Проклятый остров (fb2)

- Проклятый остров (пер. Сергей Леонидович Сухарев, ...) (а.с. Антология ужасов-2011) 1.12 Мб, 307с. (скачать fb2) - Джозеф Шеридан Ле Фаню - Монтегю Родс Джеймс - Эдмунд Гилл Суэйн - Эдвард Фредерик Бенсон - Эймиас Норткот

Настройки текста:



ИГРА НА ТЕМНОЙ СТОРОНЕ: АНГЛО-АМЕРИКАНСКИЙ ГОТИЧЕСКИЙ РАССКАЗ

Собранные в этой книге рассказы продолжают давнюю и почтенную традицию «готической» литературы. У современного читателя слово «готика» вызывает в памяти, в зависимости от обстоятельств, либо остроконечные шпили соборов, либо молодежь в странных черных нарядах, а между тем существует целое направление (преимущественно в англо-американской традиции), объединенное под этим названием, — «страшные» романы и рассказы, повествования о пугающих и таинственных силах, с которыми сталкивается человек. Тут и призраки, и ясновидцы, и вампиры — кого только нет, главное, перед читателем приоткрывается дверь на «ночную» сторону мира, где разум теряет власть и силу.

Собственно, в разной форме такого рода повествования существуют с глубокой древности — достаточно вспомнить многочисленные народные легенды и баллады. Другое дело, что «большая» литература довольно долго сторонилась подобных тем, особенно в эпоху Просвещения, когда они отметались как пережитки суеверий. Да и само слово «готический» в то время было чуть ли не ругательным: готы — одно из кочевых германских племен, разрушивших Римскую империю, и их название (как-никак, «варвары») сочли подходящим для характеристики архитектурного стиля, полностью противоположного строгому и гармоничному классицизму. Однако, характеризуя Век Разума, нельзя впадать в односторонность. Рядом с «генеральной линией» уже зрели новые течения, но соседству с классическими архитектурными ансамблями появлялись декоративные парковые «руины», а поэты, не ограничиваясь торжественными одами и колкими эпиграммами, писали меланхоличные элегии: вспомните «Элегию, написанную на сельском кладбище» Т. Грея, известную русскому читателю в прекрасном переводе Жуковского.

Если обратиться к философско-эстетическим трудам того времени, то и там можно обнаружить интерес к «темной стороне бытия». К примеру, Эдмунд Берк рядом с категорией прекрасного рассматривает и возвышенное. Что это? Если провести аналогию с живописью, то прекрасным будет пасторальный пейзаж, мирный, открытый, залитый солнцем, с «образцово-показательными» деревьями, красиво расположенными и не слишком буйно разросшимися, а возвышенным — вид на горный перевал в грозу, подчеркнуто асимметричный, несущий в себе зерно хаоса. В архитектуре параллелью может послужить какой-нибудь замок на утесе: в самом деле, начиная с середины восемнадцатого столетия имитация «варварских» средневековых построек становится весьма модной, особенно в Англии — от малых форм паркового зодчества до солидных особняков (вероятно, первый из них выстроил для себя Гораций Уолпол, родоначальник «литературной готики»).

Примерно в те же годы просыпается живой интерес к народному творчеству — так называемый культурный мейнстрим рассматривает его как примитив, пережитки прошлого, но находятся и те, кто изучает старые песни и сказания, собирает тексты и даже создает стилизации. Широко известна история о том, как шотландский поэт Джеймс Макферсон выдал свои «Песни Оссиана» за перевод древнейшего памятника кельтской литературы. Эта литературная мистификация имела широкий резонанс, «Оссиана», между прочим, числил среди любимых книг гётевский Вертер.

Однако первый образец собственно готической литературы дал уже упомянутый нами Гораций Уолпол, сын премьер-министра, богач, коллекционер, — из-под его пера вышел роман «Замок Отранто» (1764). Историю эту автор в первом издании выдал (характерно, не правда ли?) за перевод средневековой рукописи, но при второй публикации уже открыто наслаждался литературным успехом. Современному читателю язык романа может показаться сухим и невыразительным, а ужасы, напротив, преувеличенными, но этот явный перебор заключает в себе многие черты зарождающегося жанра — и старый замок как место действия, и семейную тайну, и призрака, и порочного злодея (на этот раз примерно наказанного), и добродетельных юношу с девицею. Кстати, даже термин «готический» в значении «средневековый» Уолпол уже применил в подзаголовке.

Продолжатели сего благородного дела не заставили себя долго ждать. Что интересно, среди них было немало женщин. Клара Рив в «Старом английском бароне» (1777) обогатила бытовую сторону жизни своих персонажей, — оказывается, рыцари могут, например, страдать от зубной боли! Но главный вклад писательницы относится к теории жанра — она разделила два типа романа (novel и romance; по-русски точных аналогов нет, но подразумеваются, соответственно, роман реалистический и романтический, действие которого отнесено в прошлое и содержит сверхъестественные мотивы) и продемонстрировала значение морали в готическом повествовании. Последнее может показаться современному читателю диковатым, но в историко-литературном контексте понятно и весьма существенно.

Собственно, мораль и разум — категории, вне которых нельзя понять творчество самой знаменитой «готической» романистки — Анны Радклиф, парадоксально сочетавшей виртуозное владение искусством саспенса, нагнетания пугающей и таинственной атмосферы со склонностью завершать романы не только победой добродетельных героев, но и рациональным объяснением «сверхъестественных» мотивов, — например, в одной из ее книг разлагающийся труп оказывается просто восковой фигурой, и вообще главный источник зла не потусторонние силы, но умные и харизматичные антигерои наподобие монаха Скедони («Итальянец», 1797). Последний по яркости обрисовки и точности психологического анализа значительно превосходит ранние прототипы, в том числе и графа Манфреда из «Отранто», а главное, предвосхищает «байронических» героев литературы романтизма. Характерно, что Скедони носит духовный сан, подобно многим другим готическим злодеям: так сказывается давняя неприязнь и недоверие протестантской Англии к католическому миру и, конечно, исключительный потенциал «застенков инквизиции» как источника жутких и таинственных мотивов. С другой стороны, католические державы располагались большей частью на юге Европы, и для разного рода страшных историй они подходили в силу определенной экзотичности и, по мнению северян, яркого и необузданного темперамента местных народов — достаточно, однако, просмотреть рассказы нашего сборника, чтобы понять, что в более поздний период все уже совершенно иначе.

Радклиф была, как о ней говорили, поэтом в своем жанре — с унаследованным от просветителей рационализмом она сочетала искусство эмоционально окрашенного пейзажа, «откликающегося» на чувства героев и создающего атмосферу текста. Известнейший представитель другой, «черной» ветви готического романа — Мэтью Грегори Льюис. Его «Монах» (1794) стал чем-то вроде скандального бестселлера: шутка ли — кровь рекой, разного рода плотские радости и гадости описаны вполне отчетливо (опять же, по меркам той эпохи), главный герой монах, связавшийся себе на горе с прекрасной демоницей. Но главное, демоница самая настоящая, призраки — тоже, никаких утешительных рациональных объяснений, стало быть, мир непознаваем и таит в себе немало странного и страшного.

Готика была невероятно популярна, романы выходили чуть не сотнями, плагиат расцветал пышным цветом, но к началу девятнадцатого столетия мода явно пошла на спад. Ряд выдающихся текстов, таких как «Франкенштейн» Мэри Шелли (1818) и «Мельмот-скиталец» Чарльза Мэтьюрина (1820), созданы позднее, вне рамок общей тенденции. Следующая волна моды на литературные ужасы приходится уже на Викторианскую эпоху, но, как нетрудно представить, в совершенно иной форме. С одной стороны, рациональные и прагматичные викторианцы не могли больше глотать толстые тома, возвышенным языком живописующие замки, призраки благородных предков и прочее, но с другой — именно общий прозаический настрой эпохи требовал некоторой разрядки. К тому же викторианская готика очень сильно связана не с романной традицией, но с культурой устного рассказа, в том числе и детского, родом из британских частных школ (вспомните, вы сами ничего подобного не рассказывали друг другу в пионерском лагере?). В итоге на свет родились малые формы — новелла, в крайнем случае повесть, богатые бытовыми подробностями, порой шутливые по тону, причем действие их разворачивается обычно в каком-нибудь загородном поместье или хотя бы старом городском доме, например гостинице. Также широко распространились разного рода антикварные темы — многие рассказы построены на тайне какого-то старинного предмета или сооружения, насыщены историко-культурологическими подробностями или фольклорными мотивами, конечно же пропущенными через сознание современного человека.

Вот это-то и важно: зазор между викторианским рационализмом, которому ох как далеко до романтического неистовства, и самим жанром ghost story (рассказа о привидениях — именно такое жанровое определение мы встречаем в этот период) требует каких-то дополнительных художественных средств, в результате рассказы регулярно строятся по принципу матрешки — повествователь встретил кого-то, кто ему сказал, как некогда слышал еще от кого-то… Часто повествование ведется прямо от первого лица, и все силы бросаются именно на создание эффекта достоверности или его же вышучивания, но все же в большинстве случаев хоть одна «рамка» присутствует.

И с той же частотой проникают в рассказы о привидениях темы на злобу дня. Откуда разного рода древнеегипетские сюжеты, путешествия на Восток и прочая экзотика? Легко представить: британские колонии, путешествия, археологические раскопки. И еще одна модная тема — спиритизм. Трезвые викторианцы старательно вызывали духов, чтили медиумов и, что характерно, пытались исследовать разного рода паранормальные явления самыми что ни на есть естественно-научными методами, создавали общества, публиковали солидные монографии.

Таким образом, «страшный» рассказ подошел к рубежу двадцатого столетия во множестве разновидностей и в статусе чрезвычайно популярного жанра. В скобках заметим, что для Великобритании он приобрел особую прелесть благодаря ассоциациям с Рождеством: рассказывание подобных историй в кругу семьи и публикация их в рождественских номерах журналов распространились во многом благодаря Чарльзу Диккенсу, который и сам отдал им дань, наряду со многими другими классиками «большой» литературы (Джордж Элиот, Элизабет Гаскелл, Генри Джеймс и др.). Впрочем, постепенно другие формы «жанровой» литературы, такие как фантастика, вытеснили его на периферию, да и сам антураж загородного дома с привидениями теперь казался чем-то вроде анахронизма.

Интерес к старинным ghost stories возродился уже в наши дни, но при этом стало понятно, что соответствующие мотивы на самом деле никуда полностью не исчезали и все это время то и дело проявлялись в литературе самых разных жанров и особенно в кинематографе, — видимо, сказывается их близость к каким-то глубинным основам человеческого сознания: как бы то ни было, многие из нас подозревают о существовании «темной» стороны бытия, того, что, по словам незабвенного Гамлета, не снилось нашим мудрецам. Или снилось? И потом, разве самый что ни на есть здравомыслящий человек откажется «поужасаться», сидя в уютном кресле с книжкой и чашкой чая? И кому из нас в детстве не мерещилось загадочное «нечто» в темном углу?

Но, перефразируя еще одного классического персонажа, «нечто» бывает разное. В нашем сборнике представлена целая коллекция разновидностей страшных рассказов. На некоторые их особенности мы обратим ваше внимание (подробности об авторах — в конце тома, в разделе «Комментарии»), «Лора-Колокольчик» представляет «региональный» тип страшного рассказа, основанный на местных суевериях. По форме это не то быль, не то легенда, рассказанная в оригинале на достаточно сложном для понимания англо-шотландском диалекте. Любители старинной литературы наверняка отметят, что она в известной мере следует традиции европейского романтизма с его интересом к фольклору, — вспомните, какой популярностью пользовались в первой половине девятнадцатого столетия «шотландские» романы Вальтера Скотта и народные баллады. Современному читателю, знакомому с жанром фэнтези, небезынтересно будет встретиться с легендарными эльфами в их весьма древнем, зловещем облике, особенно впечатляющем на мирном и уютном фоне заштатной деревушки.

«История Медханс-Ли» открывается ссылкой на воспоминания домашнего врача. Вообще в «страшных» рассказах часто фигурируют медики, вероятно, потому, что люди этой профессии воспринимаются одновременно как носители научной истины и как те, кто непостижимым образом причастен к тайнам жизни и смерти. Словно бы по контрасту с этим образом обрисован владелец поместья Харланд, совершенно безобидный добродушный тип без интеллектуальных претензий, чья приземленность подчеркивается огромной физической силой. Такие люди словно несовместимы с какими-либо сверхъестественными явлениями и в то же время наделены почти животной интуицией. Доктор прибывает в поместье и сразу же замечает что-то странное. Как и положено по законам жанра, это «что-то» описано в самых туманных выражениях, но красноречивые детали пейзажа, достойно продолжающего традиции миссис Радклиф, нагнетают атмосферу тревоги — чего стоит только dead grey face of the house (мертвенно-серый фасад дома — кстати, по-английски фасад обозначается тем же словом, что и лицо). Играет каждая мелочь, в том числе и упоминание об источнике богатства Харланда, который в прошлом управлял чайными плантациями в Ассаме: упавшая к ногам доктора бенгальская культовая статуэтка воспринимается на этом фоне как проявление каких-то закономерностей, которые пока что лишь смутно витают в воздухе, но по ходу повествования должны проясниться.

«Кухарка-призрак из Банглтопа» недаром создана писателем-юмористом: стилистически она весьма близка знаменитому уайльдовскому «Кентервильскому привидению». Как и там, основной акцент падает не столько на вышучивание стереотипов жанра, сколько на комическое столкновение мира духов и мира людей, выставляющее последних в не самом приглядном виде. Здесь много мотивов, которые покажутся далеко не новыми, — и дом с привидением, из которого систематически сбегает прислуга, и душа, жаждущая освобождения, но прелесть не в новизне, а в оригинальной и очень забавной разработке. Стоит обратить внимание и на интересные подробности потусторонней жизни, способные пролить свет на животрепещущий вопрос: а могут ли вступать в брак… привидения?

«Рокарий» тоже едва ли напугает, особенно на фоне других историй, но наверняка доставит удовольствие детально воссозданной атмосферой и необычным героем. Священник Батчел, сквозной персонаж рассказов Эдмунда Суэйна, — любитель спокойной, размеренной жизни, самый «неподходящий» кандидат в герои рассказа о привидениях. Тем не менее в повествовании о нем читатель встретит и колоритные подробности старинных похоронных ритуалов, и самого настоящего призрака, весьма грозного и мстительного. Рассказ очень по-британски сочетает тонкий бытовой юмор и вторжение сверхъестественного.

«Ты свистни…» возвращает нас из уютных особняков и садиков в куда более страшный мир. Между прочим, автор этого рассказа был другом и учеником Суэйна, но еще больше увлекался антикварной тематикой. Центральный персонаж — конечно же, профессор, и неприятная история, в которую он попадает, связана со столь модными ныне тайнами ордена тамплиеров. Робкий, но не в меру любознательный интеллигент весьма точно выписан автором, для которого университетская среда была родной, и его специфическое обаяние заметно отличается от суперменских замашек героев современных «культурологических триллеров». Его чудачества и любительские разыскания развлекают читателя почти до самого конца, как и полагается в хорошем рассказе о привидениях, одновременно усыпляя бдительность и вызывая чувство смутной тревоги. Впрочем, то, что происходит в финале, отнюдь не вызывает желанного облегчения: Монтегю Родс Джеймс, по признанию критиков и коллег, весьма преуспел в создании необычных образов зла, не имеющих точных аналогов ни в фольклоре, ни в литературе. Никаких скелетов и призрачных фигур, никаких горящих в темноте глаз — зато с абсолютной эффективностью выполняется задача жанра: разбудить воображение читателя и заставить его по-настоящему испугаться… на короткий миг.

«Мертвая Долина» и «Башня замка Кропфсберг» построены на местных преданиях; события в обоих случаях намеренно дистанцированы от читателя посредством «рамочного» повествования. От нас не требуется поверить или усомниться, лишь почувствовать атмосферу, встать на место героя, чьи переживания переданы с большой степенью детализации. Это тем более необычно, что автор — выдающийся архитектор и ученый — медиевист, от которого логично было бы ожидать строгости и рационализма. Стоит отметить, что Р. А. Крам создавал почти все свои архитектурные проекты в русле неоготики…

«Мистер Кершо и мистер Уилкокс» выглядит на первый взгляд как рассказ о страшном отмщении за обиду, обставленный, однако, в нарочито прозаическом духе, напоминающем о романах Диккенса (а русский читатель невольно вспомнит исполненную в несколько ином жанре гоголевскую повесть о ссоре двух Иванов), — в любом случае заглавие никак не предвещает загадочных событий, равно как и подробности финансовых дел наших героев. Впрочем, есть тут и еще один парадокс, заставляющий читателя окончательно «запутаться в уровнях реальности», — финал, отчасти открытый и упорно сопротивляющийся однозначному толкованию.

«У могилы Абдула Али» более всего напоминает этнографическую зарисовку, загадочные манипуляции одного из героев с мертвецами и мальчик-ясновидец воспринимаются как египетская экзотика, в принципе, вполне возможная. И немудрено: автор хорошо знал Египет, где провел много лет вместе с сестрой, занимавшейся археологическими раскопками. Впрочем, ни ироничные бытовые зарисовки (сама сцена на кладбище наполнена такими деталями и напрочь лишена романтического флера), ни ссылки на местные нравы и обычаи не избавляют читателя от тревожной мысли: история заканчивается вполне прозаично, но кто даст гарантию, что за этой прозой не скрываются иные, таинственные силы?

Читателя «Проклятого острова» поначалу может смутить длинная преамбула, в которой герой детально рассказывает, как он остановился в домике у озера в канадской глуши, дабы подготовиться к экзаменам, тем более, если честно, уютный и хорошо оборудованный домик в лесах Канады(!) не самый на первый взгляд подходящий антураж для таинственной истории. Однако же мало-мальски внимательный читатель быстро обнаружит тревожные знаки, рассеянные по неспешному, тягучему «описанию природы»: и то, что товарищи уехали, наказав остерегаться индейцев (помните, с чего начинаются многие сказки, вплоть до «Волка и семерых козлят»?), и следы недавнего пребывания человека в доме, и повышенная восприимчивость главного героя, очевидно уже издерганного подготовкой к экзаменам, к разного рода скрипам и шорохам, без которых в таких рассказах, пожалуй, никак нельзя, — само их отсутствие, кажется, способно встревожить еще больше.

«Тайное поклонение» возвращает нас к одной из любимых тем ранней готики — ужасам и преступлениям за монастырскими стенами. Главный герой возвращается в католическую школу, где некогда учился, и с самого порога его внимание привлекают разного рода странности — сначала безобидные и даже довольно приятные, затем откровенно страшные. Чудом спасшись, он обнаруживает, что старый монастырь давно уже лежит в руинах, а видел он всего лишь не нашедших упокоения преступных духов его обитателей. Это очень распространенный, почти стереотипный мотив (кстати, даже alma mater незабвенного Гарри Поттера выглядит в глазах «обычных» людей просто как развалины старого замка); впрочем, здесь нетрудно увидеть нечто совсем другое: горечь от невозможности вернуть зачастую идеализируемое нами детство, непреодолимую дистанцию между мировосприятием ребенка и взрослого.

«Ночь творения» нарочито неспешна и почти всецело подчинена дискуссии героев о сверхъестественном (в наше время это назвали бы парапсихологией). Заглавие многозначительно: помимо разнообразных теологических ассоциаций, оно намекает на темную сторону бытия, неподвластную рациональному мышлению. На протяжении всего рассказа медленно и тщательно выстраивается рациональное объяснение загадочных событий — лишь затем, чтобы в последний момент оно оказалось несостоятельным.

«Наследство астролога», по сути, даже не совсем новелла, а скорее антикварно-готический этюд. Часто в «страшных» рассказах особую роль играет некий старинный загадочный предмет — книга, произведение искусства, а то и вовсе предмет неизвестного назначения (которым, естественно, героям лучше было бы не интересоваться). Но в данном случае предмет становится центром притяжения, причем статичным — герои всего лишь узнают историю ювелирного шедевра. Обаяние этой истории — в красочных подробностях, хитроумном сплетении вымысла с исторически достоверными, но не менее удивительными вещами.

«Добытчик душ» — вариация на самую что ни на есть классическую тему «дома с привидениями». Сохранены здесь и многие традиционные мотивы — «толстокожий» герой, которого менее всего можно заподозрить в способности хоть как-то реагировать на потусторонние явления, и страшная семейная тайна, которая, конечно же, толком не раскрывается и оттого становится лишь более зловещей, и загадочная «нечисть», от которой едва удается сбежать, так и не проявляющая своей истинной природы, — и правильно, в конце концов, перед нами не учебник по физиологии и психологии привидений! Все это справедливо и в отношении другого рассказа того же автора, «Дух дольмена», в котором роль мистического губительного места играет овеянный легендами Стоунхендж. Отнюдь не оригинальная тема не должна отвратить читателя — это просто отличный повод познакомиться с «правилами игры», присущими жанру.

Короче говоря, выбирайте, читайте и ужасайтесь на здоровье!

А. Липинская

Проклятый остров Готические рассказы

Джордж Шеридан Ле Фаню

Joseph Sheridan Le Fanu, 1814–1873

Безусловный классик литературы о сверхъестественном, Джозеф Шеридан Ле Фаню сыграл решающую роль в процессе перерастания готического романа в современную «повесть ужасов». При всей занимательности и высоких литературных достоинствах его произведений, они на некоторое время были забыты, но их возродил к жизни преемник Ле Фаню, Монтегю Р. Джеймс, который отыскал в журналах несколько его рассказов, объединил их в сборник «Дух мадам Краул» и издал в 1923 г. В предисловии М. Р. Джеймс назвал Ле Фаню одним из лучших рассказчиков XIX в., непревзойденным мастером историй о привидениях, умеющим, как никто другой, искусно обставить сцену, измыслить эффектные детали.

Джозеф Шеридан Ле Фаню родился в Дублине. Семья его принадлежала к высшим слоям общества. Один из его предков по отцовской линии был французский аристократ, владелец обширных поместий в Нормандии — он эмигрировал в Ирландию, когда во Франции начались преследования гугенотов. По материнской линии будущий писатель приходился внучатым племянником знаменитому драматургу Ричарду Бринсли Шеридану. Литературным творчеством занимались и другие представители этого семейства.

Ле Фаню получил юридическое образование в дублинском Тринити-колледже, где в местном историческом обществе проявил себя как блестящий оратор. Тем не менее юридической практике молодой человек предпочел журналистику. Стал издателем, а затем собственником журнала «Дублин юниверсити мэгэзин»; охотно предоставлял его страницы для готических новелл, рассказов о привидениях, публиковал и собственные работы в этом жанре. Был ценителем и знатоком ирландского фольклора, что сказалось на его творчестве. Примером тому может служить рассказ 1872 г. «Лора-Колокольчик», обыгрывающий предания о ведьмах, мотивы украденного ребенка и текущей воды.

Первый рассказ Ле Фаню, «Призрак и костоправ», появился в 1838 г. Ранние работы вошли затем в сборник «Рассказы о привидениях и таинственные истории» (1851). В 1872 г. был издан сборник рассказов Ле Фаню «В тусклом стекле» (в русском переводе, вышедшем в 2004 г., он назван «В зеркале отуманенном»), Их объединяет образ Мартина Хесселиуса, ученого и медика, который с научных позиций толкует таинственные явления, повлиявшие на телесное и душевное здоровье пациентов.

Сюжеты многих своих рассказов Ле Фаню развил затем в более объемных произведениях. Овдовев в 1858 г., Ле Фаню сделался затворником и с головой ушел в литературные труды. Самые известные его романы — «Дом у кладбища» и «Дядя Сайлас» вышли, соответственно, в 1861–1862 и 1864 гг.

ЛОРА-КОЛОКОЛЬЧИК (Пер. Н. Роговской)

Во всех пяти графствах Нортумбрии[1] едва ли сыщется другая такая же унылая, неприглядная и вместе с тем сурово-живописная болотистая пустошь, как Дардейлский Мох. Обширное болото тянется на север, юг, восток и запад — волнистое море черного торфа и вереска.

Его, так сказать, берега густо поросли березой, орешником и низкорослым дубом. Здесь не встретишь величавых гор, хотя каменные бугры кое-где торчат среди деревьев, зато тут и там виднеются заползающие на пустошь косматые зеленые гривы привлекательного своей первозданной красотой леса, обступившего болото темной стеной.

Поселения в этом пустынном краю отстоят далеко друг от друга, и добрая миля отделяла от ближайшей убогой деревеньки сложенный из камня коттедж мамаши Карк.

Да не введет в заблуждение слово «коттедж» моих читателей из южных графств Англии, привычно связывающих его с представлениями об уюте и удобстве! Домишко, о котором идет речь, сложен из грубого неотесанного камня, да и стены у него ниже некуда. Соломенная кровля прохудилась, дым от горящего в очаге торфа жиденькой струйкой вьется над обрубком трубы. Словом, жилище под стать своему суровому и дикому окружению.

Местные жители, в невежественной своей простоте, не преминут заметить вам, что неспроста возле дома ни рябина не растет, ни остролист, ни папоротник, и подкова на дверь не прибита.[2]

Зато чуть поодаль, среди березок и орешника, возле грубой каменной ограды, если верить людской молве, можно наткнуться на метлу и травку крестовник,[3] издревле облюбованную ведьминским сословием, хотя почему — бог весть. Впрочем, вполне вероятно, что это не более чем злой навет.

Многие годы старуха Карк была в этом диком крае sage femme, бабкой-повитухой, но тому уже несколько лет как оставила свое занятие и теперь только изредка балуется черной магией, в которой давно поднаторела, — гадает, ворожит, словом, по мнению местных жителей, она если и не ведьма, то не далеко ушла.

Так вот эта самая мамаша Карк ходила в город Вилларден продавать рукоделие — вязаные чулки — и теперь возвращалась домой, в свое неказистое жилище на краю Дардейлского Моха. Справа от нее, насколько хватало глаз, тянулось болото. Узкая тропа, по которой она шла, в одном месте поднимается на пологий пригорок, и слева к ней вплотную подступают буйные заросли малорослого дуба и прочего мелколесья. На западе как раз садилось красное, как кровь, солнце. Диск его коснулся широкой черной равнины болота, и прощальные лучи осветили сбоку тощую фигуру старухи, бредущую твердым шагом, с посохом в руке, — и заплясали, заиграли в складках ее широкой накидки, блеснувшей вдруг, как блестят драпировки бронзовой статуи в отсветах огня. Еще несколько мгновений свет разливается в воздухе — деревья, кусты утесника, камень, папоротник — все полыхает, и вдруг в один короткий миг свет гаснет, и воцаряются серые сумерки.

Кругом все неподвижно и темно. В этот час небойкое передвижение по скудно населенной местности замирает вовсе, и кажется, будто ты один в целом мире.

Но странно: сквозь чащу и наползающий вечерний туман старуха видит, как к ней приближается человек великанского роста.

Край здесь бедный, люди простые, о грабежах никто не слыхивал. Так что у бабки и в мыслях нет дрожать за свой карман — фунт чая, да пинта джина, да шестнадцать шиллингов серебром. Но в обличье незнакомца есть, однако, нечто такое, отчего другая струхнула бы.

Уж больно он худой, костлявый, вида мрачного и одет в черный кафтан, какой и нищий не подобрал бы, побрезговал.

Ступив на трону, худосочный великан кивнул ей, будто знакомой.

— Я тебя не знаю, — сказала она.

Он снова кивнул.

— Да я тебя сроду не видела! — рассердилась она.

— Добрый вам вечер, мамаша Карк, — говорит он тогда и протягивает ей свою табакерку.

Она отступила от него подальше, сама уже бледная, и говорит ему строго:

— Я с тобой разговоры разговаривать не стану, кто б ты ни был.

— Знакома ли вам Лора-Колокольчик?

— Это ее прозвище, звать-то девицу Лора Лью, — ответила старуха, глядя куда-то перед собой.

— Для некрещеной, мамаша, что одно имя, что другое.

— Ты почем знаешь? — буркнула она угрюмо: в тамошних краях существует поверье, будто фэйри[4] обладают властью над теми, кто не прошел обряд крещения.

Незнакомец поглядел на нее с недоброй улыбкой.

— Она пришлась по сердцу молодому лорду, — сказал он. — И этот лорд — я. Завтра вечером, в восемь, пусть девица придет в твой дом, а ты проткни свечу булавками крест-накрест,[5] сама знаешь как, — чтобы к десяти часам туда же явился ее милый, и пусть свершится судьба. На вот, возьми себе за труды.

Он протянул к ней руку, и между большим и указательным пальцами заманчиво сверкнула гинея.

— Никаких делов с тобой иметь не желаю! Я до сей поры в глаза тебя не видела. Иди давай своей дорогой! Я твоего золота не заработала и ничего от тебя не возьму. Иди, иди, а не то найду на тебя управу!

Старуха, пока держала свою речь, вся сгорбилась и тряслась с головы до ног.

Он, видно, не на шутку разгневался. Хмуро отвернулся и медленно зашагал обратно в лес — и с каждым шагом становился все выше и выше и в лес вступил уже ростом с дерево.

— Так я и знала, что добром это не кончится, — проворчала она себе под нос. — Фермер Лью должен спешить, надо сделать дело нонешним же воскресеньем. Вот ведь старый дурень!

Фермер Лью принадлежал к секте, которая упорствовала в заблуждении, будто обряд крещения должно производить не раньше, чем кандидат достигнет совершеннолетия. А вышеупомянутая девица успела созреть не только что для крещения, даже по этой лжетеории, но и для замужества.

История ее появления на свет печальна и романтична. Семнадцатью годами раньше одна леди попросилась на постой к фермеру Лью и заплатила ему за две комнаты в доме. Она сказала, что через неделю-другую за ней приедет муж, которого дела задержали в Ливерпуле.

Через десять дней она родила — бабка Карк была при сем в своей тогдашней роли femme sage; и тем же вечером молодая мать отдала Богу душу, бедняжка. Никакой муж так и не объявился, и кольца обручального, по слухам, у той леди на пальце не было. В столе у нее оказалось денег около пятидесяти фунтов, и фермер Лью, добрая душа, сам схоронивший двоих детей, отнес их в банк, чтобы сберечь для малютки, а дитя решил оставить у себя, покуда его не востребует законный владелец.

У матери в вещах нашли с полдюжины любовных писем за подписью «Фрэнсис», из них-то и выяснилось имя покойницы — Лора. Недолго думая, фермер Лью и малютку назвал тоже Лорой; а прозвище Колокольчик появилось из-за маленького серебряного колокольчика со стершейся позолотой, который был обнаружен среди грошовых сокровищ несчастной матери после ее кончины и который ленточкой повязали девчушке на шею.

Так она и росла как фермерская дочка в этом северном крае, пригожая да веселая. Чем дальше, тем больше нужен был бы за ней пригляд, а фермер старел и уже не мог как следует смотреть за ней; так что она была, можно сказать, сама себе хозяйка и поступать привыкла, как ей нравится.

Ведунья Карк, по странной и ни для кого не объяснимой прихоти, прикипела сердцем к девчонке, которая частенько к ней бегала и за мелкую мзду вызнавала у нее тайные приметы своей судьбы.

В тот день старуха Карк добралась до дому слишком поздно, чтобы ждать к себе в гости Лору-Колокольчик.

Назавтра часов около трех дня, когда мамаша Карк, нацепив на нос очки, сидела с вязанием на каменной скамье у порога своего дома, она вдруг увидела, как ее любимица легко взобралась на приступку-перелаз через ограду и, уперев в серебристый ствол березы тонкую девичью руку, крикнула:

— Хозяюшка! Мамаша Карк! Ты там одна у себя?

— Одна, Лора, одна, дочка, иди, пошепчемся, если хочешь, — отвечала ей старуха, поднимаясь со скамьи; потом со значением кивнула и поманила ее к себе длинными заскорузлыми пальцами.

Девица и впрямь была пригожа — немудрено и «лорду» в такую влюбиться! Вы только представьте: густые волнистые каштановые волосы, разделенные прямым пробором, спускаются на лоб почти до бровей, так что нежный овал ее лица в их обрамлении проступает еще четче. А какой аккуратный носик! Какие пунцовые губки! Какие глаза — крупные, темные, с пушистыми ресницами!..

Лицо ее словно подцвечено чистыми тонами портретов Мурильо,[6] и теми же красками, только гуще, окрашены ее запястья и кисти рук — прелестные цыганские оттенки, которыми солнце так щедро золотит молодую кожу.

Все это старуха ловит своим взглядом — и еще ее стройную фигуру, округлую и гибкую, ее очаровательные ножки, обутые в грубые башмаки, которым все равно не скрыть изящной стопы, — пока девица стоит на верхней перекладине приступки. Но в старухином взгляде тоска и тревога.

— Иди же, дочка, чего торчишь верхом на ограде? Не ровен час, увидит кто. У меня к тебе разговор есть. — И она снова поманила девушку к себе.

— Да и у меня есть к тебе разговор, матушка.

— Поди сюда! — приказала старуха.

— Только ты на меня страху не нагоняй. Охота мне еще разок поглядеть в воду, как в зеркало.

Старуха невесело улыбнулась и сменила тон:

— Будет тебе, душечка, слезай-ка вниз, дай посмотрю на тебя, хитрая ты лисичка. — И опять поманила ее к себе.

Лора-Колокольчик сошла вниз и легким шагом приблизилась к двери в старухину лачугу.

— Вот, возьми, — сказала девушка, разворачивая фартук и протягивая кусок бекона. И еще шестипенсовик серебряный тебе дам, как соберусь идти домой.

Они прошли вдвоем в темную кухню, и старуха стала в дверях, чтобы их секретному разговору не помешало чье-нибудь внезапное появление.

Я тебя выслушаю, только наперед меня послушай, — сказала мамаша Карк (я, конечно, сглаживаю ее грубое просторечие). — Ты на примете у нечистой силы. О чем только фермер Лью думает, чего не зовет попа крестить тебя? Дурья башка! Ежели и нонешнее воскресенье упустит, тогда, боюсь, вовек уж не окропят тебя водицей и не осенят крестным знамением, помяни мое слово.

— Ой ли! — изумилась девушка. — Да кто ж это приметил меня?

— Большущий черный молодец, высоченный, как жердина в стогу. Ввечеру, только солнце село, выходит ко мне из лесу возле Мертвецкой Балки, ну, я-то сразу смекнула, кто он таков: идет, земли не касаясь, хоть и делает вид, будто ступает по дороге. Сперва хотел он, чтоб я взяла у него понюшку табаку, а я ни в какую, тогда стал давать мне золотую гинею,[7] только я ведь не лыком шита. И все для чего: чтобы заманить тебя сюда вечером, да проткнуть свечу булавками и суженого твоего привадить. А про себя сказал, что он-де знатный лорд и ты, мол, пришлась ему по сердцу.

— А ты что ж, отказала ему?

— Для твоего же блага, дочка, — заверяет ее мамаша Карк.

— Так ведь все это правда, каждое словечко! — кричит ей девушка в страшном волнении — даже на ноги вскочила, хотя перед тем уселась чинно на большой дубовый сундук.

— Правда, дочка? Вот так так, ну растолкуй мне тогда все по чести, — требует старуха Карк, не сводя с нее придирчивого взгляда.

— Вечор иду я домой с гулянья, со мной еще фермер Дайкс с женой и дочка ихняя, Нелл. Дошли мы вместе до перелаза и распрощались.

— И ты в ночи одна-одинешенька пошла по тропе? — возмутилась старуха Карк.

— Да мне не страшно было, сама не ведаю почему. Мне же домой мимо старого Говартского замка идти: тут тропинка, там стена.

— Знаю уж, глухая тропа. Сидела б ты вечером дома, не то пожалеешь, ох пожалеешь! Говори, чего увидала?

— Да ничего такого, мамаша, ничего такого страшного!

— Голос какой-никакой слышала? Звал тебя кто по имени?

— Ничего не слышала, чтоб забояться, только шум-тарарам в старом замке, — отвечает ей девица. — Ничего не слыхала, не видала, чтоб забояться, зато много чудного да веселого. Слышала пение и смех, издалека, это да, я даже постояла, прислушалась. Потом прошла еще чуток, и там на лугу Пай-Мег под стенами замка, от меня шагах в двадцати, не боле, я увидала большое гулянье — все нарядные, в шелках да атласе, господа в бархатных кафтанах с золотым шитьем, а дамы в бусах — и бусы так сверкают, что ослепнуть можно, и веера у них большущие, и лакеи у них в пудреных париках, точь-в-точь как у шерифа[8] на задке его кареты, только эти еще в десять раз пышнее.

— Прошлой ночью луна была полная, — заметила старуха.

— Так ярко светила, аж глазам больно, — подтвердила девушка.

— То не худо, что не чертом намалевано, — напомнила ей старуха народную мудрость. — Там ведь ручей бежит. Ты же на этой стороне была, а те — на той. Звали тебя к себе, за ручей-то?

— А то не звали! Да любезно так звали, так ласково! Но ты уж позволь мне самой рассказывать. Они там беседы беседовали, и смеялись, и ели, и пили из длинных чарок, и сидели все на траве, и музыка играла, а я спряталась за куст и глядела на их праздник; и вот они встали и давай плясать, и тут рослый малый — я его раньше-то не приметила — говорит мне: «Иди сюда, на эту сторону, потанцуй с молодым лордом, уж очень ты ему пришлась по сердцу, а лорд тот — я самый и есть», и я, понятное дело, зыркнула на него исподтишка — до чего же, думаю, пригожий молодец, хоть платье на нем все черное: на перевязи шпага висит и бархат на кафтане в два раза тоньше, чем в городской лавке в Голден-Фрайрзе.[9] И он на меня снова глянул, будто невзначай, и стал говорить мне, что влюбился в меня без памяти, и, мол, с ним тут сейчас его батюшка и сестра, и все они приехали из Катстеанского замка повидать меня, а это путь неблизкий, от Голден-Фрайрза еще ехать и ехать.

— Полно, дочка, ты мне зубы не заговаривай, выкладывай все по чести. Каков он из себя? Лицо сажей перемазано? Высоченный, в плечах широк, по виду — нечисть, одежда на нем черная, да и не платье — так, лохмотья одни?

— Лицо у него длинное, но собой он хорош, не смуглее цыгана, и платье у него черное и пышное, пошито из бархата, говорит, что он сам и есть молодой лорд, и по виду он точно лорд.

— Не иначе тот самый, кого я повстречала у Мертвецкой Балки, — тревожно сдвинув брови, молвила мамаша Карк.

— Да ну же, матушка! Как это можно? — вскинулась девица, тряхнув своей прелестной головкой и улыбнувшись снисходительно. Однако ведунья ничего ей не ответила, и девушка стала рассказывать дальше: — Когда они пустились в пляс, он снова меня поманил, только я к нему за ручей не пошла — не то из гордости, потому что одета была не как следует, не то из упрямства, уж не знаю, однако ж не пошла, и шагу не ступила. Ни-ни, хотя мне страсть как хотелось!

— Радуйся, дочка, что не перешла ручей.

— Да чему ж тут радоваться?

— Отныне чтоб затемно из дому ни ногой! Да и засветло не разгуливай одна пустынными тропками. Вот окрестят тебя, тогда еще куда ни шло, — распорядилась старуха Карк.

— Да я раньше замуж выйти успею.

— С эдаким женихом как бы тебе навеки в девках не остаться, — покачала головой мамаша Карк.

— Вот заладила! Молодой лорд говорит, что он от меня без ума. Хотел колечко мне подарить, уж такое красивое колечко-то, с камушком! Дак я, голова садовая, чего-то закобенилась, не взяла, а он ведь не абы кто — молодой лорд!

— Лорд, как же, держи карман шире! Совсем ты, видать, рехнулась али заблажила? Хочешь знать, кто они такие, господа твои распрекрасные? А вот я тебе скажу. Доби[10] да фэйри, все до одного! И ежели ты им чего поперек сделаешь, они тебя заберут, и тогда уж тебе из их лап не вырваться во веки вечные! — сумеречно изрекла старуха.

— Ну ты скажешь! — в сердцах отвечает ей девушка. — Кто из нас рехнулся! Да я бы давно померла со страху, если бы такую нечисть увидала! Быть того не может, уж до чего они все ласковые, веселые да ладные!

— Ну будет, от меня-то чего тебе надобно, дочка? — оборвала ее старуха.

— Я знать хочу — на-ка вот шестипенсовик, — как мне быть. Обидно ж упустить такого жениха!

— Молись сама, красавица, тут я тебе не помощница, — угрюмо говорит ей на это старуха. — Ежели с ними пойдешь, то уж назад не воротишься. Не вздумай с ними ни есть, ни пить, ни говорить и ничего не бери от них в дар, хотя бы и булавки — заруби себе это на носу! — не то пропадешь.

Девушка понурила голову, — видно, не по душе ей были бабкины наказы.

Бабка некоторое время смотрела на нее в упор, насупившись и что-то смекая про себя.

— Скажи мне, дочка, скажи как на духу, — люб он тебе?

— Вот еще! — тряхнула девушка головой и зарделась до самых ушей.

— То-то я смотрю! — сказала старуха с тяжким вздохом и, закручинившись, снова повторила: «То-то я смотрю!» А после вышла за порог, шаг-другой сделала и поглядела окрест, будто остерегаясь кого-то. — Околдовали девку, околдовали!

Вернувшись в дом, мамаша Карк спросила:

— С того разу ты больше его не видала?

Девица еще не оправилась от смущения — присмирела и тон свой сбавила.

— Кажись, видела я его, как сюда шла, — все мне чудилось, будто идет он со мной вровень меж дерев, да потом поняла, что обманулась: никого там в деревьях не было. На ходу иной раз померещится — словно одно дерево за другим вдогонку бежит.

— Нечего мне сказать тебе, красавица, окромя того, что сказала уже, — отрезала старуха и строго-настрого повторила свой наказ: — Ступай сейчас домой, да не медли в пути; и по дороге сказывай молитвы; и все дурные мысли от себя гони; и чтоб из дому больше ни ногой, пока тебя не окрестят — в нонешнее воскресенье, запомни!

С этим сварливым напутствием она проводила девушку до ограды и долго смотрела ей вслед, покуда та не скрылась совсем за деревьями.

На небо набежали тучи, как перед грозой, кругом враз стемнело, и девушка, растревоженная сумеречным взглядом мамаши Карк на все происшедшее, заспешила пустынной тропой через лес.

Незнакомая черная кошка, увязавшаяся было за ней еще по дороге от дома — известно ведь, что кошки в поисках добычи забредают порой на лесную опушку или в рощицу, — выскочила откуда-то из-под дуба и снова за ней увязалась. Чем темнее становилось вокруг, тем черная бестия делалась, кажется, все больше и больше, а зеленые ее глаза сверкали, как два шестипенсовика, и когда над холмами у Вилларденской дороги загромыхал гром, струхнувшей девице стало и вовсе не по себе.

Она попыталась отогнать от себя кошку, но та выгнула спину и злобно зашипела — того и гляди прыгнет и вцепится когтями! — а потом взобралась на дерево (в этом месте лес вплотную подступал к тропинке с двух сторон) и давай скакать прямо у девушки над головой с одного сука на другой, словно только и ждала удобного случая прыгнуть ей сверху на плечи. Девушка, и без того уже вся в плену странных фантазий, до смерти перепугалась: мнилось ей, будто кошка преследует ее и, если она хотя бы на миг перестанет охранять свой путь молитвой, черная тварь на ее глазах превратится в мерзкое чудовище.

Даже добравшись до дому, девушка не сразу оправилась от испуга. Перед глазами у нее все еще стояло мрачное лицо мамаши Карк, и, скованная тайным страхом, она не решилась тем вечером снова выйти за порог.

На другой день все было иначе. Она совершенно избавилась от тревожного чувства, которое внушила ей мамаша Карк. Из головы у нее не шел печальный лорд в черном бархатном кафтане. Что и говорить, запал он ей в душу и она готова была полюбить его. Ни о чем другом даже думать не могла.

В тот день зашла к ней Бесси Хеннок, дочь их соседа, позвать ее погулять к развалинам Говартского замка — погулять да ежевики порвать. Что ж, они и пошли.

В густых зарослях под обвитыми плющом стенами Говартского замка девушки принялись за дело. Корзинки наполнялись, час за часом летел незаметно.

Вот уже и солнце стало садиться на западе, а Лора-Колокольчик все не возвращалась домой. Тени становились длиннее, и дворовые девки из фермерского дома поминутно перегибались через калитку и, вытянув шеи, глядели на дорогу — не видать ли хозяйской дочки, и судили-рядили промеж себя, куда же она запропастилась.

Наконец, когда все вокруг окрасилось закатным румянцем, явилась Бесси Хеннок — одна, без подруги, размазывая фартуком слезы.

Она поведала удивительную историю о том, что с ними приключилось.

Я передам здесь только суть, притом более связно, чем сумела изложить она сама в своем чрезмерно возбужденном состоянии, и забудем на время про грубый колорит ее речи.

Итак, девица рассказала, что едва они забрались в заросли ежевики у ручья, который окаймляет луг Пай-Мег, как она увидала мосластого верзилу с чумазым, страховидным лицом, одетого в какие-то черные лохмотья, — он стоял на другом берегу. Она испугалась; и пока в оцепенении изучала этого грязного, страшного, изможденного оборванца, Лора-Колокольчик коснулась ее руки: она тоже уставилась на это долговязое пугало, только отчего-то во взоре ее застыло странное выражение, чуть ли не восторг! Украдкой выглянув из-за куста, за которым она спряталась, Лора со вздохом сказала:

— Ну разве не пригожий молодец? То-то! А погляди, какой нарядный бархатный кафтан, какая шпага на перевязи, — чистый лорд, ей-богу! И уж я-то знаю, кого он высматривает, кого он полюбил и кого поведет под венец.

Бесси Хеннок подумала тут, что подружка ее в уме повредилась.

— Нет, ты погляди, какой красавчик! — знай шепчет Лора.

Бесси снова на него взглянула и увидела, что он смотрит на ее товарку с недоброй улыбкой, а сам рукой ее к себе манит.

— Не вздумай, не ходи к нему, ведь шею тебе свернет! — вымолвила Бесси, чуть живая от страха, глядя, как Лора пошла вперед, вся светясь от милой девичьей робости и счастья.

Она взяла его протянутую через ручей руку — не столько помощь была ей нужна, сколько радовало прикосновение, — и в следующий миг оказалась на том берегу и его ручища обвила ее талию.

— Прощай, Бесси, я пойду своей дорогой, — крикнула она, склоняя голову ему на грудь, — так и скажи доброму батюшке Лью, что, мол, я пошла своей дорогой и буду счастлива и, бог даст, мы с ним еще свидимся.

И, взмахнув на прощанье рукой, она удалилась со своим страшным кавалером. Больше Лору-Колокольчик не видели — ни дома, ни в рощах и перелесках, ни на веселых лугах, ни в сумеречных лесах, нигде вблизи Дардейлского Моха.

Бесси Хеннок какое-то время брела за ними следом.

Она перешла ручей, и хотя казалось, что движутся они медленно, ей, чтобы не упустить их из виду, пришлось чуть ли не бегом бежать; и поминутно она кричала подруге: «Вернись, Лори, вернись, подруженька!» — пока, сбегая с пригорка, не повстречала старика с мертвенно-бледным лицом и до того перепугалась, что, кажется, тотчас лишилась чувств. Так или иначе, опомнилась она не раньше, чем пташки запели свою прощальную песенку в янтарном свете вечерней зари и день угас.

С тех пор не было ни слуху ни духу о пропавшей девице, никто не ведал, в какую сторону она подалась. Неделя шла за неделей и месяц за месяцем, и вот уже минул год и пошел другой.

К этому времени одна из коз старухи Карк возьми да и помри — не иначе как от сглазу завистливой соперницы-ведьмы, что жила на другом конце Дардейлского Моха.

Одна как перст в своей каменной лачуге, старуха принялась ворожить, чтобы наверное вызнать, кто напустил порчу на козу.

Для того сердце околевшего животного надобно истыкать булавками и сжечь в огне, закрыв перед тем все двери и окна и заткнув все прочие ходы-выходы. Все это сопровождается, конечно, подобающими случаю заклинаниями, и когда сердце сгорит в огне, то первый, кто постучится в дверь или просто мимо пройдет, — тот и порчу наслал.

Ворожбой своей мамаша Карк занялась в глухую полночь. А ночь выдалась темная, безлунная, только звезды сверкали на небе да ветер тихо бормотал в деревьях — лес-то обступал ее дом со всех сторон.

Долго все было тихо, ни звука, и вдруг — кто-то в дверь заколотил и чей-то грубый голос кликнул ее по имени.

Старуха вздрогнула: никак не ждала она, что голос будет мужской; выглянув в окно, она увидала в полутьме карету, запряженную четверкой лошадей, с форейторами в богатых ливреях и кучером в парике и треуголке, фу-ты ну-ты, хоть сейчас езжай во дворец!

Она отодвинула засов на двери и на пороге увидела статного господина в черном платье, который сказал, что покорнейше просит ее, единственную в округе sage femme, поехать с ним в экипаже, дабы оказать помощь леди Гробдейл, роженице, и посулил за услугу щедрое вознаграждение.

Леди Гробдейл! Никогда о такой старуха не слыхивала.

— А далеко ли ехать-то?

— С дюжину миль по старой дороге в Голден-Фрайрз.

Эх, жаль ведь денежки упускать — и она садится в карету. Форейтор хлопает дверцей, стекло дребезжит, будто смеется. Рослый смурной господин в черном сидит напротив нее, и карета мчится так, что глядеть страшно; с дороги они сворачивают на какой-то узкий проселок, лес дремучий кругом, высокий — она такого и не видала отродясь. Чем дальше, тем больше ей не по себе: уж в здешних местах она каждую тропу-дорожку наизусть знает, а эту видит в первый раз.

Господин ободряет ее. Над горизонтом взошла луна, и в ее лучах мамаша Карк видит старинный замок. В лунном сиянии тускло мерцает его силуэт — главная башня, сторожевая башня и зубчатый парапет. Туда-то они и держат путь.

И тут старуха вдруг чувствует, как на нее наваливается сон; но хоть она и клюет носом, но понимает, что они все еще едут и что дорога под колесами совсем дрянь.

С трудом она заставляет себя очнуться. Где карета, замок, форейторы? Все сгинуло, только дивный лес все тот же.

Она трясется на грубой телеге, едва прикрытой подстилкой из тростника, какой-то худющий верзила в отрепьях сидит впереди, каблуком пиная несчастную клячу, которая кое-как тащит их за собой, хотя у самой видать каждую косточку, а вместо вожжей у возницы в руках простая веревка. Они останавливаются возле жалкой лачуги из камней, стены, кажется, ходят ходуном; соломенная крыша до того худая и гнилая, что по углам сквозь нее проступают стропила — точь-в-точь кости доходяги-клячи, с ее огромной головой и ушами.

Долговязый костлявый возница сходит на землю — рожа страшная, вся чем-то перемазана, как и руки его.

Да это ж тот самый чумазый великан, что заговорил с ней на пустынной дороге возле Мертвецкой Балки! Однако теперь отступать некуда — и она идет за ним в дом.

В большой убогой комнате горели две тусклые свечи, на грубо сколоченной кровати среди драного тряпья лежала женщина и жалобно стонала.

— Леди Гробдейл, — представил ее страхолюдный хозяин и тут же принялся мерить шагами комнату, беспрестанно качая головой, грозно топая ногами и ударяя кулаком одной руки в ладонь другой, и когда доходил до угла, то вроде как с кем-то там говорил и смеялся, хотя не было не видно никого, кто мог бы его слышать или ему отвечать.

В увядшем, изможденном создании, в ее печальном и чумазом, как у хозяина, лице, которое в жизни, кажется, ни разу не умывали, мамаша Карк признала свою некогда беззаботную красавицу Лору Лью.

Ее страшилище-муж все ходил и томился странными перепадами настроения, выказывая то гнев, то горе, то веселье, и всякий раз, когда бедняжка испускала стон, он вторил ей, словно эхо, как будто злобно над ней насмехался. Во всяком случае, так объяснила это себе мамаша Карк.

Наконец он решительно вышел в соседнюю комнату, с грохотом закрыв за собой дверь.

Когда пришло время, бедная роженица разрешилась от бремени девочкой.

Да и то сказать — девочкой, скорее уж бесенком! Длинные острые уши, приплюснутый нос и огромные, беспокойные глаза и рот. Ребенок тотчас заорал и залепетал на непонятном наречии, и на шум в комнату заглянул папаша и велел sage femme не уходить, пока он ее не вознаградит.

Улучив момент, несчастная Лора шепнула на ухо мамаше Карк:

— Ежели б нынче ночью ты не справляла дурное дело, он не смог бы тебя залучить. Возьми ровно столько, сколько по праву причитается тебе за труды, иначе он тебя отсюда не выпустит.

В ту же минуту хозяин вернулся с мешком золотых и серебряных монет, насыпал горку на стол и велел повитухе брать сколько пожелает.

Она взяла четыре шиллинга, свою обычную меру, не больше и не меньше, и никакие уговоры не могли склонить ее добавить к этому хоть фартинг. Он так озлился на ее упрямство, что она от греха подальше кинулась из дому наутек.

Он за ней.

— Нет, ты возьмешь свои деньги! — взревел он, схватил мешок, еще наполовину полный, и швырнул ей вслед. Мешок ударил ей в плечо, и то ли от удара, то ли от ужаса она повалилась наземь, а когда пришла в себя, было утро и она лежала на пороге собственного дома.

Говорят, с тех пор она бросила всякое гаданье и ворожбу. И хотя история эта случилась шестьдесят с лишком лет тому назад, Лора-Колокольчик, как полагают знающие люди, до сих пор жива и будет жить, покуда для всех фэйри не пробьет последний час.

Э. и X. Херон

Е. & Н. Heron (Kate Prichard, 1851–1935, and Hesketh Prichard, 1876–1922)

Э. и X. Херон — псевдоним английских писателей Кейт (Кэтрин О’Брайен) Причард и ее сына Хескета (Хескета Вернона) Причарда.

Рассказ «История Медханс-Ли» включен в сборник «Призраки, бывшие непосредственным опытом Флаксмана Лоу» (1899). Все двенадцать рассказов этого сборника объединены личностью первого в истории «оккультного детектива»-любителя Флаксмана Лоу, который увлеченно предается «изучению психических феноменов». Действие каждого рассказа неизменно развертывается в одном из загородных домов или поместий Англии, где происходит некое событие, «неподвластное уму». Если к Шерлоку Холмсу обращаются те, кто отчаялся раскрыть преступление с помощью официального следствия, то Флаксман Лоу помогает сохранить здравый рассудок жертвам, столкнувшимся со сверхъестественными явлениями, которые выходят за пределы рационального восприятия.

ИСТОРИЯ МЕДХАНС-ЛИ (Пер. С. Сухарева)

Изложенное ниже опирается на несколько источников: это рассказ Нэр-Джонса, бывшего старшего хирурга в больнице святого Варфоломея, о небывалом ужасе, пережитом им в Медханс-Ли и в сумрачной буковой аллее; описание Сэйвелсаном того, что он слышал и видел в бильярдной — и не только; бессловесное, однако неоспоримое свидетельство самого Харланда — толстяка с бычьей шеей; и наконец, беседа, которая состоялась затем между тремя этими джентльменами и мистером Флаксменом Лоу, известным психологом.

Харланд с двумя своими гостями провел тот памятный вечер 18 января 1899 года в доме Медханс-Ли по чистой случайности. Дом стоит на склоне горы, частично покрытой лесом, в одном из центральных графств. Главный фасад обращен на юг и смотрит на обширную долину, окаймленную голубыми очертаниями Бредонских холмов. Место это уединенное: ближайшее жилье — небольшая гостиница на скрещении дорог — находится примерно в полутора милях от ворот дома.

Медханс-Ли славится не только длинной и прямой буковой аллеей. Харланд, подписывая договор об аренде, держал в голове только эту живописную аллею: о прочих особенностях ему довелось узнать лишь позднее.

Харланд сколотил состояние, будучи владельцем чайных плантаций в Ассаме,[11] и обладал всеми достоинствами и недостатками, свойственными человеку, который большую часть жизни провел за границей. При своем первом появлении в Медханс-Ли он весил свыше двух центнеров и почти каждую фразу заканчивал вопросом: «Усвоили?» Размышлений о высоких материях чурался, а главную жизненную цель усматривал в том, чтобы больше не толстеть. Голубоглазый, мощного сложения, с шеей, налитой кровью, но по характеру мягкий, хотя и не робкого десятка, он к тому же превосходно пел под аккомпанемент банджо.

Сделавшись на время владельцем Медханс-Ли, Харланд убедился в необходимости навести в доме порядок и заново его отделать, а трудов это сулило немалых. Пока шел ремонт, он обосновался в гостинице ближайшего захолустного городка, откуда почти ежедневно наезжал в свою вотчину, дабы наблюдать за ходом работ. Он провел у себя в доме Рождество и встретил Новый год, однако числа пятнадцатого января воротился в гостиницу «Алый лев», где коротал время с приятелями — Нэр-Джонсом и Сэйвелсаном, которые выразили желание на предстоящей неделе переселиться вместе с ним в обновленный дом.

Непосредственным толчком для визита в Медханс-Ли вечером восемнадцатого января стало утверждение Харланда о том, что бильярдный стол в гостинице для игры в шинти[12] никак не подходит, тогда как в доме у него, в левом крыле, где располагалась просторная бильярдная с огромным окном с видом на буковую аллею, только-только установили великолепный стол.

— Вот дьявольщина! — ругнулся Харланд. — Пора бы с ремонтом и закруглиться. Маляры никак не могут кончить работу, но до понедельника никто туда и носа не покажет.

— Жаль, очень жаль, — сокрушенно вставил Сэйвелсан. — Особенно когда представишь себе, какой там стол.

Сэйвелсан страстно увлекался бильярдом и посвящал игре весь свой досуг, свободный от занятий чаеторговлей. На заминку он особенно досадовал потому, что Харланд относился к числу тех немногих партнеров, которым необязательно было давать фору.

— Да уж, стол там — пальчики оближешь, — повторил Харланд. — А знаете что, — просиял он от счастливой мысли, — отправлю-ка я туда Торнза, чтобы он все для нас приготовил, а завтра мы сунем под сиденье двуколки погребец с сифонами и бутылочкой виски да и отправимся туда после обеда поиграть.

Компаньоны Харланда поддержали это предложение, однако поутру Нэр-Джонсу пришлось мчаться в Лондон, чтобы застолбить за собой должность судового врача. Было решено, впрочем, что по окончании хлопот он направится в Медханс-Ли вслед за приятелями.

Нэр-Джонс вернулся в гостиницу к половине девятого вечера в прекрасном расположении духа. Он заручился местом на пароходе, отплывающем через Персидский залив до Карачи;[13] кроме того, его вдохновляло известие о смертельной разновидности холеры, которая поджидала мусульманских паломников на пути в Мекку[14] по крайней мере в двух крупных портах, где им предстояло бросать якорь: именно такого врачебного опыта он и желал набраться.

Вечером, поскольку погода стояла ясная, Нэр-Джонс заказал для путешествия в Медханс-Ли открытый двухколесный экипаж. Когда он подъехал к аллее, луна только что взошла на небо. Почувствовав, что становится зябко, Нэр-Джонс решил прогуляться до дома пешком: велел пареньку-возчику остановиться и отпустил его; после полуночи должен был прибыть другой экипаж, с тем чтобы забрать всю компанию обратно. У входа в аллею он на минуту задержался — закурить сигару, а потом двинулся мимо пустой сторожки. Шагал он бодро, как нельзя более довольный собой и жизнью. С поднятым воротником, в окружавшем его полном безмолвии, Нэр-Джонс шагал по сухой проезжей части, но мыслями уносился далеко вдаль — на голубой простор, предвкушая плавание на борту парохода «Суматра».[15]

По его словам, он уже прошел половину расстояния, как вдруг ощутил нечто необычное. Взглянув на небо, Нэр-Джонс отметил про себя, какая погожая и ясная стоит ночь и как четко обрисовываются на фоне небосвода очертания буков. Луна, поднявшаяся еще не слишком высоко, отбрасывала сетчатую тень от голых ветвей и сучьев на дорогу, которая пролегала между черными рядами деревьев почти по прямой линии к мертвенно-серому фасаду дома: до него оставалось не более двухсот ярдов. Вся эта картина поразила его полным отсутствием красок, словно она была черно-белой гравюрой.

Погруженный в раздумье, Нэр-Джонс вдруг уловил какие-то слова, впопыхах нашептанные ему на ухо, и обернулся, ожидая увидеть у себя за спиной чью-то фигуру. Там никого не оказалось. Слов он не разобрал, кому принадлежал голос — тоже было непонятно, однако он не мог избавиться от смутного осознания, что сказано было нечто ужасное.

Ночь стояла тишайшая, впереди маячила в лунном свете серая громада дома с закрытыми ставнями. Нэр-Джонс встряхнулся и зашагал дальше, подавленный непривычными чувствами — отвращением, к которому примешивался детский страх; и тут снова из-за плеча в уши к нему проникло злобное неразборчивое бормотание.

Нэр-Джонс утверждает, что прошел конец аллеи неспешным шагом, но едва поравнялся с кустарниками, росшими полукругом, как из тени вылетел какой-то небольшой предмет и упал на освещенное место. Хотя ночь выдалась на редкость тихой, этот предмет подрагивал и покачивался, словно от порывов ветра, а потом вдруг покатился ему под ноги. Нэр-Джонс на ходу его подобрал и устремился к входной двери: она легко подалась у него под рукой, он влетел внутрь и захлопнул дверь за собой.

Оказавшись в теплом и светлом холле, Нэр-Джонс пришел в себя, но решил немного отдышаться и успокоиться, прежде чем предстать перед друзьями, чей смех и разговор доносились до него из комнаты направо. Тут дверь комнаты распахнулась, и на пороге воздвиглась корпулентная фигура Харланда без пиджака.

— Привет, Джонс, это ты? Проходи, проходи! — радушно приветствовал он гостя.

— Ну и ну! — с досадой вскричал Нэр-Джонс. — Хоть бы одно окно в доме светилось. А то идешь и не знаешь, есть ли в доме живые люди?

Харланд недоуменно воззрился на него, но задал только один вопрос:

— Тебе виски с содовой?

Сэйвелсан, стоя спиной к Нэр-Джонсу и склонившись над бильярдным столом с целью попробовать боковой удар, добавил:

— А ты ожидал, что мы устроим тут для тебя иллюминацию? В доме, кроме нас, нет ни души.

— Скажи, когда хватит. — Харланд наклонил бутылку над бокалом.

Нэр-Джонс пристроил свою находку, которую держал в руке, на угол бильярдного стола и взялся за бокал.

— Что это за чудо-юдо такое? — поинтересовался Сэйвелсан.

— Понятия не имею, ветром задуло мне под ноги, — ответил Нэр-Джонс в паузе между двумя изрядными глотками.

— Задуло, говоришь? — переспросил Сэйвелсан, взвешивая предмет на ладони. — Если так, то не иначе как ураганом?

— Вообще-то, на улице полный штиль, — растерянно отозвался Нэр-Джонс. — Тишь да гладь.

Предмет, который трепыхался в воздухе и с легкостью катился по дерну и гравию, оказался сильно потертой фигуркой теленка, изготовленной из какого-то тяжелого медного сплава.

Сэйвелсан недоверчиво вгляделся в лицо Нэр-Джонса и расхохотался:

— Да что с тобой? Ты словно бы не в себе.

Нэр-Джонс тоже засмеялся: ему было уже неловко за недавний испуг.

Харланд тем временем изучал теленка.

— Это бенгальский[16] божок, — пояснил он. — Но потрепали его изрядно, разрази меня гром! Говоришь, его выдуло из кустов?

— Будто клочок бумаги, честное слово. Хотя в воздухе не чувствовалось ни ветерка.

— Странновато как-то, ты не находишь? — небрежно заметил Харланд. — А теперь давайте-ка приступим к делу, я буду маркером.

Нэр-Джонсу удалось показать настоящий класс, и Сэйвелсан всецело отдался заманчивой цели с ним поквитаться.

Внезапно он вместо очередного удара замер с кием в руке:

— Слышите?

Все трое напрягли слух. Откуда-то доносился тоненький, прерывистый плач.

— Это котенок, его где-то заперли, — предположил Харланд, натирая кий мелом.

— Нет, это малыш, причем до смерти перепуганный, — возразил Сэйвелсан. — Давай-ка, Харланд, иди, подоткни ему одеяло в постельке, — добавил он со смешком.

Харланд распахнул дверь. Теперь сомнений не оставалось: ребенок, доведенный до отчаяния болью и страхом, захлебывался в плаче.

— Где-то наверху, — сказал Харланд. — Пойду взгляну.

Нэр-Джонс, захватив фонарь, последовал за ним.

— А я подожду здесь. — Сэйвелсан устроился у огня.

В холле оба разведчика остановились и еще раз вслушались. Определить, откуда доносился плач, было не так просто, — по-видимому, с верхней лестничной площадки.

— Бедняжка! — Харланд начал взбираться по лестнице. Двери всех спален, выходящие на верхнюю квадратную площадку, были заперты; ключи хранились вне дома. Однако плач слышался из бокового прохода, который упирался в одну-единственную комнату.

— Ребенок там, а дверь на замке, — проговорил Нэр-Джонс. — Давай его окликнем, — может быть, отзовется?

Но Харланд, как человек действия, всем своим весом навалился на дверь — дверь распахнулась, замок с грохотом отлетел в угол. Стоило обоим ступить за порог, как плач мгновенно прекратился.

Харланд остановился посередине комнаты. Нэр-Джонс поднял фонарь выше, чтобы оглядеться по сторонам.

— Что за черт! — выдохнул Харланд.

Комната была совершенно пуста.

Голые стены, два окна с низкими подоконниками, дверь, через которую они вошли, — не было даже шкафа.

— Эта комната находится как раз над бильярдной? — нарушил наконец молчание Нэр-Джонс.

— Да. И только ее я еще не успел обставить. Думал, что…

Речь Харланда прервал взрыв глумливого хохота, эхом прокатившегося по пустому пространству.

Оба мгновенно обернулись и успели захватить взглядом длинную тощую фигуру в черном, которая давилась от смеха в дверном проеме, однако тотчас же скрылась. Хозяин дома и гость ринулись в коридор и дальше — на лестничную площадку. Никого нигде не было видно. Двери были по-прежнему заперты, в холле и на лестнице — ни души.

Старательно обыскав все дальние уголки дома, оба вернулись в бильярдную к Сэйвелсану.

— Над чем это вы так веселились? Что-то забавное? — немедля атаковал их расспросами Сэйвелсан.

— Забавного ничего. И веселиться было не над чем, — отрезал Нэр-Джонс.

— Но я же собственными ушами слышал, — настаивал Сэйвелсан. — И где ребенок?

— Хочешь — иди сам и поищи, — мрачно отозвался Харланд. — Смех мы тоже слышали и видели — если нам не показалось — человека в черном.

— Похож на священника в сутане, — вставил Нэр-Джонс.

— Да, смахивает на священника, — согласился Харланд, — но едва мы оглянулись, как он исчез.

Сэйвелсан вновь уселся на место и поочередно вгляделся в приятелей.

— В доме, надо полагать, водятся привидения, — рассудил он. — Однако научно доказанных призраков, помимо зафиксированных в анналах Общества психических исследований,[17] не существует. На твоем месте, Харланд, я бы туда обратился. В этих старинных домах чего только не обнаружишь.

— Дом не очень-то старинный, — возразил Харланд. — Построен примерно в начале сороковых. Но человека я точно видел — и, знаешь, Сэйвелсан, я во что бы то ни стало разузнаю, кто он или что. Попомни мои слова! Английское законодательство спуску привидениям не дает — и я не дам.

— Но попотеть тебе придется, это уж точно, — ухмыльнулся Сэйвелсан. — С призраком, который разом и плачет и хохочет, да еще подкидывает к дверям потертых божков, шутить не стоит. Но час еще не поздний — чуть больше половины двенадцатого. Голосую за стаканчик джина: пустим его по кругу, а потом я окончательно расправлюсь с Джонсом.

Харланд, впавший в угрюмую рассеянность и молча наблюдавший за приятелями с кушетки, вдруг заявил:

— Что-то холодом чертовски потянуло.

— Вонью, ты хочешь сказать? — раздраженно поправил его Сэйвелсан, обойдя бильярдный стол. Он набрал сорок очков, и отрываться от игры ему не хотелось. — Из окна сквозит.

— До сегодняшнего вечера я ничего такого не замечал. — Чтобы убедиться, Харланд раздвинул ставни.

В комнату ворвался ночной воздух, и с ним запах гнили, словно от заброшенного на годы колодца: запах слизи и нездоровой сырости. Нижняя часть окна была широко распахнута, и Харланд с шумом ее захлопнул.

— Мерзость какая! — Он сердито засопел. — Эдак мы, чего доброго, тиф подцепим.

— Это всего-навсего от палой листвы, — вставил Нэр-Джонс. — Под окном за двадцать зим скопились целые груды сгнивших листьев. Я обратил на них внимание еще во вторник.

— Велю завтра все вычистить. Удивительно, как это Торнз умудрился оставить окно открытым, — проворчал Харланд, опустив на ставнях засов и шагнув к столу. — Что там — уже сорок пять?

Игра продолжалась, и Нэр-Джонс налег на стол с нацеленным кием, как вдруг заслышал у себя за спиной какой-то шорох. Оглянувшись, он увидел, что Харланд, побагровевший от гнева, неслышной — поразительно неслышной (отметил тогда про себя Нэр-Джонс) для такого пузана — походкой огибает угол комнаты, чтобы подобраться к окну.

Все трое единодушно утверждают, что не сводили глаз со ставен, которые распахнулись внутрь, словно извне их толкнула чья-то неведомая рука. Нэр-Джонс и Сэйвелсан вмиг отскочили к дальнему концу стола и замерли лицом к окну, тогда как Харланд притаился у ставни, с тем чтобы преподать незваному посетителю хороший урок.

Как только ставни распахнулись полностью, Нэр-Джонс и Сэйвелсан увидели прижатую к стеклу физиономию — злобную и морщинистую, с растянутым в зловещей ухмылке ртом.

На минуту все застыли в полном оцепенении: взгляд Нэр-Джонса встретился со взглядом чужака, и его охватил леденящий ужас взаимного с ним понимания, поскольку все гадостные нашептывания, преследовавшие его в буковой аллее, вновь хлынули ему в душу.

Не помня себя от ярости, он схватил со стола бильярдный шар и что было силы швырнул его в мерзкую физиономию чужака. Шар разбил стекло и пролетел через это лицо насквозь! Осколки стекла посыпались на подоконник, однако лицо некоторое время продолжало ухмыляться через образовавшуюся пробоину, а как только Харланд рванулся к окну, бесследно сгинуло.

— Шар пролетел насквозь! — потрясенно выдохнул Сэйвелсан.

Все трое, стеснившись у окна, распахнули раму и перегнулись через подоконник. В воздухе висел мозглый смрад, между голыми ветвями тускло светила луна в форме челна, а за кустарниками на подъездной аллее, усыпанной белым в свете луны гравием, блестел бильярдный шар. И только.

— Что это было? — просипел Харланд.

— Всего лишь чья-то рожа за окном, — пояснил Сэйвелсан, не слишком ловко пытаясь затушевать собственный испуг. — Причем рожа такая, что не приведи господь, — верно, Джонс?

— Попадись он мне только в лапы! — сдвинув брови, крякнул Харланд. — Эдаких шуточек у себя в доме я не потерплю, усвоили?

— Да уж, ты любого здешнего бродягу в порошок сотрешь, — ввернул Нэр-Джонс.

Харланд оглядел свои мощные бицепсы, обрисовывавшиеся под рукавами рубашки:

— Запросто. Но что с этим парнем — ты ведь не промахнулся?

— Нет, но шар пролетел насквозь! Так, во всяком случае, это выглядело, — ответил Сэйвелсан.

Нэр-Джонс не проронил ни слова.

Харланд задвинул ставни и поворошил в очаге угли.

— Черт знает что творится! Надеюсь, до слуг эта чушь не дойдет. Призраки — это для дома сущее несчастье. Хотя я в них и не верю, — заключил он.

И тут Сэйвелсан выступил с неожиданной речью.

— Я тоже, как правило, не верю, — проговорил он с расстановкой. — Однако невыносимо себе представить, что некий дух до скончания века обречен блуждать вокруг того места, где он совершил злодеяние.

Харланд и Нэр-Джонс уставились на него в растерянности.

— Глотни-ка виски, только не разбавляй, — сочувственно предложил Харланд. — Вот уж не подозревал, что на уме у тебя такое.

Нэр-Джонс хохотнул. По его словам, он сам не понимает, чем был вызван этот смех и что заставило его произнести следующее:

— Дело вот в чем. Миг, когда злокозненное намерение было осуществлено, канул в вечность, но повинному духу вменено в обязанность длить свое преступление до скончания времен: совершенное преступление его нимало не насытило, а принесло лишь краткосрочное удовлетворение — произошло это, быть может, столетия тому назад, однако затем воспоследовала нескончаемая кара, которая заключается в том, что давнее злодеяние должно повторяться вновь и вновь — в одиночестве, холоде и мраке. Трудно вообразить наказание более ужасное. Сэйвелсан нрав.

— Так, о призраках мы, по-моему, посудачили вволю — и хватит, — нарочито бодро подхватил Харланд. — Вернемся к игре. Сэйвелсан, нечего мешкать.

— Без шара нам не обойтись, — заметил Нэр-Джонс. — Кто за ним сходит?

— Только не я, — быстро вставил Сэйвелсан. — Когда я завидел это самое… ну, что в окне… мне чуть дурно не сделалось.

Нэр-Джонс кивнул.

— А я чуть деру не дал! — с нажимом заявил он.

Харланд, глядевший на огонь, круто развернулся:

— А я хоть ничего за окном и не видел, но тоже, черт побери, готов был удрать, усвоили? Со страхом — а он словно в воздухе разлился — никак было не совладать. Но разрази меня гром, если я сейчас чего-то боюсь! — рубанул он. — Иду за шаром.

Крупные, бульдожьи черты его лица горели отчаянной решимостью.

— Я потратил на этот чертов дом чуть ли не пять тысяч фунтов и всяким спиритическим фокусам взять верх над собой не позволю! — добавил он, натягивая на себя пальто.

— Из окна все отлично видно, кроме того, что скрыто кустарником, — сказал Сэйвелсан. — Захвати с собой палку. Впрочем, если вдуматься, ты и без нее обойдешься, ставлю рикошет.

— Палка мне не нужна, — откликнулся Харланд. — Сейчас мне и сам черт не страшен, а с людьми я привык голыми руками справляться.

Нэр-Джонс снова раздвинул ставни, поднял оконную раму и высунулся наружу до пояса.

— Тут совсем невысоко. — Он перекинул было ноги через низкий подоконник, но, поколебавшись из-за бьющего в нос ночного смрада и еще чего-то трудно уловимого, спрыгнул обратно на пол. — Не стоит туда ходить, Харланд!

Харланд бросил на гостя такой взгляд, что тот смешался.

— Чего, собственно, пугаться? Чем уж так страшны призраки? — сурово вопросил он.

Нэр-Джонс, устыдившийся своей новоявленной трусости, но неспособный взять себя в руки, заикаясь, пробормотал:

— Не знаю, но лучше все-таки не ходить.

Он проклинал себя за робость, но слова эти вырвались у него помимо воли.

Сэйвелсан натянуто рассмеялся:

— Брось ты эту затею, дружище, сиди лучше дома.

Харланд, вместо ответа, только сердито фыркнул и перекинул ножищу через подоконник. Вскоре его грузная, облаченная в твид фигура пересекла лужайку и скрылась в кустах.

— Мы с тобой оба будто пуганые вороны, — констатировал Сэйвелсан с убийственной прямотой, наблюдая за тем, как Харланд, громко насвистывая, растворился в тени.

Развить затронутую тему Нэр-Джонс мужества в себе не нашел. Оба, сидя на подоконнике, молча ждали. Усыпанная белым гравием дорога была хорошо видна в ярком свете луны.

— Харланд свистит затем, чтобы перебороть страх, — продолжил Сэйвелсан.

— Страх ему почти незнаком, — сухо возразил Нэр-Джонс. — А кроме того, он занят тем, к чему мы сами не очень-то рвались.

Свист вдруг оборвался. Сэйвелсан утверждал впоследствии, будто видел, как широченные, обтянутые серым твидом плечи Харланда и его вскинутые руки показались на секунду поверх кустарника.

Далее безмолвие было нарушено взрывами сатанинского хохота, который сменился тоненьким жалобным плачем ребенка. Потом все смолкло, и над округой воцарилась мертвая тишина.

Сэйвелсан и Нэр-Джонс, перегнувшись через подоконник, напряженно вслушивались. Минуты тянулись невыносимо. Бильярдный шар по-прежнему блестел на усыпанной гравием дороге, но Харланд из тени кустарника так и не показывался.

— Пора бы ему и вылезть оттуда, — обеспокоенно заметил Нэр-Джонс.

Оба вновь напрягли слух, но не уловили ни малейшего шороха. В тишине отчетливо раздавалось тиканье больших часов Харланда на каминной полке.

— Это уже слишком, — не вытерпел Нэр-Джонс. — Пойду его поищу.

Он выскочил из окна на траву, а Сэйвелсан крикнул, что сейчас к нему присоединится. Пока Нэр-Джонс его поджидал, из кустарника донеслось хрюканье, будто свинья рылась в палой листве.

Оба нырнули в темноту и, едва ступив на тропинку, обнаружили, как под кустами что-то с хрипом судорожно мечется и катается по земле.

— Бог мой! — вскричал Нэр-Джонс. — Да это же Харланд!

— Он шею кому-то сворачивает, — добавил Сэйвелсан, вглядываясь во тьму.

Нэр-Джонс полностью овладел собой. Профессиональный инстинкт, побуждавший оказывать немедленную врачебную помощь, оттеснил в нем все прочие чувства.

— У него припадок, это всего лишь припадок, — деловито объявил он, склонившись над корчившимся телом. — Ничего особенного.

С помощью Сэйвелсана Нэр-Джонсу удалось перетащить Харланда на открытое место. Когда они опустили его на землю, в глазах Харланда виден был застывший ужас, на посиневших губах с хлюпаньем выступила иена. Он задергался и тут же замер, а из кустов донесся новый взрыв хохота.

— Это апоплексический удар. Нужно унести его отсюда, — сказал Нэр-Джонс. — Но сначала я все-таки взгляну, что за чертовщина там в кустах.

Он продрался сквозь кустарник и принялся рыскать по сторонам. Со стороны казалось, будто ему приходится одолевать сопротивление десятерых: он яростно ломал, швырял и топтал ветки, пытаясь в лучах лунного света рассмотреть хоть что-то. Наконец силы его иссякли.

— Ну конечно же, ничего там нет, — устало заметил Сэйвелсан. — А на что ты надеялся после того, что случилось с бильярдным шаром?

Вдвоем, с немалыми трудами, они дотащили грузное тело по узкой аллее до сторожки, где и дождались экипажа.


Все совместно пережитое ими в Медханс-Ли трое участников обсудили между собой, но далеко не сразу. Харланд на протяжении многих недель не в состоянии был вообще что-либо обсуждать, но как только врачами ему это было разрешено, он пригласил Нэр-Джонса и Сэйвелсана на встречу с мистером Флаксменом Лоу — ученым-естествоиспытателем, чьи работы в области психологии и смежных областей пауки хорошо известны в столице, — дабы основательно вникнуть в суть происшедшего.

Флаксмен Лоу выслушал рассказ, сохраняя обычный для него вежливо-рассеянный вид и попутно делая время от времени пометки на обороте конверта. Следя за нитью повествования, он внимательно всматривался в каждого очередного рассказчика. Ему было ясно, что менее всего проникнуть в разгадку тайны способен замкнутый на себе Сэйвелсан; есть некоторые шансы у Нэр-Джонса, не лишенного умения вникать в обстоятельства, однако слишком занятого собственными заботами; оставалось полагаться только на громадного, добродушного Харланда, обладавшего острой, почти животной интуицией и располагавшего не только весомой плотью, но и восприимчивым духом.

По окончании отчета Сэйвелсан обратился к Флаксмену Лоу со словами:

— Все события, мистер Лоу, перед вами. Вопрос в том, что с ними делать.

— Систематизировать, — ответствовал психолог.

— Плач, несомненно, указывает на присутствие ребенка, — начал Сэйвелсан, загибая пальцы при перечислении. — Фигура в черном, лицо в окне и смех связаны между собой понятным образом. Мой вывод таков: нам предстал призрак некоего человека (вероятно, священника), который при жизни плохо обращался с ребенком и наказан тем, что не может покинуть место своего преступления.

— Вот именно: наказание совершается в обстоятельствах, доступных человеческому восприятию, — подхватил Флаксмен Лоу. — Что касается ребенка, то плач представляет собой всего лишь часть мизансцены. Никакого ребенка ведь не было.

— Однако ваше объяснение учитывает не все детали. Как расценивать загадочные подсказки, уловленные моим другом Нэр-Джонсом; что вызвало у мистера Харланда припадок, хотя, по его словам, он не испытывал ни малейшего страха и вообще какого-либо сильного волнения; и возможно ли провести некую связь между всеми этими фактами и бенгальским божком? — подвел итог Сэйвелсан.

— Давайте возьмемся вначале за бенгальского божка, — продолжал Лоу. — Это как раз одна из тех неоднозначных частностей, что на первый взгляд совершенно несовместимы с правильным анализом интересующего нас явления, но вместе с тем именно подобные частности и представляют собой пробный камень, через посредство которого наши теории подтверждаются или опровергаются. — Флаксмен Лоу взял со стола металлического теленка. — Я склонен связать этот предмет с детскими интересами. Приглядитесь. Изделие повидало виды, но это свидетельствует не о небрежном с ним обращении — напротив: такие царапины и щербины обычно характерны для любимой игрушки. Смею предположить, что у ребенка были родственники-англичане, проживавшие в Индии.

Тут Нэр-Джонс придвинулся поближе и в свою очередь обследовал божка, а по лицу Сэйвелсана скользнула недоверчивая улыбка.

— Гипотеза остроумная, — заметил он, — однако боюсь, что к действительной разгадке мы ничуть не приблизились.

— Единственное, что могло бы мою версию подтвердить, это подробное расследование прошлой истории дома: если здесь разыгрались события, которые говорили бы в пользу данной теории, то тогда… Но мне предъявить нечего, поскольку до того момента, как я переступил этот порог, я ничего не слышал ни о Медханс-Ли, ни о здешнем призраке, — добавил Флаксмен Лоу.

— А мне о Медханс-Ли кое-что известно, — вступил в разговор Нэр-Джонс. — Прежде чем покинуть этот странный дом, я немало чего выяснил. И должен поздравить мистера Лоу с успехом его метода, поскольку его версия удивительным образом совпадает с имевшими место фактами. Дом издавна слыл населенным призраками. Судя по всему, здесь много лет тому назад проживала вдова офицера, служившего в Индии, со своим единственным ребенком — мальчиком, для которого она наняла наставника — сумрачного человека, носившего длинное черное одеяние наподобие сутаны: местные жители прозвали его «иезуитом».

Однажды вечером этот человек увел мальчика с собой в кустарник. Оттуда донеслись пронзительные вопли, и когда мальчика вернули в дом, оказалось, что он утратил рассудок. Он не переставая плакал и громко кричал, но до конца жизни так и не сумел рассказать, что с ним сотворили. Что до этого божка, то мать, вероятно, привезла его с собой из Индии и мальчик, скорее всего, постоянно им забавлялся, так как другие игрушки ему не дозволялись. Постойте-ка! — Вертя в руках теленка, Нэр-Джонс случайно нажал на скрытую пружинку, голова теленка распалась надвое, и внутри обнаружилась неглубокая полость, откуда вывалилось колечко из голубых бусин, какие обычно собирают дети. Нэр-Джонс поднял колечко повыше, чтобы все его увидели. — Вот вам и отличное доказательство!

— Да, — нехотя согласился Сэйвелсан. — Но как в таком случае истолковать твои слуховые впечатления и настигший Харланда припадок? Тебе, Харланд, должно быть известно, что стряслось с тем ребенком. Что тебе привиделось там, в кустарнике?

Багровое лицо Харланда залила непривычная бледность.

— Что-то я видел, — неуверенно подтвердил он. — Но что именно, мне никак не припомнить. Помню только, что меня охватил слепой ужас, а потом все из памяти изгладилось — до тех пор, пока я на следующий день не очнулся в гостинице.

— Как вы это объясните, мистер Лоу? — задал вопрос Нэр-Джонс. — И что скажете относительно странных нашептываний мне на ухо в буковой аллее?

— Я думаю на этот счет следующее, — отозвался ученый. — Полагаю, что теория атмосферных воздействий, которые включают в себя способность окружающей среды воспроизводить определенные ситуации, а также мысли, могла бы пролить свет не только на то, что испытали вы, но и мистер Харланд. Таковые воздействия играют значительно большую роль в нашем повседневном опыте, нежели мы до сих пор себе это представляем.

Наступило молчание, которое прервал Харланд:

— Сдается мне, что наговорили мы на этот счет более чем достаточно. Мистер Лоу, мы весьма вам признательны. Не знаю, что думают мои приятели, но что до меня, то призраков я навидался вдоволь — до конца жизни хватит. А теперь, — без особого энтузиазма подытожил он, — если нет возражений, давайте-ка потолкуем о чем-либо более приятном.

Эдмунд Г. Суэйн

Edmund Gill Swain, 1861–1938

Автор «Рассказов о призраках Стоунграунда» (The Stoneground Ghost Tales, 1912) родился в Стокпорте вблизи Манчестера, в семье церковного органиста. После окончания школы учился в Кембридже, в Эмманьюэл-колледже.

В 1886 г. получил сан священника и служил викарием, пока в 1892 г. не был назначен капелланом в Кингз-колледж в Кембридже. Здесь началась его многолетняя дружба с Монтегю Р. Джеймсом, оказавшим заметное влияние на его творчество. В 1905 г. был назначен викарием в Стэнграунд, под Питерборо. С 1923 г. Суэйн служил младшим каноником в соборе Питерборо, исполняя одновременно обязанности библиотекаря. Написал в это время «Историю собора Питерборо» (1931).

В опубликованных в 1912 г. (отчасти за счет автора) «Рассказах о призраках Стоунграунда» прослеживаются многие местные черты и особенности. Все девять рассказов Суэйна объединены центральной фигурой священника — мистера Батчела, который, постоянно сталкиваясь со сверхъестественными явлениями, относится к ним с философским добродушием. Рассказы Суэйна отмечены тонким юмором. В отличие от опасных призраков Монтегю Р. Джеймса, призраки у Суэйна — «вегетарианцы» и особого вреда никому не причиняют. Из этого сборника взят и предлагаемый рассказ «Рокарий».

Других беллетристических произведений Суэйна, если они были написаны, не сохранилось: согласно завещанию, его архив был уничтожен.

РОКАРИЙ[18] (Пер. Л. Бриловой)

Сад викария Стоунграунда простоял в ограде уже свыше семи веков, и никому даже в голову не приходило, что кто-то дерзнет посягнуть на это едва ли не священное владение. Намеки на то, что сад может быть передан в другие руки и при этом не навлечет проклятия на нового собственника, вынуждая его осознать кощунственность своего поступка и поскорее пойти на попятный, стали слышны лишь в позднейшие, приверженные новшествам времена. Правы или нет были те, кто это утверждал, мы узнаем позднее. Из прежних рассказов можно заключить, что на неприкосновенность сада полагались все: как добрые люди, так и недобрые. И вот вам новая история, по-своему в высшей степени необычная.

Для начала неплохо было бы описать ту часть сада, которая до сих пор здесь не упоминалась. Это участок, примыкающий к западной границе, где под пологим косогором течет, а вернее стоит, ручей, скорее похожий на пруд. Местные жители называют его Рудный. На всем своем протяжении он служит западной границей сада. По берегам гнездится шотландская куропатка, попадается и зимородок — в наши дни, увы, нечасто. В самом центре западной оконечности жмутся друг к другу несколько высоких вязов, к ним сходятся все садовые тропинки. Под деревьями устроена земляная насыпь, а на ней рокарий — большие камни, в недавнее время заросшие папоротником.

Мистера Батчела, ценителя «правильных садов», эта неаккуратная картина давно уже смущала. Там и сям в его саду естественный беспорядок уступал место четким линиям регулярного парка, и находились многие, кто не считал это переменой к лучшему. Однако мистер Батчел был верен себе и вознамерился в надлежащий срок уничтожить рокарий. Ему было непонятно, чего ради под деревьями соорудили эту увенчанную камнями горку: солнечные лучи сюда не попадают и из растений укореняются только самые грубые и некрасивые. Устроитель всего этого, кто бы он ни был, руководствовался либо своим невежественным вкусом, либо целями, которые оставались для мистера Батчела загадкой.

И вот однажды, в первых числах декабря, когда сад готовили к зиме, мистер Батчел с помощью садовника начал переносить камни в другое место.

Мы говорим это, конечно, в условном смысле: вряд ли кто-то из читателей не прозреет ту истину, что камни начал переносить садовник, а мистер Батчел стоял рядом и отпускал представляющие сомнительную ценность замечания. Собственно, все силы мистера Батчела были сосредоточены в голове, а не в руках, и то, что у него самого называлось «помощью», садовник со своим подручным в свободной обстановке обозначали совсем иначе.

Большую часть камней, которые садовник скатывал с горки, мистер Батчел не смог бы даже сдвинуть с места, но вскоре он забыл об их величине и поразился их виду. Будучи завзятым любителем древностей, он весь ушел в зрение. Камни скатывались один за другим, являя взгляду то капитель колонны, то обломок рельефной арки или оконного средника, то еще какой-нибудь фрагмент церковного здания.

То и дело мистер Батчел звал садовника вниз, чтобы тот сложил обломки вместе, и в скором времени на тропинке возникло несколько участков аркады. Камни, не один век лежавшие порознь, вновь образовывали единство, и мистер Батчел, потирая руки в радостном волнении, объявил, что, когда рокарий будет окончательно разобран, взору предстанут главнейшие красоты когда-то существовавшего храма.

Садовник испытывал к подобным предметам не столь сильный интерес. «Нужно бы аккуратней лопатой махать, — заметил он, — а то вот-вот и на орган наткнемся». Они убирали камень за камнем, пока не разобрали всю горку, и основная цель мистера Батчела была достигнута. Каким образом обломки были тщательно распределены и использованы в других частях сада, всем известно; сейчас это нам не важно.

Однако одну деталь мы не можем обойти вниманием. Когда от горки ничего не осталось, на виду оказался большой и крепкий тисовый кол — очевидно, очень старый, но совершенно целый. Зачем он здесь понадобился, было непонятно, но вбит он был на совесть, так что, как ни пытался садовник, один или вдвоем с мистером Батчелом (если это не все равно), его выдернуть, кол даже не шелохнулся. Кол не портил вид, и удалять его было необязательно, но тут садовник воскликнул: «Аккурат то самое, что нам надо для помпы». Кол настолько явно был «тем самым», что тут же было решено так или иначе извлечь его из земли.

«Помпа» представляла собой небольшой железный насос — им пользовались, чтобы качать воду из Рудного. Его несколько раз переносили с места на место, но нигде он не удерживался. Сам насос был вполне исправен. Дело сводилось к ерунде. Качали воду в основном юные помощники садовника, энергия у них била через край, сорвать насос с основания им ничего не стоило. Однажды садовник трудился полдня, прикрепляя насос к столбу, но работники в два счета столб расшатали. С тех пор неприятности с насосом случались чуть ли не каждый день, садовник все больше опасался прослыть горе-плотником, а потому стоит ли удивляться его возгласу: «Это то самое». Такого хорошего кола он еще не держал в руках, и было очевидно, что надежней опоры не найти.

— Да, — согласился мистер Батчел, — это то самое, но как его извлечь?

Подобные вопросы всегда вселяли в садовника желание действовать, и, вместо ответа, он незамедлительно взялся за лопату. Мистер Батчел, как обычно, наблюдал, делая время от времени бесполезные подсказки. Вскоре, однако, он, вместо очередной подсказки, кинулся к садовнику и схватился за лопату.

— Там медь, не видите разве? — проговорил он торопливо.

Каждый, кому случалось копать землю, знает, сколь многое в ней бывает сокрыто. Орудовать лопатой — монотонная работа, но все искупается надеждой на какую-нибудь неожиданную находку. За этими надеждами туманно маячит мечта о кладе, поэтому садовник, наблюдая, как взволнован мистер Батчел ценной для него находкой, приготовился увидеть нечто ценное для обыкновенного разумного человека. Где медь, там и серебро, а где серебро, там, глядишь, и золото. Он заглянул в прокопанную яму, присматриваясь ко всему, что могло оказаться круглой монетой.

Скоро садовник понял, что привлекло внимание мистера Батчела. На поверхности кола поблескивала царапина, очевидно от лопаты, — это действительно блестела медь, тем не менее садовник почувствовал себя обманутым и готов был снова приняться за работу. Такая медь если и вызывала у него интерес, то очень слабый.

Мистер Батчел между тем опустился на колени. К колу гвоздями была прибита небольшая, неправильной формы медная пластина. Мистер Батчел без труда ее сорвал и при помощи щепки очистил от земли. Поднявшись на ноги, он рассмотрел свою находку.

На пластине виднелась надпись, вполне отчетливая. Сработана она была грубо, гвоздем и молотком, и представляла собой последовательность глубоких выбоин в металле. Буквы складывались в следующий текст:

КОЛ НЕ ВЫНИМАТЬ. 1 НОЯБРЯ 1702.

Однако мистер Батчел как раз и вознамерился вынуть кол, и металлическая пластина, которую он держал в руках, была интересна в основном тем, что указывала, как долго этот кол простоял в земле. Мистер Батчел предположил, что наткнулся на древний межевой знак. Как уже говорилось, вблизи нынешней лужайки мистера Батчела был обнаружен колодец — это свидетельствовало о том, что в давние времена план его владений отличался от нынешнего. Мистер Батчел ставил для себя ряд задач по изучению древностей, одной из которых — пусть и не самой главной — было разобраться в прежней разбивке участка и его описать, и местоположение кола, как он смекнул, могло сослужить ему немалую службу. Он твердо уверился, что эта веха относилась к западной границе сада и, вероятнее всего, указывала, где начинался сад и заканчивалась древняя гужевая дорога,[19] ради удобства сообщения остававшаяся ничейной.

Садовник тем временем делал свое дело. Не без усилий он удалил булыжники и глину, благодаря которым кол и держался так прочно. Начало темнеть, часы в отдалении пробили пять, но садовник все работал. В пять он обычно уходил домой: его рабочий день начинался рано. Однако садовник был не такой человек, чтобы бросить на полпути задание, когда конец уже близок, и он продолжал орудовать киркой, время от времени проверяя кол на прочность. Кол, естественно, начал поддаваться, верхушка уже ходила туда-сюда на два-три дюйма. Садовник вынимал камни и отковыривал новые. Вдруг кирка звякнула о железо: оказалось, что это ржавая цепь. «Чего только сюда не швыряли», — заметил садовник, высвобождая цепь; в сгущавшихся сумерках ее трудно было разглядеть. Мистер Батчел тем временем принялся за посильную ему задачу: раскачивать кол. Когда кол уже еле держался, садовник положил свой инструмент и присоединился к хозяину. Совместными усилиями они добились своего: кол был извлечен наружу.

Выяснилось, что конец у него очень длинный и острый, отчего кол и сидел так прочно. Садовник отнес его к помпе, чтобы там потом использовать, и приготовился идти домой. Он сказал, что завтра установит кол в новом месте и укрепит помпу так, что никаким юнцам нипочем не расшатать. Он поделился также некоторыми замыслами относительно цени, если она окажется достаточно длинной. Садовник отличался изобретательностью: его хозяин только диву давался, как ловко он находит новое применение для никчемных предметов. Мистер Батчел, как уже было сказано, ценил правильные сады, и всякие кустарные приспособления отнюдь не радовали его взгляд. Давеча ему попались на глаза старые газовые трубы, приспособленные в качестве подпорки для декоративной фасоли, и он не хотел оставлять в распоряжении садовника такое сокровище, как ржавая цепь. Но объяснил он свое намерение иначе, не погрешив при этом против истины: цепь нужна была ему самому. Не то чтобы он собирался как-то ее использовать с выгодой для себя. Однако цепь, погребенную в земле в 1702 году, непременно следовало изучить; человек с антикварными склонностями не мог пройти мимо такой древности.

Когда садовник отлучился, чтобы отнести кол к помпе, мистер Батчел приметил, что цепь ни на чем не держится. Земля вокруг была окопана. Велев садовнику назавтра принести ему цепь, мистер Батчел с ним распрощался и отправился восвояси.

Можно подумать, что я веду речь о пустяках, по всем читателям следует намотать себе на ус, что пустяков вообще не бывает. Предметы и события кажутся нам обыденными, только когда мы рассматриваем их по отдельности. Если же присмотреться к их взаимосвязи, часто оказывается, что самая незначительная мелочь превосходит по важности все остальное. Вот и пустяковые хлопоты (так мы их именуем в последний раз), которые занимали в тот вечер мистера Батчела и его садовника, привели к последствиям, изложенным ниже словами самого Батчела. Однако будем придерживаться хронологии. В настоящее время мистер Батчел пребывает у себя дома, садовник тоже возвратился к семье. Кол вынут из земли, яма с цепью на дне не закопана.

В тот вечер мистер Батчел обедал в гостях. Человек он был добродушный, собеседник в чем-то по-своему занимательный, и потому самые видные семейства, жившие по соседству, были отнюдь не против того, чтобы он время от времени разделял их трапезу. Поспешим заметить, что мистер Батчел не принадлежал к тем гостям, чей аппетит существенно сказывается на кладовой или винном погребе хозяев. Он любил портвейн, но только высокого качества и в малых количествах. Следственно, вернувшись со званого обеда, он никогда не ощущал тяжести ни в теле, ни в голове. Частенько в таких случаях он садился за какую-нибудь работу, требующую большой тщательности. Его письменный стол никогда не пустовал: обычно там лежала какая-нибудь незаконченная статья для того или много из местных журналов. Сочинение заменяло ему отдых. Статья дожидалась, пока у автора появится досуг, и мистер Батчел замечал частенько, что никогда ему так не сочиняется, как в час-полтора после званого обеда.

В означенный вечер мистер Батчел обедал у соседа, отставного офицера, и возвратился домой приблизительно за час до полуночи. Вечер прошел не так приятно, как обычно. Ему случилось вести к столу молодую даму, которая чересчур настойчиво осаждала его вопросами касательно древностей. Во-первых, мистер Батчел не любил на досуге беседовать на профессиональные темы, а во-вторых, смущался в обществе молодых дам, поскольку, как он догадывался, они по самой своей природе не могли высоко ценить его компанию. Будучи к ним бесконечно расположен и радуясь их обществу, он сознавал, что ничем не может им отплатить. Между его жизнью и их не было ничего общего. И он окончательно сникал, когда выяснялось, что его пытаются использовать в качестве ходячего справочника. То есть «расчеловечивают», как он выражался.

Тем вечером юная леди, определенная ему в соседки по столу (вероятно, по собственной просьбе), как раз и превратила его в ходячий справочник, и мистер Батчел вернулся домой несколько расстроенный, но в то же время немало удивленный. Недоволен он был потому, что лишился возможности принять участие в общем разговоре — возможности не столь уж частой и оттого вдвойне отрадной. А удивило его несоответствие между самой юной леди, веселой и беззаботной, и избранной ею темой беседы — а говорила она не о чем ином, как о способах погребения.

Закуривая трубку и опускаясь в кресло, мистер Батчел начал вспоминать этот разговор. Дама то ли посвятила данному предмету немало размышлений, то ли (и это казалось мистеру Батчелу более правдоподобным) что-то о нем читала и наполовину забыла. Он припоминал ее вопросы и свои ответы, посредством которых старался увести разговор к какой-нибудь более приятной теме. Вот например:


Она: Скажите, а почему покойников иногда хоронили на перекрестке дорог?

Он: Видите ли, освященные места погребения ревниво охранялись, а потому преступников лишали права покоиться в окружении добрых христиан. Поэтому близкие преступника устраивали могилу у перекрестка, под придорожным крестом. В поездках по Шотландии мне доводилось видеть кресты…


По увлечь молодую леди в Шотландию не удалось. Она цепко держалась за избранную тему.


Она: А почему покойников стали хоронить в гробах? В нашей заупокойной службе ничего не говорится про гробы.

Он: Верно. Отчасти гробы вошли в обиход из-за суеверного представления, будто тело нужно куда-то заключить, а то оно примется, как отец Гамлета, разгуливать по земле. Вам известно, наверное, что мертвеца всегда выносят за порог вперед ногами, указывая тем самым, что он уходит без возврата; знаете вы и то, что на могилу водружают обычно тяжелое надгробие. Там попадаются иной раз весьма любопытные эпитафии…


Но молодая леди и тут не поддалась. Она заставила мистера Батчела рассказать и о других приемах, с помощью которых духов накрепко приковывают к месту их заточения, оберегая тем самым покой живых. Прежде всего ее интересовало, как поступают с теми, кто при жизни проявлял склонность к насилию и преступал закон. Словом, престранная молодая особа!

Беседа тем не менее освежила память мистера Батчела, и он, подумав, что тема в самом деле не лишена интереса, вознамерился поискать в приходских книгах записи о необычных погребениях. Странно, почему это не приходило ему в голову прежде. Но на время он отвлекся от этих мыслей и, поскольку в небесах стояла полная луна, решил докурить трубку снаружи, в саду.

Близилась полночь, однако мистер Батчел с приятностью прогуливался по саду; свет луны доставлял ему не меньшее удовольствие, чем в дневное время солнечные лучи. В конце концов он набрел на рокарий, над которым недавно трудился. Освещение сейчас было лучше, чем в сумерки, и, забравшись на насыпь и заглянув в подробно описанную нами яму, мистер Батчел ясно различил на дне звенья цепи. Не унести ли цепь от греха подальше, чтобы она не досталась садовнику? Городские часы как раз били полночь, пора было ложиться в постель. Мистер Батчел подумал, что предоставит решать самой цепи; если она поддастся, он ее унесет, если сидит крепко — оставит до утра.

Цепь не просто поддалась — она чуть ли не выскочила сама. Мистер Батчел для проверки легонько ее потянул и тут же, вместе с цепью, опрокинулся на спину. По счастью, отлетел он недалеко, его спас расположенный в трех футах вяз, однако мистер Батчел немало удивился такому толчку.

Усилие он приложил едва заметное и уж никак не должен был упасть. Будучи человеком аккуратным, он немного встревожился за свой парадный пиджак, который не успел сменить на домашнюю одежду. Однако цепь была у него в руках, и мистер Батчел, свернув ее поудобней, торопливо пошагал к дому.

Ярдах в пятидесяти от рокария пролегала северная граница сада: длинная стена, под которой снаружи шла узкая тропинка. Шаги слышались там то и дело даже в ночное время. По тропинке круглосуточно ходили на работу или с работы железнодорожные служащие, а также праздный народ, загулявшийся до ночи в соседнем городке.

Но мистеру Батчелу, когда он с перекинутой через руку цепью возвращался домой, послышались на дорожке не только шаги. Да, сначала это была какая-то возня, потом громкий пронзительный крик и стремительный топот. Так кричать мог только человек, отчаянно нуждавшийся в помощи.

Мистер Батчел уронил цепь. Садовая стена достигала десяти футов, перебраться на ту сторону не было никакой возможности. Мистер Батчел вбежал в дом, выскочил через парадную дверь на улицу и, не теряя ни секунды, кинулся к тропинке.

Вскоре он разглядел всклокоченного человека, который в панике оттуда улепетывал. При виде мистер Батчела человек метнулся через проезжую дорогу в тень противоположной стены и попытался спастись бегством.

Мистер Батчел хорошо его знал. Это был Стивен Медд, мужчина респектабельный и степенный, по профессии стрелочник. Мистер Батчел тотчас его окликнул, чтобы узнать, что случилось. Однако Стивен не ответил и не остановился, и мистер Батчел, перейдя дорогу и преградив ему путь, повторил тот же вопрос. Стивен, едва дыша, выкрикнул: «Пустите, только не здесь!»

Схватив Стивена за руку и выведя на освещенное место, мистер Батчел увидел, что лицо у него залито кровью. Она струилась из раны у самого глаза.

Узнав голос священника, Стивен немного успокоился и собирался уже заговорить, но тут с тропинки снова донесся крик. Голос был то ли мальчишеский, то ли женский. Стивен тут же вырвался из рук священника и побежал к своему дому. Мистер Батчел с неменьшей скоростью кинулся к тропинке: там, примерно на полпути, лежал мальчишка, раненный и трясущийся от страха.

Парнишка жался к земле, но через минуту-другую и он, ободренный знакомым голосом, позволил себя поднять. Он тоже был ранен в лицо. Мистер Батчел отвел подростка к себе, промыл и залепил пластырем рану, и в скором времени юный гость немного успокоился. Это был один из посыльных на службе у железнодорожной компании; их в любой час дня или ночи отправляют на дом к машинистам, чтобы передать тем инструкции.

Мистеру Батчелу, конечно, не терпелось спросить мальчика, кто на него напал, тем более что тот же злоумышленник, вероятно, напал и на Стивена Медда. Тропинку на всем ее протяжении ярко освещала луна, но ни одного живого существа видно не было. Едва дождавшись подходящей минуты, священник спросил парнишку:

— Кто это сделал?

— Никто, — ответил тот без малейших колебаний. — Там никого не было, и вдруг кто-то как огреет меня какой-то железякой!

— Ты видел Стивена Медда? — Мистер Батчел не знал, что и подумать.

Мальчик ответил, что видел: мистер Медд шел «сильно впереди», поблизости никого не было, и вдруг кто-то сбил его с ног.

Поняв, что от дальнейших расспросов толку не будет, мистер Батчел проводил мальчишку до дому, простился с ним у дверей, вернулся к себе в постель, но не уснул. Он не мог не думать, и все мысли крутились вокруг нападения невидимки. Казалось, рассвет никогда не наступит, но он все же наступил.

Поднялся мистер Батчел рано, позавтракал кое-как. Читая, а скорее пробегая глазами утреннюю газету, мистер Батчел обратил внимание на заголовок: «Загадочные нападения в Элмеме». Ему хватало собственных неразрешенных загадок и совсем не хотелось занимать свой ум еще какими-то нападениями. Но Элмем, маленький городишко в десяти милях от Стоунграунда, был ему знаком, и потому мистер Батчел пробежал глазами коротенький абзац, в котором всего-навсего излагалась суть телеграфного сообщения. Там говорилось, как ни странно, о трех пострадавших от загадочного нападения. Двое отделались легкими травмами, но третья, молодая женщина, была ранена серьезно, хотя осталась жива и не теряла сознания. По словам женщины, она была у себя дома, совершенно одна, и тут внезапно ее со всего маху ударили каким-то предметом, вроде бы железным. Если бы не соседка, услышавшая ее крик, она бы истекла кровью. Соседка тотчас выглянула в окно, никого не увидела, но храбро поспешила на помощь приятельнице.

Немало поразившись сходству этих печальных происшествий с теми, которым он сам был свидетелем, мистер Батчел отложил газету. После пережитого волнения и бессонной ночи он был не в состоянии заниматься своей обычной работой. Ему вспомнилось, о чем шла речь за вчерашним обедом и как он решил предпринять некоторые антикварные изыскания. Такие занятия часто выручали мистера Батчела, когда он бывал простужен или по какой-либо иной причине неспособен к более серьезной работе. Почему бы и сейчас не достать приходские книги и не поискать там записи о погребениях, идущих вразрез с традициями?

Такая запись нашлась одна, но ее оказалось достаточно. Относилась она к 1702 году, а именно ко Дню Всех Святых,[20] и гласила следующее:

«Сего дня некий побродяга из Элмема жестоко избил до смерти двоих бедняков, отказавших ему в милостыне, а когда за ним погнались, чтобы предать в руки правосудия, лишил себя жизни. Его похоронили на Пасторском подворье, сковав руки цепью, вогнали в сердце кол[21] и плотно утрамбовали могилу».

Больше из Элмема новостей не поступало. То ли злая сила иссякла, то ли цель была достигнута. Но что же побудило молодую леди, незнакомую ни с мистером Батчелом, ни с его садом, завести разговор именно на эту тему? Весь день мистер Батчел вновь и вновь задавал себе этот вопрос и не находил ответа. Он знал только, что она его предостерегла, а он, к своему стыду, оказался слишком непонятлив, чтобы вынести из этого надлежащий урок.

Джон Кендрик Бангз

John Kendrick Bangs, 1862–1922

Американский писатель-юморист. Родился в городе Йонкерс, шт. Нью-Йорк; после окончания Колумбийского университета, где изучал политологию, начал работать в юридической конторе своего отца. Еще во время учебы занялся журналистикой. В 1883 г. стал соредактором журнала «Лайф», в котором публиковал статьи и стихи. Позднее сотрудничал с журналами «Харнерз мэгэзин» и «Харперз базар», с 1904 г. являлся редактором лучшего в США юмористического журнала «Пек». Писал также пьесы. В 1880-х гг. были опубликованы его первые книги. Большой успех имели романы Бангза «Плавучий дом на Стиксе» (1895) и «В погоне за плавучим домом» (1897), где действие происходит в загробном мире, похожем на Аид у древних греков. Впоследствии появился термин — «бангзианская фантастика». Преимущественная тема рассказов Бангза (их вышло три сборника) — юмористические приключения автора с призраками. Обычно повествование ведется от лица писателя, отчаянно нуждающегося в сюжетах, и призраки не обманывают его ожиданий. Работая в журналах, Бангз познакомился и подружился с Артуром Конан Дойлом, Редъярдом Киплингом, Марком Твеном. В годы Первой мировой войны писатель выступал с лекциями в городах Северной Америки и Европы. Получил от французского правительства орден Почетного легиона.

Предлагаемый рассказ вошел в сборник Джона К. Бангза «Водяной призрак и другие» (The Water Ghostand Others, 1894).

КУХАРКА-ПРИЗРАК ИЗ БАНГЛТОПА (Пер. Л. Бриловой)

I

В истории, которую я собираюсь рассказать, Банглтоп-Холл стоит на зеленом холме, на левом берегу реки Ди,[22] милях в восемнадцати от старинного живописного города Честера.[23] На самом деле он не только не стоит там ныне, но и не стоял вовек, однако в интересах ныне здравствующих лиц я должен скрывать его истинное местоположение и всячески морочить читателям голову, чтобы они не догадались ненароком, о каком доме идет речь, иначе его репутации будет нанесен урон. Дом предназначен к сдаче, и если бы сделалось известно, что с ним связана тайна столь давняя, мрачная и жуткая (а именно о такой тайне я собираюсь вам поведать), то, боюсь, как доходная собственность он утеряет практически всякую ценность и использовать его можно будет разве что в качестве антуража для романа.

Строение представляет собой красивый образчик архитектурного стиля, преобладавшего при короле Эдуарде Исповеднике;[24] иначе говоря, большая часть сооружения, построенного первым бароном Банглтопом при жизни короля Эдуарда, каменная и своим приземистым, массивным видом сразу говорит искушенному знатоку архитектуры о принадлежности к той просвещенной эпохе. Позднейшие владельцы, все последующие бароны Банглтопы, делали к зданию пристройки: тут флигель в стиле королевы Анны,[25] там крыло в елизаветинском стиле,[26] а фасад, выходящий на реку, — в стиле итальянского Возрождения. Южнее стоит висконсинская водонапорная башня, связанная с основным зданием низенькой готической галереей, к востоку — грекоправославная часовня; там нынешний владелец хранит сундуки своей жены: недавно она вернулась из Парижа с запасом нарядов, которого должно хватить на первую половину предстоящего лондонского сезона. В целом Банглтоп-Холл являет собой впечатляющее зрелище, и первый же взгляд на него порождает в груди людей, не чуждых эстетике, эмоции самого разнородного свойства: одни критикуют, другие восхищаются. Видный берлинский архитектор проделал немалый путь из Германии в Банглтоп, чтобы познакомить с этим прославленным зданием своего сына, как раз изучавшего профессию, которой его родитель служил украшением. Известно его обращенное к сыну замечание, что архитектура Банглтоп-Холла космополитична и объединяет в себе все исторические периоды, а потому всякий, кто детально ее изучит, сможет основательно пополнить свой запас знаний. Короче говоря, Банглтоп-Холл служил архитекторам наглядным уроком, блестящей демонстрацией того, чего следует всенепременно избегать.

Трудно поверить, но почти два века Банглтоп простоял необитаемым, и почти три четверти века его безуспешно предлагали в аренду. Дело в том, что для баронов Банглтопов — их многих поколений — жизнь в родных стенах оказывалась невозможной, и основание для этого имелось чрезвычайно веское: ни одна кухарка и один повар не продержались в доме дольше двух недель. По какой причине суверены кухни покидали ее, что называется, по-французски, обитатели дома не ведали: никто из поваров и кухарок не вернулся и спросить было не у кого, и даже если бы кто-нибудь из них появился вновь, Банглтопы не снизошли бы до того, чтобы выслушать их объяснения. Семейный герб Банглтопов всегда оставался незапятнанным, его носителей не касалась и тень подозрения в чем-либо неподобающем; семейство особливо гордилось тем, что ни один из его членов, с тех самых времен, как был учрежден титул, не замарал себя прямым обращением к представителям низших сословий — переговоры велись через посредство личного секретаря, который и сам носил баронский либо даже более высокий титул, однако находился в стесненных финансовых обстоятельствах.

Первая кухарка, покинувшая Банглтоп на галльский[27] манер, то есть без причины, жалованья и пожитков, была нанята Фицгербертом Александером, семнадцатым бароном Банглтопом, через Чарльза Мортимора де Герберта, барона Педдлингтона, бывшего владельца усадьбы Педдлингтон в Данвуди, — этот представительный пожилой джентльмен шестидесяти пяти лет, личный секретарь барона Банглтопа, в 1629 году лишился своего имения, конфискованного короной, поскольку был заподозрен в том, что содействовал публикации комического памфлета, направленного против Карла Первого[28] (все население Лондона читало его и покатывалось со смеху).

Памфлет этот, один из немногих, отсутствующих в Британском музее (самое убедительное свидетельство того, какую редкость он собой представляет), назывался «Прекрасная Идея касательно должного Употребления Бородки» и состоял из нескольких строчек плохоньких стишков под карикатурным изображением короля с короной, прицепленной к козлиной бородке. Вот эти вирши:

Король козлиною бородкой горд:
Всяк видит, что бородка — первый сорт.
Но темечко — короне не подпора:
Мало оно для этого убора.
Не лучше ль — для бородки без урону —
К ней прицепить британскую корону?[29]

Являлся ли баром Педдлингтон тем самым изменником, который породил на свет данный пасквиль, не знал никто, в том числе и сам король. Обвинение не было убедительно доказано, равно и Де Герберт, как ни старался, не смог его полностью опровергнуть. Король, привыкший в подобного рода делах блюсти абсолютную справедливость, усмотрел в данном случае повод для сомнения в пользу ответчика и присудил половинную, сравнительно с обычной, кару: имение было конфисковано, но обвиняемый сохранил жизнь и свободу. Семья Де Герберта просила у короны противоположного приговора, то есть пусть лучше им достанется имение, а королю — голова дядюшки, поскольку его, неженатого и бездетного, оплакивать некому. Однако Карл в ту пору был скорее беден, нежели мстителен, и, не прислушавшись к просителям, принял иное решение. Этот случай, вероятно, наряду с другими, позднейшими, причинами, привел к тому, что мода проводить досуг за литературным сочинительством среди представителей высших сословий сошла на нет.

Де Герберта ждала бы голодная смерть, если бы не его старый друг, барон Банглтоп, предложивший ему должность своего личного секретаря, недавно освободившуюся в связи со смертью герцога Алжирского,[30] исполнявшего эти обязанности последние десять лет, и в скором времени барон Педдлингтон взял на себя все домашние дела своего друга. Труды, ему доставшиеся, оказались не из легких. Барон был человек гордый и высокомерный, привыкший к роскоши, общение с услужающими отнюдь его не радовало, а необходимость самому прислуживать просто бесила, однако ему достало мужества лицом к лицу встретить выпавшие на его долю невзгоды, тем более что вскоре он убедился: благодаря особому отношению барона Банглтопа к слугам на них можно семикратно отыграться за все свои обиды. Нужда любит общество товарищей по несчастью, особенно в тех случаях, когда избытком несчастья можно великодушно поделиться.

Желая поправить свои дела, барон Педдлингтон назначал всем, кого нанимал на службу в хозяйство Банглтопа, высокое жалованье и в день выплаты, с помощью изобретательной системы штрафов, изымал у них в свою пользу до трех четвертей заработка. Барон Банглтоп об этом, разумеется, знать не мог. Он замечал только, что при Де Герберте домашнее хозяйство стало требовать вдвое больших расходов, чем при смуглом алжирском герцоге; однако, с другой стороны, на всевозможные починки герцог испрашивал ежегодно несколько тысяч фунтов стерлингов, предъявляемый же результат бывал ничтожен, тогда как нынче расходы исчислялись всего-навсего сотнями, с результатом ничуть не меньшим. А посему он зажмуривал глаза (единственная далекая от аристократизма привычка, какую он себе позволял) и помалкивал. Он любил приговаривать, что доходов, им получаемых, хватило бы на содержание не только его самого и всей его родни, но также и Али-бабы с сорока разбойниками.

Если бы барон предвидел, к чему приведет его беспечность в финансовых вопросах, едва ли он вел бы себя подобным образом.

Около десяти лет под управлением Де Герберта дела шли как по маслу, хозяйские денежки продолжали утекать, но вдруг случилась перемена. Однажды утром барон Банглтоп позвонил, чтобы принесли завтрак, но завтрак ему не подали. Исчезла кухарка.

Куда она скрылась и почему, личный секретарь объяснить не мог. Тем не менее он не сомневался, что легко найдет ей замену. Нет сомнений и в том, что барон Банглтоп два часа шумел и бушевал, съел холодный завтрак (случай беспрецедентный) и уехал в Лондон обедать в клубе, пока Педдлингтон не найдет пропавшей кухарке заместительницу, что случилось не далее чем через три дня. Получив известие об успехе своего управляющего, барон к концу недели вернулся в Банглтоп-Холл. Прибыл он в субботу, на ночь глядя, голодный как волк и не слишком благодушно настроенный: пока он жил в столице, король насильственно истребовал у него заем.

— Добро пожаловать в Банглтоп, барон, — проговорил тревожным голосом Де Герберт, когда его наниматель вышел из кареты.

— К черту «добро пожаловать», обед давайте! — несколько бесцеремонно рявкнул барон.

Личный секретарь приметно растерялся.

— Гм! Всенепременно, дражайший барон, будет исполнено, только… собственно… не располагаю ничем, кроме жестянки с омаром и яблок.

— Что, во имя Чосера, это значит? — взревел Банглтоп, большой поклонник отца английской поэзии, ибо пример Чосера[31] убеждает нас в том, что великим человеком можно сделаться и не владея в совершенстве правописанием, каковое положение вещей барона вполне устраивало, поскольку, подобно большинству аристократов, его современников, в орфографии он был не силен. — Вы ведь известили меня, что кухарка у вас есть?

— Известил, барон, но дело в том, что ночью — а точнее, нынешним утром — она ушла.

— Полагаю, еще один случай прощания по-парижски?[32] — Барон фыркнул и злобно топнул ногой.

— В том же роде, только прежде она получила жалованье.

— Жалованье? — вскричал барон. — Жалованье! Да с какой же стати? За какие такие заслуги? За красивые глаза?

— Нет, барон, за работу. За три обеда.

— Отлично, вот вы ей и заплатите из своих дополнительных доходов. Мне она не готовила ничего, и я ей платить не буду. Отчего, по-вашему, она ушла?

— Она сказала…

— Плевать, что она сказала, сэр, — оборвал Банглтоп Де Герберта. — Когда я начну интересоваться кухонными разговорами, я вас об этом извещу. Мне нужно знать ваше мнение: почему она ушла?

— У меня на этот счет нет никакого мнения, — отозвался Де Герберт, преисполняясь достоинства. — Я знаю только, что в четыре часа утра она постучала ко мне в дверь, потребовала жалованье за четыре дня и поклялась, что ни часу больше не останется в этом доме.

— Так почему же вы мне об этом не сообщили, чтобы я не возвращался сюда аж из самого Лондона?

— Вы забываете, барон, — Де Герберт сделал просительный жест, — вы забываете, что добраться до вас я не мог — по причине отсутствия системы телеграфного оповещения. Я беден, сэр, но я такой же барон, как и вы, и возьму на себя смелость сказать прямо здесь, под самой вашей бородкой, если бы таковая у вас имелась, что человек, требующий телеграфных депеш, когда их еще не существует на свете, несколько торопит события.

— Простите мою торопливость, Педдлингтон, дружище, — смягчился барон. — Вы более чем правы. Я сказал, не подумав, но клянусь всеми моими предками Банглтопами, я голоден, как целая стая волков, и единственное, от чего меня с души воротит, это омар и яблоки. Не могли бы вы раздобыть хлеба, сыра и холодного шпигованного филея? На худой конец, давайте отдельно филей и отдельно шпик.

Услышав шутку, барон Педдлингтон рассмеялся, и конфликт был улажен. Тем не менее хозяин Банглтопа отправился в постель с пустым желудком, и наутро, за завтраком, его тоже ждало разочарование.

Дворецкий не владел поварским ремеслом, кучер однажды уже пробовал сварить яйца, которые никому не удалось разбить, не говоря уже о том, чтобы съесть, у горничной был выходной, а больше никто в доме готовить не умел. В голову барона Банглтопа закралась мысль, что за отсутствием умельцев он и сам мог бы управиться с вертелом или рашпером, но, разумеется, это было несовместимо с его высоким положением.

Барон возвратился в Лондон и поклялся, что ноги его не будет в Банглтоп-Холле, пока туда не приведут кухарку и не «прикуют ее цепями к плите».

С тех пор Банглтоп-Холл опустел. Барон не вернулся, поскольку не мог нарушить клятву: Де Герберту не удавалось сыскать постоянную кухарку для банглтопской кухни, а почему — бог весть. Кухарки являлись одна за другой, задерживались на день, на неделю, две самые стойкие проработали по полмесяца, но дольше — никто. Вели они себя одинаково: уходили без предупреждения, не слушая никаких посулов и уговоров. Барон Педдлингтон сгорбился, оглох и наконец за розысками постоянной кухарки повредился рассудком и угодил в сумасшедший дом, где и умер от размягчения мозга четыре года спустя после переселения его нанимателя в Лондон. Последними его словами был вопрос: «Почему вы взяли расчет на предыдущем месте службы?»

Время шло. Бароны Банглтопы рождались, получали образование, умирали. Возникали и уходили династии, но Банглтоп-Холл стоял пустой, хотя до 1799 года семья не отказывалась от надежды использовать по назначению свое фамильное гнездо. Как уже было упомянуто, делались перестройки, причем очень значительные. Содержались в порядке стоки; особая комната с отделкой из дорогого дерева, красивым декором и богатыми гобеленами предназначалась кухарке — таким образом ее рассчитывали привязать к месту. Были приделаны флигель в стиле королевы Анны и крыло в елизаветинском стиле — последнее вмещало в себя кегельбаны и курительные комнаты для возможной родни возможной королевы кухни; множество претенденток спешили заместить эту должность, и все они с еще большей поспешностью покидали ее до истечения обычных двух недель. Наконец Банглтопы убедились, что жить в доме они не смогут, и было объявлено, что Банглтоп-Холл «сдается в аренду; весь современный комфорт, удобное расположение, обширный парк; великолепные условия для тех, кто самостоятельно занимается стряпней». Последний пункт объявления многих удивлял, люди приезжали с единственной целью — узнать, что бы он значил; вероятно, именно эта строчка, добавленная из шутливой бравады, помогла в кратчайший срок найти жильцов, поскольку не прошло и месяца, как дом был снят на год удалившимся от дел пивоваром из Лондона. Странное объявление настолько заинтриговало супругу пивовара, что она самолично приехала в Банглтоп-Холл, была им очарована и упросила мужа взять дом в аренду. Пивовару и его супруге посчастливилось не больше, чем Банглтопам. Их кухарки (которых сменилось четырнадцать) ударялись в бегство, пробыв на службе в среднем четыре дня, а впоследствии и самим жильцам пришлось сняться с места; в Лондоне они уверяли друзей, что «в доме водится нечисть». Если б Банглтопы об этом слышали, они бы встревожились, однако они не слышали, поскольку ни они, ни люди их круга не водились с пивоваром и друзьями пивовара; что касается агента, занимавшегося сдачей дома, то ему достойный представитель цеха пивоваров жаловаться не стал, так как надеялся в один прекрасный день быть возведенным в рыцарское достоинство; опорочить же славное жилище Банглтопов значило восстановить против себя блестящее семейство, и кто знает, как в этом случае отзовется лондонский высший свет, когда пивовар и его добрая супруга постучатся к нему в двери. Аренда продолжалась; как было условлено, плата поступала своевременно, а по истечении срока договора Банглтоп-Холл снова появился в списке сдающейся недвижимости.

II

Минуло девяносто лет, и все это время владельцев Банглтопа преследовало то же злосчастье. Стоило кому-то заявить о желании арендовать дом, как тут же по его требованию сооружались новые пристройки. В 1868 году возвели грекоправославную часовню: на то, что она желательна, намекнул греческий князь, который прибыл в Англию писать историю американского восстания: пользуясь архивами британских газет, он состряпал труд, уклоняющийся от истины ничуть не больше любого другого исторического сочинения из разряда доморощенных. Банглтоп был расположен уединенно — как выразился князь, «вдали от обездомевшей толпы»,[33] то есть был именно тем местом, где историк романтической школы мог без помех трудиться над своим magnum opus;[34] повод сомневаться имелся только один: высокородный обитатель, будучи христианином, принадлежал к православной церкви и ему требовалось соответствующее помещение для молитвы. Это препятствие барон Банглтоп немедленно устранил, построив и освятив часовню, а его младший отпрыск, чье тонкое душевное устройство делало его непригодным к воинской стезе, был назначен отправлять там службу, преисполнившись прежде изрядной ревностью к вере, в коей их знатный жилец видел для себя источник благодати. Все эти усовершенствования — часовню, священнослужителя, переход последнего в иную конфессию и все прочее — агент Банглтопа предлагал за смехотворную плату: сорок две гинеи[35] в год и стол для священника; и князь не раздумывая согласился, оговорив, однако, что как жилец, так и хозяин имеют право в любое время расторгнуть контракт. Агент доблестно оспаривал эту оговорку, но был вынужден уступить. До князя дошли слухи о банглтопских кухарках, и он был настороже. Наконец барон принял условие. Что произошло дальше — можно не рассказывать. Князь прожил в доме две недели, прослушал одну проповедь, прочитанную юным Банглтопом на классическом греческом языке, какой преподавали в университете, лишился кухарки и съехал.

После отъезда князя усадьба простояла в запустении почти двадцать два года, и собственник смирился с тем, что ничего поделать нельзя. Но к концу этого срока из Америки приехал богатый обувщик по имени Хэнкинсон Дж. Тервиллигер, основной владелец компании Общество с ограниченной ответственностью «Трехдолларовая обувь Тервиллигера» из Соултона, штат Массачусетс, который взял в аренду Банглтоп-Холл, со всеми правами и имуществом, сроком на пять лет. Из всех интересовавшихся возможностью снять здание под жилье мистер Тервиллигер оказался первым, с кем, по настоянию барона, агент говорил абсолютно откровенно, без утайки. Барон был уже в годах, и, по его словам, ему не улыбалось на старости лет впутаться в неприятности с янки. Всю жизнь, сказал он, Банглтоп-Холл сидел у него у печенках, пускай себе пустует хоть до скончания веков, а потому возможный арендатор должен знать всю правду. И не что иное, как полная откровенность агента, как раз и побудила мистера Тервиллигера заключить договор на пятилетний срок. Он заподозрил, что Банглтопам нежелателен такой жилец, как он, и с этого момента вознамерился так или иначе себя им навязать.

— Не вижу, — сказал он, — чем я хуже самого разбаронистого барона, и если Хэнкинсон Джей Тервиллигер решил обосноваться в баронском доме, то тут он и обоснуется.

— Ваши инсинуации, дражайший сэр, совершенно беспочвенны, — отвечал агент. — Напротив, барон Банглтоп почтет за честь сдать свою усадьбу человеку, чья репутация стоит в Англии столь высоко; он желает только, чтобы вы, прежде чем заключить сделку, ознакомились со всеми обстоятельствами. Банглтоп-Холл отвечает самым высоким требованиям, однако судьба распорядилась так, что он пустует: считается, будто тут водятся то ли привидения, то ли другая подобная нечисть, которая выживает из дома кухарок, а в отсутствие кухарки домашние условия далеки от совершенства.

Мистер Тервиллигер рассмеялся:

— Я не боюсь привидений, они меня — тоже. Пусть резвятся в свое удовольствие, а что до кухарок, то миссис Тервиллигер недаром воспитана в либеральном духе. Пусть кухарки вмиг сгинут все как одна — мы и тут не пропадем. Кроме того, у нас есть дочери, настоящие молодые американки. Украсят собой хоть дворец, хоть хижину; они и бедности не боятся, и большими деньгами распорядиться сумеют. Надо — все утро просидят за фортепьяно, надо — весь день простоят у плиты. Ваши беды — не наши беды. Беру дом на ваших условиях, срок — пять лет, а если барон захочет провести у нас месяц — милости прошу в любое время. Пусть видит, как роскошно здесь можно устроиться, было бы желание.

Так и случилось. В нью-йоркских газетах появились сообщения, что Хэнкинсон Дж. Тервиллигер, миссис Тервиллигер, три мисс Тервиллигер и мастер Хэнкинсон Дж. Тервиллигер-младший, все семейство из Соултона, штат Массачусетс, окунулись в водоворот английской светской жизни и подметки трехдолларовых американских башмаков топчут ныне полы баронской усадьбы Банглтоп-Холл. Позднее появились известия, что юные мисс Тервиллигер из Банглтоп-Холла были представлены ее королевскому величеству, что Тервиллигеры принимали у себя принца Уэльского. Собственно, имя Тервиллигеров попадалось теперь в заметках иностранных корреспондентов американских газет сплошь и рядом, поскольку президент компании Общество с ограниченной ответственностью «Трехдолларовая обувь Тервиллигера» из Соултона, штат Массачусетс, вступил в безраздельное владение историческим зданием и зажил соответственно окружавшей его обстановке.

Первое время жизнь американцев в Банглтопе текла без осложнений. Зловещие предсказания агента, судя по всему, не сбывались, и мистер Тервиллигер начал досадовать. Он нанял дом с привидением и желал сполна воспользоваться арендованным имуществом, однако, подумав о том, как поведут себя обитатели нижнего этажа, предпочел сдержать свое недовольство. Семейство успело обвыкнуться в Банглтопе, дочери были представлены королеве, и мистер Тервиллигер растерял уже былую уверенность, что их хозяйство легко обойдется без кухарки. Не единожды у него срывались с языка недвусмысленные намеки, что он не прочь усладить свое нёбо домашними яблочными оладьями по традиционному новоанглийскому рецепту, однако со времени визита принца Уэльского, проведшего день на банглтопской лужайке, при всяком упоминании о том, что им знакомы такие предметы, как сковорода и тесто, юные леди стали корчить кислые мины, словно им нанесли смертельное оскорбление. Да и миссис Тервиллигер, вкусив радостей аристократической жизни, не спешила теперь надеть на себя передник, в былые американские дни выглядевший на ее дородной фигуре вполне привычным и уместным, дабы приготовить своему супругу и повелителю яичницу-болтунью с беконом — лакомый завтрак, при одном воспоминании о котором рот мистера Тервиллигера наполнялся слюной. Короче говоря, окруженные дворцовой роскошью, супруга и дочери мистера Тервиллигера явно утратили свою способность наслаждаться раем в шалаше, которой так гордился глава семейства, когда красочно описывал ее, беседуя с агентом барона Банглтопа. Ныне мистер Тервиллигер оказался в положении Дамокла.[36] Дом был снят на долгий срок, для соседей предполагалось устраивать щедрые пиры; поскольку его семейство отошло от своих былых республиканских принципов, надеяться оставалось только на наемную кухарку, меж тем история Банглтоп-Холла на этот счет совсем не обнадеживала. Вот почему мистер Тервиллигер решил все же, что лучше будет не тревожить призрака, и жаловаться не стал.

Как оказалось, решение не обращаться с претензией к агенту барона Банглтопа было правильным: еще не достигнув адресата, она потеряла бы всякий смысл, поскольку накануне первого из больших званых обедов для гостей со всей округи, в четверть первого ночи, из кухни Банглтоп-Холла донеслись один за другим громкие крики, отчего три мисс Тервиллигер зашлись в истерике, а у их отца встали дыбом волосы на голове, а вернее — то, что от них осталось. Только миссис Тервиллигер, благодаря недавно усвоенной привычке не обращать внимания на то, что делается в нижнем этаже, ничего не услышала.

Первым побуждением Тервиллигера-père[37] было нырнуть поглубже под одеяло и слушать не эти жуткие звуки, а собственное частое дыхание, однако он никогда не действовал по первому побуждению. Он выждал не более секунды — последовали новые вопли и крик о помощи. В них безошибочно опознавался голос кухарки (она, между прочим, разделяла судьбы семейства с тех самых пор, когда фортуна впервые явила Тервиллигерам свою благосклонность, причем на первых порах выступала в двух ипостасях — начальницы над кухней и наперсницы мадам). Второе побуждение Тервиллигера заключалось в том, чтобы встать, расправить плечи, надеть на себя пару крепких трехдолларовых башмаков «броган» (сделанных специально для британской пехоты в Судане, так что прочнее не бывает), подходящую к случаю одежду, а именно макинтош и черные суконные брюки, и поспешить на помощь испуганной прислуге. Это Хэнкинсон Дж. Тервиллигер незамедлительно и осуществил, а заодно вооружился парой седельных пистолетов. По пути он бормотал негромко единственную известную ему молитву, начинавшуюся удивительно неуместными при данных обстоятельствах словами: «Ныне, отходя ко сну…»

— Джадсон, что там стряслось? — сонно осведомилась миссис Тервиллигер, открыв глаза и застав супруга за приготовлениями к вылазке.

Имя Хэнкинсон она больше не употребляла, не потому что считала его неподходящим или менее благозвучным, чем Джадсон. Дело в том, что Джадсон было вторым именем мистера Тервиллигера, а миссис Тервиллигер успела заметить, что в лучших кругах ко вторым именам питают особое пристрастие. Несомненно, именно благодаря этому обстоятельству на ее визитных карточках было выгравировано: «Миссис X. Джадсон-Тервиллигер», где дефис, как можно предположить, появился вследствие типографской ошибки, ответственность за которую нес, вероятно, гравер.

— А то и стряслось, — проворчал Хэнкинсон. — Похоже, дождались: дурацкий призрак пошел куролесить.

При слове «призрак» миссис Тервиллигер, как принято у аристократов, пронзительно взвизгнула, потом, забыв на время о своем социальном статусе, простонала «Хэнк!» и грянулась в обморок. После этого президент компании Общество с ограниченной ответственностью «Трехдолларовая обувь Тервиллигера» из Соултона, штат Массачусетс, спустился в кухню.

Вход туда загромождало бесчувственное тело кулинарной мастерицы, чьи крокеты из омаров, по словам принца Уэльского, послужили бы достойным украшением Лукуллова пира. В самой кухне наблюдались признаки беспорядка: стулья были опрокинуты, стол перевернут, четыре его ножки глядели в потолок, кухонная библиотека («Сонник Марии Антуанетты», роман в желтой обложке под названием «Малютка Люси, или Как судомойка стала маркизой» и «Шестьдесят супов: Рецепты знатока»)[38] валялась на полу, частью разорванная (сонник), частью безнадежно заляпанная тестом («Малютка Люси»), В том, что произошло нечто чрезвычайное, не усомнился бы даже неопытный наблюдатель, и мистер Тервиллигер ощутил, как по его спинному хребту стремительно побежал холодок. То ли от этого ощущения, то ли от сочувствия к простертой перед ним кухарке, — мистер Тервиллигер тут же опустился на колени, боязливо огляделся и осипшим голосом позвал: «Эй!»

Ответа не последовало.

— Какого черта? Эй, Мэри, — прошептал он, — что все это значит?

Кухарка отозвалась одним тихим стоном; ко второму — буде таковой бы последовал — Хэнкинсон не стал бы прислушиваться, поскольку в тот же миг с дрожью осознал, что в комнате присутствует кто-то еще. Пытаясь позднее описать этот случай, он говорил, что на него словно повеяло холодом из сырой пещеры, где копошатся сплошной массой угри и одна или две гремучие змеи в придачу. Никакого удовольствия, как признался Тервиллигер, он от этого не испытал, а тут еще сквозняк обернулся туманом, какой бывает в малярийной местности над застойным прудом, и в нем поплыли густой массой длинные полосы водорослей и мокрые волосы. Несло от всего этого неописуемо — какой-то липкой тухлятиной, смердевшей так, что трудно себе представить.

— Счастье еще, — пробормотал про себя мистер Тервиллигер, — я не из этих неженок-аристократов. Когда б не моя крепкая республиканская конституция, окочурился бы со страху.

Его природная стойкость пришла ему на выручку как раз вовремя, потому что незваный пришелец принял определенные очертания: на подоконнике сидела вылитая ведьма, пожирая Тервиллигера взглядом, шедшим из самых глубин ее бездонных глаз, где к зелени примешивался оттенок красного, словно по ее расширенным зрачкам проплывали едва заметные красные огоньки.

— Полагаю, вы то самое банглтопское привидение? — Тервиллигер поднялся на ноги и шагнул к камину, чтобы отогреть свой окоченевший организм.

Вместо ответа, привидение указало на дверь.

— Да, — кивнул Тервиллигер, отвечая на незаданный вопрос. — Выход здесь, мадам. Причем самый подходящий. Опробуйте его прямо сейчас.

— Нешто я не знаю, где выход. — Привидение тоже встало и приблизилось к временному владельцу Банглтоп-Холла. Остаточный клок волос на его голове тут же вздыбился: лежать в присутствии дамы было бы нарушением приличий. — Да, Хэнкинсон Джадсон Тервиллигер, и где вход, я тоже знаю.

— Это совершенно очевидно, мадам, и, между нами, могу об этом только сожалеть. — Хэнкинсон несколько ободрился, услышав голос привидения, пусть даже схожий с невыносимо докучливым гулом морской раковины. — Я, конечно, жутко рад впервые в жизни взглянуть на настоящее живое привидение из тумана и тлена, однако не могу не заметить, что ваш приход сюда — это вторжение в личную жизнь, священную и неприкосновенную. «Нешто» это вам неизвестно?

— Какое такое вторжение? — Призрачная дама щелкнула пальцами под самым носом у жильца, отчего у него отвалилась челюсть, да так и осталась висеть. Тервиллигер содрогнулся при мысли, что она, быть может, никогда уже не встанет на место. — Кто к кому вторгнулся, это как поглядеть. Я тут почитай два века проживаю, а то и поболе.

— Самое время выселяться. — Сумев пригладить на своей в остальном голой макушке серо-стальной клок волос, Хэнкинсон наконец успокоился. — Или, может, вы дух какого-нибудь средневекового поросенка?[39] Тогда вам, вероятно, желательно зарыться в землю, и это вполне можно устроить.

— Скажете тоже — поросенок, — отвечало привидение. — Я тень бедной обиженной кухарки, и мне надобно за себя отомстить.

— Это уже интересней. — Тервиллигер удивленно поднял брови. — Так вы мстительное привидение? И кому вы желаете мстить? Мне? Но я за всю жизнь и пальцем не тронул ни одного духа.

— Нет, сэр, вас я ни в чем не виню. Да я вас и знать-то не знаю. С кем я не поладила, так это с Банглтопами, с ними мне и хочется поквитаться. Это из-за меня они уже две сотни лет не видят арендной платы. Заплатили бы мне сполна мое жалованье — горя бы не знали.

— Ага, — вскричал Тервиллигер, — значит, все дело в жалованье? Банглтопы были не при деньгах?

— Не при деньгах? Банглтопы? — Привидение рассмеялось. — Такого сна вы даже в этом соннике не сыщете. Раньше Английский банк лопнет.

— А вы, однако, умеете ввернуть современное словечко, — улыбнулся Тервиллигер. — Похоже, вы только прикидываетесь таким уж древним призраком.

С этими словами он выпустил в привидение все шесть зарядов своего пистолета.

— Пиф-паф — и мимо, — отозвалось привидение, когда нули просвистели сквозь его грудь и глубоко ушли в дальнюю стену кухни. — Грому много, только пустая это затея — прогонять духов свинцом. Все одно как на закладном камне пожертвовать им цыпленка.[40] Пока мне не вернут мои деньги, я с места не двинусь.

— И сколько вам задолжали к тому времени, когда вы оставили должность?

— Десять фунтов в месяц — вот сколько я получала.

— Ошалеть! — поразился Тервиллигер. — Похоже, вы были кухарка, каких поискать.

— А то, — с гордой усмешкой подтвердило привидение. — Для самого его величества короля Карла приготовила свиную голову. Он тогда наведался в Банглтоп. Так вот, король сказал, в жизни, мол, ничего вкуснее не пробовал. Жаль, женщин в рыцари не посвящают, а то бы как пить дать меня посвятил. Говорит, женщину рыцарем никак не сделать, но передайте ей от меня благодарность и слова монарха: на кухне ей не место, она рождена для лучшей доли.

— Прекрасно сказано. Рекомендация отличная, иной и не пожелаешь.

— Это самое и я повторила через два дня секретарю барона, когда он ко мне прицепился: я, мол, яйца к баронову столу перепортила. Ну а я ему: да пропади они пропадом, бароновы яйца. Я слушаю, чего скажет мой монарх, а не какие-то там бароны. А мистер Банглтоп («мистер» он у меня бывал, когда заругается), коли ему не по вкусу моя стряпня, пусть ищет кого другого яйца ему варить. И знаете, что секретарь мне отвечает?

— Не берусь угадать. Что же?

— Говорит, у меня гонору через край.

— Отвратительно! — пробормотал Тервиллигер. — Грубиян, да и только.

— И еще: я, мол, вконец обнаглела.

— Не может быть!

— Еще как может: взял да и вышвырнул меня на улицу без единого пенса. Само собой, после такого я в Банглтоп-Холле оставаться не пожелала. Но говорю: если со мной не рассчитаетесь, вернусь сюда призраком после смерти и вам нипочем меня будет не выкурить. Ну и ладно, отвечает.

— И вы сдержали свое слово.

— А как же! Им от меня досталось изрядно.

— Ну вот что, — произнес Тервиллигер. — Слушайте, что я решил. Я выплачу вам ваше жалованье, если вы дадите слово вернуться к себе в страну призраков, а о Банглтоп-Холле забыть навсегда. Трачу я на трехдолларовую обувь по пятнадцать центов на пару, расходится она как горячие пирожки, так что десять фунтов мне вполне по карману. По рукам?

— Они были мне должны за три месяца, когда отказали от места, — проговорило привидение.

— Ну хорошо, пусть будет тридцать фунтов.

— А проценты? Проценты добавьте: шесть процентов в год за двести тридцать лет.

— Ого! — присвистнул Тервиллигер. — Да вы хоть понимаете, сколько это денег?

— А то нет, — парировало привидение. — Ровно 63 609 609 фунтов 6 шиллингов и 4 пенса. И покудова я их не получу, за порог ни шагу: буду бродить тут тенью.

— А скажите, — поинтересовался Тервиллигер, — там, по ту сторону, не случалось ли вам приятельствовать с одним континентальным призраком — Шейлоком[41] из Италии?

— Шейлок? Сроду не слыхала такого имени. Небось он там за морем и обитает.

— Более чем вероятно, — согласился Тервиллигер. — По сравнению с вами он просто святой. Но вот что я вам скажу, миссис Фантом, или как вас там: не тешьте себя пустыми надеждами, таких деньжищ вам не видать, и в особенности от меня. С меня и вообще-то взятки гладки, я вам и фантома всех этих фунтов не должен.

— Оченно вам сочувствую, мистер Тервиллигер, — проговорило привидение. — Но я дала клятву и от нее не отступлюсь.

— Тогда почему бы вам не отправиться в Лондон и не прижать Банглтопов там?

— Не позволено. Мне надобно являться не куда-нибудь, а сюда, в этот дом. Вот я и делаю, чего могу: отнимаю у Банглтопов арендную плату. А иначе мне им никак не досадить.

— Я снял этот дом на пять лет, — взвыл Тервиллигер, — и оплатил аренду авансом.

— Ну так сами виноваты. Я-то тут при чем?

— Да я бы в жизни этого не затеял. Все ради рекламы, — тоскливо признался Тервиллигер. — Рост моих акций на родине, мой собственный престиж — все это стоит вложенных денег. Но покрывать вековую задолженность по жалованью — это уж дудки. Эдак из каждой канавы вылезет ненасытный призрак, и все потянут липкие лапы к моему добру. Обувная торговля, конечно, процветающая отрасль, но на всех бродячих духов моих доходов недостанет.

— Больно чванный вы взяли тон, Хэнкинсон Джей Тервиллигер, только меня этим не проймешь. Мне все одно, кто заплатит, а в заварушку вы сами влезли. Меня нечего виноватить. Я еще и научила вас, как из нее вылезти.

— Что ж, пожалуй, вы правы, — согласился Тервиллигер. — Нельзя осуждать вас за то, что вы не хотите нарушить клятву, тем более вы уже достаточно долго пребываете на том свете и хорошо представляете себе, каковы могут быть последствия. Однако я желал бы найти какой-нибудь иной выход из положения. Выплатив вам всю требуемую сумму, я потерял бы контроль над своей обувной компанией, а вы ведь понимаете, что это меня решительно не устраивает?

— Ну да, мистер Тервиллигер, еще бы.

— У меня есть план, — произнес Хэнкинсон после недолгого раздумья. — Почему бы вам не вернуться в мир духов и не предъявить там свои претензии к Банглтопам? От них ведь тоже, наверное, остались призраки?

— Остаться-то остались, — вздохнуло привидение. — Да только тамошний мир — что здешний. Здесь судомойку нипочем не подпустят к маркизе, и там то же самое: коли ты кухарка, тебе к барону путь заказан. Когда барон умер и попал на тот свет, я думала до него добраться, но не тут-то было. От его лакеев-призраков слышишь одно: барон занят, у барона важная беседа с духом Вильгельма Завоевателя[42] или с тенью Соломона.[43] Я-то знаю, вранье все это, только что же тут поделаешь?

— Подлый обман, — кивнул Тервиллигер. — Но я полагаю, будь на вашем месте привидение баронессы, Банглтоп так просто от него бы не отделался?

— Еще бы, да и барон Педдлингтон заодно. Он был личный секретарь барона. Сказал, у меня гонору через край.

— Хм. — Тервиллигер задумался. — А если бы я выхлопотал для вас сан призрачной герцогини? Согласитесь ли вы отказаться от своего призрачного ремесла и дать мне расписку, что получили сполна свое жалованье со всеми процентами? Месть сладка, знаете ли, и бывают случаи, когда она куда желанней, чем богатство.

— Соглашусь ли? — Привидение встало и посмотрело на часы. — Соглашусь ли? — повторило оно. — А то нет! Ежели я заявлюсь в призрачное общество как герцогиня, Банглтопов оттудова в два счета выкинут. Можете поставить на это свой годовой доход, не прогадаете.

— Что ж, рад убедиться в том, что вы призрак с характером. Если у призраков есть жилы, в ваших, уверен, течет горячая кровь.

— Благодарствую, — сухо отозвалось привидение. — Только неужто такое можно устроить?

— Предоставьте это мне. Заключим перемирие на две недели, а к концу этого срока вы вернетесь, и мы окончательно уладим дело. Только никого в наш план не посвящайте — никому ни слова. А главное, сохраняйте бодрость духа.

— Духа?

— Ну да, а что?

— Вас не поймешь, — улыбнулось привидение. — Вы про мою бодрость аль другого какого духа?

Тервиллигер рассмеялся. Недурная шутка — особенно для призрака, да к тому же призрака кухарки. Назначив время следующей встречи — через две недели в полночь, — собеседники обменялись рукопожатием и разошлись.

— Ну, Хэнкинсон, что там был за шум? — спросила миссис Тервиллигер, когда ее супруг снова забрался под одеяло. — Грабители?

— Нет-нет, — заверил Тервиллигер. — Всего лишь привидение — несчастная старая женщина.

— Привидение? — Миссис Тервиллигер затряслась от страха. — Здесь в доме?

— Да, дорогая. Забрела к нам по ошибке, только и всего. Она обитает совсем не здесь, к нам явилась нечаянно, просто сбилась с пути. Увидела, что ошиблась адресом, попросила прошения и ушла.

— А как она была одета? — со вздохом облегчения полюбопытствовала миссис Тервиллигер.

Но президент Общества с ограниченной ответственностью «Трехдолларовая обувь Тервиллигера» не отозвался: он уже спал и видел сны.

III

Последующие две недели Тервиллигер был погружен в заботы, чем немало напугал свою жену и дочерей. Им почудилось, что в обувной корпорации назревают или уже назрели какие-то неприятности. От этого они лишились сна, в особенности старшая мисс Тервиллигер: она на недавнем балу целых четыре раза танцевала с молодым обедневшим графом и заподозрила, что он настроен весьма серьезно. Ариадна была встревожена, так как понимала, что при всей любви, какую, видимо, питал к ней граф, его доходы едва ли позволяют ему помышлять о браке: молодые могли бы остаться буквально без крыши над головой, поскольку графская крыша прохудилась, а ремонт стоит денег.

Но не мысли о бизнесе всецело занимали Джадсона Тервиллигера, отнимая у него ночной и дневной покой. Его ум трудился над самой сложной проблемой, с какой ему до сих пор доводилось иметь дело, и заключалась эта проблема в том, чтобы наделить кухарку-призрака из Банглтопа дворянским титулом, который бы в иерархии того света (мира теней, как называл его Тервиллигер) обеспечил ей место выше, чем у предков владельца поместья. Ныне здравствовавшую кухарку частично угрозами, частично обещанием прибавить жалованье убедили остаться. Угрозы — в основном сводившиеся к тому, что ее бросят на произвол судьбы в Англии, в тысячах миль от родного Массачусетса, а на самостоятельное возвращение ей не хватит денег, — подействовали тем вернее, что в жилах бедной женщины текла изрядная доля кельтской крови и перспектива жить в Англии на правах отверженной пугала ее до беспамятства. К концу первой недели Тервиллигер нисколько не продвинулся с решением; меж тем на седьмой день состоялся торжественный обед, который Тервиллигер с супругой устраивали в честь графа Магли — того самого молодого человека, к кому питала особый интерес Ариадна. Тервиллигер был с гостями небрежен, едва ли не груб, но те приняли это как должное, отнеся на счет американских обычаев гостеприимства. Принимать графов, герцогов и даже самых захудалых лордов и без того непростая задача для обувщика, но в тот раз мысли хозяина трудились еще и над тем, как сделать из простонародной покойницы аристократку, и это более чем извиняет неуклюжесть башмачного фабриканта. Мистер Тервиллигер держался именно так, как следовало ожидать при данных обстоятельствах, не лучше и не хуже, пока лакей у двери не возвестил громогласно: «Гр-раф Магли!»

И «гр-раф» Магли оказался тем сезамом, что отворил перед Тервиллигером врата успеха. Пока граф пересекал порог, разум временного владельца Банглгопа озарила блестящая мысль, и от его оскорбительной рассеянности не осталось и следа. В самом деле, увидев с другого конца зала, в какой изящной и радостной манере хозяин приветствует графа, леди Мод Сниффлз шепнула на ухо достопочтенной мисс Поттлтон, что кредиторам Магли, похоже, подфартило, ее же собеседница (чьи зазывные улыбки не встретили у графа должного приема), презрительно скривив верхнюю губу, заметила, что кредиторов и в самом деле можно поздравить, но вот бедняжке Ариадне не позавидуешь: в лице этого надутого болванчика, графа то есть, она получит очень сомнительный подарок.

— Как поживаете, граф? — начал Тервиллигер. — Рад видеть вас в столь цветущем здравии. А как ваша матушка?

— Графиня чувствует себя как обычно, мистер Тервиллигер.

— Разве она не собирается к нам?

— Право, не могу сказать, — отвечал Магли. — Я ее спрашивал, но она вместо ответа потребовала принести нюхательную соль. Матушка подвержена головокружениям, достаточно пустяка, чтобы вывести ее из равновесия.

Тут граф повернулся и отправился искать прекрасную Ариадну, а Тервиллигер, извинившись, покинул гостей и пошагал прямиком в свой личный кабинет в крипте греческой часовни. Там он сел за стол, написал краткое послание, запечатал его в конверт и адресовал графу Магли:

«Не соблаговолит ли граф Магли немедленно по получении сего проследовать в личный кабинет мистера X. Джадсона Тервиллигера? Приняв приглашение, он не только весьма обяжет этим указанного мистера X. Джадсона Тервиллигера, но и получит сведения, могущие послужить к его пользе».

Закончив, Тервиллигер вызвал слугу, распорядился, чтобы в кабинет принесли, в количестве, достаточном для двоих, ликеры, виски, херес, портвейн и содовую с лимонным соком, и после этого передал записку для вручения адресату.

Будучи большим приверженцем этикета, граф вначале склонялся к тому, чтобы проигнорировать приглашение, неуместное тем, что исходило оно от особы низшего — а то и вовсе никакого — ранга, однако ввиду сложившихся обстоятельств передумал. Сведения, могущие послужить к его пользе, поступали графу совсем не часто, так почему бы не выполнить просьбу Тервиллигера? С другой стороны, граф вновь задумался о собственном достоинстве, сунул записку в карман и постарался о ней забыть. Прошло пять минут, но мысли о записке настойчиво его преследовали, и он извлек ее из кармана, чтобы перечитать. По ошибке ему попалось другое письмо, краткое содержание которого сводилось к следующему: юридическая контора из Лондона напоминала, что граф задолжал ее клиентам несколько тысяч фунтов за платье, облачавшее его плечи последние два года, и угрожала по прошествии трех месяцев, если счет не будет полностью оплачен, обратиться в суд. Благодаря этому напоминанию дело было решено. Граф Магли милостиво согласился удостоить мистера X. Дж. Тервиллигера аудиенции в нижнем помещении греческой часовни.

— Садитесь, граф, и выпейте со мной мятного ликера, — пригласил Тервиллигер, когда, не прошло и пяти минут, граф явился в кабинет.

— Благодарю. Красивый цвет, — любезно отметил граф, причмокивая, меж тем как приятная зеленая жидкость перемещалась из стакана в сиятельный желудок.

— Недурной. Немного зеленоват, но глаз радует. Самому мне больше нравится оттенок мараскина.[44] Попробуйте этот мараскин, граф. Высший сорт, по тридцать шесть долларов за ящик.

— Мистер Тервиллигер, — проговорил граф, отвергнув предложенный мараскин, — вы желали меня видеть по какому-то вопросу, представляющему интерес для нас обоих?

— Да. Причем для вас, вероятно, еще больший, чем для меня, — подтвердил Тервиллигер. — Дело в том, что я проникся к вам симпатией, причем до такой степени, что стал наводить справки в одном коммерческом агентстве, а уж если Хэнкинсон Джей Тервиллигер взялся за подобное, значит, он в человеке очень заинтересован.

— Я… я надеюсь, эти грубияны-торговцы не настроили вас против меня, — забеспокоился граф.

— Ничуть, — успокоил его Тервиллигер, — ничуть. То, что я узнал, скорее настроило меня в вашу пользу. Вы как раз тот человек, какого я уже несколько дней разыскиваю. Почти неделю я охочусь за кем-нибудь, у кого с родословной все в порядке, а с кошельком наоборот, и, судя по тому, что я узнал у Берка и Брэдстрита, вы полностью отвечаете этому описанию. Вы задолжали большие суммы всем, от портного до собирателя платы за место в церкви. Так ведь?

— Мне не везло с финансами, — признал граф, — но фамильное имя осталось незапятнанным.

— Верю, граф. Это меня в вас и восхищает. Многие, кто, подобно вам, погряз в долгах, уходят в запой или иным способом пятнают свое доброе имя. Но вы умеете себя обуздывать, за что я вас и ценю. Говорят, за вами долгов — двадцать семь тысяч фунтов.

— Точные цифры лучше знает мой секретарь. — Графу стал наскучивать этот разговор.

— Не будем мелочиться, округлим до тридцати тысяч. И каким же образом вы собираетесь рассчитываться?

— Никаким… разве что мне посчастливится найти себе богатую невесту.

— Именно об этом я и думал. Рука и сердце — единственное, чем вы располагаете, но пока что вам не светит удачно их пристроить. Так вот, я позвал вас сегодня сюда, чтобы сделать одно предложение. Если вы вступите в брак согласно моему желанию, я предоставлю вам доход по пять тысяч фунтов в год в течение пяти лет.

— Не совсем вас понимаю, — разочарованно пробормотал граф. Было очевидно, что его пожелания не сводятся к такой малости, как пять тысяч фунтов в год.

— Мне кажется, я выразился достаточно ясно. — И Тервиллигер повторил свое предложение.

— Я бесконечно восхищаюсь этой леди, но указанная сумма дохода представляется мне совершенно недостаточной.

Тервиллигер удивленно поднял брови:

— Восхищаетесь? Что ж, о вкусах не спорят.

— Признаться, я обескуражен. Леди безусловно достойна восхищения, это признает каждый. Она тонко воспитана, образована, красива и…

— Гм! Позвольте спросить, дорогой граф, кого вы имеете в виду?

— Ариадну, конечно. Я думал, вы ведете разговор в несколько непривычной манере, однако кто знает, что у вас в Америке принято. Ваше предложение заключается в том, чтобы я женился на Ариадне?

Не решаюсь отобразить на бумаге данный Тервиллигером ответ. Назову его скорее выразительным, чем вежливым; с тех пор граф, говоря о сквернословии, стал использовать новое уподобление: во фразе «ругаться как…» место извозчика занял американец. На то, чтобы излить свои чувства, Тервиллигеру понадобилось минут пять, и лишь затем он сумел дать пояснение:

— Эдакий собачий бред мне даже в голову не приходил. Мне нужно, чтобы вы взяли в жены призрака, ни больше ни меньше, — хладного, туманного фантома, а почему — я вам сейчас расскажу.

И он изложил графу Магли все, что знал из истории Банглтоп-Холла, завершив рассказ своей собственной встречей с призрачной кухаркой.

— За аренду я плачу пять тысяч фунтов в год, — сказал Тервиллигер в заключение. — Тот факт, что я здесь поселился и вожу компанию с такими набобами, как вы, — это реклама, которая приносит мне двадцать пять тысяч, и я готов выложить в виде доброй наличности двадцать процентов этой суммы за то, чтобы меня отсюда не выживали. Вам предоставляется шанс, не внося залога, получить деньги и удовлетворить кредиторов. Женитесь на кухарке, и она сможет вернуться в мир духов графиней и задать перцу Банглтопам. И нечего нос воротить. Если хотите знать, это она станет крутить носом, когда выяснится, что обещанного герцога найти не удалось, придется удовольствоваться графом. Услышав от нее, что на рынке графы идут по десятку на пятак, я должен буду признать ее правоту. В конце концов, юноша, хорошая кухарка представляет собой куда большую ценность, чем любой граф, когда-либо рождавшийся на свет, и уж точно куда большую редкость.

— Ваше предложение, мистер Тервиллигер, смеху подобно. На кого я буду похож, вступая в брак с «холодным дыханием склепа», как вы изволили выразиться? О том, что кухарка не пара графу Магли, я уж молчу. Нет, я решительно не согласен.

— Смотрите, граф, пробросаетесь, — вскипел Тервиллигер.

— Не уверен, — высокомерно отвечал граф, потягивая лимонный сок с содовой. — Подозреваю, мисс Ариадна не совсем ко мне равнодушна.

— Ну так намотайте себе на ус сегодня, восемнадцатого июля тысяча восемьсот такого-то года, и на все необозримое будущее: моя дочь Ариадна никогда не станет графиней Магли, — гневно проговорил Тервиллигер.

— Даже после того, как ее отец взвесит все деловые преимущества, вытекающие из этого союза? — Граф потряс пальцем прямо под носом у Тервиллигера. — Даже после того, как президент компании Общество с ограниченной ответственностью «Трехдолларовая обувь» из Соултона, штат Массачусетс, примет во внимание, какую рекламу обеспечит ему брак его дочери с представителем семейства Магли? А подарки от ее величества королевы? А шафер в лице герцога Йоркского?[45] А поздравительные телеграммы — по две в час — от европейских коронованных особ, от самой первой до самой последней?

Тервиллигер побледнел.

Картина, нарисованная графом, была чертовски соблазнительна.

Тервиллигер заколебался.

И не выдержал.

— Магли, — шепнул он хриплым голосом, — Магли, я судил о вас несправедливо. Думал, вы охотник за приданым. Но я вижу, вы любите мою дочь. Берите ее, мой мальчик, а мне передайте бренди.

— Извольте, мистер Тервиллигер, — любезно отозвался граф. — А теперь, если не возражаете, верните бутылку мне, я тоже выпью с вами глоток.

Минут пять собеседники молча пили за здоровье друг друга. Оба были погружены в глубокую задумчивость.

— Пора, — проговорил наконец мистер Тервиллигер. — Вернемся в гостиную, а то как бы нас не хватились. И кстати: вы можете сегодня же поговорить с Ариадной о нашем маленьком дельце. Объявление о помолвке должно благоприятно сказаться на осенней торговле.

— Всенепременно, мистер Тервиллигер, — пообещал граф, когда оба направились к двери. — Но вот что. — Граф схватил Тервиллигера за рукав и на мгновение утянул обратно в кабинет. — Как будущий тесть не выдадите ли мне сегодня пять фунтов авансом?


Минуты через две Тервиллигер с графом возвратились в гостиную. Первый выглядел осунувшимся и усталым, глаза его лихорадочно блестели, манеры выдавали некоторое затаенное беспокойство; второй улыбался любезней, чем совместимо с его титулом, и позвякивал золотыми монетами в кармане, чем немало удивил своего закадычного друга и бывшего соседа по комнате в колледже лорда Даффертона, сидевшего у дальней стены; ведь лорд Даффертон доподлинно знал, что часом раньше, когда граф только приехал в Банглтоп, карманы у него были пусты, как голова форейтора.

IV

Время нещадно поджимало, до условленной встречи с кухаркой-призраком из Банглтопа оставалось каких-нибудь сорок восемь часов, и Тервиллигер был очень озабочен. Граф наотрез отказался содействовать его планам, другого решения проблемы в голову не приходило. Впрочем, отказ графа его обрадовал, ведь теперь Тервиллигеру предстояло породниться через брак с одним из самых старых и знатных английских домов, не говоря уже о коммерческой стороне дела, сыгравшей в их уговоре едва ли не решающую роль. Ариадна в тот же вечер ответила графу согласием, и было решено в ближайшее время объявить о помолвке. Объявление могло бы состояться и тут же, на месте, однако граф понимал, что будет лучше, если его матушка, графиня, узнает об этих планах первой и от него самого. Страшась предстоящего объяснения, он полагал, что отсрочка должна составить месяца два-три.

— Что с тобой такое, Джадсон? — спросила наконец миссис Тервиллигер, видя истерзанное заботой лицо мужа.

— Ничего, дорогая, ничего.

— Нет, Джадсон, с тобой что-то не так, и я, как твоя жена, требую, чтобы ты признался. Возможно, я сумею тебе помочь.

Тут Тервиллигер не выдержал и поведал миссис Тервиллигер всю историю до самых мелких подробностей, время от времени прерываясь затем, чтобы привести эту достойную даму в чувство, когда она в очередной раз не справлялась с нервами и падала в обморок. По завершении рассказа супруга, устремив на Тервиллигера укоризненный взгляд, заявила, что, если бы он не морочил ей голову в ночь явления призрака, а признался откровенно, неприятностей можно было бы избежать.

— Знаешь, Джадсон, — начала она, — я ведь изучала уже вопрос, как люди приобретают титулы. Однажды мне попалась книга Элизабет Харли Хикс из Салема о дочери хозяина гостиницы, которая закончила свои дни герцогиней, и я поняла, что можно родиться простолюдином и вознестись до высот аристократизма. Ничего я так не желала, как сделать из наших девочек леди, а временами, Джадсон, меня даже посещала надежда, что и из тебя выйдет когда-нибудь герцог.

— Ничего себе, Молли! Кошмар, да и только. Хэнкинсон, герцог Тервиллигер! Да в обувных кругах я с таким имечком не решился бы поднять глаза от пола.

— А что, Джадсон, на свете нет ничего, кроме твоих башмаков? — серьезно спросила жена.

— Ты еще убедишься, что башмаки — это опора общества, — хихикнул Тервиллигер.

— Тебе бы только позубоскалить, но нынче нам не до шуток. Ты затеял сделку с существом из иного мира. Так вот, я установила, что титул можно приобрести тремя способами: по праву рождения, через брак и с помощью денег.

— Ты забыла четвертый способ — за заслуги, — подсказал Тервиллигер.

— Не в наши дни, Джадсон. Раньше — да, но не теперь. Что мы имеем? Наследственного титула у призрака нет, ни один живой герцог на ней не женится, как мы ни хлопочи, мертвых герцогов непонятно где искать, остается одно — купить ей титул.

— Но где?

— В Италии. Их там хоть пруд пруди. Каждый итальянец, крутя в Америке ручку шарманки, спит и видит, как вернется в Италию и купит себе титул. А ты чем хуже?

— Я? Я должен крутить в Америке ручку шарманки?

— Да нет же, купить себе титул герцога.

— На что мне титул герцога, мне нужен титул герцогини.

— Ну и отлично. Купи титул герцога, отдай его кухарке, пусть она выйдет замуж за какого-нибудь призрака из своего собственного сословия, передаст ему титул — и готово!

— План что надо! — вскричал Тервиллигер. — Но, Молли, ты не думаешь, что лучше будет, если она приведет сюда этого призрака, я передам ему титул, а потом они поженятся?

— Нет, не думаю. Если он получит титул до свадьбы, то вполне может отказаться от сделки. Скажет, что герцогу не подобает жениться на кухарке.

— Да, Молли, ума у тебя на троих.

— Просто я знаю мужчин! — отрезала миссис Тервиллигер.

Так все и вышло. Хэнкинсон Джадсон Тервиллигер по телеграфу обратился к римским властям о приобретении герцогства, с титулом, всеми правами и доходами, не обремененного закладными, с правом собственности, заверенным соответствующими должностными лицами, и на второй встрече с призрачной кухаркой Банглтопа смог показать ей каблограмму из Вечного города,[46] в которой сообщалось, что бумаги будут высланы, как только от соискателя придет чек на сто лир.

— А сколько это по-нашему? — спросило привидение.

— Сто лир? — повторил Тервиллигер, чтобы выиграть время на размышление. Он и сам был удивлен такой сходной ценой и побоялся, что призрак откажется от столь ничтожного приобретения. — Сто лир? Ну, приблизительно семьсот пятьдесят тысяч долларов или сто пятьдесят тысяч фунтов. Они очень дорожатся, когда речь идет о титулах, — добавил он, слегка покраснев.

— Еще как дорожатся, — согласилось привидение. — Но вы ведь знаете, мне герцогом быть не положено. И как же тогда исхитриться?

Хэнкинсон изложил порядок действий, придуманный женой.

— Красивше некуда, — признало привидение. — Я уже без малого два века неравнодушна к дворецкому Банглтопов, только он отчего-то меня сторонится. Но тут уж ему никуда не деться. Только скажите, мистер Тервиллигер, в этой вашей Италии герцоги не хуже английских?

— Ничуть. Герцоги всюду одинаковы. Разве вам не знакомы строчки: «Но герцог — герцог он и есть, и все такое прочее»?[47] Бернс написал.

— Отродясь не слыхала про такого.

— Ну что ж, когда устроитесь своим домом, можно будет с ним повидаться. На земле он был смышленый малый, и если призрак пошел в него, это будет очень приятное знакомство.

Вот так Банглтоп-Холл был избавлен от визитов с того света. Свидетельство о присвоении титула, дающее владельцу право называться «герцогом Кавалькади», было в должный срок получено и передано той, которую высокопарно именовали «проклятием банглтопской кухни», и все потусторонние явления после этого прекратились раз и навсегда. В Банглтоп-Холле обитает счастливое семейство с верными слугами, и что бы ни происходило там в прошлом, ныне кухарки если и покидают банглтопское домохозяйство, то исключительно по естественным причинам.

Ариадна сделалась графиней Магли, миссис Тервиллигер довольствуется своим Джадсоном, которого тем не менее именует время от времени герцогом Кавалькади: по ее мнению, он является земным представителем этого древнего и знатного семейства. Что касается Джадсона, он неизменно улыбается, когда жена называет его герцогом, однако речей, принижающих дворянство, от него теперь не услышишь, так как он очень подружился с хозяином дома: тот видит в своем арендаторе, неожиданно преуспевшем в деле удержания кухонного персонала, существо сверхъестественное, а потому достойное внимания барона Банглтопа.

— Будь я действительно герцогом Кавалькади, дорогая, — повторяет Тервиллигер супруге, — все могло сложиться далеко не так удачно, — по моему глубочайшему убеждению, мир не видывал второй такой застарелой вражды, как та, что разделяет на том свете благородные семейства Банглтоп и Кавалькади.

Монтегю Родс Джеймс

Montague Rhodes James, 1862–1936

Англичанин Монтегю Родс Джеймс, или, как он сам себя неизменно именовал, М. Р. Джеймс, непревзойденный рассказчик «страшных» историй, опубликовавший с 1895-го по 1933 г. свыше тридцати новелл, без которых ныне не обходится ни одна сколь-либо представительная антология рассказов о призраках, по нраву числится в ряду классиков этого жанра. Рассказы Джеймса изначально сочинялись для устного чтения в кругу друзей и знакомых по Кингз-колледжу, где учился, а затем и преподавал автор: ежегодно в канун Рождества в приличествующей случаю сумрачной обстановке собирался небольшой кружок, и спустя некоторое время к гостям выходил с рукописью в руках Монти Джеймс, задувал все свечи, кроме одной, усаживался возле нее и приступал к чтению. Созданные, таким образом, ad hoc, для узкого дружеского круга, рассказы Джеймса впоследствии становились известны и широкой читательской аудитории, появляясь на страницах журналов и затем собираясь в авторские книги: за дебютным сборником «Рассказы антиквария о привидениях» (1904) последовали «Новые рассказы антиквария о привидениях» (1911), «Тощий призрак» (1919), «Предостережение любопытным» (1925) и «Собрание рассказов о привидениях» (1931). Отличительными особенностями избранного им прозаического жанра сам писатель называл «атмосферу и искусное нагнетание напряжения», когда безмятежный ход повседневной жизни героев нарушает «вмешательство какого-либо зловещего существа, вначале едва заметное, а затем все более и более назойливое, пока пришелец из иного мира не делается хозяином положения. Не мешает иногда оставлять щелочку для естественного объяснения событии, но только такую крохотную, чтобы в нее невозможно было протиснуться» (Джеймс М. Р. Из предисловия к сборнику «Призраки и чудеса: Избранные рассказы ужасов. От Даниеля Дефо до Элджернона Блэквуда» [1924] // Клуб привидений. СПб., 2007. С. 5, 6.— Пер. Л. Бриловой). Другой характерной чертой готических историй Монтегю Джеймса, несомненно, является присущая им «антикварная» составляющая: введение в основной — современный — антураж повествования старинных документов, рукописей, раритетов, как правило непосредственно связанных со сверхъестественными событиями рассказа, научные отступления и насыщенные эрудицией комментарии сообщают произведению, по словам самого автора, «легкий флер временной отдаленности» и делают Джеймса родоначальником особой «антикварной» ветви в жанре рассказа о привидениях. Этот «ученый» колорит джеймсовской прозы неудивителен, если учесть, что ее создатель — не только известный в свою эпоху беллетрист, но и выдающийся исследователь, оставивший труды в области палеографии, религиоведения, медиевистики, специалист по христианским апокрифическим текстам и другим памятникам древней письменности, составитель уникальных каталогов средневековых рукописей, хранящихся в крупнейших библиотеках Великобритании, профессор, а позднее ректор Кингз-колледжа в Кембридже и Итонского колледжа (которые он некогда с блеском окончил), увлекавшийся археологией и влюбленный в старинную архитектуру (что очевидно уже из названий ряда его новелл — таких как «Алтарь Барчестерского собора», «Дом при Уитминстерской церкви», «Случай в кафедральном соборе»). Излюбленная Джеймсом «антикварная» тематика присутствует и в рассказе «Ты свистни — тебя не заставлю я ждать…», вошедшем в его дебютный сборник.

«ТЫ СВИСТНИ — ТЕБЯ НЕ ЗАСТАВЛЮ Я ЖДАТЬ»[48] (Пер. Л. Бриловой)

— Теперь, когда семестр позади, вы, профессор, наверное, здесь не задержитесь? — спросил профессора онтографии[49] некто, не имеющий отношения к нашей истории, после того как коллеги уселись рядом за праздничный стол в гостеприимном обеденном зале Сент-Джеймс-колледжа.

Профессор был молод, франтоват и тщательно следил за четкостью своей речи.

— Да, — кивнул он. — Друзья в последнее время частенько приглашали меня поиграть в гольф, вот я и задумал недельку-полторы провести на восточном побережье, а именно в Бернстоу[50] (вам, несомненно, этот город знаком), — потренироваться. Завтра же и отправляюсь.

— О Паркинс, — вмешался другой сосед профессора, — если вы действительно собрались в Бернстоу, я попрошу вас осмотреть место, где была приория ордена тамплиеров.[51] Хочу знать ваше мнение, не затеять ли там раскопки нынешним летом.

Вы догадались, разумеется, что реплику эту вставил человек, интересующийся древностями, по, поскольку его участие в данном рассказе ограничивается описываемой сценой, я не стану обозначать подробней, кто он и что.

— Конечно, — согласился профессор Паркинс. — Скажите, где эта приория находится, и я, когда вернусь, сообщу все, что удастся выяснить на месте. Могу вам и написать, если вы дадите мне свой адрес.

— Спасибо, не затрудняйте себя. Просто я подумываю обосноваться с семьей поблизости, в Лонге, и мне пришло в голову: тамплиерские приории в Англии изучены мало, толковых планов зачастую нет, а потому воспользуюсь-ка я случаем и займусь в выходные дни чем-то полезным.

Идея такого рода полезной деятельности вызвала у профессора затаенный смешок. Сосед тем временем продолжал:

— Развалины — впрочем, на поверхности вряд ли что-то еще осталось — нужно теперь искать, наверное, на самом берегу. Вы ведь знаете, море там завладело порядочным куском суши. Сверившись с картой, я заключил предположительно, что это примерно в трех четвертях мили от гостиницы «Глобус», на северной окраине. Где вы собираетесь остановиться?

— Да, собственно говоря, в этом самом «Глобусе». Заказал там номер. Ничего другого было не найти: похоже, меблированные комнаты на зиму закрываются. В гостинице же единственная более или менее просторная комната рассчитана на две кровати, причем вторую вынести некуда. Зато будет вволю места для работы: я беру с собой кое-какие книги, чтобы заняться ими на досуге. Правда, кровать, а тем более две, не украсят мой будущий кабинет, но с этим неудобством я уж как-нибудь смирюсь, благо терпеть придется недолго.

— Так ты, Паркинс, что-то имеешь против лишней кровати в номере? — с простоватой развязностью вмешался в разговор коллега, сидевший напротив. — Слушай-ка, прибереги ее для меня: я приеду и на пару деньков составлю тебе компанию.

Профессор вздрогнул, однако сумел прикрыть свое замешательство любезной улыбкой.

— Почему бы нет, Роджерс, буду очень рад. Но только как бы ты не заскучал: ты ведь в гольф не играешь?

— Слава богу, нет! — подтвердил невежа Роджерс.

— Видишь ли, я собираюсь часть времени проводить за писаниной, остальную же — на поле для гольфа. Так что, боюсь, не смогу тебя развлекать.

— Ну, не знаю! Не может быть, чтобы в городе не нашлось никого знакомых. Но конечно, если я буду некстати, так и скажи, Паркинс, я не обижусь. Ты же сам сколько раз нам твердил: на правду не обижаются.

Паркинсу в самом деле были свойственны безукоризненная вежливость и безусловная правдивость. Подозреваю, что мистер Роджерс был прекрасно осведомлен об особенностях его характера и порой этим знанием злоупотреблял. Паркинс ненадолго замолк: в его груди бушевали противоречивые чувства. Затем он промолвил:

— Что ж, если уж говорить начистоту, Роджерс, то я опасаюсь, не окажется ли комната маловата для нас двоих и еще — прости, ты сам толкаешь меня на откровенность — не пострадает ли моя работа.

Роджерс громко рассмеялся:

— Молодчина, Паркинс! Я не в обиде. Не беспокойся, обещаю не мешать твоей работе. То есть, если ты не хочешь, я, конечно, не приеду, но я подумал, что пригожусь — отпугивать привидений. — Присмотревшись, можно было заметить, как Роджерс подмигнул своему соседу по столу и даже слегка подпихнул его локтем в бок. От внимательного наблюдателя не ускользнуло бы также, что щеки Паркинса порозовели. — Прости, Паркинс, зря я это сказал. Совсем вылетело из головы: ты ведь не любишь, когда такие темы поминают всуе.

— Что ж, — отозвался Паркинс, — если уж ты об этом упомянул, я не стану скрывать: да, мне не нравятся легкомысленные разговоры о том, что ты разумеешь под привидениями. Человеку в моем положении, — тут Паркинс слегка повысил голос, — следует быть осторожным. Ни у кого даже мысли не должно возникнуть, будто я разделяю подобного рода расхожие суеверия. Тебе известно, Роджерс, или должно быть известно, поскольку я как будто никогда не скрывал своих взглядов…

— Верно-верно, никогда не скрывал, старина, — ввернул Роджерс sotto voce.[52]

— По моему мнению, самомалейшая, даже кажущаяся уступка подобным взглядам была бы равносильна отречению от всего, что для меня свято. Но, боюсь, мне не удалось привлечь твое внимание.

— Твое всецелое внимание — вот что на самом деле было сказано доктором Блимбером.[53] — Вставляя это замечание, Роджерс, очевидно, искренне заботился о точности цитирования.[54] — Но прости, Паркинс, я тебя прервал.

— Ничего-ничего. Не помню никакого Блимбера: вероятно, я его уже не застал. Однако моя мысль не нуждается в дальнейших пояснениях. Ты, несомненно, понял, о чем я говорю.

— Да-да, — поспешил заверить Роджерс, — конечно. Мы обсудим это подробней в Бернстоу — или где-нибудь еще.

Пересказывая приведенный выше диалог, я старался передать впечатление, которое он на меня произвел. В свойственных Паркинсу маленьких слабостях я усматриваю нечто характерное для пожилых тетушек: абсолютное — увы! — отсутствие чувства юмора, но в то же время искренность убеждений и готовность бесстрашно их отстаивать, что, в общем, делало его весьма и весьма достойным человеком. Не знаю, удалось ли мне донести это до читателя, но Паркинс был именно таков.


На следующий день Паркинс, как и надеялся, покинул колледж и благополучно прибыл в Бернстоу. Он был приветливо встречен в гостинице «Глобус» и препровожден в уже упоминавшуюся большую комнату с двумя кроватями, где до отхода ко сну успел аккуратнейшим образом разложить свои рабочие материалы на просторном столе. Стол с трех сторон окружали окна, обращенные к морю, то есть прямо на море выходило центральное окно, левое же и правое смотрели на берег — первое на север, второе на юг. На юге виднелся городок Бернстоу. На севере домов не было, только взморье под обрывистым берегом. Сразу за окном тянулась неширокая травянистая полоса, усеянная ржавыми якорями, кабестанами и прочим судовым старьем, далее следовала широкая тропа и затем пляж. Каково бы ни было прежде расстояние между гостиницей «Глобус» и морем, нынче оно составляло не более шестидесяти ярдов.

Прочие постояльцы были, разумеется, сплошь игроки в гольф; некоторых из них стоит описать особо. Прежде всего бросался в глаза, пожалуй, ancien militaire,[55] глава одного из лондонских клубов, обладатель невероятно зычного голоса и протестантских воззрений самого строгого толка. Последние он обыкновенно обнародовал, побывав на богослужениях, — их отправлял местный викарий, достойный служитель церкви, питавший склонность к пышным ритуалам, каковую из уважения к традициям Восточной Англии старался держать под спудом.[56]

Назавтра после своего прибытия в Бернстоу профессор Паркинс (одним из основополагающих свойств его характера было мужество) большую часть дня посвятил тому, что называл совершенствованием в гольфе; компанию ему составил упомянутый полковник Уилсон. Сам ли процесс совершенствования был тому виной или вмешались иные факторы, но ближе к вечеру манеры полковника приобрели несколько устрашающий оттенок, так что даже Паркинс поостерегся возвращаться с поля для гольфа в гостиницу с таким попутчиком. Украдкой скользнув взглядом по ощетинившимся усам и багровому лицу полковника, он заключил, что самое разумное будет понадеяться на чай и табак, которые, вероятно, приведут его в чувство прежде, нежели партнеры вновь неизбежно сойдутся за обеденным столом.

«Сегодня я мог бы вернуться домой берегом, — размышлял Паркинс, — а заодно — благо еще светло — бросить взгляд на развалины, о которых говорил Дизни. Конечно, их точное местоположение мне неведомо, но где-нибудь я на них да наткнусь».

Что и исполнилось, надо сказать, в самом буквальном смысле: пробираясь от поля для гольфа к взморью, Паркинс споткнулся одновременно о корень дрока и крупный камень и упал. Поднявшись на ноги и оглядевшись, он заметил, что земля вокруг неровная, в небольших углублениях и бугорках. Он потрогал один бугор, другой: оказалось, они состоят из камней, скрепленных известью и поросших дерном. Совершенно справедливо Паркинс заключил, что это и есть приория тамплиеров, которую он обещал осмотреть. Судя по всему, исследователю с лопатой здесь было чем поживиться: от фундамента сохранилась немалая часть, причем у самой поверхности, поэтому изучить общий план будет нетрудно. Паркинсу смутно вспомнилось, что тамплиеры имели привычку строить круглые церкви, и он обратил внимание на соседний ряд холмиков или бугров, расположенных как будто по кругу. Немногие из нас откажут себе в удовольствии предпринять небольшое исследование в области, далекой от их собственных профессиональных интересов: приятно думать, что при серьезном подходе ты преуспел бы и в этом занятии. Но если в душу нашего профессора и закралось такое низменное желание, руководствовался он одним: оказать услугу мистеру Дизни. Он тщательно измерил шагами замеченную круглую площадку и занес в записную книжку ее приблизительные размеры. Потом Паркинс принялся изучать вытянутое возвышение, расположенное к востоку от центра круга, заподозрив, что это основание алтаря. На одном из его концов, а именно северном, дерн был сорван — вероятно, каким-нибудь мальчишкой или иными ferae naturae.[57] Решив, что не мешало бы поискать следы кладки, Паркинс вынул нож и стал отскабливать землю. Его ждало очередное открытие: ком земли упал внутрь, обнаружилось небольшое углубление. Пытаясь разглядеть, что там в глубине, Паркинс зажигал спичку за спичкой, но их гасил ветер. Однако, расковыривая края ножом, Паркинс смог установить, что углубление в каменной кладке было проделано искусственно. Оно было прямоугольное, верх, бока и дно неоштукатуренные, но гладкие и ровные. Внутри, конечно, было пусто. Хотя нет! Когда Паркинс вытаскивал нож, там что-то звякнуло. Сунув руку в отверстие, он наткнулся на какой-то цилиндрик. Естественно, Паркинс его вынул и в тускнеющем дневном свете убедился, что это тоже вещь рукотворная — металлическая трубка длиной приблизительно четыре дюйма, на вид весьма древняя.

К тому времени, когда Паркинс удостоверился, что в странном хранилище больше ничего нет, было уже слишком поздно и темно, чтобы продолжать исследования. Занятие это оказалось настолько увлекательным, что он решил назавтра посвятить археологии изрядную часть светлого времени суток. Предмет, лежавший теперь в его кармане, наверняка представлял собой хоть какую-то ценность.

Прежде чем двинуться к дому, Паркинс обвел прощальным взглядом окружающий торжественный простор. На западе светилось слабым желтым светом ноле для гольфа, небольшая процессия двигалась к зданию клуба, виднелись приземистая башня мартелло,[58] огни деревни Олдси, по берегу тянулась бледная лента песка, там и сям пересеченная защитными ряжами из темного дерева, слабо поплескивало едва различимое море. Дул резкий северный ветер, но Паркинс, повернув к гостинице, подставил ему спину. Он быстро одолел полосу хрустевшей под ногами гальки и зашагал по песчаной полосе, вполне удобной, если бы каждые несколько ярдов там не попадались ряжи. Оглянувшись на прощание, чтобы прикинуть, насколько он удалился от церкви тамплиеров, Паркинс обнаружил, что у него, похоже, появился попутчик: едва видимый незнакомец явно поспешал изо всех сил, чтобы догнать Паркинса, однако его торопливость не давала результата. Я хочу сказать, что движения незнакомца напоминали бег, но расстояние между ним и Паркинсом, судя по всему, не сокращалось. Так, во всяком случае, показалось Паркинсу, рассудившему, что, раз он не знает этого человека, было бы глупо останавливаться и его поджидать. При всем том профессору стало казаться, что спутник на этом одиноком берегу был бы отнюдь не лишним, но только такой, которого бы он сам себе выбрал. Прежде, когда он не достиг еще высот просвещения, ему случалось читать о странных встречах в подобных местах — это были страшные рассказы, которые не хотелось вспоминать. Тем не менее Паркинс до самого дома вспоминал их снова и снова, в особенности один, который захватывает воображение большинства юных читателей. «И мне явилось во сне, что, едва Христианин сделал шаг-другой, как завидел вдали нечистого, который шел по полю ему навстречу».[59] «А что если, — подумал он, — я оглянусь, а там, на фоне желтого неба, маячит черный силуэт с рогами и крыльями? И что тогда делать: остановиться или припустить во все лопатки? Счастье, что это не подобного рода джентльмен и вроде бы сейчас он не ближе, чем когда я его впервые заметил. Что ж, при такой скорости он не поспеет раньше меня к столу. Но бог ты мой, до обеда всего четверть часа. Нужно бежать!»

У Паркинса в самом деле почти не осталось времени, чтобы переодеться. Встретившись за обедом с полковником, он убедился, что в воинственной груди этого господина — насколько такое возможно — вновь воцарился мир, пребывавший с ним и позднее, за бриджем (этой игрой Паркинс владел очень прилично). Приблизительно в полночь удалившись к себе, Паркинс решил, что вечер прошел весьма сносно и при подобных условиях две, а то и все три недели жизни в «Глобусе» вполне можно выдержать. «Особенно, — подумал он, — если я и дальше буду совершенствоваться в гольфе».

По дороге в комнату Паркинсу встретился коридорный, который остановил его и сказал:

— Прошу прощения, сэр, но я тут чистил вашу куртку, и из кармана что-то выпало. Я сунул эту штуку в комод, сэр, в вашей комнате. Это вроде бы дудка, сэр. Благодарствую, сэр. Она у вас в комоде, сэр… да, сэр. Покойной ночи, сэр.

Это напомнило Паркинсу о нынешней находке. Не без любопытства он стал разглядывать предмет со всех сторон при свете свечи. Вещица, как он теперь увидел, была сделана из бронзы и по всему очень напоминала современный собачий свисток; собственно, это и было не что иное, как свисток. Паркинс собрался уже поднести его к губам, но увидел, что внутри полно то ли мелкого затвердевшего песка, то ли земли. Вытрясти землю не удалось, пришлось выковырять ее ножом. Со своей всегдашней аккуратностью Паркинс собрал землю на бумажку и подошел к окну, чтобы выбросить. Открыв створку, он убедился, что ночь стоит ясная, загляделся на морскую гладь и заметил на берегу перед гостиницей какого-то запоздалого путника. Немного удивленный тем, как поздно ложатся жители Бернстоу, он закрыл окно и снова поднес свисток к свету. На бронзе явно просматривались метки — нет, даже не метки, а буквы! Достаточно было слегка потереть свисток, как проступила глубоко процарапанная в металле надпись, однако профессор, поразмыслив, вынужден был признать, что находится в положении Валтасара, неспособного постичь смысл надписи на стене.[60] Буквы имелись и на передней, и на оборотной стороне свистка. На одной такие:



И на другой:



«Мне это должно бы быть по зубам, — подумал профессор, — но не иначе как я подзабыл латынь. Пожалуй, не вспомню даже, как по-латыни „свисток“. В длинной надписи как будто ничего сложного нет. Она значит: „Кто он — тот, кто грядет?“ Что ж, лучший способ узнать — это вызвать его свистком».

Паркинс на пробу дунул и тут же застыл: извлеченный звук поразил его, но поразил приятно. В этом тихом звуке словно слышалась бесконечность; казалось, он разносится на мили и мили вокруг. Он обладал способностью, присущей многим запахам, рисовать в мозгу картины. Паркинсу явилось на миг очень ясное видение: бескрайний темный простор ночи, порывы свежего ветра, а в середине одинокая фигура — к чему она здесь, он не понял. Может быть, он увидел бы что-нибудь еще, но картину разрушил ветер, внезапно стукнувший в раму окна. Ошеломленный, Паркинс поднял глаза и как раз успел заметить мелькнувшее за темным стеклом белое крыло морской птицы.

Звук так зачаровал профессора, что он не мог не дунуть в свисток снова, на сей раз смелее. Свист получился едва ли громче прежнего, причем повтор разрушил иллюзию: Паркинс смутно надеялся увидеть прежнюю картину, но она не вернулась. «Но что же это? Боже правый, пяти минут не прошло, а ветер уже набрал такую силу! Экий ураганный порыв! Ну вот! Я так и думал — от этой оконной задвижки никакого проку! Ох! Ну конечно — задуло обе свечи. Эдак еще всю комнату разнесет!»

Первым делом нужно было закрыть окно. Паркинс долго сражался со створкой: она напирала так отчаянно, словно в комнату упорно и неудержимо ломился грабитель. Но вдруг сопротивление разом прекратилось, рама со стуком захлопнулась, задвижка сама вернулась на место. Оставалось зажечь свечи и посмотреть, насколько пострадала обстановка. Но нет, разрушений как будто не было, и даже в окне уцелели все стекла. Правда, шум разбудил обитателей дома, по крайней мере одного из них: этажом выше послышалось ворчанье полковника и топот его необутых ног.

Ветер, поднявшийся мгновенно, улегся далеко не сразу. Он продолжал дуть, завывая под окнами иной раз так горестно, что, как сугубо объективно предположил Паркинс, мог бы нагнать страху на человека с живым воображением — и даже на того, у кого воображения нет вовсе (через четверть часа Паркинс признал и это).

Профессор сам не понимал, что мешало ему заснуть: ветер или нервы, возбужденные то ли игрой в гольф, то ли разысканиями в приории тамплиеров. Так или иначе, он долго лежал без сна и уже начал выискивать у себя симптомы всевозможных смертельных болезней (признаюсь, в подобных обстоятельствах я сам частенько веду себя точно так же): считал удары сердца — в полной уверенности, что вот-вот оно остановится, перебирал в уме самые мрачные подозрения по поводу своих легких, мозга, печени, ясно понимая, что дневной свет рассеет все эти мысли, но покуда не в силах от них избавиться. Паркинса немного утешало сознание, что у него есть товарищ по несчастью. Один из соседей (с какой стороны, было трудно определить в темноте) тоже переворачивался с боку на бок.

Наконец Паркинс закрыл глаза и вознамерился сделать все, чтобы поскорее заснуть. Но перевозбужденные нервы и тут дали о себе знать, на сей раз по-новому: рисуя образы. Experto crede:[61] когда человек пытается уснуть, перед его закрытыми глазами возникают образы, зачастую столь малоприятные, что приходится снова размыкать веки, дабы от них отделаться.

С Паркинсом в данном случае произошло нечто совсем печальное. Он обнаружил, что представившаяся ему картина застряла у него в сознании. То есть, когда он открывал глаза, она, разумеется, исчезала, но когда он их опять закрывал, она рисовалась заново и разворачивалась точно так же, как прежде, не быстрей и не медленней. А увидел он следующее.

Длинная полоса берега: галька с песчаной каймой; поперек, на равных расстояниях, тянутся до самой воды ряжи. Сцена в точности напоминала ту, которую он видел этим вечером, тем более что какие-либо иные отличительные особенности местности отсутствовали. Освещение было сумрачное, судя по всему, предгрозовое; дело происходило вечером, на исходе зимы, сыпал некрупный холодный дождь. На этом унылом фоне не виднелось вначале ни единой живой души. И тут вдали возникло и задергалось черное пятно; еще мгновение — и стало понятно, что это человек: он бежал вприпрыжку, карабкался на ряжи, то и дело тревожно оглядывался. Когда он приблизился, не осталось сомнений в том, что гонит его даже не тревога, а смертельный страх, хотя лицо бегущего рассмотреть не удавалось. Более того: силы его были на исходе. Человек бежал дальше, все с большим трудом одолевая очередные препятствия. «Переберется или нет? — подумал Паркинс. — Этот как будто чуть выше остальных». Да, человек наполовину перелез, наполовину перемахнул ряж и свалился кулем по другую его сторону (ближе к наблюдателю). Подняться на ноги он, очевидно, не мог и скорчился под деревянной стенкой, глядя вверх и всей своей позой выражая отчаяние.

Никаких признаков неведомой угрозы пока не было видно, но вот вдалеке замелькала светлая точка; двигалась она стремительно, но неравномерно и не по прямой. Быстро увеличившись в размере, она превратилась в нечетко обрисованную человеческую фигуру в бесцветном просторном одеянии, летящем по ветру. Приглядевшись к ее движениям, Паркинс ощутил, что ни в коем случае не желает видеть этого человека вблизи. Незнакомец останавливался, воздевал руки, склонялся до самого песка, в этой позе подбегал к воде, возвращался, выпрямлял плечи и со страшной, ошеломляющей скоростью вновь припускал вперед. Наконец преследователь, мечась туда-сюда, почти достиг ряжа, за которым затаился беглец. Кинувшись будто наугад в одну сторону, другую, третью, остановился, выпрямился, воздел руки к небу и прямиком направился к ряжу.

В этом месте Паркинс каждый раз понимал, что неспособен более, как намеревался, держать глаза закрытыми. Перебрав в уме всевозможные пагубные последствия, как то: потерю зрения, перегрузку мозга, злоупотребление куревом и прочее, — он смирился с необходимостью зажечь свечу, достать книгу и посвятить ей остаток ночи — все лучше, чем вновь и вновь наблюдать мучительное зрелище, порожденное, несомненно, сегодняшней прогулкой и неприятными мыслями.

Чирканье спички и вспыхнувший свет вспугнули, очевидно, каких-то ночных тварей — крыс или кого-то еще, — и они с громким шорохом кинулись врассыпную от кровати. Тьфу ты, спичка погасла! Вот незадача! Со второй, однако, дело пошло лучше, Паркинс сумел засветить огонек, раскрыл книгу и изучал ее, пока им не овладел-таки сон, на сей раз здоровый. Впервые за всю жизнь ему изменило благоразумие и любовь к порядку, и он забыл загасить свечу. Утром, в восемь, когда Паркинса разбудили, огонек все еще мерцал, а на столике высилась некрасивая кучка нагоревшего сала.

После завтрака Паркинс сидел у себя, приводя в порядок свой костюм для гольфа (в партнеры ему снова достался полковник), но тут в номер вошла горничная.

— Простите, сэр, — начала она, — не желаете ли еще одно одеяло?

— Спасибо, — кивнул Паркинс, — неплохо бы. На улице как будто холодает.

Вскоре горничная вернулась с одеялом.

— На какую кровать его положить, сэр?

— Что? Ах да, вот на эту, на которой я спал. — Паркинс указал на свою кровать.

— Хорошо, сэр. Прошу прощения, но вы вроде как на обеих полежали: утром понадобилось перестилать и ту и другую.

— В самом деле? Бред какой-то! Я ко второй не прикасался, разве что раскладывал какие-то вещички. А что, похоже, что на ней кто-то спал?

О да, сэр! — подтвердила горничная. — Белье все помято и разбросано. Уж простите, сэр, но вид такой, словно там кто-то всю ночь ворочался с боку на бок.

— Господи… Никак не думал учинить такой разор, когда распаковывал вещи. Простите, что заставил вас хлопотать. Кстати, в скором времени я ожидаю одного джентльмена из Кембриджа, своего приятеля. Ничего, если он на одну-две ночи здесь остановится и займет свободную постель?

— Конечно, сэр. Благодарствую, сэр. Никаких таких хлопот, поверьте, сэр. — И горничная удалилась хихикать с товарками.

А Паркинс, с твердым намерением усовершенствовать свои навыки, отправился на поле для гольфа.

Мне приятно доложить, что с игрой все пошло как надо и даже полковник, весьма недовольный перспективой еще раз играть с таким партнером, в конце концов оттаял и сделался болтлив. Его зычный голос разносился далеко окрест, «как бас органа в монастырской башне», если воспользоваться поэтическим уподоблением.[62]

— Ну и разгулялся же нынче ночью ветер, — сказал он. — У меня на родине о таком ветре ходило присловье: его, мол, кто-то высвистел.

— Любопытное присловье! — заметил Паркинс. — А что, в ваших краях до сих нор существует какое-то суеверие на этот счет?

— Суеверие это или нет, не знаю. Оно живо не только на йоркширском берегу, но и по всей Дании и Норвегии. По личному опыту скажу: за толками деревенского люда, что передаются из поколения в поколение, почти всегда что-нибудь да стоит. Но сейчас ваш драйв (или как там принято выражаться — предоставляю знатокам гольфа самостоятельно уснастить повествование подобающими терминами).

Когда разговор возобновился, Паркинс, чуть поколебавшись, заметил:

— Кстати о том, что вы сейчас сказали, полковник. Думаю, мне следует оговорить: мои взгляды на этот предмет весьма определенны. Относительно явлений, которые принято называть «сверхъестественными», я придерживаюсь позиции полнейшего неверия.

— Как? — удивился полковник. — Выходит, вы не верите ни в ясновидение, ни в привидений — вообще ни во что из этого разряда?

— Ни во что из этого разряда, — решительно подтвердил Паркинс.

— Что ж, в таком случае, сэр, сдается мне, вы ничем не лучше какого-нибудь саддукея.[63]

Паркинс собирался ответить, что, по его мнению, саддукеи — самые разумные люди из всех, о ком он читал в Ветхом завете, однако заколебался, не зная, достаточно ли сведений о них содержится в священной книге,[64] и предпочел отшутиться.

— Может, вы и правы, но… Эй, мальчик, мне бы клик![65] Простите, полковник, одну секунду. — Краткая пауза. — Что касается высвистывания ветра, сэр, позвольте я расскажу, какая у меня на этот счет теория. Законы, управляющие ветром, не до конца изучены, а рыбаки и прочий подобный народ вообще не имеют о них понятия. Предположим, люди неоднократно видят на берегу в неурочный час какую-нибудь эксцентрическую личность или чужака и слышат его свист. Вскоре поднимается ураганный ветер: человек, умеющий читать в небе приметы или имеющий при себе барометр, мог бы его предсказать. Но у простых обитателей рыбацкой деревушки барометра нет, и приметы им известны немногие, самые приблизительные. Что ж тут удивительного, если они сочтут, что названная эксцентрическая личность и вызвала непогоду, а эта личность (мужского, а может, и женского пола) с радостью ухватится за предположение, будто такое в ее силах? Возьмем давешний ветер: так получилось, что ему предшествовал свист, причем свистел я сам. Я дул в свисток дважды, и ветер словно бы откликался. Если бы кто-нибудь видел меня…

Аудитория выслушала эту речь несколько рассеянно, а Паркинс, боюсь, перешел на лекторский тон, однако последняя фраза заставила полковника застыть на месте.

— Так вы свистнули? — спросил он. — А что у вас был за свисток? Только прежде сыграйте мяч. — Последовала пауза.

— Насчет свистка, полковник, — это свисток непростой. Он у меня… Нет, как видно, я оставил его в номере. Собственно, свисток этот я нашел, и не далее как вчера.

Паркинс стал излагать историю своей находки, выслушав которую полковник проворчал, что на месте Паркинса поостерегся бы пользоваться вещицей, принадлежавшей некогда шайке папистов:[66] их племя такое способно замыслить, что тебе и в голову никогда не придет. От этой темы он плавно перешел к гнусностям викария, объявившего в прошедшее воскресенье, что на пятницу приходится праздник апостола Фомы[67] и в одиннадцать часов в церкви состоится служба. Этот и другие подобные примеры склонили полковника к мысли, что викарий является скрытым папистом, а то и иезуитом, и Паркинс, не готовый рассуждать о данных предметах, не стал ему противоречить. Собственно, Паркинс с полковником все утро так хорошо друг с другом ладили, что никто из них не заикнулся о намерении распрощаться после ланча.

Давно миновал полдень, а игра не останавливалась: игроки были настолько увлечены, что, пока хватало света, не думали ни о чем другом. Только в сумерках Паркинсу вспомнилось, что он собирался продолжить изыскания в тамплиерской приории, но он решил, что спешить ни к чему. Займется этим завтра, а сейчас им с полковником пора домой.

Когда приятели огибали угол дома, в полковника на всей скорости врезался какой-то мальчуган, но, как ни странно, не убежал тотчас прочь, а, тяжело дыша, приник к его ногам. Полковник начал, разумеется, с укора, но тут же разглядел, что мальчик до полусмерти напуган. На расспросы он сперва не откликался, когда же обрел голос, то, по-прежнему цепляясь за полковника, ударился в рев. Наконец мальчика заставили отпустить полковника, но и тут он не умолк.

— Бога ради, что стряслось? В чем дело? Ты что-то увидел? — наперебой спрашивали Паркинс с полковником.

— Я гляжу, а оно мне из окошка как замахает, — пожаловался мальчуган сквозь слезы. — Прямо мороз по коже.

— Из какого окошка? — рявкнул полковник. — Ну же, малец, возьми себя в руки.

— Гостиничного, переднего.

Тут Паркинс собрался было отослать мальчугана домой, но полковник сказал, что так не пойдет, нужно докопаться до сути, не дело так пугать детей, и если окажется, что это чья-то шутка, виновник непременно должен быть наказан. Вопрос за вопросом, выяснилось следующее. Мальчик вместе с другими детьми играл на траве напротив гостиницы «Глобус», потом дети стали расходиться по домам пить чай, собрался домой и он, но взглянул случайно на окошко, а там оно — махает. Похоже на человека, вроде бы в белом, лица не видать, только машет рукой, и какое-то оно не такое — не человек, а черт-те кто. Комната была освещена? Нет, да мальчик и не присматривался. А которое окно? Верхнее или на втором этаже? На втором — большое, с двумя масенькими по бокам.

— Отлично, мой мальчик, — кивнул полковник, получив ответы на еще несколько вопросов. — А теперь беги домой. Это, наверное, кому-то вздумалось тебя попугать. В другой раз поступи, как положено юному англичанину, настоящему храбрецу: просто возьми да и швырни в него камнем… нет, постой, так не надо… пойди и пожалуйся половому или хозяину, мистеру Симпсону, и… да… скажи, это я тебе посоветовал так поступить.

На лице мальчика выразилось сомнение в том, что мистер Симпсон прислушается к его жалобе, но полковник, словно бы не заметив этого, продолжал:

— И вот тебе шестипенсовик… нет, гляди-ка, шиллинг… так что ступай домой и выкинь это дело из головы.

Мальчик рассыпался в благодарностях и был таков, а полковник с Паркинсом остановились перед фасадом «Глобуса» и приступили к осмотру местности. Услышанному описанию соответствовало одно-единственное окно.

— Ну и ну, — удивился Паркинс, — малец явно говорил о моем окне. Не подниметесь ли ненадолго со мной, полковник Уилсон? Нужно бы выяснить, не забрался ли кто-то в мой номер.

В коридоре Паркинс подергал дверь. Потом стал шарить у себя в кармане.

— История серьезней, чем я думал, — проговорил он наконец. — Помнится, утром, перед уходом, я запер дверь на ключ. Она и теперь заперта, и, более того, ключ у меня в кармане. — Паркинс продемонстрировал полковнику ключ. — Так вот, если слуги усвоили себе привычку заходить в комнату, когда постоялец отлучится, то это, скажу я вам… этого я никак не одобряю. — Понимая, что заключение фразы получилось слабоватым, он занялся дверью (которая в самом деле оказалась запертой), а затем принялся зажигать свечи. — Да нет, — заключил он, когда в комнате стало светло, — все вроде бы в порядке.

— За исключением вашей кровати, — ввернул полковник.

— Прошу прощения, это не моя кровать. Я пользуюсь другой. Но вид в самом деле такой, словно кто-то нарочно ее разворошил.

И правда, постельное белье было дичайшим образом смято, скручено и свалено в кучу. Паркинс задумался.

— Не иначе, дело вот в чем, — заговорил он наконец. — Я устроил тут беспорядок вчера вечером, когда распаковывал вещи, и постель до сих пор не прибрали. Может, кто-то из персонала за этим и явился (его-то и видел в окне мальчуган), но поспешил на вызов и запер за собой дверь. Да, думаю, так оно и было.

— Что ж, позвоните в колокольчик и спросите, — предложил полковник, и его слова показались Паркинсу весьма разумными.

Пришла горничная; суть ее объяснения сводилась к тому, что утром, когда джентльмен был у себя, она заправила постель и с тех пор в номер не заходила. Нет, запасного ключа у нее нет. Все ключи у мистера Симпсона; кто может рассказать джентльмену про посетителя, так это он.

Загадка осталась загадкой. Обследование комнаты показало, что ценных предметов никто не касался, а равно и мелочей: Паркинс хорошо помнил, где что лежало перед его уходом. Мистер и миссис Симпсон дружно заверили, что ни один из них в этот день не давал никому дубликата ключей. Паркинс не относился к людям, склонным подозревать всех и каждого в нечестности, а поведение хозяев гостиницы и горничной говорило об их полной невиновности. Скорее уж, думалось профессору, солгал мальчуган, зачем-то рассказавший полковнику небылицу.

Надо сказать, за обедом и весь вечер полковник был необычно молчалив и задумчив. Пожелав Паркинсу доброй ночи, он потихоньку буркнул:

— Если ночью я вам понадоблюсь, вы знаете, где я.

— Да-да, полковник Уилсон, спасибо, знаю, но очень надеюсь, что мне не придется вас беспокоить. Кстати, — добавил Паркинс, — я ведь не показывал вам тот старинный свисток? Ну да, не показывал. Вот он.

Полковник стал с опаской рассматривать свисток при свете свечи.

— Вы разобрали надпись? — спросил Паркинс, когда полковник вернул свисток.

— Нет, слишком темно. И что вы собираетесь с ним делать?

— Когда вернусь в Кембридж, покажу кому-нибудь из археологов — послушаю, что скажут. Если он представляет собой ценность, подарю одному из кембриджских музеев.

Полковник хмыкнул:

— Что ж, может, вы и правы. Знаю только, что я на вашем месте зашвырнул бы эту штуковину подальше в море. Уговаривать вас, конечно, бесполезно: вы из тех, кто учится только на своих ошибках. Надеюсь, урок будет усвоен, а пока пожелаю вам доброй ночи.

Проговорив это у подножья лестницы, он не стал дожидаться ответа Паркинса и пошел наверх. Вскоре оба вернулись в свои номера.

По какой-то досадной случайности на окне в комнате профессора не оказалось ни штор, ни занавесок. Прошлой ночью он этим не особенно озаботился, но теперь все указывало на то, что яркая луна станет светить прямо в постель и, не исключено, помешает ему спать. Паркинс был немало раздосадован, однако с завидной изобретательностью умудрился соорудить из дорожного пледа, булавок, трости и зонтика подобие заслона, который, если не развалится, должен был полностью затенить кровать. Вскоре Паркинс уютно устроился в постели. Зачитав из солидного тома кусок достаточно большой, чтобы веки начали смыкаться, он обвел сонным взглядом комнату, задул свечу и откинулся на подушку.

Час или чуть более Паркинс спал глубоким сном, затем испуганно встрепенулся от внезапного грохота. Он тут же понял, что случилось: остроумно сконструированная ширма просела и яркие серебристые лучи светили ему прямо в лицо. Это было непереносимо. Встать и починить конструкцию? А если не вставать — удастся ли тогда заснуть?

Несколько минут Паркинс размышлял, потом рывком повернулся, широко раскрыл глаза и стал настороженно слушать. В пустой постели у противоположной стены что-то шевелилось. Завтра нужно попросить, чтобы ее убрали: там возятся не то крысы, не то еще кто-то. Ну вот, затихли. Нет, завозились снова. Кровать скрипела и ходила ходуном: да под силу ли крысам такое устроить?

Могу себе представить, как был поражен и испуган профессор: три десятка лет назад я и сам видел что-то подобное во сне; однако читателю, пожалуй, не вообразить, какой ужас испытываешь, когда из постели, где никого не должно быть, внезапно кто-то встает. Паркинс тут же спрыгнул с кровати и метнулся к окну, чтобы вооружиться единственным доступным средством защиты — тростью, которая подпирала оконную ширму. Оказалось, что ничего хуже он придумать не мог: обитатель пустой кровати внезапным плавным движением соскользнул с нее и, растопырив руки, занял позицию между двумя кроватями, заслонив собой дверь. Паркинс, не зная, что предпринять, растерянно выпучил глаза. Мысль о том, чтобы проскочить мимо незваного гостя в дверь, внушала ему непреодолимый ужас; сам не зная почему, он скорее решился бы выпрыгнуть в окно, чем коснуться этого существа или допустить, чтобы оно его коснулось. Гость стоял в полосе глубокой тени, и лица его было не видно. Но вот он, как-то сгорбившись, задвигался, и профессор с ужасом, но и некоторым облегчением понял, что гость слеп: его закутанные во что-то руки наугад шарили в воздухе. Повернувшись в другую сторону, незнакомец внезапно обнаружил кровать, откуда только что встал, склонился над ней и так яростно ощупал подушки, что наблюдавшего за ним с головы до пят Паркинса пробрала дрожь. Спустя мгновение гость убедился, что кровать пуста, и отступил на светлое место, лицом к окну, впервые дав возможность себя разглядеть.

Паркинс очень не любит, когда его об этом спрашивают, но однажды в моем присутствии он все же описал тот случай; как я понял, больше всего ему запомнилось лицо — невыразимо, запредельно жуткое лицо из смятого полотна. Что он прочел на этом лице, он не смог или не захотел рассказать, ясно одно: от испуга он едва не лишился рассудка.

Однако времени для долгих наблюдений у Паркинса не оставалось. С чудовищным проворством гость отскочил от кровати в середину комнаты; поворачиваясь из стороны в сторону и размахивая руками, он мазнул Паркинса по лицу краем своего бесформенного одеяния. Прекрасно сознавая, что шуметь опасно, профессор не смог сдержать возгласа отвращения и тем себя выдал. Преследователь тут же подскочил к нему; с истошными воплями Паркинс отпрянул к открытому окну и отклонился назад, отводя лицо, к которому вплотную придвинулась полотняная рожа. И в эту, едва ли не последнюю секунду, как вы, наверное, уже догадались, явилось спасение: в комнату ворвался полковник, которому предстала страшная сцена у окна. Когда он туда подоспел, гость уже исчез. Паркинс рухнул без сознания, рядом с ним на полу высилась беспорядочная куча постельного белья.

Полковник Уилсон не стал задавать вопросов, а позаботился о том, чтобы не пускать в комнату посторонних и уложить Паркинса в постель. Сам он, закутавшись в плед, провел остаток ночи на свободной кровати. Назавтра с утра пораньше явился Роджерс и был встречен с немалой радостью, чего, конечно, не случилось бы, явись он на день раньше. Все трое долго совещались в комнате профессора. В конце концов полковник вышел за порог гостиницы, держа двумя пальцами какой-то небольшой предмет, который он с поистине геркулесовой мощью закинул далеко в море. Чуть позже с заднего двора «Глобуса» потянуло гарью.

Для персонала и постояльцев гостиницы было состряпано на скорую руку объяснение — какое, я, признаться, теперь не вспомню. Так или иначе, ничья репутация не пострадала: профессор не прослыл жертвой белой горячки, а гостинице не присвоили клеймо «дома с привидениями».

О том, что случилось бы с Паркинсом, если бы не вмешательство полковника, долго раздумывать не приходится. Он либо выпал бы из окна, либо лишился рассудка. Не столь очевидно другое: могло ли существо, явившееся на свист, причинить какой-нибудь вред, кроме испуга. В нем как будто не было ничего материального, кроме постельного белья, из которого оно спроворило себе тело. Полковник, которому вспомнился весьма похожий случай в Индии, высказал мнение, что, дай Паркинс противнику отпор, тот едва ли смог бы что-нибудь с ним сделать, потому что умел только пугать. Вся эта история, заключал он, только подтвердила его мнение относительно римско-католической церкви.

Рассказ мой почти закончен, добавлю к нему только одно: как вы, наверное, догадываетесь, взгляды профессора на некоторые предметы уже не столь категоричны, как прежде. Происшедшее сказалось и на его нервах: он до сих пор не может спокойно наблюдать висящий на двери дьяконский стихарь[68] и надолго лишается сна, если ему зимним вечером случится увидеть в поле пугало.

Ральф Адамс Крам

Ralph Adams Cram, 1863–1942

Американский писатель, более известен как архитектор (церковные и университетские здания, в том числе в Принстоне), в своих работах часто имитировал готический стиль, которому посвящал также научные работы. Семь лет возглавлял отделение архитектуры в Массачусетском технологическом институте.

Единственное художественное произведение Крама — сборник рассказов «Духи светлые и темные» (1895), признанный классикой жанра и высоко оцененный, в частности, Г. Ф. Лавкрафтом за умение создать атмосферу и передать местный колорит. Все шесть историй сборника пронизаны впечатлениями от путешествий автора по Европе.

На английском языке их переиздали лишь в 1993 г.

МЕРТВАЯ ДОЛИНА (Пер. Н. Роговской)

Есть у меня приятель, Улоф Эренсверд, швед по рождению, который из-за странного и печального происшествия, случившегося с ним в детстве, связал свою судьбу с Новым Светом. Но это другая история, замечательная в своем роде повесть об упрямом мальчишке и жестокосердной семье; подробности здесь не имеют значения, но из них можно было бы соткать романтический покров вокруг фигуры высокого светлобородого мужчины с грустными глазами и голосом, который так безупречно подходит к жалостливым шведским песенкам, хранимым памятью с детских лет. Зимними вечерами мы с ним играем в шахматы, и когда яростная баталия, разыграна до конца, — «конец» означает, как правило, мое поражение, — мы снова набиваем по трубочке и Эренсверд потчует меня рассказами о далеких, полузабытых днях в своей северной отчизне, о той поре, когда он не стал еще моряком; рассказы эти звучат тем удивительнее и невероятнее, чем глубже опускается ночь и ярче разгорается в камине огонь, и тем не менее его рассказам я верю безоговорочно.

Одна такая история особенно поразила меня, и я приведу ее здесь, правда, мне, к сожалению, не передать его бесподобный, пожалуй, слишком правильный английский язык и легкий акцент, который, на мой вкус, лишь умножает волшебство этой истории. Но расскажу как сумею и постараюсь ничего не упустить.

«Я ведь еще не рассказывал вам о том, как мы с Нильсом пошли через холмы в Хальсберг[69] и попали в Мертвую Долину? Ну-с, вот как это случилось. Мне было тогда лет двенадцать, а Нильсу Шёбергу, сыну соседского помещика, на несколько месяцев меньше. В то время мы с Нильсом были неразлучны, как говорится, не разлить водой.

Раз в неделю в Энгельхольме устраивали рыночную торговлю, и мы с Нильсом непременно туда наведывались поглядеть на всякую всячину, которую свозили на рынок со всей округи. И однажды мы прямо-таки обомлели: какой-то старик, живший за Эльфборгским кряжем, принес на продажу щенка, который нас совершенно покорил. Он был кругленький, пушистый и до того уморительный, что мы с Нильсом сели на землю и, наблюдая за ним, покатывались со смеху, пока он не подбежал к нам и не затеял с нами игру, и так это было весело, что мы тотчас поняли: ничего нам больше в жизни не нужно, только бы купить у старика его собачку. Но увы! У нас и половины денег не набралось, чтобы расплатиться, и пришлось упрашивать старика не продавать щенка до следующего рыночного дня — мы клятвенно обещали принести тогда нужную сумму. Он дал нам слово, и мы опрометью помчались домой умолять наших матушек ссудить нам денег на собачку.

Деньги мы добыли, но утерпеть до следующего рынка нам было невмочь. А ну как щеночка нашего продадут! Нам страшно было представить себе такое, и мы принялись ныть и канючить, чтобы нам разрешили самим пойти за холмы в Хальсберг, где жил тот старик, и забрать у него собачку, и в конце концов нас отпустили. Если выйти на рассвете, то к трем часам пополудни мы должны были добраться до Хальсберга, где нам предстояло заночевать у Нильсовой тетки, с тем чтобы на следующий день до полудня тронуться в обратный путь и к закату вернуться домой.

Едва взошло солнце, как мы двинулись в поход, получив перед тем подробнейшие наставления относительно того, как нам поступать во всех мыслимых и немыслимых обстоятельствах, и напоследок — неоднократно повторенный приказ тронуться в обратный путь с утра пораньше, чтобы наверняка добраться до дому еще засветло.

Мы с восторгом предвкушали дальний поход и выступили в полной экипировке, с ружьями, раздуваясь от важности, однако путешествие оказалось совсем не тяжелым — шли мы по нахоженной дороге через высокие холмы, которые мы с Нильсом отлично знали, исходив с ружьями чуть не половину всех склонов по эту сторону Эльфборга. За Энгельхольмом расстилалась вытянутая долина в обрамлении низких гор, и, миновав ее, нужно было еще три-четыре мили идти по дороге вдоль холмов, пока слева не покажется тропинка, которая выведет нас наверх к перевалу.

Ничего интересного по пути через перевал не случилось, и мы в положенное время добрались до Хальсберга, где, к нашей вящей радости, обнаружили, что щенок не продан, и, забрав его с собой, пошли устраиваться на ночлег к тетке Нильса.

Почему на следующий день мы не выступили в путь рано утром, я сейчас уже толком не помню, знаю только, что сразу за городом мы заглянули на стрельбище: там сквозь нарисованным лес плавно двигались яркие фанерные свиньи-мишени. Так или иначе, по-настоящему в обратный путь мы выступили хорошо за полдень, и когда, стараясь наверстать упущенное, пошли в гору, то увидели, что солнце стоит угрожающе близко к вершинам, — и тут мы немного струхнули, предчувствуя, я думаю, какой допрос нам учинят и какое, вероятно, нас ждет наказание, если мы явимся домой среди ночи.

В общем, вверх по склону мы взбирались чуть ли не бегом, а между тем вокруг сгущались синие сумерки и в пурпуровом небе угасал дневной свет. Поначалу мы весело переговаривались и щенок то и дело забегал вперед и скакал сам не свой от радости. Затем, однако, нами овладело странное гнетущее чувство, мы замолчали и даже перестали ободряюще посвистывать ему, хотя песик теперь отставал и едва плелся за нами, будто лапы у него налились свинцом.

Мы благополучно одолели предгорье с низкими отрогами и почти поднялись на вершину кряжа, когда жизнь вдруг словно покинула природу, мир как будто вымер — так внезапно стих лес, так неподвижно застыл воздух. И мы поневоле остановились и прислушались.

Полнейшая тишина — сокрушительная тишина ночного леса; только еще страшнее — ведь даже сквозь непостижимую монолитность лесистых склонов всегда пробивается многоголосое шебаршение всякой мелкой живности, пробуждающейся с приходом ночи, звуки, умноженные и усиленные неподвижностью воздуха и кромешной тьмой… Но здесь и сейчас тишина стояла такая, что, кажется, ни один листочек нигде не шелохнулся, ни веточка не качнулась, вообще ни звука — ни от птицы ночной, ни от букашки, ничего! Я слышал, как кровь стучит у меня в жилах; и хруст травы под ногами, когда мы робко двинулись вперед, отдавался в ушах таким грохотом, словно кругом валились деревья.

Воздух был как стоячее болото — безжизненный. Удушливая атмосфера давила, словно толща морской воды на ныряльщика, дерзнувшего слишком глубоко погрузиться в мрачную бездну. То, что мы привычно зовем тишиной, заслуживает такого названия лишь по контрасту с шумом и гамом повседневной жизни. Здесь же тишина была абсолютной, от нее мутился рассудок, зато обострялись чувства, и она обрушивалась на тебя жуткой тяжестью неодолимого страха.

Помню, как мы с Нильсом смотрели друг на друга в безотчетном ужасе, слыша только собственное тяжелое и частое дыхание, которое наш обострившийся слух воспринимал как прерывистый шум прибоя. Несчастный пес всем своим видом подтверждал обоснованность наших страхов. Гнетущая черная тишина убивала его не меньше, чем нас самих. Припав к земле, он слабо скулил и медленно, словно из последних сил, подползал поближе к ногам Нильса. Наверное, столь наглядное проявление животного страха было уже последней каплей и неизбежно сокрушило бы наш разум — мой, во всяком случае; но именно в это мгновение, когда мы тряслись от страха на пороге безумия, раздался звук столь ужасный, жуткий, душераздирающий, что он разрушил-таки чары и вывел нас из смертельного оцепенения.

Из самых недр тишины послышался крик — вначале утробный, скорбный стон, который затем, набирая высоту, превратился в заливистый визг, а после разросся до пронзительного вопля, вспоровшего ночь, разъявшего мир словно вселенская катастрофа. Какой это был страшный, жуткий крик!.. Я отказывался верить, что слышу его наяву: этот звук был ни с чем не сопоставим, он выходил за границы правдоподобного, и на миг я даже подумал, что это порождение моего собственного животного страха, галлюцинация, плод повредившегося рассудка.

Одного взгляда на Нильса было достаточно, чтобы мысль эта, едва мелькнув, улетучилась без следа. В призрачном свете высоких звезд мой приятель являл собой законченное воплощение человеческого страха: его трясло, нижняя челюсть отвисла, язык вывалился наружу, глаза выкатились, как у висельника. Не сговариваясь, мы бросились бежать, панический ужас придавал нам силы, и мы все вместе — собачку Нильс крепко прижимал к себе обеими руками — понеслись вниз по склону проклятых гор, скорее прочь, все равно куда: у нас было только одно желание — убраться подальше от страшного этого места.

Под черными деревьями, под далекими белыми звездами, мерцавшими сквозь неподвижную листву над головой, мы стремглав летели вниз, не разбирая дороги, не замечая примет, напролом через густой подлесок, через горные ручьи, через болотины и кустарник, как угодно, лишь бы вниз.

Сколько мы так бежали, мне не ведомо, но мало-помалу лес остался позади, мы спустились в предгорье и тут без сил повалились на сухую короткую траву, часто-часто дыша, как изнемогшие от бега собаки.

Здесь, на открытом месте, было светлее, и немного спустя мы огляделись кругом, пытаясь сообразить, где находимся и как нам выйти на тропу к дому. Мы искали взглядом хоть чего-нибудь мало-мальски знакомого, но не находили. Позади нас высилась стена черного леса на склоне, впереди расстилалось волнистое море холмов, монотонность которых не нарушали ни деревья, ни каменистые выступы, а дальше — только провал черного неба, усыпанного бессчетными звездами, отчего бездонная бархатистая глубина озарялась жемчужно-серым свечением.

Сколько я помню, мы не обмолвились ни словом — слишком крепко сковал нас страх, но через какое-то время мы, не сговариваясь, встали на ноги и пошли по холмам.

Все та же тишина, тот же мертвенный, неподвижный воздух — одновременно удушливо-жаркий и промозглый: тяжелое пекло, пронизанное леденящим дыханием, как если бы огнем горела насквозь промерзшая сталь. По-прежнему прижимая к себе беспомощного пса, Нильс упорно шагал по холмам, вверх и вниз, я за ним следом. Наконец перед нами вырос покрытый вереском склон, вершина его упиралась в белые звезды. Мы обреченно полезли вверх, добрались до вершины и увидели внизу большую ровную долину, котлован которой был до середины чем-то заполнен… но чем?

Насколько хватало глаз перед нами простиралась ровная, пепельно-белая, тускло фосфоресцирующая поверхность, океан бархатистого тумана, неподвижное море, вернее, алебастровый настил — на вид такой плотный, словно по нему можно было ходить, как по полу. Трудно это себе представить, но застывшее море мертвенно-белого тумана вызвало в моей душе ужас даже больший, нежели давящая гробовая тишина или убийственный крик, столь зловещим оно было, столь нереальным, призрачным, умонепостижимым — мертвый океан, распростершийся под немигающими звездами. Тем не менее через этот самый туман нам надо было пройти! Иного пути домой мы не видели, и потому, стуча зубами от страха, одержимые одним желанием — вернуться живыми, мы пошли вниз — туда, где отчетливо обозначилась граница мучнистой пелены, облепившей жесткие стебли травы.

Одной ногой я боязливо ступил в жуткую толщу. Меня проняло смертельной стужей, от которой захолонуло сердце, и я в испуге отпрянул и навзничь упал на склон. И тут же снова раздался пронзительный визг, ближе, ближе, — он звенел у нас в ушах, пробирал насквозь, и где-то вдалеке на поверхности проклятого моря студеный туман вздыбился фонтаном, взвился судорожной, словно корчившейся в конвульсиях струей прямо в небо. Звезды помутнели в облаке пара, и в сгустившейся тьме я увидел, как огромная, водянистая луна медленно выкатилась над всколыхнувшимся морем, бескрайним и бесформенным в клубах тумана.

Этого нам хватило с лихвой: мы кинулись прочь и что было духу припустили вдоль кромки белого моря, которое теперь нервно билось у наших ног, медленно, но неотступно поднимаясь все выше и выше и оттесняя нас к вершине.

Мы бежали от смерти и понимали это. Как у нас хватило сил выдержать эдакую гонку, ума не приложу, однако хватило, и наконец жуткое белое море осталось далеко позади, мы выбрались из долины, сошли вниз и оказались в знакомой нам местности, где быстро отыскали нужную нам тропу. Последнее, что я помню, это как странный голос — голос Нильса, только до неузнаваемости изменившийся, — запинаясь, произнес обреченно: „Щенок наш умер!“ — и тут мир перевернулся, раз, потом другой, медленно и неотвратимо, и сознание покинуло меня, словно его вдруг отшибло.

Прошло недели три, как я сейчас помню, прежде чем я очнулся в своей комнате и увидел у своей постели матушку. Поначалу мысли мои разбегались, но мало-помалу я окреп, ко мне стали возвращаться воспоминания, сперва разрозненные, а потом и вся череда событий той ужасной ночи в Мертвой Долине понемногу восстановилась. Все, что я мог уяснить из слов своих близких, это то, что тремя неделями раньше меня обнаружили дома в постели совершенно больного, и болезнь обернулась воспалением мозга. Я пробовал заговорить о леденящих душу подробностях всего приключившегося со мной, но быстро понял, что никто не воспринимает мои рассказы иначе как отголоски больных фантазий, и я счел за благо держать язык за зубами и оставить свои мысли при себе.

Однако мне необходимо было повидаться с Нильсом, и я попросил позвать его. Мама говорила, что он тоже свалился с какой-то непонятной горячкой, но теперь вполне оправился. Его тут же привели ко мне, и когда мы остались одни, я завел с ним разговор о злополучной ночи в горах. Никогда не забуду тот шок, буквально пригвоздивший меня к подушке, когда мой приятель стал все отрицать: и то, что мы вдвоем отправились в дальний поход, и то, что он слышал жуткий крик, или видел долину, или ощущал смертельный холод нездешнего тумана. Ничем не удалось мне поколебать его упорное нежелание признать хоть что-нибудь, и волей-неволей мне пришлось смириться с тем, что он упорствует не из сознательного стремления утаить правду, а в силу искреннего и полного беспамятства.

Мой изнуренный мозг лихорадочно работал. Неужели случившееся не более чем наваждение, болезненный бред? Или ужас того, с чем мы столкнулись в действительности, попросту стер из сознания Нильса все связанное с событиями той ночи в Мертвой Долине? Последнее предположение казалось единственно правдоподобным, иначе как объяснить то, что нас с ним в одну и ту же ночь поразил странный недуг? Больше я про это не говорил — ни с Нильсом, ни со своими родными, но втайне, с нарастающей во мне решимостью думал о том, что когда встану на ноги, то разыщу злосчастную долину, если только она вправду существует.

Прошла не одна неделя, прежде чем я достаточно оправился, чтобы предпринять такое путешествие, но вот в конце сентября я выбрал погожий, теплый, тихий день — прощальная, так сказать, улыбка лета, — и рано утром двинулся по дороге на Хальсберг. Я не сомневался, что найду то место, где направо отходит тропа, по которой мы вышли из долины мертвой воды: там растет большое дерево — завидев его, мы и поняли тогда, что отыскали дорогу домой, поняли, что мы спасены. Вскоре я и точно увидел приметное дерево, чуть впереди, по правую руку.

Вероятно, солнечный свет и прозрачный воздух наполняли меня такой бодростью, что, когда я поравнялся с огромной сосной, я и сам уже сомневался в реальности терзавшего меня кошмарного видения, вполне уверовав наконец в то, что все это и правда бредовые фантазии. Тем не менее возле дерева-великана я резко взял вправо и пошел по тропинке через густой подлесок. Не успел я сделать несколько шагов, как споткнулся, зацепившись за что-то ногой. От земли мне в лицо взвился рой мух, и, глянув под ноги, я увидел свалявшуюся шерсть и кучку костей — все, что осталось от купленного в Хальсберге щенка.

Смелость моя тотчас улетучилась, и я понял, что все было наяву и что я по-настоящему боюсь. Однако гордость и дух авантюризма не позволяли мне отступить, и я сцепив зубы пошел через заросли. Тропинка была едва различима, — вероятно, ее вытоптало в подлеске какое-то мелкое лесное зверье, и если в жесткой траве неверный ее след еще вился, то выше ветки смыкались стеной, не продраться. Земля здесь плавно поднималась, и чем выше, тем реже становились заросли, и в конце концов я выбрался на широкий склон холма, где не было ни деревьев, ни кустов, — очень напоминающий тот, на который мы взошли, прежде чем наткнуться на мертвую долину и студеный туман. Я взглянул на солнце — оно светило ярко, на небе ни облачка, в осеннем воздухе слышалось мерное жужжание насекомых, и над головой туда-сюда сновали птицы. Ничто не предвещало опасности, во всяком случае до темноты беспокоиться было не о чем. И я, насвистывая, одним махом взошел на самую вершину бурого холма.

Вот она, Мертвая Долина! Гигантская овальная чаша, такой правильной формы, словно ее сотворила рука человека. Вверху по всему периметру чаши росла трава, заползая „через край“ на вершины обступающих ее холмов, — тускло-зеленая вдоль верхней кромки, черно-коричневая пониже и еще ниже мертвенно-белая, словно в котлован вставили тонкое белое кольцо. А дальше что же? Ничего. Голая бурая твердая земля, поблескивающая кристалликами минеральных солей, неживая, бесплодная. Ни клочка травы, ни веточки, ни даже камня! Одна только спекшаяся глина.

В центре чаши, милях в полутора от меня, посреди голой равнины стояло большое мертвое дерево, вздымавшее вверх свои безлистные тощие ветви. Я не раздумывая стал спускаться в долину. Во мне вдруг не осталось ни капли страха, и даже сама долина уже не казалась убийственно-жуткой, но главное — меня разобрало отчаянное любопытство и одна только мысль владела мною — добраться до Дерева, как будто ничего важнее на свете не существовало! Покуда я продвигался по твердой глине, я заметил, что многоголосье птиц и насекомых совсем смолкло. Нигде не пролетит ни пчела, ни бабочка, ни кузнечик не прыгнет, ни жук не проползет по вымершей земле. Самый воздух здесь был недвижим.

Когда я подходил к дереву-скелету, я заметил блики света на белом холмике вокруг его корней и терялся в догадках, что бы это могло быть. Природа необычного явления открылась мне, едва я приблизился.

Вокруг корней и голого, без коры, ствола лежала груда некрупных костей. Черепа мелких грызунов и птиц тысячами громоздились под деревом, устилая землю в радиусе нескольких ярдов, и еще немного одиноких черепов и скелетов валялось чуть в стороне от этой страшной кучи. Нет-нет мелькала и кость покрупнее — овечье бедро, лошадиные копыта, а в одном месте даже неподвижно осклабившийся человеческий череп.

Я стоял в оцепенении, во все глаза глядя на эту картину, как вдруг плотную тишину прорезал слабый, обреченный крик, доносившийся откуда-то издалека, сверху. Я увидел большого сокола — внезапно он перевернулся в небе и спланировал вниз прямо на дерево. И в следующее мгновение бездыханная птица камнем упала на выбеленные солнцем кости.

Ужас пронзил меня, и я кинулся наутек, в голове все смешалось. Странное отупение разливалось внутри. Я бежал и бежал, все вперед, не оглядываясь. Наконец взглянул наверх. Где же склон? В полнейшем смятении я обернулся. Совсем близко стояло все то же мертвое дерево с грудой костей под ним. Значит, я бегал кругами, и край долины был от меня по-прежнему в полутора милях.

Я стоял ошарашенный, оцепенелый. Солнце уже садилось, красное и безрадостное, неумолимо приближаясь к гребням холмов. На востоке быстро сгущалась тьма. Есть ли у меня еще время? Время! Да разве в этом дело? Воля — вот что мне было нужнее всего. Ноги мои, как в дурном сне, словно приросли к земле. Я едва мог заставить себя передвигать ими, волочась по глиняной корке. А затем я почувствовал, как в меня проникает холод. Я посмотрел вниз. Прямо из земли поднимался прозрачный туман, собираясь тут и там в лужицы, которые растекались, сливались друг с другом и медленно завихрялись точь-в-точь как тонкий голубоватый дымок. Западные холмы наполовину поглотили медный солнечный диск. Когда совсем стемнеет, я снова услышу душераздирающий крик — и тогда я умру. Это я понимал, и, собрав последние крупицы воли, я нетвердым шагом побрел на красный закат сквозь клубящийся туман, который гадко ленился к ногам, словно не хотел меня отпустить.

Напрягая все силы, я удалялся от Дерева, а в душе нарастал страх, и я подумал, что и точно умру. Тишина шла за мной по пятам, словно толпа немых призраков, неподвижный воздух стеснял дыхание, адский туман ледяными пальцами хватал меня за ноги.

Но я вышел победителем! Хотя далеко, далеко не сразу. Когда я на четвереньках полз вверх по бурому склону, я услышал, где-то далеко позади и высоко в небе, тот самый крик, который однажды чуть было не отнял у меня рассудок. Звук был слабый, едва различимый, но это был тот самый жуткий, всепроникающий звук, его не узнать нельзя. Я обернулся. Туман, густой, белесый туман, колыхаясь, подымался выше и выше по бурому склону. Небо золотилось в лучах заката, но внизу все было пепельно-серым, цвета смерти. Лишь на секунду задержался я на берегу этого проклятого моря и потом одним прыжком очутился на другой стороне холма. Передо мной сияло закатное солнце, ночь осталась за спиной, и пока я, падая с ног от усталости, тащился домой, Мертвая Долина погрузилась в кромешную тьму».

БАШНЯ ЗАМКА КРОПФСБЕРГ (Пер. Е. Микериной)

Путешественника, направляющегося из Инсбрука[70] в Мюнхен по живописной долине реки Инн, один за другим встречают замки,[71] расположившиеся на уединенных скалах и пологих склонах холмов. Ланек, Лихтвер, Ратхольц, Трацберг, Матцен, Кропфсберг — они появляются и исчезают, прячась в густых хвойных лесах по обеим берегам реки, на подступах к удивительной и таинственной долине Циллерталь.

Для нас же с Томом Ренделом есть только два замка: не роскошный, монументальный Амбрас и не величественный старый Трацберг, хранитель сокровищ строгого и прекрасного Средневековья, но скромный Матцен, где неумирающий дух рыцарства воплотился в искреннем радушии, и мертвый Кропфсберг, разоренный, изувеченный огнем, населенный призраками и окутанный легендами, — скорбные руины, воплощение трагедии и тайны.

Мы гостили у семейства фон К** в Матцене, с удивлением отмечая царившую в тирольском замке атмосферу чуткости и сердечности. Австрийская аристократия оказала нам ненавязчивый и теплый прием. Брикслег уже не был просто точкой на карте, он стал местом для отдыха и удовольствий, приютом для скитальцев по Европе, тогда как Шлосс-Матцен олицетворял великодушие, щедрость и красоту. Дни упоительной чередой проходили в верховых и автомобильных прогулках и охоте: в Ландль и Тирзее — пострелять серн, через реку — к дивному озеру Ахензее, по долине Циллерталь, через Шмернер-Йох и даже к железнодорожной станции в Штайнахе. По вечерам, после ужина в верхней зале, где сонные гончие, привалившись к креслам, с мольбой заглядывали нам в глаза, по вечерам, когда под козырьком камина в библиотеке догорал огонь, — наступало время историй. Историй, легенд и сказок — а в отблесках огня у чопорных старых портретов то и дело менялись выражения лиц, и шелест реки доносился из-за лугов, что раскинулись далеко внизу.

Если когда-нибудь я возьмусь рассказать о замке Матцен, едва ли мне хватит слов, чтобы живописать этот благословенный оазис в пустыне туристов и отелей. Однако же главным героем сего повествования станет не Матцен, но безмолвный Кропфсберг, историю которого поведала фрейлейн Э**, златовласая племянница фрау фон К**, одним душным июльским вечером, когда мы сидели в гостиной у большого западного окна после долгой конной прогулки по долине Шталленталь. Радуясь залетавшему в распахнутые окна легкому ветерку, мы наблюдали, как садится солнце: Эцтальские Альпы вдали, за Инсбруком, сперва порозовели, а затем сделались лиловыми, и Лихтвер, Ланек и Кропфсберг, погружаясь в белую дымку, казались островами в серебристом море.

Так вот же история фрейлейн Э** — история о Кропфсбергской сторожевой башне.


Это случилось много лет назад, вскоре после того, как умер мой дед и Матцен перешел к нам. Я была совсем маленькой и о том страшном происшествии почти ничего не помню — помню лишь, что очень испугалась. В Брикслег приехали двое молодых людей из Мюнхена, в свое время бравших у деда уроки живописи, — на этюды и поразвлечься, «поохотиться на призраков», как они сказали. Они были очень трезвомыслящие молодые люди и гордились этим, смеялись над «суевериями», особенно над страхом перед призраками. Сами они с привидениями никогда не встречались и принадлежали к тому типу людей, которые ничего не принимают на веру, пока не увидят собственными глазами, — мне это всегда казалось ужасным высокомерием. Они знали, что здесь у нас, в «нижней долине», множество прекрасных замков, и полагали, вполне справедливо, что с каждым из них связана по крайней мере одна мистическая история. Посему они решили открыть в долине сезон охоты — но не на серн, а на духов. Смельчаки собирались заглянуть в каждый замок, где, по слухам, обитали сверхъестественные силы, встретиться с ними и доказать, что ничего сверхъестественного в них нет.

Был в то время в деревне маленький трактир, его держал старик по имени Петер Росскопф. Там молодые люди и устроили свой штаб. В первый же вечер они принялись выпытывать у трактирщика, что-де он знает о брикслегских призраках, и тот, большой охотник до разговоров, поведал гостям все известные ему легенды о духах, населявших замки у входа в Циллерталь. Юноши пришли в бурный восторг. Старик, разумеется, свято верил во все, о чем рассказывал, так что можете себе представить его ужас и изумление, когда после леденящей кровь истории о проклятой сторожевой башне Кропфсберга старший — его звали Руперт, фамилии я не помню — невозмутимо заявил: «Это нам подходит. Завтра ночуем в Кропфсбергском замке. Подготовьте все необходимое, чтобы мы устроились там поудобнее».

Трактирщик чуть не свалился в камин.

— Да вы обезумели! — воскликнул он, вытаращив глаза. — Я же сказал, в башне призрак графа Альберта![72]

— Потому мы туда и собираемся. Хотим познакомиться с графом Альбертом.

— Один уже попробовал. Наутро его нашли мертвым.

— Вот олух! А нас двое, и мы прихватим с собой револьверы.

— Но послушайте, это же дух! — Старик уже почти кричал. — По-вашему, духи боятся оружия?

— Как бы то ни было, главное — мы их, не боимся.

Тут вмешался младший, по имени Отто фон Клейст.[73] Я запомнила, потому что у моего учителя музыки была такая же фамилия. Он был груб и несдержан, сказал, что ни граф, ни Петер Росскопф не помешают им провести ночь в Кропфсберге и что на месте трактирщика он бы воспользовался случаем подзаработать деньжат.

Одним словом, старик в конце концов вынужден был сдаться и утром, вздыхая, бормоча и удрученно качая головой, занялся приготовлениями к «самоубийству», как он назвал их затею.

Вы знаете, в каком сейчас состоянии замок: обгоревшие стены да осыпающиеся груды рухнувшей каменной кладки. В те времена, о которых идет речь, башня еще была частично цела. Ее сожгли всего несколько лет назад — мальчишки из Йенбаха позабавились. Но когда сюда пришли охотники за призраками, третий этаж был на месте, хотя два нижних и обрушились. Крестьяне говорили, что он не может обвалиться и простоит так до Судного дня, поскольку именно там, наверху, жестокий граф Альберт сидел и смотрел, как пламя пожирает замок и гостей, ставших его пленниками, и там же он повесился, облачившись в рыцарские доспехи своего средневекового предка, первого графа Кропфсберга.

Никто не осмеливался снять тело, и граф провисел там двенадцать лет. Только лихие юнцы да смельчаки постарше иногда поднимались крадучись по ступеням башни, чтобы в ужасе поглазеть сквозь щели в двери на жуткий стальной саркофаг, заключавший в себе останки душегуба и самоубийцы, что постепенно обращались в прах, из которого и вышли. В итоге доспехи испарились, никто не знал куда, и следующие двенадцать лет комната стояла пустая, за исключением старой мебели да истлевших портьер.

Так что картина, представшая взору наших героев, поднявшихся в страшную башню, разительно отличалась от сегодняшней. В комнате все сохранилось в точности так, как было в ту ночь, когда граф Альберт сжег замок, только вот латы с их страшным содержимым бесследно исчезли.

Полагаю, за сорок лет ни одна живая душа не переступала порог этого зловещего места.

По одну сторону стояла большая кровать из черного дерева с покрытым плесенью дамастовым пологом. На идеально застеленной постели лежала переплетом вверх раскрытая книга. Вся обстановка — несколько старинных стульев, резной дубовый сундук и большой стол с инкрустацией, на котором громоздились книги и бумаги, а на углу стола — две-три бутылки с темным осадком на дне и бокал, тоже темный от вина, выпитого почти полвека назад. Гобелены на стенах позеленели от сырости, но не были ни порваны, ни еще как-либо повреждены. Хотя комнату и покрывал сорокалетний слой пыли, она оставалась цела и невредима: ни паутины, ни следа мышиных зубов, ни даже высохшего мотылька или мухи на подоконниках окон с ромбовидным орнаментом. Как будто жизнь раз и навсегда покинула этот дом.

Молодые люди с интересом огляделись и, уверена, ощутили невольный трепет, безотчетный страх; но даже если им и стало не по себе, они не подали виду и спешно принялись устраиваться на ночлег. Они решили по возможности ничего в комнате не трогать и спать в углу на тюфяке и простынях, выданных трактирщиком. Набросали поленьев в спекшуюся золу в большом камине, сорок лет не знавшем огня, старый сундук приспособили под стол и разложили на нем все, что приготовили для своей вечерней забавы: еду, две-три бутылки вина, трубки и табак и шахматную доску, сопровождавшую их во всех путешествиях.

Юношам пришлось потрудиться самим: трактирщик отказался заходить даже во внутренний двор. Он заявил, что умывает руки. Мол, если этим остолопам вздумалось искать смерти — пускай, но потворствовать им он не собирается. Паренек-конюх поднял корзину с едой, дрова и постель по винтовой каменной лестнице, но никакие деньги, уговоры или угрозы не могли заставить его войти в дверь проклятого места, и он только наблюдал, объятый ужасом, как двое безумцев суетятся в мрачной старой комнате. А ночь меж тем подступала все ближе.

Наконец все было готово. Руперт и Отто снова вернулись в трактир, пообедали, а на закате отправились в Кропфсбергскую башню. Их провожало полдеревни — Петер Росскопф разболтал о безрассудной затее разинувшим от удивления рты селянам, и они с благоговейным страхом молча следовали за юношами, чтобы посмотреть, не дадут ли те в последний момент деру. Однако сумерки уже сгущались, и дальше двери, ведущей к лестнице, с ними никто не пошел. Не проронив ни звука, толпа смотрела, как двое отчаянных юнцов, рискуя жизнью, ступают в башню, высившуюся, точно крепость, среди груды камней, из которых некогда были сложены стены, окружавшие замок. Минуту спустя высокие окна наверху осветились, все обреченно вздохнули и разошлись по домам — покорно дожидаться утра, когда станет ясно, что их страхи и предостережения были ненапрасны.

Тем временем охотники за призраками растопили огромный камин, зажгли свечи и уселись ждать. Руперт впоследствии рассказывал моему дядюшке, что они в самом деле не боялись, но испытывали лишь презрительное любопытство. Друзья с аппетитом поужинали — еда показалась им особенно вкусной. Вечер предстоял долгий. Дожидаясь полуночи, они сыграли несколько партий в шахматы. Один час сменял другой, и ровным счетом ничего не происходило. Пробило десять, одиннадцать, вот уже почти и полночь. Они подбросили дров в камин, зажгли новые свечи, проверили револьверы — они ждали. Сквозь высокие окна в глубоких проемах донесся приглушенный бой деревенских часов. Двенадцать. Ничего не случилось, ничто не нарушило вязкую тишину. Со смешанным чувством облегчения и разочарования они посмотрели друг на друга и признали дело очередным промахом.

Вскоре они решили, что нет смысла дальше маяться, пора и на покой. Отто завалился на тюфяк и тут же уснул. Руперт еще посидел, дымя трубкой, глядя, как звезды появляются на ночном небе за разбитыми стеклами и гнутыми решетками, как прогорают поленья и странные тени скользят по заросшим плесенью стенам. Его завораживал железный крюк в дубовой балке посреди потолка — жутковато, но не страшно. На этом самом крюке двенадцать долгих лет и зим висело, закованное в средневековую сталь, тело графа Альберта, душегуба и самоубийцы. Поначалу оно чуть раскачивалось и поворачивалось, пока в очаге тлели последние угли и остывали руины замка, а крестьяне в ужасе разыскивали тела двадцати веселых, беспечных грешников, которых граф Альберт собрал в Кропфсберге на последнее пиршество, обернувшееся для гостей страшной и безвременной смертью. До чего дикая и дьявольская идея! Граф — молодой, красивый аристократ, погубивший репутацию своей семьи, — вращался в обществе самых выдающихся распутников и пригласил их всех, мужчин и женщин, знавших в жизни только любовь и наслаждение, на ослепительный и ужасный праздник роскоши, а когда в большой зале начался бал, запер двери и поджег замок. Он сидел в сторожевой башне, слушая, как кричат в агонии его гости, наблюдая, как огонь пожирает одно крыло за другим, пока вся каменная громада не превратилась в один гигантский погребальный костер, а затем, облачившись в доспехи прапрадеда, повесился среди руин некогда гордого и славного замка. Таков был конец великого рода и великого дома.

Но то было сорок лет назад.

Руперта клонило в сон. Пламя в камине трепетало, одна за другой гасли свечи. В комнате сгущались тени. Почему железный крюк так ясно виден в темноте? Почему за ним так насмешливо пляшет и мечется темная тень? Почему?.. Не задаваясь более вопросами, он погрузился в сон.

Казалось, спал он всего мгновение. Огонь еще не потух, но стал слабее и беспокойнее. Отто во сне дышал глубоко и мерно. Плотные черные тени подступали все ближе. Языки пламени таяли с каждой секундой. Руперт окоченел от холода. В оглушающей тишине он услышал, как деревенские часы пробили два. Вдруг его кольнул неодолимый страх, и он, вздрогнув, резко обернулся и посмотрел на крюк в потолке.

Да, Он был там, Руперт знал, что Он там будет. Этого следовало ожидать, Руперт даже расстроился бы, если б ничего не увидел. Теперь он знал, что легенда правдива, а сам он ошибался и что мертвые таки иногда возвращаются. Там, в быстро сгущавшейся тени, слегка покачиваясь и ловя отблески света на потускневшем ржавом металле, висело черное нечто из кованой стали. Руперт молча смотрел. Страха не было, скорее его охватила тоска и обреченность, мрачное предчувствие чего-то неведомого, невообразимого. Не убирая руку с лежащего на сундуке пистолета, он сидел и смотрел, как нечто исчезает во мраке. Тишину нарушало лишь дыхание спящего Отто.

Воцарилась непроглядная тьма. Летучая мышь прошуршала в разбитом окне. Руперт начинал опасаться за свой рассудок, потому что — хоть и не сразу сумел себе в этом признаться — он слышал музыку вдалеке, странную музыку, какой-то необычный, чувственный танец, смутно, едва различимо — но сомнений быть не могло.

Словно вспышка молнии, на пустой противоположной стене появился огненный зигзаг. Он делался все шире, впуская в комнату слабый холодный свет. Теперь Руперт различал и пустой камин, где над остывающими углями вился тонкой спиралью дым, и массивную графскую кровать, и, в самом центре, отчетливый силуэт в доспехах — человек, призрак или демон, он стоял, не висел, под ржавым крюком. С появлением трещины в стене музыка зазвучала громче, но все равно она была где-то очень, очень далеко.

Граф Альберт воздел закованную в латы руку и поманил его. Затем повернулся и встал в проеме стены.

Руперт молча поднялся и последовал за ним, сжимая в руке пистолет. Граф Альберт прошел сквозь толстую стену и исчез в таинственном свете. Руперт машинально шагал вперед, чувствуя, как хрустит цемент под ногами. Он схватился за стену, чтобы не упасть, и нащупал шероховатый край расщелины.

Башня одиноко высилась среди руин, однако же, пройдя сквозь нее, Руперт очутился в длинном кривом коридоре. Пол там был неровный и местами просел; одну стену украшали большие выцветшие портреты не самой высокой пробы, подобно тем, что висят в коридоре, соединяющем флорентийские галереи Питти и Уффици. Впереди маячила фигура графа Альберта — черный силуэт в разгоравшемся все ярче свете. Музыка становилась все громче и непривычнее — безумный, дьявольский, обольстительный танец и притягивал, и внушал отвращение.

В финальной вспышке ослепительного света, во взрыве адской музыки, которой впору бы звучать в Бедламе, Руперт вышел из коридора в большую необычную залу. Сперва он ничего не видел, ничего не различал, кроме бешеного водоворота фигур — белых фигур в белой комнате, залитой белым светом. Единственным темным персонажем был стоящий перед ним граф Альберт. Когда глаза привыкли к чудовищному свету, Руперт понял, что это танец обитателей преисподней, который ни одной живой душе прежде не доводилось созерцать.

Под жутким, непонятно откуда исходившим, вездесущим светом по вытянутой зале потоком проносились неизъяснимые мерзости. Сборище мертвецов, отправившихся в ад за последние сорок лет, неистово танцевало, хохотало и гнусно тараторило. Белые, отполированные скелеты, лишенные плоти и одежд, скелеты в ужасных лохмотьях из иссохших, болтающихся жил и развевающихся изорванных саванов. Эти умерли давным-давно. Были покойники и посвежее — у них кое-где проглядывали желтые кости и длинные волосы, едва державшиеся на уродливых головах, извивались в пульсирующем воздухе. Потом были серо-зеленые чудища, раздутые и бесформенные, перемазанные землей или оставлявшие за собой брызги воды. Попадались и белые, прекрасные существа, будто выточенные из слоновой кости, умершие день-два назад и угодившие в костлявые объятия гремящих мощами скелетов.

Мертвецы все кружились и вертелись по проклятой зале в бурлящем вихре. Воздух наполнился миазмами, пол усеивали обрывки саванов, желтый пергамен, гремучие кости и клоки спутанных волос.

А в центре адского хоровода — зрелища, которое не описать и не вообразить, способного навеки помутить разум того, кто стал ему свидетелем, — скакали и корчились жертвы графа Альберта, двадцать прекрасных женщин и беспечных мужчин, дотанцевавшихся до страшной смерти в горящем замке. Эти обитатели склепа, обуглившиеся и бесформенные, являли собой невыразимый ужас.

Граф Альберт, угрюмо наблюдавший за танцем грешников, повернулся к Руперту и наконец заговорил:

— Настал твой черед. Танцуй!

Какая-то вопиющая жуть, очевидно с внушительным покойницким стажем, отделилась от бушующего потока мертвецов и уставилась на Руперта пустыми глазницами.

— Танцуй!

Руперт остолбенел.

— Не раньше чем сам дьявол явится из преисподней и лично меня заставит, — выговорил он непослушными губами.

Тяжелый двуручный меч графа Альберта взметнулся в зловонный воздух, и разлагающаяся братия, прервав танцы, ухмыляясь и бормоча, устремилась к Руперту.

Комната, завывающие мертвецы и черная сила вихрем закружились вокруг него, и последним усилием, прежде чем потерять сознание, Руперт взвел курок и выстрелил прямо в лицо графу Альберту.

* * *

Гробовая тишина, непроглядный мрак. Ни вздоха, ни звука. Безмолвие давно замурованной гробницы. Руперт лежал на спине, ошеломленный, беспомощный, сжимая в онемевшей руке револьвер. Темнота пахла порохом. Где же он? Он умер? И попал в ад? Он осторожно вытянул руку и коснулся пыльных половиц. Далекие часы пробили три. Это был сон? Ну конечно. Но какой ужасный! Стуча зубами, он тихо позвал:

— Отто!

Ответа не было. Он звал снова и снова, но все безуспешно. Руперт с трудом поднялся на ноги и пошарил в поисках спичек и свечей. Его охватила паника: спички пропали!

Он повернулся к камину: в золе еще тлел один уголек. Он смахнул со стола кипу бумаг и старые книги, склонился над очагом; через минуту-другую ему удалось трясущимися руками зажечь сухой трут. Затем он бросил в огонь книги и в страхе огляделся по сторонам.

Его нет. Он исчез. Слава богу. На крюке никого.

Он нетвердым шагом пересек комнату, освещенную полыхающими в камине фолиантами, и склонился над тюфяком.

* * *

Так его и нашли. Когда утром никто не вернулся из Кропфсбергской башни в трактир, дрожащий от ужаса Петер Росскопф снарядил спасательную экспедицию. Руперт стоял на коленях перед тюфяком, на котором лежал Отто, с пулей в шее, — мертвее некуда.

Эймиас Норткот

Amyas Northcote, 1864–1923

Седьмой сын Стаффорда Генри Норткота, 1-го графа Иддеслея (1818–1887), видного британского государственного деятеля — лидера консервативной партии в палате общин и (с 1874 г.) министра финансов в правительстве Бенджамина Дизраэли. Был в Итоне соучеником Монтегю Р. Джеймса. На протяжении нескольких лет занимал пост мирового судьи в графстве Бекингемшир. Эймиас Норткот сотрудничал со многими периодическими изданиями, публикуя в них статьи на самые различные темы. Рассказы Норткота нередко отличаются оригинальным сюжетом.

Предлагаемый рассказ «Мистер Кершо и мистер Уилкокс» (Mr. Kershaw and Mr. Wilcox) — один из тринадцати, вошедших в единственное беллетристическое произведение Норткота — сборник «В обществе призраков» (In Ghostly Company, 1922), полностью посвященный теме сверхъестественного.

МИСТЕР КЕРШО И МИСТЕР УИЛКОКС (Пер. В. Прянишниковой)

Отношения между мистером Кершо и мистером Уилкоксом не сводились к обычным деловым связям и все же не были настолько близкими, чтобы назвать их дружбой. Оба джентльмена, уже не первой молодости, жили по соседству, в одинаковых домах с садиками в одном из самых дорогих пригородов Лондона, и знакомство их длилось немало лет. У мистера Кершо была жена и трое детей, а мистер Уилкокс всю жизнь прожил холостяком.

Внешне и по характеру они ничуть не походили друг на друга. Мистер Кершо отличался крепким сложением, выглядел моложаво, нрав имел сангвинический, добродушный и веселый. Природа наделила его недюжинными способностями и живым умом он буквально фонтанировал всевозможными планами и идеями, и некоторые казались многообещающими, если над ними всерьез поработать, хотя другие представляли собой совершеннейшие фантазии. Стремясь осуществить свои замыслы, мистер Кершо рисковал куда больше, чем позволяло ему скромное состояние, которое он унаследовал, и потому постоянно изыскивал средства, дабы увеличить капитал и воплотить свои мечты. Его можно было бы назвать вечным должником: не умея предвидеть непреодолимых препятствий, такой человек непозволительно много ставит на кон и зачастую теряет все.

Мистер Уилкокс, напротив, но складу характера был типичным кредитором. Деньги он ссужал осторожно, с умом, мог поддержать смелое предприятие, но только при условии, что ничем не рискует, и в равной мере мог погубить и дело, и затеявших его людей, если видел в этом для себя верную и ощутимую выгоду. С небольшим состоянием, которое оставили ему родители, неуклонно следуя описанным выше методам, он сделался богачом. При этом он слыл душой любой компании, отличным рассказчиком, любил пожить в свое удовольствие и вкусно поесть, водил знакомство с соседями, избегая вступать с ними в деловые отношения, и оставался для них главным образом приятным собеседником. Среднего роста, лысый, невероятно толстый, он являл собой полную противоположность подтянутому и моложавому мистеру Кершо. История эта случилась лет десять назад, в конце лета, когда большинство представителей делового мира стремятся отдохнуть вдали от города. Ни мистер Кершо, ни мистер Уилкокс, по причинам, которые скоро станут понятными, отдыхать не уехали, но мистер Кершо отправил свою семью на море и временно жил в своем доме холостяком, распустив к тому же почти всех слуг.

Итак, после необходимого предисловия мы наконец можем приступить к рассказу.

С некоторых пор дела мистера Кершо шли не лучшим образом. Проекты, которые он считал весьма прибыльными, терпели крах, пока не остался один-единственный. Впрочем, в успехе он был совершенно уверен, и все его будущее было связано с этим начинанием. Удача принесла бы ему славу и богатство, неудача обрекала на полное банкротство. Однако не было никаких причин заранее бояться того, что предприятие провалится. Эксперты, оценивавшие изобретение, единодушно высказывались в его пользу. Спрос на изделие был обеспечен — потребность в нем не вызывала сомнений. Оставалось преодолеть только одно препятствие: найти кое-какие дополнительные средства, чтобы поставить дело на прочную основу. Однако мистер Кершо не особенно волновался — не зря же он водил дружбу с мистером Уилкоксом! Некоторое время назад он, в своей обычной экспансивной манере, обсуждал зарождавшуюся идею с вышеупомянутым джентльменом, и Уилкокс — а он выгоду чуял издалека — заключил с ним соглашение, по которому обязался, под определенные гарантии (патенты и опытные образцы), одолжить нужную сумму наличными для разработки идеи: при этом ему причиталась половина будущей прибыли, другая оставалась у Кершо.

Уилкокс выполнил свою часть обязательств, все деньги были истрачены, но теперь дополнительно требовался сущий пустяк, и Уилкоксу, конечно же, не откажет его здравый смысл, и он ссудит сколько надо. «Славный он малый, этот Уилкокс», — думал Кершо по дороге в соседский дом, когда пришло время обсудить этот вопрос. Увы! После стольких лет знакомства Кершо знал Уилкокса совсем не так хорошо, как ему представлялось. Он честно и открыто изложил Уилкоксу все обстоятельства, с жаром доказывая необходимость дополнительных авансов авансов, которые, несомненно, окупятся и позволят сберечь средства, уже затраченные на работу.

Уилкокс слушал его, храня грозное молчание. Наконец Кершо завершил свою речь и теперь ждал ответа. Ответ последовал — краткий и по существу. Уилкокс не даст больше ни пенни: ему, мол, очень жаль, но решение окончательное. Более того, он прямо заявил Кершо, что настаивает на своих правах. Деньги Кершо взял у него взаймы, проценты по ним не выплачивал, дела на производстве ведутся из рук вон плохо, так что Уилкокс намерен потребовать залог — фабрику, изобретение, все подчистую. Вполне возможно, изобретение само по себе многообещающее, хотя в этом еще предстоит разобраться, но перво-наперво он, Уилкокс, должен получить его в свою полную собственность.

Кершо был потрясен.

— А как же я? — растерянно спросил он. — Да будет вам известно, что я вложил в это дело все, что у меня есть. Если я потеряю дело, я потеряю все.

— Мне очень жаль, Кершо, — ответил Уилкокс. — Но бизнес есть бизнес, и я пекусь о своих интересах.

— Дайте мне хотя бы время, — взмолился несчастный Кершо. — Я попытаюсь раздобыть деньги, которые я вам должен, и выкупить вашу долю.

— Ничего не выйдет, — ответил Уилкокс. — Мы так не договаривались. Если помните, по нашему соглашению мне причитается половина прибыли.

Кершо начал выходить из себя.

— Ах ты, сукин сын, — закричал он. — Значит, ты понимаешь, что дело выгодное. Хочешь воспользоваться моими обстоятельствами и завладеть всем?

Уилкокс улыбнулся.

— Вы вольны думать обо мне что угодно, — сказал он. — Может, я и сукин сын, но поджать хвост придется не мне, а вам.

Кершо был вне себя. Он спорил, умолял, угрожал — Уилкокс оставался холоден и непреклонен. Когда, вконец измученный, Кершо умолк, Уилкокс сказал:

— У вас все? Отлично. Что ж, довожу до вашего сведения, что я поручил сегодня своим адвокатам начать судебное дело. А сейчас, полагаю, нам пора завершить беседу, ваши адвокаты скоро получат известие от моих. Всего доброго.

В ярости и отчаянии Кершо покинул дом Уилкокса и отправился к себе. Удар оказался столь внезапным, что он не мог оправиться от потрясения и потерял способность здраво рассуждать. Он вошел в дом и попытался взять себя в руки, но разум его был в смятении.

Позвали к ужину, и он машинально пошел в столовую, но не смог проглотить ни куска. Зато он выпил сверх меры, а затем, поднявшись из-за стола, неверными шагами добрел до кабинета и опустился в кресло.

Что же с ним произошло? Постепенно он стал собираться с мыслями, и весь ужас его положения открылся перед ним. Его постиг крах — полный и непоправимый. Он задолжал банкирам, даже дом был заложен до последнего гвоздя. Он поставил все, абсолютно все на это последнее предприятие. Удача уже была у него в руках и вот уплыла, исчезла из-за того, что он доверился Уилкоксу — Уилкоксу, который оказался отъявленным негодяем. Кершо долго и ожесточенно осыпал его проклятиями. Уилкокс украл его изобретение, Уилкокс разбогатеет на нем, Уилкокс будет стоять и насмехаться над ним, глядя, как он погружается в пучину несчастий. А его семья, его ни в чем не повинная семья! Мысли вихрем проносились в его сознании, ужас овладевал им, когда он представлял, на какие страдания и нищету он обрекает жену и детей; чтобы успокоиться, он снова взялся за бутылку. Мозг лихорадочно работал. Что же делать, к кому обратиться? Он не находил выхода; одна мысль о том, что сейчас время отпусков, приводила его в отчаяние. Все, кто мог бы помочь ему, разъехались, а времени в обрез; этот дьявол, Уилкокс, уже подает иск в суд. Да, Уилкокс будет гореть в аду за свое коварство, хотя прежде в своей земной жизни успеет нагреть руки. Внезапно его осенила мысль: почему, собственно, Уилкокс должен нагреть руки? А вдруг Господь лишит его жизни в эту же ночь и без промедления отправит его душонку в ад. Почему бы и нет? Это было бы справедливо. Однако справедливый приговор нужно привести в исполнение, так, может, ему просто взять и убить Уилкокса? Такие не должны жить. Все, кого притеснял Уилкокс, восстанут из ничтожества и благословят своего избавителя. Сами небеса одобрили бы его поступок! Он снова и снова представлял себе, как это будет: ему казалось, он наяву видит пухлое лицо Уилкокса, искаженное гримасой смерти, ощущает тучное тело Уилкокса, которое корчится в его руках, сомкнувшихся в железной хватке. Он ликовал при этой мысли. Да, он убьет Уилкокса.

Не успел он опомниться, как обнаружил, что стоит у себя на лужайке. Кершо взглянул на свой дом — темный и безмолвный, как все вокруг, как сама эта ночь. Куда ни кинь взгляд, все темно и безмолвно. Кершо пересек лужайку, легко перепрыгнул через ограду, отделявшую его сад от сада Уилкокса, и осмотрел дом соседа. Там тоже все было безмолвно, только в одном окне горел свет — он знал, что это окно в спальне Уилкокса. Так, значит, этот сукин сын еще не спит, знает ли он, что его ждет? Кершо незаметно проскользнул к дому. Его совсем не удивило, что стеклянная дверь в гостиную открыта. Господь помогал ему, значит, на то Божья воля, чтобы Уилкокс погиб от его, Кершо, руки. Кершо неслышно пробрался внутрь, неслышно пересек комнату и ловко проскользнул вверх по лестнице. Ноги бесшумно ступали по толстому ковру. Он приблизился к двери, ручка легко повернулась, и он вошел в спальню.

Уилкокс не лежал в постели. Раздетый, он сидел в кресле у окна, ворот пижамы из-за жары был расстегнут. Он взглянул на вошедшего.

— Кершо, — произнес он тихим голосом, — что вам нужно?

Кершо быстро прошел по комнате и встал, нависая над Уилкоксом.

— Я даю вам последний шанс, — сказал он. — Вернитесь к прежнему уговору, отзовите письмо адвоката, дайте еще денег, или…

Он продолжал говорить, но Уилкокс, холодно глядя, прервал его:

— Слишком поздно, дражайший…

Кершо не дождался конца фразы. Кинувшись на Уилкокса, он стиснул его толстую шею в своих сильных руках. Тот попытался подняться, оттолкнуть противника, но был как беспомощный ребенок в мощных объятиях Кершо. Какое-то время они молча боролись, Уилкокс постепенно слабел, и вот уже выпученные глаза вылезли из орбит, багровое лицо почернело, руки и ноги словно одеревенели и затем безжизненно повисли. Кершо все еще крепко держал его за горло, и вскоре судороги прекратились; он наконец ослабил хватку, и безжизненное тело бесформенной массой тяжело рухнуло на подлокотник кресла.

Кершо медленно повернулся, подошел к двери, снова посмотрел на неподвижную фигуру и со словами «Слава тебе, Господи!» вышел.

Кершо не помнил, как очутился дома: казалось, он только-только покинул комнату Уилкокса — и вот уже снова в своем кресле.

Какое-то время Кершо сидел неподвижно, почти без чувств, затем медленно начало накатывать осознание того, что он сделал. Он не раскаивался, наоборот, он торжествовал: одним мерзавцем в мире стало меньше. Да, он убил Уилкокса — пришел к нему в дом и дал ему шанс раскаяться. Уилкокс им не воспользовался, и он убил его, убил… Постойте, какое страшное слово — убил. Внезапно Кершо увидел себя — убийцу, а ведь закон… закон приговаривает убийц к виселице. От страха его прошиб холодный пот, с каждой минутой его положение становилось все очевиднее. Что он наделал? Не спас ни себя, ни свою семью, ни свое изобретение — разорение все равно неизбежно, только теперь его ждет еще позор и бесчестье, он — убийца, его жена останется вдовой, а дети — сиротами. Его мучения были нестерпимы, душу терзала отчаянная тоска. Однако мало-помалу он стал успокаиваться. Пусть он убийца, но почему убийство должно быть непременно раскрыто? Почему его должны разоблачить, если он найдет в себе силы и проявит достаточное хладнокровие, чтобы спокойно жить, как прежде? Он должен держаться уверенно, собранно, должен вести себя как обычно.

Постепенно спокойствие вернулось к Кершо, он сумел даже выстроить линию поведения. Прежде всего нужно пойти и лечь в постель — бесшумно, чтобы никто в доме не знал, что он не ложился допоздна. Он проскользнул наверх, разделся, юркнул под одеяло и стал ждать наступления дня.

* * *

В обычное время горничная постучала к нему в дверь. Кершо ответил ей, изо всех сил стараясь придать голосу непринужденность, и остался в постели, приготовившись услышать рассказ о чудовищной трагедии, случившейся по соседству. Наверняка к этому времени слуги уже успели узнать все последние сплетни. Однако девушка ничего не сказала, и Кершо, как обычно, встал, принял ванну, оделся и вышел в столовую. Завтрак был уже накрыт, есть он не мог, но выпил кофе и стал ждать новостей.

Но так ничего и не дождался: в доме по-прежнему царили тишина и покой, все шло своим чередом. Кершо поднялся и посмотрел из окна на дом Уилкокса. Никаких признаков тревоги не было и там. В чем же дело? И тут внизу зазвенел дверной звонок. Кершо сорвался с места. Неужели за ним уже пришла полиция? Он поспешил в гостиную и, выглянув из окна, увидел у порога дома человека. Человек стоял к нему спиной, но Кершо тотчас понял, что это какой-то незнакомец, и одет он не в мундир, а в обычную одежду.

Вскоре горничная объявила:

— Вас хочет видеть какой-то джентльмен, сэр.

Мужчина тихо вошел за ней в дом, и Кершо понял, что первое впечатление оказалось правильным — он не знал этого человека, хотя на мгновение тот напомнил ему покойного брата, умершего лет десять назад, которого он горячо любил.

Незнакомец слегка поклонился и сказал:

— Мистер Кершо, я полагаю?

Кершо молча кивнул — из-за волнения говорить он не мог. Кто этот человек и что ему нужно?

Тот продолжал, не обращая внимания на стул, который предложил ему Кершо:

— Я прибыл, хотя для меня это сопряжено с известными неудобствами, с поручением к вам, мистер Кершо. Хочу заверить вас, что в ваших интересах незамедлительно нанести визит мистеру Уилкоксу.

Кершо оцепенел от изумления. Наконец он воскликнул:

— Нанести визит мистеру Уилкоксу?

— Вот именно, — ответил незнакомец, — и как можно скорее.

— Кто вы? — воскликнул Кершо. — И почему вы пришли ко мне с таким поручением? Я не могу зайти к мистеру Уилкоксу. Он… — Кершо вовремя осекся. — Мы поссорились, — кое-как вышел он из положения.

— Мое имя не имеет значения, — ответил гость, — важно, что я пришел к вам как друг и настоятельно прошу вас последовать моему совету; я знаю о вашей ссоре, но любую ссору можно уладить.

Мысли стремительно проносились в сознании Кершо, и вдруг его осенило, что, может быть, это адвокат Уилкокса, который устыдился действий своего клиента и теперь пытается залатать брешь в отношениях бывших приятелей.

— Я никогда не смогу помириться с мистером Уилкоксом, — заявил он, — слишком поздно.

Незнакомец поклонился.

— Я исполнил поручение, — сказал он. — Обдумайте мои слова и поступайте, как сочтете нужным.

Не проронив больше ни слова, он повернулся и вышел из комнаты.

Как только за незнакомцем закрылась дверь, Кершо вспомнил о том, что сказал незнакомцу. «Слишком поздно». Он проговорился, он пропал! Он вскочил со стула и выбежал в холл. Незнакомца там не было.

— Мэри, — закричал он, — джентльмен ушел?

— Разве он не у вас, сэр? — спросила горничная. — Я не видела, чтобы он выходил.

Кершо поспешил к входной двери и вышел на улицу, в это время дня почти безлюдную. Он осмотрелся по сторонам: незнакомца нигде не было видно. Совершенно убитый своей неосмотрительностью и ошарашенный удивительным известием, Кершо вернулся в кабинет и попытался осмыслить случившееся.

Очевидно, незнакомец что-то знал, но что именно и почему он назвался другом? Возможно, он также был жертвой Уилкокса и пытался таким необычным способом предостеречь Кершо. Может быть, это какой-то сумасшедший, а может быть, и впрямь адвокат Уилкокса с поручением предложить ему мировую. Кершо не мог прийти ни к какому выводу, но теперь ему начала открываться несомненная ценность удивительного совета. Допустим, он нанесет визит Уилкоксу — он ведь не знает, что тот убит, и столь странный поступок со стороны убийцы — нанести визит своей жертве — может сбить полицию с толку.

Но тогда нельзя терять ни минуты. В любой момент служанка прибежит к нему с ужасным известием; непостижимо, почему она до сих пор этого не сделала.

Надев шляпу, он вышел и, усилием воли сохраняя внешнее спокойствие, приблизился к дому Уилкокса и позвонил в звонок.

Дворецкий, как всегда невозмутимо-величавый, открыл дверь.

— Доброе утро, мистер Кершо, — сказал он. — Прошу вас, входите, мистер Уилкокс велел проводить вас к нему, если вы придете.

Кершо чуть не рухнул от этих слов. Что все это значит? Уилкокс мертв, он задушил его собственными руками. Кершо кое-как собрался с духом и последовал за дворецким. Тот распахнул перед ним дверь в библиотеку.

— Мистер Кершо, сэр, — объявил дворецкий.

Кершо вошел в комнату. Уилкокс, полностью одетый, сидел за письменным столом, на котором были разложены какие-то документы. Лицо его покрывала смертельная бледность, он весь дрожал; правую кисть он прятал в ящике стола. Когда в дверях появился Кершо, рука Уилкокса дернулась, и Кершо услышал, как тяжелый металлический предмет стукнулся о боковую стенку ящика.

— Здравствуйте, Кершо, — едва слышно сказал Уилкокс.

Гость пересек комнату и приблизился к нему.

— Нет-нет, не подходите! — взвизгнул Уилкокс. — Сядьте на тот стул. Не подходите ближе. — Он немного выдвинул руку из ящика, и Кершо увидел зажатый в ней револьвер.

Кершо сел, в комнате воцарилось молчание. Затем Уилкокс заговорил тонким, прерывающимся голосом:

— Я рад, что вы пришли, Кершо, весьма рад, я… я вас… я хотел бы с вами кое-что обсудить. Возможно, я повел себя вчера несколько опрометчиво, но это просто шутка, скверная шутка, если вам угодно. — Он криво улыбнулся. — Но теперь все будет по-другому. Я уверен, мы сможем договориться… я искренне сожалею о том, что произошло вчера днем.

Он замолчал. Кершо пристально смотрел на него.

— Я что-то не пойму, — сказал он. — Вчера днем?

— Да, да, — прервал Уилкокс, — наша ссора, вы помните. Так вот, нам не нужно ссориться, нам нужно снова стать друзьями. Послушайте, нет-нет, не приближайтесь, я кину вам бумаги. Это копия письма и телеграмма моим адвокатам, отправленная нынче утром, чтобы остановить тяжбу, а вот здесь, — он бросил другой документ, — письмо к вам с согласием возвратиться к нашим прежним договоренностям и с моим обязательством найти нужные вам деньги. Оно написано не по строгой букве, — продолжал он, — но оно имеет законную силу, да, имеет силу до тех пор, пока мы не заключим новое соглашение по всей форме.

Кершо взял бумаги и бессмысленно уставился на них.

— Как будто все они в порядке, — проговорил он, — но я не понимаю. Я, видимо, сошел с ума? Вы ведь Уилкокс? Почему вы здесь сидите? Прошлая ночь мне приснилась?

Лицо Уилкокса сделалось совсем бледным, как у призрака.

— Так вам это тоже приснилось? — закричал он. — Вам приснилось, так же как и мне, что прошлой ночью вы пришли в мою спальню и задушили меня?

Эдвард Фредерик Бенсон

Edward Frederick Benson, 1867–1940

Автор бесчисленных рассказов ужасов, один из самых изощренных, разнообразных и искусных писателей в этом жанре. В его коллекции — и характерная, «вкусная» атмосфера, и превосходные пейзажи, и изобретательные сюжеты, и научные рассуждения о природе сверхъестественного. Сборники рассказов ужасов представляют собой наиболее ценную часть наследия этого писателя — автора романов, эссе, биографий.

Эдвард Ф. Бенсон, средний из трех братьев-писателей, вырос в семье архиепископа Кентерберийского Эдварда Уайта Бенсона. Обучаясь в Кембридже, увлекался классической филологией и археологией, в 1892–1895 гг. учился и работал в Британской школе археологии в Афинах, затем участвовал в раскопках в Египте.

Первое беллетристическое произведение Э. Ф. Бенсона, роман о нравах общества «Додо» (1893), имело шумный успех, в немалой степени благодаря тому, что в персонажах легко обнаруживалось сходство с некоторыми реальными лицами. В 1890-х и начале 1900-х гг. писал прозу развлекательного характера, позднее обратился к жанру биографии. Известно несколько его мистических романов («Судебные отчеты», 1895; «Образ в песке», 1905; «Ангел горести», 1906 и др.), но наибольший интерес представляют рассказы Бенсона, вошедшие в сборники «Комната в башне» (1912), «Видимое и невидимое» (1923), «Рассказы о призраках» (1928) и «Новые рассказы о призраках» (1934).

Рассказ «У могилы Абдула Али» взят из сборника «Комната в башне и другие истории» (The Room in the Tower, and Other Stories, 1912).

У МОГИЛЫ АБДУЛА АЛИ (Пер. С. Сухарева)

Луксор,[74] как почти единодушно признают там побывавшие, обладает особым очарованием и притягивает к себе путешественников многими соблазнами, главными из которых они сочтут, несомненно, великолепный отель с бильярдной и садом, достойным богов, с неограниченным количеством постояльцев, а кроме того, еженедельные (как минимум) танцы на борту туристического парохода, охоту на перепелок, климат Авалона[75] и — для любителей археологии — невообразимо древние памятники. Однако для лиц другого склада (по правде говоря, немногочисленных, хотя и чуть ли не фанатически убежденных в собственной правоверности) очарование Луксора, словно некая спящая красавица, пробуждается только в ту пору, когда упомянутым выше соблазнам приходит конец: отель пуст, а маркер[76] отправился «на долгий отдых» в Каир; когда прореженные перепелки и редеющие туристы устремились на север, и Долина Царей,[77] жертва тропического солнца, превращается в раскаленную жаровню, через которую ни один смертный не отважится по доброй воле совершить в дневное время вояж, даже если сама царица Хатшепсут[78] оповестит его о своей готовности дать ему аудиенцию на террасах храма в Дейр-эль-Бахри. И однако мысль о том, что названные немногочисленные фанатики, быть может, не совсем заблуждаются, ибо во всем прочем суждений придерживаются взвешенных, побудила меня подвергнуть их взгляды проверке на собственном опыте, вследствие чего года два назад начало июня застало меня, преисполненного похвального рвения неофита, все еще в тех краях.

Обильный запас табака и нескончаемость летних дней располагали нас к детальному обсуждению прелести летнего сезона на юге, и мы с Уэстоном (одним из первой когорты избранных) обсуждали ее вволю. Некую безымянную субстанцию — основной компонент обаяния Луксора, способный поставить в тупик любого лабораторного исследователя, мы, правда, обходили молчанием (уяснить, в чем он заключается, возможно было только через непосредственное восприятие), зато нам без труда удавалось улавливать в окружающей нас действительности прочие пьянящие чувства виды и звуки, которые, несомненно, дополняли общую картину. Приведу кое-что из списка.

Открыть глаза в теплой темноте перед самым рассветом и осознать, что, пока просыпаешься, желание поваляться в постели пропадает начисто.

В тишине, при полном безветрии, перебраться через Нил верхом: лошади наши, как и мы сами, вбирают ноздрями ласковую свежесть утра, не уставая вновь и вновь ею наслаждаться.

Пережить мгновение бесконечно короткое, но бесконечно насыщенное, когда солнце только-только должно появиться над горизонтом, а из темноты вдруг предстает глазам скрытая пеленой серая река, которая превращается в полосу зеленоватой бронзы.

Видеть, как розовый румянец, словно цветной реактив при химическом опыте, разливается по небу с востока на запад, а сразу же вслед за ним вспыхивает солнечный свет, озаряет вершины западных холмов и ослепительным потоком стекает по склонам вниз.

По всей окрестности — шорохи и шепоты: налетел легкий ветерок, взмыл жаворонок, завел свою песню, лодочник выкрикивает: «Ялла, ялла», встряхивают гривами лошади.

Потом — верховая поездка.

Потом, по возвращении, — завтрак.

Потом — полнейшее безделье.

На закате — вылазка верхом в пустыню, напоенную запахом нагретого бесплодного песка: этот запах не сравним ни с каким другим в мире, поскольку песок ничем не пахнет.

Блистание тропической ночи.

Верблюжье молоко.

Разговор с феллахами:[79] это самый что ни на есть симпатичный и непонятный народ (если поблизости нет туристов — иначе все их помыслы заняты только бакшишем[80]).

И наконец (а это мы испытали на себе) — осязаемая вероятность необыкновенных происшествий.


События, изложенные в этом рассказе, начались четыре дня назад, когда, прожив долгие годы и скопив богатства, скоропостижно скончался Абдул Али, старейший житель деревни. По мнению иных, и число прожитых им лет, и обилие накопленных им сокровищ были отчасти преувеличены, однако его родственники в один голос твердили, что прожил он столько же лет, сколько накопил английских фунтов стерлингов, а именно — ровно сотню. Удобная округленность этих цифр представлялась неоспоримой, ясная их определенность кривотолкам не подлежала, и не прошло и суток с момента кончины старца, как подведенный жизненный итог всеми был принят за некий догмат. Но что до родичей почившего, то понесенная ими утрата вместо благочестивого смирения перед волей небес вызвала среди них отчаянную суматоху, поскольку ни единого английского фунта стерлингов нигде не обнаружилось, пускай даже в таком менее желательном виде, как банковые билеты, которые вне туристического сезона считаются в Луксоре не слишком надежным заменителем философского камня,[81] хотя при благоприятном стечении обстоятельств и способным производить золото. Словом, Абдул Али покинул мир, где провел сотню лет, а вместе с ним покинули мир и сотня соверенов (можно сказать, его ежегодная пожизненная рента), а потому его сын Мохаммед, до прискорбного события предвкушавший возведение в новый чин, посыпал голову пеплом, как не преминули заметить, гораздо более ревностно, нежели это приличествовало на похоронах даже ближайшему родственнику усопшего.

Абдул, согласно опасениям далеко не беспочвенным, отнюдь не являлся образцом добродетели: ни прожитые им долгие годы, ни скопленные богатства доброй репутации ему не снискали. Он попивал вино всякий раз, когда оно у него под рукой оказывалось; пренебрегая предписанием строгого поста, вкушал пищу днем во время Рамадана,[82] коль скоро у него разыгрывался аппетит; кроме того, подозревали, что у него дурной глаз, а на смертном одре его опекал пресловутый Ахмет, который, как всем местным жителям было хорошо известно, не только практиковал черную магию, но и навлек на себя подозрения в куда более гнусном злодеянии: он обирал трупы, еще не успевшие остыть. Заметим, что в Египте, где ограбление мумий древних правителей и жрецов составляет привилегию развитых и образованных научных обществ, которую они друг у друга оспаривают, обворовывание мертвецов-аборигенов их соотечественниками причисляется к самым позорным проступкам. Мохаммед, который вскоре сменил посыпание головы пеплом на более обычный способ демонстрации душевной муки — то есть принялся грызть ногти, — доверительно сообщил нам, что подозревает Ахмета в том, что тот сумел выведать, где спрятаны деньги отца, хотя когда престарелого Абдула, пытавшегося пробормотать ему какие-то последние слова, постигла вечная немота, на лице врачевателя изобразилась, как и на прочих лицах, точно такая же растерянность, вследствие чего все догадки, будто ему ведома тайна сокровищ, отпали, уступив место в головах тех, кто был достаточно осведомлен о свойствах Ахметовой натуры, смутной досаде, оттого что даже ему не удалось-таки выпытать столь важные сведения.

Итак, Абдул скончался, и его похоронили, а мы с Уэстоном отправились на поминальное пиршество, на котором угостились жареным мясом сверх порции, обычной для пяти часов июньского дня, вследствие чего отказались от обеда, и после возвращения с верховой прогулки по пустыне, решив посидеть дома, разговорились с сыном Абдула Мохаммедом, а также с Хусейном — младшим внуком Абдула, юношей лет двадцати, исполнявшим у нас обязанности камердинера, повара и горничной; оба они за чашкой кофе и кальяном горестно оплакивали деньги, которые были, да сплыли, и пересказывали нам скандальные истории, связанные с пристрастием Ахмета к кладбищам. Хотя Хусейн и был у нас в услужении, но он вместе с Мохаммедом пил у нас кофе и курил, поскольку в тот день мы считались гостями отца, и вскоре после их ухода появился Махмут.

Махмут (ему, как он предполагал, минуло двенадцать лет) был одновременно судомойкой, грумом и садовником и обладал необычайно развитыми оккультными способностями, близкими к ясновидению. Уэстон (который, будучи членом Общества психических исследований,[83] испытал подлинную жизненную трагедию, когда разоблачил жульничество миссис Блант, объявившей себя медиумом) приписывает способности Махмута умению читать мысли; о многих его сеансах он дал подробные отчеты, которые могут представить в дальнейшем определенный интерес. Впрочем, умением читать мысли нельзя, на мой взгляд, полностью объяснить то, с чем мы столкнулись после похорон Абдула, и в случае с Махмутом я должен отнести это на счет белой магии (термин достаточно расплывчатый) или же на счет простого совпадения (понятие еще более растяжимое), которое можно распространить на любой недоступный нашему пониманию феномен действительности, взятый по отдельности. Метод Махмута, применяемый им для высвобождения сил белой магии, весьма прост: он известен многим под названием чернильного зеркала и сводится к следующему.

На ладонь Махмута капают немного черных чернил — но чернила нам приходилось экономить из-за того, что почтовое судно из Каира, которое должно было доставить и нам канцелярские принадлежности, застряло у берега на мели, а потому равноценным заменителем мы сочли клочок черного брезента. В этот клочок Махмут впивается взглядом. Минут через пять или десять пройдошливо-обезьянье выражение сползает с его лица, широко раскрытые глаза не отрываются от ткани, все его тело застывает в оцепенении, и он начинает рассказывать нам обо всем том чудном, что он там видит. И в какой бы позе Махмут ни находился, он ее сохраняет в точности до тех пор, пока с его ладони не смоют чернила или не уберут клочок ткани. Тогда он поднимает глаза и произносит: «Халас», что означает: «Кончено».

Мы наняли Махмута в качестве второго слуги по дому две недели назад, однако в первый же вечер, покончив с делами, он поднялся к нам наверх и предложил с помощью чернил показать нам действие белой магии; затем он принялся описывать парадный зал нашего дома в Лондоне: уточнил, что у ворот стоит пара лошадей, и добавил, что вот сейчас из дома вышли мужчина и женщина, подали каждой лошади по ломтю хлеба и взобрались в седла. Описанная Махмутом картина была настолько достоверной, что с ближайшей почтой я обратился в письме к матери с просьбой изложить подробно, где и что она делала в половине шестого (по лондонскому времени) вечером двенадцатого июня. В указанный час в Египте Махмут сообщил нам о «ситт» (леди), занятой чаепитием в комнате, которую он детально описал, и потому я с нетерпением дожидался ответа на письмо. Объяснение Уэстоном всех подобных явлений сводится к тому, что у меня в голове, хотя сам я и не отдаю себе в этом отчета, возникает образ знакомых мне людей (возникает якобы в подсознании), и я тем самым подаю загипнотизированному Махмуту бессловесный сигнал. Что до меня, то я решительно никаких объяснений не нахожу, поскольку никакой сигнал с моей стороны не заставил бы моего брата покинуть дом и сесть в седло именно в тот момент, когда Махмут ему это действие приписывает (если только мы удостоверимся в хронологической точности прозрения Махмута). Из чего следует, что я чураюсь предвзятости и готов принять любую версию. Уэстон, однако, не в состоянии спокойно рассуждать о последнем сеансе Махмута с позиций сухой научности и почти прекратил попытки навязать мне членство в Обществе психических исследований, с тем чтобы я окончательно освободился от пут бессмысленных предрассудков.

Махмут не демонстрирует свои способности в присутствии сородичей: по его словам, если при этом в комнате окажется человек, владеющий черной магией, и распознает, что он обратился к белой магии, то вызовет духа, представляющего черную магию, который одержит верх над духом белой магии: оба эти духа — непримиримые враги, но черный могущественнее. А поскольку дух белой магии выступает при случае сильным помощником (подружился он с Махмутом способом, который представляется мне маловероятным), то Махмут очень желал бы оставаться с ним в добрых отношениях возможно дольше. Англичане, как видно, о черной магии понятия не имеют, и потому в нашем обществе Махмут чувствует себя в безопасности. Дух черной магии, заговорить с которым означает обречь себя на верную смерть, явился однажды Махмуту на Карнакской дороге[84] — «меж небом и землей, меж ночью и днем» (так он выразился). Духа этого, по словам Махмута, можно распознать по цвету кожи, которая у него бледнее обычной; у него два длинных клыка в углах рта, а глаза — сплошь белые и величиной с лошадиные.

Махмут устроился в углу на корточках поудобнее, а я выдал ему клочок черного брезента. Для того чтобы впасть в сомнамбулическое состояние, при котором становится доступным ясновидение, требуется несколько минут, и потому я вышел прохладиться на балкон. Столь жаркой ночи еще не выдавалось: солнце уже три часа как закатилось, однако ртуть термометра все еще держалась около ста градусов по Фаренгейту.[85]

Небосвод был подернут серой дымкой, хотя обычно он казался затканным темно-синим бархатом, а свистящие порывы ветра с юга предвещали трехдневные песчаные налеты непереносимого хамсина.[86] Невдалеке на улице слева находилось небольшое кафе, у дверей которого вспыхивали и потухали крохотные светлячки кальянов, которые в темноте курили сидевшие там арабы. Изнутри доносилось позвякивание медных кастаньет в руках танцовщиц — сухое и отрывистое на фоне гнусавого завывания дудок, сопровождающего плясовые движения, столь любимые арабами, а европейцам несимпатичные. На востоке небо было светлее: всходила луна, на моих глазах красный обод огромного диска показался над горизонтом в пустыне, и как раз в этот момент, по забавному совпадению, один из арабов, расположившихся возле кафе, затянул дивную песню:

Не спится мне из-за тоски по тебе, о Луна;
Далеко твой над Меккой престол — сойди же ко мне,
                                                                       о любимая.

Тут послышалось монотонное бормотание Махмута, и я поспешил обратно в комнату.

Мы установили, что опыты давали скорейший результат при непосредственном контакте: это служило для Уэстона подтверждением того, что мысль способна каким-то причудливым образом передаваться, но каким именно — мне, признаться, никак в толк было не взять. Когда я вошел, Уэстон что-то писал за столом у окна, но сразу же поднял голову.

— Возьми Махмута за руку, — велел он, — а то речь его пока что бессвязна.

— Как ты это объясняешь?

— По мнению Майерса, подобный феномен — близкий аналог разговору во сне. Махмут толкует что-то насчет гробницы. Подай ему намек: посмотрим, правильно ли он его уловит. Махмут на редкость восприимчив — и на твой голос отзывается быстрее, чем на мой. Возможно, на гробницу его навели похороны Абдула!

Меня осенила неожиданная мысль.

— Тише-тише, я вслушаюсь.

Голова у Махмута была слегка запрокинута, и клочок брезента он держал перед собой довольно высоко. Как всегда, говорил он очень медленно — коротко и отрывисто, что обычно было ему совсем несвойственно.

— По одну сторону могилы, — вещал он, — стоит тамариск, и возле него фантазируют зеленые жуки. По другую сторону — глинобитная стена. Вокруг много других могил, но все они спят. А эта могила — та самая, она не спит, и она сырая, не песчаная.

— Я так и думал, — произнес Уэстон. — Он говорит о могиле Абдула.

— Над пустыней красная луна, — продолжал Махмут, — прямо сейчас. Задувает хамсин, он принесет много песка. Луна красная от песка, потому что висит она низко.

— Он все еще отзывается на внешние воздействия, — заметил Уэстон. — Ущипни его, прошу тебя.

Я ущипнул Махмута, но тот и ухом не повел.

— В конце улицы есть дом, в дверях стоит человек. Ай-ай! — вдруг вскрикнул Махмут. — Он дружит с черной магией. Не впускайте его сюда. Он выходит из дома, — взвизгнул Махмут, — идет сюда, нет, повернулся и пошел к луне и к могиле. Он дружит с черной магией, он умеет поднимать мертвецов, у него при себе нож для убийства и лопата. Лица его я не вижу, черная магия мешает мне видеть.

Уэстон вскочил со стула и, как и я, жадно ловил слова Махмута.

— Надо идти, — воскликнул он. — Это шанс для проверки. Послушаем еще немного.

— Он идет, идет, идет, — монотонно бубнил Махмут, — идет к луне и к могиле. Луна уже не висит прямо над пустыней, она поднялась выше.

Я показал за окно:

— Это, во всяком случае, верно.

Уэстон забрал брезент из руки Махмута, и бубнеж прекратился. Махмут тотчас распрямился и протер глаза:

— Халас!

— Точно, халас.

— Я рассказывал вам о той леди, что в Англии? — спросил Махмут.

— Да-да, — подтвердил я, — спасибо, юноша. Белая магия сработала сегодня на отлично. Отправляйся-ка спать.

Махмут послушно заторопился уйти, и Уэстон притворил за ним дверь.

— Нам надо спешить, — заявил он. — Стоит пойти и устроить проверку, хотя зрелища хотелось бы повеселее. Занятно, что Махмут на похоронах не был, а между тем описал могилу в точности. Что вы об этом думаете?

— Думаю, что белая магия показала Махмуту человека, который, вооружившись черной магией, направляется к могиле Абдула — возможно, с целью ее ограбить, — уверенно ответил я.

— И что нам делать, когда мы туда доберемся?

— Понаблюдать черную магию в действии. У меня лично душа в пятках. У вас тоже.

— Никакой черной магии в природе не существует, — отрезал Уэстон. — Ага, понял. Дайте-ка мне вон тот апельсин.

Уэстон проворно очистил апельсин и вырезал из кожуры два кружка размером с пятишиллинговую монету, а также два продолговатых клыка белого цвета. Кружки он вставил в глаза, а клыки — в углы рта.

— Дух черной магии? — осведомился я.

— Он самый.

Уэстон достал длинный черный бурнус[87] и завернулся в него. Даже при свете яркой лампы дух черной магии выглядел весьма устрашающе.

— Я не верю в черную магию, — подытожил Уэстон, — но другие верят. Если необходимо положить конец всему, что тут творится, в том и забава, чтобы землекопа взорвать его же миной.[88] Вперед! А кого вы заподозрили — то есть о ком думали, когда передавали свои мысли Махмуту?

— Слова Махмута, — сказал я, — побудили меня вспомнить Ахмета.

Уэстон издал смешок, выражавший научный скепсис, и мы отправились в дорогу.

Луна, как нам описал ее Махмут, только что взошла над горизонтом, и по мере того как она поднималась выше, цвет ее менялся — от темно-красного, напоминавшего отблеск дальнего пожара, до бледновато-желтого. Горячий ветер с юга дул теперь не порывами, но с неуклонно нараставшей яростью и вместе с тучами песка нес с собой непереносимый, испепеляющий жар, так что верхушки пальм в саду опустевшего отеля справа от нас хлестали друг друга, громко шурша высохшими листьями. Кладбище находилось на окраине деревни, и так как наш путь пролегал между глинобитных стен тесно застроенной улицы, сам ветер не чувствовался, а разогретый до невозможности воздух казался дыханием раскаленного горнила. То и дело с шепотом и свистом, сменявшимся сильным хлопком, впереди нас на дороге, ярдах в двадцати, взвивался пыльный вихрь и разбивался, будто волна о берег, о какую-нибудь степу или обрушивался на дом, осыпая его песчаным дождем. Но едва мы выбрались из тесной улочки на простор, как тут же оказались во власти нестерпимой жары и напора ветра, забивавшего нам рты песком. Это был первый летний хамсин в нынешнем сезоне, и на мгновение я пожалел, что не отбыл на север вместе с туристами, маркером из бильярдной и перепелками: хамсин, выдувая костный мозг, превращает тело в лист промокательной бумаги.

На улице нам никто не повстречался, и, кроме ветра, мы слышали только собак, завывавших на луну.

Кладбище окружено высокой глинобитной стеной: укрывшись ненадолго под ней, мы обсудили, как действовать дальше. К центру кладбища вел ряд тамарисков, один из которых осенял нужную могилу: следовало прокрасться вдоль стены и в нужном месте осторожно через нее перелезть; буйство ветра помогло бы нам приблизиться к могиле незамеченными — в том случае, если бы там кто-то оказался. Едва мы приступили к осуществлению нашего плана, ветер вдруг ненадолго прекратился, и в наставшей тишине мы явственно услышали, как в землю вонзается острие лопаты, а с темного небосвода донесся вдруг крик ястреба — охотника за падалью, — крик, который заставил меня похолодеть.

Выждав минуту-другую, мы в тени тамарисков стали прокрадываться к месту погребения Абдула. Вокруг нас, жужжа жесткими крыльями, беспорядочно метались в воздухе крупные зеленые жуки, обитающие на деревьях, и раза два они с силой стукались мне прямо в лицо. Приблизительно в двадцати ярдах от могилы мы остановились и, осторожно выглянув из нашего укрытия, увидели фигуру человека — по пояс в совсем недавно зарытой могиле. Уэстон у меня за спиной приладил куда полагалось аксессуары духа черной магии, и когда я, обернувшись, внезапно столкнулся лицом к лицу с более чем убедительным его воплощением, то, несмотря на крепкие нервы, чуть не вскрикнул. Однако мой бездушный напарник только затрясся от беззвучного хохота и, придерживая поддельные глаза руками, мотнул головой в том направлении, где деревья росли гуще. Теперь от могилы нас отделяло менее дюжины ярдов.

Мы выждали, думаю, минут десять, пока человек (а это был Ахмет) продолжал свои нечестивые труды. Он был совершенно обнажен, и от усердия на его смуглой коже проступили капельки пота, блестевшие в лунном свете. Временами он с жутковатой бесстрастностью бормотал что-то себе под нос и порой прекращал работу, чтобы отдышаться. Далее Ахмет принялся скрести землю руками, потом извлек из лежавшей рядом груды одежды кусок веревки, с которой снова спустился в могилу, откуда вылез, держа веревку за оба конца. Широко расставив ноги над ямой, он что было силы потянул веревку, и из могилы показался один конец гроба. Он отколол часть крышки с целью убедиться, что это именно тот, нужный ему конец, установил гроб вертикально, взломал крышку с помощью ножа, и нашим взорам предстало ссохшееся тело покойного Абдула, закутанного в белый саван, словно младенец в пеленки.

Я уже собирался подтолкнуть дух черной магии к выходу на сцену, как вдруг мне вспомнились слова Махмута: «Он дружит с черной магией, он умеет поднимать мертвецов», и меня охватило неудержимое любопытство, которое разом отмело в сторону все страхи и взяло верх над чувством отвращения.

— Погодите, — шепнул я Уэстону, — он сейчас прибегнет к черной магии.

Ветер опять ненадолго затих, и опять в наступившей тишине послышался пронзительный крик ястреба — на сей раз ближе, причем мне показалось, что птиц несколько.

Ахмет тем временем снял с лица покойника покрывало и размотал бинт, которым после кончины стягивают нижнюю челюсть (при погребении арабы всегда оставляют его на месте): с нашей точки обзора было видно, что челюсть при этом отвалилась; хотя ветер и наносил на нас отвратительный запах тления, лицевые мышцы даже и теперь не окоченели — несмотря на то, что Абдул был мертв уже третьи сутки. Однако недостойное любопытство по-прежнему подзуживало меня проследить за дальнейшими манипуляциями кладбищенского вора,[89] начисто подавляя все прочие соображения. Ахмет как будто бы не замечал того, что рот мертвеца косо разинут, и продолжал под луной свои хлопоты.

Он вытащил из кармана лежавшей на земле одежды два небольших черных кубика, которые ныне благополучно покоятся на илистом дне Нила, и энергично потер их друг о друга.

Постепенно они засветились бледно-желтым сиянием, и из его рук взметнулось неровное фосфоресцирующее пламя. Один из кубиков Ахмет всунул в разинутый рот трупа, другой — в свой собственный, и, стиснув мертвеца в объятиях, точно собирался пуститься в танец с самой смертью, начал делать партнеру искусственное дыхание. Потом вдруг, втянув в себя воздух, отпрянул назад не то в изумлении, не то в ужасе и замер на месте как бы в нерешительности, поскольку кубик, свободно болтавшийся во рту мертвеца, оказался крепко закушенным. Немного поколебавшись, он проворно нагнулся к брошенной одежде, схватил валявшийся возле нее нож, которым вскрыл крышку гроба, и, зажав его в одной руке за спиной, другой рукой вытащил, явно не без усилия, кубик изо рта трупа.

— Абдул! — обратился он к нему. — Я твой друг — и клянусь отдать твои деньги Мохаммеду, если ты скажешь мне, где они лежат.

Я совершенно уверен в том, что губы мертвеца шевельнулись, а веки слегка затрепетали, как крылья подстреленной птицы, но при этом зрелище меня пронизал такой ужас, что я физически не смог удержаться от возгласа. Услышав его, Ахмет тотчас обернулся, и тут дух черной магии при всех своих регалиях выступил из тени деревьев и двинулся ему навстречу. Несчастный застыл на месте как пригвожденный, потом на трясущихся ногах шагнул назад, намереваясь обратиться в бегство, оступился и рухнул в только что разрытую им могилу.

Уэстон повернулся ко мне с рассерженным видом и швырнул глаза и зубы африта в сторону.

— Вы все испортили, — попрекнул он меня. — Нам, быть может, предстояло стать свидетелями интереснейшего… — Тут он запнулся и бросил взгляд на бездыханного Абдула, который, взирая на нас из гроба широко открытыми глазами, пошатнулся, закачался и повалился ничком, уткнувшись носом в землю. Полежав так с минуту, труп безо всякой видимой причины неспешно перекатился на спину и устремил недвижный взор в небо. Лицо трупа было запачкано землей, однако земля смешалась со свежей кровью. Тело поранил гвоздь, зацепившийся за саван, а под ним виднелась одежда, в которой он скончался (согласно обычаю, арабы мертвецов не омывают), и гвоздь эту одежду довольно сильно разодрал, обнажив правое плечо.

Уэстон попытался что-то сказать, но удалось ему это не сразу:

— Пойду сообщу в полицию, если ты останешься здесь и проследишь, чтобы Ахмет не удрал.

От этого предложения я наотрез отказался; мы накрыли труп гробом, дабы уберечь его от ястребов; связали Ахмету руки веревкой, уже пускавшейся им тем вечером в ход, и препроводили его в Луксор.

Наутро к нам явился Мохаммед и радостно сообщил:

— Я так и знал, что Ахмету известно, где деньги.

— И где же они?

— В кошельке, привязанном к плечу. Негодяй начал было его срывать. Взгляните! — Мохаммед вытащил кошелек из кармана. — Вот они, все тут — английские банкноты по пять фунтов, а всего их двадцать.

Мы смотрели на происшедшее несколько иначе, ибо даже Уэстон признавал, что Ахмет только надеялся выпытать у трупа тайну сокровища, а затем заново прикончить мертвеца и похоронить. Впрочем, это всего лишь наше предположение.

Неменьший интерес представляли подобранные нами два черных кубика, на которых были выгравированы причудливые значки. Один из этих кубиков я как-то раз вложил в руку Махмута, когда он проводил для нас очередной вечерний сеанс «передачи мыслей». Действие он произвел немедленное: Махмут громко возопил и начал кричать о вторжении черной магии, и хотя я питаю на этот счет некоторые сомнения, все же я заключил, что самое надежное для кубиков место — нильское глубоководье. Уэстон слегка поворчал и заявил, что лучше было бы передать кубики в Британский музей, но эта мысль, я уверен, пришла ему в голову много позже.

Элджернон Блэквуд

Algernon Blackwood, 1869–1951

Элджернон Блэквуд, второй сын сэра Артура Блэквуда, крупного чиновника почтового ведомства, родился в Кенте, закончил Эдинбургский университет; учился, кроме того, в Моравской школе в Германии и у частных учителей во Франции и Швейцарии. Работать начал в 20 лет в Канаде, сотрудником журнала. Потом пробовал завести ферму, отель — по каждый раз неудачно. Он вновь взялся за журналистику, на этот раз в Нью-Йорке, вслед за тем устроился секретарем к банкиру-миллионеру. В Англию вернулся в 30 лет.

Литературная карьера Блэквуда началась, когда ему исполнилось 36 лет. Блэквуд написал несколько рассказов, которые не предназначал для публикации, но приятель без его ведома отнес эти рассказы издателю, и они были приняты. При жизни Блэквуда вышло несколько сборников его рассказов. Рассказ «Проклятый остров» взят из сборника «Пустой дом и другие истории о привидениях» (1906), «Слушатель и другие рассказы» (1907) и пр. Рассказ «Тайное поклонение» взят из сборника «Несколько случаев из оккультной практики доктора Сайленса» (1908).

Ужасы и привидения были литературной специальностью Э. Блэквуда, и он высоко оценивается критиками как один из наиболее выдающихся представителей этого направления в беллетристике. Дж. Салливан называет его «непревзойденным мастером визионерской традиции в жанре рассказов о привидениях, одним из зачинателей которой он являлся». Американский писатель и литературный критик Говард Лавкрафт (1890–1937), широко известный и авторитетный в наши дни мастер черной фантастики, утверждал, что Блэквуд «обладает безусловным и неоспоримым умением создавать атмосферу ужаса». Вклад Блэквуда в культуру сверхъестественного не ограничился литературными трудами (романами и рассказами): множеству британских радиослушателей и телезрителей были знакомы выступления писателя, посвященные его любимой тематике. Публика прозвала Блэквуда «Человеком с привидениями». Блэквуд и некоторые современные ему писатели, разделявшие его интересы, принадлежали к различным обществам, изучавшим оккультизм и загадочные явления человеческой психики (таким, как «Орден Золотого Рассвета», Общество психических исследований и т. п.).

Э. Блэквуд писал о себе: «Во мне появился острый интерес прежде всего к „психическим явлениям“. Мои книги по преимуществу наполнены фантазиями и размышлениями, посвященными именно этой спорной и загадочной области. Меня прозвали „Человеком с привидениями“, поэтому радио- и телевизионные выступления мне волей-неволей приходится посвящать чему-нибудь вроде „рассказов о призраках“. Но мои истинные интересы всегда были направлены (это и ныне так) на познание пределов человеческих возможностей, причем я предполагаю, что любой самый обычный человек с улицы обладает странными способностями, в повседневной жизни никак себя не проявляющими».

ТАЙНОЕ ПОКЛОНЕНИЕ (Пер. А. Ибрагимова)

Харрис, коммерсант, торговец шелками, возвращался из деловой поездки по Южной Германии, когда его охватило внезапное желание пересесть в Страсбурге[90] на горную ветку железной дороги и посетить свою старую школу, в которой он не был более тридцати лет. Именно этому случайному желанию младшего компаньона фирмы «Братья Харрис», контора которой находится около кладбища собора Св. Павла,[91] Джон Сайленс обязан одним из самых любопытных случаев, когда-либо им расследованных, ибо как раз в это время он путешествовал по тем же горам с альпинистским рюкзаком за спиной; и так уж случилось, что оба они, прибыв разными путями, остановились в одной и той же гостинице.

Хотя вот уже тридцать лет Харрис занимался исключительно прибыльным делом — покупкой и продажей шелков, пребывание в школе оставило в его душе глубокий след и, возможно незаметно для него самого, сильно повлияло на всю его последующую жизнь. Он принадлежал к небольшой, очень набожной протестантской общине (думаю, нет необходимости уточнять, какой именно), и пятнадцати лет от роду отец отослал его в школу — отчасти для того, чтобы он изучил немецкий язык в объеме, достаточном для ведения коммерческих операций, отчасти для того, чтобы его приучили к строгой дисциплине, в то время особо необходимой его душе и телу.

Жизнь в школе и в самом деле оказалась очень суровой, что, несомненно, пошло на пользу молодому Харрису; хотя телесные наказания там и не применялись, но существовала особая система умственного и духовного воспитания, которая способствовала возвышению души, полному искоренению пороков, укреплению характера, но без применения, однако, мучительных наказаний, походящих скорее на личную месть, чем на средство воспитания.

Тогда он был мечтательным, впечатлительным подростком; и вот сейчас, когда поезд медленно поднимался в гору по извилистой колее, Харрис не без приятности вспоминал протекшие с тех времен годы, и из затененных уголков его памяти живо всплывали позабытые подробности. Жизнь в этой отдаленной горной деревушке, огражденной от суетного мира любовью и верой благочестивого Братства, ревностно заботившегося о нескольких сотнях ребят из всех европейских стран, казалась ему поистине удивительной. Минувшее, картина за картиной, возвращалось к нему. Он как будто воочию видел перед собой длинные каменные коридоры, отделанные сосной классы, где они проводили в занятиях знойные летние дни, — за открытыми окнами в солнечном свете мелькали жужжащие пчелы, а в его уме буквы немецкого алфавита боролись тогда с мечтами об английских газонах.

Неожиданно в эти его мечты вторгался пронзительный крик учителя немецкого языка:

— Ты спишь, Харрис? Встань!

И приходилось с книгой в руке стоять нестерпимо долгий час; за это время колени становились как восковые, а голова тяжелела, точно пушечное ядро.

Он даже помнил запах еды — ежедневную Sauerkraut,[92] жилистое мясо, которым их потчевали дважды в неделю на обед, горячий шоколад по воскресеньям; он с улыбкой вспоминал о половинном рационе, которым наказывали тех, кто говорил по-английски. Он заново ощущал тяжелый, сладковатый аромат, исходящий от крестьянского хлеба, когда его макают в молоко, — таков был их шестичасовой завтрак, видел огромный Speisesaal,[93] где сотни мальчиков в школьной форме, все еще не проснувшись, молча давятся этим грубым хлебом, спеша покончить с завтраком, пока не зазвонит колокол, возвещающий об окончании трапезы, а все это время в дальнем конце столовой, там, где сидят учителя, сквозь узкие окна-щели проглядывает восхитительная панорама полей и лесов.

Затем он вспомнил о большой, похожей на амбар комнате на верхнем этаже, где все они спали на деревянных кроватях, и тут же в памяти зазвучал беспощадный звон колокола, что будил их в пять часов утра, призывая в вымощенную каменными плитами Waschkammer,[94] в которой ученики и учителя быстро мылись в ледяной воде, а затем молча одевались.

От этих картин память Харриса обратилась к другим воспоминаниям; с легкой дрожью вспомнил он, каким одиноким чувствовал себя в постоянном окружении других учеников: работу, еду, сон, прогулки, отдых — все это неизменно приходилось делить со всем классом, двадцатью другими такими же мальчиками, под бдительным оком по меньшей мере двух учителей. Когда ему невыносимо хотелось побыть в одиночестве, он, с позволения учителей, уходил на полчаса попрактиковаться в одну из узких, похожих на тюремные камеры музыкальных комнат. Тут Харрис невольно улыбнулся, вспомнив, с каким остервенением пиликал на скрипке.

В то время как поезд, натужно пыхтя, катил через большие сосновые леса, ворсистым ковром устилавшие окрестные горы, он с умиленным восхищением благословлял доброту учителей, их называли тут братьями, поражаясь их преданности своему делу, преданности, что на долгие годы заставляла их погребать себя в этой глуши, чтобы затем, в большинстве случаев, променять эту нелегкую жизнь на еще более суровую участь миссионеров в диких уголках мира.

Он еще раз подумал о тихой религиозной атмосфере, словно занавесом отгораживавшей маленькую лесную общину от суетного мира; о живописных пасхальных, рождественских и новогодних церемониях, о больших и маленьких празднествах. Особенно памятен был ему Bescherfest — день приношения рождественских даров, когда вся община разделялась на две группы: дарителей и получателей даров — эти дары делались своими руками в течение нескольких недель упорного труда либо покупались на сбережения многих дней. Памятна была и рождественская полночная церемония в церкви: на кафедру в этот день всходил с сияющим лицом деревенский проповедник — каждую последнюю ночь старого года он видел в пустой галерее за органом лица тех, кому суждено умереть в последующие двенадцать месяцев; однажды в толпе обреченных он узнал самого себя и в порыве благочестивого экстаза вознес восторженные хвалы Господу.

Воспоминаниям не было конца. Перед Харрисом расстилалась картина маленькой деревушки, что жила своей дремотной, бескорыстной, чистой, простой, здоровой жизнью на горных вершинах, упорно искала своего Бога и воспитывала в духе веры сотни ребят. Он вновь чувствовал этот мистический энтузиазм, более глубокий, чем море, и более удивительный, чем звезды; вновь слышал вздохи ветра, прилетающего из-за дальних лесов и реющего в лунном свете над красными крышами; слышал голоса братьев, беседующих о жизни предстоящей так, словно они хорошо с ней знакомы; и, сидя в тряском, раскачивающемся на ходу вагоне, ощущал, как дух невыразимого томления наполняет его отцветшую, утомленную душу, воскрешая море чувств, которые он давно уже считал навеки утраченными.

Мучительной болью отдавался в его душе разительный контраст между тогдашним мечтателем-идеалистом и теперешним деловым человеком; дух неземного покоя и красоты, постигаемый лишь путем медитации, странно волновал его сердце.

Слегка вздрогнув, Харрис выглянул из окна своего пустого купе. Поезд уже давно миновал Хорнберг,[95] и далеко внизу водяные потоки, взметая тучи пены, разбивались об известняковые скалы. А перед ним, на фоне неба, купол за куполом, вставали лесистые горы. Стоял пронизывающе холодный октябрь, запах дыма и влажного мха восхитительно смешивался с тонким благоуханием сосен. Между верхушек самых высоких деревьев проглядывали первые звезды, небо было того самого чистого, бледного аметистового цвета,[96] в который окрашивались теперь все его воспоминания.

Он откинулся к стенке в своем уголке и вздохнул.

Он был угрюмым человеком и в течение многих лет не испытывал никаких сильных чувств; он был инертным человеком, и раскачать его было не так-то легко; он был верующим человеком, в котором свойственные юности возвышенные устремления к Богу, хотя и утратили прежнюю чистоту в постоянной борьбе за существование, все же не умерли окончательно, как у большинства его сверстников.

В этот маленький забытый уголок прошлого, где хранились груды чистого, нерастраченного золота, он вернулся в неизъяснимом трепетном волнении; и, глядя, как приближаются горные вершины, вдыхая забытые ароматы своего отрочества, Харрис почувствовал, как с души стаяла наросшая за все эти годы кора льда и как пробудилась в нем тонкая чувствительность, которой он не знал много лет назад, когда жил здесь — со своими мечтами, со своими внутренними конфликтами и юношескими страданиями.

Когда поезд остановился на крохотной станции и Харрис увидел ее название, выведенное большими черными буквами на сером каменном здании, а под ним — цифры, обозначающие высоту над уровнем моря, его вдруг пронзила сильная дрожь.

— Самая высокая точка на всей линии! — воскликнул он. — И как хорошо я помню это название: Зоммерау — Летний луг!..

Поезд, притормаживая, покатился вниз, под уклон, и Харрис, высунув голову из окна, отмечал в сумерках все привычные вехи и ориентиры. Они смотрели на него, как во сне лица мертвецов. Странные сильные чувства, одновременно мучительные и сладкие, затрепетали в его сердце.

«Вот белая дорога, где в жаркие дни мы так часто гуляли в сопровождении двух братьев, а вот, клянусь Юпитером, поворот к „Die Galgen“ — каменным виселицам, где в былые времена вешали ведьм».

Он слегка улыбнулся, когда поезд проскользнул мимо.

«А вот роща, где весной все было усыпано ландышами, а вот это, — повинуясь внезапному импульсу, Харрис опять высунул голову из окна, — та самая лужайка, где мы с французом Каламом гонялись за бабочками. Брат Пагель наказал нас тогда половинным рационом за то, что мы без разрешения сошли с дороги и кричали на своих родных языках». Он снова улыбнулся.

Поезд остановился, и, как во сне, Харрис сошел на серый, усыпанный гравием перрон.

Прошло, казалось, целых полвека с тех пор, как он в последний раз стоял здесь с деревянными сундучками, обвязанными веревками, ожидая страсбургского поезда, чтобы вернуться домой после двухлетнего отсутствия. Время соскользнуло с него, как старый плащ, и он вновь почувствовал себя мальчиком. С одной только разницей — все кругом казалось гораздо меньше, чем было запечатлено в его воспоминаниях; все как будто съежилось и уменьшилось, расстояния странно сократились.

Он направился к маленькой Gasthaus[97] по ту сторону дороги; его молча сопровождали выступившие из тенистой глубины лесов прежние товарищи: немцы, швейцарцы, итальянцы, французы, русские. Они шли рядом, глядя на него вопросительно и печально. Но их имена он забыл. Тут же были и некоторые из братьев, многих из которых он помнил по имени: брат Рёст, брат Пагель, брат Шлиман, брат Гисин — тот самый бородатый проповедник, который увидел свое лицо среди обреченных на смерть. Темный лес на холмах шумел вокруг него, как море, готовое затопить эти лица своими бархатистыми волнами. Воздух обдавал прохладой и благоуханием, каждый запах приносил с собой бледное воспоминание.

Несмотря на печаль, обычно пронизывающую такого рода воспоминания, Харрис с большим интересом приглядывался ко всему вокруг и даже испытывал от этого своеобразное удовольствие; вполне удовлетворенный собой, он снял в гостинице номер и заказал ужин, намереваясь тем же вечером отправиться в школу. Школа находилась в самом центре деревушки, отделенной от станции четырьмя милями леса; Харрис впервые вспомнил, что это маленькое протестантское поселение расположено в местности, где проживают исключительно католики — их распятия и святыни окружают его, точно разведчики осаждающей армии. Сразу же за деревней, вместе с прилегающими полями и фруктовым садом занимавшей всего несколько акров земли, стояли густые фаланги лесов, а сразу за ними начиналась страна, где правили священники иной веры. Теперь он смутно припоминал, что католики проявляли враждебность к маленькому протестантскому оазису, так спокойно приютившемуся в их окружении. А он, Харрис, совсем позабыл об этом! С его обширным жизненным опытом, знанием других стран, да и мало ли еще чего, та вражда показалась ему ныне слишком уж мелкотравчатой: он будто возвратился не на тридцать, а на все триста лет назад.

Кроме него, за ужином присутствовали еще двое постояльцев. Один из них, бородатый пожилой мужчина в твидовом костюме, сидел за дальним концом стола, и Харрис рад был держаться от него подальше, так как узнал в нем соотечественника, возможно даже принадлежавшего к деловым кругам. Не хватало еще, чтобы он оказался торговцем шелками, — у Харриса не было ни малейшего желания говорить сейчас с кем бы то ни было о коммерции. Второй постоялец — католический священник, маленький человек, евший салат с ножа, но с таким кротким видом, что это даже не казалось нарушением приличий; именно его ряса и напомнила Харрису о старинном антагонизме между католиками и протестантами. Харрис упомянул, что совершает своего рода сентиментальное путешествие, и священник, приподняв брови, вдруг проницательно взглянул на него — с удивлением и подозрительностью, неприятно его задевшей. Харрис приписал такую реакцию различию в вере.

— Да, — продолжал он, радуясь возможности поговорить о том, что переполняло его душу, — то было довольно странное ощущение для английского мальчика — оказаться в здешней школе, среди сотен иностранцев. На первых порах я испытывал одиночество и глубокую Heimweh.[98] — Он еще не утратил беглость немецкой речи.

Его визави поднял глаза от холодной телятины и картофельного салата и улыбнулся. У него было милое, приятное лицо. Выяснилось, что он не здешний и что должен посетить Вюртембергский и Боденский приходы.

— Это была нелегкая жизнь, — продолжал Харрис. — Мы, англичане, называли ее «тюремной».

Лицо священника, непонятно отчего, вдруг потемнело. После короткой паузы, скорее из вежливости, чем из желания продолжать разговор, он спокойно заметил:

— В те дни это, разумеется, была процветающая школа. Но впоследствии, как я слышал… — Священник пожал плечами, и в его глазах мелькнуло странное, почти тревожное выражение. Он так и не договорил начатую фразу.

В его тоне Харрис уловил нечто неожиданное для себя — укоризну и даже осуждение. Это его сильно задело.

— Она переменилась? — спросил он. — Что-то не верится!

— Стало быть, вы ничего не слышали? — кротко спросил священник и хотел было перекреститься, но что-то остановило его. — Вы ничего не слышали о том, что произошло в этой школе, прежде чем ее закрыли?

То ли Харрис был задет за живое, то ли переутомлен впечатлениями дня, но слова и сама манера поведения маленького священника вдруг показались ему настолько оскорбительными, что он даже не расслышал конца последней фразы. Вспомнив о застарелой вражде между протестантами и католиками, он едва не вышел из себя.

— Чепуха! — воскликнул он с натянутой улыбкой. — Unsinn.[99] Простите, сэр, но я должен вам возразить. Я был учеником этой школы. Она единственная в своем роде. Я убежден, что ничто всерьез не могло повредить ее репутации. В своей благочестивости братья вряд ли знали себе равных…

Он прервал свою речь, осознав, что говорит слишком громко: человек за дальним концом стола, вполне возможно, понимал по-немецки; подняв глаза, он увидел, что тот пристально вглядывается в его лицо. Глаза у него были необычно яркие, очень выразительные — Харрис прочитал во взгляде упрек и предупреждение. Да и весь облик незнакомца произвел на него сейчас сильное впечатление: он вдруг почувствовал, что это один из тех людей, в чьем присутствии вряд ли кто осмелится сказать или сделать что-нибудь недостойное. Харрис только не мог понять, почему он не осознал этого раньше.

Он готов был откусить себе язык — так позабыться в присутствии посторонних! Маленький священник погрузился в молчание. Лишь однажды, подняв глаза и говоря намеренно тихим, еле слышным голосом, он заметил:

— Вы убедитесь, что она сильно изменилась, эта ваша школа.

Вскоре он встал из-за стола с учтивым поклоном, предназначавшимся обоим сотрапезникам.

Следом за ним поднялся и человек в твидовом костюме.

Некоторое время Харрис еще посидел в темнеющей комнате, потягивая свой кофе и попыхивая пятнадцатипфенниговой сигарой, пока не вошла служанка, чтобы зажечь керосиновые лампы. Он был недоволен собой, хотя и не мог объяснить причину своей недавней вспышки. Может быть, его раздражение вызвало то, что священник — пусть и ненамеренно — внес диссонанс в его столь приятные воспоминания. Ну ничего, позднее он найдет подходящий случай, чтобы перед ним извиниться. А сейчас, гонимый нетерпением скорее отправиться в школу, он взял трость и вышел на улицу.

Покидая Gasthaus, он заметил, что священник и человек в твидовом костюме так глубоко поглощены беседой друг с другом, что даже не обратили внимания на то, как он прошел мимо них, приподняв свою шляпу.

Харрис хорошо помнил дорогу и двинулся быстрым шагом, надеясь добраться до деревни вовремя и еще успеть поговорить с кем-нибудь из братьев. Возможно, его даже пригласят на чашку кофе. Он был уверен, что ему окажут теплый прием, и вновь предался своим воспоминаниям.

Шел восьмой час, из леса тянуло октябрьским холодком. Дорога углублялась в чащу, и через несколько минут его со всех сторон обступили молчаливые темные ели. Стало совсем темно, невозможно было даже разглядеть стволы деревьев. Харрис шел быстрой походкой, помахивая самшитовой тростью. Раза два ему встречались возвращающиеся домой крестьяне. Их гортанное приветствие, казалось, лишь подчеркивало, как много воды утекло за время его отсутствия, и вместе с тем как будто возвращало его в далекое прошлое. Из леса вновь вышли его бывшие товарищи и пошли с ним рядом, рассказывая о делах тех давних дней. Одно воспоминание следовало по пятам за другим. Харрис знал все повороты дороги, все лесные лужайки, и все они напоминали о чем-нибудь позабытом. Он снова упивался своими воспоминаниями.

Харрис все шел и шел. Небо над ним еще было слегка позолочено, но затем появилась луна, и между землей и звездами заструился слабый серебристый ветерок. Мерцающие верхушки елей тихо перешептывались между собой, когда ветер направлял их игры в сторону света. Горный воздух томил упоительной сладостью. Дорога теперь светлела во мраке, как пенная река. Как безмолвные его мысли, порхали перед ним белые мотыльки; Харриса приветствовали сотни лесных запахов, знакомых еще с тех далеких лет.

И вдруг, когда он этого совсем не ожидал, деревья расступились, и Харрис увидел перед собой окраину деревни.

Он прибавил шагу. Перед ним лежали привычные очертания облитых лунным серебром домов; на маленькой центральной площади, с фонтаном и небольшими зелеными газонами, стояли все те же деревья, рядом с общежитием маячила церковь; а за ней, вдруг разволновавшись, он увидел массивное школьное здание — квадратное и мрачное, окруженное крепостной стеной теней, оно походило на старинный замок.

Харрис быстро прошел по пустынной улице и остановился в тени школы, оглядывая стены, державшие его в плену целых два года — два суровых года непрерывной учебы и постоянной тоски по дому. Самые яркие впечатления юности были тесно связаны именно с этим местом; здесь начал он свою жизнь, здесь учился понимать истинные ценности. Кое-где в домишках светились огни, но ни один звук не нарушал тишину, и когда Харрис поднял глаза на высокие затененные окна школы, ему сразу почудилось, что из окон его приветствуют давние знакомые, хотя на самом деле окна отражали лишь лунный свет да звездное сияние.

Долгое время он молча оглядывал школьное здание — со слепыми окнами, кое-где закрытыми ставнями, с высокой черепичной кровлей, с острыми громоотводами, точно черные персты указующими в небо по всем четырем углам. Наконец, очнувшись, Харрис с радостью заметил, что в окнах Bruderstube[100] еще горит свет.

Свернув с дороги, Харрис вошел в решетчатые железные ворота, поднялся по двенадцати каменным ступеням и оказался перед черной дубовой дверью с тяжелыми запорами — дверью, которую некогда он ненавидел всей ненавистью, заключенной в темницу души, но теперь она пробудила в нем чуть ли не юношеский восторг.

Не без некоторой робости дернул он за веревку у двери и с трепетным волнением услышал звон колокольчика в глубине здания. Этот давно забытый звук опять так живо воскресил в его памяти прошлое, что Харрис даже вздрогнул. Казалось, это был тот самый сказочный колокол, звон которого приподнимает занавес времени и воскрешает мертвецов в их мрачных могилах. Никогда еще Харрис не испытывал прилива такой сентиментальности, как теперь. К нему словно вернулась юность. И в то же время он вдруг вырос в собственных глазах, преисполнясь чувства собственной важности. Он ведь и в самом деле важная персона, явившаяся сюда из мира действия и борьбы. В этом маленьком сонном и мирном местечке он вполне может претендовать на роль значительной особы.

«Позвонить еще раз?» — подумал он после долгой паузы и вновь взялся за веревку, как внутри здания прозвучали шаги и огромная дверь медленно отворилась.

На Харриса молча взирал высокий человек — вид у него был довольно суровый.

— Извините, уже, конечно, поздно, — начал Харрис с легкой напыщенностью, — но я старый ученик школы. Только что с поезда и не мог удержаться, чтобы не зайти. — Почему-то сейчас он говорил по-немецки без обычной для него беглости. — Я учился здесь в семидесятых, и мне очень хочется увидеть школу снова.

Высокий человек распахнул дверь пошире, с учтивым поклоном и приветственной улыбкой пропуская Харриса внутрь.

— Я брат Калькман, — сказал он низким басом. — Как раз преподавал здесь в то время. Встреча с бывшим учеником всегда большое удовольствие. — Несколько секунд он буравил пришельца своими проницательными глазами. — Замечательно, что вы пришли, просто замечательно! — добавил он немного погодя.

— О, для меня это удовольствие, — ответил Харрис, обрадованный столь теплым приемом.

Вид тускло освещенного, вымощенного серыми каменными плитами коридора, знакомые учительские нотки в голосе, так свойственные всем братьям, опять возродили в душе Харриса мифическую атмосферу давно забытых дней. Он с радостью вошел в здание школы — и дверь за ним захлопнулась с тем хорошо знакомым грохотом, который окончательно довершил воскрешение прошлого. К нему опять вернулось уже позабытое чувство заточения, несвободы и мучительной ностальгии, и Харрис с невольным вздохом обернулся к брату Калькману. Тот слабо улыбнулся ему в ответ и повел за собой по длинному коридору.

— Мальчики уже легли, — сказал брат Калькман. — Вы, конечно, помните, что здесь рано ложатся и рано встают. Но вы можете присоединиться к нам в учительской и выпить с нами чашечку кофе. — Именно на это наш коммерсант и рассчитывал — он принял предложение с готовностью, которую постарался скрыть за любезной улыбкой. — А завтра, — продолжал брат, — вы проведете с нами весь день. Возможно, вы даже встретите своих старых знакомых, ибо кое-кто из тогдашних учеников за это время стал учителем.

В глазах брата на секунду мелькнуло странное, зловещее выражение, но Харрис тут же убедил себя, что это просто тень, отброшенная коридорной лампой. И успокоился.

— Вы очень добры ко мне, — вежливо сказал он. — Вы даже не представляете, какое это удовольствие — вновь побывать здесь. О! — Харрис приостановился у застекленной поверху двери и заглянул внутрь. — Должно быть, это одна из тех музыкальных комнат, где я учился игре на скрипке? Сколько лет прошло, а я до сих пор все помню так живо!

Со снисходительной улыбкой брат Калькман ждал, пока гость осмотрит все, что ему хочется.

— У вас все еще существует школьный оркестр? Я играл в нем вторую скрипку, на пианино играл сам брат Шлиман. Как сейчас вижу его перед собой — длинные черные волосы и… и… — Он запнулся: на суровом лице его спутника опять мелькнуло все то же зловещее выражение, и на какой-то миг оно показалось Харрису необычайно знакомым.

— Да, школьный оркестр по-прежнему существует, — сказал брат Калькман. — Но, к величайшему прискорбию, брат Шлиман… Брат Шлиман покинул сей мир, — чуть помедлив, закончил он.

— В самом деле? — откликнулся Харрис. — Как жаль!

И тут его кольнуло смутное беспокойство, вызванное то ли известием о кончине старого учителя музыки, то ли какой другой, пока непонятной ему причиной. Он глянул вдоль коридора, терявшегося вдали среди теней. Странное дело, на улице и в деревне все казалось ему гораздо меньше, чем помнилось, а здесь, в школьном здании, наоборот, все было гораздо больше. Коридор, например, выше и длиннее, шире и просторнее, чем в его памяти.

Подняв глаза, он увидел, что брат Калькман наблюдает за ним со снисходительной, терпеливой улыбкой.

— Я вижу, ваши воспоминания подавляют вас, — заметил брат Калькман с неожиданной кротостью, и в его суровом взгляде появилось что-то похожее на жалость.

— Вы правы, — ответил коммерсант, — воспоминания в самом деле подавляют меня. В каком-то смысле то был самый удивительный период в моей жизни. Хотя я и ненавидел в ту пору… — Он запнулся, боясь ранить чувства собеседника.

— Вероятно, по английским понятиям здешнее воспитание кажется очень строгим, — как бы извиняя его, сказал брат.

— Да, верно, но дело не только в этом, а и в ностальгии, и в том чувстве одиночества, которое возникает, когда ты постоянно в людском окружении. В английских школах, вы знаете, ученики пользуются достаточной свободой. — Харрис отметил, что брат Калькман внимательно слушает его, и смущенно продолжал: — Но это воспитание все же дало один хороший результат, за что я ему и благодарен.

— Какой же?

— Пережитые страдания заставили меня всей душой обратиться к вашей религиозной жизни; я искал духовного удовлетворения, которое только и может принести полный покой. Все два года моего здесь пребывания я, хотя и по-детски, стремился к постижению Бога. Более того, я никогда уже не утратил обретенного здесь чувства покоя и внутренней радости. Я никогда не забуду ни этой школы, ни тех глубоких принципов, которые мне здесь внушили.

Последовала короткая пауза. Харрис опасался, что сказал больше, чем следовало, или, может быть, недостаточно ясно выразил свои мысли на чужом языке, и невольно вздрогнул, когда брат Калькман положил свою руку ему на плечо.

— Воспоминания и впрямь подавляют меня, — добавил он извиняющимся тоном. — Этот длинный коридор, эти комнаты, эта мрачная решетчатая дверь затрагивают во мне струны, которые… которые… — Здесь немецкий язык изменил ему, и, запнувшись, Харрис с улыбкой развел руками, словно в чем-то оправдывался.

Брат Калькман убрал свою руку с его плеча и, повернувшись к Харрису спиной, снова глянул вглубь коридора.

— Естественно, естественно, — торопливо пробормотал он. — Само собой разумеется. Мы все вас поймем.

Когда он обернулся, Харрис заметил на его лице еще более жуткое выражение, чем прежде. Конечно, то могла быть всего лишь игра теней в неверном свете ламп, ибо, едва они пошли дальше, выражение это исчезло с лица брата Калькмана, и англичанин подумал, уж не сказал ли он что-то лишнее, что задело чувства собеседника.

Перед дверью Bruderstube они остановились. Было уже действительно поздно, и Харрис пожалел, что так долго проболтал в коридоре. Ему вдруг захотелось сейчас же вернуться в Gasthaus, но брат Калькман и слышать не хотел о его уходе.

— Вы должны выпить с нами чашечку кофе, — сказал он, и в голосе его прозвучали повелительные нотки. — Мои коллеги будут весьма рады вам. Возможно, кое-кто вас еще помнит.

Из-за двери слышался приятный оживленный гомон. Брат Калькман повернул дверную ручку, и они вошли в ярко освещенную, полную людей комнату.

— Как ваше имя? — шепотом спросил Калькман, наклонившись к Харрису, чтобы получше расслышать ответ. — Вы так и не представились.

— Харрис, — быстро ответил англичанин.

Переступая порог Bruderstube, он вдруг сильно занервничал, но приписал свое волнение тому, что нарушил строжайшее правило заведения: ученикам строго-настрого запрещалось входить в эту святая святых, где в короткие минуты отдыха собирались учителя.

— О да, Харрис! — воскликнул брат Калькман, словно сам вспомнил его имя. — Входите, герр Харрис, пожалуйста, входите. Мы глубоко тронуты вашим визитом. Просто замечательно, что вы решили посетить нас!

Дверь за ними затворилась; ослепленный ярким светом, слегка растерянный, Харрис не обратил особого внимания на преувеличенное изъявление радости по поводу его прихода. Представляя его присутствующим, брат Калькман говорил слишком, пожалуй даже, неестественно громко:

— Братья! Я имею высокую честь и удовольствие представить вам герра Харриса из Англии. Он решил нанести нам короткий визит, и от нашего общего имени я уже выразил ему нашу признательность. Как вы помните, он учился здесь в семидесятых.

Это было типично немецкое, чисто формальное представление. Харрису, однако, оно польстило. Он почувствовал себя важной персоной и оценил такт, с которым ему дали понять, что его будто бы даже ждали.

Присутствующие — все в черных сюртуках — встали и поклонились ему. Раскланялись и Харрис и Калькман. Все были чрезвычайно любезны и обходительны.

После коридорной полутьмы свет еще слепил глаза Харрису; он смутно различал в сигаретном дыму лица людей. Сев на предложенный ему стул между двумя братьями, он отметил про себя, что наблюдательность его утратила обычно свойственные ей остроту и точность. Видимо, слишком сильно все еще действовало очарование прошлого, так странно смещавшее временные пропорции: в одну минуту настроение Харриса как будто вобрало в себя все настроения его далекого отрочества.

Усилием воли Харрис взял себя в руки и присоединился к общей беседе. Она доставляла ему удовольствие: братья — в этой маленькой комнате их было добрый десяток — обращались с ним так приветливо, так по-свойски, что он быстро почувствовал себя своим в их кружке. И это тоже вызвало у него легкое головокружение. Казалось, где-то далеко позади оставил он алчный, вульгарный, корыстолюбивый мир рынков, прибыльных сделок, торговли шелками и вступил в иной — в тот, где превыше всего ценят духовное, где жизнь отличается благочестием и простотой. Это так обрадовало Харриса, что у него вдруг словно глаза открылись: ведь все тридцать лет занятия коммерцией вели его к духовной деградации. А эта атмосфера высокого благочестия, в которой люди заботятся лишь о собственной душе и душах своих ближних, была слишком утонченной для того мира, где протекает теперь его жизнь. Сравнения, сделанные им, оказались не в его, Харриса, пользу: маленький мечтатель-мистик, тридцать лет назад вышедший из этой суровой, но мирной обители, куда как отличался от того светского человека, каким он стал; и это вызвало в Харрисе острое сожаление, даже что-то вроде презрения к самому себе.

Он обвел взглядом присутствующих: лица плавали в табачном дыму, в столь памятном ему пряном сигарном дыму; все это были проницательные, умиротворенные люди, одухотворенные великими благородными идеалами, бескорыстным служением добру. Особенно внимание Харриса привлекли — он и сам не знал почему — некоторые из них. Они просто обворожили его. Чувствовалось в них что-то очень строгое, бескомпромиссное и в то же время странно, неуловимо знакомое. В их взглядах Харрис читал бесспорное доброжелательство, а в некоторых даже что-то похожее на восхищение — смесь обычного уважения и глубокого почтения. Это выражавшееся в их взглядах почтение особенно льстило его тщеславию.

Вскоре подали кофе; приготовил его черноволосый брат, сидевший в углу за пианино и разительно похожий на брата Шлимана, их учителя музыки. Принимая из его белых и тонких, как у женщины, рук чашку, Харрис обменялся с ним поклонами. Он закурил сигарету, предложенную ему соседом, с которым у него шел оживленный разговор и который сильно напоминал ему брата Пагеля, их классного наставника.

— Просто удивительно, — сказал Харрис, — как много знакомых лиц, если только это мне не кажется! Очень любопытно!

— Да, — ответил черноволосый брат, глядя на него поверх чашечки с кофе. — Это место обладает поистине магическим свойством. Могу себе представить, что перед вашим мысленным оком встают хорошо знакомые лица, всецело заслоняющие нас, здесь присутствующих.

Они оба улыбнулись. Радостно сознавать, что тебя так хорошо понимают и ценят. И они заговорили о горной деревне, о ее уединенности от суетного мира, о том, что это особенно способствует благочестивым размышлениям, молитве и духовному становлению.

— Ваш приход, герр Харрис, всех нас очень порадовал, — подхватил другой брат, сосед слева. — Мы это ценим и весьма вас чтим.

Харрис махнул рукой.

— Боюсь, я лишь эгоистически думал о собственном удовольствии, — сказал он с елейной учтивостью.

— Пожалуй, не у всех хватило бы на такое мужества, — заметил двойник брата Пагеля.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Харрис, слегка озадаченный. — Что бремя воспоминаний может оказаться слишком тяжелым?

Брат Пагель посмотрел на него в упор — во взгляде все то же восхищение и уважение.

— Я хочу сказать, — ответил он серьезно, — что большинство людей слишком дорожит своей жизнью и не хочет пожертвовать ею ради своих религиозных убеждений.

Англичанин несколько сконфузился: эти достойные люди слишком уж высоко оценивают его сентиментальное путешествие; разговор становился все менее доступным его пониманию: смысл его от Харриса ускользал.

— Но мирская жизнь все еще сохраняет для меня свою привлекательность, — улыбнулся он.

— Тем более мы ценим, что пришли вы сюда по доброй воле, — сказал брат слева. — И без каких бы то ни было условий.

Последовала пауза; торговец шелками с облегчением вздохнул, когда разговор изменил направление, хотя, по сути, они все время кружили вокруг одной и той же темы: посещения Харрисом школы и удобного местоположения этой одинокой деревни для желающих развивать свои духовные способности, для тех, кто предан высокому поклонению.

В разговоре участвовали все братья. Они хвалили гостя за блистательное знание немецкого языка. Харрис вновь почувствовал себя легко и непринужденно, хотя его и смущало это явно преувеличенное восхищение: в конце концов, он просто совершил сентиментальное путешествие, вот и все.

Время летело; кофе был превосходный, сигары — того мягкого, бархатистого вкуса, который он особенно любил. Наконец, чувствуя, что слишком засиделся, Харрис нехотя встал, собираясь проститься. Но никто и слышать не хотел об этом: не так уж часто прежние ученики заглядывают вот так запросто, без всяких церемоний. Да и не так уж поздно. В случае надобности ему отведут уголок в большой Schlafzimmer[101] наверху. И Харриса без труда уговорили остаться еще на некоторое время. Как-то нечаянно он опять оказался в самом центре внимания и опять был этим весьма польщен: в самом деле, такой прием — большая для него честь!

— А теперь, — возгласил Калькман, — быть может, брат Шлиман сыграет что-нибудь для нас?!

Харрис вздрогнул, услышав это имя и увидев черноволосого брата за пианино, с улыбкой обернувшегося к присутствующим: его умершего учителя музыки тоже звали Шлиманом! Возможно, это его сын? Поразительное сходство!

— Если брат Майер не уложил еще свою Амати[102] спать, я могу ему аккомпанировать, — предложил музыкант, глядя на человека, как две капли воды похожего на другого учителя Харриса и с точно таким же именем.

Майер поднялся из-за стола с легким поклоном, и англичанин заметил, что шея его как-то неестественно соединена с телом — даже страшно стало, как бы не сломалась. Тот старый Майер кланялся точно так же. Ученики частенько передразнивали его.

Харрис быстро обвел взглядом лица присутствующих. У него было чувство, будто на его глазах происходит нечто такое, что безмолвно и незримо преображает их всех: все братья показались ему вдруг странно знакомыми — брат Пагель, с которым он разговаривал только что, поразительно походил на его прежнего классного наставника Пагеля; Калькман, только сейчас осознал он это, был как две капли воды похож на учителя, чье имя выветрилось из его памяти, но кого он терпеть не мог в те давние времена. Сквозь табачный дым на Харриса со всех сторон смотрели знакомые ему еще со времен отрочества братья: Рёст, Флюхайм, Майнерт, Ригель, Гисин…

Это не могло не настораживать, и Харрис стал внимательнее присматриваться к окружающим, и чем внимательнее он вглядывался в лица, тем больше убеждался, что все они — странные подобия, как бы призраки давних его учителей. Внутренне подобравшись, Харрис постарался разогнать вокруг себя дым и, к своему смущению, увидел, что за ним пристально наблюдают. Все до одного.

Зазвучала музыка. Длинные белые пальцы брата Шлимана ласково касались клавиш. Харрис откинулся на спинку стула, продолжая курить, полусомкнув веки, однако ничего не упуская из виду. Все его тело пронизывала дрожь, и он ничего не мог с этим поделать. Подобно тому как приречный городок в самой глубине страны ощущает присутствие далекого моря, так и он подсознательно ощущал, что в этой маленькой дымной комнате против его души ополчились могучие, но неведомые ему силы.

Слушая музыку, англичанин чувствовал, как ум его проясняется, а с глаз будто спадает пелена. Он вдруг вспомнил слова священника в железнодорожной гостинице: «Вы убедитесь, что она сильно изменилась, эта ваша школа». И, сам не зная почему, он увидел вдруг перед собой проницательные глаза постояльца, слышавшего их разговор со священником, а затем долго беседовавшего с тем в коридоре. Харрис тайком вынул свои карманные часы: одиннадцать. Прошло уже два часа с тех пор, как он здесь.

Шлиман между тем, весь отдавшись музыке, продолжал играть какую-то торжественную мелодию. Пианино звучало великолепно. Сила и простота великого искусства, могучий зов обретшей себя души — все это находило выражение в раскатистых аккордах, но странно: музыка воспринималась как дьявольски отвратительная, кощунственная, богомерзкая… Харрис не мог вспомнить этого произведения, но, судя по его мощи и мрачному напору, это была, несомненно, месса. Музыка оставляла на лицах слушателей печать тех могущественных сил, чьим акустическим символом она являлась. Все окружение Харриса приняло зловещий — и не просто зловещий, а исполненный темной угрозы — облик. Харрис вдруг вспомнил, какая страшная физиономия была у брата Калькмана в коридоре. Да, в глазах братьев, в их лицах явственно читались тайные побуждения: эти лица — как черные флаги, что выкинула толпа отъявленных, неисправимо падших негодяев. И вдруг в мозгу Харриса проступило начертанное огненными буквами слово: ДЕМОНЫ.

Это неожиданное открытие лишило англичанина всякого хладнокровия. Не обдумав и не осознав его как следует, он совершил чрезвычайно глупый, хотя и вполне объяснимый для любого, кто оказался бы на его месте, поступок: так как внутреннее напряжение неудержимо толкало Харриса к действию, он вскочил и что есть мочи принялся кричать! Да, да, кричать, к своему крайнему изумлению.

Однако никто вокруг даже не шелохнулся, не обратил ровным счетом никакого внимания на его столь дикую выходку. Казалось, кроме него самого, никто даже и не слышал этого вопля — то ли отчаянный крик потонул в громких раскатах музыки, то ли кричал он негромко, то ли вообще не кричал.

Глядя на неподвижные, темные физиономии, Харрис почувствовал, что все его существо затопил леденящий ужас. Все остальные чувства схлынули, как море во время отлива. Он снова сел, сгорая от стыда за свою глупую детскую выходку, а из-под белых змеиных пальцев брата Шлимана, как отравленное вино из древнего фиала, все лилась и лилась музыка.

И вместе со всеми остальными Харрис пил ее.

Когда Шлиман кончил играть, все зааплодировали и разом заговорили; братья смеялись, пересаживались, хвалили игру пианиста — словом, вели себя так, будто ничего особенного не произошло. Все они снова обрели свой нормальный облик, столпились вокруг гостя, и Харрис, кое-как включившись в общий разговор, даже нашел силы поблагодарить замечательного исполнителя, старательно убеждая себя в том, что стал жертвой странной галлюцинации.

Все это время, однако, он все ближе подбирался к двери и наконец решительно заявил:

— Я должен тысячу раз поблагодарить всех вас за теплый прием и за доставленное мне удовольствие, а также за ту высокую честь, которую вы мне оказали. Но я слишком долго злоупотреблял вашим гостеприимством. К тому же мне предстоит еще долгий путь, прежде чем я доберусь до гостиницы.

Братья запротестовали хором: они и слышать не хотят о том, что он может уйти, — уж по крайней мере он поужинает вместе с ними! Из одного буфета достали пумперникель,[103] из другого — колбасу. Сварили еще кофе, закурили новые сигары. Брат Майер вынул свою скрипку и начал ее настраивать.

— Если герр Харрис пожелает заночевать, — сказал кто-то, — наверху есть свободная кровать.

— К тому же и выйти отсюда не так-то просто — все двери заперты, — рассмеялся другой.

— Надо пользоваться простыми радостями жизни, — воскликнул третий. — Брат Харрис, конечно же, поймет, как высоко мы оцениваем его визит — последний визит.

Они все отговаривали его и при этом смеялись, будто вежливость была лишь уловкой, а слова — тонкой, очень тонкой завесой, скрывающей их истинное значение.

— Уж близится полночь, — с чарующей улыбкой, но голосом отвратительным, как скрип ржавых петель, сказал брат Калькман.

Их речь становилась все более трудной для понимания. Харрис заметил, что его стали называть «братом», тем самым как бы причислив к своим.

И тут его осенило: весь дрожа, он вдруг понял, что неправильно, совершенно неправильно истолковывает смысл всего, что здесь говорится и что было сказано прежде. Говоря о красоте этого места, о его уединенности, отрешенной от суетного мира и словно специально предназначенной для духовного развития и поклонения, они, как он теперь осознал, вкладывали в эти слова совершенно иной смысл. Их понятия о духовной силе, одиночестве и поклонении вовсе не соответствовали его понятиям. Ему навязывают роль в каком-то чудовищном маскараде; он находится среди тех, кто облачается в рясу религии, чтобы следовать собственным тайным целям.

Но что все это означает? Каким образом попал он в столь двусмысленное положение? Случайно или по собственной глупости? Или его намеренно заманили в западню? Мысли путались, а уверенность Харриса в себе сильно поколебалась. Почему его приход произвел на братьев столь глубокое впечатление? Почему они так восхищены этим столь обыкновенным поступком и так восхваляют его? Почему с таким восторгом говорят о его мужестве и о «добровольном, без каких бы то ни было условий, самопожертвовании»?

И вновь ужасный страх стиснул клещами его сердце, ибо Харрис не находил ответа ни на один из этих вопросов. Лишь одно уяснил он совершенно определенно: их цель — любыми средствами задержать его здесь.

С этого момента Харрис был убежден: все братья — гнусные, отвратительные существа, злоумышляющие против него самого и его жизни. Недавно брошенная кем-то фраза — «его последний визит» — вспыхнула в мозгу англичанина огненными буквами.

Харрис не был человеком действия и никогда еще, на протяжении своей карьеры, не оказывался в опасном, по-настоящему опасном, положении. Быть может, он и не лишен был мужества, но ему никогда еще не приходилось испытывать свою храбрость на деле. А дело предстояло иметь с теми, кто готов на все. В слишком большом смятении, чтобы рассуждать логически и последовательно, он лишь смутно угадывал, каковы их истинные намерения, и способен был только слепо следовать наиболее сильным своим инстинктам. Ни на миг не пришла ему в голову мысль, что все братья — сумасшедшие или что он сам лишился рассудка. Его мозг сверлила одна-единственная мысль: бежать — и как можно скорее!

Поэтому, перестав протестовать, Харрис съел свой пумперникель и выпил кофе, стараясь по-прежнему поддерживать разговор. Затем встал, еще раз попрощался со всеми, испытывая непреодолимое отвращение ко всему вокруг.

Говорил он спокойно, но решительно. Никто из слушателей не мог бы усомниться теперь в серьезности его намерения. И на этот раз он уж было приблизился к самой двери.

— Сожалею, что наш приятный вечер подошел к концу, — тщательно подбирая немецкие слова, обратился Харрис к притихшим братьям, — но я должен пожелать всем вам спокойной ночи. — Эта его речь была встречена глухим молчанием, и он добавил, уже с меньшей уверенностью: — Я искренне благодарен вам за ваше гостеприимство.

— Да нет же! — поспешно откликнулся Калькман, вскакивая со стула и делая вид, что не замечает протянутой ему руки. — Это мы должны благодарить вас, что мы и делаем от всего сердца!

И в тот же миг по меньшей мере полдюжины братьев отрезали Харрису путь к бегству. Брат Шлиман проворно пересек комнату и встал перед ним. Видно было, что настроен он весьма решительно — лицо его приняло злобное, угрожающее выражение.

— Вы оказались здесь отнюдь не случайно, брат Харрис, — громко возгласил он. — Я не сомневаюсь, что все мы правильно поняли цель вашего визита. — И он многозначительно приподнял свои черные брови.

— Нет, нет, — поспешил с ответом англичанин. — Я был… я рад, что побывал здесь. Я уже говорил, какое удовольствие доставило мне общение с вами. Прошу, поймите меня правильно…

Голос его дрогнул, теперь он с трудом подбирал слова. Более того, с трудом понимал и их речи.

— Разумеется, мы все правильно поняли, — вмешался брат Калькман своим скрипучим басом. — Вы явились сюда как воплощение духа истинного, бескорыстного самопожертвования. Вы предлагаете себя по доброй воле, и мы это ценим. Именно ваша добрая воля и благородство полностью завоевали наше уважение, и тот почет… — В комнате послышался негромкий гул одобрения. — Мы восхищены — и особенно Великий Хозяин — вашей бескорыстной и добровольной…

Он употребил слово «Opfer»,[104] которого Харрис не понял. Тщетно обшаривал он закоулки своей памяти в поисках его значения. Перевод не давался. И все же, хотя Харрис и не понял этого слова, оно неприятно холодило душу. Оказывается, дело обстоит хуже, куда хуже, чем он предполагал! Он почувствовал себя совершенно беспомощным и с этого мгновения потерял всякое желание сопротивляться.

— Как это великолепно — быть добровольной… — со зловещей усмешкой добавил Шлиман, подбираясь поближе, и тоже употребил слово «Opfer».

Боже! Да что оно означает, это слово?! Вы предлагаете себя… Воплощение духа истинного, бескорыстного самопожертвования… Добровольная… бескорыстная… великолепная… Opfer, Opfer, Opfer… Что, во имя всего святого, означает это странное, таинственное слово, таким ужасом захлестывающее сердце?

Харрис постарался взять себя в руки, вернуть себе присутствие духа. Обернувшись, увидел смертельно бледное лицо Калькмана. Калькман — это-то он хорошо понимает! — Калькман означает по-немецки «Человек из мела». Но что означает Opfer? Это слово и есть ключ к тому, что с ним происходит! Через смятенный рассудок Харриса бесконечным потоком текли необычные редкие слова, которые он, возможно, и слышал-то всего раз в жизни, но значение довольно часто встречающегося слова Opfer по-прежнему ускользало. Какое-то наваждение!

Тут Калькман — лицо его выражало совершенную непреклонность — тихо произнес какую-то фразу, которую Харрис не расслышал, и стоявшие у стен братья тотчас подкрутили в керосиновых лампах фитили. В полутьме Харрис теперь едва мог различать лица.

— Пора! — услышал он беспощадный голос Калькмана. — Скоро полночь. Готовьтесь же к приходу брата Асмодея[105] — он идет, он идет!

И это прозвучало как песнопение.

Произнесенное имя повергло Харриса в панический ужас: он дрожал с головы до ног. Как удар грома было это имя; гром отгремел — и воцарилась гробовая тишина. Магические силы на его глазах преображали привычный обыденный мир в кошмарный хаос; Харрис почувствовал, что вот-вот потеряет сознание.

Асмодей! Асмодей! От этого имени стыла в жилах кровь. Наконец-то Харрис понял, кому оно принадлежит. И в тот же миг вспомнил значение забытого им слова Opfer: как послание смерти было оно.

Харрис хотел попробовать еще раз пробиться к двери, но куда там — ноги не слушались, а черные фигуры с таким решительным видом преграждали ему путь, что он тут же оставил это свое намерение. Следующим его побуждением было позвать кого-то на помощь, но, вспомнив, что здание школы стоит на отшибе и что, кроме них, здесь никого нет, он отказался и от этого намерения. Ну что же, делать нечего придется смириться, по крайней мере он теперь знал, что ему угрожает.

Двое братьев бережно взяли его за руки.

— Брат Асмодей призывает тебя, — шепнули они. — Но готов ли ты?

Обретя наконец дар речи, Харрис пробормотал:

— Какое отношение имею я к брату Асм… Асмо… — Он запнулся и не мог больше вымолвить ни звука — уста отказывались произнести это имя. Он просто не мог его выговорить. Не мог — и все тут. А тут еще этот бедлам в голове!..

«Я пришел сюда с дружеским визитом», — хотел он сказать, но, к своему крайнему удивлению, с его губ сорвались совсем другие слова, одним из которых было то самое упорно не желавшее всплывать в памяти:

— Я явился сюда как добровольная жертва и готов к закланию…

Вот теперь он окончательно погиб! Не только мозг, но и все мышцы отказывались ему повиноваться. Харрис чувствовал, что находится у самого входа в мир фантомов, или демонов, поклоняющихся Всемогущему Повелителю, имя которого братья с таким трепетом произносят.

Все дальнейшее происходило как в кошмарном сне.

— В том тумане, который застилает наши лики пред Черным троном, приготовим добровольную жертву, — откликнулся басом Калькман.

Братья замерли, прислушиваясь к могучему, похожему на рев пролетающих снарядов, звуку, который ширился и рос вдалеке…

— Он идет! Он идет! Он идет! — хором возгласили братья.

Неистовый рев внезапно прекратился, повсюду распространились тишина и леденящий холод. И тогда Калькман — лицо у него было темное и беспощадное — повернулся к остальным.

— Асмодей, наш Верховный брат, уже совсем рядом, — объявил он вдруг звенящим, как сталь, голосом.

Некоторое время все стояли молча — никто не шевельнулся, никто не проронил ни звука. Затем один из братьев приблизился было к англичанину, но Калькман предостерегающе поднял руку:

— Не завязывайте ему глаза — он добровольно приносит себя в жертву и потому заслуживает такой чести.

Только тут Харрис, к своему ужасу, осознал, что руки его уже связаны.

Брат молча отошел прочь; окружающие опустились на колени, в экстазе выкликая имя существа, появления которого они так ждали. Остался стоять только Харрис.

С омерзением и страхом внимая их громким призывам, он вдруг увидел, что стена в дальнем конце комнаты исчезла и на фоне усыпанного звездами ночного неба проступил контур исполинской человеческой фигуры. Облитая тусклым сиянием, она походила на статую в стальных латах, подавляющую своим величием и великолепием; от всего облика Верховного брата веяло таким духовным могуществом и такой гордой, суровой тоской, что Харрис почувствовал: это зрелище не для его глаз, еще немного — и зрение откажет ему, и он провалится в Ничто, в полную пустоту.

Фигура высилась так недоступно далеко, что определить истинные ее размеры было невозможно, и в то же время она казалась странно близкой, так что тусклое сияние, исходившее от скорбного и грозного лика, проникало прямо в душу оцепеневшему Харрису, который не мог избавиться от ощущения, что это пульсирует некая темная звезда, облеченная всем могуществом духовного Зла, хотя, с другой стороны, ему мерещилось, будто ужасный лик находится в такой же близости от него, как и лица окружающих его братьев.

Вскоре комната наполнилась жалобными стонами, Харрис понял: это стенают его многочисленные предшественники. Сначала послышался пронзительный вопль человека, задыхающегося в предсмертной агонии, но даже и в этот свой последний миг восславляющего имя темного существа, которое благосклонно внимало этому восхвалению. В комнате, где Харрис стоял беспомощной жертвой, готовой к ритуальному закланию, от стены к стене заметались отрывистые крики и хрипы удушаемых. И самое страшное было в том, что стенали не только их сломленные тела, но и измученные, сломленные души. По мере того как то тише, то громче звучал этот душераздирающий хор, вырисовывались и лица самих страдальцев — на фоне бледного сероватого свечения Харрис увидел вереницу проплывающих мимо бледных, жалких человеческих образов, манивших его к себе нечленораздельной речью, словно он уже был одним из них.

После окончания этой скорбной процессии гигант медленно сошел с небес и приблизился к комнате, где находились его поклонники и пленник. В наступившей темноте вокруг Харриса сновали чьи-то руки, он чувствовал, что его переодевают. Кто-то надел ему на голову венец, кто-то туго затянул на нем пояс, и, наконец, кто-то обвил его шею чем-то тонким и шелковистым, и он даже в этой кромешной темноте, без единого светлого проблеска, понял, что это удавка — символ жертвоприношения и смерти. В этот момент простертые на полу братья завели свое печальное и страстное песнопение. Не двигаясь и не меняя своего положения, гигантская фигура вдруг оказалась рядом с Харрисом, заполнив собой все пространство комнаты. Харрис уже не ощущал страха в обычном понимании этого слова. Из всех чувств у него осталось лишь предвкушение смерти — погибели души. Он уже не помышлял о спасении. Конец близок, и он это знал.

Вокруг Харриса поднялась волна распевно взывающих голосов:

— Мы чтим тебя! Мы поклоняемся тебе! Мы предлагаем тебе жертву!

Эти слова — Харрис воспринимал их как набор бессмысленных звуков — назойливо лезли ему в уши, обволакивали его сознание непроницаемой пеленой.

Величественный лик все так же медленно приблизился к нему почти вплотную, вбирая в себя своими скорбными глазами его душу. В тот же миг дюжина рук заставила Харриса опуститься на колени; он увидел над собой искаженное лицо Калькмана и почувствовал, что удавка затягивается.

В этот страшный миг, когда он уже лишился всякой надежды на чью-либо помощь, свершилось чудо: перед его угасающим испуганным взором, как луч света, внезапно возникло лицо постояльца, который во время ужина в гостинице сидел за дальним концом стола. И одно только воспоминание об этом волевом, энергичном, здоровом человеке вселило в англичанина утраченное мужество.

Это было короткое и, как полагал Харрис, предсмертное видение, однако каким-то необъяснимым образом оно пробудило в нем надежду и даже наполнило его уверенностью в своем спасении. Такое мужественное, исполненное простоты и благости лицо некогда можно было встретить на берегах Галилеи; человек с таким лицом, вдохновляемый Небом, мог победить даже демонов преисподней.

И в последнем отчаянии Харрис всем своим существом воззвал к нему. В это решающее мгновение он вдруг снова обрел голос, хотя и не сознавал, что именно кричит и на каком языке — немецком или английском. Реакция, однако, последовала мгновенно. Братья все поняли, все поняла и серая фигура — воплощение Зла.

Воцарилось ужасающее смятение. Раздался оглушительный грохот — казалось, содрогнулась земная твердь. Однако впоследствии Харрис мог вспомнить только отчаянные крики братьев, охваченных невероятной тревогой:

— Среди нас истинный человек! Избранник Бога!

И вновь уши заложило от дикого рева — в воздухе словно рвались снаряды, — и Харрис в беспамятстве рухнул на пол…

Очнулся он от холода. Воспоминания о недавнем кошмаре, тут же нахлынувшие на него, заставили его вздрогнуть. Но куда делась комната, в которой творился весь этот дьявольский шабаш, — вокруг ни ламп с привернутыми фитилями, ни сигарного дыма, ни черных фигур, ни грозной серой фигуры. Харрис лежал на груде кирпичей и штукатурки, его одежда была пропитана росой, над головой ярко сверкали равнодушные звезды. Приподнявшись, он обнаружил, что находится на развалинах какого-то здания.

С трудом встав на ноги, Харрис огляделся: в туманной дали виднелся окружающий его со всех сторон лес, откуда тянуло пронизывающим холодом, неподалеку стояли темные деревенские домишки, а под ногами, вне всякого сомнения, обломки давно разрушенного дома: кирпичи почернели, частично обгоревшие стропила торчали подобно ребрам допотопного чудовища…

Итак, он на руинах какого-то сгоревшего, обвалившегося здания; заросли крапивы убедительно свидетельствовали, что оно перестало существовать много лет тому назад.

Луна уже села за лесом, но звездное небо достаточно хорошо позволяло обозревать окрестность.

Из мрака выступил человек, и, приглядевшись, Харрис узнал в нем того самого незнакомца, которого встретил в гостинице.

— Кто вы — человек или призрак? — спросил Харрис и вздрогнул, ибо сам не узнал собственного голоса.

— Конечно человек! И более того — ваш друг, — ответил незнакомец. — Я пришел сюда следом за вами.

Несколько минут Харрис молча взирал на незнакомца. Его зубы против воли продолжали выбивать дробь. Но простые слова, сказанные на его родном языке, и тон, каким они были произнесены, благотворно подействовали на его нервы.

— Слава богу, вы тоже англичанин! Эти немецкие дьяволы… — Запнувшись, Харрис приложил руку к глазам. — Но что с ними стало? Что стало с комнатой и… и… — Он боязливо ощупал свое горло, и долгий вздох облегчения вырвался из его груди. — Неужели все это мне приснилось?

Незнакомец подошел ближе и взял дико озирающегося Харриса под руку.

— Пойдемте отсюда, — сказал он ласково, но властно. — В пути вам непременно станет лучше, ибо место это проклято и является одним из самых страшных в мире!

Незнакомец помог Харрису перебраться через груды битого кирпича и вывел его на поросшую высокой секучей крапивой тропу.

Англичанин шел как во сне. Миновав искореженные железные ворота, они вышли на дорогу, белевшую в лунном свете. Только тогда Харрис собрался с духом и оглянулся.

— Что же это было? — воскликнул он все еще дрожащим голосом. — Как такое могло случиться? Ведь по пути сюда я своими глазами видел здание школы. Помню, мне открыли дверь, меня обступили какие-то люди, я слышал их голоса, пожимал им руки и видел эти глумливо ухмыляющиеся рожи куда яснее, чем вижу сейчас вас.

Харрис был в глубоком смятении. Виденное все еще стояло перед его глазами, и оно казалось намного реальней привычной реальности. Неужели все это — иллюзия?

Только теперь до его сознания дошли слова незнакомца, плохо расслышанные и понятые им несколько минут назад.

— Вы говорите, это проклятое место? — спросил он, глядя на незнакомца в упор, потом, обернувшись, стал всматриваться во тьму: отсюда старая школа предстала его взору впервые.

Однако незнакомец поторопил его:

— Будет лучше, если мы как можно быстрее уберемся отсюда. Я последовал за вами в ту самую минуту, когда понял, что вы ушли, и нашел вас в одиннадцать.

— В одиннадцать? — вздрогнув, переспросил Харрис.

— Да. Я увидел, как вы упали. Дождался, пока вы придете в себя, а теперь… теперь отведу вас в гостиницу… Я сумел разорвать сплетение колдовских чар!

— Я перед вами в большом долгу, сэр, — сказал Харрис, начиная понимать, что сделал для него незнакомец. — Но я ничего не соображаю: в голове страшная сумятица. — Он все еще сильно дрожал и только сейчас заметил, что судорожно вцепился в руку своего спутника.

Миновав пустынную, полуразрушенную деревню, они пошли по большаку через лес.

— Эта школа давно, вот уже десять лет как разрушена, — сказал незнакомец. — Сожжена по приказу старейшин общины. С тех самых пор в деревне никто не живет, но ужасные события, происходившие в те дни под крышей школы, все еще продолжаются. И двойники, призраки главных участников тех событий, по-прежнему творят свои дьявольские дела — те самые, что когда-то и привели к трагедии.

На лбу Харриса выступили крупные капли пота — их никак нельзя было объяснить неторопливой прогулкой по предутреннему лесу. Хотя Харрис видел идущего рядом с ним человека едва ли не впервые и ни единым словом не обменялся с ним в гостинице, тот внушал ему чувство глубокого доверия и спокойствия.

Все еще как во сне, Харрис, хотя и слышал каждое слово, произнесенное спутником, только на следующий день сумел осознать всю важность услышанного, а пока присутствие человека с удивительными глазами, чей взгляд он физически ощущал на себе в темноте, оказывало на его потрясенную душу самое благотворное влияние.

Харрис даже не удивился, сколь странным и своевременным было появление незнакомца у разрушенной школы, ему и в голову не пришло спросить его имя или хотя бы призадуматься, почему один турист так заботится о другом, — он просто шел бок о бок с ним, вслушивался в его спокойную, неторопливую речь, в такие нужные после недавнего испытания слова поддержки. Лишь однажды, смутно припомнив где-то вычитанное, Харрис повернулся к своему спутнику и, почти помимо своей воли, спросил:

— Уже не розенкрейцер[106] ли вы, сэр?

Однако незнакомец то ли не расслышал, то ли сделал вид, что не слышит вопроса, — он продолжал говорить, точно Харрис и не прерывал его.

Они все шли и шли через лес; и вдруг воображению Харриса явилась знакомая с детских лет картина борения Иакова с ангелом:[107] всю ночь боролся Иаков с неизвестным, превосходившим его силой, пока не вобрал всю эту силу в себя.

— На мысль об угрожающей вам беде меня навела ваша беседа со священником, — спокойно звучал из темноты голос идущего рядом. — После вашего ухода я узнал от него о дьяволопоклонении, тайно утвердившемся в сердце этой простой и набожной маленькой общины.

— Дьяволопоклонение? Здесь? — в ужасе пробормотал Харрис.

— Да, здесь. Группа братьев предавалась ему на протяжении нескольких лет, пока необъяснимые исчезновения местных жителей не привели к раскрытию тайны. Пожалуй, во всем мире не могли бы они найти более подходящего места для своих гнусных богопротивных злодеяний, чем здешняя деревня, знаменитая своей святостью и благочестием.

— Какой кошмар! — пробормотал торговец шелками. — Какой кошмар! Если бы вы только знали, с какими словами они обращались ко мне…

— Я знаю все, — ответил незнакомец. — Я видел и слышал все. Поначалу моим намерением было дождаться конца дьявольского действа и тогда принять меры для полного их уничтожения, но ради спасения вашей жизни, — он говорил совершенно серьезно и убежденно, — а также ради спасения вашей души мне пришлось вмешаться несколько раньше.

— Ради спасения моей жизни? Стало быть, опасность была вполне реальной? Они в самом деле живые существа?.. — Харрис остановился посреди дороги и посмотрел на своего спутника: даже во мгле он видел, как сверкали его глаза.

— Это было сборище сильных, духовно развитых, но исполненных зла людей, точнее, их телесных оболочек, которые и после смерти стараются продлить свое мерзкое, противоестественное существование. Исполни они то, что задумали, вы, умерев, полностью оказались бы в их власти и помогали бы им в осуществлении святотатственных замыслов. Ибо вы сами пришли в расставленную для вас западню: вы мысленно так живо, так явственно воссоздали свое прошлое, что сразу же вошли в контакт с силами, которые с давних пор были связаны с этим местом. И неудивительно, что вы не смогли оказать им никакого сопротивления.

Харрис крепко сжал руку незнакомца. В этот миг в душе англичанина оставалось место лишь одному-единственному чувству — благодарности, его даже не удивило, что незнакомец так хорошо осведомлен обо всех перипетиях случившегося с ним.

— Увы, именно злые чувства оставляют свои магнетические отпечатки на всем окружающем, — продолжал тот. — Кто слышал о заколдованных местах, где творились бы благородные дела, или о добрых и прекрасных призраках, разгуливающих при лунном свете? К сожалению, никто. Только порочные страсти обладают достаточной силой, чтобы оставлять после себя долговечные следы, праведники же обычно холодны и бесстрастны.

Все еще не оправившись от потрясения, Харрис слушал вполуха. Он, подобно человеку, который не мог проснуться, словно сон воспринимал и эту прогулку под звездами, в сумерках октябрьского утра, и полный покоя лес вокруг, и клубы тумана на лужайках, и журчание сотен невидимых ручейков. В последующие годы он вспоминал об этой прогулке как о чем-то невероятно восхитительном, как о чем-то чересчур прекрасном для обыденной жизни. Он слышал и понимал лишь четверть того, что говорил ему незнакомец; впоследствии же все услышанное воскресло в его памяти и уже никогда больше не забывалось, однако воспоминания эти неизменно носили характер чего-то нереального, — казалось, то был удивительный сон, лишь отдельными отрывками сохранившийся в сознании.

Около трех часов утра они достигли наконец гостиницы, и Харрис благодарно, от всей души, пожал руку своему необычному спутнику, глядя в столь поразившие его глаза; потом он поднялся к себе в комнату, рассеянно и как бы в полусне обдумывая слова, которыми незнакомец завершил их беседу в ту самую минуту, когда они вышли из леса: «И если мысли и чувства могут жить еще долго после того, как породившие их мозг и сердце истлеют и превратятся в прах, то сколь же важно следить за их зарождением и оберегать от всего, что может им повредить…»

Наш коммерсант спал в эту ночь гораздо крепче, чем можно было бы ожидать. И проспал до самого полудня.

Когда Харрис спустился наконец вниз, то узнал, что незнакомец уже покинул гостиницу. О, как горько пожалел он тогда, что даже не спросил имени своего неведомого спасителя!

— Да, он зарегистрировался в книге для постояльцев, — сказала девушка за стойкой в ответ на его вопрос.

Перелистав страницы, Харрис нашел последнюю запись, сделанную очень тонким и характерным почерком: «Джон Сайленс, Лондон».

ПРОКЛЯТЫЙ ОСТРОВ (Пер. Л. Бриловой)

События, которые я излагаю ниже, произошли на островке, затерянном на одном из больших канадских озер, куда съезжаются в летнюю жару обитатели Монреаля и Торонто, чтобы у его прохладных вод отдохнуть и набраться сил. Случай этот — подлинная находка для всех искренних энтузиастов психических исследований; досадно только, что я не могу подкрепить свой рассказ ни одним свидетельством. Но так уж, к несчастью, сложились обстоятельства.

В тот день наша группа, около двух десятков человек, вернулась в Монреаль, и остров на неделю-другую остался в моем единоличном владении: я собирался засесть за учебники по правоведению, так как летом по глупости запустил занятия.

Сентябрь был на исходе, в глубинах озера зашевелились, постепенно перемещаясь к поверхности, крупная форель и щука-маскинонг: благодаря северным ветрам и первым заморозкам вода сделалась прохладней. Уже заалели и зазолотились клены, тенистые бухты огласились диким гоготом полярных гагар, которые на лето всегда замолкают. Я безраздельно распоряжался целым островом, двухэтажным коттеджем и каноэ; посетители, кроме бурундуков и — раз в неделю — фермера, привозившего хлеб и яйца, меня не тревожили, так что лучших условий для занятий просто невозможно придумать. Но человек предполагает, а Бог располагает.

Прощаясь со мной, компаньоны наказывали остерегаться индейцев, а также не задерживаться до морозов, поскольку температура минус сорок здесь совсем не редкость. Они уехали, и мне сделалось одиноко и неуютно. В радиусе шести-семи миль других островов не было, и хотя от берега озера мой остров отделяло мили две, там, насколько хватало глаз, тянулись сплошные леса без всяких признаков человеческого жилья. Правда, остров только сейчас сделался тихим и необитаемым, в предыдущие два месяца здесь поминутно звучали разговоры и раскаты смеха, и камням с деревьями еще как будто помнилось их эхо: бродя между скалами, я не слишком удивлялся, если мне чудились голоса, иной раз даже окликавшие меня по имени.

В коттедже имелось шесть крохотных спален, отделенных друг от друга перегородками из голых сосновых досок. В каждой помещалось по деревянной кровати, матрасу и стулу, но зеркал я обнаружил всего два, причем одно из них было разбито.

Половицы под ногами отчаянно скрипели, повсюду встречались признаки того, что недавно здесь обитали люди, и потому я сам с трудом верил в свое одиночество. Казалось, обернись — и увидишь за спиной человека, который силится запихнуть в саквояж столько поклажи, сколько туда не может вместиться. Дверь одной из комнат открывалась туго, и за краткий миг ее упорного сопротивления я успел вообразить себе, что кто-то внутри удерживает ручку и в открытом проеме я увижу уставленные на меня глаза.

Осмотрев весь этаж, я выбрал себе в качестве спальни комнатушку с крохотным балкончиком над крышей веранды. Помещение было тесное, но кровать в нем стояла большая и с хорошим матрасом — самым лучшим из всех. Точно под спальней находилась гостиная, где мне предстояло проводить за книгами дневные часы. Миниатюрное окошко глядело в сторону восхода. Остров сплошь покрывали заросли клена, тсуги и кедра; свободной оставалась только узкая тропа, которая вела от передней двери и веранды к лодочной пристани. Деревья так тесно обступали коттедж, что при малейшем ветерке сучья скребли крышу и стучали в бревенчатые стены. Едва садилось солнце, тьма делалась непроницаемой; под окнами гостиной (четыре в ряд) еще можно было что-то различить, но стоило немного отойти, и ты уже не видел ничего дальше собственного носа и рисковал на каждом шагу столкнуться с деревом.

Остаток дня ушел на то, чтобы перенести свои вещи из палатки в гостиную, проверить содержимое кладовой и наколоть недельный запас дров для плиты. Покончив с этим перед самым закатом, я из предосторожности дважды объехал вокруг острова на каноэ. Прежде мне такое даже не приходило в голову, но, когда остаешься совсем один, ведешь себя так, как никогда не повел бы в компании.

До чего же одиноким показался мне остров, когда я пристал к берегу! Солнце село, а сумерек в этих северных краях не бывает. Темнота наступает разом, мгновенно. Вытащив на берег и перевернув лодку, я стал ощупью пробираться по узкой тропе к веранде. Вскоре в гостиной весело засияли шесть ламп, но в кухне, где я «обедал», света недоставало, по углам лежали мрачные тени и даже были видны звезды, заглядывавшие в щели между стропилами.

В тот вечер я рано отправился в постель. Ночь стояла тихая, безветренная, и тем не менее, помимо скрипа кровати и музыки прибоя, слышались и другие звуки. Пока я лежал без сна, меня стало тяготить ощущение страшной пустоты, воцарившейся в доме. В коридорах и свободных комнатах словно бы прокатывалось эхо бесчисленных шагов, шаркала обувь, шелестели юбки, не смолкали шепоты. Когда меня наконец одолела дремота, эти шорохи и вздохи незаметно смешались с голосами моих снов.

Миновала неделя, занятия продвигались успешно. На десятый день моей одинокой жизни случилось странное. Ночью я спал глубоким сном, но, пробудившись, вдруг обнаружил, что мне сделалась ненавистна моя спальня. Сам воздух казался непригодным для дыхания. Чем более я вдумывался в причины этого, тем меньше их понимал. Что-то в комнате внушало мне страх. Испуг, вроде бы бессмысленный, не оставлял меня, пока я одевался; не раз я вздрагивал, не раз мне хотелось тут же унести ноги. Я пытался над собой посмеиваться, но страх только набирал силу; наконец одевшись, выйдя в коридор и спустившись в кухню, я испытал такое облегчение, словно сбежал из обиталища заразных больных.

За приготовлением завтрака я тщательно рылся в памяти: не связан ли этот страх с каким-то неприятным происшествием, случившимся в комнате. Но вспомнилась мне только одна ненастная ночь, когда я внезапно проснулся и услышал, как в коридоре громко скрипят половицы, словно по дому кто-то расхаживает. Во всяком случае, я в этом не усомнился, а потому взял ружье и сошел вниз, но двери и окна оставались на запоре и ни одной живой души, кроме мышей и черных тараканов, мне не встретилось. Чем объяснить мое волнение, я так и не понял.

Утренние часы я просидел за книгами, но в середине дня, прервавшись, чтобы искупаться и поесть, с немалой тревогой убедился, что чуть ли не больше прежнего боюсь своей спальни. Поднявшись наверх за книгой, я долго не решался переступить порог, в комнате же меня все время донимали непонятные опасения. В результате я махнул рукой на занятия и провел остаток дня в лодке, за рыбной ловлей; на заходе солнца я вернулся домой с добычей — полудюжиной отличных морских окуней, из которых одного предназначал для ужина, а остальных — для пополнения запасов.

Поскольку в те дни я, как никогда, нуждался в здоровом сне, то рассудил так: если по возвращении окажется, что мне в спальне по-прежнему неуютно, я перенесу постель вниз, в гостиную, и буду ночевать там. И это, убеждал я себя, не уступка нелепым капризам, а трезвая забота о своем ночном отдыхе. Если я не высплюсь, день занятий будет потерян, а этого я себе позволить не мог.

И вот я перетащил свою постель вниз, устроил ее в углу гостиной напротив двери и испытал необычайную радость, когда дверь спальни закрылась, отгородив меня от теней, тишины и непонятного страха.

Кухонные часы со своей обычной хрипотцой пробили восемь, я домыл две-три тарелки, закрыл за собой дверь и переместился в гостиную. Горели все лампы, отражатели, которые я днем начистил, ярко сверкали.

За окнами было тихо и тепло. Воздух застыл в неподвижности, умолкли волны, не шевелились деревья, в небе давящей завесой раскинулись облака. Тьма сгустилась быстрей обычного, на западном небосклоне потухли все закатные краски. Такое недоброе, гнетущее затишье бывает нередко перед самой сильной бурей.

Когда я сел за книги, голова у меня работала необычайно ясно, а на душе было приятно оттого, что в леднике лежали припасенные пять окуней и назавтра явится фермер, который рано утром привезет свежий хлеб и яйца. Вскоре я с головой ушел в занятия.

С течением времени затихали последние ночные шумы. Угомонились даже бурундуки, перестали скрипеть половицы и стены. Я все читал, пока из сумрачных глубин кухни не донесся хриплый звон часов, пробивших девять. Ну и гром! Звук походил на удары тяжелого молота по наковальне. Я закрыл книгу, открыл другую, начиная входить во вкус работы.

Однако надолго меня не хватило. Вдруг обнаружилось, что я перечитываю дважды самые несложные параграфы, не требовавшие такого внимания. Мысли стали рассеиваться; чтобы призвать себя к порядку, приходилось прикладывать все больше усилий. Сосредоточиться никак не удавалось. Дошло до того, что я перелистнул две страницы вместо одной и далеко не сразу обнаружил свою ошибку. Пришлось серьезно задуматься. Что меня отвлекает? Никак не физическая усталость. Напротив: мозг был необычайно бодр и готов к восприятию. Я снова приказал себе взяться за чтение и на краткий срок сумел забыть обо всем остальном. Но вот я опять откидываюсь на спинку кресла, обводя комнату пустым взглядом.

В моем подсознании явно что-то творилось. Очевидно, я допустил какую-то оплошность. Может — забыл запереть заднюю дверь или окна. Я пошел посмотреть: все задвижки были закрыты! Может — поворошить дрова? Нет, огонь горел ровно! Я осмотрел лампы, осмотрел наверху все спальни, обошел вокруг дома, заглянул даже в ледник. Все было в полном порядке. И все же что-то было не так! Это убеждение крепло во мне с каждой минутой.

Усевшись наконец за стол и снова взявшись за книги, я заметил впервые, что в комнате словно бы тянет холодом. Между тем весь день стояла гнетущая жара, и вечер не принес облегчения. Кроме того, шесть больших ламп давали более чем достаточно тепла. И все же с озера веяло зябкой свежестью, пришлось встать и закрыть застекленную дверь на веранду.

Я немного постоял, глядя наружу, на поток света из окон, который выхватывал из темноты тропинку и небольшой участок озера.

И тут в дорожку света на воде вплыло каноэ, мгновенно ее пересекло и скрылось во тьме. Оно находилось в сотне футов от берега и двигалось с большой скоростью.

Я никак не ожидал в такой поздний час увидеть здесь каноэ: все отдыхающие с противоположного берега озера давно разъехались по домам, да и остров находился в стороне от водных путей.

Занятия у меня после этого не заладились; на заднем плане сознания упорно маячила поразительно живая картина: черное каноэ стремительно пересекает узкую световую дорожку на поверхности озера. Эта картина мешала мне ясно видеть страницы. Чем больше я о ней думал, тем больше недоумевал. По размерам это каноэ превосходило все, какие мне попадались прошлым летом; широкобортное, с высокими, сильно изогнутыми носом и кормой, оно более всего смахивало на индейское боевое каноэ из старых времен. Я старался читать, но безуспешно; наконец я захлопнул книги, вышел на веранду и стал прохаживаться туда-сюда, чтобы немного согреться.

Вокруг ни звука, ни проблеска света. Неуверенными шагами я спустился по тропе к причалу, где под деревянным настилом едва слышалось бульканье воды. Где-то в лесу, на дальнем озерном берегу, упало дерево, в густом воздухе прокатилось эхо, сходное с первыми орудийными залпами отдаленного ночного сражения. В остальном глухая тишина царила безраздельно.

Стоя на причале в широком пятне света, которое тянулось за мной из окон гостиной, я увидел второе каноэ: мелькнув на неверной световой дорожке, оно тут же кануло в непроницаемую мглу. В этот раз мне удалось разглядеть больше, чем в предыдущий. Каноэ было похоже на первое: берестяное, широкобортное, с приподнятым носом и кормой. Вели его два индейца; один, на корме, рулевой, отличался вроде бы богатырским сложением. Это я разглядел довольно ясно, и хотя второе каноэ мелькнуло гораздо ближе, чем первое, я рассудил, что оба они направлялись домой, в резервацию,[108] расположенную в полутора десятках миль, на материке.

Пока я гадал, что занесло сюда индейцев об эту пору, край причала обогнуло в тишине третье каноэ, опять-таки с двумя индейцами и в точности такой же конструкции. Оно приблизилось к берегу почти вплотную, и меня внезапно осенило: это было одно и то же каноэ, трижды обошедшее остров кругом!

Выводы из этого проистекали отнюдь не самые приятные. Если тройное явление каноэ в столь поздний час и в столь неурочном месте объяснялось именно так, то, судя по всему, намерения двоих индейцев каким-то образом были связаны со мной. Мне ни разу не приходилось слышать, чтобы индейцы сотворили что-нибудь недоброе с поселенцами, делившими с ними эти глухие и суровые края, и все же как знать… Но нет, мне не хотелось даже думать о подобных опасностях, рассудок хватался за всевозможные иные объяснения; они приходили мне в голову одно за другим, но проверку логикой не выдерживали.

Тем временем инстинкт подсказал мне уйти с освещенного места, я спрятался в густой тени под скалой и стал ждать, не покажется ли каноэ в четвертый раз. Здесь я мог наблюдать, сам оставаясь невидимым, и такая предосторожность казалась не лишней.

Не прошло и пяти минут, как каноэ, оправдывая мои предчувствия, появилось снова. На этот раз оно приблизилось к причалу ярдов на двадцать, и я увидел, что индейцы собираются высадиться на берег. Я узнал в них тех же индейцев, и рулевой действительно был необъятных размеров. И уж конечно, это было то самое каноэ. Сомневаться не приходилось: эти двое из каких-то известных только им соображений нарезали круг за кругом, ожидая удобного случая, чтобы сойти на землю. Я напряг зрение, стараясь за ними уследить, но ночная темень поглотила их полностью. Не слышался даже плеск воды от их мощных, длинных гребков. Еще несколько минут — и каноэ, сделав очередной круг, вернется, и на сей раз, возможно, причалит. Нужно было приготовиться. Что у индейцев на уме, я не знал, а двое на одного (еще и индейцев, еще и великанов!), в поздний час, на уединенном острове — такой расклад не сулил ничего приятного.

В углу гостиной стояла, прислоненная к стене, моя винтовка «Марлин»,[109] с шестью патронами в магазине и одним в смазанной казенной части. Надо было успеть вернуться в дом и там изготовиться к обороне. Без дальнейших раздумий я кинулся к веранде, предусмотрительно лавируя между деревьями, чтобы оставаться невидимым. В доме я закрыл за собой дверь и поспешно загасил все шесть ламп. Оставаться в ярко освещенной комнате, где каждое мое движение видно наружному наблюдателю, в то время как я сам не вижу ничего, кроме непроницаемой тьмы за окнами, значило, по всем законам войны, подарить врагу преимущество. А враг, если это действительно враг, и без того слишком хитер и опасен, чтобы с ним шутить.

Я встал в углу гостиной, прислонившись спиной к стене и сжимая в руках холодный ствол винтовки. Между мной и дверью находился заваленный книгами стол, но в первые несколько минут я не различал во тьме вообще ничего. Потом постепенно обрисовалась комната, неясно проступили из мрака окна.

Прошло несколько минут, и за дверью (ее стеклянной верхней половиной) и двумя окнами, выходившими на переднюю веранду, стало различаться окружение, чему я обрадовался: если индейцы подойдут к дому, я их увижу и смогу судить об их намерениях. Я не ошибся, вскоре до моих ушей донеслись характерные гулкие звуки: к берегу пристало каноэ, его осторожно выволакивали на камни. А вот и весла подсунули под днище. По наступившей тишине я догадался безошибочно, что индейцы не идут к дому, а крадутся…

Глупо притворяться, будто я не был встревожен — и даже испуган — этой ситуацией и ее возможными последствиями, но говорю как на духу: всепоглощающего страха за свою жизнь я не испытывал. Уже тогда я сознавал, что моя психика переходит в особое состояние, при котором чувства отличаются от обычных. Физический страх в них никак не присутствовал, и хотя на протяжении всей ночи мои пальцы сжимали винтовку, я прекрасно понимал, что против грядущих ужасов она мне ничем не поможет. Не единожды я странным образом начинал ощущать себя не участником событий, не действующим лицом, а наблюдателем, причем скорее на духовном, нежели на физическом плане. Многие из ощущений, испытанных мною в ту ночь, были слишком неопределенны, чтобы их описывать и анализировать, но чего я не забуду до конца своих дней, это ощущение беспредельной жути происходящего и страх, что еще немного — и мой разум не выдержит.

Тем временем я, затаившись в углу, терпеливо ждал, что будет дальше. В доме было тихо, как в могиле, но слух улавливал неразборчивые шепоты ночи, а также как будто биение собственной крови в жилах и висках.

Если индейцы подойдут к дому сзади, они обнаружат крепко запертые окна и кухонную дверь. Чтобы проникнуть внутрь, им придется поднять шум, который я непременно услышу. Войти беспрепятственно они могли только через дверь напротив меня, и я не спускал с нее взгляда, не отрываясь ни на долю секунды.

Зрение все лучше приспосабливалось к темноте. Я видел стол, занимавший чуть ли не всю комнату (оставались только узкие проходы справа и слева), прямые спинки деревянных стульев, придвинутых к столу, и даже бумаги и чернильницу на белой клеенчатой скатерти. Мне вспомнились веселые лица, все лето окружавшие этот стол, и я, как никогда в жизни, затосковал по солнечному свету.

Слева от меня, менее чем в трех футах, виднелся коридор, ведущий в кухню, и в нем, почти от порога гостиной, начиналась лестница на второй этаж. В окне различались туманные неподвижные силуэты деревьев; ни одна веточка, ни один лист не колыхались.

Но скоро жуткую тишину нарушили приглушенные шаги на веранде, такие тихие, что я не знал, воспринимаю их слухом или непосредственно мозгом. В стеклянной двери возник черный силуэт: к верхней панели приникло лицо. По моей спине пробежала дрожь, волосы на голове если не встали дыбом, то уж точно зашевелились.

Это был индеец, широкоплечий, невероятных размеров; прежде я видел таких великанов только в цирке. Казалось, какой-то внутренний источник света в моем собственном мозгу помог мне разглядеть это лицо: темное, решительное, с орлиным носом и высокими скулами, прижатыми к стеклу. Судя по тому, как двигались белки глаз, было понятно, что он обшаривает взглядом все до последнего уголка.

Добрых пять минут великан простоял, наклонив могучие плечи и прижимаясь головой к стеклу. Чуть сзади, за его спиной, покачиваясь, как дерево на ветру, маячила еще одна тень, в размерах намного уступавшая первой. Я ждал, изнывая от тревоги и напряжения, морозные токи страшного предчувствия пробегали вверх-вниз по спине, сердце то замирало, то пускалось вскачь с пугающей скоростью. Что если они слышат, как стучит мое сердце, как в голове звенит-колотится кровь? Пока по лицу струились ручейки холодного пота, я едва сдерживал себя, чтобы не вскрикнуть, завопить, забарабанить в стены, как ребенок, устроить шум — так или иначе оборвать напряженное ожидание, поторопить развязку.

Моим состоянием объясняется, вероятно, еще одна странность: попытавшись достать из-за спины винтовку и нацелить ее на дверь, я убедился, что потерял способность двигаться. Мышцы, парализованные необычным страхом, отказывались повиноваться. Вот уж поистине — мало мне было бед!

* * *

Тихонько звякнула медная ручка, дверь чуть-чуть приоткрылась. Немного погодя распахнулась шире. Неслышными шагами двое индейцев проскользнули в комнату, задний осторожно притворил за собой дверь.

Мы оказались втроем в одной комнате, я и они. Видно ли им меня, вытянувшегося в струнку и затихшего в углу? Что если они уже меня заметили? Кровь звенела в висках, как оркестровые барабаны; я сдерживал дыхание, но оно вырывалось со свистом, напоминая ветер в трубе пневматической почты.

Если сперва я напряженно гадал, что дальше предпримут индейцы, то тут у меня появился новый, и даже более серьезный повод для тревоги. Они не обменялись до сих пор ни словом и ни знаком, но явно вознамерились пересечь комнату, и для этого им нужно было непременно обогнуть стол. Если они выберут ближний ко мне путь, нас будет разделять всего лишь ладонь. Обдумывая эту не сулящую ничего доброго возможность, я увидел, как маленький — по сравнению с другим — индеец вдруг поднял руку и указал на потолок. Словно повинуясь его жесту, индеец-великан задрал голову. Я начал наконец понимать. Они направлялись наверх, в комнату над гостиной, которая до прошлой ночи служила мне спальней. Именно там на меня напал утром непонятный страх — в противном случае именно там, на узкой кровати напротив окна, я и провел бы нынешнюю ночь.

Индейцы молча двинулись вперед, к лестнице; путь они выбрали с моей стороны стола. Переступали они так осторожно, что лишь обострившееся восприятие позволило мне их услышать. Но мне был слышен, слышен вполне отчетливо, их кошачий шаг. Как две гигантские черные кошки, они приближались ко мне, и тут я впервые заметил, что маленький тащит за собой по полу какой-то непонятный предмет. Прислушиваясь к легкому шуршанию, я предположил, что это либо крупная мертвая птица с раскинутыми крыльями, либо ветвистый кедровый сук. Как бы то ни было, я не разглядел даже очертаний этого предмета и был слишком скован страхом, чтобы поворачивать голову ему вслед, даже если бы владел своими мышцами.

Индейцы приближались. Первый, огибая стол, провел по нему своей гигантской лапищей. Губы мои слиплись, воздух обжигал ноздри. Я хотел закрыть глаза, чтобы не видеть, как индейцы проходят рядом, но мне не повиновались даже веки. Неужели это никогда не кончится? Ноги тоже утратили чувствительность, как будто это были подпорки — деревянные или каменные. Хуже того, я стал терять равновесие, способность стоять прямо или даже опираясь спиной на стенку. Меня неодолимо тянуло вперед, голова кружилась при мысли о том, что вот-вот я качнусь и наткнусь на индейцев, как раз поравнявшихся со мной.

Но даже когда мгновение растягивается до вечности, ему тоже приходит конец; вот и я, не успев опомниться, увидел, что индейцы ступили уже на лестницу, ведущую в спальный этаж. Нас разделяло каких-то несколько дюймов, и однако я не ощущал ничего, кроме шлейфа холодного воздуха, который за ними тянулся. Они ко мне не прикоснулись и явно меня не видели. Даже предмет, который они волочили за собой, не мазнул меня — как я опасался — по ногам; а при тогдашних обстоятельствах приходилось благодарить провидение даже за такую малость.

Избавившись от непосредственного соседства индейцев, я не испытал особенного облегчения. Меня била дрожь, тревога не отпускала, разве что дышать стало легче. Я заметил также, что сделалось темнее: индейцев словно бы сопровождало некое тусклое свечение, не имевшее видимого источника, но позволявшее разглядеть их движения и жесты. Теперь же комнату заполнил неестественный мрак, проникший во все углы, так что я едва находил взглядом окна и стеклянную дверь.

Как было сказано выше, мое психическое состояние явно не соответствовало норме. Как во сне, способность удивляться совершенно отсутствовала. Органы чувств с необычной четкостью отмечали все происходящее, вплоть до мелочей, но ум извлекал из этих наблюдений только самые примитивные выводы.

Скоро индейцы достигли лестничной площадки и там ненадолго задержались. Я не имел ни малейшего понятия, что они станут делать дальше. Они как будто колебались. Напряженно прислушивались. Наконец гигант (я заключил это по его тяжелым, хотя и осторожным шагам) пересек узкий коридор и вошел в комнатку непосредственно над гостиной — в мою собственную спальню. Если бы не утренний неодолимый страх, ни с того ни с сего на меня напавший, я мог бы сейчас лежать в постели, а индеец стоял бы рядом.

Минуту-другую длилась тишина, сравнимая с той, какая предшествовала зарождению на земле звуков. Затем раздался долгий, пронзительный вопль ужаса, — огласив спящие окрестности и не достигнув еще ко мне, он склонялся над грузом, похожий в этой скорченной позе на какого-то монстра. А груз, простертый на кедровом суку, который тащил за собой по полу индеец, был не чем иным, как трупом белого мужчины. Скальп был аккуратно снят, по лбу и щекам растекалась кровь.

И тут, впервые за всю ночь, пали узы дьявольского заклятия, сковавшего ужасом мое тело и мою волю. С громким криком я кинулся к великану, чтобы схватить его за горло, но не ощутил под пальцами ничего, кроме воздуха, и без чувств рухнул на пол.

Я узнал мертвеца: у него было мое лицо!..[110]

Когда я услышал чей-то оклик и пришел в сознание, на дворе уже был день. Я лежал там же, где упал, рядом стоял фермер с караваями хлеба в руках. Грубовато-добродушный поселенец помог мне встать, поднял валявшуюся тут же винтовку и со словами сочувствия принялся за расспросы, но мной все еще владел ужас и отвечал я что-то невразумительное.

Обыскав дом и ничего не обнаружив, я в тот же день покинул остров и на оставшиеся десять дней поселился у фермера. Ко времени отъезда я благополучно справился с работой и полностью восстановил свое душевное равновесие.

В последний день с утра пораньше фермер на большой весельной лодке отвез мои вещи на мыс в двенадцати милях от его владений, куда дважды в неделю заглядывал пароходик, возивший охотников. Я же ближе к вечеру двинулся на каноэ в противоположную сторону; мне хотелось напоследок взглянуть на остров, где я пережил такое невероятное приключение.

Я прошелся по острову, обыскал домик, не без трепета ступил в маленькую спаленку на втором этаже. Ничего необычного мне не встретилось.

Отплывая, я заметил поодаль каноэ, которое огибало остров. Осенью каноэ на озере встретишь не часто, а это возникло как будто из ниоткуда. Слегка изменив курс, я проследил, как оно скрылось за ближайшим выступом скалы. Высокие, изогнутые нос и корма, двое индейцев. Немного взволновавшись, я замедлил ход: выплывет ли каноэ с другой стороны? Через неполные пять минут я его увидел. Нас разделяло не больше двух сотен ярдов; индейцы, сидя на корточках, быстро гребли прямо ко мне.

Никогда в жизни я не орудовал веслом с такой скоростью. Через несколько минут я оглянулся: индейцы бросили меня преследовать и вернулись на свою круговую траекторию.

Когда солнце садилось за материковым лесом и в водах озера отразились алые закатные облака, я оглянулся в последний раз. Большое берестяное каноэ с двумя зловещими тенями все так же ходило кругами вокруг острова. Сумерки быстро сгустились, озеро почернело, мне в лицо дохнул первый ночной ветерок, и я, обогнув береговой утес, потерял из виду и остров, и каноэ.

Джон Дэвис Бересфорд

John Davis Beresford, 1873–1947

Дж. Д. Бересфорд — сын священника из маленького британского городка Кастор. Работал архитектором, писал пьесы, стихи и романы. Последние часто включали детективный и фантастический элемент и чем-то напоминали творчество Герберта Уэллса. Среди их сюжетов — история мальчика, наделенного феноменальными способностями («Чудо из Хэмпденшира», 1911), постапокалиптическое общество без мужчин («Мир женщин», 1913), социалистическая революция в Англии будущего («Революция», 1921) и др.

Дочь Бересфорда Элизабет прославилась как автор серии детских книжек про уомблов — забавных пушистых зверушек и режиссер кукольного телесериала про них же.

Рассказ «Ночь творения» взят из сборника «Знаки и чудеса» (1921). В нем прослеживается сравнительно новый для того времени мотив — скептик получает свидетельства того, что увиденное им действительно носит сверхъестественный характер.

НОЧЬ ТВОРЕНИЯ[111] (Пер. Л. Бриловой)

Часть 1. Дискуссия

1

Дискуссия назрела, еще когда они сидели за обеденным столом. Начал Лесли Вернон: его умное лицо выражало твердость и решительность, отчего резче выделялись угадывавшиеся в нем признаки фанатического упорства. Коротышке Харрисону (щеки у него уже слегка порозовели и волосы взъерошились) не без труда удалось избежать прямого столкновения, для чего он поспешно, превосходя самого себя в искусстве красноречия, завел разговор об истинной сути русской революции, благо на эту тему к нему поступили недавно особые, неизвестные посторонним сведения. Даже леди Ульрика Мор, судя по всему готовившаяся подбодрить Вернона, была вынуждена сдаться и умолкнуть.

Прочие гости, собравшиеся на уик-энд, поначалу ничего не имели против некстати поднятой Верноном темы, однако к намеку Харрисона отнеслись с тактичной готовностью. Коротышка Харрисон был хозяин дома, и если уж он явно вознамерился положить конец разглагольствованиям о психических исследованиях, гостям не оставалось ничего другого, как его поддержать. Более того, в разговор тут же вмешалась, в своей обычной, суетливо-птичьей манере, миссис Харрисон, заявившая, что «спиритуализм для некоторых — самая настоящая религия, если не хуже» и он не ведет ни к чему, кроме ссор. Услышав это, Вернон с подчеркнутой сдержанностью улыбнулся, но защитить себя не успел, поскольку в другом конце стола его перебил Харрисон с анекдотом о деятельности Ленина в Швейцарии[112] до революции.

Сразу после обеда Харрисон предложил всем взять кофе с ликерами и переместиться на лужайку, под кедр. Причины были понятны: вечер выдался изумительный, однако Грэтрикс, журналист, автор передовиц, усвоивший привычку во всем искать тайные мотивы, был, вероятно, прав, когда назвал перемещение в сад «хитрой уловкой».

— Уловка? — наивно удивился юный Фелл. В течение всего обеда на его лице отражалось тоскливое недоумение: ему было непонятно, как можно интересоваться духами — не важно, идет ли речь о духах мертвых или русских; Грэтрикс, однако, слишком поглощенный своими умозаключениями, не обращал внимания на его рассеянный вид.

— Вот именно. — Он взял Фелла под руку. — Для Харрисона это предлог, чтобы незаметно ретироваться, когда станет невмоготу. Если в комнате встать и удалиться, это будет демонстративно, а в саду Вернон может в один прекрасный момент обнаружить, что вместо Харрисона обращается к его пустому стулу.

Фелл вздохнул.

— А чего он хочет? Я имею в виду Вернона, — без особого интереса спросил он.

Грэтрикс был не против дать объяснение.

— Он хотел вынудить Харрисона к разговору о книге. — Грэтрикс повел собеседника к просевшему забору, подальше от остальных участников компании. — Видишь ли, Вернон до чертиков заинтересовался книгой Шренка-Нотцинга.[113] Ты с ней, наверное, знаком? О материализации. Удивительные вещи. Результаты просто поражают. Там полно фотографий со случаями материализации. Круксова Кэти Кинг[114] с этим и рядом не стояла. А Вернон только тем и занят, что пишет о таких предметах. По его словам, в книге доказано, что существует неизвестная науке форма материи, и пока скептики этого не опровергнут, пусть помолчат насчет проблемы бессмертия души и прочего подобного. Харрисон между тем опубликовал статью на первой полосе «Таймс литерари сапплемент»,[115] где говорится, что все это не стоит ломаного гроша. Довольно остроумно, спору нет, только логика слегка прихрамывает.

— И Вернон, надо полагать, хочет припереть его к стенке? — равнодушно прокомментировал Фелл.

— Он хочет открытого спора. — Понизив голос, Грэтрикс продолжил доверительным шепотом: — Я вот что думаю, Фелл: Харрисон просто-напросто боится спиритуализма. Мне случалось наблюдать его во время дискуссии — он выходит из себя. Не желает слушать оппонента! Тебе ведь известно, как выглядит собеседник, когда он от тебя отгородится: в глазах решимость, напряженность, словно где-то между вами помещается его собственный идеал и он нипочем не отведет от него взгляда… — Не докончив рассуждения об упрямом нраве Харрисона, Грэтрикс смолк, поскольку заметил на лице Фелла ту самую мину, которую только что описывал. — Собственно, ты сейчас выглядишь очень похоже, — заключил он сухо. — Прости, что заставил тебя скучать.

Осознав, что допустил промах, Фелл встрепенулся.

— Нет-нет, Грэтрикс, ничего подобного. То есть это никакая не скука; по правде, мне просто неспокойно. Я думал… — Неопределенным жестом он указал на заходящее солнце и добавил: — Вот из-за этого у меня возникло такое чувство, словно…

Грэтрикс сунул руки в карманы смокинга и обернулся посмотреть, что заставило Фелла отвлечься. Его выразительный силуэт — торчащий нос, сравнительно маленькая голова — на миг четко прорисовался на фоне северо-западного небосклона, подсвеченного вечерней зарей. Феллу под наплывом чувств почудилось в его облике нечто живописно-романтическое.

За порогом дома, ярко освещенного и такого обыденного; Фелла начали одолевать сомнения. Сидя в столовой, он был твердо убежден, что намерения, ради которых он сюда явился, правильные. Филлис не годится в жены государственному чиновнику такого уровня. Он наблюдал не раз последствия подобных браков. О продвижении по службе можно забыть. Женившись на Филлис, он лишится того подспорья в карьере, которое обеспечивает возможность быть назначенным на новую должность особым указом, а не подчиняться обычной рутине, когда предел мечтаний — это годовой доход тысяч в десять-двенадцать. К примеру, леди Ульрика нынче явно готова оказывать ему покровительство, но, если он вступит в нежелательный брак, трудно будет ожидать, что она не передумает. За обедом все это представлялось ему вполне ясным, и хотя при мысли о предстоящем разговоре с Филлис — такой нежной, очаровательной, любящей его так преданно, так восторженно — ему сделалось не по себе, он тем не менее был уверен, что обязан порвать с ней, пока это можно сделать без ущерба для своей чести.

Но теперь все резоны, относящиеся к восхождению по социальной лестнице, столь важные в обществе, которое он только что покинул, начали меркнуть, уходить на задний план и превратились наконец в мишуру, нечто нереальное — подобное происходит с огнями и сумятицей большого города, когда устремишься всей душой к радостям домашнего очага. Покой природы, ее бескрайние просторы — вот та незыблемая реальность, с которой полностью гармонирует его любовь. Им с Филлис уделен в этом мире свой уголок. Если бы Фелл мог сейчас, как месяц назад, ступить с нею под темные тисы[116] на озерном берегу и заключить ее в объятия, последним сомнениям тотчас пришел бы конец. Перед лицом величия природы они с Филлис почувствовали бы себя единым целым; взгляд с этого престола на людскую суету, такую призрачную и ничтожную, убедил бы их, что она достойна лишь презрения…

Голос Грэтрикса прервал череду его видений.

— Да ты поэт, Фелл. Наверно, ощущаешь в такие вечера нечто особое? Они для тебя много значат?

— Видишь ли, — начал Фелл, колеблясь на грани признания, — у меня имеется причина; именно сегодня…

Грэтрикс обернулся и посмотрел на него.

— Я бы не стал, — проговорил он. — Потом пожалеешь. Лучше не рассказывай. Знаю, по виду я романтик, но видимость обманчива. Харрисон говорит, мне самое место среди пиратов. Но он ошибается — мое место среди юристов. Вот послушай, о чем я думал, рассматривая вид, из-за которого ты расчувствовался. Я думал, нехорошо это, когда в двух шагах от дома находится озеро, — нездорово. И эти темные тисы мне тоже не по вкусу. Унылые какие-то, меланхоличные.

Фелл вздрогнул:

— Унылые — да. Но они подходят к окружению.

— Слишком подходят. Не знаю, Фелл, может, мне передается твое настроение, но меня нынче вечером стали одолевать суеверия. Какое-то чертовское здесь царит затишье, словно вот-вот грянет беда.

— Или произойдет чудо? — предположил Фелл.

— Скорее всего, мы говорим об одном и том же. Я усвоил привычку выражаться прозаическим языком, когда хочу привлечь внимание читателей. А «чудо» в заголовке передовицы выглядело бы либо как клише, либо как красивость.

Фелл, казалось, не слышал этого объяснения. Его взгляд был прикован к Ортон-Парку, расположенному на возвышенности по ту сторону озера, напротив сада Харрисона. Небосвод медленно угасал, зелень дерна и деревьев сгущалась в сплошную темную массу, едва отличимую от траурной тени тисов. Недавно, в ровном закатном освещении, они обрели отчетливую, едва ли не чрезмерную выпуклость, теперь нырнули в недолговечную темень, чтобы вскоре, поменяв цвет и очертания, приветствовать таинства луны. Только озеро все еще светилось слабым светом, отражая последний проблеск вечерней зари на севере. Вблизи островка расходилась веером ленточка ряби цвета индиго: ее оставила, спеша под укрытие камышей, какая-то припозднившаяся водная птица; в затишье наступавшей ночи, как воображалось Феллу, можно было расслышать даже неуловимо тихий плеск мельчайших волн, которые торопливой чередой набегали на песчаный берег.

— Редкостный покой, — пробормотал Грэтрикс. — Пожалуй, нам пора вернуться к другим?

— Да, наверное, — послушно согласился Фелл. Да и что ему оставалось делать. Он не мог сейчас отправиться в деревню Лонг-Ортон, чтобы пригласить Филлис прогуляться с ним к озеру. А без нее все великолепие ночи пропадало зря.

Между тем ночи еще предстояло явить себя в полном блеске; не ранее чем Фелл со вздохом досады повернулся, чтобы следовать за Грэтриксом под кедр, к едва видимой группе гостей, в небе просияла полная луна[117] — медно-красный диск, висевший как будто над самой линией восточного горизонта.

Фелл помедлил, любуясь видом; еще немного, и он презрел бы банальные вежливые разговоры на лужайке и отправился в деревню. Не так часто выдается ночь, столь благоприятная для тихого уединения влюбленных: ясная, безмятежная, таинственная. Однако сидевший в нем автомат — чиновник со всеми полагавшимися ему правилами и привычками — неумолимо нес Фелла туда, где его ожидало благопристойное времяпрепровождение в приличном обществе и милостивое покровительство леди Ульрики Мор.

Молча приблизившись к лужайке, Фелл услышал звонкий, музыкальный голос Лесли Вернона:

— По крайней мере, Харрисон, вы могли бы позволить человеку изложить свои доводы.

2

К тому моменту, когда к группе присоединился Грэтрикс, перепалка уже миновала начальную стадию. С Харрисоном, с тех пор как он вышел в сад, явно что-то случилось. В доме он без умолку, словно опасаясь молчания, болтал о России, теперь в нем не было заметно прежнего раздражения, стоявшего за его лихорадочной, словно в пику кому-то, говорливостью.

Теперь, когда Харрисон устроился в самой глубине удобного плетеного кресла, в позе, позволявшей видеть только грудь рубашки, расплывчато белевшее лицо и случайный огонек на кончике сигареты, от него веяло относительным миролюбием. Казалось, он был согласен прислушаться к словесным наскокам Вернона, а вернее, до них снизойти.

— Слушайте, Харрисон, — начал Вернон. — Почему вы не хотите затрагивать эту тему?

— А что я могу сказать нового? — отозвался Харрисон.

— Зато я могу.

Тут решительно вставила свое весомое слово леди Ульрика:

— Как интересно! У вас действительно имеются свежие свидетельства?

— Или только старые, подогретые? — подхватил Харрисон.

— По крайней мере, вы могли бы позволить человеку изложить свои доводы, — произнес Вернон в тот самый миг, когда Грэтрикс присоединился к остальной четверке и, что-то пробормотав, уселся рядом с женой.

— Нам отсюда было видно, Грэтрикс, как ты живописно жестикулировал на фоне заката, — заметил Харрисон, словно вновь хватаясь за удобный предлог, чтобы елико возможно отсрочить дискуссию.

Грэтрикс фыркнул; он прекрасно сознавал, что в присутствии Харрисона постоянно держит себя соответственно навязанной ему роли флибустьера, хотя на словах никогда с этим не соглашался.

— Мы рассуждали о том, как воспринимают закат люди с различным темпераментом, — пояснил он.

— А луну вы видели? — Миссис Харрисон произнесла это тоном человека, затрагивающего пикантную тему.

— Признаюсь, пропустил. Но вот Фелл наверняка ее видел. Похоже, он и сейчас ей поклоняется.

— Ах, но вы обязаны это видеть! — Миссис Харрисон ради своего мужа продолжала уводить разговор в сторону от спиритуализма. — Она похожа на грубую театральную декорацию, вывешенную в небе. Не пойти ли и нам, чтобы вместе с мистером Феллом отдать ей дань преклонения?

Однако никто не тронулся с места, да к тому же вскоре под сень кедра явился и сам Фелл.

— Берите кофе, мистер Фелл, и чего еще душе угодно, — предложила миссис Харрисон. — То есть если сумеете различить что-нибудь в темноте. — Она делала все от нее зависящее, чтобы поддерживать послеобеденную беседу достаточно оживленной. Благодаря ее стараниям минуту-другую продолжался прерывистый обмен репликами, похожий на неуверенные, робкие порывы ветерка перед полным затишьем.

В конце концов Харрисону самому стало ясно, что неизбежное грядет. Как и все прочие, включая его жену, которая храбро билась, но не могла не сдаться, он почувствовал, что разговор состоится. Их подталкивало что-то еще, кроме спокойной решимости Вернона, хотя в самом его молчании ощущалась немолчная нота протеста. Этот другой, более мощный фактор присутствовал как нечто почти осязаемое. Это была сила, которая, истощая их энергию, влекла всех в единый центр.

Никто из присутствующих не сознавал этого острее, чем Фелл, хотя он приписывал растущее безволие другой причине. Сидя рядом с леди Ульрикой, так что ручки их кресел соприкасались, он выстраивал в уме беседу с Филлис, и в этой беседе не было и намека на отказ от любви. Он отдавался мечтам свободно, ничем себя не сдерживая. Более того, ему удивительным образом стало казаться, что мечты тут же сбываются, словно бы в эти самые мгновения их с Филлис души соприкасались и между ними возникала нерасторжимая связь. Фелла влекло все выше в горние пределы нереального, божественного восторга, но тонкий высокий голос Харрисона вернул его на землю, и он вздрогнул так, словно, едва задремав, был немилосердно вырван из сна оглушительным стуком дверей.

— Хм-хм! Ну-с, Вернон, — говорил Харрисон, — мы все ждем, чтобы вы изложили свои доводы.

Кресло Вернона скрипнуло, как будто он резко подался вперед.

Эта начальная минута, когда, благодаря непредсказуемому акту всеобщего согласия, все противоречия были на время отложены в сторону и оппоненты решились по крайней мере выслушать друг друга, совпала с наиболее темным временем. Теперь же луна, поменявшая цвет с медного на латунный, соизволила подняться над крышей дома и придала материальность и форму всем предметам, заново сотворявшимся в глубине ночи. Но Вернона, когда он заговорил, по-прежнему не было видно; его воспринимали только как голос, со все большей четкостью вешавший из тишины и теней.

Его речь была хороша, он спокойно призывал к непредвзятому исследованию всех новейших «фактов», касающихся загадок человеческой психики. Свой предмет он знал досконально, перечислял примеры, ссылался на авторитеты, выстраивая теорию, которую, как решили леди Ульрика, Фелл и даже Грэтрикс, будет весьма трудно опровергнуть.

Харрисон ни разу его не прервал; когда Вернон делал краткие паузы, казалось, что безбрежная тишина ночи смыкалась вдруг еще теснее вокруг группки собеседников, собравшейся под кедром. Равномерный поток слов напоминал свечку, слабо горящую в темноте; только когда она погасла, слушатели заново вспомнили себя и свое окружение. В секунды особенно тягостной, почти болезненной тишины собравшиеся непрерывно ерзали и покашливали, чтобы восстановить связь с привычным миром. Скрипели кресла, кто-то вздыхал, Грэтрикс однажды зычно откашлялся.

К концу долгой речи тон Вернона сделался более эмоциональным. Он стал рассказывать о материализации, о странной, пока еще не познанной форме материи, известной под условным названием «эктоплазма» или «телеплазма»;[118] ее источает тело медиума, она проявляется в видимых формах и может быть сфотографирована, она способна манипулировать материальными объектами.

— Я заявляю, что существование этой материи доказано, — заключил Вернон. — При благоприятных условиях медиум способен создать некую форму — доступную зрению и осязанию, имеющую вес и успешно имитирующую любые внешние проявления материальной реальности. Не стану утверждать, что этот поразительный феномен подтверждает бессмертие души, однако скажу вот что: пока вы не предложите другую гипотезу, не противоречащую внушительному своду доказанных фактов, у вас нет права выдвигать какие-либо мнения касательно психических исследований.

Побледневшая луна, похожая теперь на начищенную латунь, увенчала собой верхушки деревьев за домом; ее тонкие лучи пронзали там и сям мрачную сень раскидистого кедра; один луч упал на обнаженное, словно бы мраморное плечо леди Ульрики, другой скользнул по гладким светлым волосам Лесли Вернона. Этих отблесков, а также неяркого рассеянного света от других источников хватило, чтобы разогнать унылый, давящий сумрак, который окутывал лужайку и участников беседы. Они уже отчасти различали друг друга: кто-то представал тенью на светлевшем фоне, кто-то слабо светился, попав, вероятно, под яркий лунный луч, нашедший себе дорогу сквозь прорехи в многослойной листве.

Ветер все так же спал, ни единым порывом не нарушая полнейшего затишья, но лунный свет все же сказался на настроении собравшихся. Когда Вернон смолк, все другие заговорили разом. Многоголосая сумятица затихла только после того, как послышались слова Грэтрикса:

— Того, кого не убеждают ни Стейнтон Мозес,[119] ни Лодж,[120] не убедит ничто, даже если на его глазах воскреснет мертвец.

Миссис Харрисон звонко рассмеялась:

— Это нужно запомнить.

— Но речь совсем не идет о воскрешении мертвецов, мистер Грэтрикс, — вмешалась леди Ульрика. Чувство юмора ей было не свойственно.

Вернон, вероятно, почувствовал, что нелепое вмешательство сводит на нет эффект от его долгих разглагольствований.

— Ладно, Харрисон, каков будет ваш ответ на мои доводы? — слегка повысив голос, спросил он.

Харрисон начал сбивчиво, это ясно свидетельствовало о том, что его все же одолевает раздражение.

— Даже… даже если мы примем на веру эти выкладки, не вижу, Вернон, как они доказывают истинность вашей теории. Я занимался этим вопросом вплотную и… и без предвзятости и могу сказать одно: не вижу никаких причин считать, что нам когда-либо поступали послания от духов умерших. Думаю, спор идет именно об этом положении, и мне непонятно, какими особенными доводами вы его подкрепили. А вы, Грэтрикс, что скажете?

Грэтрикс проворчал что-то невнятное. Лунный луч уперся в самую выдающуюся деталь его лица, и создалось впечатление, будто оно целиком состоит из носа.

— Вы не согласны с моим объяснением фактов, Харрисон? — упорствовал Вернон.

— А… а с какой бы стати? Не вижу причин. Вы меня нисколько не убедили в состоятельности ваших примеров. На настоящем этапе я согласен продолжать исследования, но не формулировать теории. Мое мнение таково, что до сих пор собранных свидетельств недостаточно, чтобы строить теорию.

— Ах вот как! Ну за этим дело не станет. — Впервые в голосе Вернона прорезалось волнение. — Неужели вам не ясно, что все эти случаи, взятые вместе, представляют собой лишь первые этапы познания, которое нас ожидает? Это всего лишь признаки того, что эволюция человеческого рода вступила на новый путь, что грядет новая эра… эра Духа. Дни материализма сочтены, а наши робкие опыты вызовут улыбку у будущего поколения.

Вы спрашиваете, откуда я знаю? Я не могу объяснить это понятными вам словами. Большая часть моего знания основана на интуиции, но интуицию, и даже мистицизм, не следует больше отделять от науки и разума. Я чувствую: этот синтез лежит в основе новой доктрины. Материальные доказательства мы еще получим; в будущем религия и наука сольются воедино.

— В точности мои слова, — подхватила леди Ульрика.

Проповедь Вернона вывела Харрисона из себя. Он попытался заговорить, но голос ему не подчинялся, срываясь на невнятный фальцет.

— И… и… я… — пропищал он. Чтобы заговорить членораздельно, ему пришлось подняться на ноги. Он начал заново: — Нет, нет! Род религии, основанный на спиритуализме, — как можно рассчитывать, что разумные люди клюнут на подобный бред! Какой-то предполагаемый дух устами безграмотной старухи станет вещать нам убогие банальности, их перескажет потом на пиджин инглиш[121] с ужимками избалованного дитяти так называемый «контролер», и мы должны будем все это выслушивать? Нет-нет, я решительно не согласен принимать этот абсурд всерьез. Я… я нисколько не желаю подражать легковерию господ Лоджа, Барретта[122] и Крукса… нисколько не желаю. Я… да это глупость, и ничто больше. Даже чтобы это обсуждать, мне и то не хватает терпения. Кто идет любоваться луной? — Не дожидаясь ответа, Харрисон обратил к кедру спину и — маленький, всем своим обликом выражавший возмущение, — зашагал на свет, к саду.

Остальные шестеро нестройной чередой потянулись за ним.

Эмма Харрисон явно испытывала облегчение, оттого что дискуссии пришел конец.

— Я говорила, ничем, кроме ссоры, это не закончится, — объясняла она Грэтриксу, который рядом с нею, миниатюрной и хрупкой, выглядел настоящим великаном. — Чарльз не умеет говорить спокойно на эти темы. По-моему, он просто молодец, что так долго терпел. Ни к чему нам весь этот вздор. Правда, мистер Грэтрикс? — Миссис Харрисон понизила голос, переходя на доверительный шепот: — Мне всегда казалось, что наша дорогая леди Ульрика, бедняжка, сделана из того же теста, что и большинство медиумов. Ну, вы понимаете: крепко сбитая, уравновешенная, звезд с неба не хватает.

— Удивляюсь, почему это медиумы, как правило, такие тупые. — Грэтрикс тактично уклонился от того, чтобы открыто согласиться с описанием леди Ульрики, прозвучавшим из уст хозяйки дома.

Некоторое время гости парами бродили по лужайке. Исключение составил Харрисон, немного отдалившийся от других: он беспокойно расхаживал туда-сюда, то ли избывая раздражение, то ли изобретая по-настоящему убедительный довод, который бы помог раз и навсегда разделаться с Верноном.

Луна успела подняться еще выше, но с ней произошло новое преображение. Небо затянула пелена легких перистых облаков и выбелила медь луны, превратив ее в серебро. Она же приглушила освещение в саду. Тени сделались менее резкими, блики — менее яркими.

Постепенно все члены маленькой компании на лужайке начали ощущать, что ночь выдалась необычная. Едва заметно изменив траектории движения, они, как пузырьки в чашке, стали сбиваться в тесную группку. Пространство их прогулок сузилось, наконец даже Харрисон подтянулся к общему центру; но, когда компания вновь объединилась, выяснилось, что им не о чем разговаривать. Да, все до сих пор немного конфузились из-за ссоры между хозяином и одним из гостей. Однако по тому, как они держались и как собирались в тесную кучку, можно было предположить, что возникшая неловкость имеет более глубокую причину. Похоже было, что каждый внезапно чего-то испугался и не спешил заговорить, чтобы не выдать этого постыдного страха.

Тишина сделалась чересчур напряженной, стихло даже негромкое шуршанье подошв по скользкой траве, но вот ее прервала наконец миссис Харрисон. Она театрально, с некоторой даже бравадой, рассмеялась — так смеются иной раз, чтобы скрыть дрожь.

— Не знаю, как вам, — проговорила она звенящим, неестественным голосом, — но мне показалось, что стало немного свежо.

— Да, да, Эмма, верно, — подхватил ее муж, у которого явно отлегло от сердца. — Сдается мне… пора возвращаться под крышу. От озера нет-нет да и повеет холодом, — пояснил он, обращаясь ко всей компании.

— Тем лучше, Харрисон, — пробормотал Грэтрикс. — А то воздух совсем неподвижный, не припомню другой такой ночи.

— Луну затянуло дымкой, — заметил Фелл, глядя в небо.

— Верно-верно, похолодало. — Леди Ульрика повела плечами. — Заметно похолодало.

Харрисон откашлялся. Как обычно, голос его вначале не слушался.

— Хм! Хм! Что если нам предстоит наблюдать какой-то феномен? — Он издал слегка надтреснутый смешок. — Холодное дуновение — это ведь первый признак, да, Вернон?

— Самый безошибочный, — торжественным тоном подтвердила леди Ульрика, опередив Вернона.

Харрисон собирался что-то добавить, но в разговор вмешался Грэтрикс.

— Слушайте, — произнес он голосом, в котором явственно различалось волнение, — кто там у озера? Одна из ваших служанок? Девушка в белом, у самых тисов?

— О чем это вы? — с некоторой поспешностью отозвалась миссис Харрисон. — Двенадцатый час, все горничные, надеюсь, давно в постели.

— Кто-то там все-таки бродит, — заявил Грэтрикс.

— Хм! Хм! Грэтрикс совершенно прав, дорогая, — сказал Харрисон. — Думаю… думаю, мы обязаны это расследовать, хотя бы из чувства долга.

— Возможно, это кто-нибудь из деревенских девушек, Чарльз, — предположила его супруга.

— Тогда нечего ей делать среди ночи в наших владениях. — С этими словами Харрисон решительно, как автомат, зашагал к перелазу в просевшей ограде, который вел на луг.

— Пойдемте все? — предложил Грэтрикс, но миссис Харрисон явно заколебалась.

— Не знаю. Не кажется ли вам… — начала она.

Грэтрикс, однако, не стал ждать ее соизволения и, сделав несколько шагов, тоже оказался на лугу. Вернон, леди Ульрика и миссис Грэтрикс, как бы повинуясь внезапному порыву, последовали за ним, и Эмма осталась на лужайке с единственным спутником — Робертом Феллом.

— Что ж, коли все дружно отправились, — проговорила она с истерическим смешком, — наверное, надобно и нам.

— Не знаю. Пожалуй. Думаете, нужно? — В голосе Фелла слышалось странное волнение.

Немного удивившись, миссис Харрисон оглянулась.

— Вы же не боитесь? — спросила она, невольно выдавая причину своих колебаний.

— Боюсь? — не понял ее Фелл. — Чего боюсь?

— Ну… привидений!

— Миссис Харрисон, неужели вам пришло в голову… — начал Фелл.

— Ничего подобного, — открестилась Эмма. Смятение спутника оказалось заразительным, но это, как ни странно, помогло ей набраться храбрости. Эмме уже не терпелось продемонстрировать, что ей все нипочем — и внезапно остывший воздух, и белые тени, блуждающие в неурочный час по берегу озера.

Вереница из пяти человек между тем растянулась по лугу, ясно различимая в молочном свете луны, затянутой тонкой облачной дымкой. Двигались они неторопливо: воспитанные люди всегда сдерживают шаг, когда опасаются потревожить влюбленную пару.

— Ну что, идете, мистер Фелл? — решительно спросила Эмма.

— Иду, — произнес он со вздохом, как будто его вынудили капитулировать.

Часть 2. Явление

1

Харрисона и Фелла отделяли от тисовых посадок какие-нибудь несколько ярдов, и тут призрачно-белый нечеткий столбик света, проворно мелькавший в тени крон, выступил вперед и, помедлив, как нерешительный ныряльщик, переместился на залитое луной пространство. Исчерпав, казалось, запас храбрости, женщина на мгновение приросла к месту. Неподвижно, в напряженной позе она стояла на границе сумрака, глаза ее смотрели в землю, скрещенные руки теребили концы тюлевого шарфа, которым были обернуты ее голова и плечи.

Замершая на фоне сумрачных тисов, отчего все оттенки лица и платья уступили место молочной белизне, она походила не на человеческое существо, а на условный, идеализированный образ девственницы, словно некий художник немногими штрихами воспроизвел в воске свое уже ускользавшее из памяти видение.

Застыв на месте, Харрисон схватил Фелла за рукав.

— Кто это? — спросил он. Глупо было, разумеется, задавать такой вопрос человеку, чужому в Лонг-Ортоне, но Харрисон, ошеломленный своим открытием, обратился к первому, кто подвернулся.

— Понятия не имею! — отозвался Фелл. Им внезапно овладели разочарование и печаль. В девушке, кем бы она ни была, не прослеживалось никакого сходства с Филлис, и прежняя буря чувств — тревога, недовольство, благородные порывы — вдруг улеглась, оставив Фелла безразличным и опустошенным.

— Кто это? — повторил Грэтрикс, шедший за ними в двух шагах. Таким тоном обращаются потихоньку к соседу во время церковной службы. Эхо собственного вопроса как будто вызвало у Харрисона досаду. Презрительно передернув плечами, он обернулся и неуместно резким тоном сказал жене: — Эмма, к нам с визитом неизвестная дама.

На что миссис Харрисон, нервно хихикнув, шепотом задала в третий раз самый насущный, но явно не сулящий толкового ответа вопрос:

— Кто это?

Харрисон надеялся, наверно, что его резкий голос и решительный скептицизм спугнули уже фантом, являвшийся (как успел убедить себя хозяин дома) не более чем плодом возбужденного воображения. Но когда он опять повернулся лицом к тисовой роще, бледная тень оказалась на месте и в той же позе; более того, очертания ее сделались определенней и вся она обрела вещественность и человекоподобие.

— Вот те на, кто-то там все-таки есть, — пробормотал Харрисон.

— Ну да, конечно есть. — Для Фелла существенно было одно: этот «кто-то» — не та, кого он готовился здесь встретить.

— Ах так! Ну-ну! — негромко воскликнул Харрисон тоном человека, изготовившегося к поединку. Сделав шаг-другой, он склонился в чуть гротескном приветствии. — Хм! Хм! Не имею чести знать… то есть позвольте спросить, кто почтил нас столь… столь неожиданным визитом?

Вслед за вопросом в воздухе сгустилась холодная, напряженная тишина — наверное, оттого, что все затаили дыхание и ждали.

Женщина шевельнулась. Так медленно, что движения ее выглядели вымученными, она размотала концы тюлевого шарфа, скрывавшего голову и плечи, и руки ее бессильно опустились. Открыла рот, но ничего не выговорила; едва заметно дернула головой, что обозначало, вероятно, новую попытку ответить на вопрос, и осторожно отступила назад, в тень тисов.

— Но послушайте, как это… — начал Харрисон.

Тут он осекся, так как женщина подняла руку, самым явным образом указывая на леди Ульрику. Ее кисть и предплечье, попавшие при этом в полосу лунного света, показались отлитыми из молочного стекла.

Харрисон, стоявший спиной к гостям, не понял этого жеста и обернулся, чтобы узнать, на кого или на что указывает незнакомка, однако отклик леди Ульрики был исполнен благородного достоинства. Минуя Харрисона, она пошла к самой опушке и тоном, делавшим честь ее воспитанию, спросила:

— Милая, в чем дело? Вам нужна помощь?

И тут (Харрисон, несомненно, испытал при этом огромное облегчение) незнакомка отозвалась. В ее голосе послышалась легкая хрипотца — как в затихающем щебете сонных птиц; речь как будто давалась ей с трудом.

— Сейчас, — проговорила она довольно невнятно и добавила что-то вроде: — Больше силы.

Леди Ульрика была на редкость близорука. Большие, очень выпуклые карие глаза, как у нее, притом лишенные выражения, иной раз указывают на болезнь сердца. Отвечая, она пыталась нащупать у себя на груди свой вечный лорнет с ручкой — позднее его обнаружили на кофейном столике под кедром.

— Мы, знаете ли, не могли понять, — произнесла она внушительным контральто, — привидение вы или нет, и вот пришли удостовериться. Но теперь, когда мы видим вас и слышим ваш голос, мы будем рады чем-нибудь помочь, если это требуется, или — если вам так угодно — удалимся.

— Побудьте со мной, — проговорила незнакомка на этот раз отчетливей и более низким голосом. — Пока я не наберу побольше силы.

В продолжение этого краткого разговора остальные, сбившись в кучку, стояли ярдах в шести-семи и слушали так напряженно, что в иных условиях могли бы заслужить упрек в бестактности. Но они как будто и сами начали это осознавать, с явным усилием отвели взгляды от двух женщин на опушке и принялись тихо переговариваться между собой.

Миссис Харрисон подошла к мужу; в ее широко открытых глазах читался очевидный вопрос.

— Трюк, — приглушив голос, отозвался тот и сердито добавил: — Мистификация какая-то.

Миссис Харрисон, однако, этим ответом не удовольствовалась.

— Но, Чарльз, — спросила она не без настойчивости, словно взывая к его разуму, — согласись, в ней ведь есть что-то очень странное? Как будто она не в своем уме? И стояла она на свету, когда мы подошли, точь-в-точь как Дева Мария на картине? А ты заметил: тюлевый шарф на ней самый затрапезный?

— Заметил, заметил, — начал было ее супруг, но тут раздался смех, и все снова уставились на странную гостью. Смех прозвучал отчетливо и громко, но с истерической нотой — человеку, подозреваемому в безумии, так смеяться не следовало.

— Мне нужно вмешаться, — шепнул Харрисон жене и приблизился на несколько шагов к леди Ульрике и таинственной гостье.

Будучи ценителем женской красоты, он не мог не поразиться тому, что обозначил мысленно как «совершенную правильность» профиля незнакомки. Выбеленный лунным светом, этот профиль четко прорисовывался на фоне тисов: вертикальная линия лба, нежная округлость подбородка, безупречный, с легкой горбинкой, нос, под которым угадывался красивый, изящный рот. Все это напомнило Харрисону камею — идеализированный портрет, созданный трудом и вдохновением великого художника. Именно этот тип внешности особенно восхищал Харрисона, и потому он повел допрос не таким строгим тоном, к какому намеревался прибегнуть вначале.

Когда Харрисон заговорил, его отделяло от незнакомки несколько шагов, но черты ее полностью скрывала теперь густая тень деревьев.

— Милая юная леди, мы… мы несколько растеряны. Вам понятно, надеюсь, что, если вы испытываете какие-либо затруднения, моя супруга охотно пригласит вас под наш кров.

Не удостоив Харрисона ответом, незнакомка протянула руку к леди Ульрике, но, когда та сделала ответное движение, отпрянула назад.

— Они мне не помогают, — пробормотала она. Токи волнения в ее голосе прорвались наружу, когда она, захлебываясь, продолжила: — Я не смогу, не сумею, они мне не верят. Они антаг… антаго… скажите, чтобы они успокоились… в своих мыслях… в своих…

Ее слова затихали, хрипотца сменилась сиплым шепотом, в конце концов умолк и он. И сама гостья начала едва заметно, плавно отдаляться от собравшихся.

— Эй-эй! Она уходит! — крикнул Харрисон. — Нельзя ее отпускать. Ей… ей нужен присмотр. Мы должны ее задержать.

Но незнакомка уже была едва видна. Еще миг они различали в темноте призрачный столбик слабого света, мерцавший среди густых теней от тисов, но стоило им пуститься в погоню, как исчезло и это бледное пятно.

— Я намерен докопаться до истины, — решительно заявил Харрисон, шедший впереди.

Но с самого начала поиск велся поверхностно и был обречен на неудачу. Двое не присоединились к группе, остальные явно не желали разбредаться в разные стороны. Когда они все вместе стояли на освещенном пространстве, им было не так страшно соприкоснуться с тайной, чудом, даже испытать мгновенный трепет, но здесь, под сенью тисов, их подстерегал страх совсем особенного рода.

2

Даже Грэгриксу стало не по себе. Он следовал за хозяином дома, опережая еще троих участников группы, но стоило им ступить под покров деревьев, как Харрисон исчез из виду. По лицу мазнула случайная ветка — Грэтрикс отчаянно дернулся и с заметной тревогой в голосе позвал:

— Эй, Харрисон. Где ты? Темень хоть глаз выколи!

Харрисон отозвался с удивительным проворством:

— Эй, Грэ! Это ты? Я здесь, рядом! Я тебя подожду.

На самом деле они находились под соседними тисами.

— Пустой номер — гоняться за дамой в подобных условиях, Харрисон, — заметил Грэтрикс, когда они воссоединились. — В такой темноте под деревьями может спрятаться хоть взвод солдат. Тебе не кажется, что…

— Это даже не роща, всего-навсего узкая полоса, — заметил Харрисон. — Еще десять ярдов — и берег озера. А там все просматривается на добрых полмили; стоит ей выйти из укрытия, и мы ее не упустим.

— Хорошо, — согласился Грэтрикс и с неожиданной откровенностью добавил: — Чертовски мрачное место, да и вся эта история не из веселых.

— У женщины не все дома, — с нажимом произнес Харрисон.

— Да, странная особа, — подтвердил Грэтрикс. — Но почему ты только что говорил о мистификации? Ты не допускаешь…

Они обменивались отрывочными фразами, бок о бок пробираясь меж упорно заступавшими им путь тисами, но, пока таяла в воздухе последняя фраза Грэтрикса, которая на полуслове обрывала его собственные догадки, впереди показался поросший высокой травой берег.

Харрисон остановился и вздохнул, из чего можно было заключить, что у него отлегло от сердца: загадочно враждебные деревья остались за спиной.

Перед глазами приятелей расстилались глубокие черные воды, такие недвижные, что их можно было принять за девственно-чистый, слабо мерцающий лед. В обе стороны изгибался плавной дугой низкий берег, он просматривался на четверть мили вправо и влево, за ним же не различалось ничего, кроме неровной каймы непроницаемых теней. Но белое пятно, бежавшее от обвинений в мистификации или душевной болезни, не мелькало нигде.

— Или убралась восвояси, или прячется среди тисов, — заметил Грэтрикс, после того как они с Харрисоном прочесали лихорадочным взглядом залитое лунным светом пространство. Гирлянда облаков рассеялась, вызолотившаяся луна засияла во всю свою силу.

— Хм! — задумался Харрисон. — Рыскать среди деревьев — дело безнадежное.

— Как искать иголку в стоге сена.

— Что ты об этом думаешь, Грэ? — внезапно спросил Харрисон.

— Загадка, да и только. — Неожиданно понизив голос, Грэтрикс спросил тревожным шепотом: — Черт, что это у тебя на спине, Харрисон?

— А? Что такое? О чем ты? — вздрогнул Харрисон.

Грэтрикс шагнул к нему, немного помедлил, как бы опасаясь прикоснуться неведомо к чему, и резким движением снял со спины и плеч Харрисона длинный клок ткани. Грэтриксу показалось, что тонкая ткань словно бы цеплялась за гладкую материю смокинга.

— Что там? Что? — нетерпеливо спросил Харрисон.

— Похоже, тот шарф, что был на привидении. — Грэтрикс показал ему лоскут.

Харрисон тут же его схватил.

— Ну вот, Грэтрикс, весомое доказательство того, что дама состоит из плоти и крови. Убедительней некуда. Нужно, чтобы все это видели. Помнится, Эмма отметила, что шарф у дамы самый затрапезный. — Он ощупывал шарф, пропускал его через ладонь, словно убеждаясь в несомненной его материальности, и испытывал от этого едва ли не чувственное наслаждение.

— Само собой — из плоти. — У Грэтрикса тоже отлегло от сердца, и ему хотелось показать, что он ни на один миг не усомнился в материальной природе явившегося им видения. — Тебе ведь не приходило в голову, что наша незнакомка — призрак? — В смехе его послышалась нота неискренности, но Харрисон, занятый собственными мыслями, этого не заметил.

— Призрак? Дорогой мой Грэ! Бога ради, чей призрак? Нет-нет, в ней не было ничего эфемерного. Меня занимает другое: она сумасшедшая или же, что представляется более вероятным, все это чья-то мистификация?

— Неужели ты хочешь сказать, что Вернон или леди Ульрика… — начал Грэтрикс, но Харрисон его перебил:

— Нет, конечно же нет. Они на такую глупость неспособны. То, что мы как раз перед этим обсуждали подобный же бред, — простое совпадение. Нет, наивных дурней всех мастей, помешанных на спиритизме, вокруг предостаточно, и по мне, самое правдоподобное объяснение вот какое. В деревне у нас, как известно, имеется вполне приличная гостиница, владельца зовут Мессенджер; так вот, кто-то из постоялиц, приехавших на уик-энд, — некая дама, сдвинутая на этой почве, — является сюда и решает устроить над нами небольшой эксперимент. Сперва, вероятно, она не собиралась заходить чересчур далеко. Так, показаться при лунном свете, разыграть роль призрака. Ей было видно отсюда лужайку и нас. Потом мы ее поймали, и ей ничего не оставалось, как продолжить розыгрыш. Несомненно, от нее не укрылось легковерие леди Ульрики. Она тотчас поняла: леди Ульрика относится к тому разряду женщин, на ком и самые посредственные медиумы делают себе состояние. И тот вздор, который она несла — кстати, довольно умело, — это то самое, что льется ушатом на спиритических сеансах. А? Разве не так? Что нам нужно сделать — это выяснить, кто она. Завтра утром пойдем в гостиницу и узнаем от Мессенджера всю правду. Между прочим, у него есть дочь, и прехорошенькая, так что Фелла мы оставим дома. В прошлый раз, будучи у меня в гостях, он кидал в ту сторону влюбленные взгляды.

Чем дольше Харрисон говорил, тем больше росла его уверенность, и под конец он уже убедил себя полностью. Его возбуждение было того свойства, какое испытывает человек, уцелевший в опасной переделке.

— Думаю, ты прав, — кивнул Грэтрикс.

— Что ж, пойдем к остальным с нашим… доказательством. Вот тут, в нескольких ярдах, через рощу проходит тропа, — продолжил Харрисон. — Нет никакого смысла шарить по зарослям. Как ты сказал, пустой номер — разыскивать даму в такой темноте, так что самым разумным решением будет отступиться, и пусть она сама как знает добирается до гостиницы.

— Если твоя теория верна, — заметил Грэтрикс, направляясь по берегу к тропе.

— А у тебя есть лучше?

— Нет… нет, — признал Грэтрикс. — Не могу сказать, что есть. Так или иначе, твоя теория поддается проверке. Все, что нужно, это найти даму.

— Именно, — без особой уверенности подтвердил Харрисон.

На душе у него было немного тревожно: если даму найти не удастся, ему будет недоставать аргументов в возможном споре с Верноном и леди Ульрикой. Все поставить на теорию, которую будущие разыскания либо подтвердят, либо опровергнут, было весьма рискованно: факты — что он вполне допускал — с большой вероятностью могли обратиться против него. Харрисон понял, что горячность его была преждевременной.

— Конечно, Грэ, — начал он с заискивающей нотой в голосе, — конечно, я немного поспешил, предположив, что эта… наша гостья — постоялица гостиницы. Я… я никоим образом на этом не настаиваю. Такое предположение напрашивается в первую очередь, но возможны и другие. Начать можно с шарфа, это у нас самая надежная улика. Остается найти владелицу.

— Именно, — задумчиво отозвался Грэтрикс.

По тону приятеля Харрисон заподозрил, что он чего-то недоговаривает.

— Ну, разве я не прав? — спросил он.

— Да-да, все верно. Мне только одно непонятно: чего ради мы станем углубляться в расследование?

Харрисон был слишком умен, чтобы прибегнуть к отговоркам. Выдумай он какой-либо предлог — к примеру, что он возмущен непрошеным визитом, тот же Грэтрикс легко раскусит эту хитрость. Так что рисковать он не стал, а пошел по самому безопасному, по всей видимости, пути.

— Честно говоря, Грэ, я ничуть не сомневаюсь, что Вернон объявит этот… этот случай спиритическим феноменом. И… и признаюсь, меня такая перспектива раздражает. Сплошное ребячество. По-моему, мы столкнулись с явлением того самого рода, за какие эта суеверная публика рада ухватиться, словно они что-то доказывают. После надлежащей обработки — это уж будьте уверены — наш дурацкий, не стоящий выеденного яйца инцидент найдет себе место в трудах Общества психических исследований[123] как «новое свидетельство». Вернон позаботится о том, чтобы оформить его со всей обстоятельностью, как показания в суде: укажет наши имена и адреса, соберет подписи — под документом, не содержащим ни одного отступления от фактов, и в то же время, что касается истолкования, с начала и до конца лживым. Тебе известно, как он… — Харрисон вдруг осекся. — Это что за чертовщина?

Незадолго до этого он приостановился, как делал всегда, когда желал развить свою мысль. Приятели не успели еще свернуть с берега на тропу. Внимание Харрисона внезапно приковал к себе необычный звук, зародившийся в безветренной ночи, и пока они оба ждали и слушали, поначалу слабый шелест набирал силу. Это был уже не шелест, а все более явственный гул, но вот он стал слабеть и снова сделался шелестом — тихим, но заметным.

— Это что за чертовщина? — повторил вполголоса Грэтрикс.

У Харрисона вырвался нервный смешок.

— Не иначе, у нас с тобой, Грэ, вконец расстроились нервы, — натянуто промолвил он. — Испугаться шума ветра в тополях! Их полно — там, на острове. Теперь я понял: этим отчасти объясняется сегодняшняя дьявольски непривычная атмосфера. Ни разу я не заставал на озере такой тишины, чтобы молчали даже тополя.

— Ветер? — вскричал Грэтрикс. — Нет никакого ветра!

— Был. — Харрисон указал на озеро, по гладкой поверхности которого побежала там и сям мелкая рябь, игравшая искрами в лунном свете.

— Странно! — Грэтрикс вздрогнул, словно от холода.

— А что странного, Грэ, если разобраться? — возразил Харрисон, все еще с легкой тревогой в голосе. — Я… я о том, что даже в самую тихую ночь нет-нет да и налетит ветерок. Потому мы его и замечаем, что вокруг особенная тишина.

— Жутковатая тишина, — пробормотал Грэтрикс.

— Проклятье, Грэ, если ты будешь толковать на суеверный лад метеорологические условия…

— Ладно, Харрисон, хватит притворяться. Здесь нынче и в самом деле жутко. Ты знаешь, я к суевериям не склонен, но признаюсь честно, у меня мороз по коже побежал. — Грэтрикс снова вздрогнул. — Пошли, вернемся поскорее под кров. С меня уже хватит.

В ответ Харрисон только недовольно фыркнул, но, когда приятели повернули на тропу меж тисов, он снова заговорил:

— Допустим, у меня тоже нервы чуточку на взводе. Но что это доказывает? Только то, что мы до сих пор не избавились от страхов, которые унаследовали от наших диких предков.

— Тянет же тебя сегодня на рассуждения. А все из-за спора с Верноном.

— Эта публика придает такое значение субъективным реакциям, — проворчал Харрисон, продолжая развивать свою мысль. — Самая обычная психология…

Тут они выбрались на открытое пространство луга и в тот же миг услышали оклики Фелла и миссис Грэтрикс, вышедших им навстречу.

— Остальные пошли в дом, — объяснил Фелл. — У леди Ульрики случилось что-то вроде обморока, и миссис Харрисон с Верноном ее проводили. Как же долго вас не было!

— Никого не нашли, наверно? — спросила миссис Грэтрикс.

— Никого, — ответил Харрисон. — Только деталь одежды той дамы. — С видом человека, приготовившегося объяснить трюк фокусника, он продемонстрировал собеседникам тюлевый шарф.

— Где вы его нашли? — поинтересовался Фелл.

— На спине у Харрисона, — ответил Грэтрикс.

— На спине? — удивился Фелл.

— Ничего необычного, — объяснил Харрисон. — Висел, наверное, на дереве и прицепился ко мне, пока мы шарили по зарослям. Грэтрикс заметил его, когда мы вышли к озеру.

— Да, — дополнил Грэтрикс, — шарф лежал на смокинге так ровнехонько, словно какой-то шутник нарочно его накинул.

— Герберт! — вскричала его супруга. — Выходит, это проделки той женщины: она манипулировала в буквальном смысле слова у вас за спиной?

Харрисон прищелкнул языком и покачал головой, будто укоряя расшалившегося ребенка.

— И вы туда же, миссис Грэтрикс? Я… я держал вас за разумного человека. Все дело в том, что ваш благоверный прихватил с собой в обыденную жизнь кое-что из старых страхов и суеверий, коим он был подвластен, когда промышлял морским разбоем. Да-да, дело как раз в этом, хотя, если отставить в сторону теорию реинкарнации, можно объяснить такой феномен и с точки зрения биологии. Это… это случай латентной клеточной памяти, и сегодня мы столкнулись с очень сильным ее проявлением. Ваш муж не нашел другого объяснения, кроме действия сверхъестественных сил. Хотите верьте, хотите нет, но, когда легкий ветерок зашелестел тополиной листвой, Грэтрикс смертельно перепугался. Еще немного, и он принялся бы креститься и призывать на помощь святых.

— О Герберт! Неужели ты вправду веришь, что это было привидение?

Ни для кого не было секретом, что Грэтрикс избрал супругу, отнюдь не равную себе по уму, однако ее обычная манера поведения позволяла избежать множества промахов: в обществе миссис Грэтрикс хранила глубокомысленное молчание. До этой манеры она додумалась сама. Супруг никогда не пытался ее поправлять. Вот и теперь его как будто не вывела из себя ни непривычная говорливость жены, ни то, что она приняла всерьез шутку Харрисона.

— Нет, дорогая, собственно, не верю, но, по мне, наш хозяин уж очень рьяно старается доказать, что странная дама состоит из того же вещества, что и мы: из подлинной плоти и крови составлен… Забыл, как там дальше.

— Конечно, а как же, — уверенно согласилась жена. — Из чего же еще?

— Э-э… кстати, миссис Грэтрикс, — вмешался Харрисон. — Вы… э-э… хорошо ее рассмотрели? Могли бы вы ее описать… если понадобится опознание?

— Наверное, смогу, — с готовностью кивнула миссис Грэтрикс. — Платье белое, немодное — во всяком случае, старомодное; походит скорее на пеньюар. Просто смешно — в таком наряде гулять по саду. Но что за материал, я не разглядела. По виду похож на тонкий льняной тюль, а под ним, думаю, белая полотняная юбка. И шарф самый затрапезный — но он же вот, у вас в руках…

— Хм, да, — прервал ее Харрисон. — А лицо? Не удалось ли вам рассмотреть ее в профиль?

— Лицо я, помнится, не особенно рассматривала. Женщина как женщина, так мне показалось. Молодая.

Разговор продолжался на ходу, собеседники добрались уже до просевшей ограды и нескольких каменных ступенек — перелаза в сад. Впереди, у дальней границы лужайки, сияли искусственной желтизной окна гостиной, составляя контраст белому свету луны и знаменуя возврат в свой, привычный мир; даже строго распланированный, регулярный сад был творением человеческих рук. Но на аккуратной дерновой лужайке хозяин с гостями, как по команде, замедлили шаг и дружно обернулись, чтобы еще раз взглянуть на луг, тисовую рощу, участки мрачной озерной глади — другой мир, сумрачный, загадочный, застывший в неподвижности; мир, куда они так бездумно вторглись.

Все молчали, пока Харрисон не проговорил вдруг с нетерпеливым вздохом:

— Пошли-пошли! Обратно — в царство здравого рассудка.

— Хм! Да-да, — поддержал его Грэтрикс.

— Пора уже по постелям, — продолжал Харрисон. — Утро вечера мудреней.

— Мне думается… — начал было Фелл, когда все снова двинулись в путь, но Харрисон его прервал:

— А вот и Эмма, вышла, чтобы сделать нам выговор.

— Предложит нам, наверное, чего-нибудь согревающего, а то как бы мы не заболели от озерных испарений.

Миссис Харрисон приближалась торопливыми шагами, с явным нетерпением и, словно бы стремясь скорее преодолеть разделявшее их расстояние, окликнула мужа еще издали. Голос ее прозвучал неожиданно резко:

— Чарльз, мне нужно с тобой поговорить.

— Мы вам не помешаем? — спросил Фелл, торопясь вместе с остальными ей навстречу.

Миссис Харрисон оглядела его так, словно только что вспомнила о самом факте его существования, и, никак не отозвавшись на вопрос, продолжила:

— Здесь Мессенджер, из гостиницы, и с ним полицейский сержант. Они хотят немедленно с тобой переговорить.

В находчивом уме Харрисона тут же возникло возможное объяснение.

— Ага! Ясно, теперь-то мы узнаем кое-что о даме с озера.

— Речь идет о дочери Мессенджера. Она… она исчезла. Они везде ее ищут, и Мессенджер спрашивает, можно ли ему поискать в тисовых зарослях. У него, похоже, есть кое-какие предположения.

— О-о! — протянул Харрисон и обменялся с женой многозначительным взглядом. Оба обернулись и посмотрели на Фелла.

Он успел уже забыть о своих недавних мыслях и, заметив в глазах Харрисонов осуждение, растерялся.

— Я… мне об этом ничего не известно, — пробормотал он.

— Ладно, — заключил Харрисон. — Пойдем послушаем, что скажут Мессенджер и сержант. Думаю, нам предстоит новый поход к озеру.

Грэтрикс, замыкавший шествие, пробормотал вполголоса, что ни черта не понимает.

Часть 3. Объяснение

1

Когда Харрисон во главе небольшой процессии вошел в дом через остекленную дверь, мистер Мессенджер и сержант беседовали в гостиной с леди Ульрикой и Верноном.

По словам мистера Мессенджера, его дочь вышла из гостиницы предположительно между девятью и десятью, и с тех пор ее никто не видел. Он объяснил, что для особой тревоги имелись основания: дочь в последнее время очень грустила. Во-первых, недели три назад покончила с собой ее подруга, миссис Бертон, жившая в нескольких милях от гостиницы. К тому же (тут мистер Мессенджер бросил выразительный взгляд на Роберта Фелла), как ему показалось (мистер Мессенджер подчеркнуто помедлил), у нее был и другой повод для огорчения.

Харрисон слушал с озабоченным видом, что было для него весьма нехарактерно. Но стоило хозяину гостиницы умолкнуть, как к Харрисону вернулась его обычная живость.

— Должен сказать вам, Мессенджер, мы все вместе только-только с озера. Вашей дочери мы там не видели, зато встретили другую молодую женщину, совершенно незнакомую, и вела она себя… э-э… несколько странно. И я хотел бы спросить, нет ли среди ваших постоялиц кого-нибудь, кто соответствует этому описанию?

— В этот уик-энд, сэр, у нас никто не останавливался, — ответил Мессенджер.

— А не известно ли вам, — может быть, в деревне гостит кто-нибудь из чужих?

— Насколько я знаю, сэр, никого нет. — Мессенджер продолжил поспешно: — Но разрешаете ли вы, сэр, мне и мистеру Стивенсу пройти в тисовую рощу и… и на озеро? — Помедлив, он добавил приглушенным голосом: — Хотя, боюсь, сэр, мы слишком припозднились. Ее нет уже больше трех часов.

— Но мы только что оттуда, — возразил Харрисон. — Если бы она там была, мы бы, наверное, ее заметили?

— Если только… если только она не… — Мессенджер замолк и схватился за горло, словно эти слова его душили.

Стивенс, полицейский сержант, беспокойно зашаркал ногами и обратил просительный взгляд на миссис Харрисон.

— Мистер Мессенджер боится, что мисс Филлис, быть может… поступила так же, как ее подруга миссис Бертон.

Миссис Харрисон, пораженная, вскочила на ноги, но сказать ничего не успела, так как ее опередил муж:

— Надо захватить электрические фонари. Позаботьтесь о них, Грэ. Я тоже пойду. А вы как, Вернон?

— Всенепременно. — В глазах Вернона зажегся огонек, едва ли говоривший об ужасе или хотя бы о жалости.

Харрисон с отвращением от него отвернулся.

— А Фелл? Где Фелл? — спросил он.

Но Фелла уже не было в комнате.

— Он вышел через стеклянную дверь, сэр, — отозвался сержант.

Чарльз Харрисон никогда не отличался терпением, а в иных случаях, как сегодня, совсем не умел справиться со своей нервозностью. Его по-настоящему расстроила мысль, что Филлис Мессенджер могла покончить с собой. Против этой мысли восставала человечная, великодушная сторона его натуры. Но последней каплей оказалось выражение лица Вернона: мистический восторг фанатика, убежденного, будто ради него, избранного, только что свершилось чудо. Харрисону невмоготу было оставаться дольше в его присутствии.

— Я… я пойду вперед, посмотрю, что там с Феллом, — пробормотал он чуть ли не на бегу.

За порогом Харрисон припустил во все лопатки. Ему хотелось обдумать ситуацию, но мозг буквально кипел: торжествующий Вернон, несчастная Филлис Мессенджер, нерешительный Роберт Фелл — причина всех бед. События, словно сговорившись, выстраивались так, чтобы подкрепить иллюзию спиритического феномена. Харрисон не верил ни минуты, будто в роще им являлся дух утопшей Филлис Мессенджер, но понимал, какую трактовку придумает Вернон и какое впечатление это произведет на других членов компании. Нельзя было ручаться даже за то, что собственная супруга Харрисона не поддастся пагубному влиянию. Когда треклятый Стивенс намекнул на возможное самоубийство девушки, Эмма так странно вздернула брови, словно внезапно обнаружила таинственную, многозначительную связь между возможной трагедией и другими происшествиями вечера. Он нарочно поспешил прервать разговор, пока Эмма не сказала какой-нибудь глупости…

Нет-нет, девушка не умерла, не могла умереть. Они ее найдут. И все же Харрисон не задержался в роще: предчувствия влекли его дальше, к озеру. Фелл ему не попался. О Фелле он вообще забыл.

Ночь по-прежнему стояла ясная, но не было той застывшей неподвижности, которая отчего-то порождала непонятные ожидания. С запада отчетливо веяло ветерком, знакомые голоса тополей составляли постоянный шумовой фон; проходя через рощу к берегу, Харрисон слышал, как зашуршал камыш, — значит, по воде пробежала рябь. Ощущения тайны больше не было. Не было и малейшего страха. Мысль о том, что на воде, возможно, покачивается, стукаясь о камыши, некий объемистый предмет, внушала не страх, а иного рода тягостное чувство.

Но ничего подобного в виду не оказалось. На протяженных изгибах берега не просматривалось никакого движения. Тишину ночи тревожили только легкое потрескиванье камыша, веселый плеск волн и непрестанная свистящая перемолвка тополей.

Харрисон обвел взглядом темное, печально колышущееся озерное пространство, где там и сям играл на ряби, пуская вокруг муаровые разводы, желтовато-серебряный лунный свет: не было видно ни дрейфующей к берегу одежды, ни чего-либо похожего на недвижное, наполовину погруженное в воду тело.

На время остановив поиски, Харрисон сел и задумался. Наблюдая безмятежность природы, он постепенно успокоился и смог трезвее взглянуть на раздражавшую его ситуацию. Ему стало понятно, что нужно брать инициативу в свои руки, высказаться прежде, чем вставит свое слово Вернон. На примере случившегося показать, чему эти люди, без всяких к тому оснований, присваивают название «свидетельство». Произошло так, что некая посторонняя женщина, кто бы она ни была, посетила их в тот самый вечер, когда утопилась несчастная девушка (если она действительно утонула, найти тело будет тяжеленько: местами глубина озера доходит до сорока футов), — именно на таких совпадениях основаны, вероятно, расхожие байки о явлении призраков тех, кто в эту самую минуту испускает дух. Но в данном случае было бы очевидной глупостью утверждать, будто они видели призрак Филлис Мессенджер. А также и слышали! Аргумент недурной. И наконец, последнее и решающее — тюлевый шарф, самая что ни на есть реальность. Виданное ли это дело, чтобы дух оставил после себя подобную материальную улику? Кстати, где он, этот шарф? Харрисон держал его в руках, когда вошел в гостиную. Наверное, где-то там его и оставил. Поищет, как только вернется. Шарф поможет установить, кто эта незнакомка.

Тропа через рощу осталась позади, он отдалился от нее примерно на четверть мили. Харрисон вскочил на ноги, чтобы поскорей вернуться домой и отыскать ценную улику. Но как только он очнулся от задумчивости, его слух различил на шумовом фоне ночи отдаленные слабые звуки — обрывки речи, непонятные и потому схожие с музыкой.

Все еще ищут бедную девушку, подумал Харрисон и ощутил укол совести, оттого что сам перестал о ней вспоминать. Однако, едва сделав первый шаг, чтобы присоединиться к остальным, он понял, что голоса отдаляются, тают в глубинах ночи. Неужели нашли? Ему снова представилось жалкое, перепачканное тело, но тут издалека послышался громкий, веселый голос его друга Грэтрикса:

— Эй, Харрисон! Харрисон, э-ге-гей!

Этот голос никак не мог принадлежать человеку, только-только столкнувшемуся со смертью.

— Эй! Эгей! Ты где? — отозвался Харрисон.

Вскоре на берегу показалась высокая крепкая фигура Грэтрикса, спешившего ему навстречу.

— Я тебя всюду ищу, — сообщил Грэтрикс, как только немного приблизился. — Мы нашли женщину.

— Живую? — выдохнул Харрисон.

— Вполне. Не то чтобы в бодром настроении, однако в сносном здравии. Во всяком случае достаточно сносном, чтобы в компании отца и Фелла пойти в дом. — Снизив голос до шепота, Грэтрикс добавил: — Похоже, у Фелла рыльце в пушку. Каково? Мы обнаружили их обоих в укромном уголке среди тисов, не далее чем в пяти ярдах от того места, откуда вышла загадочная незнакомка. Там даже протоптан ход в зарослях. Набреди мы на него сразу, наткнулись бы на девушку и не было бы такого переполоха. Феллу, по-видимому, это убежище знакомо. Отправился прямиком туда и обнаружил мисс Мессенджер без чувств — или едва очнувшуюся от обморока.

— И сколько же она там пробыла? — поспешно задал вопрос Харрисон.

— Вероятно, все время.

— Пришла на свидание с Феллом, а?

— Похоже на то. А мы явились туда и, не иначе, испортили ему игру. Как бы то ни было, сейчас он во всем признался. А облегчив себе душу, в присутствии пяти свидетелей объявил, что намерен предложить мисс Мессенджер руку и сердце. Сценка вышла как в романе. Мессенджер-старший расчувствовался чуть не до слез.

Харрисон, похоже, его не слушал. Во всяком случае, вопрос он задал следующий:

— А не попалось ли вам чего-нибудь еще? Какого-нибудь приспособления — маски или запасного наряда?

— Боже, нет. Я первым обнаружил влюбленную пару, но ничего такого не видел. О чем ты? Ты же не думаешь…

— Что она все предусмотрела? Вот именно, — со значением произнес Харрисон. — Она явилась на любовное свидание и заранее приготовилась прибегнуть к маскараду, если мы ее накроем, а ведь мы ее почти и накрыли. Она показалась на мгновение, чтобы привлечь внимание Фелла, но, к несчастью, ее заметила вся компания.

— Нет-нет, Харрисон. Нет, не думаю. Ты просто помешался на этом привидении — или уж не знаю, что это было. Честно говоря, это негодное объяснение. Когда я их нашел, к девушке едва-едва возвращалось сознание.

— Притворство, — ввернул Харрисон.

— Исключено. Когда мы вынесли ее на открытое место, она была белей полотна.

— Показалось в лунном свете.

— Нет. — В тоне Грэтрикса чувствовалась убежденность. — Нет, верно: это был обморок. Никаких сомнений. Кроме того, зачем ей было притворяться уже после того, как ее обнаружили?

— Ну, так она ведь могла нас разыграть, а вслед за тем потерять сознание. Переусердствовала, знаешь ли.

За разговором приятели не забывали переставлять ноги, но теперь Грэтрикс остановился посреди луга и взял Харрисона за лацкан смокинга.

— Не тот ты взял курс, дружище, — заявил он серьезно. — Послушай моего совета, не повторяй это при Верноне. Предостерегаю для твоего же блага.

— Ладно, но кто была эта чертова кукла? — рявкнул Харрисон.

— О, тут я в тунике.

— Но боже правый, Грэ, не вообразил же ты, что это… э-э… привидение?

— Не знаю, что и думать, — признался Грэтрикс.

Харрисон возмущенно фыркнул:

— А я считал тебя разумным человеком.

— Да я бы и рад стать на твою сторону, если ты предложишь другое объяснение.

Но Харрисону пока было нечего сказать. Прежде всего он желал увидеться наедине с Филлис Мессенджер. Располагая ее свидетельством, он сможет выдвинуть свою версию происшедшего.

Войдя через застекленную дверь в гостиную, они не застали там никого, кроме миссис Харрисон и миссис Грэтрикс. Мессенджер, его дочь, Стивенс и Фелл, как сказала Эмма, отправились в гостиницу, Вернон и леди Ульрика — в малую столовую (по мнению миссис Харрисон — чтобы посовещаться насчет вечерних происшествий).

— Не знаю, собирается ли мистер Фелл вернуться к нам, — заключила миссис Харрисон, поднимая брови. — Похоже… он чувствует себя неловко. Не исключаю, что он прихватил свои вещи.

— Ну и пусть его. — Внимательный взгляд Харрисона упал на тюлевый шарф, который был накинут на спинку стула. — Ты выяснила, чье это? — спросил он резко.

— Ой, они все-таки его забыли. Это шарф мисс Мессенджер. Она сразу его узнала и не могла понять, как он сюда попал.

— Это и вправду ее шарф, сомнений нет?

— Точно ее. На нем вышиты ее инициалы.

Харрисон немного поразмышлял, поглаживая шарф, и наконец набросил его обратно на стул.

— Так-так. А не пора ли в постель? Второй час.

2

Когда Чарльз Харрисон начал расследовать ночные события, он по-прежнему склонялся к той версии, что незнакомка, которую он видел и с которой говорил, была живым человеком, посторонней женщиной, обитавшей либо в деревне, либо в Ортон-Парке — усадьбе по ту сторону озера. В лодочном сарае лорда Ортона хранились два каноэ и плоскодонный ялик, пересечь озеро не составляло труда. Однако в ходе разговора с мисс Мессенджер он от этой теории отказался.

За завтраком Харрисон был решителен и тверд. После «совещания», состоявшегося накануне, леди Ульрика с Верноном не могли дождаться, как бы поскорей затеять спор о пресловутом «феномене». Харрисон тут же заставил их замолчать.

— Нет-нет-нет!!! — воскликнул Харрисон, затыкая себе уши, едва только кто-то затронул эту тему. — Вот вы, Вернон, претендуете на строгую научную достоверность своих исследований. Вы… вы так утверждали вчера под кедром, когда читали нам лекцию. Теперь послушайте меня. Обещаю, что очень скоро мы с вами это обсудим. Переберем все подробности. Но я, во всяком случае, привык изучать проблемы тщательно и целиком. Дайте мне один сегодняшний день, чтобы во всем разобраться. Я должен расспросить главную свидетельницу… э-э… наедине. Да. Я на этом настаиваю. Намерения у вас самые лучшие, ничуть не сомневаюсь. Но вы станете влиять на нее — быть может, неосознанно, и все же станете.

— А вы? — спросил Вернон. — От вас ведь тоже может исходить внушение?

— Хм-хм! Вы должны будете на меня положиться. Заверяю, что единственная моя цель — узнать истину… то есть реальные факты. Я хочу знать, чем там занималась мисс Мессенджер целых три часа, а то и больше. И если вы так жаждете вступить со мной в дискуссию, позвольте мне собрать факты тем способом, к какому я привык. Таково мое условие. Если вы не согласны, я от дискуссии отказываюсь.

— Пусть будет по-вашему, — согласился Вернон.

После завтрака Харрисон отправился в гостиницу с легким сердцем, как бывает, когда твердо рассчитываешь на успех.

Мисс Мессенджер приняла его в гостинице, в своей комнате, обстановка которой выдавала отчаянные попытки хозяйки скрасить впечатление от несколько своеобразной мебели.

Она заверила гостя, что полностью оправилась после вчерашнего приключения. В самом деле, никаких следов нездоровья в ее лице не прослеживалось. Помолвка мисс Мессенджер с Робертом Феллом считалась, судя по всему, свершившимся фактом, и поздравления Харрисона были приняты в соответствующей случаю манере. Харрисон, прежде едва ее знавший, решил про себя, что мисс Мессенджер весьма очаровательная молодая особа, и перешел к цели своего визита с несколько извиняющимся видом.

— Не… не знаю, мисс Мессенджер, дошло ли до вашего слуха, что вчера в тисовой роще побывала еще одна гостья.

Широко открытые глаза мисс Мессенджер свидетельствовали о самом что ни на есть подлинном изумлении.

— Разве мистер Фелл или ваш отец ничего вам об этом не говорили?

Во взгляде мисс Мессенджер читалась растерянность.

— О другой гостье? — повторила она. — Нет, ничего. Я не вполне вас понимаю.

— Э-э… сейчас объясню. Но прежде, если не возражаете, я задам один-два вопросика?

Она со вздохом кивнула.

— Ничего не имею против. Вы, собственно говоря, все уже знаете?

— Кое-что. — Харрисон догадался, что она имеет в виду. — Во всяком случае, то, что касается вас и мистера Фелла. Но… скоро я объясню, зачем мне нужно это знать… не могли бы вы сообщить, в котором часу вы пришли в рощу?

— Без нескольких минут десять. Вскоре после того я слышала, как били часы в конюшне Ортон-Парка.

— Хм! Хм! И чем вы в точности занимались все это время: от десяти и… и примерно до половины первого?

Щеки Филлис Мессенджер вспыхнули.

— Я… я не знаю, — произнесла она после приметной паузы.

— Вы могли, к примеру, спать? — спросил Харрисон с дружелюбной улыбкой.

Она помотала головой.

— Я не спала. — Филлис Мессенджер поспешно продолжила: — Вы сказали, вам… что-то известно. А знаете ли вы, как… как я была несчастна?

Отвернув голову, мистер Харрисон уставился на огонь в камине.

— Слышал кое-что, — пробормотал он.

— О моей подруге, Роде Бертон?

— А, ну да. Она… она вроде бы месяц назад покончила с собой? — выдавил из себя Харрисон.

— Да, и я подумывала последовать ее примеру, — внезапно набравшись храбрости, призналась Филлис Мессенджер. — Как раз там, где меня нашли. Я собиралась… повеситься на тюлевом шарфе. Я завязала на шее узел и приготовилась. Но не смогла.

— Ну и? — мягко поторопил ее Харрисон.

— И тогда я бросила его на землю… я говорю о шарфе… и в глазах у меня потемнело. Мне казалось, я сейчас умру. Я упала на колени и попыталась прочитать молитву. Дальше ничего не помню… а потом меня нашли.

Живой ум Харрисона тут же оценил значение ее слов. О том, что шарф принадлежал незнакомке, речи не шло. Но если он валялся на земле подле бесчувственной мисс Мессенджер, женщина (несомненно, умалишенная) могла просто-напросто поднять его, нацепить на себя и в таком виде показаться компании в полудюжину человек, умолчав при этом о беспомощной его владелице. Харрисон так и сяк взвешивал в уме версию с умалишенной, но все же ее отверг. Если бы в Ортон-Парке или где-то по соседству жила сумасшедшая, он бы об этом слышал.

Тяжело вздохнув, он задал следующий вопрос, в основном чтобы дать себе время подумать:

— Вы уверены, что на вас был этот самый шарф?

— Конечно. Я только на прошлой неделе его купила. — Содрогнувшись, Филлис Мессенджер добавила: — Но теперь я не хочу его больше видеть. — Было очевидно, что этот предмет гардероба связан для нее с очень живыми и очень неприятными воспоминаниями.

— И тем не менее, — продолжил Харрисон после заметной паузы, — хотя вы были в обмороке и ничего не помните, это не означает, что вы все это время лежали, не двигаясь с места?

Мисс Мессенджер пожала плечами:

— Откуда мне это знать?

— Видите ли, — принялся объяснять Харрисон, — ранее тем вечером, в одиннадцать или около того, мы с друзьями заметили в роще какую-то женщину и… и подошли узнать, кто она и что. Мы встретились с ней и говорили; на ней точно был ваш шарф, но позднее она его выбросила. Собственно, я сам его и нашел.

— Поразительно! — Это было все, что сказала мисс Мессенджер. В том, что она удивлена и желает знать больше, сомневаться не приходилось.

— Необъяснимо, — согласился Харрисон.

— Но кто бы это мог быть? — заклинающим голосом спросила девушка.

— Насколько я догадываюсь, это были вы сами — в состоянии транса. — Последний термин вызвал у него инстинктивное отвращение, но другого он не нашел. Обморок — не то состояние, чтобы в нем расхаживать. — Э-э, а прежде… вам случалось прежде впадать в подобное беспамятство? — проговорил он быстро, чтобы поскорее вытеснить на обочину вызывающее ненужные ассоциации слово.

— В подобное — нет. — Поколебавшись, мисс Мессенджер добавила: — Но за последнее время я раз или два испытывала странное нездоровье.

— Нездоровье?

— Словно… словно теряю сознание, как прошлой ночью, — пояснила девушка. — Но только в последнее время. После смерти моей подруги.

— Миссис Бертон?

Филлис Мессенджер кивнула.

— Хм. Очень, очень печально. — Харрисон встал и затем добавил: — Вы весьма добры, что согласились ответить на мои вопросы, и, думаю, теперь у меня нет сомнений по поводу личности незнакомки. Этой ночью, мисс Мессенджер, вы ходили в состоянии транса, потом вернулись туда, где вас нашли, а по дороге уронили шарф. Простите, что не узнали вас: было слишком темно.

Мисс Мессенджер не приходило на ум никакого ответа. Если бы даже ей хотелось возразить, опровергнуть предположение Харрисона она, очевидно, не смогла бы.

После разговора Харрисон окончательно прояснил для себя свою позицию. Но первым делом он отправился на место ночной встречи, чтобы осмотреть все вокруг, а прежде всего — любопытный уголок среди тисов, где обнаружили мисс Мессенджер. Он не исключал, что отыщет какие-нибудь новые улики. Однако ни одна новая улика ему так и не попалась.

3

Тем не менее за обедом Харрисон был весел. Дискуссию по обоюдному согласию отложили на вечер, но он раз или два сам напомнил о ней за столом. Заметив радостное настроение приятеля, Грэтрикс поинтересовался, как прошло расследование и не добыл ли он новых, решающих свидетельств, но Харрисон отказался отвечать.

— Нет-нет. Дождемся послеобеденного часа. Вернону есть что сказать, мне тоже. Представим свои аргументы, а потом проведем голосование. Как, Вернон, по рукам?

Вернон, не менее уверенный в себе, чем оппонент, охотно согласился; не возражал он и позднее, в гостиной, когда ему было предложено открыть дискуссию.

— Мне все ясно, — сказал он. — По-моему, тут двух мнений быть не может.

— Отлично, ваш ход, — ободрил его Харрисон.

Вернон откинулся на спинку кресла и сцепил ладони на затылке.

— Допущу для начала, что все мы находились в том самом состоянии, которое и порождает феномены: выжидательном, немного расслабленном. Мы сидели кружком, мысли наши были полностью заняты предметом спиритизма. Согласно общераспространенным взглядам, подобный настрой позволяет нам продуцировать силу и таким образом содействовать спиритическим манифестациям.

Главным медиумом в данном случае была не сознававшая того мисс Мессенджер. Ее состояние я назову трансом, самым благоприятным для спиритических манифестаций. Кроме того, благодаря редкостной случайности ее тело было скрыто в затемненном месте. Если бы сеанс оборудовали специалисты, им бы едва ли потребовалось что-либо улучшать. Далее наше объяснение, касающееся призрака и «прямого голоса», будет во многом опираться на прецеденты.

По поводу первого скажу следующее: фотографии, сделанные фон Шренк-Нотцингом в тысяча девятьсот двенадцатом и тысяча девятьсот тринадцатом годах в Париже и в других местах, являются достаточным доказательством того, что при благоприятных условиях, с участием чувствительного медиума, из тела медиума может быть извлечена материя, до сих пор не известная науке, и далее из этой материи, при посредничестве внешней силы, возможно выстроить подобие не только человеческого существа, но также ткани и прочих материалов. Об этом я упоминаю, дабы нас не смущал тот факт, что одежда материализовавшейся женщины отличалась по цвету от одежды мисс Мессенджер. Платье незнакомки — мгновенный продукт этого созидательного потока.

Известный тюлевый шарф являлся единственным предметом, который не был на время создан и затем поглощен. Он действительно был взят у лежавшей без чувств мисс Мессенджер: им завладела и манипулировала временная форма, развившаяся из телеплазмы. Этому имеется убедительный прецедент, о котором, помнится, я вчера упоминал.

Вернон ненадолго замолк, но, не дождавшись отклика Харрисона, продолжил:

— И как мы все вчера договорились, я хотел бы по окончании нынешней дискуссии получить от каждого письменный рассказ о ваших наблюдениях. Из этих рассказов, а также из показаний мистера Мессенджера, его дочери и полицейского сержанта составится отчет об одном из самый примечательных и убедительных случаев, о каких когда-либо сообщалось Обществу психических исследований.

— Полегче, Вернон, полегче, — вмешался Харрисон. — Пока я не могу сказать, что вы меня окончательно склонили к вашей точке зрения.

— В чем же состоит другое объяснение? — спросил Вернон.

— В том, что мы видели самое мисс Мессенджер в состоянии транса. Что касается транса, я с вами согласен.

— Но позвольте, — вскричал Вернон, — женщина в лесу совсем не походила на мисс Мессенджер.

— Разве? Хорошо, давайте спросим свидетелей, в чем состоит замеченная ими разница. Начнем с вас, Вернон. Заметили вы разницу в росте?

— Никакой существенной, — вынужденно признал Вернон, — но в чертах той женщины было гораздо больше одухотворенности, чем у мисс Мессенджер.

— Что еще? — настаивал Харрисон.

— Мы, конечно, видели ее только мельком. Должен признаться, что сейчас мне не вспоминается других сколько-нибудь наглядных отличий. Несходные черты, иное выражение лица — вот и все.

— А ты, Эмма? — Харрисон перевел взгляд на жену.

— Я не смогу уверенно поручиться, что это была не мисс Мессенджер. У нас у всех тогда немного сдали нервы, разве не так?

— Одежда была другого цвета, — ввернула миссис Грэтрикс. — У первой женщины — белая. А на мисс Мессенджер было серое платье.

— По мне, так Вернон прав, — подхватил ее супруг, — когда сказал о более одухотворенных чертах незнакомки. Мне это тоже бросилось в глаза.

— А вам есть что сказать, леди Ульрика? — спросил Харрисон.

Леди Ульрика вздохнула.

— Боюсь, — призналась она честно, — что касается такого рода наблюдений, на меня никак нельзя полагаться. Я забыла свой лорнет под кедром, а без него я слепа, как крот.

Харрисон улыбнулся и пожал плечами.

— Ну и что мы имеем? Нашлась ли хоть одна причина, чтобы прибегнуть к такому натянутому объяснению, как сверхъестественное вмешательство? Давайте подумаем о том, как отнеслось бы к нашему свидетельству научное сообщество. По словам самого Вернона, мы находились в «выжидательном, немного расслабленном» состоянии. После обеда мы не меньше часа беседовали о спиритизме, обстановка была далека от обычной. Не вспомню другой такой тихой и… насыщенной эмоциями ночи. Преисполнившись предчувствий (чему причина красноречие Вернона), мы замечаем у озера женщину в белом. Приближаемся к ней, чувства наши — что неизбежно при таких обстоятельствах — взбудоражены. И что мы обнаруживаем? Мы видим юную женщину, которая бродит в состоянии транса. Транс, естественно, преобразил ее черты, придал им более одухотворенное выражение. Несомненно, она была очень бледна. Утром она рассказывала мне, что, перед тем как впасть в транс, подумывала о самоубийстве. Вполне вероятно, крайнее душевное волнение сказалось на ее внешнем облике.

А теперь проанализируем, что на самом деле произошло. Три наблюдателя — Эмма, Фелл и я сам — видели мисс Мессенджер раньше, но в тех обстоятельствах ее не узнали. Стоит ли этому удивляться, если мы учтем, что наши души полнились смутными предчувствиями и что состояние самой девушки было отнюдь не обычным? Далее оказывается, что четверо из нас впоследствии не опознают в незнакомке мисс Мессенджер. Из этих четверых одна допускает, что едва ли годится в свидетели, другая говорит, что не особенно рассматривала лицо женщины. Третий, Вернон, не отрицает своей предвзятости: он ожидал спиритического феномена и его показания нельзя считать надежными. Четвертый — наш друг Грэтрикс. И вот, Грэ, задаю тебе серьезнейший вопрос: готов ли ты поклясться в том, что незнакомка, которую ты видел мельком в лунном свете под тисами, это ни в коем случае не мисс Мессенджер? Клянись.

— Нет, Харрисон, поклясться я не готов. Собственно, мне кажется, твое толкование правильное.

— Но платье, мистер Харрисон, — вмешалась миссис Грэтрикс. — Та женщина на опушке была одета в белое. А мисс Мессенджер — в серое.

— Действие лунного света, дорогая моя. Он все обесцвечивает. — Харрисон встал и прошелся по комнате. Убеждая других, он и сам все больше утверждался в верности своей теории. Теперь ему хотелось поставить в этой истории точку, исключить последнюю возможность отправки отчета в Общество психических исследований, изгнать привидение на веки вечные. Но в конце комнаты его взгляд упал на тюлевый шарф, забытый накануне мисс Мессенджер; горничная аккуратно его свернула и положила на столик у окна. В тот же миг Харрисона осенило, что чертов шарф серый, в тон платью мисс Мессенджер. Он-то почему не побелел при свете луны? Эта подробность ничего не значила, Харрисон не сомневался, что сможет как-то объяснить и ее, но в данный момент все его построения грозили рухнуть. Странным образом не нашлось никого, кто бы этот шарф не опознал. Это был единственный предмет, который при любых условиях выглядел одинаково.

Харрисон относил себя к честным людям, но искушение скрыть улику оказалось сильнее его. Стоя между остальной компанией и столиком, он обернулся, нащупал у себя за спиной шарф и тайком запихнул его в карман смокинга.

Речь тем не менее была испорчена. Душевный подъем в один миг сошел на нет.

— Хм-хм! Ну что ж, — произнес он, возвращаясь к слушателям, — полагаю, приискивать вчерашнему происшествию сверхъестественную подоплеку совершенно не обязательно. Что вы на это скажете?

— Я лично ни секунды не сомневаюсь, что это была мисс Мессенджер, — весело прощебетала его супруга.

— Да, это вполне правдоподобно, — согласился Грэтрикс.

— Самое вероятное объяснение, — добавила миссис Грэтрикс.

— А как думаете вы, леди Ульрика? — спросил Харрисон.

— Да, конечно, если все уверены, что это была мисс Мессенджер, то и спорить больше не о чем.

— Все, кроме Вернона, — поправил леди Ульрику Харрисон.

Вернон со вздохом откинулся на спинку кресла:

— Как бы то ни было, от моего отчета в Общество психических исследований вы оставили рожки да ножки. Если никто не готов поклясться, что женщина, которую мы видели, не мисс Мессенджер, я лишился всех свидетелей.

— Остается еще Фелл, — подсказал Харрисон.

— Не думаю, что ему можно доверять, — вмешалась миссис Харрисон. — Боюсь, он не пожелал тогда узнать мисс Мессенджер: у него имелись свои причины. Если на то пошло, мистер Фелл вообще не очень красиво себя повел.

— Ладно, Харрисон, оставим эту тему, — не без великодушия сдался Вернон. — Не скажу, что вы меня убедили, даже что касается вчерашнего случая, но видимость правды на вашей стороне. Удивляюсь, как это трудно — даже спланировать образцовое, доказательное расследование.

4

Харрисон оказался триумфатором и должен был бы торжествовать. Однако, сказать по совести, он убедил всех, кроме самого себя.

Треклятый шарф, стоило о нем задуматься, сбивал Харрисона с толку. Ложась спать, Харрисон засунул его в ящик комода, но под утро проснулся и принялся размышлять. С отвратительной ясностью ему представилось, что если теория Вернона соответствует действительности, то среди всего, что им явилось, когда они созерцали феномен, единственным вполне материальным, земным предметом был этот самый шарф. И странное, многозначительное совпадение: именно шарф все видели вполне отчетливо, именно его не преобразили ни умственный настрой наблюдателей, ни действие лунного света.

Совпадение беспокоило Харрисона все больше и больше. Объяснить его никак не удавалось.

На следующее утро Харрисона все так же мучило беспокойство. Сомнения мешали ему работать. После ланча он засунул шарф в карман, решив воспользоваться им как предлогом, чтобы снова повидать мисс Мессенджер. Нужно было прояснить еще один-два вопроса. Ему показалось, что шарф вызывал у нее не меньшее отвращение, чем у него самого. При виде шарфа она может испытать шок, который, не исключено, пробудит воспоминание о том, что происходило во время транса.

Мисс Мессенджер была в саду, Харрисона провели в ее собственную гостиную и попросили подождать. Продолжая обдумывать, каким манером лучше будет извлечь шарф, он рассеянно прошелся по комнате и остановился перед каминной полкой, чтобы рассмотреть фотографии. И вдруг ему представилось, что перед ним стоит темная стена из тисов, а на их фоне изысканной камеей прорисовывается нежный профиль. Растерявшись, Харрисон мигнул, и фон обратился в обычную обстановку комнаты, отраженную в зеркале. Но лицо осталось: тот самый профиль, увиденный на тисовой опушке; трогательное и печальное, оно словно бы тоскливо созерцало образы грядущих несчастий.

Харрисон вздрогнул. Ему почудилось, будто в воздухе пробежал холодок. На мгновение перед его взором возникли необозримые пространства, странные события, не имеющие ничего общего с обыденной действительностью. В нем шевельнулась память о чем-то очень давнем, отделенном от него целой вечностью. Уловить это воспоминание было так же трудно, как только что виденный сон. Пока Харрисон мучительно вспоминал, за спиной у него скрипнула дверь и между ним и его видением задернулась темная завеса вещественной реальности.

Совсем рядом раздался голос мисс Мессенджер.

— Это моя подруга, Рода Бертон, — говорила она. — Фотография сделана буквально за неделю до ее смерти. Ее, бедняжку, уже тогда одолевали горестные раздумья.

Роджер Патер

Roger Pater (Gilbert Roger Huddleston), 1874–1936

На самом деле этого мастера «страшных» историй, подписывавшего свои сочинения псевдонимом Роджер Патер, звали Гилберт Роджер Хаддлстон, и он был монахом из ордена бенедиктинцев. Это призвание с ним разделил сквозной персонаж сборника «Таинственные голоса» (1923) сквайр-священник Филип Риверз Патер, обладающий удивительной способностью слышать голоса из подсознания и мира мертвых, предупреждающие о грядущих событиях или приоткрывающие завесу над тайнами прошлого. Сквайр мудр и гуманен, он всячески стремится облегчить страдания живых и мертвых и пользуется большим уважением окружающих, — по воспоминаниям современников, именно таким человеком и был его создатель. Что же до таинственного дара, здесь трудно сказать что-либо определенное; во всяком случае, этот мотив играет большую роль в романе того же автора «Мой кузен Филип» (1924), претендующем на определенную автобиографичность.

НАСЛЕДСТВО АСТРОЛОГА (Пер. Л. Бриловой)

Двадцать шестого мая, в день святого Филиппа,[124] сквайр празднует свой день рождения, и неизменно он приглашает к себе на обед тесный круг самых близких друзей. Однако, как грустно повторяет сквайр, большинство своих ровесников он пережил, и в последние годы общее число сотрапезников редко превышает десяток, включая сюда самого сквайра и одного-двух знакомых, которым случится в это время жить в усадьбе на правах гостей. В первый раз, когда я был туда зван, за столом сидело всего-навсего шесть человек. Во-первых, отец Бертранд, английский монах-доминиканец,[125] один из ближайших друзей сквайра, который регулярно гостил у него летом месяц-другой. Вторым был сэр Джон Джервас, местный баронет и исследователь древностей — член Общества антиквариев[126] и один из авторитетнейших современных знатоков искусства цветного стекла, а помимо того, один из немногих в окрестностях Стантон-Риверза[127] дворян, исповедующих католичество. Третьим назову герра Ауфрехта, немецкого профессора, прибывшего в Англию с целью изучить некоторые рукописи из Британского музея и имевшего рекомендательное письмо от общего приятеля из Мюнхена. В-четвертых, присутствовал священник из соседнего прихода — большую часть жизни он состоял членом совета одного из кембриджских колледжей, но несколько лет назад принял от колледжа бенефиций и с тех пор тесно сдружился со старым сквайром, которым, вкупе с самим собой, я и завершу перечень присутствующих.

Стантон-Риверз представляет собой постройку с небольшим четырехугольным внутренним двором; северный корпус отведен под жилье слуг и кухню, столовая располагается в северном конце западного корпуса. Тем не менее, когда у нас нет гостей, еду сквайру всегда подают в небольшую светлую гостиную в восточном корпусе, где неяркие, цвета слоновой кости стены увешаны изысканными французскими пастелями старинной работы, а вся обстановка состоит из чиппендейловской мебели,[128] изготовленной в свое время для дедушки нынешнего сквайра самим знаменитым краснодеревщиком (в семейном архиве сохранился подлинник контракта и все счета).

Обед по случаю дня рождения, однако, событие особое, и устраивается он всегда традиционным, подобающим образом — в столовой; путь в нее пролегает через красивую галерею, занимающую почти всю протяженность западного корпуса, в которой сквайр оборудовал библиотеку. В столовой, просторной комнате с прекрасными пропорциями, сохранилась первоначальная отделка времен короля Якова: темные дубовые панели, резной карниз, изысканная лепка плафона, плетеный орнамент которой включает в себя множество раковин (с герба Риверзов) в комбинации с головами леопардов (с герба Стантонов). Камин, обширный и глубокий, снабжен вместо решетки блестящими стальными «собаками»,[129] в резном рисунке навершия, достигающего самого потолка, повторяются все элементы гербов, коими могут похвалиться оба семейства, а также оба их девиза, образующие столь счастливое единство: Sans Dieu rien[130] и Garde ta Foy.[131]

Мне думается, сквайр и в день рождения предпочел бы собрать гостей не в столовой, но у него не хватило духу огорчить Эйвисона, дворецкого. В самом деле, этот день — единственный в году, когда Эйвисон может проявить себя в полном блеске, уставив стол самыми красивыми, какие имеются в доме, образчиками фамильного столового серебра, стекла и фарфора, в то время как кухарка миссис Паркин и садовник Сондерс, со своей стороны, делают все возможное, дабы достойно поддержать его усилия.

Вечер выдался редкостный, мы сидели в библиотеке, беседовали и наблюдали, как мерк свет в саду за окном, пока Эйвисон, открыв складную дверь, не объявил, что кушать подано. Прежде мне доводилось видеть эту комнату исключительно в déshabillé,[132] и я удивился тому, как нарядно она может выглядеть. Темные панели в теплых отсветах заката, проникавших через широкие, со средниками, окна, составляли превосходный фон для обеденного стола, с притененными свечами, нежными живыми букетами, сверканьем стекла и серебра, и я не мог не признать, что Эйвисону удалось создать подлинный шедевр. Не иначе как та же мысль пришла и прочим гостям: не успел отец Бертранд прочитать молитву, как у сэра Джона вырвался восхищенный возглас:

— Дорогой друг, да это подлинное великолепие! Однажды я к вам заберусь и утащу все ваше стекло и серебро. Разве устоишь перед искушением, когда глаз дразнит такая красота!

Хозяин улыбался, но я заметил, что он не сводит глаз с центра стола и веки его слегка опущены, а последнее, как мне было известно, свидетельствовало о тщательно скрываемом недовольстве. Я тоже стал рассматривать центр стола, но не успел понять, в чем дело, поскольку меня отвлек мои сосед, германский профессор, который, можно сказать, возопил:

— Mein Gott,[133] герр натер, что это такое? — Он указал на роскошное серебряное изделие в центре стола.

— Мы называем это фонтаном Челлини,[134] герр Ауфрехт, — пояснил сквайр, — хотя это никакой не фонтан, а чаша для розовой воды, а насчет Челлини — у меня нет никаких доказательств, что это его работа.

— Какие токазательства, — воскликнул немец, — эта работа — сама себе токазательство. Чего фам еще? Такое мог создать лишь один мастер — Бенвенуто. Но как к фам попало это блюдо?

Веки хозяина объясняли его настроение красноречивее всяких слов, и я боялся, что это заметят и прочие гости, но сквайр сумел овладеть собой и ответил совершенно невозмутимо:

— О, оно уже три столетия находится в собственности нашего семейства: считается, что его привез из Италии сэр Хьюберт Риверз, мой предок. Его портрет висит там, у подножья лестницы.

Тут я решил, что догадываюсь, чем обеспокоен сквайр: репутация названного предка была весьма далека от идеала, и — так уж учудила наследственность — черты сквайра были практическим повторением лица сэра Хьюберта (старый патер, святая душа, втайне очень из-за этого печалился). Тут, к счастью, приходской священник перевел разговор на другую тему, герр Ауфрехт не возобновлял своих расспросов, и веки сквайра вскоре вернулись в прежнее, привычное положение.

За едой немец выказал превосходные ораторские качества, беседа превратилась в обмен репликами между ним и священником отцом Бертрандом, а прочим, то есть нам троим, оставалось только слушать и наслаждаться. Однако же разговор то и дело выходил за границы моего разумения, и в эти минуты я вновь присматривался к большой чаше для розовой воды, которая блестела и сверкала в центре стола.

Прежде всего меня несколько удивило, что я вижу ее в первый раз, поскольку Эйвисон, знавший о моем интересе к старинному серебру, водил меня в кладовую и показывал всю посуду. Впрочем, заключил я, такой ценный предмет держали, наверное, в особом хранилище, отдельно от прочих вещей.

Еще более меня поразил необычный замысел: каждый завиток, каждая линия этого прекрасного изделия словно бы намеренно были направлены так, чтобы привлечь внимание к большому шару из горного хрусталя, который образовывал его центр и вершину. Сама чаша, наполненная розовой водой, находилась под шаром, а поддержкой ему служили четыре изысканные серебряные статуэтки; непрестанная игра отблесков в воде и хрустале так завораживала, что я задал себе вопрос, почему ни один из позднейших мастеров не перенял эту идею: насколько мне было известно, изделий подобной формы больше не существовало.

Со своего места в конце стола, напротив сквайра, я вскоре заметил, что он тоже не следит за разговором, а рассматривает хрустальный шар. Внезапно сквайр удивленно выпучил глаза, приоткрыл рот и буквально впился взглядом в хрусталь. Но тут подошел Эйвисон, чтобы забрать его тарелку, это вывело сквайра из непонятного забытья, он присоединился к разговору и, как мне показалось, до конца обеда старался смотреть куда угодно, только не на хрустальный шар.

Выпив за здоровье сквайра, мы переместились в библиотеку, куда Эйвисон принес кофе; около десяти лакей сообщил, что подана коляска сэра Джона. Он еще раньше пообещал отвезти домой священника, так что оба вскоре уехали и, кроме сквайра и меня, в библиотеке остались только профессор и отец Бертранд. Я немного опасался, что герр Ауфрехт снова заговорит о фонтане Челлини, но, к моему удивлению, как только удалились сэр Джон со священником, сквайр сам вернулся к теме, которой, как мне казалось, до этого избегал.

— Вы как будто заинтересовались фонтаном для розовой воды, герр Ауфрехт? — заметил он. — Не хотите ли теперь, когда другие гости уехали, его осмотреть?

Расплывшись в улыбке, немец охотно принял предложение, сквайр же тем временем позвонил в колокольчик и распорядился, чтобы Эйвисон принес фонтан Челлини в библиотеку для герра Ауфрехта. Судя по виду, дворецкий обрадовался не меньше профессора, и скоро шедевр, во всем его великолепии, оказался на небольшом столике, в ярком свете лампы, падавшем из-под абажура.

Поток слов замер у профессора на устах: блестящий собеседник уступил место знатоку. Он подсел к столику, вынул из кармана лупу и, медленно вращая фонтан, принялся тщательно его осматривать. Целых пять минут он, поглощенный этим занятием, молчал и при этом, как я заметил, то и дело обращал взгляд к венчавшему изделие шару, который поддерживали четыре изящные статуэтки. Наконец профессор откинулся на спинку стула и заговорил:

— В том, что это Челлини, сомневаться не приходится, однако замысел для него необычен. Наверное, общий вид изделия продиктован заказчиком. Вершина в виде большого хрустального шара — нет, самому Бенвенуто такое не свойственно. А что вы об этом думаете? — Профессор обратил вопрошающий взгляд к сквайру.

— Чуть погодя, профессор, я расскажу вам об этом все, что знаю, — отозвался старый патер, — но прежде объясните, пожалуйста, почему вы думаете, что Челлини следовал чьим-то указаниям?

— Ach so,[135] — ответил немец, — все дело в хрустальном шаре. Его слишком много, он — как бы это сказать по-английски? — очень уж «бросается в глаз». Вы ведь читали «Мемуары» Бенвенуто? — Сквайр кивнул. — Тогда вам и самому должно быть понятно. Помните, он сделал большую пряжку — застежку для ризы Климента[136] Septimus?[137] Папа показал ему большой бриллиант и распорядился поместить его на застежку. Любой другой художник поместил бы бриллиант в центр композиции. Но что сделал Челлини? Нет, он отвел бриллианту место под ногами Бога Отца, так что блеск большого камня украсил изделие, но не отвлек внимание от композиции: ars est celare artem.[138] Здесь же, — профессор положил ладонь на хрустальный шар, — здесь сделано иначе. Эти статуэтки есть само совершенство, они куда ценнее, чем шар. Он их подавляет, просто губит. Первым делом вы видите его, потом тоже его, всегда его. Нет, он здесь не ради искусства, а ради какой-то иной, не художественной, надобности. Его как-то использовали, я просто уверен.

Замолкнув, профессор тут же повернулся к сквайру. Во взгляде его читалась убежденность. Я тоже посмотрел на сквайра: старый священник тихо улыбался, черты его выражали согласие и восхищение.

— Вы совершенно правы, профессор, — спокойно подтвердил он, — шар помещен сюда неспроста, во всяком случае, я твердо в этом уверен и жду, чтобы вы сказали, какую надобность имел в виду заказчик.

— Нет-нет, герр Патер, — запротестовал профессор. — Если надобность вам известна, к чему мои предположения? Не лучше ли будет, если вы сами нам все расскажете?

— Хорошо, — согласился сквайр и тоже подсел к столику.

Мы с отцом Бертрандом последовали его примеру, и когда все устроились, сквайр повернулся к профессору и начал:

— За обедом я уже упомянул, что это изделие было привезено из Италии моим предком, сэром Хьюбертом Риверзом, так что в первую очередь я должен кое-что вам о нем рассказать. Родился он году приблизительно в тысяча пятисотом и прожил больше девяноста лет, то есть срок его жизни практически совпал с шестнадцатым веком. Едва Хьюберт достиг совершеннолетия, отец его умер, и таким образом сын еще в юношеском возрасте сделался до некоторой степени важной персоной. Через год или два Генрих VIII[139] посвятил его в рыцари, и вскоре сэр Хьюберт в составе свиты английского посла был отправлен в Рим.

Там на блестящего молодого человека обратили внимание, и спустя недолгое время он оставил дипломатический пост и вошел в круг приближенных папы римского, хотя никакого официального назначения не получил. Когда произошел разрыв между Генрихом и папой, сэр Хьюберт присоединился к свите имперского посла, чем обезопасил себя от собственного государя, который не мог себе позволить поссориться еще и с императором;[140] кроме того, отныне исключались какие бы то ни было неловкие вопросы относительно религиозных убеждений сэра Хьюберта.

О его жизни в Риме мне практически нечего поведать, замечу только, что, если верить семейной легенде, он вел себя как типичный представитель эпохи Ренессанса. Понемногу ради забавы уделял время искусству, литературе и политике, но куда больше — астрологии и чернокнижию, будучи членом прославленной — или же ославленной — Академии. Вы помните, наверное, что это общество, основанное в пятнадцатом веке печально известным Помпонио Лето,[141] устраивало свои встречи в одной из местных катакомб. При папе Павле II[142] члены Академии были взяты под стражу и обвинены в ереси, однако доказать ничего не удалось, и впоследствии, как полагали современники, все они вернулись на праведную стезю. Ныне известно, что они не только не исправились, но окончательно погрязли в пороке. Изучая язычество, они дошли до поклонения Сатане; наконец их деятельность вновь сочли подозрительной, и следствие было возобновлено.

Сэр Хьюберт, однако, почуял, куда дует ветер, воспользовался своей близостью к имперскому послу и беспрепятственно удалился в Неаполь. Здесь он дожил до восьмидесяти лет, и никто в Англии не ждал, что он вернется на родину. Тем не менее он вернулся и привез с собой большое собрание книг и рукописей, картины, а также этот образчик ювелирного искусства. Смерть и похороны сэра Хьюберта пришлись на последнее десятилетие шестнадцатого века.

Племянник сэра Хьюберта, унаследовавший от него имение, был благочестивый католик, выпускник семинарии в Сент-Омере.[143] Просмотрев манускрипты сэра Хьюберта, он сжег большую их часть, но оставил один том, где содержалась опись привезенных из Неаполя вещей. Фонтан там тоже упомянут. Собственно, его описание занимает целую страницу: имеется эскизик, указан автор — Челлини и добавлено еще несколько фраз, смысла которых я так и не понял. Но не сомневаюсь в том, что шар использовался для дурных целей, вот почему мне не нравится, когда его ставят на стол. Если бы Эйвисон меня спросил, я запретил бы ему доставать фонтан из хранилища.

— Тогда я очень рад, что он вас не спросил, mein Herr,[144] — напрямик заявил немец, — а то как бы я увидел этот шедевр? А упомянутая вами опись — можно мне взглянуть?

— Конечно, герр Ауфрехт, — кивнул сквайр, подошел к одному из книжных шкафов, отпер стеклянную дверцу и извлек на свет небольшой томик в выцветшем переплете из красной кожи с золотым тиснением.

— Вот она, эта книга. Сейчас я найду страницу с эскизом. — Вскоре он протянул томик профессору. Заглянув туда, я увидел довольно мелкий рисунок, на котором, вне всякого сомнения, была изображена стоявшая перед нами чаша. Внизу было написано несколько строчек; и рисунок и надпись были сделаны рыжеватыми выцветшими чернилами.

Профессор вновь извлек свою лупу и с ее помощью прочел под рисунком:

«Предмет: Vasculum argenteum, crystallo ornatum in quattuor statuas imposito. Opus Benevenuti, aurificis clarissimi. Quo crystallo Romae in ritibus nostris pontifex noster Pomponius olim uti solebat. [Сосуд из серебра, украшенный хрустальным шаром, который поддерживают четыре статуэтки. Работа Бенвенуто — славнейшего из ювелиров. В былые дни, в Риме, сей шар использовал при ритуалах наш первосвященник Помпониус]».

— Что ж, как будто все вполне понятно, — заметил отец Бертранд, который внимательно прислушивался к диалогу сквайра с профессором. — Opus Benevenuti, aurificis clarissimi — можно отнести только к Челлини, а последняя фраза, безусловно, наводит на подозрения, хотя, как именно использовался шар, там не сказано.

— Но это не все, — прервал его герр Ауфрехт, — тут есть еще одна надпись, много бледнее. — Он прищурился, вглядываясь, и наконец воскликнул: — Да это же по-гречески!

— В самом деле, — оживился сквайр, — вот почему я не сумел ее разобрать. Весь мой греческий выветрился, едва я успел закончить школу.

Профессор тем временем вынул свою записную книжку и, разбирая надпись, стал заносить туда слово за словом. Мы же с отцом Бертрандом воспользовались случаем, чтобы изучить рисунок небольших плакеток, которыми было украшено основание фонтана.

— Ну вот, готово, — торжествующе объявил вскоре герр Ауфрехт. — Слушайте, я буду переводить. — Немного подумав, он прочитал нам следующее:

«В шаре вся истина о том, что есть, что было и что грядет. Кто смотрит, тому откроется, кто ищет, тот обрящет. Склони слух, о Люцифер, звезда рассвета, к смиренному рабу твоему, войди в мое сердце и пребудь в нем, ибо ты мой почитаемый господин и повелитель».

Фабий Британник

— Фабий Британник! — воскликнул сквайр, когда профессор замолк. — Но это же слова с основания языческого алтаря, что на заднем плане портрета сэра Хьюберта!

— Совершено очевидно, что в Академии его называли Фабием Британником, — отозвался профессор. — Там всем давали классические имена взамен их собственных.

— Да, не иначе, — согласился сквайр. — Стало быть, он поклонялся Сатане. Ничего удивительного, что он оставил по себе такую недобрую память. Да, но… конечно же! — внезапно вскричал он. — Теперь мне все понятно.

Удивленные этой вспышкой, мы все подняли глаза на сквайра, но он молчал. В конце концов отец Бертранд проговорил негромко:

— Наверное, Филип, тебе есть что нам поведать. Так скажешь или нет?

Немного поколебавшись, старый священник ответил:

— Что ж, если хотите, слушайте, придется только попросить у вас прощения, что не называю имени. Хотя главное действующее лицо уже много лет покоится в могиле, я все же предпочел бы его не называть.

Когда я был совсем молод и не принял еще решение стать духовным лицом, у меня завелся в Лондоне приятель-медиум. Он был тесно связан с другим, очень известным медиумом — Хоумом, да и сам обладал незаурядным даром в этой области. Приятель неоднократно и настойчиво приглашал меня на их сеансы, по я всегда отказывался. Тем не менее отношения наши оставались вполне дружескими, и в конце концов он явился ко мне в гости сюда, в Стантон-Риверз.

По профессии приятель был журналист, художественный критик, а потому однажды вечером, когда других гостей не было и мы обедали вдвоем, я распорядился, чтобы дворецкий, предшественник Эйвисона, поставил на стол фонтан Челлини. Желая услышать независимое суждение, я не стал ни о чем предупреждать приятеля, но, едва увидев фонтан, он, как сегодня наш друг-профессор, восхитился и заявил, что произведение, несомненно, вышло из рук самого Бенвенуто.

Я подтвердил, что оно всегда считалось работой Челлини, но намеренно умолчал о сэре Хьюберте и о своих догадках, как именно использовали когда-то магический кристалл, приятель же не стал расспрашивать меня о его истории. Тем не менее с каждой минутой он все более погружался в молчание. Иногда он понимал мои слова лишь со второго или третьего раза, так что мне сделалось не по себе и я облегченно вздохнул, когда дворецкий принес графины и оставил нас одних.

Гость сидел справа от меня, по эту сторону стола, чтобы удобней было беседовать, и я заметил, что он не сводит глаз с фонтана, стоявшего прямо перед ним. Ничего странного в этом не было, и мне вначале не приходило в голову связать этот факт с его рассеянностью и молчанием.

Внезапно гость уперся пристальным взглядом в хрустальный шар, подался вперед и в каких-нибудь двух футах от него застыл как зачарованный. Мне даже трудно описать, какое внимание и напряжение отразились в его чертах. Он словно бы смотрел в самую сердцевину шара — не на шар, поймите, а вглубь его, туда, где скрывалась, по-видимому, тайна столь неодолимо притягательная, что все существо наблюдателя было занято только ею.

Минуту-другую приятель не говорил ни слова, на лбу у него заблестели капельки пота, дыхание сделалось шумным, напряженным. Внезапно я почувствовал, что пора как-то вмешаться, и тут же, не подумав, громко произнес:

— Я требую: скажите мне, что вы видите.

По телу приятеля пробежала дрожь, но глаза по-прежнему смотрели на хрустальный шар. Потом его губы дернулись, и он тихо зашептал, с большим трудом выговаривая слова. И сказал он примерно вот что:

— Низкая, плоская арка, под ней что-то вроде плиты, сзади картина. На плите — скатерть, на скатерти высокий золотой кубок, перед ним лежит тонкий белый диск. Рядом какое-то чудовище вроде гигантской жабы. — Приятель содрогнулся. — Но для жабы оно слишком большое. Блестит, в глазах горит злобный огонь. Просто жуть. — Внезапно он перешел на пронзительные ноты и зачастил, словно не поспевая за быстро меняющимся зрелищем: — Человек на переднем плане — тот, что в плаще с крестом на спине, — держит в руке кинжал. Заносит руку, целит кинжалом в белый диск. Пронзает диск. Течет кровь! Белая скатерть уже алая от крови. Но чудовище — на него попали брызги, и жаба корчится, словно от боли. Спрыгнула с плиты, пропала. Все повскакали с мест, вокруг переполох. Все разбежались по темным коридорам. Остался только один — тот самый, с крестом на спине. Лежит на полу без чувств. Золотой кубок, белый диск, кровавая скатерть — по-прежнему на плите, картина на заднем плане… — Словно выбившись из сил, медиум перешел на шепот.

Понимая, что видение вскоре окончательно померкнет, я, почти бессознательно, поспешил задать ему вопрос:

— Что за картина? — Но вместо ответа приятель прошептал только «Irene, da calda»[145] и откинулся, обессиленный, на спинку кресла.

Наступила тишина.

— И что же, — начал отец Бертранд, — ваш приятель-медиум так ничего больше не рассказал о своем видении?

— Я его не спрашивал, потому что, придя в себя, он, похоже, совершенно не помнил, о чем говорил во время транса. Но спустя несколько лет я узнал кое-что, проливающее некоторый свет на этот эпизод, причем узнал совершенно неожиданно. Немного терпения, и я покажу вам, как мне кажется, ту самую картину, что виднелась в глубине ниши! — Подойдя к одному из книжных шкафов, старик извлек оттуда большой том.

— Картина, которую я собираюсь вам показать, представляет собой точную копию одной из фресок в катакомбах святых Петра и Марцеллина:[146] на нее я набрел совершенно неожиданно, когда учился в Риме. После этого фреску воспроизвел Ланчани[147] в своей книге. А, вот она. — Сквайр положил альбом на стол. Перед нами, несомненно, была репродукция фрески из катакомб с изображением «агапэ»[148] или «трапезы любви»: группа фигур символизировала одновременно тайную вечерю и причащение избранных. К тому же времени относились надписи наверху: «IRENE DA CALDA» и «AGAPE MISCE MI»,[149] а вот буквы в перечне имен, расположенном по кругу, свидетельствовали о значительно более позднем происхождении. «POMPONIUS, FABIANUS, RUFFUS, LETUS, VOLSCUS, FABIUS» и прочие — все члены пресловутой Академии. Там они начертали углем свои имена, там их имена остаются и поныне — зловещим напоминанием о том, какому поруганию подверглись сокровеннейшие глубины христианских катакомб, где в пятнадцатом-шестнадцатом веках неоязычники отправляли культ Сатаны.

Мы посидели молча, глядя на картину, и наконец герр Ауфрехт обратился к доминиканцу:

— Фра Бертранд, вы магистр теологии — что вы обо всем этом скажете?

Святой брат немного поколебался, потом ответил:

— Что ж, герр Ауфрехт, церковь всегда учила, что одержимость дьяволом возможна, но если есть одержимые люди, почему бы не быть и одержимым предметам? Но если вас интересует мое мнение о практической стороне дела, скажу вот что: если уж отец Филип не имеет законного права расстаться со своим фамильным сокровищем, то самым мудрым решением с его стороны будет и впредь держать фонтан под замком.

Джаспер Джон

Jasper John (Rosalie Helen Muspratt), 1906–1976

Об этом авторе рассказов, многократно входивших в разнообразные «готические» антологии, практически ничего не известно за исключением подлинного имени (женского, как и у многих авторов настоящего тома), двух сборников рассказов — «Sinister Stories», т. е. «Мрачные рассказы» (1930), и «Tales of Terror», т. е. «Повествования об ужасном» (1931), — и того, что он (точнее, она) имеет склонность в заглавиях использовать аллитерацию, т. е. подбирать пары слов на одну букву. Собственно, поэтому переводчик предпочел по-русски назвать один из рассказов настоящего сборника «Дух дольмена», отойдя от буквального перевода — «Дух Стоунхенджа» (The Spirit of Stonehenge).

ДУХ ДОЛЬМЕНА[150] (Пер. С. Сухарева)

— О, да ты, как я слышал, покинул насиженное место? Странно! — заявил я Рональду Долтону.

Рональд кивнул.

— Очень, очень жаль, но после того, что случилось, нас никакими силами там нельзя было удержать. Я тебе ни о чем не рассказывал, но тогда мы ни с кем, даже и со старыми друзьями, особо не делились.

Мы сидели вдвоем в сумерках июньского вечера. За окнами — после сильнейшей грозы — по крышам, по деревьям, по стеклам хлестал ливень.

— Если хочешь, могу тебе рассказать, — вдруг произнес Рональд.

Я втайне надеялся на это, поскольку Рональд строго соблюдал верность фактам, а мое любопытство разожгли газетные отчеты о необычном способе самоубийства, совершенного одним из его гостей.

— Мой брат, — начал Рональд бесстрастным тоном, что придавало его рассказу большую убедительность, — тесно сошелся в Лондоне с Гэвином Томсоном. Я познакомился с Гэвином, когда он на неделю приехал к нам погостить. Он страстно увлекался раскопками, а оставленное отцом приличное состояние позволяло ему вволю предаваться любимому занятию.

Гэвину не исполнилось еще и тридцати, это был темноволосый красивый юноша, мужественного вида. Несмотря на молодость, он уже завоевал себе известность даже среди специалистов. Ходили истории о его жизни среди бедуинов[151] — для европейца нечто неслыханное. Но побудить его живописать свои подвиги было непросто.

Я тоже, как и брат, проникся к нему симпатией: личностью он был притягательной. Гэвин утверждал, что проштудировал все старинные книги о Стоунхендже,[152] какие только сумел раздобыть. Он был зачарован преданиями о друидах и горел желанием проверить кое-какие свидетельства самолично.

Гэвин спросил, известно ли нам что-либо об элементалях,[153] но тут же рассмеялся и попросил нас не опасаться — он ими не одержим. Мы стали расспрашивать Гэвина подробнее: мне почудилось, что за его небрежной манерой скрывается нешуточная озабоченность. Гэвин определил элементалей как уродливых злых духов, не имеющих образа. Они стремятся найти человеческое тело, с тем чтобы в него внедриться. Предполагается, что им дана определенная власть над смертными в той местности, где некогда торжествовало великое зло.

Внезапно Гэвин оборвал себя и принялся толковать о лунном свете на дольмене Стоунхенджа, развивая престранную собственную теорию, недоступную нашему пониманию. Мне показалось, что он нарочно морочит нам голову, желая отвлечь от затронутой ранее темы.

Временами Гэвин снисходил до нашего уровня: пояснил, в частности, что друиды предпочитали совершать свои ритуалы в определенные фазы Луны. «Потому-то я и должен проводить исследования по ночам», — добавил он. Мы вручили ему ключ, чтобы он мог входить в дом и выходить, когда ему вздумается. Гэвин признался нам, что стоит на пороге величайшего открытия, которое впишут в историю.

Пробыв у нас две недели, Гэвин отправился на поиски материалов в Бретань, но до отъезда успел исписать целую груду листов. Через три месяца он вернулся — больной, исхудавший; запавшие глаза лихорадочно блестели. Мы умоляли его дать себе ночью отдых, но он и слышать ничего не хотел, а стоило только ему заговорить о Стоунхендже, как глаза у него странным образом загорались.

Ночью, когда Гэвин отправился в свою экспедицию, я поднялся к нему в комнату с целью убедиться, что у него есть все нужное. Повсюду валялись книги; на столе лежал том с какой-то закладкой. Я раскрыл его и обнаружил там нож — кривой, из чистого золота — и без труда определил, что это образчик жертвенного ножа; лезвие его было таким острым, что я глубоко порезал себе палец.

Заинтригованный, я вгляделся в страницу и прочитал следующее: «ЭЛЕМЕНТАЛИ СТОУНХЕНДЖА. Хотя времена друидов давно миновали и крики их жертв не оглашают более безмолвие ночи,[154] а с каменного алтаря ныне не стекает кровь, однако же небезопасно устремляться к нему, когда жертвенная луна находится в полной фазе. Ибо друиды пролитой ими кровью, принесенными ими мерзкими жертвами и союзом, заключенным с дьяволом, навлекли на эту местность силы зла. Говорят, что над этими окрестностями витают бесформенные невидимые ужасы и в назначенные часы жаждут найти обиталище в человеческом теле. Буде они там обоснуются, изгнать их прочь — предприятие крайне затруднительное».

Книге, которую я держал в руках, наверняка было не одно столетие. Я просмотрел остальные: все они были посвящены тому же предмету. Гэвин, похоже, целиком отдался его изучению. Я сообщил об увиденном брату: он согласился со мной, что бедняга Гэвин, по его мнению, явно перетрудился.

«Не исключено также, что им овладел какой-нибудь элементаль», — добавил он, и мы оба рассмеялись.

На следующую ночь мы решили отправиться с Гэвином вместе. Когда он, как обычно, сел за руль, к нему в автомобиль прыгнула, к нашему изумлению, собака. Гэвин вышвырнул ее назад с яростью, нас удивившей, и велел нам забрать животное к себе. Мы так и сделали, однако собака, словно взбесившись, стрелой помчалась вслед за автомобилем, и вскоре мы потеряли их из виду.

Примерно через полчаса двинулись в путь и мы. Ночь была тихая и теплая; по всему небу неслись облака, то и дело скрывавшие луну, отчего сразу становилось темно. Чуть поодаль от цели путешествия мы заглушили мотор и пошли напрямик по траве. Суровые удлиненные камни высились под лунным светом. Мне они почему-то показались необъяснимо зловещими, словно замышляли рухнуть и кого-нибудь раздавить.

Еще издали мы заметили фигуру, которая крадучись пробиралась между огромными каменными столбами. В полутьме она походила на некий неясно очерченный призрак. Брат беззвучно ахнул. Призрак остановился у каменного алтаря, окутанного густой тьмой. Что-то во тьме блеснуло — как будто лезвие ножа, и до нашего слуха донесся душераздирающий предсмертный взвизг.

Луна скрылась за облаком; мы сломя голову побежали назад, оступаясь на мокрой траве. Впопыхах проскочили мимо машины, потом отыскали ее, кое-как в нее ввалились и рванули с места на полной скорости. Дома оказалось, что Гэвин уже лег спать, и ему пришлось спуститься вниз, чтобы отпереть дверь. Из-за усталости он нашей взбудораженности не заметил, а мы коротко пояснили, что решили немного проехаться.

На следующий день, проведя ночь почти без сна и устыдившись своего малодушия, мы твердо решили снова последовать за Гэвином. Он весь день выглядел задумчивым и до крайности рассеянным, а говорить мог только об открытии, которое ему предстояло сделать.

Выждав час после его отъезда, мы тоже сели в машину. На этот раз луна не появлялась, но мы захватили с собой электрический фонарь. Вскоре я заметил Гэвина: он стоял на коленях у каменного алтаря. Вид Гэвина, одетого, как обычно, в твидовый костюм, нас ободрил. Мы приблизились к нему вплотную, но он даже не повернул головы. Я положил руку ему на плечо, но он не пошевелился, так как был без сознания. Я приподнял его голову, и луч фонаря осветил его недвижные глаза: Гэвин был мертв. Мы уложили его на каменный алтарь, пытаясь обнаружить в нем хотя бы искру жизни, но все наши усилия ни к чему не привели. Сорочка Гэвина была окровавлена, а из груди торчала рукоятка небольшого ножа. Он лежал на жертвенном камне с запрокинутым лицом белее мела и остекленевшими глазами, волосы у него были всклокочены, а вокруг над ним высились гигантские каменные столбы — словно бы справлявшие торжество оттого, что их почтили кровавым жертвоприношением. Фонарь, судорожно плясавший в руках у брата, отбрасывал по сторонам причудливые тени.

Мы стояли, склонив головы перед громадными монументами — надгробиями, которые сделали бы честь любому королю. Потом, собравшись с духом, перенесли тело в машину. Стоунхендж позволил нам удалиться, удовлетворенный тем, что его камни вновь обагрились кровью.

Поступили мы необдуманно, и это могло навлечь на нас немалые неприятности, однако нам удалось найти письмо Гэвина и его завещание, что избавило нас от вполне понятных обвинений.

Гэвин писал, что первые ночи, когда он занимался раскопками в Стоунхендже, он провел совершенно спокойно, не замечая никаких сторонних посягательств. Затем с ним случилась странная перемена: порой ему начинало казаться, будто он жил здесь раньше и ему ведомы все здешние тайны.

Далее им овладело желание творить самые чудовищные дела. Гэвин задавался вопросом, в здравом ли он уме, или же дух дольмена требует от него принести жертву. Ему вспомнились истории об элементалях, которыми он в последнее время зачитывался.

Наконец Гэвин, пересилив себя, отправился в Бретань с целью зарыться с головой в работу. Однако Стоунхендж призывал его обратно, и он потерял способность управлять своей волей. В итоге, после многих бессонных ночей, он вернулся сюда — чувствуя, что обязан исполнить некий долг.

Однажды ночью Гэвин увидел бродячую собаку, лежавшую на алтарном камне, и им овладело непреодолимое желание убивать. Пролив кровь, он испытал непривычную радость и глубокую удовлетворенность, но что-то подсказало ему, что за ним следят, а поэтому он схватил убитого пса и ринулся к машине. Ему был известен кратчайший путь до дома — многими милями меньше, что позволило ему нас опередить.

Наутро Гэвин проснулся с сильнейшей жаждой крови: он чувствовал, что уничтожит любое существо, если оно встретится ему возле дольмена. Весь день он боролся с этим желанием. Временами он сам ужасался своим мыслям, но потом принялся разрабатывать план, как заманить нас в смертельную ловушку.

Когда мы сообщили Гэвину, что ночью к нему присоединимся, он оледенел от страха, однако слова, какими он намерен был нас предостеречь, застряли у него в горле. И тогда доброе начало, сохранявшееся у него в душе, одержало верх. Гэвин знал, что единственный выход состоит том, чтобы предложить в качестве кровавой жертвы самого себя.

Итак, той ночью Гэвин решил расстаться с жизнью, дабы умилостивить злые силы и вновь обрести душу, которая некогда ему принадлежала. В последних строках письма он умолял нас его простить и не поминать лихом.

Желание Гэвина исполнилось. Был вынесен вердикт о самоубийстве в приступе острого умопомешательства. Все подозрения с нас были сняты, но мы с Бобом навсегда покинули те страшные места.

Рональд умолк, но долго еще оба мы не произносили ни слова. Прозвенел гонг, мы поднялись и выколотили пепел из наших трубок.

ДОБЫТЧИК ДУШ (Пер. С. Сухарева)

В гробовом молчании дожидались мы часа, когда нечисть выбиралась наружу. Кто-то кашлянул, и эхо разнеслось по всему дому. Часы отсчитывали минуты с мрачным удовлетворением, мой сосед шумно дышал. Но меня эти обычные, повседневные звуки только радовали, напоминая о будничном течении жизни. В окно струился лунный свет, образуя на стенах и на полу серебристые островки.

Послышался лязг механизма, и часы на башне принялись отбивать время. Каждый удар курантов отдавался по всему дому. Едва растаял последний отзвук, на мгновение воцарилась мертвая тишина. Потом хлопнула дверь, и по коридору протопали чьи-то шаги; донесся странный, как будто бы разъяренный вскрик — не то человека, не то животного. Этот вскрик уже третью ночь кряду заставлял спящих очнуться даже от самого непробудного сна.

Нечисть — или что это было? — двинулась по коридору, на ходу барабаня в каждую дверь. Кто это: человек или животное? Мы понимали только, что это воплощение чудовищного зла, парализовавшее страхом и храбрейшего из нас. Внутри комнаты мглу лишь кое-где рассеивал лунный свет, а за порогом находилось нечто неведомое и ужасное. Ни за что на свете я не отважился бы распахнуть разделявшую нас дверь.

Я взглянул на Джона. Он приподнялся в постели. На лицо ему упал лунный луч: было видно, что глаза у него выкатились, а сам он дрожит, будто осиновый лист.

— Господи помилуй, что это? — вырвался у него сдавленный от волнения возглас. Ответить мне было нечего, поддерживать разговор не хотелось, и потому я промолчал. Через какое-то время нечисть, утомившись блужданием по коридору, вернулась к себе в комнату. Мы облегченно перевели дух: после боя часов нас не оставляло ощущение близкого присутствия какой-то адской силы — неодолимой и беспощадной.

Наутро мы, как обычно, собрались за завтраком: под глазами у всех были темные круги. Хорошо помню: на столе стояла серебряная ваза с алыми розами, сияли чистотой чайные чашки, но угнетены мы были до крайности.

Три ночи, проведенные в жутком напряжении, не могли на нас не сказаться. Филип, наш хозяин, не выдержав долгого тягостного молчания, раздраженно бросил:

— Так или иначе, от этой колотьбы в двери никому ничего не сделается, но прошу вас — слугам ни слова. На днях будет готово другое крыло, и мы туда переселимся. А если кому-то до того не по себе, что ждать невмочь, счастливого пути. Насильно никого не удерживаю.

Все мы сочувствовали Филипу и не хотели покинуть его сейчас — разбежаться, как крысы с тонущего корабля, хотя впоследствии и горько пожалели, что никто из нас на это не решился. Заикнись об отъезде хотя бы один, остальные бы за ним потянулись, но быть первым никто не решался. Бедняге Филипу не повезло. Он так мечтал здесь поселиться: дивный старинный замок с причудливой планировкой, в окрестностях которого можно было вволю рыбачить и охотиться, всецело отвечал его желаниям. Замок стоял на высоком холме, вид оттуда открывался потрясающий.

До Филипа с самого начала доходили слухи о гнездившихся в замке призраках и творящихся там странностях, но какой же англичанин примет все это на веру? По просьбе обедневшего семейства, которому этот замок принадлежал, деньги за покупку были выплачены вперед. Ко времени перехода собственности в руки нового владельца для жилья в замке годилось только одно крыло, помещения для слуг вообще не были обустроены. Мы, впрочем, ничуть не возражали против приходящей прислуги — настолько привлекала нас первоклассная рыбалка. И потому с радостью приняли приглашение Филипа.

Когда с завтраком было покончено, Филип поманил меня за собой в заросшую аллею. Там он, усевшись на пень, достал трубку и начал так:

— Нам тут никто не помешает. Вот что, Питер: ты — мой ближайший друг, и я хочу, чтобы ты помог мне докопаться, в чем тут дело. Пока остальные заняты письмами, мы с тобой обследуем проклятую комнату при дневном свете.

— Можешь на меня положиться, — откликнулся я со смешком.

— Тогда вперед, за работу. У меня есть ключ от бокового входа.

Филип встал и начал шарить руками по увитой плющом стене, пока не обнаружил потайную дверь. Мы не без труда ее отворили — под скрежет проржавевших петель, и я последовал за Филипом вверх по крутой лестнице, которая привела нас в коридор прямо к зловещей комнате. Филип вынул из кармана большой ключ и бесшумно повернул его в замочной скважине.

— Лучше держать эту дверь на запоре, — пояснил он.

Мы, без малейших опасений, вошли внутрь.

Комната, роскошно обставленная, выглядела великолепно, однако мне бросилось в глаза обилие всевозможных извивов: ножки мебели, к примеру, были вырезаны в форме змей. Взглянув на гобелены, я обнаружил тот же самый мотив: на черном фоне там и сям золотом были вышиты змеи с горящими алыми и зелеными глазами, а между ними ухмылялись бесовские рожи.

Комната поражала красотой и вместе с тем внушала ужас: именно это и вызывало замешательство. В ноздри ударял отвратительный резкий запах мокрой гнили, хотя в окна било солнце и нигде не замечалось ни малейших признаков плесени. Все эти причудливые изгибы и извилины пугали и завораживали. Воздух был совершенно недвижен, однако завеса над постелью волнообразно шевелилась, словно медленно свивались змеиные кольца.

Меблировка комнаты состояла из кровати с пологом на четырех столбиках, письменного стола, нескольких стульев и громадного шкафа. В окнах были цветные стекла в свинцовой оправе.

Пока я озирался по сторонам, меня внезапно охватило чувство, страшнее которого я в жизни не испытывал: У МЕНЯ ПОХИЩАЛИ МОЮ ДУШУ, и отнимал ее у меня дух этой комнаты. Предстояло выдержать битву, о какой я раньше и понятия не имел. Битву с бесами, ко мне подступившими. Ясное понимание этого придало мне сил: мысленно я представил себе целое скопище исчадий Дантова ада,[155] строем ринувшихся на меня в атаку.

Охваченный безмолвным ужасом, я силился выбраться из комнаты. Мне довелось участвовать в военных действиях, но тогда передо мной был враг из плоти и крови, здесь — бесплотные духи. И самое чудовищное заключалось в том, что вторая моя половина отчаянно стремилась остаться на месте. Я боролся сам с собой. Наверное, темное начало в моей природе вступило в предательский союз с темным злом, таившимся в комнате.

Ноги у меня словно налились свинцом, так что я не мог двинуться, язык отнялся, и я ощущал себя беспомощным ребенком, которого стиснул в своих ручищах великан. И все же надежда устоять меня не покидала, поддаться отчаянию я не желал.

Долго ли длилась схватка — не знаю: мощное притяжение комнаты влекло меня к себе, точно соломинку в водоворот, но в конце концов я победил. Каким же счастьем было вновь оказаться за дверью — в коридоре.

Через дверной проем я видел, что Филип все еще в комнате, где претерпевает те же муки. Его лицо — бескровное и недвижно застывшее — напоминало скорее посмертную маску, нежели лицо живого человека. Я попытался его окликнуть и подбодрить, но силы меня покинули, я и шевельнуть языком был не в состоянии. Парализованный смертным ужасом, я оставался словно прикованным к месту. Наконец Филин вывалился наружу, и дверь нечестивой комнаты за ним захлопнулась.

Напряжение спало, и мы рухнули на пол в полном изнеможении. Оба мы тяжело дышали, судорожно хватая ртом воздух, потом Филип не то простонал, не то всхлипнул, и у меня по щекам потекли слезы.

К счастью, никто нас не видел. Мы едва пришли в себя только к обеду. В волосах Филипа я заметил седую прядь, которой раньше у него не было. За столом мы объявили компании, что провели утро на реке, но вернулись с пустыми руками, и в ответ нам пришлось вытерпеть целый град насмешек над нашей рыбацкой незадачей.

Кстати устроенная вечеринка помогла нам немного развеяться, хотя и непросто было вслушиваться в беззаботную болтовню окружающих. Я предложил Филипу не ночевать в замке, однако расположиться, кроме сельских жилищ, было больше негде, да и заговорить открыто о причинах переселения мы не отваживались. Всего через несколько дней для нас должны были подготовить другое крыло.

Да и вообще, по сравнению с пережитым, ночной грохот казался уже пустяком. Той ночью, как обычно, нечисть прошлась по коридору, барабаня в каждую дверь, но затем я погрузился в глубокий сон.

Наутро меня разбудил страшный шум: в коридоре слышались возбужденные возгласы, кто-то истерически рыдал. Громче всех прозвучал уверенный голос Филипа, призывавший сохранять спокойствие. Через минуту-другую он вошел ко мне в комнату, и я увидел, что, несмотря на внешнюю невозмутимость, он крайне встревожен.

По его словам, молочник, делая утренний обход, наткнулся на тело, лежавшее под тисовым деревом. Это был юноша с перерезанным горлом. В руке у него была стиснута окровавленная бритва, так что все указывало на самоубийство.

Пока Филип, отпуская служанок, выговаривал им за устроенную истерику, я поспешно накинул на себя одежду, и мы всей мужской компанией отправились на место происшествия. Юноше на вид было лет восемнадцать: застывшие от смертного холода черты его лица, обладавшего редкой классической красотой, казались изваянными из мрамора. Глаза его прикрывала длинная прядь волос, горло чудовищным образом было изрезано и исполосовано — явно неопытной рукой.

Совсем еще мальчик! Что заставило его совершить такое? Неужели он тоже попал в сети зла, сторожащего здешние окрестности? Мной завладело чувство безысходности, описать которое словами мне не под силу. Ветер шевельнул ветки деревьев, и с них пролился дождь капель, словно сама природа оплакивала случившуюся трагедию.

Дальнейшее помнится мне смутно. Казалось, я вот-вот истерически разрыдаюсь заодно с женщинами, но мысль о Филипе меня останавливала. Позже мне говорили, что я сохранял полное самообладание и отдавал распоряжения как автомат, с каменным лицом. Прибывшая полиция взялась за дело; пожилой сержант не выказал неуместного для его должности удивления: пожалуй, он воспринял происшествие как нечто само собой разумеющееся. Мы с Филипом провели его в дом и приступили в кабинете к разговору. Филип машинально предложил ему сигару; полицейский закурил и, окутавшись густыми клубами дыма, оживленно заговорил с сильным ирландским акцентом:

— Что ж, сэр, откуда вам знать, какое это место? Для приезжих здесь словно есть какая-то приманка: приедут сюда — а им и конец. Кое-кого из тех, кто тут жил, тоже не стало. Нехорошее это место, проклятое, никому не уберечься, хоть и раздолье вокруг. Догадываюсь, что вы, сэр, ни о чем таком не подозревали. Но, так оно или нет, а я бы вам посоветовал убраться отсюда подобру-поздорову.

Последнюю фразу полицейский произнес с ноткой торжества в голосе, как если бы сумел дать урок парочке англичан, лишенных воображения.

Филип все это время рассеянно смотрел в окно. Потом встал, щедро заплатил сержанту за хлопоты и настоятельно попросил его не слишком распространяться о случившемся.

Из окна мы наблюдали за тем, как полиция готовилась забрать труп, а когда мрачная процессия скрылась из виду, Филип обратился ко мне с вопросом:

— Слышал когда-нибудь об экзорцистах? Я пригласил сюда одного: быть может, он сумеет изгнать злого духа. Выехал он утром — так что к вечеру должен появиться.

Гость прибыл к ужину. Невысокого роста, жизнерадостный, он без умолку развлекал нас своей болтовней, однако ни словом не упомянул о духах и призраках. Филип начал было излагать, что да как, но оказалось, что специалист осведомлен о деле чуть ли не во всех подробностях. Он предупредил нас, что предстоящей ночью нечисть разбушуется, хотя и посулил нам полную безопасность.

Пока не пробили часы, стояла обычная тишина. Затем нечисть вновь принялась за свои бесчинства. Приблизившись к комнате экзорциста, она загремела дверной ручкой и яростно завизжала. Затем, как видно, выдохлась и воротилась восвояси. Экзорцист сообщил нам, что провел всю ночь в молитве.

Наутро, после завтрака, состоялся ритуал изгнания злого духа. Мы все столпились в коридоре, а экзорцист, категорически наказав нам ни в коем случае не входить, один шагнул за порог комнаты.

Держа в руках книгу и зажженную свечу, экзорцист громким, внятным голосом начал читать молитвы. Свеча тут же потухла, а лицо у него задергалось в гримасах. Едва молитва была дочитана, свеча и книга полетели на пол; экзорцист, судорожно хватая ртом воздух, выкрикнул, что его душат.

Мы хотели ринуться на помощь, но не могли сдвинуться с места, онемело наблюдая за непонятными жестами, возгласами и стонами; потом экзорциста с силой выбросило в коридор, и дверь захлопнулась.

Выйдя из ступора, мы встревоженно наклонились над пострадавшим, но он лежал в глубоком обмороке, а на горле у него виднелись багровые следы. Мы перенесли его в спальню и уложили на постель. Когда к экзорцисту вернулось сознание, стало ясно, что он вплотную столкнулся с жутью, непомерной даже для человека, имевшего опыт общения с темными силами.

Услышав, что мы намереваемся вызвать врача, он решительно возразил против этого: по его словам, здешние обстоятельства находятся за пределами человеческого понимания. В разговоре с Филипом с глазу на глаз экзорцист объявил, что домом овладело зло, и порекомендовал переселиться отсюда, поскольку в той самой комнате таится некая ужасающая сила. Когда Филип вышел, экзорцист поторопил нас со сборами и сообщил, что сам отбудет завтра же.

Хлопоты поглотили все наше внимание, и только мощный рев автомобильного мотора заставил нас вспомнить о том, что ожидался приезд Гая Денниса. Его все любили за веселость и добрый нрав. Первым делом он поинтересовался, что стряслось, — может, он некстати, а то мы все смахиваем на сборище призраков. Филип пустился было в туманные объяснения, но Гай, едва их услышав, согнулся пополам от хохота. Филип вспылил и выложил ему всю правду напрямик, призвав в свидетели всех присутствующих. Гай, удостоверившись, что нам не до шуток, принес извинения: «Каюсь, негоже быть Фомой неверующим», однако не выдержал и снова расхохотался. Вид такого верзилы, как он, сохранявшего полнейшее здравомыслие и хохочущего над нашими страхами, не мог нас не ободрить.

— Давайте-ка пропустим по стаканчику, и я вас умоляю — уложите меня на ночь в этой вашей нехорошей комнате, — заявил он.

По стаканчику мы пропустили без возражений, а вот просьбу о ночлеге Филип решительно отверг. Мне, признаюсь, под влиянием Гая стало казаться, что у нас просто через край разыгралась фантазия, но вскоре настроение у меня вновь упало и мной завладели прежние страхи. Вечер пролетел быстро. Все мы разошлись по постелям, радуясь только одному: что ночевать под этим кровом нам больше не придется.

Я почти сразу же забылся тяжелым сном, и мне приснилось, будто я заключен в тюремную камеру, где истязают несчастных. Ввели связанного гиганта и принялись вырывать у него глаза. Слышать его крики было нестерпимо. Я очнулся, однако крики продолжали звучать у меня в ушах. Доносились они из коридора, и я соскочил с постели. Выбрался наружу со свечой, но меня уже опередили.

Жутко было увидеть, как Гай Деннис беснуется в коридоре — явно не в себе, попеременно то хохоча, то рыдая. Кто-то вполголоса заметил: мол, Гай все-таки расположился в той самой комнате, чтобы наутро над нами посмеяться, — и вот что из этого вышло! Мы молча следили за тем, как Гай хохочет во все горло. Внезапно он помрачнел и в бешенстве накинулся на нас. В жестокой схватке свечи полетели на пол, но в конце концов нам удалось одолеть Гая и связать его простынями. У многих были кровавые раны, так как Гай пустил в ход зубы и ногти.

Борьба его изнурила: он впал в забытье, на губах запеклась пена. Мы брызнули на него водой и растерли виски. Гай со стоном разлепил веки и пошевелил губами; вначале слова его были невнятны, потом он забормотал точно во сне:

— Виноват — хотелось там переночевать… свет, странный свет. Нет, белесый столб — рядом, совсем рядом. В середине что-то зеленое… мокрое, липкое. Оно вышло наружу… Я это вижу, вижу! Сплошь глаза… нет, сплошь руки… нет, морда, когти! Сотни глаз. Я должен смотреть! Глаза жуткие… они жгут… нет, леденят меня, но я должен смотреть. А теперь только половина лица, но глаза те же!.. Оно глумится надо мной, тараторит что-то. Оно меня вышвыривает. Я хочу вернуться. Дверь заперта, но хозяин меня зовет. Хозяин, меня не пускают, я не виноват.

Гай силился приподняться, но откинулся на спину и затих. Ненадолго уснул, по около двух часов ночи очнулся и с криками начал молить:

— Заберите меня отсюда, заберите, ради бога, заберите! Сжальтесь, о сжальтесь! — Гай заметался в страхе и отчаянии. — Оно меня зовет, я должен вернуться! — стонал он.

Обступив простертое на постели тело, наспех одетые, выглядели мы несуразно. Экзорцист велел немедля вынести Гая из дома: в ту ночь силы зла явным образом брали верх.

Вшестером мы взяли Гая на руки. Он вновь погрузился в транс, поэтому особого труда это не составило. Прошли по темному коридору, спустились по широкой дубовой лестнице — смертные, противостоящие чему-то неведомому, запредельно страшному.

Филип перед сном запер входную дверь и наложил засовы с особой тщательностью. Нам пришлось опустить нашу ношу на пол, чтобы совладать с запорами: руки у нас тряслись, и потому провозились мы довольно долго. Наконец массивная дверь медленно распахнулась.

Мы шагнули в теплый сумрак и двинулись по главной аллее при свете фонаря. По земле крались длинные густые тени; за каждым кустом, чудилось, нас подстерегал новый кошмар. Прямо перед нами, с мягким шорохом крыльев, скользнула сова.

Но вот и ворота: для нас, уносящих ноги от нечисти, они показались входом в рай. Жилище лесничего, напомнил Филип, совсем недалеко, и мы молча направились туда.

Домик тонул в темноте, но добудиться до радушных хозяев было делом минуты. Ирландцы умеют понимать с полуслова и лишних вопросов нам не задавали, пока мы сами обо всем им не поведали. Ни малейшего недоверия к нашему рассказу они не выказали.

Добросердечная хозяйка постелила для Гая постель, на которую мы его и уложили. Бедняга после той ночи так и не оправился; мы вынуждены были поместить его в дублинский приют для умалишенных. Временами, когда Гая настигают воспоминания об увиденном, с ним случаются жестокие припадки. Я довольно часто его навещаю.

На следующий день мы с Филипом заколотили дом наглухо. Логово зла, купавшееся в солнечном свете, видом своим радовало глаз. Задерживаться там мы не стали, сделав только самое необходимое: слишком тяжело было вспоминать о том, что тут произошло. У сторожки мы оглянулись на дом в последний раз. Ярко сияло солнце, сад переливался всеми оттенками зелени, и ворота навсегда скрыли от нас чудовищное зло, безраздельно царившее под этим кровом.

Примечания переводчиков и комментарии А. Липинской (при участии Л. Бриловой и С. Сухарева), С. Антонова (биографическая справка о М. Р. Джеймсе и комментарии к рассказу «Ты свистни — тебя не заставлю я ждать»)

1

Графства Нортумбрии — английские графства на границе с Шотландией (Нортумбрия — одно из древних англосаксонских королевств на территории нынешней Великобритании).

(обратно)

2

Подкова (на двери) — оберег от злых сил.

(обратно)

3

Крестовник — растение с мелкими желтыми цветками, называемое еще «ведьминской лошадкой»: согласно поверью, верхом на стеблях крестовника перемещаются по воздуху ведьмы.

(обратно)

4

Фэйри — существа из кельтской мифологии, разновидность эльфов. По некоторым источникам, это духи некрещеных детей или язычников. Более известны шаловливые и довольно безобидные пикси, но в рассказе обыгрываются достаточно архаичные представления, по которым упомянутые духи весьма опасны и враждебны человеку.

(обратно)

5

…проткни свечу булавками крест-накрест… — По английскому поверью, воткнув в свечу две булавки крестообразно сквозь фитиль, девушка могла увидеть возлюбленного.

(обратно)

6

Мурильо Бартоломе Эстебан (1617–1682) — испанский художник, часто изображавший женщин и детей. В тексте подразумевается загорелая кожа Лауры.

(обратно)

7

Гинея — английская золотая монета, имевшая хождение до 1813 г., так что либо события рассказа следует считать отнесенными в недавнее прошлое, либо дух (как случается в фольклорных текстах) предлагал героине монету, вышедшую из обращения.

(обратно)

8

Шериф — в данном случае представитель административно-судебной власти, назначаемый королем. До середины девятнадцатого столетия должность была наследственной.

(обратно)

9

Голден-Фрайрз — вымышленное название города, часто используется у Ле Фаню.

(обратно)

10

Доби — домашний дух вроде домового.

(обратно)

11

Ассам — штат на востоке Индии (в Индии же родился младший из авторов и служил его отец).

(обратно)

12

Шинти — командная игра древнего происхождения, особенно популярная в Шотландии, напоминает хоккей на траве. Для нее требуется достаточно большое поле (как минимум, 70 на 140 метров), так что иронический подтекст реплики очевиден.

(обратно)

13

Карачи — крупнейший город и порт в Пакистане.

(обратно)

14

Мекка — священный город мусульман, расположенный в Саудовской Аравии. Долгом каждого мусульманина считается хадж — паломничество в Мекку.

(обратно)

15

Суматра — крупный остров в Индонезии.

(обратно)

16

Бенгальский — т. е. имеющий отношение к бенгальцам — одной из основных народностей, населяющих Индию.

(обратно)

17

Общество психических исследований — основанная в 1882 г. в Лондоне и существующая до сих пор организация, занимающаяся изучением паранормальных явлений. Ее члены, среди которых был и писатель Артур Конан Дойл, создатель Шерлока Холмса, придерживаются разных точек зрения на сверхъестественное, в том числе и весьма скептических.

(обратно)

18

Рокарий — альпийская горка, имитация в саду или парке горки, скалистого места с соответствующими декоративными растениями — низкими кустарничками, мхами и т. п.

(обратно)

19

Гужевая дорога — предназначенная для движения гужевого транспорта, т. е. разного рода запряженных лошадьми (и другими животными) повозок.

(обратно)

20

День Всех Святых — в западной традиции празднуется 1 ноября (у православных дата и традиция совершенно иные), восходит к кельтскому празднику Самайн (традиционный день поминовения усопших). Всем известный Хэллоуин — канун этого праздника.

(обратно)

21

Кол. — Обычно кол вгоняют в сердце вампирам (что, несомненно, известно любителям «страшных» рассказов), но в народной традиции опасными считаются также самоубийцы, которых, кстати, не хоронят в освященной земле. Смысл кола — в том, чтобы не дать покойнику блуждать по ночам (в виде духа или во плоти) и своими несвоевременными визитами беспокоить живых.

(обратно)

22

Ди — как минимум две реки в Британии носят это имя, одна — в Шотландии, другая — на границе Англии и Уэльса.

(обратно)

23

Честер — главный город графства Чешир, действительно древний и богатый средневековыми памятниками. До той реки Ди, что на границе с Уэльсом, от него и вправду не так далеко.

(обратно)

24

Эдуард Исповедник (1003–1066) — английский король. Ввиду давности правления (до прихода Вильгельма Завоевателя) и не слишком успешной деятельности Эдуарда сохранность светского архитектурного сооружения той поры маловероятна (хотя церкви англосаксонского периода существуют). Просвещенная эпоха — явно иронический комментарий, а вот приземистость и простота архитектуры вполне отвечают стилю раннего Средневековья.

(обратно)