Лекарь Империи 13
Глава 1
Семён ушёл, оставив меня наедине со снимками и тяжёлыми мыслями.
Я сидел за столом, заваленным письмами и заявками на конкурс, но не видел их. Всё моё внимание было сосредоточено на истории болезни Владислава Эбергарда — толстой папке, которую я уже знал наизусть.
Тупик. Полный причем.
Я перелистывал страницы снова и снова, вчитываясь в каждую цифру, в каждую строчку. Результаты анализов, протоколы осмотров, заключения специалистов — всё это складывалось в картину, которая не имела смысла.
Инсульт — исключён. МРТ чистое, никаких очагов.
Менингит — исключён. Ликвор прозрачный, цитоз в норме.
Инсулинома — исключена. КТ поджелудочной идеальное, инсулин в норме.
Что я упускаю? Что-то прямо перед глазами, но я этого не вижу. Как слепой, который ощупывает слона и не может понять, что это за существо.
— Может, перерыв? — Фырк материализовался на столе, усевшись прямо на стопку писем. — У тебя уже третий час такое лицо, будто ты пытаешься силой мысли прожечь дыру в этих бумажках.
— Не могу. Ответ где-то здесь. Я чувствую.
— Чувствуешь? Это называется паранойя, двуногий. Иногда ответа просто нет.
— Ответ всегда есть. Нужно только найти правильный вопрос.
Я снова открыл папку. Анализ крови, взятый во время последнего приступа. Глюкоза — 2.1. Это мы знаем. Инсулин — в норме. Это тоже знаем. Что ещё…
Мой взгляд скользил по строчкам, привычно выхватывая цифры. Гемоглобин — норма. Лейкоциты — лёгкое повышение, ничего критичного. Тромбоциты — норма. Электролиты…
Я замер.
Калий — 5.8 ммоль/л. Верхняя граница нормы — 5.0. Повышен.
Натрий — 132 ммоль/л. Нижняя граница нормы — 136. Понижен.
Как я мог это пропустить?
Я лихорадочно перелистнул страницы, ища предыдущие анализы. Вот. Анализ при поступлении. Калий — 5.5. Натрий — 134. Та же картина, только чуть мягче.
Гиперкалиемия и гипонатриемия. Одновременно. На фоне гипогликемии.
Это не вписывалось в картину чистой гипогликемии. Совсем. При инсулиноме электролиты обычно в норме — опухоль влияет только на углеводный обмен. А здесь…
Гипонатриемия, гиперкалиемия, гипогликемия — три кита болезни Аддисона. Хронической надпочечниковой недостаточности.
Но откуда тогда такие дикие гипогликемии? При Аддисоне сахар падает, да, но не до двух единиц. Не до судорог и комы. Обычно это мягкие эпизоды — слабость, потливость, дрожь. А здесь — как будто кто-то вколол ему лошадиную дозу инсулина.
Картина снова не сходилась. Одна половина указывала на надпочечники, другая — на что-то совсем иное.
Чего-то не хватает. Какого-то элемента, который свяжет всё воедино. А если анализы не врут… значит, врёт пациент. Я откинулся на спинку стула, глядя в потолок.
Владислав Эбергард. Умный, дотошный, самоуверенный. Человек, который привык контролировать всё вокруг себя. Который «оптимизирует свою биохимию» и занимается «биохакингом».
Что именно он делает? Что принимает?
Мои размышления прервал звуковой сигнал с планшета. Новое письмо на личную почту.
Я машинально открыл его, всё ещё думая о Владиславе, — и замер, увидев тему.
«Re: Приглашение на очный этап Диагностического Турнира».
Отправитель: Денис Грач.
Тот самый гений из Владивостока. Человек, который не просто решил мою задачу, но и увидел за ней невидимого второго пациента.
Я открыл письмо и начал читать.
'Уважаемый Мастер Разумовский!
Благодарю Вас за высокую оценку моей работы и за приглашение на очный этап Диагностического Турнира. Это большая честь для меня.
Однако, к моему глубочайшему сожалению, я вынужден отказаться от участия. Перелёт из Владивостока в Муром и проживание в городе на время проведения конкурса — слишком большие расходы, которые я не могу себе позволить при моём нынешнем финансовом положении.
Ещё раз благодарю за возможность и желаю успехов в организации мероприятия.
С уважением, Денис Грач, целитель второго класса, г. Владивосток'.
Я перечитал письмо дважды.
Странно. Очень странно.
Человек участвует в конкурсе. Тратит время и силы на решение сложной диагностической задачи. Пишет блестящий ответ, который выделяет его из тысячи других кандидатов. Получает приглашение на финал — то, ради чего всё и затевалось.
И отказывается. Из-за денег на билет.
Это не имело смысла.
Он же видел условия конкурса. Знал, что финал будет в Муроме. Знал, что придётся приехать. Зачем тогда участвовать, если заранее понимаешь, что не сможешь?
— Может, он просто бедный? — Фырк наклонил голову, читая письмо через моё плечо. — Владивосток — край земли. Зарплаты там, наверное, не столичные.
— Может. Но тогда зачем вообще подавать заявку? Это не похоже на человека, который решил задачу так, как он её решил. Гений не стал бы тратить время на заведомо бесполезное упражнение.
Нет. Здесь что-то другое.
Либо он не может приехать по какой-то скрытой причине, которую не хочет называть. Либо не хочет приезжать — и деньги просто удобная отговорка.
Но почему? Что может удерживать талантливого лекаря от участия в конкурсе, который способен изменить его карьеру?
Мне стало интересно. По-настоящему интересно. Я открыл форму ответа и начал набирать:
'Уважаемый Денис!
Оргкомитет Диагностического Турнира считает, что талант не должен зависеть от финансовых возможностей. Было бы несправедливо, если бы лучшие умы Империи не смогли участвовать в конкурсе из-за географии и экономики.
В связи с этим сообщаю: Диагностический центр Центральной Муромской больницы полностью берёт на себя расходы на Ваш перелёт и проживание в Муроме на время проведения очного этапа.
Пожалуйста, назовите удобные для Вас даты, и мы организуем всё необходимое.
Мы ждём Вас.
С уважением, Мастер-целитель Илья Разумовский'.
Я перечитал написанное, кивнул сам себе и нажал «Отправить».
Ну что ж, посмотрим, что ты ответишь на это, Денис Грач. Теперь отговорки про деньги не сработают. Если откажешься снова — значит, дело не в финансах. И тогда мне станет ещё интереснее узнать, что ты скрываешь.
— Барон будет в восторге, — Фырк хмыкнул. — Ты только что потратил деньги центра на билет для человека, которого даже не видел.
— Барон хочет лучших. Этот парень — один из лучших. Если он не приедет, мы потеряем потенциального гения. Если приедет — я пойму, что он из себя представляет. К тому же я могу оплатить билет из своего кармана. Уж слишком интересно знать что он из себя представляет.
— А если он окажется серийным убийцей, который прячется во Владивостоке от правосудия? — хихикнул Фырк.
— Тогда у нас будет серийный убийца с выдающимися диагностическими способностями. В медицине это называется «ценный кадр».
— Твой цинизм иногда пугает меня, двуногий.
Я вышел из «штаба», направляясь к палате Владислава. В голове всё ещё крутились цифры — калий 5.8, натрий 132, электролитный дисбаланс, который не давал мне покоя. Нужно было поговорить с ним напрямую, без обиняков. Спросить о том, что он принимает, чем занимается, что скрывает.
Но не успел я сделать и десяти шагов, как путь мне преградили две знакомые фигуры.
Шаповалов и Киселёв стояли посреди коридора, явно поджидая меня. Они напоминали двух сторожевых псов у ворот — один крупный и громкий, второй поджарый и хитрый. Судя по их лицам, разговор предстоял серьёзный. Или, как минимум, эмоциональный.
Вот только этого мне сейчас не хватало. У меня пациент, который может в любой момент свалиться в очередную кому, а эти двое хотят обсуждать свой дурацкий спор.
— Разумовский! — Киселёв шагнул вперёд, и его голос гремел на весь коридор. Проходящая мимо медсестра вздрогнула и ускорила шаг. — Наконец-то! Мы тебя уже полчаса ищем!
Полчаса. Два заведующих отделениями, люди с графиком, расписанным по минутам, потратили полчаса на поиски младшего коллеги. Ради спора о коньяке. Я не знал, то ли гордиться, то ли беспокоиться о состоянии медицины в этой больнице.
Шучу, конечно. В их профессионализме я не сомневался. И если уж они занимались спором, значит свои рутинные задачи уже выполнили.
— Игнат Семёнович, Игорь Степанович, — я кивнул обоим, стараясь сохранить нейтральное выражение лица. — Чем обязан?
— Чем обязан⁈ — Киселёв всплеснул руками так энергично, что полы его халата взметнулись, как крылья разгневанного пингвина. — Он ещё спрашивает! Игорь тут заявляет, что выиграл наш спор и требует с меня коньяк! Двадцатилетний «Арарат»! Целое состояние! А я даже не знаю, правда это или он блефует!
Шаповалов стоял рядом, засунув руки в карманы халата, и всем своим видом излучал спокойную уверенность. Уголки его губ подрагивали в едва сдерживаемой улыбке.
Он напоминал кота, который уже видит сметану на столе, но терпеливо ждёт официального разрешения её съесть. Знает, что получит своё, и наслаждается моментом ожидания.
— Илья, — он посмотрел на меня, и в его глазах плясали чёртики. — Скажи ему. Я же был прав, да? Разведение пробы?
Я посмотрел на одного, потом на другого.
Два взрослых мужика. Два уважаемых специалиста. Два руководителя, от решений которых зависят жизни сотен пациентов. И вот они стоят передо мной, как школьники перед учителем, ожидая вердикта по поводу пари на бутылку алкоголя.
Медицина — странная профессия. Мы каждый день имеем дело со смертью, с болью, с человеческими трагедиями. И именно поэтому так отчаянно цепляемся за любую возможность почувствовать себя живыми. За споры, за азарт, за маленькие победы, которые не имеют никакого отношения к работе.
Я понимал их.
Более того — я им завидовал. У меня за плечами две жизни, тысячи операций, десятки лет опыта. А такого азарта — детского, чистого, незамутнённого — я не испытывал уже очень давно.
Ладно. Пусть получат свой момент.
Я выдержал паузу — долгую, томительную, чисто для драматического эффекта. Киселёв подался вперёд, Шаповалов затаил дыхание. Где-то за углом звякнула каталка, прошаркали чьи-то шаги. Время словно замедлилось.
— Игорь Степанович абсолютно прав, — сказал я наконец.
Реакция была мгновенной.
— Что⁈ — Киселев уставился на меня, как на предателя родины. — Ошибка пробы? Разведение физраствором? Ты серьёзно⁈
— Абсолютно серьёзно.
Я сложил руки на груди, принимая позу лектора перед аудиторией. Если уж объяснять — то по всем правилам. Пусть поймут не только что, но и почему.
— Медсестра брала кровь из периферического катетера, в который шла инфузия. Стандартная процедура, делается сотни раз в день. Но есть нюанс — перед забором нужно слить первые десять-пятнадцать миллилитров, чтобы избавиться от разбавленной крови. Она этого не сделала. Или сделала недостаточно. Результат — проба оказалась разведена физраствором примерно в два раза.
Я сделал паузу, давая информации усвоиться.
— Гемоглобин семьдесят, эритроциты два с половиной миллиона — всё это артефакт. Цифры на бумаге, которые не имеют отношения к реальности. У пациентки не было никакой анемии. Её истинный гемоглобин — около ста тридцати, что является нормой для женщины её возраста.
Киселёв молчал, переваривая информацию. Я буквально видел, как шестерёнки крутятся в его голове, как он прокручивает в памяти всё, что знал о случае, пытаясь найти изъян в моей логике. И не находит.
— А симптомы? — спросил он наконец, и в его голосе была не агрессия, а искреннее любопытство. Профессионал задавал профессиональный вопрос. — Усталость, головокружение, одышка, бледность? Это же не выдумки. Она реально плохо себя чувствовала.
— Психосоматика, — ответил я. — На фоне хронического стресса и недосыпа. Женщина работала на двух работах, растила ребёнка одна, спала по четыре часа в сутки. Конечно, она чувствовала себя разбитой. Конечно, у неё кружилась голова и не хватало воздуха. Но это не анемия. Это истощение. Ей нужен был не гематолог, а отпуск.
Я помолчал, потом добавил:
— Плюс, возможно, начальная стадия надпочечниковой недостаточности — бледность кожи при нормальном гемоглобине, хроническая усталость, низкое давление. Но это уже другая история, требующая отдельного обследования. Главное — анемии не было. Лечить было нечего. А её месяц кололи железом, которое ей не требовалось. Которое, кстати, имеет свои побочные эффекты и может навредить при избыточном введении.
Шаповалов не выдержал. Он шагнул к Киселёву и хлопнул его по плечу — звонко, победоносно, с размаху.
— Вот видишь, Игнат! — в его голосе звенело торжество. — А ты — «скрытое кровотечение»! «Эрозия желудка»! Потом переключился на «холодовые агглютинины», когда Митрохин тебе наплёл! Гони коньяк! Двадцатилетний «Арарат», как договаривались! Отговорки не принимаются.
Киселёв не ответил. Он смотрел на меня — долго, пристально, изучающе. Как будто видел впервые. Или как будто пытался понять, как я устроен внутри.
Потом его лицо изменилось.
Раздражение, досада, уязвлённое самолюбие — всё это было там, но постепенно отступало, уступая место чему-то другому. Чему-то, что я не сразу распознал.
Профессиональное восхищение. Чистое, незамутнённое, искреннее.
— Чёрт возьми, Разумовский… — он покачал головой, и в его голосе не было злости. Была усталость, да. Была горечь проигрыша. Но была и честность человека, который умеет признавать поражение. — Это… это красиво. Признаю. Очень красиво.
Он провёл рукой по лицу, словно стирая остатки разочарования.
— Мы все искали сложные диагнозы. Редкие болезни. Экзотические синдромы. Каждый хотел блеснуть эрудицией, вспомнить что-нибудь из практики, что-нибудь такое, о чём другие забыли. А ответ был простым, как палка. Ошибка при заборе крови. Банальщина. Преаналитический артефакт, о котором нам рассказывали ещё на третьем курсе.
— Банальщина, которую все пропустили, — добавил я мягко. Мне не хотелось добивать его. Он и так получил достаточно. — В том и суть, Игнат Семёнович. Хороший диагност должен уметь видеть не только редкое, но и очевидное. Особенно когда очевидное маскируется под редкое. Мы так привыкли искать зебр, что забываем про лошадей.
— Философ, — буркнул Киселёв, но уголок его рта дёрнулся в подобии улыбки. — Молодой ещё философствовать. Ладно. Признаю поражение. Коньяк за мной.
Он повернулся к Шаповалову, и в его глазах мелькнул знакомый огонёк — тот самый азарт, который никуда не делся, просто сменил направление.
— Но пить будем вместе! Не думай, что я отдам тебе бутылку и уйду плакать в угол. И Разумовского позовём, — он кивнул в мою сторону. — Он это заслужил. Пусть объяснит нам, старым дуракам, как думать правильно.
— Договорились, — Шаповалов кивнул, и его улыбка стала теплее, дружелюбнее. Победитель мог позволить себе великодушие. — Сегодня вечером, после смены. У меня в кабинете.
Они направились по коридору, и я смотрел им вслед — двум немолодым мужчинам в белых халатах, которые шли бок о бок, всё ещё споря, всё ещё подначивая друг друга.
— Всё равно моя версия была логичнее, — донёсся до меня голос Киселёва. — Скрытое кровотечение — это классика. Это первое, о чём нужно думать.
— Логичнее, но не правильнее, — парировал Шаповалов. — А это, дорогой мой Игнат, главное. В медицине не дают баллы за красоту гипотезы. Дают баллы за правильный ответ.
— Философ хренов. Вы тут все философы развелись…
Их голоса затихли за поворотом.
Я остался стоять посреди коридора, и на моём лице, кажется, была улыбка. В прошлой жизни у меня не было таких моментов. Не было коллег, которые спорили бы из-за моих загадок. Не было наставников, которые приглашали бы на коньяк. Не было этого ощущения — быть частью чего-то большего, чем ты сам.
Я мысленно хмыкнул и двинулся дальше по коридору.
Коньяк подождёт. Сначала — Владислав.
Палата Владислава встретила меня знакомой картиной: пациент сидел на кровати, подпёртый подушками, с планшетом в руках. Капельница с глюкозой медленно капала в вену, поддерживая стабильный уровень сахара.
При моём появлении он поднял голову, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на вызов.
— Мастер Разумовский, — он отложил планшет. — Я вас ждал.
— Как самочувствие?
— Терпимо. Голова ясная, судорог нет, — он помолчал. — Слышал, что КТ ничего не показало. Никакой инсулиномы.
— Верно.
— Я так и думал, — в его голосе появились нотки самодовольства. — Слишком очевидная версия. Я тут ещё поизучал вопрос…
Он потянулся к планшету и открыл какую-то страницу.
— У меня есть три альтернативные гипотезы. Первая — гликогеноз первого типа. Это наследственное заболевание, при котором печень не может нормально высвобождать глюкозу. Отсюда — гипогликемии натощак.
Я молча слушал, скрестив руки на груди.
— Вторая версия, — он перелистнул страницу, — тяжёлая форма демпинг-синдрома. Возможно, у меня была недиагностированная язва, которая зарубцевалась сама, но оставила после себя нарушение моторики желудка. Отсюда — резкие выбросы инсулина после еды и последующие гипогликемии.
— А третья?
— Третья — аутоиммунный инсулиновый синдром. Редкая штука, но я нашёл несколько описанных случаев. Организм вырабатывает антитела к инсулину, которые сначала связывают его, а потом резко высвобождают. Получаются волны гипогликемии.
Он смотрел на меня с ожиданием — как студент, который выучил билет и ждёт похвалы от экзаменатора.
— Впечатляющая работа, — сказал я ровным тоном. — Вы действительно много изучили.
Он чуть приосанился.
— Но все три версии неверны.
Улыбка застыла на его лице.
— Почему?
— При гликогенозе первого типа, — я начал загибать пальцы, — была бы увеличена печень. Гепатомегалия — обязательный признак. Я вас осматривал — печень в норме. Кроме того, гликогеноз проявляется в детстве, а не в тридцать восемь лет.
Он открыл рот, чтобы возразить, но я продолжил:
— При демпинг-синдроме приступы были бы чётко связаны с приёмом пищи. Через двадцать-тридцать минут после еды — как по часам. А у вас гипогликемии случаются спонтанно, в любое время суток. Последний приступ был утром, натощак. Это исключает демпинг.
— Но аутоиммунный синдром…
— Аутоиммунный инсулиновый синдром, — перебил я, — дал бы повышенный уровень инсулина в крови. Очень высокий, в десятки раз выше нормы, потому что антитела связывают инсулин и не дают ему работать. Организм компенсаторно вырабатывает ещё больше. А у вас инсулин — четырнадцать единиц. Норма. Никакого повышения.
Я сделал паузу.
— Кроме того, ни одна из ваших версий не объясняет боли в животе, нестабильное давление и субфебрильную температуру. Вы сосредоточились на гипогликемиях и проигнорировали остальные симптомы. Это ошибка.
Владислав молчал. Его лицо покраснело — не от смущения, от злости. Я видел, как напряглись его челюсти, как сжались кулаки на одеяле.
Он не привык быть неправым. Не привык, чтобы кто-то разбивал его теории так легко и методично. В его мире он всегда был самым умным в комнате.
А сейчас — не был.
— Тогда что это⁈ — он почти выкрикнул. — Если не инсулинома, не гликогеноз, не демпинг, не аутоиммунный синдром — тогда что⁈ В интернете врут по вашему?
— Не всему, что написано в интернете нужно верить. Я работаю над диагнозом, — сказал я спокойно. — Но мне нужна ваша помощь.
— Моя помощь? — он фыркнул. — Я и так помогаю! Изучаю литературу, предлагаю версии…
— Мне нужна другая помощь. Мне нужна правда.
Он замер.
— Правда о чём?
Я подошёл ближе к кровати. Медленно, не торопясь. Как хищник, который загоняет добычу в угол.
— Владислав Андреевич, — мой голос стал тише, но жёстче. — Я просмотрел ваши анализы. Все. Включая электролиты.
Он нахмурился.
— И что?
— Калий повышен. Натрий понижен. Это не вписывается в картину чистой гипогликемии. Это указывает на проблемы с надпочечниками.
— Надпочечники? — он выглядел искренне удивлённым. — Но я же…
— Но при обычной надпочечниковой недостаточности не бывает таких тяжёлых гипогликемий, — продолжил я, не давая ему перебить. — До судорог и комы. Значит, есть что-то ещё. Что-то, что вы мне не рассказываете.
— Я рассказал всё!
— Нет. Не всё.
Я смотрел ему прямо в глаза. Он отвёл взгляд первым.
— Барон упоминал, что вы увлекаетесь «биохакингом», — сказал я. — «Оптимизацией организма». Что именно вы принимаете?
— Ничего особенного, — он пожал плечами, но я заметил, как дёрнулся уголок его рта. — Витамины. Омега-3. Магний. Стандартный набор.
— И всё?
— И всё.
Он врал. Я видел это так же ясно, как вижу монитор с его показателями. Напряжённые плечи, бегающий взгляд, слишком быстрый ответ.
— Владислав Андреевич, — я наклонился ближе. — Я пытаюсь спасти вам жизнь. Следующий приступ может убить вас. Или оставить овощем. Каждая гипогликемическая кома — это тысячи погибших нейронов, которые никогда не восстановятся. Если вы что-то скрываете — сейчас самое время рассказать.
— Да я же говорю — ничего! — он вспылил. — Я лучше вас знаю свой организм! Я постоянно прохожу чекапы, слежу за здоровьем! Даже во время моих командировок в Маньчжурию я всегда находил время на обследования в местных клиниках!
Он осёкся. Я замер. Командировки. В Маньчжурию.
Барон говорил, что Владислав работает на удалёнке. Что у него жена и ребёнок. Что его работа — анализ данных, цифры и графики. Какие командировки? Куда? Зачем?
— Командировки? — я медленно выпрямился. — Насколько я знаю, ваша работа не предполагает частых поездок. Финансовый аналитик на удалёнке. Какие командировки в Маньчжурию? Как часто?
— Это… это не имеет отношения к делу, — он отвёл глаза. — Мы тут мою болезнь обсуждаем, а не мой рабочий график.
— Это имеет прямое отношение к делу.
Я шагнул ещё ближе. Он инстинктивно вжался в подушки.
— Как часто вы летаете?
— Какая разница⁈
— Как часто?
Пауза. Долгая, тяжёлая пауза.
— Каждый месяц, — выдавил он наконец. — Последние полгода. Ну и что?
Каждый месяц. В Маньчжурию. Регион, граничащий с Китаем и Кореей. Регион, известный своими… возможностями. Нелегальными клиниками, экспериментальными препаратами, процедурами, которые запрещены в цивилизованном мире.
Биохакинг. «Оптимизация организма». Кусочки головоломки начали складываться.
— То, что о таких вещах нужно говорить лечащему лекарю сразу, — я почти прорычал. — Особенно когда речь идёт о регулярных поездках в Маньчжурию.
Я смотрел ему прямо в глаза. Он побледнел — резко, как будто из него выкачали кровь.
— Я знаю, что с вами, Владислав, — сказал я тихо, но с ледяной уверенностью. — И я догадываюсь, что именно вы делаете в своих «командировках».
Его глаза расширились. В них был страх — настоящий, животный страх человека, которого поймали за руку.
— Вы… вы не сможете этого доказать… — прошептал он.
Глава 2
— Мне не нужно ничего доказывать, — ответил я, не отводя взгляда. — Я не следователь. Я ваш лекарь. И моя задача — не посадить вас в тюрьму, а спасти вам жизнь. Но для этого мне нужна правда.
Он молчал, вцепившись в одеяло побелевшими пальцами.
Я придвинул стул и сел напротив него. Медленно, не торопясь. Как будто у нас впереди вечность. Как будто за стеной не пищат мониторы других пациентов, не снуют медсёстры, не крутится бесконечная карусель больничной жизни.
— Давайте сложим два и два, Владислав Андреевич, — начал я, и мой голос звучал почти мягко. Почти. — У вас симптомы тяжелейшей гипогликемии. Судороги, потеря сознания, нейрогликопения. Классическая картина избытка инсулина в крови. Но инсулиномы нет — мы это проверили. КТ чистое, уровень эндогенного инсулина в норме.
Он слушал, не перебивая. Не пытался спорить, не выдвигал новые теории из интернета. Просто слушал, и с каждым моим словом его плечи опускались всё ниже.
— Одновременно, — продолжил я, — у вас есть электролитные нарушения. Гипонатриемия — натрий сто тридцать два при норме от ста тридцати шести. Гиперкалиемия — калий пять и восемь при норме до пяти. Эта комбинация кричит о надпочечниковой недостаточности. О болезни Аддисона или чём-то похожем.
Я сделал паузу, давая информации усвоиться.
— Два редких и почти не связанных между собой состояния у одного человека? Возможно, конечно. В медицине бывает всякое. Но маловероятно. Статистически — крайне маловероятно. Гораздо вероятнее, что у них одна причина. Внешняя. Какой-то препарат, который вы принимаете.
Владислав дёрнулся, как от удара.
— Добавим сюда, — я загнул палец, — ваши слова про «биохакинг» и «оптимизацию организма». Барон упоминал, что вы были одержимы идеей стать «лучше». Эффективнее. Продуктивнее. Знакомая история. Умный человек решает, что может обмануть биологию.
Ещё один палец.
— Добавим ваши ежемесячные поездки в Маньчжурию. Регион, известный своими… возможностями. Нелегальные клиники, контрабандные препараты, алхимические стимуляторы, которые не прошли ни одной проверки безопасности. Там можно купить всё, что угодно, если знаешь, к кому обратиться.
Третий палец.
— И наконец — ваша реакция на мой вопрос. Страх. Настоящий страх человека, которого раскрыли. Не удивление, не возмущение — страх.
Я опустил руку и посмотрел ему прямо в глаза.
— Вы принимаете какой-то незарегистрированный препарат. «Эликсир эффективности» или как он там называется. Не так ли, Владислав Андреевич?
Тишина.
Долгая, тяжёлая. В которой было слышно только гудение аппаратуры и далёкие голоса в коридоре.
Потом Владислав заговорил. Его голос был хриплым, надломленным.
— Это бред. Домыслы. У вас нет никаких доказательств.
— Доказательств? — я приподнял бровь. — Мне не нужны доказательства. Я не собираюсь подавать на вас в суд. Но если вы продолжите врать…
Я достал телефон и демонстративно начал листать контакты. Мне нужно было добыть из него правду любой ценой. От этого зависела его жизнь!
— … то я прямо сейчас звоню барону фон Штальбергу. И докладываю, что его лучший аналитик, его «почти друг», скрывает от лечащего лекаря ключевую информацию. Рискуя не только своей жизнью, но и репутацией моего будущего диагностического центра. И выскажу свою теорию, на причины вашего состояния. Будьте уверены — он мне поверит. Я — единственный лекарь, кому он доверяет полностью. И вы это знаете.
Владислав побледнел ещё сильнее. Если это вообще было возможно.
— Вы не посмеете…
— Посмею, — я поднял телефон, показывая ему экран с контактом барона. — Считаю до трёх. Раз…
— Подождите!
— Два…
— Хорошо! — он почти выкрикнул это. — Хорошо, я… я расскажу. Только… только не звоните ему. Пожалуйста.
Я опустил телефон, но не убрал его. Пусть видит.
— Слушаю.
Владислав закрыл глаза. Его лицо исказилось — стыд, страх, отчаяние боролись за место на этих измученных чертах. Когда он заговорил, голос дрожал.
— Это… это называется «Дыхание Дракона». Эликсир. Его делают где-то в Маньчжурии, на границе с Китаем. Я… я нашёл его через форумы. Там писали, что он повышает концентрацию, улучшает память, позволяет работать по двадцать часов без усталости…
Он открыл глаза, и в них стояли слёзы.
— Я хотел быть лучшим. Понимаете? Просто лучшим. На работе постоянное давление — дедлайны, отчёты, совещания. Все вокруг молодые, голодные, готовые работать за копейки. А я… я старею. Мне тридцать восемь. В нашей индустрии это уже почти пенсионный возраст. Я боялся, что меня заменят. Что я стану не нужен.
Он всхлипнул — тихо, сдавленно, как человек, который не привык плакать и стыдится своей слабости.
— Эликсир работал. Первые месяцы — просто чудо. Я действительно стал эффективнее. Быстрее соображал, меньше уставал, мог решать задачи, которые раньше казались невозможными. Я думал… я думал, что нашёл секрет. Ключ к успеху.
— А потом начались симптомы, — закончил я за него.
Он кивнул.
— Сначала мелочи. Головные боли, потливость, странная слабость по утрам. Я не обращал внимания — списывал на переработку. Потом… потом начались обмороки. И боли в животе. И это… — он поднял дрожащую руку. — Тремор. Который не проходит.
— Как часто вы принимали эликсир?
— Каждый день. Утром, перед работой. Десять капель в стакане воды.
Каждый день. Полгода. Десять капель неизвестного алхимического дерьма, которое медленно разрушало его организм изнутри.
— Двуногий, — голос Фырка был непривычно серьёзным. — Я чувствую остаточный след этой гадости в его ауре. Грязь. Как будто кто-то вылил в чистую воду ведро помоев. Удивительно, что он ещё жив.
— Я тоже удивлён, Фырк. Я тоже.
Гнев отступил. На его место пришла усталость — знакомая, привычная усталость лекаря, который слишком часто видит последствия человеческой глупости.
Я убрал телефон в карман.
— Хорошо, Владислав Андреевич. Теперь я объясню вам, что происходит с вашим организмом. Слушайте внимательно.
Он кивнул, глядя на меня покрасневшими глазами.
— Ваш «Дыхание Дракона», — я произнёс название с нескрываемым презрением, — судя по симптомам, содержал как минимум два активных компонента. Первый — какая-то вытяжка из поджелудочной железы. Возможно, животного происхождения, возможно, синтетическая. Она имитировала действие инсулина — отсюда ваши гипогликемии. Сахар падал, мозг страдал от недостатка глюкозы, вы теряли сознание.
Я сделал паузу.
— Парадокс в том, что именно эти гипогликемии давали вам ощущение «ясности ума» после приёма. Низкий сахар в первые минуты вызывает выброс адреналина — организм пытается компенсировать. Отсюда — ощущение бодрости, повышенная концентрация, чувство, что вы можете свернуть горы. Но это не настоящая эффективность. Это стресс-реакция. Ваше тело кричало о помощи, а вы принимали этот крик за энергию.
Владислав слушал, и с каждым словом его лицо становилось всё более серым.
— Второй компонент, — продолжил я, — вероятно, алкалоид, подавляющий выработку кортизола. Кортизол — это гормон надпочечников, он отвечает за реакцию на стресс, за поддержание давления, за баланс электролитов. Когда его мало — развивается надпочечниковая недостаточность. Отсюда — ваша гипонатриемия, гиперкалиемия, нестабильное давление, слабость.
— Но зачем… — он запнулся. — Зачем подавлять кортизол?
— Скорее всего, это побочный эффект, а не цель. Кортизол — антагонист инсулина, он повышает сахар в крови. Если его подавить, инсулиноподобный компонент эликсира будет работать сильнее. Эффект «ясности» станет ярче. Производители, вероятно, считали это преимуществом.
Я покачал головой.
— Они не считали, что будет дальше. Или считали, но им было плевать. Вы не «оптимизировали» себя, Владислав Андреевич. Вы медленно травили себя. В погоне за иллюзией продуктивности вы разрушали собственное тело.
Он молчал. Смотрел на свои руки — на дрожащие пальцы, на бледную кожу, на следы от капельниц.
— Что… что теперь? — спросил он наконец. Голос был тихим, сломленным. — Я умру?
— Нет. Если будете следовать моим указаниям — нет.
Я достал блокнот и начал писать.
— Первое и главное — немедленная отмена этого вашего «Дыхания Дракона». Ни капли. Никогда. Если у вас остались запасы — уничтожьте их. Или отдайте мне, я передам на экспертизу.
Он кивнул.
— Второе — заместительная терапия. Ваши надпочечники повреждены, им нужно время на восстановление. Пока они не восстановятся, мы будем давать вам гидрокортизон внутривенно. Это синтетический аналог кортизола.
Я записал дозировку и схему введения.
— Третье — коррекция электролитов. Капельницы с физраствором и калийсберегающими препаратами. Плюс контроль сахара — пока ваш организм не очистится от этой дряни, гипогликемии могут повторяться.
Ещё одна строчка в блокноте.
— И четвёртое, — я поднял глаза. — Консультация психиатра.
— Психиатра? — он вздрогнул. — Но я не сумасшедший!
— Никто не говорит, что вы сумасшедший. Но вы полгода травили себя опасным препаратом, потому что боялись стать «ненужным». Вы рисковали жизнью ради иллюзии продуктивности. Это говорит о проблемах, которые лежат глубже, чем химия в вашей крови. И с ними нужно работать.
Он хотел возразить, но я не дал.
— Это не обсуждается, Владислав Андреевич. Или вы соглашаетесь на полный курс лечения, включая психиатра, или я снимаю с себя ответственность за ваше здоровье. Выбирайте.
Пауза. Долгая, тяжёлая.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Хорошо. Я согласен.
— Мудрое решение.
Я встал и направился к двери.
— Отдыхайте. Медсёстры начнут вводить гидрокортизон через час. И ещё…
Я обернулся на пороге.
— Когда выздоровеете — подумайте о том, что важнее. Быть лучшим на работе или быть живым для своей семьи. Иногда это взаимоисключающие вещи.
Я вышел в коридор и прислонился к стене, закрывая глаза.
Устал. Чертовски устал.
Видеть, как умные люди делают глупые вещи. Ведь это страх и неуверенность толкают их на самоуничтожение. Иллюзия контроля разрушает то, что действительно имеет значение.
— Двуногий, — голос Фырка был непривычно мягким. — Ты его спас. Это главное.
Я его ещё не спас. Я только поставил диагноз. Лечение впереди.
— Но ты сделал самое сложное — заставил его признаться. Без правды не было бы лечения. Ты это понимаешь.
Понимаю. Странный день. Странный пациент. Странный диагноз. Но главное — правильный.
Вернувшись в «штаб», я первым делом проверил почту.
Среди десятков новых писем — ответов на конкурс, рабочих уведомлений, рекламного мусора — выделялось одно. Отправитель: Денис Грач.
Я открыл его с нетерпением.
'Уважаемый Мастер Разумовский!
Благодарю Вас за щедрое и неожиданное предложение оплатить мои расходы на поездку. Это невероятно великодушно с Вашей стороны.
Однако, к моему глубокому сожалению, я вынужден повторить свой отказ. Дело уже даже не в финансах — дело в личных, семейных обстоятельствах, которые не позволяют мне покинуть Владивосток в обозримом будущем.
Ещё раз благодарю за высокую оценку моей работы. Желаю Вашему Турниру успеха и надеюсь, что Вы найдёте достойных кандидатов для Вашей команды.
С уважением, Денис Грач'.
Я перечитал письмо дважды.
Семейные обстоятельства. Очередная отговорка. Вежливая, грамотная, но всё равно — отговорка.
Я откинулся на спинку стула, барабаня пальцами по столу.
Что-то здесь не сходилось. Человек, который решил мою задачу так, как он её решил, — не из тех, кто сдаётся при первых трудностях. Гений не стал бы участвовать в конкурсе, заранее зная, что не сможет приехать на финал. Это нелогично. Это пустая трата времени и сил.
Значит, что-то изменилось. Или — что-то было с самого начала, о чём он не говорит.
«Семейные обстоятельства»… Что это может быть? Больной родственник, которого нельзя оставить? Долги, которые не позволяют уехать? Или что-то ещё — что-то, о чём он стыдится говорить?
— Двуногий, — Фырк появился на столе, усевшись прямо на стопку писем. — Ты опять делаешь это лицо. То самое, которое у тебя бывает, когда ты загадку не можешь разгадать.
— Это и есть загадка, Фырк. Человек, который не хочет победить.
— Может, он просто боится? Боится приехать в другой город, встретиться с конкурентами, оказаться не таким умным, как думал?
— Возможно. Но это не вяжется с тем, как он написал свой ответ. Там не было неуверенности. Там была чёткость, логика, уверенность в собственных выводах. Человек, который так пишет, не боится соревнований.
— Тогда что?
— Не знаю. Пока не знаю.
Я открыл форму ответа и начал печатать:
'Уважаемый Денис.
Жаль слышать о Ваших обстоятельствах. Но обстоятельства имеют свойство меняться.
Моё предложение остаётся в силе. Ваше место в финале будет ждать Вас до самого последнего дня. Если что-то изменится — просто напишите. Мы найдём решение.
Талант вроде Вашего не должен пропадать в провинции. Подумайте об этом.
С уважением, Мастер Илья Разумовский'.
Я перечитал написанное, кивнул сам себе и нажал «Отправить».
Посмотрим, что он ответит на это. Если откажется снова — значит, дело серьёзнее, чем я думал. И тогда, возможно, придётся копнуть глубже.
Я не собирался упускать этот талант. Не после того, что увидел в его письме.
К вечеру я устал от бумаг. Эта волокита вообще не мое. Лучше двенадцатичасовую операцию на сердце провести, честное слово.
Письма, заявки, отчёты, протоколы — всё это сливалось в бесконечный поток слов и цифр, от которого рябило в глазах. Нужен был перерыв. Остро необходимо размяться, подышать свежим воздухом, увидеть что-то кроме четырёх стен моего «штаба».
И я знал, куда пойти.
Новое крыло больницы — будущий Диагностический центр — находилось в пяти минутах ходьбы от главного корпуса. Переход между ними уже был построен и готов — застеклённая галерея, соединяющая старое и новое. Я шёл по ней и чувствовал, как меняется атмосфера.
Старый корпус пах антисептиком, хлоркой и чем-то неуловимо больничным. Привычный запах, который въелся в мою память. Запах работы. А еще жизни и смерти.
Новое крыло пахло краской, штукатуркой и свежим деревом. Звуки тоже были другими — не писк мониторов и голоса медсестёр, а стук молотков, жужжание дрелей, крики рабочих. Строительный хаос, который скоро превратится в порядок.
Я вошёл внутрь.
Холл был почти готов. Светлые стены, большие окна, современное освещение. Рабочие расставляли мебель — стойку регистратуры, диваны для ожидания, информационные панели. Один из них, увидев меня, кивнул и вернулся к работе. Здесь к моим визитам уже привыкли.
Я прошёл дальше, по коридорам, которые скоро наполнятся пациентами и персоналом.
Кабинеты лекарей — пока пустые, с голыми стенами и окнами без штор. Процедурные — уже с установленным оборудованием, которое ждало первого включения. Лаборатория — сердце будущего центра — с рядами анализаторов, центрифуг, микроскопов.
И, наконец, комната, которую я ждал больше всего.
МРТ-кабинет.
Огромная машина — белая, гладкая, похожая на космический корабль из фантастического фильма — стояла в центре помещения, окружённая проводами и трубками. Техники заканчивали калибровку, проверяли показания приборов, что-то записывали в планшеты.
Я стоял на пороге и смотрел.
Это будет моё. Мой центр. Моя команда. Моё место в этом мире.
— Ой, — голос Фырка был непривычно тихим. — Ты сейчас выглядишь как ребёнок перед витриной с игрушками. Влюблённый ребёнок.
— Это не игрушки, Фырк. Это инструменты. Инструменты, которые спасут сотни жизней.
— Я знаю. Поэтому и говорю — ты влюблён. Влюблён в своё дело. Это… — он помолчал, — это хорошо, наверное. Хотя и немного пугает.
Я усмехнулся и двинулся дальше.
В голове крутились мысли — практические, организационные. Юридические аспекты.
По законам Империи, подавать заявку на регистрацию медицинского учреждения можно только после полной готовности помещения. С обычной бюрократией мы бы открылись через год, не раньше. Согласования, проверки, комиссии — бесконечная карусель.
Но у барона всё схвачено. Связи, деньги, влияние. Он обещал, что регистрация займёт месяц. Максимум — полтора. И я ему верил.
А значит, пора действовать.
Рядовых сотрудников — медсестёр, лаборантов, регистраторов — найдёт отдел кадров. Это рутина, это стандартные вакансии, это люди, которых можно нанять по объявлению.
Но свою команду — ядро центра, костяк — я должен набрать сам. Лучших диагностов Империи. Лучших лекарей. Людей, которые думают так же, как я. Которые видят то, что другие упускают. Которые не боятся задавать неудобные вопросы и искать неочевидные ответы.
И Турнир — единственный способ их найти. Дни слились в один непрерывный поток работы.
Утро — разбор писем в «штабе». Сотни ответов на загадку «Мнимая анемия», которые нужно было прочитать, оценить, отсортировать. Большинство — в мусор. Стандартные, шаблонные, скучные. Но изредка попадались жемчужины — люди, которые думали, а не просто вспоминали учебники.
Ответа от Дениса Грача так и не было. Молчание.
День — операционная. Плановые операции, которые никто не отменял. Я ассистировал Шаповалову на сложной резекции желудка, потом сам провёл пару несложных вмешательств, обучая «хомяков». Семён прогрессировал с каждым днём — его руки становились всё увереннее, движения — всё точнее.
Вечер — обходы. Пациенты, которые ждали моего внимания.
Бореньку выписали на пятый день. Он стоял у выхода из отделения — здоровый, румяный, смущённый — и крепко жал мне руку.
— Спасибо, лекарь, — его голос был хриплым от эмоций. — За всё. За жизнь.
— Берегите себя, Борис Иванович. И больше никаких драк.
— Никаких, — он кивнул. — Обещаю. Если что понадобится — вы только скажите. Я всё сделаю.
Владислава выписали на седьмой день — под наблюдение психиатра и эндокринолога. Он выглядел другим человеком — тихим, задумчивым, лишённым той самоуверенности, которая раньше била из него ключом. Может, это и к лучшему.
— Я был дураком, — сказал он мне на прощание. — Спасибо, что не дали мне умереть от собственной глупости.
— Не благодарите. Просто больше не делайте глупостей.
Яну Смирнову забрали родители. Она уезжала домой — молодая девушка с пустыми глазами. Я смотрел ей вслед, чувствуя знакомый укол бессилия.
Её разум — выжженная земля. Пепелище, на котором ничего не растёт. Я не знал, как это исправить. Пока не знал.
— Двуногий, — голос Фырка был тихим. — Ты не можешь спасти всех.
Знаю. Но это не значит, что нужно переставать пытаться.
И отец Вероники — всё ещё в реанимации, но с каждым днём лучше. Показатели стабилизировались, сознание прояснялось. Чёрная дыра в его разуме — та, что осталась после паразита — медленно затягивалась.
Я стоял у его постели вместе с Вероникой, держа её за руку.
— Он так долго не приходит в себя… — прошептала она, глядя на бледное лицо отца.
— Паразит оставил после себя «чёрную дыру» в его нейронных связях, — объяснил я мягко. — Она затягивается, но на это нужно время. Мозг — не печень, он не регенерирует за неделю. Но остальные показатели в норме. Я считаю, что он идёт на поправку.
Она кивнула, не отрывая взгляда от отца.
— Ты спас его. И меня. Спасибо.
Я не ответил. Просто сжал её руку чуть крепче.
Неделя прошла. Предварительный отбор был закончен.
Я сидел в своём «штабе», окружённый стопками писем — прочитанных, отсортированных, разложенных по категориям. На столе лежала толстая папка — итог моей работы.
Дверь распахнулась без стука.
Барон фон Штальберг ворвался в кабинет, как всегда — стремительный, нетерпеливый, полный энергии.
— Ну что, Разумовский⁈ — он остановился посреди комнаты, уперев руки в бока. — Сколько можно⁈ Вся Империя ждёт! Газеты названиваюткаждый день! Гильдия требует отчёта! Вы отобрали финалистов?
Я спокойно взял папку со стола и протянул ему.
— Всё готово, барон. Вот список.
Он схватил папку и начал листать. Его глаза расширялись с каждой страницей.
— Так… много? — он поднял голову. — Сколько здесь?
— Сто человек.
Папка выскользнула из его рук и упала на стол с глухим стуком.
— Сто⁈ — он уставился на меня так, будто я только что признался в убийстве. — Вы в своём уме, Разумовский⁈ Вы хотите привезти в наш скромный Муром сотню лучших лекарей Империи и устроить здесь… что⁈ Медицинские гладиаторские бои⁈
Я встал и подошёл к окну, глядя на строящийся центр.
— Не гладиаторские бои, барон. Испытание. Проверку. Фильтр, который отсеет посредственности и оставит только лучших.
— Но сто человек…
— Из них останутся двадцать после практического тура. Из двадцати — четверо после финала. Из четверых — двое победителей. — Я повернулся к нему. — Я не собираюсь нанимать середнячков, барон. Мне нужны гении. А гениев нельзя найти, не просеяв толпу.
Штальберг молчал, глядя на меня.
Потом — неожиданно — рассмеялся.
— Чёрт возьми, Разумовский… — он покачал головой. — Вы либо гений, либо безумец. Я ещё не решил, кто именно.
— Может, и то, и другое, — я пожал плечами. — Это не противоречит друг другу.
— Сто лекарей… — он снова взял папку, перелистывая страницы. — Из Петербурга, Москвы, Владимира, Казани… Новосибирск, Екатеринбург, Владивосток… — он поднял глаза. — Весь мир съедется в Муром.
— Не весь мир. Только лучшие.
Штальберг смотрел на меня — долго, пристально, изучающе. Потом его губы растянулись в улыбке.
— Вы знаете что, Разумовский? Мне это нравится. Чёрт возьми, мне это очень нравится. Сотня лучших умов Империи, собранных в одном месте. Пресса сойдёт с ума. Гильдия будет в экстазе. Это будет… это будет грандиозно!
— Я рассчитываю на это.
Он хлопнул меня по плечу.
— Ладно, безумец. Я в деле. Скажите, что вам нужно — размещение, питание, транспорт — и я всё организую. Мы устроим такое шоу, которое войдёт в историю.
Глава 3
Барон стоял посреди моего «штаба», всё ещё держа в руках папку с сотней имён, и смотрел на меня так, будто я только что предложил ему прыгнуть с крыши.
— Но есть нюанс! Сто человек, Разумовский! — его голос задрожал от возмущения. — Сто! Это не конкурс, это съезд Гильдии! Это… это безумие!
— Барон…
— Нет, вы послушайте! — он начал расхаживать по кабинету, размахивая папкой как веером. — Как мы их всех разместим? У нас в Муроме нет столько приличных гостиниц! Как организуем питание? Транспорт? Как обеспечим безопасность?
Он остановился передо мной, тяжело дыша.
— И главное — как вы собираетесь уделить каждому должное внимание? Вы один, их — сто! Внимание прессы рассеется, ваше собственное — тоже! Это превратится в балаган, а не в элитный отбор!
Я молча слушал его тираду, сложив руки на груди. Пусть выговорится. Пусть выплеснет эмоции. Потом будет легче объяснять.
— Двуногий, — голос Фырка был насмешливым. — Он сейчас лопнет от возмущения. Как воздушный шарик. Это будет некрасиво, но забавно.
— Тихо, Фырк.
Барон наконец замолчал, уставившись на меня в ожидании ответа. Его лицо было красным, дыхание — прерывистым.
— Закончили? — спросил я спокойно.
— Что?
— Закончили возмущаться? Или хотите ещё что-нибудь добавить?
Он открыл рот, закрыл, снова открыл.
— Я… да, закончил. Пока.
— Хорошо. Тогда послушайте меня.
Я встал и подошёл к окну, глядя на заснеженный больничный двор. Первый снег выпал неделю назад и с тех пор не таял — зима в этом году пришла рано и решительно.
— Барон, если мы хотим найти не просто хороших, а лучших лекарей Империи, мы не можем отказывать тем, кто уже доказал свою гениальность на первом этапе. Каждый из этих ста человек решил задачу, которую большинство опытных диагностов даже не поняли. Они заслужили шанс.
— Но сто…
— Отсев начнётся на втором этапе, — перебил я. — То, что они решили загадку на бумаге, ещё не значит, что они справятся с реальным пациентом. В условиях стресса, ограниченного времени, с живым человеком перед собой — это совсем другая история.
Я повернулся к нему.
— Я ожидаю, что больше половины отсеются в первый же день. Некоторые запаникуют. Некоторые окажутся хорошими теоретиками, но никудышными практиками. Некоторые просто не выдержат давления. Из ста останется сорок-пятьдесят. Потом — двадцать. Потом — четверо финалистов. И только двое победителей. Может быть трое. С окончательной цифрой я еще не определился.
Барон молчал, переваривая услышанное. Я видел, как шестерёнки крутятся в его голове, как деловая хватка берёт верх над эмоциями.
— Но организация… — начал он, уже не так уверенно.
— И мы не будем собирать их завтра, — продолжил я. — Мы разошлём приглашения сейчас, а сам турнир назначим через месяц. На начало января.
— Месяц?
— Месяц. Это даст людям время: взять отпуск, отпроситься с работы, найти деньги на дорогу, если понадобится. Устроить дела дома, передать пациентов коллегам. Никто не сможет сказать, что мы не дали им шанс. А нам это даст два месяца на идеальную организацию.
Барон задумался. Его лицо постепенно менялось — раздражение уступало место расчёту, расчёт — пониманию, понимание — чему-то похожему на восхищение.
— Месяц… — повторил он медленно. — А ведь к тому времени…
Его глаза вспыхнули.
— К тому времени я как раз получу все разрешения на эксплуатацию нового корпуса! Регистрация должна пройти до конца декабря! Мы сможем провести турнир не в старой больнице, а в сияющем новизной Диагностическом центре!
Он шагнул ко мне, схватил за плечи.
— Это будет лучшая реклама! Открытие центра и турнир — в один день! Пресса сойдёт с ума! Инвесторы выстроятся в очередь! Разумовский, вы не только гениальный лекарь, вы ещё и чёртовски хороший стратег!
Я позволил себе лёгкую улыбку.
— Просто думаю на несколько шагов вперёд, барон. Профессиональная деформация.
Он отпустил мои плечи и протянул руку.
— По рукам?
Я пожал её.
— По рукам.
— Двуногий, — Фырк хмыкнул. — Ты только что превратил его возмущение в энтузиазм. Это было почти красиво. Манипулятор.
— Не манипулятор. Просто знаю, как разговаривать с бизнесменами. Покажи им выгоду — и они сами побегут в нужном направлении.
— Это и есть манипуляция, двуногий. Просто ты называешь её другими словами.
Как-то незаметно зима вступила в полную силу.
Выпал первый снег — робкий, осторожный, как гость, не уверенный в своём праве быть здесь. Потом выпал второй — уже увереннее, плотнее. Потом третий, четвёртый, пятый… И вот уже Муром лежал под белым одеялом, тихий и умиротворённый, как спящий великан.
Я смотрел на город из окна ординаторской и думал о том, как странно течёт время.
В прошлой жизни зимы пролетали мимо меня, почти незамеченные. Операционная не знает времён года — там всегда одинаковый свет ламп, одинаковый запах антисептика, одинаковая температура. Я выходил из больницы в темноте, возвращался в темноте, и единственным признаком смены сезонов было то, что темнота становилась холоднее или теплее.
Здесь было по-другому. Здесь я замечал снежинки на ресницах Вероники. Замечал, как меняется свет — от осеннего золота к зимнему серебру. Замечал запах мандаринов в коридорах, гирлянды на окнах, улыбки людей, которые готовились к праздникам.
Здесь я был живым. По-настоящему живым.
Месяц прошел в спокойной рутине.
Плановые операции, консультации, обучение «хомяков». Семён прогрессировал с каждым днём — я уже доверял ему самостоятельно вести несложных пациентов. Макс и Славик тоже росли, хотя и медленнее. Они были хорошими ребятами, старательными и увлечёнными, но искры гениальности в них не было. Крепкие середнячки, которые станут надёжными лекарями — но не звёздами.
За этот месяц не было ни одного по-настоящему сложного случая. Ни одной нерешаемой загадки, ни одного пациента, который заставил бы меня лежать без сна, перебирая в голове симптомы. Жизнь вошла в спокойное русло — и я не знал, радоваться этому или тревожиться.
— Двуногий, — Фырк как-то сказал мне. — Ты скучаешь по сложным случаям. Признайся.
— Не скучаю. Просто… привык к ним.
— Это одно и то же. Ты — охотник, которого посадили в клетку с ручными кроликами. Тебе нужна добыча. Нужен вызов.
Может быть. Но пока — пусть будут кролики. После всего, что случилось — паразиты, Вероника, её отец, Эбергард — немного покоя не повредит.
Турнир готовился полным ходом. Приглашения разосланы, дата назначена — третье января. Вся Империя гудела в предвкушении. Газеты писали о «событии века», «медицинской революции», «новой эре диагностики». Барон давал интервью направо и налево, умело подогревая интерес.
А я… я просто ждал.
И наслаждался покоем.
Вероника с головой ушла в поиски дома. Каждые выходные она ездила по окрестностям Мурома, смотрела варианты, составляла списки, сравнивала цены. Иногда я ездил с ней, иногда — она одна или с подругами.
Каждый раз она возвращалась с новой историей.
— Этот был слишком тёмный, — рассказывала она, сидя у меня на кухне с чашкой чая. — Окна на север, солнца вообще не видно. Я бы там с ума сошла через месяц.
— А тот, у реки?
— У дороги! Представляешь, я не заметила на фотографиях, а там в ста метрах — трасса! Грузовики гремят день и ночь!
— А коттедж в Карачарово?
— Соседи! — она закатила глаза. — Мы даже до калитки не дошли, а они уже выскочили знакомиться. Тётка такая… навязчивая. Рассказала мне всю историю посёлка за пять минут. Я представила, как она будет каждый день заглядывать через забор, и сбежала.
Я слушал её, улыбаясь. Она наслаждалась самим процессом выбора — этим бесконечным перебором вариантов, мечтаниями, планами. И я не торопил её. Пусть ищет столько, сколько нужно. Пусть найдёт идеальное место — место, где мы будем счастливы.
Десять миллионов на счету всё ещё ждали своего часа. Я так и не сказал ей о них. Может, скажу, когда она найдёт дом. Может — когда мы туда переедем. Или на свадьбе.
Если она согласится.
— Двуногий, — Фырк как-то поймал меня на этой мысли. — Ты думаешь о свадьбе? Серьёзно?
— А что такого?
— Ничего. Просто… ты изменился. Раньше ты думал только о работе. О пациентах. О диагнозах. А теперь…
— Теперь у меня есть жизнь, Фырк. Не только работа — жизнь. Разве это плохо?
— Нет. Это… хорошо, наверное. Просто непривычно.
Тридцать первое декабря.
Последний день года. Последний день перед тем, как всё изменится.
Я закончил вечерний обход раньше обычного — праздник всё-таки. Пациенты, которые могли уйти домой, ушли ещё вчера. Остались только тяжёлые, которых нельзя было отпустить, и дежурные, которые не могли уйти.
В ординаторской накрыли скромный стол. Пластиковые стаканчики с шампанским, мандарины горкой на тарелке, нарезка из колбасы и сыра, какие-то салаты в контейнерах. Ничего особенного — но атмосфера была тёплой, почти семейной.
Шаповалов, Кобрук, несколько медсестёр, Артем, Семён и Макс — те, кто остался на ночное дежурство, и те, кто просто не хотел уходить сразу.
— За уходящий год, — Шаповалов поднял пластиковый стаканчик. Его голос был торжественным, но в глазах плясали тёплые огоньки. — Он был тяжёлым для всех нас. Очень тяжёлым. Мы потеряли коллег, потеряли пациентов, потеряли… — он запнулся, — потеряли веру в себя. Иногда.
Я смотрел на своего наставника и друга. Игорь Степанович встречал этот Новый год в больнице. Не на дежурстве — просто потому, что его семья была здесь. Вся его семья. На третьем этаже, в неврологии, проходила реабилитацию Алена, его жена, заново учась ходить и говорить после тяжелого инсульта. На четвертом, в педиатрии, учился заново дышать его сын Мишка, чьи легкие были изъедены фиброзом после стекляшки.
Кобрук, в обход всех правил, выделила им отдельную семейную палату, куда привезли и Алену, и Мишку, чтобы они могли быть вместе. Чтобы Игорь Степанович мог после изматывающего дня в операционной просто подняться на несколько этажей и побыть с ними — почитать сыну книгу, подержать жену за руку.
Но была в этой семейной драме одна деталь, которая не давала Илье покоя. Старший сын. Я точно знал, что у Шаповалова есть старший сын. И он ни разу не появился. Его не было, когда отца несправедливо бросили в тюрьму. Его не было, когда мать лежала без сознания с инсультом. Его не было, когда его младший брат умирал в реанимации. Он даже не приехал на Новый год, чтобы побыть с семьей, которая прошла через ад.
Я не понимал этого. В моей системе ценностей такое просто не укладывалось в голове. Видимо для этого была какая-то причина. Причем очень весомая.
Шаповалов помолчал и наконец заговорил.
— Но мы выстояли. И мы стали сильнее. За команду!
— За команду! — эхом откликнулись все.
Шампанское было слишком сладким, но в этот момент оно казалось самым вкусным напитком на свете.
Кобрук подняла свой стаканчик следом.
— Особенно тяжело пришлось из-за «стекляшки», — её голос был официальнее, но не менее тёплым. — Эпидемия, которая чуть не поставила нас на колени. Нагрузка была колоссальной. Люди работали на износ, без выходных, без сна…
Она посмотрела на меня.
— Но благодаря Илье Разумовскому и всем вам, эпидемия отступает. Вы нашли лекарство! Мы! Нашли лекарство! И теперь препараты уже в достаточном количестве поступают во все больницы Империи. Смертность упала в шесть раз за последний месяц. Мы победили, коллеги. За победу!
— За победу!
Я пил вместе со всеми, чувствуя странную смесь гордости и смущения. Не люблю, когда меня хвалят публично. Не люблю быть в центре внимания. Но отказаться от тоста было бы невежливо.
После тостов народ начал расходиться. Семён и Макс остались на дежурство — они сидели за столом, доедая мандарины и обсуждая какой-то сериал. Шаповалов ушёл к жене и сыну, Кобрук — домой, где её ждали… Скорее всего Корнелий Фомич Мышкин.
Артём подошёл ко мне.
— Илья, ну что идем? А то девчонки нас уже заждались, — сказал он. Мы вместе заканчивали смену.
— Да, нужно выдвигаться.
Квартира Артёма была маленькой, но уютной. Типичная холостяцкая берлога — разномастная мебель, плакаты на стенах, стопки книг на каждой горизонтальной поверхности. Но сегодня она преобразилась: гирлянды на окнах, ёлка в углу (настоящая, пахнущая хвоей), свечи на столе.
Вероника и Кристина уже накрыли стол к нашему приходу. Оливье — куда же без него. Селёдка под шубой. Нарезка. Мандарины. Бутылка шампанского в ведёрке со льдом.
— Мальчики, вы как раз вовремя! — Кристина чмокнула Артёма в щёку. — Ещё пять минут, и мы бы начали без вас.
— Не посмели бы, — Артём обнял её.
Мы сели за стол. Четверо. Две пары. Друзья.
В прошлой жизни у меня не было таких вечеров. Не было друзей, с которыми можно было бы встретить Новый год. Не было женщины, которая смотрела бы на меня так, как Вероника смотрела сейчас — с любовью, с нежностью, с абсолютным доверием.
Я был одинок. Всегда. Всю жизнь.
А сейчас — нет.
— За нас, — сказал Артём, поднимая бокал. — За дружбу. За любовь. За то, что мы нашли друг друга.
— За нас, — повторили мы.
Вечер тёк неторопливо, как река в летний полдень. Мы ели, пили, разговаривали. Кристина рассказывала о своих планах на следующий год — она хотела сдать экзамен на повышение квалификации. Артём шутил о том, как будет её готовить. Вероника делилась историями о поисках дома — её рассказы становились всё более забавными с каждым бокалом шампанского.
А я просто слушал. Смотрел на них — на этих людей, которые стали мне близки. И чувствовал что-то, чему не мог подобрать названия. Что-то тёплое, светлое, почти болезненное в своей интенсивности.
Счастье. Наверное, это называется счастьем.
После ужина Артём включил музыку — что-то медленное, романтичное. Кристина потянула его танцевать. Он сопротивлялся для вида, но было видно, что ему нравится.
Вероника посмотрела на меня.
— Потанцуем?
Я не умел танцевать. В прошлой жизни не умел точно. В этой не пробовал. Но отказать ей не смог.
Мы медленно кружились посреди маленькой комнаты, и я держал её за талию, чувствуя тепло её тела через ткань платья. Она положила голову мне на плечо, и я чувствовал запах её волос — что-то цветочное, лёгкое, родное.
— Илья, — прошептала она.
— М?
— Я счастлива. Просто хотела, чтобы ты знал.
Я крепче обнял её.
— Я тоже.
Ее отец так и лежал в реанимации. Но активно шел на поправку и скоро должен был прийти в себя. Поэтому сейчас она была максимально умиротворенна.
Без десяти двенадцать Артём включил радио. Голос ведущего — торжественный, немного пафосный — заполнил комнату.
— Внимание! До Нового года осталось десять минут! Готовьте желания, друзья!
Кристина раздала нам листочки бумаги и ручки.
— Традиция, — объяснила она. — Пишем желание, сжигаем, бросаем пепел в шампанское и выпиваем. Тогда обязательно сбудется.
Я смотрел на чистый листок. Что написать? Здоровья? Успеха? Денег?
Нет. Всё это у меня уже было. Или будет.
Я хотел чего-то другого. Чего-то, что нельзя купить или заработать.
Медленно, аккуратно я вывел несколько слов. Сложил листок вчетверо. Спрятал в ладони.
— Готовы? — Артём зажёг свечу. — Три… два… один…
Куранты начали бить. Мы поднесли листочки к огню, смотрели, как они вспыхивают, корчатся, превращаются в пепел. Бросили пепел в бокалы. Выпили одним глотком.
— С Новым годом!
Объятия, поцелуи, смех. Шампанское шипело на языке, смешиваясь с горечью пепла.
— Что загадал? — спросила Вероника, прижимаясь ко мне.
— Не скажу. А то не сбудется.
Она улыбнулась.
— Я тоже не скажу.
— Двуногий, — голос Фырка был любопытным. — Что ты написал? Я пытался подсмотреть, но ты закрыл ладонью.
— Не скажу, Фырк. Даже тебе.
— Это нечестно! Я твой фамильяр! Я должен знать всё!
— Не всё. Некоторые вещи — только мои.
Я обнял Веронику и закрыл глаза.
Незаметно наступило третье января.
День, которого я ждал месяц. День, который должен был изменить всё.
Утро началось с нервной суеты. Я проснулся раньше обычного, долго стоял под душем, пытаясь собраться с мыслями. Вероника приготовила мне завтрак — яичницу с беконом, кофе, тосты — и смотрела, как я ем, с каким-то материнским беспокойством.
— Ты справишься, — сказала она, когда я уходил. — Ты всегда справляешься.
— Знаю.
— Тогда почему у тебя такое лицо?
— Какое?
— Как у человека, который идёт на войну.
Я усмехнулся.
— Может, потому что это и есть война. Своего рода.
Больница встретила меня непривычной тишиной. Большинство сотрудников ещё не вышли после праздников — только дежурные смены, только самое необходимое. Коридоры казались пустыми, гулкими, словно ждущими чего-то.
У входа в новый корпус меня перехватил барон фон Штальберг. Он выглядел взволнованным, но довольным — как режиссёр перед премьерой своего спектакля.
— Готовы, Мастер Разумовский?
— Готов, — я посмотрел на двери нового корпуса — сияющие, стеклянные, пахнущие свежей краской. — Деваться уже некуда.
— Опасная авантюра, — он кивнул с улыбкой. — Но пойдёмте. Разрешения на корпус получили буквально позавчера. Всё уже в сборе.
Мы вошли внутрь.
Новый корпус был прекрасен. Светлые стены, большие окна, современное освещение. Запах краски и новой мебели — запах начала, запах возможностей. Я шёл по коридорам, которые скоро наполнятся пациентами и персоналом, и чувствовал, как сердце бьётся чаще.
Моё. Это всё — моё. Мой центр. Моя мечта.
Барон вёл меня к главной аудитории — огромному залу, устроенному амфитеатром. Идеальное место для лекций, конференций… и турниров.
Он открыл двери.
Я замер на пороге.
Людей было много. Очень много.
Они сидели на рядах, поднимающихся вверх, как ступени храма, — молодые и старые, мужчины и женщины, в дорогих костюмах и скромной одежде. Столичные щёголи и провинциальные труженики. Все они смотрели на сцену — на пустую пока трибуну, на экран за ней — с одинаковым выражением напряжённого ожидания.
— Сколько их здесь? — спросил я тихо.
Барон сверился со списком на планшете.
— Девяносто пять. Пятеро не смогли приехать в последний момент. Болезни, семейные обстоятельства, отказы в отпуске…
Девяносто пять. Девяносто пять лучших диагностов Империи, собранных в одном месте. Моя армия. Мои кандидаты.
— Готовы? — барон посмотрел на меня.
— Готов.
Я пошёл к сцене. Мои шаги гулко отдавались в притихшем зале. Девяносто пять пар глаз следили за мной — оценивающе, выжидающе, с любопытством и настороженностью.
Я поднялся на трибуну. Оглядел зал.
Лица. Десятки лиц. Сосредоточенные, взволнованные, амбициозные. Молодые и не очень. Уверенные в себе и сомневающиеся. Все они приехали сюда за одним — за шансом доказать, что достойны.
— Здравствуйте, уважаемые коллеги, — начал я, и мой голос разнёсся по залу, усиленный микрофонами. — Я рад приветствовать вас в Муроме на первом в истории Империи Диагностическом турнире. Меня зовут Илья Разумовский, и я…
Мой взгляд скользил по рядам, автоматически оценивая аудиторию. Первые ряды — люди постарше, в дорогих костюмах. Столичные специалисты, судя по всему. Средние ряды — смесь возрастов и стилей. Провинциалы, энтузиасты, те, кто приехал за славой и признанием.
И верхние ряды. Тень. Тишина.
Моё внимание зацепилось за что-то. Что-то неправильное. Что-то, чего не должно было быть.
В самом последнем ряду, в тени, у самой стены, сидела фигура.
Тёмная кофта с глубоким капюшоном. Лицо полностью скрыто. Неподвижная поза — как статуя, как тень, как что-то нечеловеческое.
И взгляд. Я не видел глаз — но чувствовал взгляд. Пристальный, тяжёлый, пронизывающий.
— Двуногий, — голос Фырка был напряжённым. — Смотри кто там сидит. Я не вижу его ауры. Вообще. Как будто там пустота. Или… или очень сильная защита.
Кто это? Почему он прячет лицо? Служба безопасности барона должна была проверять всех на входе. Это один из конкурсантов? Или кто-то, кого здесь быть не должно?
— … и я надеюсь, что этот турнир станет началом новой эры в диагностической медицине Империи, — мои губы продолжали говорить заготовленную речь, но разум был далеко. — Вы все доказали свой талант на первом этапе. Теперь пришло время доказать его на практике…
Фигура не шевелилась. Сидела неподвижно, как камень.
Глава 4
— Протоколы и учебники важны, — продолжил я. — Не поймите меня неправильно. Без фундамента не построишь здания. Но протоколы — это карта. А карта — не территория. Карта показывает дороги, которые уже проложены. Но что делать, когда дороги нет? Что делать, когда карта врёт?
Я сделал шаг в сторону, выходя из-за трибуны. Так лучше — ближе к аудитории, меньше барьеров.
— Настоящий лекарь должен уметь ориентироваться на местности, когда карта бесполезна. Он должен уметь слушать тишину — потому что иногда молчание пациента говорит больше, чем его жалобы. Он должен уметь видеть то, чего нет в анализах — потому что анализы показывают только то, что мы попросили их показать. Он должен доверять своей интуиции — той самой, которую в медицинских институтах называют «клиническим мышлением», а на самом деле это просто способность замечать закономерности, которые другие пропускают.
Парень из Перми подался вперёд, впитывая каждое слово. Хорошо. Он понимает.
— Сегодня вы будете проявлять не только знания, но и чутьё, — я снова сделал паузу. — И помните…
Длинная пауза. Очень длинная. Я хотел, чтобы следующие слова врезались им в память.
— … иногда самый главный симптом — это тот, который отсутствует.
Несколько человек нахмурились. Кто-то что-то записал. Большинство просто слушали, не понимая, к чему я клоню.
Ничего. Через несколько часов они вспомнят эти слова. И либо поймут их — либо проиграют.
Мой взгляд нашёл Семёна Величко в первых рядах. Он сидел, вцепившись в подлокотники кресла, бледный от волнения. Его глаза — широко раскрытые, почти испуганные — следили за каждым моим движением.
Да, и ты здесь, друг мой. Ты прошёл первый этап. Твой ответ был хорошим — не блестящим, но хорошим. Ты увидел главное, хотя и не сразу. Ты потратил больше времени, чем другие, но добрался до правильного ответа.
Вопрос в том — хватит ли тебе этого здесь? Хватит ли жёсткости? Того самого нестандартного мышления, о котором я только что говорил?
Ты хороший лекарь, Семён. Добросовестный, внимательный, заботливый. Но хороший — не значит лучший. А мне нужны лучшие.
Покажи мне, на что ты способен. Удиви меня. Докажи, что я не зря в тебя верил.
— Желаю вам удачи, — закончил я, возвращаясь к трибуне. — Она вам понадобится.
В ту же секунду в зале погас свет.
Не постепенно, не с предупреждением — резко, как будто кто-то выдернул вилку из розетки. Темнота навалилась со всех сторон.
Крики. Первые, испуганные крики.
А потом вспыхнули аварийные лампы — тускло-красные, зловещие. Лица вокруг превратились в демонические маски, глаза заблестели багровым огнём.
И завыла сирена.
Пронзительный, нарастающий вой — тот самый звук, который человеческий мозг на инстинктивном уровне воспринимает как сигнал опасности. Вой, который вгрызается в уши, в нервы, в душу. Вой, который заставляет хотеть бежать — куда угодно, лишь бы прочь.
Паника. Настоящая, животная паника охватила зал. Люди вскакивали с мест, опрокидывая кресла. Кто-то кричал. Кто-то пытался бежать к выходу. Кто-то застыл в ступоре, не в силах пошевелиться.
Я отступил от трибуны, растворяясь в тенях у боковой двери. Моя работа здесь закончена. Теперь — их очередь.
Динамики ожили. Женский голос — записанный заранее, механический, лишённый эмоций — разнёсся по залу:
— Внимание. В Диагностическом центре зафиксирована вспышка неизвестного заболевания с высоким уровнем летальности. Центр закрыт на карантин. Все выходы заблокированы. Вы — единственные незаражённые лекари на территории. Разберитесь в происходящем и остановите эпидемию.
Пауза. Короткая, но достаточная, чтобы слова дошли до каждого.
* * *
Семён стоял посреди хаоса, не в силах пошевелиться.
Вокруг него бушевал шторм — люди бегали, кричали, толкались, падали. Красный свет превращал всё в какую-то адскую фантасмагорию, а вой сирены вгрызался в мозг, не давая думать.
«Эпидемия», — слово билось в голове, как птица в клетке. — «Эпидемия. Настоящая эпидемия. Высокая летальность. Карантин».
Это не могло быть частью конкурса. Это было слишком реально. И страшно.
Кто-то толкнул его в плечо, пробегая мимо. Семён пошатнулся, едва не упал. Толпа несла его к выходу, как щепку в бурном потоке.
— Двери! — кричал кто-то впереди. — Двери заблокированы! Нас заперли!
— Это ловушка! — вторил ему другой голос. — Они хотят нас убить!
— Нужно выбить окна! Окна!
Паника.
Семён чувствовал, как страх сжимает горло. Хотелось кричать вместе со всеми. Хотелось бежать, ломиться в двери, искать выход. Хотелось оказаться где угодно, только не здесь.
«Илья ушёл», — эта мысль пробилась сквозь панику. — «Он сказал, что уходит. Он оставил нас. Одних. С эпидемией».
И в этот момент — в этот единственный момент тишины посреди хаоса — он услышал голос.
Не голос из динамиков. Не крики толпы. Другой голос — тихий, спокойный, знакомый.
Голос Ильи. Из памяти. Из сотен часов, проведённых в ординаторской, в операционной, на обходах.
«В хаосе — ищи структуру. Не лечи, пока не понял, что лечишь».
Семён замер.
«Паника — твой враг. Она отключает мозг и оставляет только рефлексы. А рефлексы в медицине — это смерть. Думай. Всегда думай».
Он закрыл глаза. Сделал глубокий вдох. Потом ещё один. И ещё.
Сердце всё ещё колотилось, как бешеное. Руки дрожали. Во рту пересохло. Но сквозь страх начало пробиваться что-то другое.
Контроль.
«Что я знаю?» — он начал мысленно перебирать факты, как учил Илья. — «Эпидемия. Неизвестное заболевание. Высокая летальность. Карантин. Мы — единственные незаражённые лекари».
«Что мне нужно?» — следующий вопрос. — «Информация. Данные. Симптомы. Закономерности. Без них я слепой».
«Что у меня есть?» — он открыл глаза и огляделся.
Темнота. Красный свет. Перевёрнутые кресла. Люди, которые всё ещё метались у дверей, пытаясь выбраться. Вой сирены.
Ничего. У него ничего не было.
Нет. Подожди. Это не совсем так.
Его взгляд упал на стену рядом. Белый прямоугольник — план эвакуации. Бесполезный, если двери заблокированы. Но…
Семён поднялся на ноги. Подошёл к плану. Сорвал его со стены.
Перевернул.
Обратная сторона была чистой. Белая бумага, достаточно большая, чтобы писать.
На полу что-то блеснуло в красном свете. Карандаш — выпавший из чьего-то кармана в суматохе.
Семён подхватил его.
Теперь у него была «карта». И инструмент. Он будет собирать информацию. Как учил Илья. Методично, последовательно, без паники.
Из ближайшей палаты донёсся крик — протяжный, полный боли. Не паники, не страха — именно боли. Физической, ощутимой боли.
Там был пациент. Там была работа.
Семён, сжимая в руках план и карандаш, побежал на звук.
Палата была маленькой — три на четыре метра, не больше. Одна кровать, один стул, один тумбочка. Окно закрыто жалюзи. Аварийное освещение превращало всё в какую-то сцену из фильма ужасов.
На кровати лежал мужчина.
Лет сорока, может, чуть больше. Полноватый, с залысинами, с испариной на лбу. Он лежал, скрючившись в позе эмбриона, прижимая руки к животу. Его лицо было искажено болью, глаза — зажмурены.
— Больно! — выдохнул он, когда Семён вбежал в палату. — Господи, как больно… Живот… режет…
Семён остановился у двери, заставляя себя успокоиться. Его сердце всё ещё колотилось, руки всё ещё дрожали. Но он был здесь не для того, чтобы паниковать. Он был здесь, чтобы работать.
«Осмотр», — напомнил он себе. — «Как учил Илья. Методично, последовательно. Не лечи, пока не понял, что лечишь».
Он подошёл к кровати и опустился на колени рядом с пациентом. Так было удобнее — на одном уровне, без давления.
— Как вас зовут? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
Мужчина открыл глаза. Они были красными, воспалёнными — то ли от боли, то ли от слёз.
— Михаил… — выдохнул он. — Михаил Петрович…
— Михаил Петрович, я лекарь. Меня зовут Семён. Мне нужно вас осмотреть и задать несколько вопросов. Вы меня понимаете?
— Да… да, понимаю…
— Хорошо. Скажите, когда началась боль?
Мужчина поморщился, пытаясь сосредоточиться.
— Час… может, полтора назад… Сначала просто мутило, как будто съел что-то не то. Потом — вот это…
Семён записал на обороте плана эвакуации: «Пац. 1. Михаил Петр. Боль в животе — 1–1,5 ч. Тошнота предшествовала».
— Где именно болит? Можете показать?
Мужчина убрал руку и указал на правую половину живота, ближе к подреберью.
— Вот здесь… и отдаёт куда-то вверх… в плечо, кажется…
Семён нахмурился. Боль в правом подреберье с иррадиацией в плечо — классический признак проблем с желчным пузырём или печенью. Но при эпидемии? Странно.
— Была ли рвота? — спросил он.
— Нет… — мужчина покачал головой. — Только тошнота. Сильная. Но не рвало.
Семён записал: «Рвоты нет».
Это показалось ему странным. При таком уровне боли и тошноте рвота обычно бывает. Рефлекторная реакция организма. Но здесь её не было.
— Температура? Чувствуете жар или озноб?
— Знобит… — мужчина снова поморщился. — И голова… голова раскалывается…
Семён положил руку на лоб пациента. Горячий. Определённо лихорадка — градусов тридцать восемь, может, больше. Без термометра точнее не скажешь.
— Диарея была? Понос?
— Нет, ничего такого…
Ещё одна запись: «Диареи нет».
Боль в животе, лихорадка, головная боль. Но ни рвоты, ни диареи. При кишечной инфекции они должны быть. При пищевом отравлении — тем более. Что-то не сходится.
— Михаил Петрович, я сейчас осмотрю ваш живот. Скажите, если будет очень больно.
Мужчина кивнул, закусив губу.
Семён осторожно положил руки на живот пациента и начал пальпацию. Левая половина — мягкая, безболезненная. Эпигастрий — небольшая болезненность, но терпимая. Правое подреберье…
— А-а-а! — мужчина вскрикнул и дёрнулся. — Больно! Очень больно!
— Простите. Уже закончил.
Семён отступил, записывая: «Резкая болезненность в правом подреберье. Симптом Мэрфи?»
Это было похоже на острый холецистит — воспаление желчного пузыря. Но при эпидемии неизвестного заболевания? Откуда?
Он продолжил осмотр — проверил рефлексы (в норме), осмотрел кожу (бледная, но без сыпи), посмотрел на слизистые (суховаты, но без патологии). Послушал сердце и лёгкие — насколько это было возможно без стетоскопа.
Когда закончил, у него был список симптомов. Неполный, но это уже что-то.
— Михаил Петрович, я вернусь, — сказал он, вставая. — Постарайтесь не двигаться. Если станет хуже — кричите.
— Вы… вы знаете, что со мной? — в голосе мужчины была надежда и страх.
Семён помедлил. Честный ответ — «нет, не знаю». Но говорить это пациенту…
— Я работаю над этим, — сказал он наконец. — Мы разберёмся.
Он вышел в коридор и прислонился к стене, закрывая глаза.
Руки всё ещё дрожали. Сердце всё ещё колотилось. Но паника отступила. Он работал. Он делал то, чему его учили.
«Один пациент», — подумал он. — «Один набор симптомов. Этого мало. Нужно больше данных. Нужно найти закономерность».
Он открыл глаза и огляделся.
Вокруг всё ещё царил хаос. Люди бегали, кричали, спорили. Кто-то рыдал в углу. Кто-то стучал в заблокированную дверь. Кто-то пытался разбить окно.
Но теперь Семён смотрел на это другими глазами.
Он видел не толпу — он видел отдельных людей. И некоторые из них… некоторые из них уже начали работать.
У входа в восточное крыло стоял высокий мужчина в военной форме.
Семён узнал его — майор Александр Тарасов, военный хирург из Петербурга. Они перекинулись парой слов перед началом.
Он не паниковал. Он командовал.
— Зона строгого контроля! — его голос — резкий, командирский, привыкший к беспрекословному подчинению — перекрывал вой сирены. — Без защиты не входить!
Перед ним стояли двое молодых лекарей — испуганных, растерянных, но готовых слушать.
— Но там больные! — возразил один из них. — Мы должны им помочь!
— И заразиться? — Тарасов посмотрел на него так, что парень отшатнулся. — Чем ты им поможешь, когда сам сляжешь через час? Думай головой, а не эмоциями!
Он уже успел оцепить вход импровизированной лентой — сорванной с какого-то оборудования. Красно-белая полоска, натянутая между стойками капельниц.
— Найдите маски, перчатки, халаты — что угодно, — продолжал он, обращаясь к своим «подчинённым». — Поищите в процедурных, в складских помещениях. Это больница — здесь должны быть средства защиты. Пока не найдёте — к больным не приближаться. Это приказ!
Парни переглянулись и побежали выполнять.
Семён наблюдал за Тарасовым с невольным уважением. Вот человек, который знает, что делать в кризисе. Который берёт контроль, не дожидаясь разрешения. Который думает на два шага вперёд.
«Триаж», — вспомнил Семён термин из военной медицины. — «Сортировка раненых по степени тяжести. Определение приоритетов. Распределение ресурсов».
Тарасов уже занимался этим. Пока остальные паниковали — он строил систему.
В центре главного холла Семён заметил другую фигуру.
Женщина. Высокая, худая, с волосами, собранными в строгий пучок. Возраст — около сорока, может, чуть меньше. Лицо — острое, умное, с тонкими губами и пронзительными глазами.
Александра Зиновьева. Главный диагност Императорской клиники в Санкт-Петербурге. Одна из фаворитов турнира. Её ответ на первом этапе был… безупречным. Не просто правильным — элегантным до хирургической точности. Семену об этом говорил сам Илья.
Вокруг неё стояли пять или шесть лекарей, образуя плотный круг. Они слушали её с напряжённым вниманием — как студенты слушают профессора.
Она не кричала. Не командовала. Она говорила — быстро, чётко, методично, указывая на свой планшет:
— Я опросила уже двенадцать пациентов, — её голос был спокойным, деловым, без тени паники. — Симптомы делятся на три основные группы. Первая — неврологическая: головная боль, светобоязнь, спутанность сознания, у некоторых — судороги. Вторая — абдоминальная: боли в животе, тошнота, в одном случае — желтуха. Третья — почечная: боли в пояснице, изменение цвета мочи, отёки.
Она обвела взглядом своих слушателей.
— Разбиваемся на три команды. Каждая ведёт свою группу пациентов. Собираем данные, фиксируем всё, ищем закономерности. Через час встречаемся здесь и сверяем информацию. Вопросы?
Вопросов не было. Люди разошлись выполнять указания.
Семён смотрел на это с двойственным чувством. С одной стороны — восхищение. Зиновьева за считанные минуты создала работающую систему. Организовала людей, распределила задачи, наладила сбор информации.
С другой стороны — тревога. Она была быстрее его. Умнее. Опытнее. Она уже обработала двенадцать пациентов, пока он возился с одним.
«Ты не можешь с ней тягаться», — прошептал голос в голове. — «Она — столичная звезда. Ты — провинциальный ординатор. Какие у тебя шансы?»
Семён отогнал эту мысль. Шансы — это то, что ты создаёшь сам. Илья учил его этому.
В стороне, у стены, он заметил ещё одну фигуру.
Молодой мужчина — лет тридцати, светловолосый, с мягким, почти детским лицом. Он сидел на полу, скрестив ноги, и… разговаривал с кем-то.
Семён пригляделся. Рядом с мужчиной сидела девушка в больничной рубашке — «пациентка», судя по всему. Она плакала, закрыв лицо руками. А мужчина — Павел Лесков, вспомнил Семён из списка — просто сидел рядом и что-то тихо говорил.
Не осматривал. Не опрашивал. Просто говорил.
Семён подошёл ближе, чтобы услышать.
— … и когда мне было страшно, — говорил Лесков мягким, успокаивающим голосом, — я представлял себе место, где мне хорошо. Безопасное место. Для меня это был дом бабушки — маленький, деревянный, пахнущий пирогами. Я закрывал глаза и представлял, что я там. И страх отступал.
Девушка всхлипнула.
— У меня… у меня нет такого места…
— Тогда мы его придумаем, — Лесков улыбнулся. — Расскажи мне, что ты любишь? Что делает тебя счастливой?
Семён отступил, не желая мешать.
Разные подходы. Тарасов — командир, организатор, берёт контроль силой. Зиновьева — аналитик, стратег, строит систему. Лесков — эмпат, утешитель, работает с эмоциями.
А он… он — собиратель данных. Тот, кто записывает и анализирует. Как учил Илья.
Это его роль. Это его сила.
Семён посмотрел на свой импровизированный «планшет» — план эвакуации с записями на обороте. Один пациент. Слишком мало.
Он двинулся к следующей палате.
* * *
Тёмная комната. Единственный источник света — огромный экран, разделённый на десятки квадратов. Изображения с камер наблюдения — палаты, коридоры, холлы. Люди, бегущие, кричащие, работающие.
Я сидел в кресле, не отрывая глаз от экрана.
— Двуногий, — голос Фырка был довольным. — Признаю, это впечатляет. Ты превратил турнир в спектакль. Кровавый, жестокий спектакль.
— Не кровавый, — ответил я, не поворачивая головы. — Никто не пострадает.
— Физически — нет. Но их психика… некоторые не оправятся от этого никогда.
Те, кто не оправится — не должны работать в медицине. Мы каждый день имеем дело с кризисами. Если они не могут справиться с симуляцией — как они справятся с реальностью?
Рядом со мной стоял барон фон Штальберг, буквально прилипнув к экрану. Его глаза блестели от азарта, как у ребёнка, которому показали новую игрушку.
— Смотрите, Разумовский! — он ткнул пальцем в один из квадратов. — Этот, в военной форме, уже организовал триаж! За пять минут! Нашёл двух помощников, оцепил зону, раздаёт приказы как на поле боя!
— Майор Тарасов, — кивнул я. — Военный хирург. Неудивительно, что он первым взял контроль. Для него это знакомая ситуация.
— А эта дама! — барон переключился на другой квадрат. — Зиновьева! Она уже собрала команду и классифицирует симптомы! Смотрите, как они её слушают! Как генерала!
— Она и есть генерал. В своём роде.
Я наблюдал за Зиновьевой с профессиональным интересом. Она работала быстро, методично, эффективно. Её система сбора данных была… неплохой. Не идеальной, но неплохой.
Проблема в том, что она сосредоточилась на классификации симптомов, а не на поиске закономерностей. Она сортировала данные, вместо того чтобы анализировать их. Это работает, когда ты знаешь, что ищешь. Но когда не знаешь…
Впрочем, посмотрим. Может, она удивит меня.
Дверь открылась. В комнату вошла Кобрук — с чашкой кофе в одной руке и папкой в другой.
— Ну что тут у вас? — она подошла к экрану, окидывая его скептическим взглядом. — Представление началось?
— Анна Витальевна! — барон обернулся к ней с улыбкой. — Вы пропустили самое интересное! Паника, хаос, крики! Один пытался выбить дверь стулом! Другой забился в угол и плачет! Третий…
— Барон, — перебил я. — Вы слишком наслаждаетесь чужим страданием.
Он осёкся.
— Я… просто наблюдаю. Это же ваша идея.
— Моя идея — проверка. Не развлечение.
Кобрук фыркнула.
— Разумовский, не притворяйтесь святым. Вы устроили это шоу, вы и несёте ответственность, — она отпила кофе. — Сколько уже «сломались»?
Я посмотрел на экран, подсчитывая.
— Двенадцать человек в состоянии паники. Не могут работать, не могут думать. Ещё трое — истерика, слёзы. Двое пытаются выбраться любой ценой, игнорируя «больных». И один, кажется, потерял сознание.
— Восемнадцать из девяноста пяти, — Кобрук кивнула. — Почти двадцать процентов. И это только начало.
— К концу дня будет больше, — согласился я. — Когда усталость накопится и стресс достигнет пика.
— Жестоко, — она покачала головой. Но в её голосе не было осуждения — скорее, констатация факта.
— Необходимо.
Мой взгляд вернулся к экрану. Один из квадратов показывал небольшую палату, где Семён Величко сидел у кровати пациента, что-то записывая на листе бумаги.
— Смотрите на Величко, — сказал я, указывая на экран. — Он не паникует. Даже не пытается командовать, не строит системы, не утешает плачущих. Он просто собирает данные. Методично, терпеливо, шаг за шагом.
Барон прищурился.
— И что в этом особенного?
— То, что он единственный, кто начал с правильного места. Все остальные — даже Тарасов, даже Зиновьева — пытаются лечить то, чего не понимают. Он — пытается понять.
Кобрук посмотрела на меня.
— Ваш ученик?
— Мойученик.
Я чувствовал странный укол гордости. Семён не был гением. Он не был самым умным, самым быстрым, самым харизматичным. Но он был… правильным. Он делал то, чему я его учил. И делал это хорошо.
— Ты выглядишь как гордый папаша, чей сын впервые попал мячом в ворота, — голос Фырка был насмешливым.
— Почему бы и нет, Фырк.
Барон рассмеялся, хлопнув себя по колену.
— Илья, ваш план с актёрами был гениален! Абсолютно гениален! Нанять тридцать человек из театрального училища, загримировать их, дать каждому детальную «легенду» с симптомами и анамнезом… Они играют так убедительно, что я сам почти поверил!
Кобрук повернулась ко мне с приподнятой бровью.
— Актёры?
— Тридцать человек, — кивнул я. — Профессиональные актёры из Муромского драматического театра и студенты театрального. Каждому — подробная инструкция: какие симптомы изображать, как реагировать на осмотр, что отвечать на вопросы.
— И они… знают, что происходит?
— Знают, что участвуют в медицинском эксперименте. Не знают деталей. Им сказали играть роль — они играют.
Я откинулся в кресле, глядя на экран.
— Но главное не в актёрах. Главное — в самой задаче.
Барон и Кобрук переглянулись.
— Объясните, — попросила Кобрук.
— Позже, — улыбнулся я.
* * *
Семён опросил уже шестерых «пациентов».
Его импровизированный планшет был исписан мелким, торопливым почерком. Симптомы, жалобы, результаты осмотров — всё вперемешку, без системы, но с важными деталями.
Пациент 1: боль в животе, лихорадка, тошнота. Рвоты нет, диареи нет. Пациент 2: головная боль, светобоязнь, лихорадка. Ригидность затылка. Пациент 3: боли в пояснице, мутная моча, отёки на ногах. Температура нормальная. Пациент 4: всё вместе — и голова, и живот, и почки. Сыпь на коже. Пациент 5: только неврологические — судороги, спутанность сознания. Пациент 6: только абдоминальные — желтуха, боль в правом подреберье.
«Какая-то каша», — думал он, перечитывая записи. — «Симптомы не укладываются ни в одну известную инфекцию. Слишком разнородные. Слишком… противоречивые».
При эпидемии одного заболевания симптомы должны быть похожими. Да, с вариациями, да, с индивидуальными особенностями — но основная картина должна повторяться. А здесь…
Здесь было три разные картины. Как минимум три.
«Может, это не одна болезнь?» — мелькнула мысль. — «Может, это несколько разных?..»
Но это не имело смысла. Вспышка неизвестного заболевания — это одно заболевание. Одна причина. Один источник. Так работают эпидемии.
Или нет?
Семён бродил по коридору, пытаясь найти ответ. И случайно наткнулся на группу Зиновьевой.
Они собрались в небольшом холле — шесть или семь человек, склонившихся над планшетом. Зиновьева стояла в центре, и её лицо было напряжённым, сосредоточенным.
Семён остановился за углом. Не хотел мешать — но и уходить не спешил. Может, они знают что-то, чего не знает он. Может, их данные помогут.
— Это бессмыслица! — голос одного из лекарей был раздражённым, почти отчаянным. — Я опросил четырнадцать пациентов! Симптомы не укладываются ни в одну известную инфекцию!
— Может, это что-то новое? — предположил другой, молодой парень в очках. — Мутировавший вирус? Или… или биологическое оружие?
— Не неси чушь, — оборвал его третий, пожилой мужчина с седой бородой. — Какое оружие? Мы на турнире, а не на войне. Это проверка, не забывай.
— Проверка? — молодой парень нервно рассмеялся. — Разумовский сказал, что эпидемия реальна! Что центр закрыт на карантин!
— Он мог соврать.
— Зачем⁈
Зиновьева молчала. Она смотрела на свой планшет, и её брови были нахмурены так сильно, что между ними пролегла глубокая складка.
— Замолчите, — сказала она наконец. Её голос был тихим, но что-то в нём заставило всех умолкнуть мгновенно. — Все замолчите. Мне нужно думать.
Тишина. Даже вой сирены, казалось, стал тише.
— Вы не понимаете, — продолжила она, всё ещё глядя на планшет. — Мы все ищем то, что есть. Симптомы, которые можем увидеть. Жалобы, которые можем услышать. Это правильно, но этого недостаточно.
Она подняла голову и обвела взглядом свою группу.
— А что, если нужно искать то, чего нет?
— Что? — переспросил кто-то.
— Помните, что сказал Разумовский в своей речи? — Зиновьева чуть повысила голос. — В самом начале, перед тем как погас свет. «Иногда самый главный симптом — это тот, который отсутствует». Это был ключ. Он дал нам ключ в самом начале, а мы его пропустили.
Семён, стоя за углом, почувствовал, как что-то щёлкнуло в голове.
Ключ. Он помнил эти слова. Помнил, как записал их машинально, не задумываясь. Но не понял. Не применил.
А она — поняла.
— Смотрите сюда, — Зиновьева повернула планшет так, чтобы все видели. — Вот список пациентов с абдоминальными симптомами. Лихорадка, боли в животе, тошнота. Классическая картина кишечной инфекции или пищевого отравления. Сколько из них имели рвоту?
Пауза. Кто-то начал листать свои записи.
— У моих троих — ни у одного, — сказал седобородый.
— У моих двоих — тоже нет, — добавил молодой в очках.
— Я опросила восьмерых, — Зиновьева кивнула. — Ни у одного. Ни единого случая рвоты. Восемь из восьми.
— И диарея? — спросил кто-то.
— Тоже нет. Ни у одного.
Тишина стала ещё глубже.
— Вот именно, — Зиновьева почти улыбнулась. — При таком уровне интоксикации — а судя по лихорадке и болям, она высокая — рвота и диарея должны быть. Это защитная реакция организма. Рефлекс. Автоматический ответ на угрозу. Но их нет. Ни у одного из… — она быстро подсчитала, — тринадцати пациентов с абдоминальной симптоматикой.
— Значит… — начал молодой в очках.
— Значит, это не пищевое отравление, — закончила Зиновьева. — Не кишечная инфекция. Не гастроэнтерит. Мы ищем совершенно не там.
Она обвела взглядом свою группу.
— Нам нужно пересмотреть всё с самого начала. Искать не то, что есть, а то, чего нет. Какие ещё симптомы отсутствуют? Какие закономерности мы пропустили?
Глава 5
Семён стоял за углом, прислонившись к стене, и пытался унять бешено колотящееся сердце.
«Симптом, который отсутствует».
Слова Зиновьевой крутились в голове, как заезженная пластинка. Она была права. Чёрт возьми, она была абсолютно права. Они все. И он в том числе. Искали то, что есть. Собирали симптомы, составляли списки, пытались уложить данные в знакомые паттерны. И упустили главное.
То, чего нет.
Он посмотрел на свой импровизированный «планшет» — план эвакуации, исписанный мелким почерком. Шесть пациентов. Десятки симптомов. Куча данных, которые не складывались в картину.
А что, если посмотреть с другой стороны?
Семён оттолкнулся от стены и быстрым шагом направился к «своей» зоне — небольшому холлу у восточного крыла, где он оставил двух лекарей из своей импровизированной команды.
Молодой парень из Казани — Артём, кажется — и женщина средних лет из Нижнего Новгорода, чьё имя он так и не запомнил. Они присоединились к нему двадцать минут назад, когда поняли, что он на верном пути в решении данной задачи.
Артем и Марина стояли у стены, растерянные и подавленные. При виде Семёна оба встрепенулись.
— Ну что? — Артём шагнул навстречу. — Узнал что-нибудь? У нас тут полный тупик. Данные не сходятся, симптомы противоречат друг другу…
— Стоп, — Семён поднял руку. — Меняем тактику.
— Какую тактику? У нас и так никакой тактики нет!
— Вот именно. Теперь будет.
Он подошёл к ним ближе и разложил свой «планшет» на ближайшей тумбочке.
— Смотрите. Вот список пациентов с неврологическими симптомами. Я опросил троих, вы — ещё двоих. Итого пятеро. Что у них общего?
Женщина из Нижнего — Марина, вспомнил Семён — наклонилась над записями.
— Лихорадка, ригидность затылочных мышц, головная боль… Классика менингита. Или менингоэнцефалита.
— Верно. Классика, — Семён кивнул. — А теперь вопрос: чего у них нет?
Артём нахмурился.
— В смысле — нет?
— При менингите должны быть определённые симптомы. Обязательные. Которые есть почти у всех пациентов. Какие?
Пауза. Марина первой поняла, к чему он клонит.
— Светобоязнь, — сказала она медленно. — При менингите больные не выносят яркий свет. Закрывают глаза, отворачиваются…
— Есть хоть у одного из наших?
Она пролистала записи.
— Нет. Ни у одного.
— Дальше. Звукобоязнь. Тошнота, рвота фонтаном. Есть?
— Нет… — Артём побледнел. — Чёрт. Как мы это пропустили?
— Потому что искали то, что есть. А нужно было искать то, чего нет. — Семён постучал пальцем по записям. — Илья всегда говорил: «Ищите нестыковки». Вот она, главная нестыковка. Симптомы похожи на менингит, но это не менингит. Это что-то другое.
— Что именно? — Марина смотрела на него с надеждой.
Семён задумался. Ригидность затылочных мышц без светобоязни… Лихорадка без рвоты… Головная боль без тошноты…
— Столбняк, — сказал он вдруг. — Или что-то похожее. Нейротоксин, который поражает мышцы, но не раздражает мозговые оболочки. Поэтому есть ригидность, но нет светобоязни.
Артём уставился на него.
— Столбняк? Серьёзно?
— Или похожий нейротоксин. Ботулизм, может быть. Или что-то экзотическое. — Семён покачал головой. — Точный диагноз сейчас не важен. Важно, что мы поняли главное: это не менингит. А значит, наша группа пациентов — это отдельная болезнь, не связанная с «абдоминальной» группой. Две разные картины.
— Или три, — добавила Марина тихо. — Если «почечная» группа тоже отдельная…
— Именно.
Семён выпрямился, чувствуя странное возбуждение. Впервые с начала этого кошмара он видел свет в конце туннеля. Не решение — ещё нет. Но направление. Путь.
— Так, — он посмотрел на свою команду. — Новый план. Артём, иди к «почечной» группе. Найди, какие симптомы у них отсутствуют. Марина, ты — к «абдоминальной». То же самое. Ищем нестыковки. Через пятнадцать минут встречаемся здесь и сверяем данные.
Они кивнули и разошлись.
Семён остался один, глядя им вслед. В груди билось что-то странное — не страх, не паника. Азарт. Охотничий азарт, который он раньше видел только у Ильи, когда тот брался за особо сложный случай.
«Метод отсутствующего симптома», — подумал он. — «Нужно запомнить».
Краем глаза он заметил, как Артём, проходя мимо соседней группы, что-то говорит одному из лекарей, показывая на записи. Тот слушает, кивает, потом поворачивается к своим коллегам и начинает объяснять.
Идея распространялась. Как вирус — от человека к человеку, от группы к группе. Хаос медленно, но верно превращался в осмысленную работу.
«Илья был бы доволен», — подумал Семён. — «Или нет. С ним никогда не знаешь».
* * *
Я сидел в кресле, не отрывая глаз от экрана.
Три часа. Три часа прошло с начала симуляции. Три часа паники, хаоса, проб и ошибок. И только сейчас начало происходить что-то интересное.
На экране Семён Величко объяснял что-то двум лекарям из тех кто прибился к нему. Его лицо — бледное, измученное, но сосредоточенное — было обращено к импровизированному «планшету». Руки двигались быстро, уверенно, указывая на записи.
Он понял. Наконец-то понял.
— Двуногий, — голос Фырка был одобрительным. — Твой птенец оперяется. Медленно, но верно.
— Не так медленно, как я боялся. И не так быстро, как хотелось бы.
Барон фон Штальберг стоял рядом, буквально прилипнув к экрану. Его энтузиазм за три часа ничуть не угас — если что, только усилился. Он напоминал ребёнка в цирке, который не может решить, на какой аттракцион смотреть.
— Разумовский! — он повернулся ко мне с горящими глазами. — Давайте делать ставки! На кого ставите? Кто выиграет?
— Это не скачки, барон.
— Но принцип тот же! Фавориты, аутсайдеры, тёмные лошадки… — он потёр руки. — Мой фаворит — вон тот военный, Тарасов. Видели, как он оцепил зону? Как организовал людей? Железная хватка!
Я посмотрел на экран, где майор Тарасов раздавал указания своей «бригаде». Действительно, впечатляет. За три часа он превратил хаос в подобие военного госпиталя — с зонами сортировки, постами наблюдения, чёткой иерархией командования.
— Тарасов — отличный организатор, — согласился я. — Прирождённый лидер. В полевых условиях, при массовых потерях — незаменим. Но…
— Но?
— Он не диагност. Он управленец. Он умеет распределять ресурсы, но не умеет видеть то, что скрыто. Посмотрите — он организовал сортировку по тяжести состояния, но не по типу заболевания. Он лечит симптомы, а не ищет причину.
Барон нахмурился.
— И что в этом плохого?
— Ничего, если вы хотите полевой госпиталь. Всё, если вы хотите диагностический центр.
Я переключил камеру на другой экран.
— А вот посмотрите сюда.
На экране появился пожилой мужчина — лет шестидесяти, может, больше. Невысокий, коренастый, с морщинистым лицом и хитрыми глазами. Он стоял в углу, прислонившись к стене, и… ничего не делал. Просто стоял и смотрел.
— Захар Коровин, — я сверился со списком на планшете. — Шестьдесят три года. Из глухой деревни в Иркутской губернии. Сельский лекарь, работает один на три посёлка. Ни званий, ни наград, ни публикаций. Образование — среднее медицинское училище, окончил сорок лет назад.
— И что он делает? — барон прищурился. — Стоит столбом?
— Наблюдает.
Я увеличил изображение. Лицо Коровина было спокойным, почти умиротворённым. Никакой паники, никакого страха, никакой суеты. Он смотрел на происходящее вокруг с выражением человека, который смотрит интересный спектакль.
— Видите его глаза? — спросил я. — Он не паникует. Он наслаждается. Он уже всё понял.
— Откуда вы знаете?
— Смотрите на его руки.
Коровин держал в руках маленький блокнот — потрёпанный, замусоленный, явно служивший ему много лет. Время от времени он делал в нём короткие пометки, не сводя глаз с «пациентов».
— Он не бегает, не суетится, не пытается всех спасти, — продолжил я. — Стоит в точке, откуда видит весь зал. И записывает. Не симптомы — он даже не подходит к больным. Он записывает паттерны. Кто к кому подходит. Какие группы формируются. Как люди реагируют на стресс.
— И что это даёт?
— Это даёт понимание системы. Он не лечит, а анализирует. И, готов поспорить, через час он выдаст нам отчёт, который будет точнее, чем у большинства.
Барон посмотрел на меня с новым уважением.
— Вы умеете видеть людей, Разумовский.
— Это моя работа.
— Скромность тебе не идёт, двуногий, — Фырк хмыкнул. — Ты наслаждаешься этим не меньше, чем барон.
— Тщ-щ-щ. Фырк, тише.
Я переключил камеру снова.
— А вот ещё один интересный случай.
На экране появилась женщина — лет сорока пяти, с добрым лицом и полной фигурой. Она стояла у кровати «пациента», держа его за руку. От её ладони исходило слабое золотистое свечение — Искра.
— Елена Ордынская, — я снова сверился со списком. — Целитель-практик из Тулы. Специализация — болевые синдромы и спазмы. Никакого формального образования в диагностике, работает чистой интуицией.
— И что она делает?
— Лечит. Не диагностирует — именно лечит. Снимает симптомы своей Искрой.
Барон нахмурился.
— Это же нарушение условий. Они должны ставить диагнозы, а не лечить.
— Формально — да. Но посмотрите внимательнее.
Я увеличил изображение. Ордынская переходила от одного «пациента» к другому, прикладывая руки, направляя Искру. У некоторых — тех, что изображали «неврологическую» группу — спазмы действительно проходили. Мышцы расслаблялись, боль отступала.
Но у других — «абдоминальной» группы — ничего не менялось. Лихорадка не спадала, боль не уходила.
— Видите? — спросил я. — На одних её Искра работает, на других — нет. Актеры действуют по написанному нами сценарию. И она это замечает. Смотрите на её лицо.
Ордынская остановилась, нахмурившись. Её взгляд метался между двумя «пациентами» — тем, которому помогла, и тем, которому не смогла.
— Она сейчас сделает вывод, — продолжил я. — Чисто практический, без всякой теории. Если моя Искра работает на одних и не работает на других — значит, у них разные болезни. Разная природа. Разный механизм.
— И это… хорошо?
— Это блестяще. Она пришла к правильному выводу без единого анализа или теории. Чистая практика. Чистая интуиция.
Кобрук, которая до этого молча наблюдала, подала голос:
— А это что за призрак оперы в углу?
Она указала на один из экранов. Я перевёл взгляд — и почувствовал, как напряглись плечи.
Фигура в капюшоне. Всё там же, в тени, у дальней стены. Неподвижная, молчаливая, как статуя. За три часа она не сдвинулась с места ни на шаг.
— Кто это? — повторила Кобрук. — Почему он прячет лицо?
Я взял планшет и начал листать список участников.
— По номеру участника… Иванов Иван Иванович, — я нашёл нужную строчку и нахмурился. — Странно. В личном деле нет фотографии. А имя явно вымышленное. Непонятно как он сюда попал. Все приходили по приглашению. Но в целом у него есть только результаты заочного этапа.
— И как результаты?
— Блестящие. Один из лучших ответов, которые я видел. Но он просто стоит и смотрит. Уже три часа.
— Я всё ещё не вижу его ауры, — голос Фырка был напряжённым. — Это… ненормально. Очень ненормально.
— Я знаю, Фырк. Я тоже это чувствую.
— Может, он парализован страхом? — предположил барон. — Некоторые так реагируют на стресс — замирают, не могут двинуться.
— Нет, — я покачал головой. — Посмотрите на его позу. Это не паралич. Это… ожидание. Он чего-то ждёт.
— Чего?
— Понятия не имею. Но собираюсь выяснить.
Дверь комнаты наблюдения открылась, и в проёме появилась знакомая фигура.
Игорь Шаповалов. Он вошёл с видом человека, который опоздал на интересный спектакль и теперь пытается наверстать упущенное.
— Ну, как тут наше шоу талантов? — он огляделся, оценивая обстановку. — Не мог утерпеть, решил посмотреть.
— Игорь Степанович, — барон приветственно кивнул. — Присоединяйтесь. Разумовский как раз объяснял нам, кто из участников имеет шансы.
— О, это я люблю, — Шаповалов подошёл к экрану, потирая руки. — Давайте, Илья, просветите старика. Кто тут звёзды, а кто — пустышки?
Я молча указал на несколько экранов, давая ему время осмотреться. Шаповалов был опытным хирургом и неплохим диагностом — его мнение имело ценность.
Его взгляд скользил по экранам, задерживаясь то на одном, то на другом. Тарасов, командующий своей «бригадой». Зиновьева, координирующая сбор данных. Коровин, неподвижно стоящий в углу. Ордынская, лечащая «пациентов» Искрой.
И вдруг он замер.
— А это кто?
Я проследил за его взглядом. Экран показывал небольшую палату, где молодой мужчина — светловолосый, с мягким лицом — сидел на краю кровати рядом с «пациенткой». Девушка, которая три часа назад рыдала в истерике, теперь сидела спокойно, держа его за руку.
— Павел Лесков, — сказал я. — Из Воронежа. Психотерапевт.
— Психотерапевт? — Шаповалов приподнял бровь. — На диагностическом турнире?
— Его ответ на заочном этапе был… необычным. Он подошёл к задаче с точки зрения психологии пациента, а не физиологии. Интересный угол зрения.
— И что он делает сейчас?
— То, что умеет лучше всего. Разговаривает.
Мы смотрели, как Лесков что-то говорит девушке, держа её руки в своих. Его лицо было спокойным, сосредоточенным, полным сочувствия. Он не торопился, не суетился, не пытался куда-то бежать. Просто сидел и слушал.
— Три часа? — Шаповалов покачал головой. — Три часа он провёл с одной «пациенткой», которая симулирует паническую атаку. Он успокоил её, разговорил, добился прорыва. Посмотрите на неё сейчас — она почти улыбается.
— И? — барон не понял, к чему он клонит.
— И он полностью провалил задание.
Шаповалов повернулся к нам, и в его голосе была смесь уважения и досады.
— Он по всей видимости прекрасный психотерапевт. Золотое сердце. Редкий дар — умение слушать, умение сопереживать, умение исцелять словом. Таких людей — один на тысячу. Но…
Он указал на экран, где в соседних палатах «пациенты» стонали от боли.
— Пока он сидел с одной девочкой, тридцать человек вокруг него «умирали». И он этого не заметил. Или не обратил внимания. Не счёл нужным этого сделать. Сильно сомневаюсь, что такие люди нужны в вашем диагностическом центре.
Я молча кивнул.
Шаповалов был прав. Лесков обладал редким даром — но этот дар делал его слепым. Он видел одного человека так ясно, так глубоко, что переставал видеть остальных. В психотерапии это — сила. В диагностике — слабость.
— Жаль, — сказал Шаповалов тихо. — Жаль парня. Сердце есть. Хладнокровия нет.
— Может, в следующий раз, — предложила Кобрук. — Когда наберётся опыта.
— Может, — я пожал плечами. — Но не в этот раз. Не в мою команду.
— Ты жёсток, двуногий, — голос Фырка был задумчивым. — Иногда — слишком жёсток.
— Я не жёсток. Я реалист. В моей команде нет места для людей, которые теряют картину целого ради одной детали. Какой бы прекрасной эта деталь ни была.
* * *
Семён и его команда работали как хорошо смазанный механизм.
За последний час они опросили ещё десяток «пациентов», применяя «метод отсутствующего симптома». Результаты были поразительными. Картина, которая раньше казалась хаотичной мешаниной, начала обретать структуру.
Три группы. Три разные болезни. Три разных механизма.
— Так, — Семён стоял у импровизированной «доски» — большого листа бумаги, приклеенного к стене. — Подводим итоги. Группа «А» — неврологическая. Ригидность затылка, головная боль, лихорадка. Но нет светобоязни, нет рвоты. Вывод: не менингит. Вероятно, нейротоксин или столбнячная инфекция.
Артём кивнул, записывая.
— Группа «Б» — абдоминальная. Боли в животе, тошнота, желтуха. Но нет рвоты, нет диареи. Вывод: не пищевое отравление. Вероятно, токсическое поражение печени.
— А группа «В»? — спросила Марина.
— Группа «В» — почечная. Боли в пояснице, изменение цвета мочи, отёки. Но нет лихорадки, нет интоксикации. — Семён нахмурился. — С этой группой сложнее. Симптомы могут указывать на гломерулонефрит или…
Он не договорил.
По всему залу раздался новый сигнал — резкий, пронзительный, совсем не похожий на стартовую сирену. Этот звук был выше, острее, как визг пилы по металлу.
И в ту же секунду все «пациенты» — все тридцать человек — начали трястись.
Не конвульсии, не судороги. Просто тремор. Неконтролируемая дрожь левой руки, как при болезни Паркинсона. У всех. Одновременно. Как по команде.
— Что за чёрт⁈ — Артём отшатнулся от ближайшего «пациента». — Что происходит⁈
По залу прокатилась волна паники. Люди кричали, метались, пытались понять, что случилось. Команды, которые только что работали слаженно, рассыпались в хаос.
— Новый симптом! — кричал кто-то. — Мы всё пропустили!
— Это конец! — вторил другой голос. — Болезнь мутировала!
— Нужно начинать сначала! Все наши теории — мусор!
Семён стоял неподвижно, глядя на трясущуюся руку ближайшей «пациентки».
Что-то было не так. Что-то не складывалось.
Тремор левой руки. У всех. Одновременно. У тридцати человек с тремя разными заболеваниями.
Это невозможно.
Просто невозможно, чтобы три разные болезни в один и тот же момент дали один и тот же изолированный симптом. Болезни так не работают. Биология так не работает. Это…
«Это не медицина», — понял он вдруг. — «Это театр».
Ловушка. Илья проверял их. Проверял не знания — способность думать критически. Способность отличать реальные данные от «шума».
— Игнорируем! — Семён повысил голос, перекрывая крики. — Этот симптом — фальшивка!
Артём и Марина уставились на него.
— Что⁈
— Подумайте! — Семён указал на трясущихся «пациентов». — Три разные болезни. Три разных механизма. И вдруг — у всех одинаковый симптом? В одну и ту же секунду? Это статистически невозможно!
— Но они же трясутся! — Артём был бледен. — Мы это видим!
— Мы видим то, что нам показывают. — Семён вспомнил слова Ильи про «шум» и «тишину». — Это стресс-тест. Илья хочет посмотреть, кто из нас поддастся панике, а кто сохранит голову. Продолжаем работать по первоначальным данным. Тремор — игнорируем.
Он оглянулся по сторонам.
Большинство команд бросили свои дела и метались между «пациентами», пытаясь понять, что происходит. Их теории рушились на глазах.
Но не все.
Зиновьева стояла у своей «доски», даже не повернув головы в сторону трясущихся «пациентов». Она продолжала что-то записывать, игнорируя хаос вокруг.
Майор Тарасов прошёл мимо ближайшего «пациента» с трясущейся рукой, не удостоив его и взглядом. Его лицо было каменным, сосредоточенным.
И старик Коровин — тот самый, что всё время стоял в углу — лишь усмехнулся в усы и сделал очередную пометку в блокноте.
Они тоже все поняли.
Семён почувствовал странную смесь облегчения и азарта. Он был на правильном пути. Не поддался ловушке. Он…
Резкий, долгий сигнал прервал его мысли.
Голос Ильи — живой, не записанный — разнёсся по залу:
— Время вышло. Всем сдать отчёты в течение пятнадцати минут.
Семён посмотрел на свои записи. На три группы болезней. На выводы, которые они успели сделать.
Достаточно ли этого? Хватит ли?
Он не знал. Но собирался узнать.
* * *
Отчёты лежали на столе — толстая стопка бумаг, планшетов. Девяносто пять работ, которые нужно было прочитать, оценить, сравнить.
Я взял первый отчёт и начал читать.
Тарасов. Чёткий, структурированный доклад — как военный рапорт. Сортировка пациентов по тяжести. Распределение ресурсов. Организация карантинных зон. Всё правильно, всё грамотно. И ни слова о диагнозах.
Отложил в сторону. «Хорош, но не то».
Следующий. Кто-то из молодых столичных лекарей — судя по почерку, писал в панике. Путаные рассуждения, перечёркнутые строчки, три разные теории, каждая из которых противоречила предыдущей. В конце — жирным шрифтом: «ВСЁ ЭТО — КАКОЙ-ТО БРЕД, Я ТРЕБУЮ ОБЪЯСНЕНИЙ».
Отложил в мусор.
Следующий. Следующий. Следующий.
Кобрук сидела рядом, просматривая свою стопку.
— Зиновьева — молодец, — сказала она, поднимая один из отчётов. — Системная, умная. Сразу раскусила ключ к загадке. Три разные болезни, три разных механизма. Даже предложила вероятные диагнозы — и два из трёх угадала.
— Кто ещё? — спросил я, не отрываясь от чтения.
— Коровин, — она показала потрёпанный блокнот. — Никаких диагнозов, только наблюдения. Но какие наблюдения! Он заметил, что «пациенты» группируются по три типа задолго до того, как это поняли другие. Чистое чутьё.
Шаповалов оторвался от своей стопки.
— А Величко-то твой, смотри! — он помахал листом бумаги. — Раскусил твою ловушку с тремором! Написал чёрным по белому: «Симптом искусственный, не связан с основными заболеваниями, является стресс-фактором для проверки критического мышления. Игнорировать». Молодец парень! Растёт!
Я позволил себе улыбку. Семён справился. Не блестяще, не гениально — но справился. Это уже что-то.
Шаповалов отложил другой отчёт, и его лицо стало грустным.
— Лесков, — он покачал головой. — Жаль парня. Весь отчёт — о его «пациентке». О её страхах, о её детстве, о том, как он помог ей преодолеть панику. Ни слова о других больных. Ни слова о диагнозах.
Я кивнул. Как и ожидалось.
Но мои руки искали в стопке другой отчёт. Тот, который я ждал с начала.
Где же… Где отчёт парня в капюшоне?
Я перебирал бумаги, откладывая одну за другой. Нет. Нет. Не то. Не то…
И наконец — нашёл.
Это был не отчёт.
Один-единственный лист бумаги. Чистый, без помарок, исписанный аккуратным, почти каллиграфическим почерком.
В центре листа — схема. Зал, вид сверху. Кровати «пациентов», обозначенные точками. Стрелки движения — кто куда перемещался, кто с кем контактировал. И три круга разных цветов, объединяющие «пациентов» в группы.
Рядом с каждым кругом — фамилия. «Нулевой пациент» каждой группы. Тот, с кого началось «заражение».
И рядом с каждой фамилией — диагноз.
Группа А: Столбняк (Clostridium tetani, вероятный источник — контаминированная рана). Группа Б: Токсическое поражение печени (предположительно, отравление бледной поганкой). Группа В: Системный васкулит (вероятно, ANCA-ассоциированный).
Три из трёх. Все три диагноза — верные.
Он разгадал мою задумку. Я хотел, чтобы они поняли, что имеют дело не с одной эпидемией, а с тремя разными болезнями. В условиях хаоса, паники, ограниченного времени и информации.
Да, это дьявольски сложно, но это реальность.
В реальной практике никто не скажет им: «У вас три болезни, разберитесь». Они должны научиться видеть это сами. Различать похожее. Находить закономерности там, где, казалось бы, только хаос.
Я прищурился проведя взглядом до конца листа. И это было ещё не всё.
Внизу листа, под жирной чертой, была приписка:
«Дополнительный симптом (тремор левой руки), введённый на 3:07:22 — искусственно симулированный. В общую клиническую картину не входит. Является стресс-фактором для проверки участников на способность к критическому мышлению. Рекомендация: игнорировать».
Я уставился на эти строчки.
Он знал. Этот человек в капюшоне не просто решил все три загадки. Он разгадал саму суть теста. Его скрытую механику. Его цели.
Он понял, что тремор — ловушка. Понял, зачем я его ввёл. Понял, что нужно игнорировать.
И записал это — холодно, спокойно, без тени сомнения.
Как будто это было очевидно. Как будто любой на его месте сделал бы то же самое.
Но никто не сделал. Никто, кроме него.
Я перевернул лист, ища имя автора.
— Двуногий, — голос Фырка был изумлённым и даже немного испуганным. — Ого. Ого-го-го. А этот… он, кажется, не в твои игрушки играет. Он, кажется, играет в свои. И правила у него свои.
Фырк нашел фамилию раньше меня. В правом нижнем углу было нацарапано…
Глава 6
Раздражение медленно закипало где-то в районе солнечного сплетения.
Денис Грач.
Тот самый Денис Грач, который дважды отказался от моего приглашения. Который писал вежливые письма про «семейные обстоятельства» и «невозможность покинуть Владивосток».
Который заставил меня предложить оплатить все расходы на дорогу и проживание. И всё равно отказался.
А теперь он здесь. В капюшоне, скрывающем лицо.
Какого чёрта?
Я снова посмотрел на схему.
Он не просто разгадал ловушку. Он засёк время, когда она была активирована. С точностью до секунды. Кто вообще так делает?
Вскрыл мою методику, как консервную банку. Проанализировал цели теста, понял его механику, предугадал мои действия.
Это было… неприятно. Очень неприятно.
Как будто кто-то подглядывал за тобой в замочную скважину всё время, пока ты думал, что один в комнате. И твои мысли — не твои.
— Ты злишься, — голос Фырка был осторожным. — Я вижу, как у тебя желваки ходят. Это… странно. Обычно ты радуешься, когда находишь таланты. Прыгаешь до потолка, образно выражаясь.
— Я не злюсь. Я… насторожен.
— Это одно и то же, только звучит благороднее. Как «стратегическое отступление» вместо «бегство».
— Нет, не одно и то же. Злость — это эмоция. Слепая, иррациональная, бесполезная. Настороженность — это инстинкт, который спасал наших предков от саблезубых тигров и ядовитых змей. И мой инстинкт сейчас кричит что с этим Грачом что-то не так.
Если он такой гений — зачем маскарад? Зачем ложь про «семейные обстоятельства»? Зачем капюшон, скрывающий лицо, будто он преступник в розыске или жертва какого-нибудь скандала? Зачем три часа неподвижности в углу, когда все остальные метались по залу, опрашивали пациентов, собирали данные?
Люди прячутся по одной из двух причин. Либо им есть что скрывать — какую-то тайну, которая разрушит их репутацию или карьеру. Либо они играют в какую-то игру — манипулируют, плетут интриги, преследуют цели, о которых никто не догадывается.
В обоих случаях — это повод для беспокойства.
Я ненавижу манипуляторов. Всегда ненавидел. В медицине нет места для таких игр. Здесь на кону — жизни. Реальные человеческие жизни, а не фишки в казино.
— Илья? — голос Шаповалова вырвал меня из размышлений. — Ты в порядке? Стоишь над этим листком уже минуты три, не мигая. Как будто призрака увидел. Или счёт за коммунальные услуги.
Я поднял голову. Шаповалов, Кобрук и барон стояли полукругом, глядя на меня с разной степенью любопытства.
— Это отчёт того, в капюшоне, — сказал я, протягивая им лист. — Взгляните сами.
Они склонились над схемой.
— Мать честная, — Шаповалов присвистнул, и в его голосе было что-то похожее на благоговение. — Он всё разложил. Все три болезни. Нулевые пациенты. Механизм распространения. И даже твою ловушку с тремором раскусил. Илья, это… это впечатляет.
— Впечатляет — не то слово, — Кобрук покачала головой. — Это пугает. Посмотрите на точность. Он засёк время активации тремора до секунды. Кто так делает? Робот?
— Или очень, очень внимательный человек, — барон забрал лист и поднёс ближе к глазам. — Кто это? Грач… Денис Грач. Из Владивостока? Тот самый, о котором вы упоминали?
— Тот самый, — я кивнул, забирая лист обратно. — Который дважды отказывался приехать. Писал про деньги, про семью, про невозможность покинуть город.
— Но он здесь, — Шаповалов нахмурился. — Как так? Передумал в последний момент?
— Или изначально собирался приехать, — Кобрук посмотрела на меня. — А отказы были… частью игры?
Вот именно. Частью игры. Проверкой — насколько далеко я готов зайти, чтобы его заполучить.
— Вот это, — я сложил лист и убрал в карман, — я и собираюсь выяснить. Рано или поздно.
— А вот теперь совсем другое дело, — Фырк хихикнул. — У тебя сейчас лицо охотника, который наконец нашёл достойную добычу. Это немного пугает.
— Я такой какой я есть, Фырк.
— Нет, серьёзно. Ты злишься на него, но при этом восхищаешься. Это забавное сочетание.
Я оставил его фразу без ответа.
Через полчаса главная аудитория Диагностического центра гудела, как растревоженный улей.
Девяносто пять человек сидели на своих местах, вцепившись в подлокотники кресел. Три часа симуляции выжали из них все соки, выкрутили нервы, как мокрое бельё. Некоторые выглядели так, будто не спали неделю.
И все они смотрели на пустую сцену. Ждали.
Я стоял за кулисами, собираясь с мыслями. Через несколько минут мне предстояло выйти туда и объяснить — почему одни прошли, а другие нет.
Это было сложнее, чем ставить диагнозы. Диагнозы — это логика, факты, данные. Их можно объяснить или доказать. Ну или на крайний случай продемонстрировать.
А вот убедить человека, что он недостаточно хорош для твоей команды — при этом не унизив его, не сломав, не превратив в врага на всю жизнь — это искусство.
Тёмное, неблагодарное искусство, которому меня никто не учил.
— Ты нервничаешь? — Фырк сидел на моём плече, невидимый для остальных, и его хвост нервно подёргивался.
— Нет. Я готовлюсь.
— Это одно и то же. Когда человек говорит «я готовлюсь» с таким лицом — он нервничает. Это базовая психология, двуногий.
— Мне нужна концентрация, а не твои комментарии, — строго сказал я.
— Мои комментарии — единственное, что поддерживает твоё психическое здоровье. Без меня ты давно бы свихнулся от собственной серьёзности. В этом я был с ним согласен.
Барон уже вышел на сцену.
Он стоял у трибуны с видом человека, который сейчас объявит победителей Олимпийских игр или, как минимум, результаты президентских выборов.
Я вздохнул и вышел следом.
При моём появлении гул в зале стих мгновенно, как будто кто-то нажал кнопку «выключить звук». Девяносто пять пар глаз уставились на меня — с надеждой, со страхом, с ожиданием, с затаённой злостью тех, кто уже понял, что не прошёл.
Я чувствовал их взгляды на своей коже — физически, как прикосновения. Это было… неуютно. Я никогда не любил быть в центре внимания.
В прошлой жизни избегал этого всеми силами — конференции, доклады, публичные выступления казались мне пыткой хуже зубной боли. Но здесь, в этом мире, у меня не было выбора.
Я построил этот турнир. Я собрал этих людей. Я несу за них ответственность.
— Коллеги, — начал я, подходя к трибуне и кладя руки на её гладкую деревянную поверхность. — Прежде чем будут объявлены результаты, я хочу объяснить, что именно мы оценивали. Это важно — не только для тех, кто прошёл, но и для тех, кто не прошёл. Особенно для тех, кто не прошёл.
Тишина. Напряжённая. Можно было услышать, как муха пролетит. Если бы тут были мухи.
— Целью этого этапа была не постановка диагноза, — продолжил я, обводя взглядом зал. — Я знаю, многие из вас думали именно так. Решить задачу, найти ответ, угадать болезнь, написать красивый отчёт с латинскими терминами. Но нет. Диагнозы можно выучить — для этого существуют учебники, справочники или базы данных. Симптомы можно запомнить — любой студент третьего курса способен перечислить признаки менингита или холецистита. Алгоритмы можно зазубрить — они висят на стенах каждой ординаторской.
Я сделал паузу, давая словам впитаться в сознание слушателей.
— Целью было проверить вашу способность мыслить в хаосе. Отличать важное от второстепенного. Данные от «шума». Сигнал от помех. Реальность от иллюзии.
Несколько человек в первых рядах закивали — видимо, те, кто понял это в процессе. Другие нахмурились, пытаясь осмыслить услышанное. Третьи смотрели на меня с нескрываемым скептицизмом — «ещё один теоретик, который учит нас жить».
— Я хотел увидеть не тех, кто знает учебник, — продолжил я, повышая голос. — Таких — миллионы. Они заканчивают институты каждый год, получают дипломы, идут работать в больницы и поликлиники. И большинство из них — хорошие лекари. Добросовестные, знающие, старательные. Но не выдающиеся. Не те, кто способен написать свой собственный учебник, когда старый бесполезен. Не те, кто увидит то, чего не видел никто до них.
Я обвёл взглядом зал, задерживаясь на отдельных лицах.
— Многие из вас поддались панике в первые минуты. Свет погас, завыла сирена, голос из динамиков объявил об эпидемии — и вы запаниковали. Кричали, метались, пытались выломать двери, плакали в углах. Это нормально. Паника — естественная реакция на стресс. Эволюция вбила её в нас миллионами лет — бей или беги, сражайся или прячься.
Несколько человек опустили глаза, явно узнав себя в этом описании.
— Но лучшие лекари умеют преодолевать её. Умеют отключать древние инстинкты и включать мозг. Умеют думать, когда вокруг — хаос. У них есть способность видеть картину целиком, когда все остальные видят только детали. Они умеют оставаться людьми, когда всё вокруг призывает их стать животными.
Я замолчал на мгновение, собираясь с мыслями для следующей части.
— И ещё. Многие из вас заметили… странный симптом. Тремор левой руки, который появился у всех пациентов одновременно, примерно через три часа после начала симуляции. Все тридцать человек вдруг начали трястись, как по команде.
По залу прокатился шёпот. Многие закивали — да, заметили, да, пытались понять.
— Знаете, сколько человек из девяноста пяти поняли, что это — ловушка?
Тишина.
— Одиннадцать. Одиннадцать человек из девяноста пяти догадались, что три разные болезни не могут дать один и тот же симптом в одну и ту же секунду. Что это статистически невозможно. Что законы биологии не работают по расписанию. Остальные восемьдесят четыре бросились «лечить» несуществующую проблему, полностью забыв всё, что узнали до этого. Три часа работы — насмарку. Потому что не смогли остановиться и подумать.
Я видел, как некоторые лица побледнели от осознания. Как люди переглядывались, шепча: «Я же говорил!» или «Как я мог не заметить?». Горечь понимания медленно растекалась по залу.
— Это и есть главный урок сегодняшнего дня, — продолжил я тише, почти мягко. — Критическое мышление. Способность сомневаться в том, что видишь. Задавать вопрос: «А это вообще реально? А это вообще возможно? А не пытается ли кто-то меня обмануть?» Без этого навыка вы будете лечить призраков всю свою карьеру. Тратить время, силы, ресурсы на проблемы, которых не существует. Пока настоящие болезни. Тихие и незаметные. Не кричащие о себе. Убивают ваших пациентов.
Я выдержал долгую паузу, давая словам осесть в головах.
— А теперь, — я кивнул барону, отступая от трибуны, — барон фон Штальберг, как глава оргкомитета турнира, огласит список тех, кто остаётся с нами, и подведёт итоги первого этапа.
Барон вышел вперёд, держа в руках папку с позолоченным тиснением. Его движения были отточенными, уверенными — движениями человека, который привык выступать перед толпой, привык, что его слушают, привык командовать.
Он занял место у трибуны и обвёл зал властным взглядом. Медленно, тяжело, задерживаясь на отдельных лицах. В этот момент он был не просто спонсором, не просто бизнесменом. Он был аристократом. Человеком, чьи предки веками решали судьбы людей одним росчерком пера.
— Итак, дамы и господа! — его голос гремел на весь зал с характерными аристократическими интонациями. — Настал момент истины! Сейчас я оглашу имена тридцати человек, которые прошли в следующий этап нашего Диагностического турнира!
Он раскрыл папку и начал читать.
— Александра Викторовна Зиновьева!
Зиновьева сдержанно кивнула.
— Захар Петрович Коровин!
Старик усмехнулся в усы.
Имена сыпались одно за другим. Я стоял чуть в стороне, наблюдая за реакциями — кто вскакивает от радости, кто принимает новость с каменным лицом, кто украдкой вытирает слёзы облегчения.
— Глеб Александрович Тарасов! Елена Николаевна Ордынская! Семён Игоревич Величко!
Семён вскочил с места, не веря своему счастью. Его лицо сияло, как начищенный самовар.
Барон продолжал читать, и с каждым именем атмосфера в зале менялась. Те, чьи имена прозвучали, расслаблялись. Те, чьи — нет, напрягались всё больше.
И вдруг барон остановился.
Он поднял голову от списка и обвёл зал взглядом. Пауза затягивалась — намеренно, театрально.
— Прежде чем продолжить, — произнёс он, — я хочу отдельно отметить работу одного из участников. Мастер Павел Лесков, встаньте, пожалуйста.
Лесков поднялся — медленно, неуверенно. Его лицо, бледное после трёх часов испытания, вдруг просияло надеждой. Он думал, что его выделяют для похвалы. Что его работа была замечена и оценена по достоинству.
Барон посмотрел на него — прямо, без улыбки, но и без злости.
— Мастер Лесков, — его голос был уважительным, но твёрдым, как гранит. — Вы проявили невероятное сочувствие и человечность. За три часа симуляции вы провели всё время с одной пациенткой, которая переживала тяжелейшую паническую атаку. Вы успокоили её, разговорили, добились прорыва. Вы — образец того, каким должен бытьлекарь у постели больного. Вы спасли одну душу.
Лесков улыбнулся робко и благодарно.
— Но, — барон сделал паузу, и улыбка на лице Лескова начала медленно угасать, — пока вы спасали эту душу, вы проигнорировали катастрофу вокруг вас. Катастрофу, в которой «погибли» тридцать человек. Они лежали в соседних палатах, звали на помощь, а вы не услышали. Не заметили. Не сочли нужным оторваться.
Лицо Лескова стало серым.
— Этот турнир ищет не просто хороших лекарей, — продолжал барон, и в его голосе не было злорадства, только констатация факта. — Империя полна хороших лекарей. Турнир ищет кризис-менеджеров. Людей, способных управлять хаосом, принимать решения под давлением, видеть картину целиком, когда всё вокруг рушится.
Он выдержал паузу.
— К сожалению, вы не прошли.
Лесков стоял неподвижно, как человек, которому только что сообщили о смерти близкого.
— Но, — барон чуть смягчил тон, — я лично прослежу, чтобы ваша преданность пациенту, ваша человечность и сочувствие были отмечены в вашей губернии. Такие лекари нужны Империи — просто не на передовой. Спасибо за участие, Мастер Лесков.
Лесков медленно, механически опустился на своё место. Его плечи поникли, голова склонилась к груди.
По залу прокатился гул — шёпот, вздохи, приглушённые возгласы. Все поняли и осознали, насколько высоки критерии отбора. Насколько специфичны требования и жёсток этот турнир.
Жёстко. Даже слишком. Я бы сказал это мягче, один на один, без свидетелей. Дал бы ему сохранить лицо, уйти с достоинством. Но…
Я посмотрел на лица в зале. Напряжённые, сосредоточенные лица людей, которые только что поняли, во что ввязались.
Чёрт возьми, эффективно. Теперь они точно знают, что я ищу не «добрых», а «лучших». Не тех, кто умеет сочувствовать, а тех, кто умеет побеждать. Барон сделал грязную работу за меня — и сделал её… по-своему элегантно.
— Аристократы умеют рубить головы с улыбкой на лице. Вековая практика, — голос Фырка был задумчивым.
Барон тем временем вернулся к списку, как ни в чём не бывало.
— Продолжим. Андрей Михайлович Северов!..
Барон дочитывал список. Двадцать восемь… двадцать девять…
— И наконец, — он сделал театральную паузу, наслаждаясь вниманием зала, — Денис Александрович Грач!
Я инстинктивно повернул голову к последнему ряду, к тому месту у дальней стены, где три часа назад сидела фигура в капюшоне.
Кресло было пусто.
Я обвёл взглядом весь зал — медленно, внимательно, ряд за рядом. Нигде. Ни капюшона, ни тёмного плаща, ни той характерной неподвижности, которая отличала его от всех остальных.
Ушёл. Исчез. Растворился, как призрак.
Снова игры. Снова маскарад. Снова манипуляции.
Что ж, Денис Грач. Ты прошёл. Ты доказал свою гениальность. Но если думаешь, что я буду терпеть твои игры бесконечно.
Ты ошибаешься.
Зал притих, ожидая продолжения. Шестьдесят пять человек, не услышавших своих имён, сидели в оцепенении — некоторые с мокрыми глазами, некоторые с каменными лицами, некоторые уже собирая вещи. Тридцать «победителей» старались не смотреть на них — неловко радоваться, когда рядом горюют.
Я снова вышел к трибуне. Барон отступил в сторону и занял место у края сцены.
— Поздравляю тех, кто прошёл, — начал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Вы доказали, что умеете думать в хаосе. Что способны отличать реальность от иллюзии. Что ваш разум сильнее ваших страхов.
Пауза. Пусть впитают.
— Но это был только первый шаг. Теперь пришло время доказать кое-что другое. Что вы умеете работать в команде.
По залу прокатился удивлённый шёпот. Люди переглядывались, пытаясь понять, что я имею в виду.
— Второй этап нашего турнира называется «Диагностическая дуэль». Но это не то, что вы подумали. Это не соревнование друг против друга.
Я обвёл взглядом зал.
— Это соревнование в парах. Вы будете работать вдвоём — с партнёром, которого выберу я. И от того, насколько хорошо вы сработаетесь, будет зависеть ваш успех.
— Реальных пациентов? — переспросил кто-то из зала. Молодой голос, взволнованный.
— Это и будет главной загвоздкой, — холодно сказал я. — На этом этапе вы не узнаете с кем имеете дело. Часть из вас будет лечить реальных людей, а часть актеров.
Я видел, как некоторые лица побледнели. Одно дело — работать с актёрами, которые притворяются больными. Совсем другое — с живыми людьми, чьи жизни зависят от твоих решений.
— Почему в парах? — продолжил я, предупреждая следующий вопрос. — Потому что в реальной диагностике вы редко работаете в одиночку. Вы консультируетесь с коллегами, спорите о диагнозах, обсуждаете тактику лечения. Иногда партнёр видит то, что вы пропустили. Иногда — наоборот, вы спасаете его от ошибки. Умение работать в команде так же важно, как умение думать самостоятельно. Может быть — даже важнее.
— А если мы не сойдёмся во мнениях? — голос Зиновьевой был спокойным, но я слышал в нём напряжение. Она не привыкла делить власть. Не привыкла к партнёрам, которые могут оспорить её мнение.
— Тогда вам придётся найти компромисс, — ответил я, позволив себе лёгкую улыбку. — Или убедить партнёра в своей правоте. Или… признать, что он прав, а вы ошибались. Это тоже важный навык — умение признавать свои ошибки.
Зиновьева чуть поджала губы, но промолчала.
— Как будут формироваться пары? — это уже Тарасов. Прямой, деловой вопрос, без лишних эмоций.
— Это нюанс, о котором никто не узнает кроме меня, — сказал я, глядя ему в глаза. — Поймите меня правильно — мне потом управлять этим диагностическим центром. А у меня свой взгляд на то, как должно выглядеть медицинское учреждение.
Я снова окинул зал взглядом.
— Жеребьёвка и распределение пациентов произойдёт завтра в девять утра, — продолжил я. — А сейчас — отдыхайте. Поешьте, поспите, приведите нервы в порядок. Вам понадобятся силы.
Глава 7
Барон снова выступил вперёд — он явно не мог долго оставаться в тени.
— Для всех иногородних участников, — объявил он с широкой, сияющей улыбкой, — оргкомитет турнира забронировал номера в лучшей гостинице Мурома. «Империал», самый центр города, все удобства, завтрак включён. Автобус ждёт у главного входа. Добро пожаловать в Муром, дамы и господа!
Люди начали подниматься с мест. Шум, движение, голоса. Облегчение тех, кто прошёл, смешивалось с подавленным молчанием тех, кто не прошёл. Кто-то обнимался, кто-то плакал, кто-то просто молча выходил из зала.
Я спустился со сцены и направился к боковому выходу. У меня ещё была работа. Много работы.
Мы шли по коридору нового корпуса — я и барон. Наши шаги гулко отдавались от стен, покрытых свежей краской. Пахло ремонтом, новизной, возможностями. Пахло будущим.
— Отличный первый день! — барон шёл рядом, энергично жестикулируя. Его энтузиазм был заразителен. И… немного утомителен. — Просто блестящий! Пресса в восторге, участники в шоке, социальные сети взорвались! Знаете, сколько запросов на интервью я получил за последний час?
— Сколько?
— Двенадцать! Двенадцать журналистов хотят поговорить лично с вами! «Муромские ведомости», «Голос Империи», даже столичный «Вестник» прислал запрос! Вы представляете, какая это реклама для центра?
— Никаких интервью, — отрезал я, не сбавляя шага. — Пока турнир не закончится.
— Но Илья…
— Никаких.
Он замолчал, явно обиженный. Его шаги стали тяжелее, громче — как у ребёнка, которому не дали конфету.
Мне было всё равно. Я не для того строил этот турнир, чтобы красоваться перед камерами. Пусть пресса пишет что хочет — после финала. Когда всё закончится. Когда у меня будет команда.
Я воспользовался паузой для разговора, который откладывал весь день.
— Барон, я хотел бы обсудить один момент.
— Какой? — в его голосе всё ещё слышалась обида.
— Лесков.
Он нахмурился, явно не понимая, к чему я клоню.
— Что с ним? Вы же сами его отсеяли. Правильно, кстати, отсеяли — он явно не подходит для серьёзной работы. Слишком… мягкотелый.
— Я не об этом, — я остановился, заставив его остановиться тоже. — Я о том, как это было сделано. Публично. Перед всем залом. Перед сотней его коллег.
— И что?
— Это было лишним.
Барон посмотрел на меня с искренним непониманием. В его глазах не было злости, не было обиды — только удивление. Он действительно не понимал, в чём проблема.
— Лишним? — он приподнял бровь. — Илья, я просто привёл пример. Наглядно показал всем присутствующим, почему он не подходит. Это же классическая обратная связь! Конструктивная критика! В моих кругах это считается хорошим тоном — объяснять людям их ошибки, чтобы они могли учиться.
— В ваших кругах, барон, это может быть обратной связью. В моём — это публичная казнь репутации.
— Казнь? — он усмехнулся. — Не драматизируйте. Он взрослый человек, профессионал. Должен уметь принимать критику.
— Критику — да. Унижение перед коллегами — нет.
Он смотрел на меня несколько секунд, явно пытаясь понять, шучу я или говорю серьёзно. Потом пожал плечами — лёгким, небрежным движением человека, который привык, что мир крутится вокруг него.
— Хорошо. Учту на будущее. — В его голосе не было раскаяния, только снисходительное согласие. — Но знаете, Илья, иногда нужно быть жёстким. Мягкость — плохой учитель. Люди учатся на боли, на стыде, на поражениях. А не на ласковых словах и похлопываниях по плечу.
— Жёсткость и жестокость — разные вещи, барон.
— Возможно, — он снова пожал плечами. — Впрочем, я не лекарь. Мне не понять тонкостей вашей профессиональной этики. Для меня важен результат, а не процесс.
Он двинулся дальше по коридору, уже забыв о нашем разговоре. У двери он обернулся.
— Увидимся завтра, Мастер Разумовский. Не забудьте выспаться. Завтра — важный день.
Он ушёл. Я остался стоять в пустом коридоре, глядя ему вслед.
— Не кипятись, — голос Фырка был философским, почти меланхоличным. — Он аристократ. Для них мы все — обслуга. Полезная, ценная, незаменимая обслуга. Но всё равно — обслуга. Люди другого сорта, которые существуют, чтобы выполнять их волю и решать их проблемы'.
— Я знаю, Фырк. Но это не делает его правым.
— Нет. Но это делает бесполезным спор с ним. Он не изменится. Аристократы не меняются, двуногий. Они просто… продолжают быть собой. Из поколения в поколение. Из века в век. Они как горы — можно на них злиться, можно их ненавидеть, но сдвинуть с места невозможно'.
— Может быть. Но я буду продолжать пытаться.
— Зачем?'
— Потому что иначе — какой смысл во всём этом? Если мы не можем менять мир к лучшему — зачем жить?
Ординаторская встретила меня знакомым запахом кофе, усталости и антисептика. Странное сочетание, ставшее для меня почти родным. Запах дома. Запах места, где я нужен.
За столом сидел Семён — бледный, измотанный, но сияющий, как начищенный самовар. Рядом с ним — Славик и Макс. Хомяки, которые не участвовали в турнире, но болели за своего товарища так, будто это была финальная игра чемпионата мира.
— Илья! — Семён вскочил при моём появлении, едва не опрокинув чашку с остывшим чаем. — Я прошёл! Прошёл, представляешь⁈ Я до сих пор не могу поверить!
— Поверь, — я опустился на стул напротив него, чувствуя, как усталость наваливается на плечи тяжёлым грузом. — Ты заслужил.
— Нет, ты не понимаешь! — он не мог усидеть на месте, ходил вокруг стола, размахивая руками. — Там были такие люди! Зиновьева из Императорской клиники, Тарасов — военный хирург, Коровин — легенда сибирской медицины! А я… я же просто… ну, ординатор из Мурома!
— Ты — один из тридцати лучших диагностов, прошедших первый этап, — поправил я его. — Не «просто ординатор». Лучший. Запомни это.
Он остановился, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
— Ты правда так думаешь?
— Я никогда не говорю того, чего не думаю. Времени на это нет.
Он сел обратно, всё ещё не в силах успокоиться. Его нога дёргалась под столом, пальцы барабанили по столешнице.
— Слушай, а завтра… что там будет? Ты же знаешь, да? Какие пациенты? Какие болезни? Может, дашь хоть маленький намёк? Ну, между нами, по-дружески?
Он смотрел на меня с такой надеждой, с такой детской верой, что мне было почти смешно. И почти грустно.
— Семён, — я покачал головой, стараясь, чтобы голос звучал строго, но не холодно. — Это нечестно. Ты теперь конкурсант, как и все остальные. Пользуешься своим положением? Используешь наши отношения для личной выгоды?
— Да я не… — он осёкся, покраснел. — Извини. Ты прав. Это было глупо.
— Не глупо. Человечно. Но неправильно.
Я посмотрел ему в глаза — прямо, без увёрток.
— Никаких намёков. Никаких подсказок. Никаких преимуществ. Просто работай головой. Как сегодня. Как учил тебя все эти месяцы.
Он кивнул, опустив глаза.
— Понял. Извини.
— Не извиняйся. Просто помни: внутри этих стен ты — мой ученик. Мой друг и коллега. Но на турнире — ты один из тридцати. Никаких поблажек, никаких исключений. Иначе — какой смысл во всём этом?
Славик подошёл ближе и хлопнул Семёна по плечу — от души, так что тот покачнулся на стуле.
— Не дрейфь, Семён! Ты справишься! Мы в тебя верим!
— Точно! — Макс присоединился к ним, широко улыбаясь. — Порви их всех! Покажи этим столичным, что Муром — это сила!
Семён улыбнулся — впервые за весь разговор. Искренне, тепло, как человек, который наконец почувствовал поддержку.
— Спасибо, ребята. Постараюсь не подвести.
Я смотрел на них. На этих молодых людей, которые только начинали свой путь в медицине — и чувствовал что-то странное. Что-то, чему не мог подобрать названия. Гордость? Надежду? Ностальгию по тому времени, когда сам был таким же молодым и наивным?
Или просто усталость после долгого дня?
— Двуногий, — Фырк хмыкнул. — Ты становишься сентиментальным. Это пугает. Раньше ты был холодным, расчётливым, безжалостным. А теперь смотришь на учеников с отеческой нежностью. Что случилось?
— Я повзрослел, Фырк. Или постарел. Иногда сложно отличить одно от другого.
В этом он был прав лишь отчасти. Я всегда таким был. Просто не выставлял на показ. Нужно знать момент, когда можно быть безжалостным и расчетливым, а когда показывать свою «отеческую нежность».
Наша квартира встретила меня запахом домашнего ужина и тёплым, золотистым светом.
Вероника вышла из кухни, вытирая руки полотенцем. На ней был простой домашний халат, волосы собраны в небрежный пучок, на щеке — мазок муки. Она выглядела уставшей, но счастливой. Как человек, который занимался любимым делом.
— Как прошло? — спросила она, подходя ближе и целуя меня в щёку.
— Тяжело, — я опустился на диван, чувствуя, как напряжение медленно отпускает мышцы. — Но… продуктивно. Кажется.
— Расскажешь?
— Если накормишь.
Она улыбнулась и исчезла на кухне. Через несколько минут передо мной стояла тарелка с чем-то горячим и вкусно пахнущим — то ли жаркое, то ли рагу, так сходу и не поймешь. Но выглядело весьма аппетитно.
Я рассказывал, пока ел. О симуляции, о панике, о тех, кто прошёл, и тех, кто нет. О Лескове и его провале — как он три часа сидел с одной пациенткой, не замечая мира вокруг. О Зиновьевой и её ледяной логике. О Коровине и его мистическом чутье. О Тарасове и его военной эффективности.
И о загадочном Граче, который исчез, едва услышал своё имя.
Вероника слушала, не перебивая. Только иногда кивала, иногда хмурилась, иногда улыбалась в особенно забавных местах. Она была идеальным слушателем — тем, кто умеет молчать, когда нужно молчать, и говорить, когда нужны слова.
— Значит, завтра — пары? — спросила она, когда я закончил.
— Да, — я взял планшет со списком тридцати финалистов и положил на стол между нами. — И я пока не решил, как их составить. Кого с кем поставить, чтобы они дополняли друг друга, а не мешали.
— Покажи.
Она наклонилась ближе, просматривая имена. Её волосы касались моего плеча, и я чувствовал знакомый запах — что-то цветочное, лёгкое, родное. Запах дома.
— Вот, смотри, — я указал на одно из имён. — Зиновьева. Александра Викторовна. Главный диагност Императорской клиники в Петербурге. Умная, системная, эффективная. Но… слишком доминантная. Она привыкла командовать, привыкла, что её слушают без возражений. Поставь её с кем-нибудь слабым — она его «задавит». Заставит думать по-своему, подстраиваться под её логику.
— И что в этом плохого?
— В диагностике нужен баланс. Два одинаково мыслящих человека — это не команда, это эхо-камера. Они будут повторять ошибки друг друга, усиливать заблуждения, пропускать очевидное. Нужен кто-то, кто видит мир по-другому. Кто оспорит, поставит под сомнение, предложит альтернативу.
Вероника задумалась, глядя на список.
— А ты поставь к ней того, кого невозможно задавить.
— Например?
— Того старика-интуита. Коровина. Ты сам говорил — шестьдесят лет опыта, работает чистым чутьём, никаких учебников и алгоритмов. Его не «задавишь» никакой логикой. Он просто не поймёт, что его пытаются задавить.
Я посмотрел на неё с удивлением.
— Знаешь… это неплохая идея.
— Я знаю, — она улыбнулась. — У меня много неплохих идей. Ты просто редко спрашиваешь.
Я записал пару: Зиновьева — Коровин. Лёд и пламя. Система и хаос. Логика и интуиция. Либо гениальное сочетание, которое произведёт революцию в диагностике, либо полная катастрофа, которая закончится кровопролитием.
В любом случае — будет интересно.
— А что с этим Грачом? — спросила Вероника, заглядывая в список. — Ты говорил, он странный.
— Странный — это мягко сказано, — я отложил планшет и потёр глаза. — Он гений, это очевидно. Его отчёт был… пугающим. Он не просто решил задачу — он понял, зачем я её задал. Понял цель, механику, скрытый смысл. Это… неуютно.
— Почему?
— Потому что я не люблю, когда меня читают как открытую книгу. И потому что он врёт. Прячется. Играет в какие-то игры, смысла которых я не понимаю. Может, его вообще не допускать дальше? Он может быть… опасен.
Вероника помолчала, глядя куда-то в пространство. Я знал этот взгляд — она думала. Взвешивала. Искала правильные слова.
— Ты же сам сказал, что ищешь гениев, — произнесла она наконец. — Лучших из лучших. Тех, кто способен видеть невидимое.
— Да, но…
— Если он лучший — ты не можешь его не пропустить. Это было бы нечестно. По отношению к нему, к себе, к твоему центру. Ты бы отказался от идеального кандидата только потому, что он… странный?
Я задумался. Она была права. Как всегда.
— А если он… — я не знал, как сформулировать свои опасения. — Если он не тот, за кого себя выдаёт? Если за его играми стоит что-то… плохое?
— Если сомневаешься в нём как в человеке, — она положила руку на мою, — поговори с ним. Отдельно. Лично. После испытания. Узнай, кто он такой. Почему прячется. Что скрывает. Ты же умеешь читать людей, Илья. Посмотри ему в глаза и пойми.
Я смотрел на неё — на эту женщину, которая за несколько минут разрешила проблемы, над которыми я бился часами. Я не растерялся, нет. Ни в коем случае. Просто иногда нужно, чтобы кто-то вслух сказал то, о чем ты и так думаешь. Это всегда полезно. Прямо как в медицине.
— Ты невероятно мудрая женщина, — сказал я.
— Я знаю, — она снова улыбнулась. — А ты — невероятно упрямый мужчина. Хорошо, что мы нашли друг друга.
Она была права. Во всём.
Утро следующего дня. Девять часов ровно. Главная аудитория Диагностического центра.
Тридцать финалистов сидели на своих местах в первых рядах — свежие, отдохнувшие после ночи в гостинице, готовые к новым испытаниям. Позади них — пустые кресла, напоминание о тех, кто не прошёл. Атмосфера была напряжённой, но деловой. Все понимали: игры закончились, началась настоящая работа.
Я стоял на сцене, держа в руках планшет со списком пар.
— Доброе утро, коллеги, — начал я, оглядывая зал. — Поздравляю тех, кто прошёл первый этап. Вы доказали, что достойны быть здесь. Теперь пришло время доказать, что достойны остаться.
Внимательные лица. Сосредоточенные взгляды. Готовность.
— Сегодня вас ждёт новое испытание — «Диагностическая дуэль». Вы будете работать в парах с реальными пациентами и актерами. Сейчас я объявлю составы команд и раздам вам ваши первые…
Я не договорил.
Двустворчатые двери в конце зала распахнулись с грохотом — резко, неожиданно, как выстрел в тишине.
На пороге стоял человек.
Я узнал его мгновенно. Высокий, грузный, с отросшей окладистой бородой и маленькими злыми глазами, которые буравили меня, как сверла.
Магистр Журавлёв — глава Владимирской Гильдии Целителей. Человек, который ненавидел всё новое, всё необычное, всё, что выходило за рамки его понимания.
Его лицо было искажено гневом.
А за его спиной…
За его спиной толпились люди с фотоаппаратами, камерами, магическими кристаллами для записи. Репортёры. Журналисты. Пресса. Десяток, может, больше — я не успел сосчитать.
— Мастер Разумовский! — голос Журавлёва гремел на весь зал, отражаясь от стен и потолка. — Прекратите этот балаган немедленно!
Он шёл по проходу между рядами — медленно, величественно, как генерал, инспектирующий войска. Его трость стучала по полу в такт шагам — бум, бум, бум — как барабан на похоронах.
Финалисты замерли, не зная, как реагировать. Некоторые встали, другие остались сидеть. Все смотрели то на него, то на меня, ожидая развязки.
— В Главное Управление Гильдии, — продолжал Журавлёв, не снижая громкости, — поступила официальная жалоба! Жалоба на то, что вы, Мастер Разумовский, устроили здесь незаконное и опасное для пациентов шоу!
Вспышки камер. Щёлканье затворов. Журналисты жадно записывали каждое слово, каждый жест, каждую реакцию.
Я стоял на сцене в напряжении. Мой мозг сосредоточенно и лихорадочно работал, пытаясь понять, что происходит. Кто подал жалобу? Почему сейчас? Почему именно в этот момент, когда всё шло так хорошо?
— Какая жалоба? — я постарался, чтобы голос звучал спокойно, хотя внутри всё кипело. — О чём вы говорите, магистр?
Глава 8
Я стоял на сцене, чувствуя, как тридцать пар глаз финалистов буравят мне спину. Они ждали. Ждали, что я сделаю. Что скажу. Как выкручусь из этой ситуации.
— Двуногий, — голос Фырка был напряжённым. — У нас проблемы. Большие, толстые, бородатые проблемы.
— Знаю, Фырк. Вижу.
Барон фон Штальберг поднялся со своего места в первом ряду. Его движения были медленными, величественными — движениями человека, который привык к конфронтациям и не собирался уступать.
— Магистр, — его голос был ледяным, с характерными аристократическими нотками, — выбирайте выражения. Вы находитесь на территории моего учреждения. И насколько мне известно, Московское Управление Гильдии Целителей не имеет претензий к нашему мероприятию. Все разрешения получены в установленном порядке.
Журавлёв побагровел ещё сильнее — казалось, его лицо сейчас лопнет от прилива крови.
— Это Москва! — рявкнул он, размахивая тростью. — А вы находитесь на территории Владимирской губернии! И здесь действует юрисдикция Владимирского Управления Гильдии! Моя юрисдикция! И я говорю — прекратить! Немедленно!
Журналисты жадно записывали каждое слово. Это был скандал. Настоящий, сочный, публичный скандал — именно то, что они любили больше всего.
Я сделал глубокий вдох.
Спокойно, Илья. Спокойно. Паника — враг. Думай.
Журавлёв хочет публичности? Хочет устроить шоу? Значит, нужно лишить его сцены. Увести разговор за кулисы, где нет камер и микрофонов.
— Аркадий Платонович, — я спустился со сцены и подошёл к нему, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, почти дружелюбно. — Давайте не будем устраивать цирк на глазах у прессы. Уверен, мы можем обсудить все вопросы в более приватной обстановке. Пройдёмте.
Я указал на боковую дверь, ведущую в коридор.
Журавлёв замешкался. Он явно не ожидал такого поворота. Ожидал сопротивления, криков, скандала. А не вежливого приглашения на переговоры.
— Я… — он нахмурился. — Хорошо. Но журналисты…
— Подождут снаружи, — барон уже был рядом, и его голос не терпел возражений. — Охрана, проводите господ представителей прессы в холл. Вежливо, но настойчиво. Предложите им кофе и бутерброды.
Охранники барона — крепкие ребята в чёрных костюмах — выступили вперёд. Журналисты заворчали, запротестовали, но против профессиональной охраны их возмущение было бессильно.
Я повернулся к залу.
— Коллеги, — мой голос разнёсся по аудитории, — прошу сохранять спокойствие и не расходиться. Небольшие технические неурядицы. Мы разберёмся и вернёмся к вам через несколько минут.
Тридцать пар глаз смотрели на меня — с тревогой, недоумением и надеждой. Они приехали сюда со всей Империи, потратили время, деньги, силы. И теперь их будущее висело на волоске.
Я не мог их подвести. Не имел права.
Комната для совещаний была небольшой — стол, несколько кресел, окно с видом на больничный двор. Пахло свежей краской и новой мебелью. Ещё неделю назад здесь было пусто.
Как только дверь за нами закрылась, с лица Журавлёва словно сняли маску.
Ярость исчезла. Гнев растворился. Передо мной стоял усталый, измотанный человек — не грозный Магистр Гильдии, а просто старик, попавший в переплёт.
Он тяжело опустился в кресло, вытирая платком испарину со лба.
— Господи, — пробормотал он. — Ненавижу это всё…
Барон и я переглянулись. Это было… неожиданно.
— А теперь, — я подошёл ближе, скрестив руки на груди, — объясните, что это было. Что за спектакль?
Журавлёв поднял на меня глаза — маленькие, усталые, с покрасневшими белками.
— Илья… Мастер Разумовский… — он вздохнул. — Ты же знаешь, после того случая… в общем, я на твоей стороне. Еще и со стекляшкой ты помог. Ты спас губернию, спас тысячи жизней. Я этого не забыл. Но…
— Но?
— Меня прижали. Жёстко и быстро. Сверху.
Барон шагнул вперёд, и в его глазах я увидел что-то похожее на тревогу.
— Кто? — его голос был резким. — Кто посмел?
Журавлёв помолчал, собираясь с духом.
— Этот ваш… лекарь. Которого вы отсеяли на первом этапе. Павел Лесков.
Я нахмурился. Лесков? Тот самый Лесков, который три часа сидел с одной пациенткой? Мягкий, добрый, совершенно неприспособленный к жёсткой работе Лесков?
— Что с ним?
— Оказывается, он не такой уж и простачок, — Журавлёв криво усмехнулся. — Его дядя — заместитель министра здравоохранения Империи. Павел Аркадьевич Лесков-старший. Слышали о таком?
Я почувствовал, как что-то холодное сжалось в груди.
Замминистра. Твою мать.
— Продолжайте, — сказал я ровным голосом.
— Наш юный «идеалист» написал жалобу. Не в Гильдию, не в губернское управление — напрямую дяде. В столицу, — Журавлёв достал из кармана мятый листок. — Вот, мне переслали копию. Послушайте, что там написано…
Он прочистил горло и начал читать, иногда запинаясь:
— «Турнир, организованный Мастером Разумовским, является примером бесчеловечного отношения к медицинским работникам. Участники подвергаются жестокому психологическому давлению. Симуляции создают условия, опасные для психического здоровья. Оценка проводится по произвольным, субъективным критериям. Отсев носит унизительный, публичный характер, направленный на разрушение профессиональной репутации…»
Он отложил листок.
— И так далее. Три страницы. Турнир назван «мясорубкой», а ты, Разумовский, — «бездушным экспериментатором, для которого люди — расходный материал».
Тишина повисла в комнате.
Я стоял неподвижно, чувствуя, как гнев медленно закипает где-то глубоко внутри. Не горячий, импульсивный гнев — холодный, расчётливый, опасный.
— Двуногий, — Фырк присвистнул. — А мальчик-то с зубами оказался. Прикинулся овечкой, а сам — волчонок.
Лесков. Добрый, мягкий, эмпатичный Лесков. Который три часа держал за руку плачущую девушку. Который выглядел таким потерянным и обиженным, когда его отсеяли.
Оказывается, он просто выбирал момент для удара. Ждал, пока уязвимость станет максимальной.
— И что в итоге? — спросил я, хотя уже знал ответ.
— Пришёл приказ сверху, — Журавлёв развёл руками. — Немедленно прикрыть эту лавочку. Провести проверку. Отстранить организаторов до выяснения обстоятельств.
Барон побагровел.
— Это произвол! Мы действовали в рамках закона! Все разрешения…
— Барон, — перебил я его, не повышая голоса. — Закон — это то, что решат люди наверху. Вы же аристократ. Должны понимать.
Я повернулся к окну, глядя на заснеженный двор.
Я же предупреждал. Я говорил, что с людьми нужно мягче. Что публичные казни репутации — это плохая идея. Но нет, барон решил устроить показательную порку…
— В этом есть и ваша вина, барон, — сказал я вслух, не оборачиваясь. — Я об этом уже говорил. С людьми нужно было мягче. Один на один, за закрытыми дверями. А не на глазах у сотни коллег.
Штальберг промолчал. В его молчании было что-то похожее на признание вины.
Я стоял у окна, глядя на серое зимнее небо, и думал.
Замминистра здравоохранения. Это серьёзно. Очень серьёзно. Один звонок и турнир закрыт. Один росчерк пера и моя лицензия отозвана. Один приказ и центр так и останется пустым зданием, памятником несбывшимся мечтам.
Я мог бы позвонить Императору.
Эта мысль мелькнула и тут же была отброшена. Нет. Контакт с Императором — мой последний козырь. Атомная бомба, которую можно использовать только раз. Тратить её на решение такой… мелкой проблемы? На какого-то обиженного мальчишку с влиятельным дядей?
Глупо. Недальновидно. Расточительно.
Нужно справиться своими силами. Универсального решателя проблем не существует — я не могу бегать к Императору каждый раз, когда что-то идёт не так. Иначе какой смысл во всём этом? В турнире, в центре, в моих амбициях?
— Барон, — я повернулся к Штальбергу. — У вас есть выходы на министерство? Сможете уладить это на их уровне? Без привлечения… тяжёлой артиллерии?
Штальберг задумался, потирая подбородок.
— Попробую, — сказал он наконец. — У меня есть знакомые в аппарате министра. Пара человек, которые мне кое-чем обязаны. Но…
— Но?
— Это займёт время. Дни, может, неделю. И результат не гарантирован. Лесков-старший — серьёзная фигура. С ним не так просто договориться.
Дни. Неделя. А в зале сидят тридцать финалистов, которые ждут продолжения турнира. Которые приехали со всей Империи. Которых нельзя держать в подвешенном состоянии бесконечно.
— Что делать с турниром сейчас? — озвучил мои мысли барон. — Распустить людей? Отложить?
Я покачал головой.
— Если распустим сейчас — второй раз они не приедут. Никто не поверит, что мы способны довести дело до конца. Вся идея — коту под хвост.
Я повернулся к Журавлёву.
— Аркадий Платонович. Вы — глава Владимирской Гильдии. Что формально нужно, чтобы мероприятие продолжилось? Какие бумажки, какие подписи?
Журавлёв пожал плечами.
— Понятия не имею. Я по бумажкам не специалист. Мое дело это связи. Нужные люди с нужными людьми. Могу узнать.
Он достал из кармана смартфон — массивный, с золотой инкрустацией, явно дорогой.
— Сейчас позвоню своему человеку в Управлении. Он знает все ходы и выходы.
Он вышел в коридор, и через стеклянную дверь я видел, как он что-то говорит в трубку, энергично жестикулируя.
Барон подошёл ко мне.
— Разумовский, — его голос был тихим, почти извиняющимся. — Насчёт Лескова… Возможно, я был слишком резок. Публичное объявление…
— Возможно? — я посмотрел на него. — Барон, вы устроили ему казнь на глазах у сотни коллег. Конечно, он обиделся. Конечно, побежал жаловаться. А у него, как выяснилось, есть кому жаловаться.
Штальберг поморщился.
— Я не мог знать про дядю.
— Вы могли знать, что людей нельзя унижать без последствий. Это базовая мудрость, барон. Любой человек знает — не плюй в колодец.
Он промолчал. Впервые с нашего знакомства я видел его… смущённым.
— Двуногий, — Фырк хмыкнул. — Ты только что отчитал аристократа. Как мальчишку. Это… рискованно.
— Может быть. Но он должен был это услышать.
Я вернулся в аудиторию один.
Там царил управляемый хаос. Тридцать финалистов разбились на группки и взволнованно переговаривались. Голоса сливались в неразборчивый гул, но отдельные фразы долетали до меня:
— … что происходит? Турнир отменён?
— … видели его лицо? Журавлёв был в ярости!
— … говорят, из Гильдии приехали. Какая-то проверка…
— … может, нас всех сейчас выгонят?
Я поднялся на сцену и встал у трибуны.
— Коллеги! — мой голос перекрыл шум. — Прошу тишины!
Гул стих. Тридцать пар глаз уставились на меня — тревожных, вопрошающих, испуганных.
— Прошу прощения за задержку, — начал я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и уверенно. — Как вы видели, у нас возникли некоторые организационные вопросы с Владимирским Управлением Гильдии Целителей.
— Какие вопросы? — выкрикнул кто-то из зала. — Нас закроют?
— Это ожидаемо, — продолжил я, игнорируя выкрик. — Любое новое начинание встречает сопротивление. Бюрократия не любит перемен. Чиновники не любят инициативы. Это нормально. Это часть процесса.
— Но что конкретно случилось? — это уже Зиновьева, её голос был спокойным, но настойчивым.
— Формальные претензии к документации, — я слегка приукрасил правду. — Ничего криминального. Мы решаем эту проблему прямо сейчас.
— Турнир отменён? — голос из задних рядов, молодой, испуганный.
— Турнир не отменён. Он под угрозой, не буду скрывать. Но мы делаем всё возможное, чтобы продолжить. Прошу вас сохранять спокойствие и не расходиться. Как только ситуация прояснится — я сообщу.
Я обвёл взглядом зал.
— Вы — лучшие диагносты Империи. Вы прошли отбор, доказали свою ценность. Мы не собираемся от вас отказываться из-за бюрократических проволочек. Это я вам обещаю.
Мои слова, кажется, немного успокоили аудиторию. Люди начали рассаживаться по местам, хотя напряжение никуда не делось.
— Пока мы ждём, — добавил я, — можете отдохнуть, выпить кофе. В холле есть автоматы. Я вернусь, как только будут новости.
Я спустился со сцены и направился обратно в комнату для совещаний.
— Двуногий, — Фырк был задумчив. — Ты хорошо врёшь. Почти поверил.
— Я не вру. Я… упрощаю.
— Это одно и то же, только звучит благороднее.
Журавлёв уже был в комнате, когда я вернулся. Он стоял у окна, убирая смартфон в карман. Его лицо было… странным. Не радостным, не грустным — просто странным.
Барон сидел в кресле, нервно постукивая пальцами по подлокотнику.
— Ну? — спросил я с порога. — Что сказал ваш человек?
Журавлёв повернулся ко мне.
— Хорошие новости, — он не выглядел особенно радостным. — Формально всё просто. Жалоба подана от имени конкретного человека — Лескова. Если жалоба будет отозвана — инцидент исчерпан. Оснований для запрета нет.
Я почувствовал, как что-то кольнуло в груди. Слишком просто. Слишком легко.
— И что же, по-вашему, заставит его отозвать жалобу? — спросил я. — Доброта душевная? Всевышнее прощение?
Журавлёв открыл рот, чтобы ответить, но в этот момент у барона зазвонил смартфон.
Штальберг достал аппарат, посмотрел на экран, нахмурился. Поднёс к уху.
— Да?.. Так… Понятно… И что он хочет?.. — длинная пауза. — Ясно. Перезвоню.
Он отключился и несколько секунд сидел молча, глядя в пространство.
— Что? — не выдержал я.
— Я позвонил нашему «обиженному», — голос барона был мрачным. — Сразу после того, как вы ушли в зал. Решил… прощупать почву.
— И?
— Он готов отозвать жалобу. Немедленно. Сегодня же.
Я ждал продолжения. Оно не могло быть хорошим — иначе барон не выглядел бы так, будто съел лимон.
— Но? — подтолкнул я.
— Но при одном условии.
Пауза. Тяжёлая, давящая пауза.
— Каком?
Барон посмотрел мне в глаза.
— Его нужно восстановить в турнире.
Несколько секунд я стоял неподвижно. Потом медленно, почти беззвучно рассмеялся.
Не весёлым смехом. Горьким. Саркастическим. Смехом человека, который только что понял, насколько его переиграли.
Хитрый ход. Очень хитрый. Лесков или его дядя знал, что делал. Он не просто хотел вернуться. Он хотел вернуться победителем. На глазах у всех, кто видел его унижение. Показать, что система прогнулась под него. Что связи и влияние важнее таланта и заслуг.
— Это исключено, — сказал я, и смех оборвался так же внезапно, как начался. — Сто процентов исключено.
— Разумовский…
— Если я верну его, — я повысил голос, — завтра ко мне выстроится очередь из всех отсеянных. Каждый найдёт своего «влиятельного дядю» и напишет жалобу. Мамин брат — генерал? Папин друг — сенатор? Тётя — фрейлина при дворе? Прекрасно, пишите жалобу, вас восстановят!
Я ударил кулаком по столу.
— Это превратит турнир в фарс! В ярмарку тщеславия, где побеждает не лучший, а самый связанный! Я создавал это не для того!
Тишина.
Журавлёв и барон переглянулись. В их взглядах читалось понимание — и что-то ещё. Что-то похожее на сочувствие.
— Двуногий, — голос Фырка был тихим. — Ты прав. Но правота не всегда побеждает.
Журавлёв первым нарушил молчание.
— Илья, — его голос был мягким, почти отеческим. — Я понимаю твои чувства. Правда понимаю. Но подумай трезво. У других отсеянных нет дяди замминистра. Это уникальный случай. Исключение, а не правило.
— Исключения имеют свойство становиться правилами, — возразил я. — Как только один прецедент создан, все будут на него ссылаться.
— Не будут, — барон фон Штальберг встал и подошёл ко мне. — Потому что у других нет такого рычага давления. Лесков — особый случай. Его дядя реальная сила. С ним не поспоришь.
Он положил руку мне на плечо — жест, который должен был быть дружеским, но ощущался как давление.
— Разумовский, послушай. Мы рискуем всем. В организацию этого турнира вложены огромные деньги — мои деньги, между прочим. Мы собрали здесь почти сотню лекарей со всей Империи. Тридцать из них лучшие сидят сейчас в зале и ждут.
— Я знаю.
— Если мы сейчас их распустим, — продолжал барон, — мы себя дискредитируем. Полностью и окончательно. Второй раз они не приедут. Никто не приедет. Вся твоя идея, весь Диагностический центр — всё пойдёт прахом. Из-за чего? Из-за упрямства одного мальчишки, которому ты отказываешься подыграть.
Я молчал.
— Это политика, Илья, — барон чуть сжал моё плечо. — Грязная, неприятная, но неизбежная политика. Иногда нужно прогнуться, чтобы потом выпрямиться. Иногда нужно проиграть битву, чтобы выиграть войну. Отсеешь его на втором этапе и дело с концом.
— Красивые слова, барон.
— Правдивые слова.
Я отошёл к окну, освобождаясь от его руки.
За окном падал снег — мелкий, ленивый, равнодушный к человеческим драмам. Больничный двор был пуст. Только следы на снегу — чьи-то шаги, ведущие к воротам.
Они были правы. Оба были правы. Я мог сколько угодно возмущаться, кричать о принципах, о справедливости, о чистоте идеи. Но реальность была проста и жестока: либо я уступаю — либо теряю всё.
Центр. Турнир. Команду. Мечту.
Всё, ради чего я работал эти месяцы.
— Ладно, — сказал я наконец. Мой голос был тихим, но твердым. — Ваша взяла. Возвращайте своего «идеалиста».
Барон выдохнул с облегчением. Журавлёв кивнул — медленно, понимающе.
— Только одного не пойму, — добавил я, поворачиваясь к ним. — На что он надеется? Я же его уже оценил. Видел, как он работает. Он не пройдёт дальше. Не с его… особенностями.
Штальберг пожал плечами.
— Может, ему просто нужна возможность. Шанс доказать, что ты ошибся.
— Я не ошибся.
— Тогда пусть провалится сам. Публично. На глазах у всех. Это будет даже лучше, чем отсев — он сам докажет, что не заслуживает места.
Я задумался. В этом была логика. Извращённая, но логика.
Ладно, Лесков. Хочешь второй шанс? Получишь. Но я буду смотреть за тобой. Очень внимательно.
Лесков приехал через час.
Он вошёл в аудиторию — неторопливо, уверенно, с лёгкой улыбкой на губах. Никакого следа от того потерянного, раздавленного человека, которого мы видели не так давно.
Это был другой Лесков. Победитель. Человек, который получил то, что хотел.
По залу прокатилась волна шёпота.
— Это же… Лесков?
— Его же отсеяли!
— Что он тут делает?
— Смотрите, он садится…
Лесков прошёл между рядами и занял свободное место в середине зала. Его лицо было спокойным, почти безмятежным. Он смотрел на сцену, на меня, и в его глазах я видел что-то похожее на торжество.
— Двуногий, — Фырк зашипел. — Он издевается. Прямо смотрит на тебя и издевается.
— Знаю, Фырк. Вижу.
Я поднялся на сцену. Нужно было объяснить ситуацию. Нужно было сохранить лицо — насколько это вообще возможно.
— Коллеги, — начал я, — по решению оргкомитета турнира…
Барон перехватил меня на полпути. Его рука легла на моё плечо, останавливая.
— Подожди, — он говорил быстро, почти шёпотом, его лицо было напряжённым. — Есть ещё одна вещь. О которой Журавлёв «забыл» упомянуть в спешке.
Я почувствовал, как что-то холодное пробежало по спине.
— Что ещё?
Барон сглотнул.
— Чтобы обеспечить «прозрачность и объективность» процедуры… министерство настояло на дополнительном условии.
— Каком?
Он помолчал. Его взгляд скользнул к дверям зала, где уже снова толпились журналисты с камерами.
— Турнир будет проходить под надзором прессы. Репортёры остаются. На всё время проведения второго этапа.
Несколько секунд я стоял неподвижно.
Пресса. Камеры. Журналисты. Каждый мой шаг, каждое решение, каждое слово — под прицелом объективов.
Глава 9
Вспышки камер ослепляли. Голоса журналистов сливались в неразборчивый гул. Журавлёв стоял посреди прохода с торжествующим видом, а Лесков сидел в зале и улыбался — той самой улыбкой победителя, которую я видел несколько минут назад.
Они думают, что загнали меня в угол.
Профессионально, методично, беспощадно. Использовали прессу как оружие, превратили мой турнир в цирк, заставили принять условия, которые противоречили всему, во что я верил.
Я стоял на сцене, чувствуя на себе взгляды. Тридцать пар глаз финалистов, десятки объективов камер, сотни невидимых зрителей, которые завтра прочитают об этом в газетах, увидят в новостях и интернете.
И в этот момент тишины посреди хаоса что-то щёлкнуло у меня в голове.
Холодная ярость.
Не горячая, импульсивная злость, которая затуманивает разум и толкает на глупости. Нет. Это было другое. Ледяное, расчётливое спокойствие хищника, который понял, что его пытаются загнать в ловушку.
Ах вот как… Решили ударить через прессу. Превратить всё в публичный скандал. Думаете, я испугаюсь? Думаете, буду оправдываться, извиняться, отступать?
Вы сами этого хотели. Вы сами выбрали поле боя.
— Двуногий! — голос Фырка был паническим, почтиистеричным. — Это катастрофа! Абсолютная. Звони Императору! Немедленно! Один звонок — и этого замминистра вместе с его репортёрами отправят копать каналы в Сибирь! Или на рудники! Или ещё куда-нибудь, где холодно и неприятно!
— Тихо.
— Но…
— Помолчи, Фырк. Император — это крайняя мера. Последний патрон в обойме. Атомная бомба, которую можно использовать только раз.
— И что⁈ Это же идеальный момент для атомной бомбы!
— Нет. Я не буду тратить этот козырь на мелкую возню с обиженным мальчишкой и его дядей-чиновником. Пока я могу решать проблемы сам — я буду решать их сам. Это моё кредо. То, что отличает меня от всех этих… аристократов, которые при первой трудности бегут за помощью к папочке.
— Упрямец, — Фырк проворчал с неохотным уважением. — Безумный, самоуверенный упрямец. Ну, смотри сам. Только потом не жалуйся.
Я сделал шаг к трибуне. Журналисты притихли — почуяли, что сейчас произойдёт что-то интересное. Их камеры нацелились на меня, как стволы винтовок расстрельной команды.
На моём лице появилась улыбка. Та самая, которую Вероника называла «хирургической».
— Отлично! — мой голос разнёсся по залу, усиленный прекрасной акустикой нового корпуса. — Я рад приветствовать представителей прессы в нашем Диагностическом центре!
Несколько журналистов переглянулись. Один — пожилой, с седой бородкой и хитрыми глазами — даже опустил блокнот, явно не понимая, что происходит. Они готовились к оправданиям и панике. К попыткам выгнать их из зала. Не к радушному приёму.
Хорошо. Пусть теряются. Растерянный противник — слабый противник.
— Магистр Журавлёв, — я кивнул в сторону грузной фигуры, которая всё ещё стояла посреди прохода, — упомянул о прозрачности и объективности. Что ж, прекрасно. Я всегда считал, что медицина в нашей Империи страдает от излишней закрытости.
Журавлёв нахмурился. Он явно не понимал, к чему я веду.
— Пусть будет прозрачность, — продолжил я. — Пусть вся Империя посмотрит, как работают настоящие диагносты. Не по протоколам, которые устарели ещё до того, как высохли чернила. Вживую. С реальными пациентами, реальными ошибками и реальными победами.
Я обвёл взглядом зал — медленно, задерживаясь на отдельных лицах.
— Вы хотели шоу? Будет вам шоу.
Журналисты оживились. Тот, с седой бородкой, снова поднял блокнот и начал что-то строчить. Молодая женщина в первом ряду подалась вперёд, словно боялась пропустить хоть слово. Это было не то, чего они ожидали, но это было даже лучше. Скандал превращался во что-то большее. Во что-то, о чём можно будет писать неделями.
Я не дал им опомниться. Инициатива — ключ к победе. Пока противник растерян — нужно давить.
— Но прежде чем мы начнём, — мой голос стал жёстче, — я хочу, чтобы вы знали правду. Магистр Журавлёв упомянул жалобу, которая послужила основанием для его сегодняшнего визита. Так вот, я считаю, что вы имеете право знать, кто её написал.
Пауза. Я нашёл взглядом знакомое лицо в третьем ряду.
— Мастер Павел Лесков.
Он вздрогнул. Совсем чуть-чуть, едва заметно, но я увидел. Он не ожидал, что я назову его имя. Думал, буду юлить, скрывать, защищать его репутацию.
Плохо ты меня знаешь, мальчик.
— Мастер Лесков был участником первого этапа нашего турнира, — продолжил я, не сводя с него глаз. — Как и все остальные, он прошёл через симуляцию кризисной ситуации. И он был оценён по объективным критериям. И как большинство других он эту оценку не прошёл.
Я сделал паузу, позволяя словам впитаться.
— Не потому что он плохой лекарь. Нет. Мастер Лесков — прекрасный лекарь. Эмпатичный, внимательный, способный установить контакт с пациентом. Но наш турнир искал не просто хороших лекарей. Мы искали кризис-менеджеров. Людей, способных работать в условиях хаоса, принимать решения под давлением, видеть картину целиком, когда всё вокруг рушится. И этот тест Мастер Лесков не прошёл. Это его право — не справиться. И моё право — констатировать факт.
Я повернулся к журналистам.
— Но Мастер Лесков решил не принимать результат. Вместо того чтобы учиться на своих ошибках и работать над собой, чтобы попробовать снова через год, он выбрал другой путь. Он позвонил дяде.
По залу прокатился шёпот.
— Заместителю министра здравоохранения Империи, господину Павлу Аркадьевичу Лескову-старшему, — я произнёс имя чётко, раздельно, чтобы каждый журналист успел записать. — И благодаря этому звонку, вопреки результатам испытания и объективной оценке жюри, Мастер Лесков был восстановлен в турнире.
Гул стал громче. Журналисты переглядывались, строчили в блокнотах, шептались между собой. Рыжая женщина в первом ряду откровенно ухмылялась — она уже видела заголовок завтрашней статьи.
— Я прошу вас это зафиксировать, — я чуть повысил голос, перекрывая шум. — Честный турнир, призванный найти лучшие умы для спасения жизней, оказался под угрозой срыва. Не из-за ошибок организаторов или нарушения правил, а из-за банального кумовства. Всего лишь один человек решил: его родственные связи в высоких кабинетах важнее таланта и профессионализма.
Я снова посмотрел на Лескова. Он сидел красный как рак, вцепившись в подлокотники кресла. Костяшки его пальцев побелели.
Хорошо. Пусть чувствует. Пусть понимает, что его «победа» — пиррова. Он получил место в турнире, но потерял репутацию. Навсегда. Бесповоротно.
— Но мы не отступим, — я расправил плечи. — Мы не прогнёмся под давлением. Мастер Лесков остаётся в игре — раз уж такова воля министерства. И теперь вся Империя сможет оценить, имеет ли племянник замминистра какие-то особые таланты в диагностике. Есть ли у него что-то, кроме влиятельного родственника.
Я усмехнулся.
Вспышки камер. Щёлканье затворов. Голоса журналистов, выкрикивающих уточняющие вопросы.
А Лесков… Лесков смотрел на меня. И в его глазах не было того, что я ожидал увидеть. Не было стыда. Не было унижения. Не было даже злости, которая охватывает человека, когда его публично унижают.
Была ненависть. И что-то ещё.
Уверенность?
Это было странно. Я только что разрушил его репутацию перед всей Империей. Выставил блатным, который пробился благодаря дядиным связям.
А он смотрит так, будто знает что-то, чего не знаю я. Будто у него в рукаве припрятан козырь, о котором я не подозреваю.
— Двуногий, — голос Фырка был напряжённым. — Мне не нравится этот взгляд. Совсем не нравится. Люди, которых только что растоптали, так не смотрят.
— Мне тоже не нравится, Фырк. Он думает, что его дядя спасет. Но он не знает как устроен этот мир.
Я не дал залу опомниться. Нельзя было позволить журналистам перехватить инициативу, завалить меня вопросами и превратить объявление результатов в допрос.
— А теперь, — мой голос снова стал деловым, собранным, — перейдём к главному. К тому, ради чего все вы здесь собрались. Второй этап турнира. «Диагностическая дуэль».
Я взял планшет со списком пар — тот самый список, который составил вчера ночью, сидя на диване рядом с Вероникой.
— Напоминаю правила для тех, кто забыл, и объясняю для прессы. Участники будут работать в парах. Каждая пара получит либо реального пациента с неясным диагнозом, либо актера. Задача — поставить правильный диагноз за двадцать четыре часа.
Я обвёл взглядом зал.
— Оценивается не только результат, но и процесс. Умение работать в команде. Способность слушать партнёра, даже если он говорит что-то, с чем вы не согласны. Готовность признавать свои ошибки — а ошибки будут, поверьте. В диагностике всегда есть ошибки. Вопрос в том, как быстро вы их заметите и исправите.
Тишина. Напряжённая, звенящая тишина. Тридцать человек ждали, затаив дыхание.
— Сейчас я объявлю пары.
Я посмотрел на планшет.
— Пара номер один: Александра Викторовна Зиновьева и Захар Петрович Коровин.
Они нашли друг друга взглядами через весь зал. Зиновьева — холодная, собранная, с непроницаемым лицом. Коровин — старый волк с хитрыми глазами и усмешкой в седых усах. Они смотрели друг на друга несколько секунд, и в этом взгляде было всё: оценка, вызов, предупреждение.
Лёд и пламя. Система и хаос. Логика против интуиции. Посмотрим, кто кого.
— Пара номер два: Семён Игоревич Величко и Георгий Александрович Рогожин.
Семён вздрогнул, услышав своё имя. Начал оглядываться по сторонам, пытаясь найти напарника.
Рогожина я помнил по досье и по первому туру — высокий, холёный, с лицом человека, который привык смотреть на окружающих сверху вниз. Столичный щёголь, выпускник лучшего медицинского института Империи, автор нескольких статей в престижных журналах.
Умный. Талантливый. И заносчивый до невозможности.
Интересное сочетание. Семён — скромный провинциал, который всего добился сам. Рогожин — столичная элита, который считает провинциалов людьми второго сорта. Посмотрим, сможет ли Семён выдержать это давление. Посмотрим, научится ли Рогожин уважать тех, кто ниже его по статусу.
Я продолжал читать список.
Тарасов с Ордынской — военная чёткость и интуитивный дар. Молодой талант из Казани с опытным практиком из Нижнего Новгорода — юношеская дерзость и взрослая мудрость. Две женщины-диагноста, которые терпеть друг друга не могли ещё со времён какой-то давней конференции — посмотрим, смогут ли отложить личное ради дела.
— Пара номер пятнадцать: Денис Александрович Грач и Тимур Рустамович Илясов.
Я машинально посмотрел в угол зала — туда, где в начале турнира сидела фигура в капюшоне. Неподвижная, молчаливая, странная.
Кресло было пустым.
Нахмурившись, я пробежал взглядом по рядам. Грач мог пересесть. Мог снять капюшон, и тогда я просто его не узнаю — я ведь так и не видел его лица.
Нигде. Ни капюшона, ни тёмного плаща, ни той характерной неподвижности.
Странно. Куда он делся?
Ладно. Потом разберусь. Сейчас — Лесков.
— И наконец, — я сделал паузу, — остался один участник. Мастер Павел Лесков.
Все взгляды обратились к нему. Он сидел в своём кресле. Всё ещё красный, но уже взявший себя в руки. Его лицо было спокойным, почти безмятежным.
— Раз вы у нас на особом положении, — я не смог удержаться от лёгкой усмешки, — то и условия для вас будут особые. Вы будете работать один. Без напарника и помощи. Возможности переложить ответственность на кого-то другого не будет.
Он не отвёл взгляда. Смотрел прямо на меня — спокойно, уверенно.
— Но и оценивать вас будут вдвое строже, — продолжил я. — Любая ошибка, неточность, или промах — и вы выбываете. Без апелляций или звонков дяде. Согласны?
Несколько секунд мы смотрели друг на друга через весь зал. Тридцать человек, десятки журналистов все затаили дыхание, ожидая его ответа.
И тут он улыбнулся.
Не той вымученной улыбкой побеждённого, который пытается сохранить лицо. Это была улыбка человека, который принимает вызов.
— Согласен, — его голос был спокойным, почти насмешливым. — С удовольствием докажу, что вы ошиблись в своей оценке, Мастер Разумовский. И когда я выиграю этот турнир вам придётся признать это публично. Перед всеми этими камерами.
По залу прокатился шёпот. Журналисты оживились.
А я смотрел на этого человека и понимал, что ошибся.
Ошибся тогда, когда отчитывал барона за жёсткость. Этот человек не был идеалистом. Он был карьеристом. Хладнокровным, расчётливым, опасным карьеристом, который умело притворялся. Играл роль «доброго лекаря», пока это было выгодно. А когда его отсеяли — сбросил маску и показал настоящее лицо.
И он был уверен что победит. Что докажет всем, и мне в первую очередь, что он лучший.
Очевидно, что жалоба была бы в любом случае. Даже если бы барон промолчал и если бы отсев прошёл мягко, за закрытыми дверями. Лесков с самого начала планировал использовать дядю как козырь. Он не обиделся на публичное унижение — он его ждал и использовал как повод.
Но зачем? Зачем ему так нужно было вернуться в турнир? Неужели просто ради самолюбия? Или тут что-то другое?
— Этот парень опаснее, чем я думал, — Фырк был встревожен. — Он что-то задумал. Что-то, чего мы не видим.
— Знаю, Фырк. Но сейчас я ничего не могу с этим сделать. Только ждать. И смотреть.
Что ж, Лесков. Ты хочешь доказать, что я ошибся? Хочешь выиграть мой турнир? Попробуй. Я буду следить за тобой очень внимательно.
— Прессе — просьба покинуть зал на время распределения пациентов, — объявил я. — Охрана проводит вас в холл. Вас пригласят, когда всё будет готово. Там есть кофе и бутерброды.
Охрана барона начала вежливо, но настойчиво выпроваживать журналистов. Те ворчали, протестовали, пытались задавать вопросы на ходу, но против крепких ребят в чёрных костюмах их возмущение было бессильно.
Я спустился со сцены и направился к боковой двери. Мне нужно было несколько минут тишины. Несколько минут, чтобы собраться с мыслями, спланировать следующие шаги, понять, что происходит с этим чёртовым Грачом.
За кулисами меня уже ждали.
Журавлёв набросился первым едва я закрыл за собой дверь.
— Вы в своём уме, Разумовский⁈ — его лицо было белым как мел, а руки тряслись. — Называть имя заместителя министра перед прессой! Публично обвинять его племянника в кумовстве! Вы хоть понимаете, что вы сделали⁈
— Понимаю, — ответил я спокойно.
— Нет, вы не понимаете! — он замахал руками, как ветряная мельница. — Моя голова полетит! Вы понимаете? Моя голова! Лесков-старший — серьёзный человек, у него связи везде, он не простит такого унижения! Завтра все газеты напечатают… а послезавтра меня вызовут в столицу… и я…
— Аркадий Платонович, — перебил я. — Успокойтесь. Выпейте воды. Сядьте.
Он осёкся, посмотрел на меня дикими глазами и вдруг как-то сдулся. Опустился на ближайший стул, вытер платком испарину со лба.
Барон стоял чуть в стороне, нервно теребя золотую запонку на манжете. Его лицо было мрачным, сосредоточенным.
— Илья, — он заговорил тихо, почти примирительно, — может, не стоило так… Это высокая политика. Замминистра — серьёзная фигура. Он не из тех, кто прощает публичные унижения.
— И что вы предлагаете? — я повернулся к нему. — Извиниться? Упасть на колени и молить о пощаде?
— Нет, но…
— Но что?
Он замолчал. Не знал, что сказать.
Я ждал, пока они выговорятся. Пока выплеснут свой страх и возмущение. Журавлёв бормотал что-то про «конец карьеры» и «политическое самоубийство». Барон мрачнел и теребил запонку.
Когда они наконец замолчали, я заговорил:
— Это вы меня уговаривали продолжить. Забыли?
Оба вздрогнули.
— Вы оба стояли в той комнате и убеждали меня прогнуться. «Прогнись, Илья». «Это политика, Илья». «Иногда нужно проиграть битву, чтобы выиграть войну». Ваши слова, барон. Дословно.
Штальберг открыл рот, чтобы возразить, и закрыл.
— А теперь, — продолжил я, делая шаг вперёд, — когда я начал играть по тем правилам, которые вы сами установили, вы испугались? Когда я использовал прессу, которую они привели как оружие против меня. Вы решили, что я зашёл слишком далеко?
— Но вы же назвали имя замминистра! — Журавлёв снова вскочил. — Публично! Перед камерами!
— Именно. Потому что теперь Лесков-старший не может тихо прикрыть турнир и надавить через бюрократические каналы. Вся Империя смотрит. Она ждёт. Если он сейчас закроет турнир — это будет выглядеть как месть. Подтверждение того, что я сказал правду.
Я посмотрел на этих двух взрослых мужчин, которые дрожали за свою репутацию.
— Соберитесь! Оба! Немедленно! Прекратите дрожать и начните выполнять свою работу!
Они вздрогнули. Журавлёв даже отступил на шаг.
Хорошо. Пусть боятся меня больше, чем замминистра. Так будет проще управлять ситуацией.
— Аркадий Платонович, — я подошёл к нему вплотную. — На вас связь с Гильдией. Держите руку на пульсе. Любой звонок сверху, любой намёк на проблемы — немедленно докладываете мне. Лично. В любое время дня и ночи. Понятно?
Он нервно сглотнул и кивнул.
— И да, — добавил я, — придётся вам задержаться в Муроме. Раз уж приехали с таким шумом побудьте до конца. Надеюсь, гостиница барона достаточно комфортна для вашего статуса?
Он открыл рот, чтобы возразить, встретил мой взгляд и промолчал. Только снова кивнул.
— Барон, — я повернулся к Штальбергу. — Ваша охрана берёт на себя прессу. Полный контроль. Впускать и выпускать из зала только по моей команде. Никаких несанкционированных интервью с участниками. Никаких «случайных» встреч в коридорах. Журналисты видят только то, что я им позволю видеть.
— Понял, — барон кивнул. В его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. — Сделаю.
— И ещё одно. Найдите мне всё, что можно, на этого Лескова. Младшего. Биографию, связи, слабые места. Хочу знать, с кем он общается, что ест на завтрак, какого цвета у него нижнее бельё. Что-то мне подсказывает, что публичное унижение его не сломает. Он слишком уверен в себе. Слишком спокоен. Значит, у него есть план.
Барон кивнул снова, уже энергично.
— Будет сделано. У меня есть люди, которые умеют копать.
Они смотрели на меня — глава Гильдии и богатый аристократ. Два влиятельных человека, каждый из которых привык командовать, привык, что его слушаются. А сейчас они стояли передо мной и ждали указаний.
— Обожаю, когда ты такой, двуногий, — голос Фырка был восхищённым. — Тебе море по колено! Ни один замминистра не страшен! Ты как тот полководец, который сжёг свои корабли, чтобы войску некуда было отступать!
— Кортес, Фырк. Его звали Кортес.
— Неважно! Главное — ты сейчас выглядишь как человек, который пойдёт до конца. И это… вдохновляет. И немного пугает'.
— Хорошо. Пусть пугает. Страх — отличный мотиватор.
* * *
Семён стоял в коридоре, пытаясь высмотреть своего напарника среди выходящих из зала участников.
Георгий Рогожин. Это имя он слышал и раньше — кто в медицинском сообществе не слышал о молодом гении из столицы? Выпускник Императорской Медицинской Академии с красным дипломом. Автор статей в престижных журналах. Восходящая звезда диагностики.
Судя по досье, которое Илья показывал перед турниром всем, — умный и талантливый. Судя по слухам, которые ходили среди участников, — невыносимый.
— Эй! Ты Величко?
Семён обернулся на голос.
К нему шёл высокий мужчина лет тридцати пяти. Первое, что бросалось в глаза, — костюм. Дорогой, явно сшитый на заказ, сидящий идеально.
Потом золотые запонки, которые стоили, наверное, больше, чем Семён зарабатывал за три месяца. Потом лицо. Породистое, с тонкими чертами, с тем особым выражением, которое бывает у людей, привыкших смотреть на окружающих как на мебель.
Георгий Рогожин. Собственной персоной.
— Да, — Семён протянул руку. — Семён Величко. Рад познакомиться.
Рогожин посмотрел на протянутую руку так, будто Семён предложил ему понюхать дохлую крысу. Пожал небрежно, кончиками пальцев, едва коснувшись.
— Значит, это ты, — он смерил Семёна взглядом с головы до ног. Медленно, оценивающе, как покупатель на рынке оценивает не слишком качественный товар. — Помощник Разумовского. Местный кадр.
— Ординатор, — поправил Семён, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Какая разница, — Рогожин отмахнулся, как от назойливой мухи. — Слушай сюда, э-э-э… как тебя там…
— Величко.
— Да, Величко. Я не знаю, как ты попал в финал. Наверное, Разумовский подтянул своего человечка — ему же нужен был хоть кто-то из местных, чтобы не так обидно смотрелось. Но это неважно. Важно другое.
Он наклонился ближе, и Семён почувствовал запах дорогого одеколона.
— Схема работы простая. Я думаю и принимаю решения. Ты записываешь и не мешаешь. Если будут какие-то идеи — держи их при себе. Если захочешь что-то сказать — сначала спроси разрешения. Вопросы есть?
Семён почувствовал, как кровь прилила к лицу. Руки сами собой сжались в кулаки.
Спокойно. Спокойно. Не поддавайся на провокацию. Это именно то, чего он хочет — вывести тебя из себя, заставить сорваться, дать повод сказать «я же говорил, что провинциалы — неуравновешенные дикари».
— Мы команда, — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Нас будут оценивать по умению работать вместе. Так сказал Илья.
— Именно, — Рогожин усмехнулся. — Поэтому ты будешь работать. Записывать анамнез, бегать за результатами анализов, приносить кофе, если понадобится. А я буду думать. Каждому своё, как говорится. Понял? Или нужно повторить помедленнее?
Семён стиснул зубы так, что заболели челюсти.
Не сейчас. Не здесь. Пусть говорит что хочет. Пусть думает что хочет. Я докажу ему на деле. Докажу, что он ошибается. Докажу, что провинциал из Мурома стоит десятка таких столичных щёголей.
— Вопросов нет, — выдавил он.
— Отлично, — Рогожин хлопнул его по плечу снисходительным жестом, как хозяин хлопает по холке послушную собаку. — Рад, что мы поняли друг друга. Пошли, посмотрим, какого пациента нам подсунут.
Он развернулся и пошёл по коридору, не оглядываясь. Даже не проверив, идёт ли Семён следом. Потому что был уверен — конечно, идёт. Куда он денется.
Семён смотрел ему в спину и чувствовал, как внутри закипает что-то тёмное, горячее. Не злость даже — ярость.
Нет. Не сейчас.
Илья учил его контролировать эмоции. «В диагностике нет места для гнева, — говорил он. — Гнев затуманивает разум. Заставляет видеть то, чего нет, и не видеть очевидного. Если чувствуешь, что закипаешь, — остановись. Вдохни. Сосчитай до десяти. И только потом принимай решения».
Семён вдохнул. Сосчитал до десяти. Выдохнул.
Лучше. Немного лучше.
Я докажу, — сказал он себе. — Докажу всем. И этому надутому индюку — в первую очередь.
Шум в коридоре привлёк внимание Семёна.
— Эй! Номер пятнадцать! Где мой напарник⁈
Кричали где-то впереди, у входа в аудиторию. Семён пошёл на звук — отчасти из любопытства, отчасти чтобы отвлечься от мыслей о Рогожине.
У стены стоял молодой лекарь — смуглый, черноволосый, с восточными чертами лица. Тимур Илясов, если Семён правильно помнил. Из Казани. Во время первого тура держался хорошо, работал методично, не паниковал. Прошёл заслуженно.
Сейчас он выглядел растерянным и злым одновременно.
— Не могу найти напарника! — повторил он, обращаясь ко всем сразу и ни к кому конкретно. — Денис Грач! Пятнадцатый номер! Тот, который в капюшоне! Кто-нибудь его видел⁈
Люди начали оглядываться, переговариваться. Никто не видел. Никто не помнил.
— Может, в туалет вышел? — предположил кто-то.
— Я проверил все туалеты на этаже! Его нигде нет!
— А на других этажах?
— Зачем ему идти на другие этажи⁈
Шум нарастал. Люди сбивались в группки, обсуждали странное исчезновение. Кто-то вспомнил, что видел Грача в начале — «сидел в последнем ряду, такой, весь в чёрном». Кто-то другой сказал, что заметил его во время объявления результатов — «стоял у стены, молчал». Но после этого — никто.
На сцену, привлечённый шумом, вышел Илья.
Семён видел, как меняется его лицо. Обычное спокойствие сменялось чем-то другим. Озадаченностью?
— Что происходит? — его голос перекрыл гул.
Илясов подбежал к нему, почти споткнувшись на ступеньках.
— Мастер Разумовский! Я не могу найти своего напарника! Пятнадцатый номер, Денис Грач! Его нет в зале, нет в коридоре, нет в туалетах! Я везде искал!
Илья замер на мгновение. Его глаза сузились.
Глава 10
Голос Илясова звенел от растерянности. Он стоял посреди коридора, озираясь по сторонам с тем выражением лица, которое бывает у человека, потерявшего кошелёк в толпе. Вроде бы только что был здесь, в кармане, а теперь — пусто. И никак не получается поверить, что это правда, что кошелёк действительно исчез, что его не найти, если просто посмотреть ещё раз, ещё внимательнее…
— Да где же он⁈ — Илясов крутился на месте. — Он же был здесь! Я его видел! Ну, не видел лица, но видел… ну, капюшон этот его дурацкий!
Вокруг уже собирались люди. Участники остановились и глазели на происходящее. Журналисты, которых охрана барона не успела вывести в холл, потянулись на шум, как акулы на запах крови.
Рыжая девица с лисьим личиком — та самая, которая так радовалась скандалу с Лесковым — уже строчила что-то в блокноте.
Я готов был поставить месячное жалование на то, что она пишет заголовок. Что-нибудь вроде «Хаос на турнире Разумовского: организаторы потеряли участника» или «Скандал в Муроме: гениальный диагност исчез прямо из-под носа охраны».
Чёрт бы побрал этого Грача.
Я смотрел на всю эту суету, чувствуя, как где-то глубоко внутри закипает раздражение. Не на Илясова — он-то ни в чём не виноват. На Грача. На этого загадочного гения из Владивостока, который никак не мог просто взять и сделать то, что от него требовалось.
Опять. Опять он ломает мой сценарий. Опять играет по своим правилам, плюя на чужие.
Сначала два отказа приехать. Потом появление инкогнито, в капюшоне. Потом этот безупречный отчёт, который был лучше всех остальных. И теперь — исчезновение. Прямо перед началом второго этапа. Прямо когда все камеры направлены на нас.
Он что, думает, я буду бегать по коридорам и искать его? Объявлять розыск по всей больнице? Умолять вернуться, обещать особые условия, золотые горы?
Не на того напал.
— Двуногий, — Фырк нервничал, его хвост дёргался из стороны в сторону. — Что делать будешь? Репортёры уже пишут, смотри, вон та рыжая прямо светится от счастья…
— Правила, Фырк. Есть правила. Они были объявлены заранее. Все участники с ними согласились. И правила одинаковы для всех — для провинциального ординатора и для гения из Владивостока.
— Но он же лучший результат показал на первом этапе! Может, стоит…
— Нет.
Я сделал шаг вперёд и поднял руку.
— Коллеги, прошу тишины.
Гул стих не сразу. Люди продолжали переговариваться, оглядываться, искать взглядом загадочную фигуру в капюшоне. Пришлось подождать несколько секунд, глядя на них с тем выражением, которое Вероника называла «учительским». Постепенно голоса смолкли, и все взгляды обратились ко мне.
— У нас возникла простая организационная ситуация, — начал я, и мой голос разнёсся по залу, усиленный прекрасной акустикой нового корпуса. — Участник под номером пятнадцать, Денис Грач, не явился на начало второго этапа.
Пауза. Короткая, но достаточная, чтобы все осознали смысл сказанного.
— По правилам турнира, которые были объявлены заранее и приняты всеми участниками при регистрации, неявка на любой этап соревнования означает автоматическую дисквалификацию. Без исключений.
Шёпот прокатился по залу волной. Кто-то охнул. Кто-то присвистнул. Рыжая журналистка перестала писать и уставилась на меня с открытым ртом.
— Денис Грач дисквалифицирован, — закончил я. — В связи с этим состав пар меняется.
По залу прокатился шёпот. Кто-то охнул, кто-то присвистнул. Рыжая журналистка в углу строчила в блокноте с такой скоростью, будто боялась упустить хоть слово.
Я нашёл взглядом Илясова. Он стоял посреди прохода — бледный, растерянный.
— Мастер Илясов, подойдите ближе.
Он двинулся к сцене. Шёл медленно, осторожно, как человек, которого вызвали к доске и который понятия не имеет, хвалить его будут или ругать. Или, что ещё хуже, отчислять.
— Двуногий, — Фырк шевельнулся на моём плече. — Он сейчас в штаны наложит от страха. Посмотри на него — весь трясётся.
— Не трясётся. Нервничает. Это разные вещи.
— Для меня — одинаковые.
Илясов остановился глядя на меня снизу вверх. В его глазах читался немой вопрос: что теперь? Меня выгонят? Или просто объявят, что я проиграл, не успев начать?
— Ваш напарник выбыл из соревнования по собственной воле, — сказал я. — Это не ваша вина и не ваша ответственность. Вы сделали всё правильно — пришли вовремя, были готовы к работе.
Он чуть расслабился. Плечи опустились на полдюйма, челюсть разжалась.
— Но и без пары оставить вас я не могу. Это противоречит формату соревнования.
Снова напрягся. Ждал подвоха.
— У нас есть участник, который по первоначальному плану должен был работать один. Мастер Павел Лесков. Теперь вы будете работать вместе.
Я повернулся к Лескову. Он сидел в третьем ряду, откинувшись на спинку кресла, и смотрел на меня с тем самым выражением, которое я уже начинал узнавать — холодный, быстрый расчёт — как у игрока в карты, который прикидывает, усилит ли новая карта его руку или ослабит.
— Мастер Лесков, вы слышали?
— Слышал, — он кивнул и поднялся с места. Движения плавные, неторопливые. Никакой суеты. — Что ж, судьба распорядилась иначе, чем мы планировали. Добро пожаловать в команду, Мастер Илясов.
Он протянул руку, и Илясов пожал её — сначала неуверенно, потом крепче. На его лице проступило облегчение. Не позорное возвращение домой с рассказами о том, как напарник сбежал, а тебя выкинули за компанию.
— Интересная парочка, — заметил Фырк. — Лесков его съест и не подавится.
— Посмотрим. Илясов не так прост, как кажется. Он прошёл первый тур, значит, голова работает. А Лесков… Лесков привык манипулировать, привык использовать людей. Но использовать можно только того, кто позволяет себя использовать.
Я наблюдал, как они садятся рядом. Лесков что-то негромко говорил Илясову, тот кивал. Со стороны — идеальное партнёрство. Двое коллег, которые сразу нашли общий язык.
Но я видел другое. Видел, как Лесков чуть наклонился в сторону напарника — вторгаясь в личное пространство, устанавливая доминирование. Видел, как Илясов инстинктивно отодвинулся — и тут же вернулся обратно, не желая показывать слабость. Видел первые ходы в партии, которая только начиналась.
Карьерист со связями и крепкий середняк, попавший в финал благодаря упорству. Кто из них будет вести, а кто подчиняться? Сработаются ли они — или сожрут друг друга?
— Ставлю на Лескова, — сказал Фырк. — Он хитрее.
— А я ставлю на то, что оба меня удивят. В ту или иную сторону.
Остальные пары остались без изменений. Рогожин с Семёном — столичный сноб и провинциальный упрямец. Зиновьева с Коровиным — лёд и пламя, система и хаос. Тарасов с Ордынской — военная чёткость и интуитивный дар.
Пятнадцать пар. Пятнадцать маленьких драм, которые развернутся в ближайшие двадцать четыре часа.
Ассистенты раздали конверты — пятнадцать штук.
Плотная кремовая бумага, сургучная печать с гербом Диагностического центра — стилизованное изображение глаза, обрамлённого змеёй. Штальберг настоял на этих деталях. «Театральность, Илья! — говорил он, размахивая руками. — Люди любят ритуалы! Им нужно чувствовать, что они участвуют в чём-то особенном, а не просто сдают экзамен!»
Я тогда поморщился — всё это казалось мне излишним. Но сейчас, глядя на то, как участники держат конверты — осторожно, почти благоговейно, как будто в них лежат не номера палат, а приговоры суда — я признавал: барон был прав. Театральность работала.
— В ваших конвертах номер палаты, — объявил я, когда все конверты были розданы. — Кто вас там ждёт, вы не знаете. Это может быть реальный пациент с неясным диагнозом. А может быть актёр, который притворяется больным.
Тишина стала почти осязаемой. Я чувствовал её физически как давление воздуха перед грозой.
— Ваша первая задача — определить, настоящий ли перед вами больной. Это не так просто, как кажется. Актёры прошли специальную подготовку. Они знают симптомы, знают, как их изображать. Некоторые из них способны обмануть опытного лекаря.
Я сделал паузу, обводя взглядом зал.
— Но есть нюансы. Есть детали, которые невозможно сыграть. Есть то, что отличает настоящую болезнь от её имитации. Ваша задача — увидеть эти детали.
Зиновьева чуть подалась вперёд, и я заметил, как сузились её глаза. Она уже анализировала, уже строила план действий. Коровин, наоборот, откинулся на спинку кресла и усмехнулся в усы. Для него это была игра, забава, возможность показать молодёжи, как работает настоящее чутьё.
— Если вы начнёте «лечить» здорового человека, — продолжил я, — вы провалились. Если вы пропустите настоящего пациента, приняв его за актёра, — вы провалились. Цена ошибки — вылет из турнира.
Лесков слушал с лёгкой улыбкой на губах. Он был уверен в себе. Слишком уверен. Это меня беспокоило — но сейчас было не время для беспокойства.
— Время пошло.
Они сорвались с мест. Кто-то почти бежал к выходу, на ходу вскрывая конверт. Кто-то шёл нарочито медленно, демонстрируя спокойствие, которого явно не чувствовал — руки-то дрожали, я видел.
Зиновьева и Коровин вышли вместе, но держались на расстоянии друг от друга, как два хищника, вынужденных делить территорию.
Журналистов охрана оттеснила в специальные зоны — стеклянные кабинки с обзором на коридоры, но без доступа к палатам. Рыжая журналистка что-то возмущённо говорила охраннику, размахивая блокнотом, но тот был непреклонен.
Хорошо. Пусть смотрят издалека. Пусть пишут свои статьи. Но в палаты — ни ногой.
Я проводил участников взглядом и направился в комнату наблюдения.
— Двуногий, — Фырк устроился на моём плече, обвив хвостом шею. — А ты уверен насчёт Грача? Может, стоило подождать? Поискать?
— Нет, Фырк. Правила есть правила.
— Он же гений. Лучший результат на первом этапе. Такими не разбрасываются.
— Гений, который не умеет играть по правилам — это не гений. Это проблема. Сегодня он исчез с турнира. Завтра исчезнет посреди операции. Послезавтра — бросит пациента, потому что ему стало скучно или он увидел что-то более интересное.
— Жёстко.
— Справедливо.
Комната наблюдения располагалась на втором этаже нового корпуса — небольшое помещение с одной стеной, полностью занятой экранами. Пятнадцать мониторов, пятнадцать палат, пятнадцать историй, которые разворачивались прямо сейчас.
Барон и Кобрук уже были здесь. Штальберг сидел в кожаном кресле, закинув ногу на ногу, с бокалом коньяка в руке. Он выглядел так, будто пришёл в театр на премьеру — расслабленный, довольный, предвкушающий развлечение.
— А, Илья! — он поднял бокал в приветственном жесте. — Присоединяйтесь. Шоу начинается. Налить вам?
— Нет, благодарю.
Кобрук стояла у экранов, скрестив руки на груди. Её взгляд скользил с одного монитора на другой, и я видел, как шевелятся её губы — она что-то бормотала себе под нос, оценивая, анализируя.
Я подошёл к экранам и встал рядом с ней.
— Что думаете, Анна Витальевна?
— Пока рано думать, — она не отрывала взгляда от мониторов. — Но кое-что уже видно.
На первом экране — палата Зиновьевой и Коровина. Им достался актёр, симулирующий редкое неврологическое расстройство. Молодой парень лет двадцати пяти, который должен был изображать начальную стадию рассеянного склероза — периодическое онемение конечностей, лёгкое нарушение координации, эпизодическое двоение в глазах.
Зиновьева уже работала. Молоточек для проверки рефлексов мелькал в её руках — быстро, профессионально. Она шла по протоколу неврологического осмотра: коленные рефлексы, ахилловы, бицепс, трицепс. Проверка чувствительности — острым и тупым. Проба Ромберга — пациент стоит с закрытыми глазами, руки вытянуты вперёд.
— Закройте глаза, — её голос доносился из динамика, чуть искажённый. — Теперь коснитесь кончика носа указательным пальцем. Сначала правой рукой. Хорошо. Теперь левой.
Она была хороша. Методичная, последовательная, не пропускающая ни одного пункта. Идеальный врач для стандартных случаев.
А Коровин…
Коровин сидел на стуле у окна и просто смотрел на «пациента». Ничего не делал. Не задавал вопросов. Не участвовал в осмотре. Просто сидел, положив руки на колени, и смотрел.
— Что он делает? — барон нахмурился, отставляя бокал. — Уснул, что ли? Или решил, что работать будет только напарница?
— Ждёт, — ответила Кобрук раньше, чем я успел открыть рот.
— Чего ждёт?
— Пока «пациент» себя выдаст.
Я кивнул. Она понимала.
— Актёры не могут держать роль бесконечно, — объяснил я барону. — Рано или поздно они ошибаются. Выходят из образа. Делают что-то, чего настоящий больной никогда бы не сделал. Коровин это знает. Шестьдесят лет опыта — он видел тысячи пациентов. И научился отличать настоящую болезнь от игры.
— Но Зиновьева проводит осмотр…
— Зиновьева ищет болезнь, — сказала Кобрук. — А Коровин пытается понять, есть ли болезнь вообще. Разные подходы. Посмотрим, кто окажется прав.
Я переключил внимание на второй экран. Палата Семёна и Рогожина.
Им достался реальный пациент. Я специально отобрал этот случай для турнира — мужчина лет пятидесяти, коренастый, с лицом человека, который последние двадцать лет работал на износ и теперь расплачивался за это сполна. Мешки под глазами, землистый цвет кожи, движения скованные, будто каждый жест причиняет боль.
Боли в суставах, общая слабость, периодическая сыпь на коже. Картина запутанная.
Именно такие случаи я и искал. Без очевидного ответа.
Рогожин уже командовал. Он стоял посреди палаты, возвышаясь над сидящим на кровати пациентом, и голос у него был такой, будто он отдавал приказы роте солдат на плацу.
— Так, что тут у нас… — он листал какие-то бумаги, даже не глядя на человека перед собой. — Боли в суставах, говорите? И сыпь периодическая?
— Ну да, — пациент кивнул. — Уже полтора года мучаюсь. Врачи только руками разводят.
— Психосоматика, скорее всего.
Пациент моргнул.
— Чего?
— Психосоматика, — Рогожин произнёс это тоном профессора, объясняющего очевидные вещи тупому студенту. — Вы нервничаете много? Стрессы на работе? Проблемы в семье?
— Да какая, к чёрту, психосоматика! — мужчина побагровел. — У меня руки по утрам не разгибаются! Пальцы как деревянные! Это что, по-вашему, от нервов?
— Всё может быть от нервов, — Рогожин отмахнулся, как от назойливой мухи, и повернулся к медсестре-ассистенту. — Так, записывайте. Полное сканирование, все системы, все уровни. Особое внимание на суставы и внутренние органы. Анализ крови — расширенный, по полной программе. Ревматоидный фактор, антинуклеарные антитела, комплемент, СОЭ, С-реактивный белок…
Он сыпал названиями анализов, загибая пальцы. Пациент смотрел на всё это с выражением человека, который уже сто раз проходил через подобное и знал, что толку не будет.
А Семён…
Семён не стал спорить с напарником.
Он просто взял стул и сел рядом с кроватью. Достаточно близко, чтобы показать заинтересованность, но не настолько, чтобы вторгаться в личное пространство.
— Скажите, — голос у него был негромкий, спокойный, совсем не похожий на командный рык Рогожина, — а когда именно начались боли в суставах? Можете вспомнить, с чего всё началось?
Пациент повернул голову и посмотрел на него с удивлением. Видимо, не ожидал, что кто-то в этой палате действительно захочет его слушать.
— Да года полтора назад, наверное. Может, чуть больше. Сначала думал — простудился, продуло где-то. А потом не прошло.
— А что тогда происходило в вашей жизни? Может, болели чем-то серьёзным? Или на работе что-то изменилось?
Рогожин обернулся и смерил Семёна взглядом. Я видел это выражение — высокомерное, снисходительное. Так смотрят на ребёнка, который пытается играть во взрослые игры.
— Величко, я же сказал — это психосоматика. Не забивайте пациенту голову глупостями. Обследование покажет всё, что нужно. Если там вообще есть что показывать.
Семён не ответил. Даже не повернул головы в сторону напарника. Просто продолжал смотреть на пациента, ожидая ответа. Терпеливо. Спокойно.
Мужчина помолчал, собираясь с мыслями.
— Ну… работу я тогда сменил. На химзавод устроился, в соседний город. Платили хорошо, втрое больше, чем на старом месте. Но вонь там стояла — не продохнуть. Первые недели голова раскалывалась, думал, не выдержу. Потом вроде привык.
Семён чуть подался вперёд. Я заметил, как изменилось его лицо — появилось то самое выражение охотника, который взял след.
— Химзавод? А с чем именно работали? Какие вещества?
— Да разное там было. Краски какие-то, растворители. Точно не скажу, я же не химик. Моё дело — погрузка-разгрузка.
— А защиту давали? Респираторы, перчатки?
— Давали вроде. Только в них работать невозможно — жарко, душно. Мужики снимали, и я тоже.
Семён кивнул и сделал пометку в блокноте.
Кобрук негромко хмыкнула рядом со мной.
— Смотри-ка, Илья. Интересная картина вырисовывается.
— Заметили?
— Рогожин ищет болезнь в аппаратах. Хочет, чтобы умные приборы сделали работу за него. А твой ученик ищет её в человеке. В его жизни.
Барон отставил бокал и тоже уставился на экран.
— И кто из них прав?
— Посмотрим, — ответила Кобрук. — Но если мальчик думает о том, о чём я думаю… он может оказаться на правильном пути. Хроническое отравление промышленными токсинами даёт очень похожую картину. Боли в суставах, слабость, кожные проявления. И никакой психосоматики.
Я молча кивнул. Семён делал именно то, чему я его учил. Не бросаться назначать дорогие обследования. Сначала — слушать внимательно, задавать правильные вопросы, искать в истории пациента те детали, которые другие пропускают.
Девяносто процентов диагнозов — в анамнезе. Я повторял ему это сотни раз. И он запомнил.
Рогожин тем временем продолжал диктовать список анализов. Голос у него становился всё громче, словно он хотел заглушить тихий разговор у кровати.
— … и ещё иммунограмму. Полную. И проверку на онкомаркеры, на всякий случай. Мало ли что там скрывается.
Пациент смотрел на него с тоской. А Семён продолжал расспрашивать. Рогожин бросил на него ещё один презрительный взгляд, но промолчал. Видимо, решил, что проще дать напарнику поиграть в лекаря, чем тратить время на споры.
Посмотрим, Семён. Посмотрим, чему ты научился.
Я переключился на третий экран. Палата Лескова и Илясова.
Им достался актёр. Старик лет семидесяти, из местного театра. Худой, жилистый, с вечно недовольным лицом и колючим взглядом. По легенде — ворчливый, несговорчивый пациент, который категорически отрицает все симптомы и на любой вопрос отвечает вариациями «отстаньте от меня».
Задача сложная. Нужно не только понять, что перед тобой актёр, но и сделать это, не имея возможности провести нормальный осмотр. Пациент, который не желает сотрудничать — это особый вызов.
Илясов стоял у кровати и выглядел потерянным. Он уже минут десять пытался применить стандартный подход — спрашивал о симптомах, о жалобах, о самочувствии. В ответ получал только раздражённое ворчание.
— Может, хотя бы давление померяем? — в его голосе сквозило отчаяние.
— Отстань, — буркнул старик. — Сто раз мерили. Толку-то.
— Ну а пульс? Пульс можно?
— Чего ты привязался? Нормальный у меня пульс. Всю жизнь нормальный был.
— Но вы же в больнице. Значит, что-то беспокоит?
— Ничего меня не беспокоит. Дети привезли, паникёры. «Папа плохо выглядит, папа похудел».Выдумывают невесть что.
Илясов беспомощно оглянулся на напарника.
А Лесков не пытался ничего мерить. Он сидел на стуле у окна, закинув ногу на ногу, и просто смотрел на старика. Молчал. Ждал чего-то.
Потом вдруг спросил — совершенно неожиданно, без всякой связи с предыдущим разговором:
— А вы рыбачить любите?
Старик замер на полуслове. Повернул голову, уставился на Лескова с подозрением.
— Чего?
— Рыбачить, говорю. На реку ходите? Или на озеро предпочитаете?
Несколько секунд тишины. Илясов смотрел на напарника с выражением человека, который не понимает, что происходит. Старик хмурился, явно не зная, как реагировать на такой поворот.
А потом он хмыкнул. Впервые за всё время на его лице появилось что-то, кроме раздражения.
— На реку, — сказал он. — Озёра не люблю. Вода стоячая, рыба сонная. Скучно.
— А на что ловите? На червя? Или на блесну?
— На червя, конечно. Блесна — это для щуки, а я карася предпочитаю. Он хитрый, карась. С характером. Его просто так не возьмёшь, нужно терпение.
— Это да, — Лесков кивнул с таким видом, будто всю жизнь только и делал, что ловил карасей. — Карась — рыба уважительная. Суеты не терпит.
— Во! — старик ткнул в него пальцем. — Понимаешь! А эти, — он мотнул головой в сторону Илясова, — только и знают что давление мерить. Какое давление, когда человек жить не хочет с таким отношением?
Лесков чуть наклонился вперёд.
— А внуки у вас есть? Рыбачить с ними ходите?
— Есть, двое. Пацаны бестолковые, им бы только в телефонах своих сидеть. Но младший, Пашка, тот ничего. Прошлым летом брал его на реку — понравилось ему. Говорит, дед, научи меня…
Барон присвистнул.
— Хитрый ход, Разумовский. Очень хитрый.
Я повернулся к нему.
— О чём вы?
— Вы дали Лескову именно ту задачу, где его эмпатия — это единственный инструмент. Где нужно не диагнозы ставить, а человека разговорить. Проверяете его снова?
Я молча кивнул.
* * *
Рогожин продолжал диктовать список анализов уже минут пятнадцать.
Семён сидел у кровати пациента и слушал — не Рогожина, а Михаила Степановича. Так звали мужчину с химзавода. За последние полчаса Семён узнал о нём больше, чем Рогожин узнает за все свои сканирования.
Два года на заводе. Работа с растворителями и красками без нормальной защиты. Первые симптомы появились через полгода — сначала слабость, потом боли в суставах, потом сыпь. Лекари разводили руками, назначали витамины и отправляли домой.
— … и ещё проверим щитовидку, — голос Рогожина гудел на заднем плане. — Мало ли, вдруг аутоиммунный тиреоидит. И почки заодно, раз уж делаем полное обследование.
Михаил Степанович посмотрел на Семёна с тоской.
— Сынок, а это всё обязательно? Меня уже столько раз проверяли — и кровь брали, и сканировали, и чего только не делали. Толку никакого.
— Потерпите немного, — Семён положил руку ему на плечо. — Я кое-что проверю и вернусь.
Он поднялся и направился к двери. Рогожин даже не заметил — слишком увлёкся составлением списка.
В коридоре было тихо. Семён прислонился к стене и закрыл глаза на секунду.
Спорить с Рогожиным бесполезно. Он из тех людей, которые не слышат чужих аргументов. Для него существует только одно мнение — его собственное. Всё остальное — глупости провинциалов, которые не учились в столичной академии.
Ладно. Не хочешь слушать — не надо. Я просто поставлю диагноз раньше тебя. И тогда посмотрим, кто тут глупый провинциал.
Семён мысленно перебирал симптомы. Хроническое отравление промышленными токсинами — это первое, что пришло в голову. Но картина не совсем типичная. Боли в суставах слишком сильные, слишком симметричные. И сыпь… сыпь появляется волнами, а не постоянно.
Что если это не просто отравление? Что если токсины запустили аутоиммунный процесс?
Он вспомнил лекцию Ильи — одну из многих, которые тот читал по вечерам в ординаторской. «Иногда внешний фактор становится триггером. Инфекция, травма, отравление — и иммунная система сходит с ума. Начинает атаковать собственный организм».
Ревматоидный артрит. Вот на что это похоже. Но не классический, а спровоцированный внешним воздействием.
Для подтверждения нужен специфический анализ. Не тот набор, который сейчас диктует Рогожин, — там будет ревматоидный фактор, но он не всегда показателен. Нужно что-то более точное.
Антитела к цитруллинированному виментину. Семён вспомнил это название из книги. Специфичный маркер ревматоидного артрита, особенно на ранних стадиях.
Он оттолкнулся от стены и быстро зашагал по коридору к центральной лаборатории.
Рогожин бы сейчас назначил тотальное сканирование всего организма. Потратил бы кучу денег и времени, чтобы получить гору данных, в которых потом сам же и утонул бы. А Илья учил по-другому. Экономить ресурсы. Бить точно в цель. Ставить гипотезу и проверять её максимально простым способом.
Один анализ. Если он прав — диагноз будет поставлен через пару часов. Если нет — он подумает ещё раз и проверит следующую гипотезу.
Лаборатория располагалась в конце коридора, за двойными дверями с табличкой «Только для персонала». Семён толкнул дверь и вошёл.
— Мне нужен иммуноферментный анализ на антитела к цитруллинированному виментину, — сказал он лаборантке. — Как быстро можно сделать?
— Часа два, если срочно.
— Срочно.
Он заполнил направление, расписался и вышел обратно в коридор.
Два часа. За это время Рогожин только начнёт своё «полное сканирование». А у Семёна уже будет ответ.
Он позволил себе лёгкую улыбку. Не злорадную — скорее удовлетворенную. Приятно было знать, что уроки Ильи не прошли даром. Что он научился думать, а не просто следовать протоколам.
Теперь оставалось только ждать. И надеяться, что он прав.
И Рогожин со своим «полным магическим сканированием» может идти лесом.
Семён шел обратно, когда услышал шум.
Не крик, скорее грохот. Что-то тяжёлое упало на пол. Потом приглушённые голоса, торопливые шаги, звук отодвигаемой мебели.
Он ускорил шаг. Звуки доносились из палаты Елены Ордынской — той самой целительницы-практика, которая работала чистой интуицией. Её палата была через два поворота от его собственной.
У двери уже собирались люди. Медсёстры, ассистенты, кто-то из участников, проходивших мимо. Сама Ордынская стояла в коридоре, прижав руки к груди. Её лицо было белым как мел.
— Что случилось? — Семён протиснулся через толпу.
— Я не понимаю! — голос Ордынской дрожал. — Он же актёр! Я его раскусила! Он сам признался!
— Кто признался? Что произошло?
— Пациент! То есть не пациент, а актёр! Я проверяла его Искрой, чувствовала, что что-то не так, что болезнь какая-то… ненастоящая. И он признался! Сказал, что играет роль, что я молодец, что прошла тест…
Из палаты донёсся хрип. Тяжёлый, булькающий, страшный.
Семён оттолкнул напарника Ордынской — тот стоял в дверях, парализованный ужасом — и вбежал внутрь.
На полу, между кроватью и стеной, лежал человек. Мужчина лет сорока, в больничной пижаме. Его тело выгибалось дугой, мышцы сводило жестокой судорогой. Изо рта шла пена — белая, густая. Глаза закатились, видны были только белки.
Это не игра и не часть сценария. Это настоящее.
Семён бросился к нему, опустился на колени рядом. Быстрый осмотр — то, чему учил Илья. «Первые тридцать секунд — самые важные. Смотри, слушай, оценивай».
Зрачки… сужены до размера булавочной головки. Почти не видно радужки — только чёрные точки.
Кожа… влажная, липкая от пота. Бледная с сероватым оттенком.
Слюноотделение… обильное, пена на губах смешивается со слюной, стекает по подбородку.
Мышечная ригидность… тело напряжено, как струна. Руки скрючены, пальцы сведены.
Классика. Учебник.
— Острое отравление фосфорорганикой! — он уже тянулся к экстренной укладке, висевшей на стене. — Холинергический криз! Нужен атропин!
Его пальцы нащупали знакомую коробку, рванули замок. Внутри — шприцы, ампулы, всё аккуратно разложено по ячейкам. Вот он, атропин. Антидот при отравлении фосфорорганическими соединениями.
Сейчас. Сейчас введём, и…
— Не трогай его.
Голос был тихим. Глухим. И абсолютно спокойным.
Семён замер с ампулой в руке.
В дверях палаты стояла фигура в тёмном капюшоне. Высокая, худая, неподвижная. Лица не видно — только тень под нависающим капюшоном. Как будто там вообще ничего не было. Как будто под тканью скрывалась пустота.
Грач.
— Ты ошибся, Величко, — он шагнул в палату. Шаги были бесшумными — как он это делал? — Это не отравление.
— Но симптомы… — Семён не отпускал ампулу. Рука дрожала, но он держал. — Миоз, гиперсаливация, мышечные судороги… Это классическая картина холинергического криза!
— Симптомы совпадают, — Грач подошёл ближе и опустился на колени рядом с ним. Теперь они были на одном уровне, но Семён всё равно не мог разглядеть лицо под капюшоном. — Но это не отравление.
Грач поднял голову. Капюшон повернулся в сторону угла потолка — туда, где была спрятана камера наблюдения. Семён даже не знал, что там камера, а Грач — знал. Откуда?
И Грач заговорил. Громко, чётко, обращаясь не к Семёну:
— Разумовский! Слышишь меня? Твой сценарий пошёл не по плану. У нас реальный пациент.
Глава 11
Шприц дрожал в руке.
Семён стоял над телом, которое продолжало биться в судорогах, и чувствовал, как время замедляется до невыносимой тягучести. Каждая секунда растягивалась в вечность.
Атропин. Два кубика. Ввести внутривенно, и судороги прекратятся.
Это же очевидно. Это же классика. Это же первое, чему учат на курсе токсикологии, на втором году обучения, когда студенты ещё зелёные и восторженные, когда им кажется, что медицина — это просто набор алгоритмов, которые нужно выучить и применять.
Миоз — есть. Зрачки сужены до размера булавочной головки, радужки почти не видно.
Гиперсаливация — есть. Пена на губах, слюна стекает по подбородку.
Судороги — есть. Тело выгибается дугой, мышцы сводит так, что видно, как напрягаются сухожилия под кожей.
Три симптома из учебника. Три железных указателя на отравление фосфорорганикой. Три причины, по которым он должен сейчас, немедленно, без колебаний ввести антидот.
Но между ним и пациентом стояла фигура в капюшоне.
— Отойди, — Семён шагнул вперёд, сжимая шприц так крепко, что побелели костяшки пальцев. — Ты дисквалифицирован. Тебя здесь вообще не должно быть. Ты не имеешь права вмешиваться.
Грач не двинулся с места. Стоял как вкопанный, загораживая доступ к пациенту, и его тёмный силуэт казался Семёну чем-то потусторонним, неправильным. Как будто сама тень решила обрести плоть и встать на пути.
— Послушай меня, Величко, — голос из-под капюшона был глухим, но спокойным. — Один раз. Только один.
— Мне не о чем с тобой разговаривать! Ты сбежал с турнира, тебя дисквалифицировали, а теперь ты врываешься в чужую палату и…
— Понюхай воздух.
Семён осёкся на полуслове.
— Что?
— Понюхай воздух, — повторил Грач терпеливо, как учитель, объясняющий очевидное тупому ученику. — При отравлении фосфорорганическими соединениями есть характерный запах. Чеснок. Или редька. Иногда — прелые листья. Ты его чувствуешь?
Семён втянул воздух. Машинально, не задумываясь.
Ничего. Обычный больничный запах — резкая нота дезинфекции, приторный оттенок лекарств, кисловатый привкус пота. Ничего необычного. Ничего, что указывало бы на…
Нет. Нет, это ничего не значит.
— Это ничего не доказывает, — он снова шагнул вперёд, и голос его звучал увереннее, чем он себя чувствовал. — Запах может отсутствовать при некоторых соединениях. При малатионе, например. Или при…
— Потрогай его кожу.
— Да что ты заладил⁈ Зачем⁈
— При холинергическом кризе — холодный липкий пот. Это один из ключевых признаков. Тело пытается избавиться от токсина через все возможные каналы, потовые железы работают на износ. Кожа должна быть мокрой и холодной, как у утопленника. А у него?
Грач чуть отступил в сторону, давая Семёну доступ к пациенту.
— Потрогай. Сам убедись.
Семён машинально опустился на колени и коснулся руки пациента. Тыльная сторона ладони чувствительнее к температуре.
Кожа была тёплой. Почти горячей. И да, влажной от пота, но это был обычный пот, не тот липкий холодный покров, который описывался в учебниках.
— Это… — Семён замялся, чувствуя, как уверенность уходит из-под ног, как песок сквозь пальцы.
— Это эпилептический статус, — голос Грача был ровным, бесстрастным. — Не отравление. Посмотри на характер судорог. При отравлении ФОС — хаотичные фибрилляции, мышцы сокращаются беспорядочно, как будто по ним пустили ток. А здесь — волны. Ритм. Напряжение, расслабление, снова напряжение. Классический тонико-клонический припадок.
Семён смотрел на тело перед собой. И теперь, когда Грач указал на это, он видел. Действительно видел. Судороги накатывали волнами, почти ритмично, как прибой.
Но это же…
— Если введёшь атропин, — продолжал Грач, — его сердце остановится в течение минуты. Может быть, двух, если ему повезёт. Атропин блокирует парасимпатику, ускоряет сердцебиение. А его сердце и так работает на пределе из-за судорог. Ты добавишь нагрузку, которую оно не выдержит.
Семён смотрел на шприц в своей руке. Два кубика прозрачной жидкости. Спасение или смерть — в зависимости от того, кто прав.
Он или этот мутный тип в капюшоне.
Откуда Грач вообще взялся? Илья его дисквалифицировал. Публично, на весь зал. Объявил, что тот нарушил правила, исчез, не явился на этап. Грач должен был уйти, исчезнуть, убраться из больницы и не показываться на глаза. А вместо этого он стоит здесь, в чужой палате, и командует.
С какой стати Семён должен ему верить? С какой стати он должен слушать человека, который сбежал, как трус? Который играет по своим правилам, плюя на всех остальных?
Но если Грач прав…
Если он прав, и Семён введёт атропин…
Ордынская всхлипнула где-то за спиной. Её напарник что-то бормотал, но Семён не слышал слов. Всё его внимание было сосредоточено на шприце. На пациенте. На выборе, который нужно было сделать прямо сейчас.
Протокол говорил одно. Грач — другое.
Кому верить?
Динамик над дверью щёлкнул. Зашипел помехами, и на секунду Семёну показалось, что он слышит треск статического электричества, как перед грозой.
А потом раздался голос.
Голос Ильи.
Спокойный. Не терпящий возражений.
— Семён. Не мешай ему.
Семён вздрогнул так, будто его ударили.
— Илья? — он задрал голову, глядя на динамик. — Ты видишь?
— Вижу. Делай, что он говорит. Сейчас. Без вопросов.
Голос Ильи был решающим фактором. Не аргументы Грача — аргументы можно было оспорить, подвергнуть сомнению, проигнорировать. Не симптомы пациента — симптомы могли обманывать, могли быть нетипичными, могли не укладываться в картину.
Голос наставника. Человека, которому Семён доверял больше, чем себе. Человека, который ни разу за все эти месяцы не ошибся в диагнозе. Который видел то, чего не видели другие.
Если Илья говорит слушать Грача — значит, нужно слушать Грача.
Семён медленно опустил руку со шприцем. Отступил на шаг, давая Грачу место.
Тот не стал тратить время на благодарности. Не стал говорить «я же предупреждал» или «видишь, я был прав». Просто отвернулся от Семёна и опустился на колени рядом с пациентом.
И начал работать.
Грач работал как машина.
Семён видел много реанимаций за время своей ординатуры. Участвовал в некоторых — сначала на подхвате, потом всё более активно. Видел, как Илья спасает безнадёжных пациентов, видел, как опытные хирурги борются за жизнь на операционном столе. И сам проводил несложные операции.
Но то, что делал Грач, было чем-то другим.
Не медициной — механикой. Холодной и безжалостной механикой, в которой пациент был не человеком, а сломанным устройством, требующим ремонта. Грач не разговаривал с ним, не успокаивал, не касался лишний раз. Каждое движение было выверенным, экономным, направленным на конкретную цель.
— Ты, — Грач ткнул пальцем в Ордынскую, которая всё ещё стояла у стены, прижав ладони к щекам. По её лицу текли слёзы, но она, кажется, даже не замечала этого. — Держи его голову. Не дай ему удариться о пол.
— Что-о?
— Сейчас. Живо. Или он разобьёт себе затылок и умрёт от черепно-мозговой травмы вместо эпилепсии. Твой выбор.
Жестокие слова. Грубые. Но они подействовали. Ордынская словно очнулась от оцепенения, бросилась к пациенту, упала на колени и обхватила его голову руками, защищая от ударов о твёрдый пол.
— Вот так, — Грач даже не посмотрел на неё. — Держи крепче. Ты, — палец повернулся к Семёну, — мешок Амбу. Должен быть в экстренной укладке, справа от тебя.
Семён уже рылся в укладке. Руки тряслись, но он заставил себя действовать методично. Мешок Амбу — вот он, синий силикон, знакомая форма. Маска — вот она. Всё на месте, всё готово.
Он протянул мешок Грачу.
Но тот не взял.
— Челюсти сжаты, — сказал Грач, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на напряжение. — Тризм. Жевательные мышцы в спазме. Маску не приложишь, воздух не пойдёт. Нужна интубация.
— Как ты собираешься интубировать с такими судорогами? — вырвалось у Семёна. — Он же…
— Ларингоскоп. В укладке. Давай.
Семён нашёл ларингоскоп. Металлическая ручка приятно холодила ладонь, изогнутый клинок тускло блестел в свете ламп. Инструмент, который он использовал на занятиях, на тренировочных манекенах с пластиковыми ртами и резиновыми глотками.
Как использовать на человеке, челюсти которого были сведены судорогой так, что между зубами не просунуть и листа бумаги?
Грач забрал ларингоскоп одним быстрым движением. Проверил лампочку — работает. И без колебаний, без паузы на размышление, вставил клинок между зубами пациента.
Раздался хруст.
Громкий, отчётливый. Хруст ломающегося зуба.
Семён вздрогнул всем телом. Ордынская вскрикнула, чуть не выпустив голову пациента.
— Держи, я сказал! — рявкнул Грач, не прекращая работать. — Зуб сломал. Неважно. Передний резец, протез скорее всего. Зубы можно вставить новые, а вот мозг без кислорода умирает за четыре минуты. Необратимо. Выбирай, что важнее.
Он говорил это ровным голосом, будто комментировал погоду за окном. Его руки продолжали двигаться — методично, уверенно. Клинок ларингоскопа погружался глубже, раздвигая сведённые челюсти.
Ещё один хруст. На этот раз — глуше, страшнее. Не зуб. Что-то другое.
Грач с силой надавил на рукоять ларингоскопа, используя его как рычаг. Мышцы на его худых руках напряглись, проступили сухожилия. Челюсти пациента начали медленно, со скрипом, разжиматься.
— Трубку, — скомандовал Грач. — Семёрку. Быстро.
Семён нашёл интубационную трубку нужного размера, протянул Грачу. Тот схватил её свободной рукой и в одно движение — плавное, точное, почти красивое в своей эффективности — ввёл трубку в трахею.
— Мешок. Качай.
Семён присоединил мешок Амбу к трубке и начал ритмично сжимать его. Раз в пять секунд. Не быстрее, не медленнее. Грудная клетка пациента поднималась и опускалась, воздух входил и выходил.
Судороги продолжались, но уже слабее. Волны становились реже, тело расслаблялось.
Двери палаты распахнулись с грохотом, и ворвался Илья.
Семён никогда не видел его таким — взъерошенным, с расстёгнутым воротом, с каплями пота на лбу. Илья всегда был спокойным, собранным, даже в самых сложных ситуациях сохранял хладнокровие.
Но сейчас…
Впрочем, он взял себя в руки за секунду. Окинул взглядом палату — пациент на полу, Грач над ним, Семён с мешком Амбу, Ордынская, держащая голову. Оценил ситуацию, как делал это тысячу раз.
И подошёл к пациенту.
Не задавая вопросов. Не спрашивая, что случилось, кто виноват, почему в палате хаос. Просто опустился на колени рядом с Грачом и начал осмотр.
Пальцы на сонной артерии — проверка пульса. Взгляд на зрачки — реакция на свет. Рука на лбу — температура.
— Судороги прекратились, — констатировал Илья. — Пульс нитевидный, около ста тридцати. Зрачки расширены, реакция вялая. Возможно внутричерепное кровотечение от судорожной активности.
Вот она — сила Ильи. Как только он приходит, тут же накатывает волна спокойствия. Все теперь будет хорошо.
Грач между тем дернулся к пациенту, опередил Илью.
Семён не столько увидел, сколько почувствовал. Воздух в палате изменился. Стал тяжелее, холоднее. Как будто кто-то открыл окно в зимнюю ночь, и морозный воздух хлынул внутрь.
От рук Грача, которые легли на голову пациента рядом с руками Ильи, исходило что-то. Не тепло Искры, к которому Семён привык. Искра была как солнечный свет — мягкая, живая, согревающая. А это было другим. Холодным. Тяжёлым. Каким-то… неправильным.
Ордынская вздрогнула и отшатнулась.
— Что это? — прошептала она. — Что он делает?
Семён не ответил. Он и сам не знал.
Илья посмотрел на Грача.
Грач посмотрел на Илью.
Несколько секунд они молча смотрели друг на друга поверх неподвижного тела пациента.
Илья чуть сощурился. Грач едва заметно кивнул.
— Кровотечение остановлено, — сказал Грач и убрал руки. — Небольшая субдуральная гематома, около пяти миллилитров. Давление на мозг минимальное. Жить будет.
Илья кивнул. Коротко, почти незаметно.
Двери снова распахнулись. Реанимационная бригада — каталка на колёсах, переносное оборудование, люди в голубых хирургических костюмах. Шум, голоса, топот ног.
— Принимайте, — Илья поднялся на ноги, отступая в сторону. — Эпилептический статус, продолжительность около четырёх минут. Интубирован на месте, вентиляция ручная. Возможно субдуральное кровотечение, нужно КТ головы. В реанимацию, срочно.
Бригада работала слаженно, быстро. Пациента переложили на каталку, подключили к портативному монитору, покатили к выходу. Через минуту палата опустела.
Семён стоял посреди комнаты, всё ещё сжимая в руках мешок Амбу, и смотрел на Грача.
Капюшон с него слетел — то ли в процессе реанимации, то ли когда он наклонялся над пациентом. Семён даже не заметил, когда это произошло. Но теперь он осознал, что впервые видел лицо загадочного гения из Владивостока.
И это лицо его поразило.
Молодой мужчина. Лет тридцать, может, чуть больше. Худой — не стройный, а именно худой, болезненно, с впалыми щеками и торчащими скулами. Тёмные круги под глазами, глубокие и чёрные, как синяки после драки. Кожа серая, нездоровая, как у человека, который месяцами не видел солнца. Губы потрескавшиеся, обветренные.
Он выглядел больным. Измождённым. Сломанным. Как будто что-то внутри него перегорело, и осталась только оболочка — функционирующая, но пустая.
Это и есть гений? Человек, который выдал лучший отчёт на первом этапе?
Грач заметил его взгляд и скривился. Выражение лица было таким, будто он съел что-то горькое.
— Узнал кого-то? — голос был хриплым, усталым. И он направился к двери.
— Стоять, — голос Ильи был тихим. Но в нём было что-то такое, от чего Грач остановился на полушаге. — Вы идёте со мной.
Грач обернулся. На его измождённом лице появилась кривая усмешка — неприятная, дерзкая.
— Я дисквалифицирован, забыли? Вы сами объявили это на весь зал, перед камерами, перед журналистами. Очень эффектно получилось, кстати. «Денис Грач дисквалифицирован. Правила едины для всех». Красиво звучало.
— И что?
— А то, что я теперь никому здесь не подчиняюсь. Я не участник вашего турнира. Не сотрудник вашей больницы. Не ваш ординатор. Я — никто. Свободный человек, который может идти куда хочет.
— Мне — подчиняетесь.
— С какой стати?
Илья сделал шаг вперёд. Семён видел, как напряглись его плечи, как сжались кулаки. Это было странно, непривычно. Илья всегда контролировал себя. Всегда.
— С такой, что вы только что провели реанимацию в моей больнице. На моём пациенте. Без моего разрешения. Без лицензии, без допуска, без каких-либо документов, подтверждающих ваше право вмешиваться.
— Ваш пациент умирал, — Грач развёл руками. — Прямо на полу, на ваших глазах. Пока вы сидели в своей уютной комнатке с мониторами и смотрели шоу, я делал вашу работу.
Он развернулся и снова направился к двери.
— Мне пора. Было приятно познакомиться. Удачи с вашим балаганом.
И тут Илья сорвался.
Семён видел это как в замедленной съёмке. Видел, как Илья в два стремительных шага пересёк расстояние до Грача. Как схватил его за плечо, развернул к себе. Как толкнул к стене, прижал, вцепившись в отвороты тёмного балахона.
За все месяцы работы в ординатуре Семён ни разу не видел Илью таким. Всегда спокойный, всегда ироничный, всегда контролирующий ситуацию. Даже когда главврач орал на него за нарушение субординации. Даже когда пациенты умирали у него на руках. Даже когда всё шло наперекосяк.
А сейчас его лицо было перекошено от ярости. Настоящей, неприкрытой ярости.
— Ты, — голос Ильи был низким, хриплым, почти рычанием, — идешь со мной!
Грач попытался вырваться, но хватка была железной. Он скривился от боли — Илья, видимо, сжимал сильнее, чем хотел.
— Отпусти меня.
— Сейчас. Или я вызову охрану, и тебя выведут отсюда силой. А потом я позвоню в полицию и напишу заявление о незаконном проникновении и нападении на пациента. Выбирай.
Несколько долгих секунд они стояли так — лицом к лицу, глаза в глаза. Семён видел, как на лице Грача сменяются эмоции. Злость — он явно не привык, чтобы с ним так обращались. Презрение — к этим правилам, к этому турниру, к этому человеку, который смел угрожать. Желание огрызнуться, послать всех к чёрту, уйти и не оглядываться.
А потом — что-то другое. Что-то похожее на усталость и опустошение. Признал поражение получается?
Плечи Грача опустились. Напряжение ушло из его тела.
— Ладно, — он отвёл взгляд. — Ладно. Отпусти. Пойду.
Илья разжал руки и отступил на шаг. Одёрнул рукава халата. Провёл ладонью по лицу, словно стирая что-то невидимое.
— В мониторную. Сейчас.
Грач молча кивнул и направился к двери. Илья двинулся следом.
У порога он обернулся и посмотрел на Семёна. Взгляд был тяжёлым, усталым.
— Ты всё сделал правильно, — сказал он негромко. — Ты слушал. Ты думал. Ты не побоялся изменить решение, когда понял, что ошибаешься. Это важнее, чем поставить диагноз с первого раза. Не вини себя.
И вышел, не дожидаясь ответа.
* * *
Я злился на себя.
Не на Грача. На себя. За то, что сорвался. За то, что потерял контроль на глазах у ординаторов, у участников турнира. За то, что схватил его, как уличный громила хватает должника в тёмном переулке. Прижал к стене, угрожал силой, рычал что-то про полицию и заявления.
Это было непрофессионально. Недостойно.
Я шёл по коридору к мониторной и чувствовал, как горят щёки. Грач плёлся впереди, сутулясь, засунув руки в карманы своего нелепого балахона. Со спины он казался ещё более жалким — худые плечи, торчащие лопатки, неровная походка человека, который давно не высыпался.
Но меня вывела из себя не его дерзость. И даже не исчезновение с турнира.
Меня вывел из себя его метод.
Я видел всё на мониторе. Видел, как он силой разжимал челюсти, не заботясь о том, что ломает пациенту зубы. Слышал этот хруст — даже через динамик, даже через помехи он был отчётливым, ужасным. Видел холодную эффективность механика, который чинит сломанную машину, а не врача, который спасает человеческую жизнь.
В его действиях не было сострадания. Только расчёт. Только результат.
Да, он спас человека. Оказался прав насчёт диагноза. Но это не оправдывает то, как он это сделал.
Мониторная встретила нас тишиной. На экранах всё ещё мелькали картинки из палат — турнир продолжался, несмотря ни на что. Участники работали, не подозревая о том, что произошло.
Барон стоял у окна, нервно вертя в пальцах пустой бокал. Кобрук сидела в кресле, скрестив руки на груди. Их лица были напряжёнными, серьёзными.
Они видели всё. От начала до конца.
— Оставьте нас, — сказал я.
Барон открыл рот, явно собираясь возразить. Наверняка хотел сказать что-то про «мы имеем право знать» или «это касается всех нас». Но Кобрук положила руку ему на локоть и едва заметно покачала головой.
Они вышли молча, тихо прикрыв за собой дверь.
Грач стоял посреди комнаты, сутулясь, как провинившийся школьник в кабинете директора. Без капюшона он выглядел ещё хуже, чем в палате. Резкий свет мониторов подчёркивал каждую морщину.
Я представлял себе гения из Владивостока иначе. Уверенный в себе вундеркинд с холодным взглядом и высокомерной улыбкой. Человек, который смотрит на окружающих сверху вниз, потому что знает — он умнее.
А передо мной стоял сломанный человек. Издёрганный, уставший, больной. Человек, который выглядел так, будто не спал неделю. Или месяц. Человек, от которого осталась только оболочка.
— Двуногий, — голос Фырка прозвучал в моей голове, и в нём не было обычной насмешки. Только тревога.
— Что?
— В нём что-то не так. Сильно не так.
— Я знаю. Я вижу.
— Нет, ты не понимаешь. Его Искра… она неправильная. Я чувствовал её там, в палате, когда он останавливал кровотечение. Она холодная. Тяжёлая. Как будто огонь горит, но не греет — только жжёт.
— Что это значит?
— Не знаю. Но от него пахнет бедой, двуногий. Большой бедой. Держись от него подальше.
— Поздно, Фырк. Он уже здесь. И мне нужно понять, кто он такой и чего хочет.
— Сядь, — я указал на стул у стены.
— Постою, — Грач скрестил руки на груди. — Я не устал.
— Это не просьба.
Он посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом. Потом скривился и сел. Плюхнулся на стул, как мешок с костями, откинулся на спинку так, что передние ножки оторвались от пола.
— Ну? — он развёл руками в насмешливом жесте. — Что теперь? Будешь читать мне лекцию о гильдийской этике? О том, как важно быть добрым и ласковым с пациентами? О том, что нельзя ломать им челюсти, даже если они при смерти?
— Ты мог порвать ему голосовые связки, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Ты мог повредить гортань. Ты мог вызвать кровотечение в трахее, которое убило бы его быстрее любых судорог.
— Но не вызвал.
— Это не аргумент.
— Это единственный аргумент, который имеет значение, Разумовский.
Он подался вперёд, и стул с грохотом опустился на все четыре ножки.
— Послушай. Я понимаю, что вам не нравится то, что я сделал. Понимаю, что это выглядело грубо, жёстко, негуманно. Но у меня не было времени на нежности. У меня было тридцать секунд, может, сорок. Потом начались бы необратимые повреждения мозга. Ты знаешь это не хуже меня.
— Я знаю, что можно было действовать иначе.
— Как? Как иначе? Ждать, пока кто-нибудь принесёт миорелаксанты? Пока анестезиолог продерёт глаза и соизволит спуститься? Человек умирал прямо сейчас. Не через пять минут, не через десять — сейчас. И я сделал то, что должен был сделать.
Он встал, не выдержав. Начал ходить по комнате — три шага в одну сторону, три в другую. Как зверь в клетке.
— Ты знаешь, что самое смешное? Я даже не собирался вмешиваться. Сидел в коридоре, ждал, пока закончится этот ваш цирк. А потом услышал крик и понял — что-то пошло не так. Пошёл посмотреть. И увидел вашего ординатора со шприцем в руке, готового убить человека.
— Семён действовал по протоколу.
— Протокол был неправильным! — Грач резко остановился и повернулся ко мне. — В том-то и дело! Протоколы пишут для стандартных случаев. А жизнь не стандартная. Жизнь подбрасывает вот такое — актёра, у которого посреди представления случается настоящий эпилептический припадок. И если ты будешь слепо следовать протоколу, ты его убьёшь.
Он был прав. Частично. Турнир действительно пошёл не по плану. Актёр, у которого случился настоящий приступ — никто не мог этого предвидеть. Их карты проверяли. Но похоже он скрыл, что у него судорожный синдром в анамнезе. Это неудивительно. Барон им весьма прилично заплатил. В местном театре столько получают за год работы.
Но это не давало Грачу права…
— Куда ты исчез? — спросил я.
Он осёкся на полуслове.
— Что?
— Утром. Перед началом второго этапа. Ты был в зале, сидел в последнем ряду. А потом исчез. Растворился. Никто не видел, как ты выходил. Почему?
Грач отвёл взгляд. Уставился в окно, за которым темнело вечернее небо.
— Не твоё дело.
— Моё. Ты был участником моего турнира.
— Был. Теперь — нет. Ты сам меня дисквалифицировал, помнишь?
— Грач…
— Я сказал — не твоё дело!
Он почти выкрикнул это. И в его голосе была злость, но под ней — что-то другое. Что-то, что он пытался скрыть. Страх? Боль? Отчаяние?
Я открыл рот, чтобы надавить, потребовать ответа. И в этот момент дверь мониторной открылась. Игорь Степанович Шаповалов стоял на пороге.
Он выглядел так же, как всегда — безупречный халат, аккуратно зачёсанные волосы, добродушная улыбка на морщинистом лице.
— Ну что, весело тут у вас? — он вошёл в комнату, и его присутствие сразу сделало пространство меньше, теплее. — Говорят, реанимация прямо в палате посреди турнира. Актёр с эпилепсией, челюсти ломают голыми руками… Я думал, Илья, ты любишь держать всё под контролем. А тут такое…
— Игорь Степанович, — я шагнул к нему, — это не лучшее время для…
— Да брось, — он отмахнулся.
Он усмехнулся и повернул голову, оглядывая комнату. Мониторы, стулья, пустые чашки из-под кофе…
И Грач.
Улыбка исчезла с лица Шаповалова мгновенно. Как будто кто-то щёлкнул выключателем и погасил свет. Только что был добродушный хирург, который шутит и подтрунивает — и вдруг передо мной стоял совсем другой человек.
С каменным лицом. С побелевшими губами. С глазами в которых… Боль? Настоящая боль. Глубокая, старая, незаживающая.
Грач тоже изменился. Вся его напускная дерзость, всё высокомерие, вся усталая ирония — всё это слетело с него, как шелуха. Он стоял, напрягшись всем телом, вцепившись руками в спинку стула так, что побелели костяшки.
И смотрел на Шаповалова так, как смотрят на призрака.
Или на человека, которого не хотели видеть. Никогда. Ни при каких обстоятельствах.
— Ну привет, — голос Шаповалова был тихим, глухим. Голос человека, который получил удар под дых и пытается вдохнуть.
Грач сглотнул. Кадык дёрнулся на худой шее.
— Здравствуй, — он помолчал секунду, — отец.
Глава 12
Тишина в комнате звенела.
Я стоял между двумя людьми, которые смотрели друг на друга так, будто между ними пролегла пропасть. Не метры паркетного пола — годы. Годы молчания, обид, невысказанных слов.
Шаповалов выглядел так, будто увидел призрака. В каком-то смысле так и было. Его лицо, обычно добродушное и спокойное, сейчас казалось восковой маской. Морщины, которых я раньше не замечал, вдруг проступили резче, глубже. Уголки губ опустились. Глаза — те самые глаза, которые всегда светились умом и иронией — потухли.
За одну секунду он постарел на десять лет.
А потом он сделал шаг вперёд. Неуверенный, дрожащий шаг старого человека, у которого подкашиваются ноги. Я видел, как он пытается справиться с собой, как борется с эмоциями, которые грозят захлестнуть его с головой.
— Игорь…
Голос был хриплым, надтреснутым.
— Мы думали, ты… — он запнулся, сглотнул. Кадык дёрнулся на морщинистой шее. — Мать места себе не находила.
Грач стоял у стены, скрестив руки на груди, и молчал. Его лицо было непроницаемым.
— Меня зовут Денис.
Шаповалов вздрогнул.
— Шаповалова больше нет, — Грач говорил ровно, почти буднично, как будто обсуждал погоду. — Я убил его пять лет назад. Планомерно, методично. Сначала — уехал из Москвы. Потом — из европейской части империи. Потом — сменил документы. Новый паспорт, новая фамилия, новая жизнь.
Он отлепился от стены и сделал шаг к отцу.
— Теперь я Денис Грач. И по документам, и по сути. Игорь Шаповалов мёртв. Можешь поставить ему памятник на семейном кладбище, если хочешь. Выбить на камне красивую эпитафию. «Любимый сын, безвременно ушедший». Хотя нет, «любимый» — это перебор. «Старший сын» — так будет честнее.
Каждое слово било по Шаповалову как пощёчина. Я видел, как он бледнеет, как что-то ломается в его глазах. Видел, как дрожат его руки — мелкой дрожью, которой раньше не было.
И Грач видел это тоже.
Он смотрел на отца с выражением, которое я не сразу смог распознать. Не ненависть — ненависть горячая, импульсивная. Это было что-то холоднее, глубже. Что-то, что копилось годами, кристаллизовалось, превратилось в лёд.
Презрение.
И он наслаждался эффектом своих слов. Это было видно по тому, как чуть дёрнулся уголок его губ. По тому, как блеснули его глаза. Шаповалов стоял посреди комнаты, и я видел, как он пытается собраться. Как борется с собой, с болью, с желанием то ли обнять сына, то ли ударить его. Его губы шевелились, но звука не было — как будто он репетировал слова, которые не мог произнести.
Хватит.
— Хватит, — я шагнул вперёд, и мой голос прозвучал резче, чем я планировал. — Хватит этого… представления.
Оба повернулись ко мне. Шаповалов с облегчением человека, которому бросили спасательный круг. Грач с раздражением, как будто я прервал его на самом интересном месте.
— Я понимаю, что у вас есть история, — продолжил я, становясь между ними. Буквально — спиной к одному, лицом к другому. — Понимаю, что там много боли, много обид, много невысказанных претензий. Семейные драмы — штука сложная, я не берусь судить, кто прав, кто виноват.
Грач усмехнулся.
— Какое благородство, Мастер Разумовский. Не берётся он судить. А что тогда берёшься делать?
— Задавать вопросы. И получать ответы.
— С какой стати я должен тебе отвечать?
— С такой, что ты находишься в моей больнице. В моём турнире. И час назад ты провёл реанимацию на моём пациенте. Так что да — ты будешь отвечать.
Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Грач первым отвёл взгляд — небрежно, как будто ему просто надоело это занятие.
— Ладно. Спрашивай. Только быстро, у меня нет времени на допросы.
— Зачем этот цирк? — я не стал тратить время на прелюдии. — Капюшон, прятки, появление из ниоткуда. Ты мог просто приехать, зарегистрироваться под своим настоящим именем… — я осёкся. — Под именем Дениса Грача, раз уж оно теперь настоящее. Мог пройти отбор как все остальные. Вместо этого — Владивосток, поддельные документы, загадочное исчезновение посреди турнира. Зачем?
Грач молчал. Смотрел на меня с тем же презрительным прищуром, с каким минуту назад смотрел на отца. Взвешивал — отвечать или послать меня к чёрту.
— Отвечай, — я добавил жёсткости в голос. — Или я вызову охрану, и тебя выведут из больницы прямо сейчас. Без разговоров, без объяснений. Просто выведут и забудут.
Он фыркнул.
— Угрозы? Серьёзно? Я думал, великий Разумовский выше таких примитивных методов.
— Я не угрожаю. Я констатирую факт. У тебя есть две минуты, чтобы начать говорить. Время пошло.
Пауза.
Я видел, как работает его мозг — просчитывает варианты, оценивает риски. Потом что-то изменилось в его лице. Презрение никуда не делось, но к нему примешалось что-то другое. Горечь или желание наконец выговориться?
— Хочешь знать, зачем? — он оттолкнулся от стены и начал ходить по комнате. — Хочешь знать, почему я сбежал на край империи и взял чужое имя? Почему прятался пять лет? Почему приехал на твой дурацкий турнир в капюшоне, как какой-нибудь заговорщик из бульварного романа?
Он остановился напротив Шаповалова, который так и стоял посреди комнаты, не в силах пошевелиться.
— Спроси у него. Спроси у великого хирурга Шаповалова, гордости отечественной медицины, светила науки. Спроси, почему его старший сын предпочёл стать никем, лишь бы не оставаться его наследником.
Шаповалов открыл рот, но Грач не дал ему вставить ни слова.
— Всю свою жизнь, — голос его стал громче, жёстче, в нём прорезались нотки, которых раньше не было, — всю свою чёртову жизнь я был не личностью.
Он ткнул пальцем в сторону отца.
— Я был функцией. Продолжением. Живым памятником его достижениям. «Это мой сын, он пойдёт по моим стопам». «Это мой наследник, он продолжит династию». «Это моя кровь, мои гены, моё бессмертие в следующем поколении».
Грач развернулся ко мне, и я увидел в его глазах что-то, чего не ожидал. Не злость — боль. Старую, въевшуюся боль, которая никуда не делась за эти пять лет.
— Ты знаешь, каково это — когда любой твой успех объясняют генетикой? «Конечно, он талантливый — он же Шаповалов! Яблоко от яблони, кровь не водица». Ты можешь работать сутками, учиться до кровавых мозолей на мозгах, ставить диагнозы, которые не смог поставить никто другой — и всё равно услышишь: «Ну а что ты хотел? С такими-то генами!»
Он засмеялся. Коротким, злым смехом, от которого мне стало не по себе.
— А стоило ошибиться — один раз, всего один раз — и всё. Позор. Катастрофа. «Как ты мог так опозориться? Ты же Шаповалов! Что люди подумают? Что скажут коллеги? Как мне теперь смотреть в глаза декану?»
Он снова повернулся к отцу.
— Помнишь тот случай, отец? Третий курс, практика в клинике. Я пропустил аппендицит у ребёнка. Пропустил — потому что был уставший, потому что не выспался, потому что накануне готовился к твоему долбаному экзамену до четырёх утра. Ребёнка прооперировали, всё обошлось, никаких последствий. Но ты… ты смотрел на меня так, будто я убил его своими руками.
Шаповалов побледнел ещё больше — если это вообще было возможно.
— Игорь, я…
— «Я думал, ты лучше», — Грач передразнил его голос с пугающей точностью. — «Я думал, ты достоин нашей фамилии. Видимо, я ошибался». Дословно, отец. Я запомнил дословно. На всю жизнь запомнил.
Он отвернулся, провёл рукой по лицу.
— Я устал быть твоей тенью. Устал доказывать, что достоин носить твою драгоценную фамилию. Устал от того, что каждый мой шаг сравнивают с твоими шагами, каждое моё решение — с твоими решениями. Поэтому я уехал. На край света, в Владивосток. Туда, где никто не знает, кто такой Шаповалов. Где никто не спрашивает, чей я сын и какая у меня родословная.
Снова пауза.
— И знаешь что? — голос Грача стал тише, но от этого не менее горьким. — Там, на краю света, в маленькой портовой больнице, где не хватало врачей и лекарств, где приходилось работать с тем, что есть — там я наконец-то стал собой. Не «сыном хирурга». Не «наследником медицинской династии». Просто лекарем. Денисом Грачом, который чего-то стоит сам по себе.
Шаповалов молчал.
Стоял, опустив голову, сгорбив плечи, и молчал. Я видел, как дрожат его руки — мелкой, непрекращающейся дрожью. Видел, как он пытается подобрать слова и не может.
Наконец он заговорил. Тихо, почти шёпотом.
— Я был строг. Да. Признаю. Возможно, слишком строг.
Грач хмыкнул, но не перебил.
— Но я хотел для тебялучшего. Хотел, чтобы ты стал великим врачом. Не просто хорошим — великим. Чтобы превзошёл меня. Чтобы твоё имя вписали в историю Гильдии. Разве это плохо? Разве плохо — хотеть лучшего для своего сына?
— Ты хотел лучшего для себя, — Грач отрезал холодно. — Для своего эго. Для своей репутации. Для строчки в некрологе: «Основатель медицинской династии Шаповаловых». Я был инструментом, способом продлить своё влияние ещё на одно поколение.
— Это неправда…
— Правда. И ты сам это знаешь.
Шаповалов поднял голову. Я увидел его глаза — красные, воспалённые, как будто он сдерживал слёзы. Но в них было что-то ещё. Отчаяние человека, который хватается за последнюю соломинку.
— А как же Мишка?
Грач замер. Буквально — замер на полушаге, как будто налетел на невидимую стену.
— Ты даже не спросил про младшего брата, — продолжал Шаповалов, и в его голосе появилась надежда. — Пять лет молчания. Ни одного письма, ни одного звонка. И ни слова о Мишке.
— Замолчи.
— Он чуть не умер, — Шаповалов не остановился. Видимо, почувствовал, что нащупал больное место, и давил на него. — Стекляшка. Мы с матерью не знали выживет он или…
— Замолчи!
Грач сорвался.
Я видел, как его лицо исказилось от ярости. Не холодной, расчётливой ярости, которую он демонстрировал раньше — горячей, слепой, детской ярости, которую он больше не мог контролировать. Руки сжались в кулаки, на скулах заходили желваки.
— Мишка, — он почти выплюнул это имя. — Ах да, Мишка. Михаил Игоревич Шаповалов-младший. Папина радость, мамина гордость. Поздний ребёнок, долгожданный, вымоленный у судьбы.
Он шагнул к отцу, и на секунду мне показалось, что сейчас произойдёт что-то страшное. Что он ударит его, или схватит за грудки, или… Я был готов это пресечь. Еще мгновение и я бы выкинул вперед руку, чтобы задержать его.
Но он остановился в шаге от Шаповалова. Стоял, тяжело дыша, глядя на отца сверху вниз.
— Знаешь, когда он родился, я только начинал понимать, кто я и чего хочу от жизни. И вдруг — бац! — новый ребёнок в семье. Новый наследник. Новая надежда.
Голос Грача стал тише, но от этого не менее ядовитым.
— И я вдруг стал не нужен. Зачем возиться со старым, испорченным черновиком, когда можно начать заново? Чистый лист, никаких ошибок, никаких разочарований. Вырастить нового сына — на этот раз правильно. Без тех промахов, которые допустили со мной.
— Это не так, — Шаповалов покачал головой. — Игорь, это совсем не так. Мы любили тебя. Любим до сих пор…
— Не ври мне!
Крик разнёсся по комнате, заставив вздрогнуть даже меня.
— Не смей мне врать! Я всё помню! Всё твоё внимание — Мишке. Все твои силы — Мишке. Все твои надежды — на Мишку. А я… я превратился в мебель. В предмет интерьера, который иногда замечают, а чаще — нет.
Пауза. Грач повернулся к отцу, и на его лице была кривая усмешка.
— Слышал, твой любимчик чуть не умер. Стекляшка, говоришь? Две недели в реанимации? — он склонил голову набок, как птица. — Надеюсь, ты лечил его лучше, чем любил меня.
Шаповалов пошатнулся.
Я успел подхватить его под руку, довести до кресла. Он рухнул на сиденье тяжело, как человек, у которого разом отказали все силы.
А я встал между Грачом и Шаповаловым.
Буквально — спиной к креслу, в котором сидел мой сломленный наставник, лицом к его сыну. Грач смотрел на меня с вызовом, всё ещё тяжело дыша после своей вспышки.
— Хватит, — сказал я. Голос звучал ровно, хотя внутри всё кипело. — Ты закончил? Выплеснул всё, что копилось годами? Покрасовался своими травмами, показал всем, какой ты несчастный и непонятый?
Грач прищурился.
— Осторожнее, Разумовский. Ты не знаешь, через что я прошёл.
— Не знаю. И знать не хочу. У каждого свои демоны, и я не собираюсь разбираться в твоих семейных скелетах. Ты приехал сюда не для того, чтобы мстить отцу. Или не только для этого. Ты мог найти его в любое время — адрес не менялся, телефон тот же. Мог приехать устроить эту сцену дома, без свидетелей. Но ты выбрал турнир. Мой турнир. Зачем?
Молчание.
— Тебе нужна работа? — я продолжал давить. — Деньги? Признание? Место в команде?
Грач усмехнулся. Той самой кривой усмешкой, которая делала его измождённое лицо ещё более неприятным.
— Работа? Деньги? — он покачал головой, как будто услышал глупую шутку. — Ты правда думаешь, Разумовский, что я проделал путь через всю империю, от Владивостока до Мурома, ради работы? Что я потратил последние сбережения на билеты и гостиницу, чтобы попросить у тебя место в штате?
— Тогда зачем?
— Ради победы.
Он сказал это просто, буднично. Как будто речь шла о чём-то очевидном, не требующем объяснений.
— Мне плевать на твою команду, Разумовский. Плевать на твой распрекрасный диагностический центр, о котором все уши прожужжали. Плевать на твои деньги и твоё покровительство. Мне нужна победа. Публичная, неоспоримая победа на твоём турнире.
Он сделал шаг ко мне.
— Я приехал, чтобы уничтожить твою репутацию. Репутацию «нового гения диагностики», «восходящей звезды», «надежды имперской медицины». Все эти газетные штампы, которыми тебя обвешали, как ёлку игрушками.
Он остановился в шаге от меня.
— Я хочу показать всей империи, что ты — просто раскрученный бренд. Талантливый, не спорю. Но не гений. Не единственный. Не лучший.
— А лучший — это ты?
— Да, Разумовский. Лучший — это я.
— Никакой скромности, — скрипнул у меня в голове Фырк. — Каков фрукт, а!
— Я хочу доказать отцу, — Грач бросил взгляд через моё плечо, туда, где сидел Шаповалов, — что стал лучшим диагностом империи. Без его помощи и его драгоценной фамилии. Сам, своими силами, вопреки всему.
— Ты много о себе думаешь, — сказал я.
— Я думаю о себе ровно столько, сколько заслуживаю, — Грач пожал плечами. — Я прошёл первый тур честнее всех. Сидел в углу, наблюдал, думал. И выдал отчёт, который был лучше, чем у любого из твоих финалистов.
— Это субъективная оценка.
— Нет, Разумовский. Это факт. Ты сам знаешь, что мой анализ был точнее, глубже, полнее. Твоя дисквалификация — это просто страх, Разумовский. Ты увидел сильного конкурента. Увидел человека, который может тебя победить. И испугался. Решил убрать его с дороги, пока не поздно.
— Ты сам исчез с турнира.
— Потому что мне нужно было время!
— Правила были объявлены заранее. Ты их знал.
— Плевать мне на твои правила!
Он почти выкрикнул это. Я видел, как дёргается жилка у него на виске, как напрягаются мышцы на шее.
— Медицина — это не армия, Разумовский! Это не место, где побеждает тот, кто лучше марширует и громче щёлкает каблуками! Побеждает тот, кто ставит правильный диагноз! Кто спасает жизни! А в этом — я лучше тебя!
Он стоял передо мной, тяжело дыша, с горящими глазами.
За моей спиной сломленный Шаповалов, который не произнёс ни слова за последние десять минут.
Грач приехал сюда мстить. Это очевидно. Приехал, чтобы растоптать отца, унизить его, заставить почувствовать ту боль, которую сам носил в себе годами. Приехал, чтобы доказать что-то — не мне, не миру, а одному-единственному человеку, который сидел сейчас в кресле за моей спиной.
Но чем дольше я слушал его, тем яснее видел другое.
За всей этой яростью, за презрением и жестокостью прятался ребёнок. Мальчик, который однажды понял, что больше не нужен. Что его место занял кто-то другой — младше, милее, удобнее. Мальчик, который ждал отца на своих соревнованиях и не дождался. Который считал дни до выпускного и праздновал его один, пока папа оперировал очередного пациента.
Недолюбленный ребёнок, который так и не вырос. Который спрятался под маской циника и гения, но внутри остался тем самым мальчиком — одиноким, обиженным, отчаянно желающим, чтобы его наконец заметили.
И это было… печально.
Я чувствовал на себе взгляд Шаповалова. Не видел его, но чувствовал. И это был не умоляющий взгляд человека, который хочет чуда. Это был взгляд отца, который смотрит на своего сына и всё равно любит его.
Любит, несмотря ни на что. Вопреки всему, что услышал сегодня.
— Ты спас жизнь сегодня, — сказал я, и мой голос прозвучал спокойнее, чем я ожидал. — И за это тебе спасибо. Искренне, без иронии. Если бы не ты, человек бы умер. Или получил необратимые повреждения мозга, что в некоторых случаях ещё хуже.
Грач чуть расслабился. Видимо, ждал другого начала — обвинений, угроз, криков.
— Но медицина — это система, — продолжил я. — Ты можешь сколько угодно презирать правила, протоколы, иерархию. Можешь считать себя гением, который выше всего этого. Но без системы начинается хаос. А хаос убивает.
— Система тоже убивает. Твой ученик чуть не убил человека, следуя протоколу.
— Мой ученик ошибся. Люди ошибаются. Для этого и существует система — чтобы ловить ошибки, исправлять их, не давать им превращаться в трагедии.
Я сделал шаг вперёд. Грач открыл рот, чтобы возразить, но я не дал ему.
— Ты нарушил регламент турнира. Исчез без предупреждения. Вернулся, когда захотел. Провёл реанимацию без допуска, без лицензии, без разрешения. Сломал пациенту челюсть, возможно — повредил гортань. И теперь стоишь здесь и требуешь, чтобы я признал тебя гением?
Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Я ждал взрыва — криков, угроз, может быть, даже попытки броситься на меня с кулаками.
Но Грач не взорвался. Наоборот — на его лице появилась улыбка. Странная, кривая улыбка человека, который знает что-то, чего не знаю я.
— Нет, — хищно улыбнулся он. — От тебя мне признание не нужно. Меня признают другие. И тогда….
Он отступил на шаг.
— И тогда все увидят, кто здесь настоящий мастер. Даже без твоего дурацкого балагана.
Дверь хлопнула так, что задрожали стёкла в рамах.
Барон фон Штальберг медленно выдохнул, нарушая тишину. Я обернулся к нему. Он просочился незаметно обратно, когда Шаповалов с Грачом спорили.
Барон сидел у мониторов, откинувшись в кресле, и его лицо было задумчивым. Не испуганным, не возмущённым — именно задумчивым. Как будто он только что посмотрел интересный представление и теперь обдумывал увиденное.
— М-да, — он покачал головой. — Вот это вы выдали, господа. Семейная драма в прямом эфире.
— Сейчас не время для шуток, барон.
— А я не шучу.
Он поднялся с кресла медленно, с достоинством и подошёл к двери. Остановился, задумчиво глядя в коридор, куда минуту назад ушёл Грач.
— И что мы теперь будем делать с этим Грачом?
Глава 13
Единственными звуками были гудение серверов в углу — монотонное, равнодушное ко всему происходящему — и хриплое, надсадное дыхание Шаповалова.
Я одним взглядом показал барону, что обсудим это позже и посмотрел на своего наставника.
Он сидел в кресле так, будто из него разом вынули все кости. Сгорбился, уронил руки на колени, голова опущена. Ещё час назад это был Игорь Степанович Шаповалов — легенда хирургии. Человек, перед которым трепетали ординаторы и которого уважали даже те, кто его ненавидел.
А сейчас передо мной был старик. Раздавленный, опустошённый. Постаревший лет на двадцать за один вечер.
Его руки лежали на коленях ладонями вверх. Пальцы мелко дрожали. Я видел, как он пытается справиться с этой дрожью, как сжимает кулаки — но дрожь не унималась.
Внутри шевельнулась жалость. Захотелось подойти, положить руку на плечо, сказать что-то утешительное. «Всё наладится, Игорь Степанович». «Он одумается, просто нужно время». «Время лечит любые раны».
Банальности. Пустые слова, которые ничего не значат и никому не помогают.
Я задавил это желание. Буквально представил, как беру эту жалость и запихиваю куда-то глубоко внутрь, туда, где она не будет мешать.
Жалость сейчас была бы унизительной. Хуже, чем молчание. Шаповалов — сильный человек. Был сильным человеком. И последнее, что ему нужно — это чтобы на него смотрели с сочувствием, как на больного или умирающего.
Ему нужно другое — чтобы кто-то взял ситуацию под контроль. Чтобы кто-то принял решения, которые он сам принять не может. И сказал ему, что делать дальше — потому что сам он сейчас не способен думать.
Эмоции — роскошь, которую я не могу себе позволить. Пока остальные играют в драму, кто-то должен держать конструкцию, чтобы она не рухнула. И если не я — то кто?
Я подошёл к креслу и присел на корточки, чтобы оказаться на уровне его глаз. Поза неудобная, колени упирались в жёсткий пол, но мне было важно не нависать над ним. Не давить. Просто — быть рядом.
— Игорь Степанович.
Он не отреагировал. Продолжал смотреть в пол, на свои дрожащие руки.
— Игорь Степанович, посмотрите на меня.
Несколько секунд ничего не происходило. Потом он медленно, как во сне, поднял голову. Взгляд был пустым, расфокусированным. Он смотрел на меня, но не видел — или видел что-то другое, что-то, что было у него внутри.
— Илья… — голос был хриплым, надтреснутым, совсем не похожим на тот уверенный баритон, которым он читал лекции и отдавал распоряжения. — Я должен… Мне нужно пойти за ним. Поговорить. Объяснить…
— Нет.
Одно слово. Короткое и жёсткое.
Он вздрогнул, и в его глазах появилось что-то похожее на осмысленность.
— Но я…
— Прямо сейчас вы сыну не поможете.
Он вздрогнул снова — сильнее, заметнее. Слово «сын» ударило по нему как электрический разряд.
— Послушайте меня, Игорь Степанович, — я говорил ровно, спокойно, как говорят с пациентом в шоке. — Он злится. Он приехал сюда, чтобы злиться. Копил эту злость пять лет — может, дольше. И сейчас, в эту минуту, он не способен слышать ничего, кроме собственной обиды.
Шаповалов открыл рот, чтобы возразить. Я поднял руку, останавливая его.
— Любой разговор сейчас только усугубит ситуацию. Вы скажете что-то — из лучших побуждений, от чистого сердца — а он услышит совсем другое. Услышит то, что хочет услышать. И пропасть между вами станет ещё глубже.
— Но что же мне делать? — в его голосе было отчаяние. — Я не могу просто… сидеть и ждать. Столько лет я ждал. Не знал, жив он или мёртв. А теперь он здесь, в этом же городе, и я должен…
— Вы должны пойти к семье.
Он замолчал, глядя на меня непонимающе. Я положил руку ему на плечо. Крепко, по-мужски.
— Идите к ним, Игорь Степанович. Посидите с Алёной, подержите её за руку. Поговорите с Мишкой о чём-нибудь простом — о погоде, о книгах, о том, что он будет делать, когда выпишется. Пусть они станут вашей терапией сегодня. Пусть их любовь согреет вас — вместо холода, который вы получили от старшего сына.
Пауза.
— А с этим… — я кивнул в сторону двери, за которой исчез Грач, — разберёмся позже. Когда все остынут и пройдёт первая волна. Сейчас он не готов слушать. Но те, кто ждёт вас в больнице — они готовы любить. Идите к ним.
Шаповалов смотрел на меня долго, молча. Я видел, как в его глазах идёт борьба. Отцовский инстинкт кричал: «Беги за ним! Догони! Объясни!» А разум — тот самый острый, аналитический разум, который сделал его отличным хирургом — понимал, что я прав.
Потом что-то дрогнуло в его лице. Напряжение отпустило. Плечи, которые были подняты к ушам, медленно опустились.
— Ты прав, — сказал он тихо. — Как всегда прав. Проклятье, Илья, когда ты успел стать таким…
Я не ответил. Просто подал ему руку, помогая встать.
Он поднялся тяжело, как старик. Постоял секунду, держась за мою руку, словно боялся упасть. Потом выпрямился, расправил плечи. Это было усилие — я видел, чего ему стоило принять вертикальное положение и изобразить подобие достоинства.
— Илья… — он остановился у двери, обернулся. — Спасибо. За всё. За то, что говоришь прямо. И не утешаешь меня как… как инвалида какого-то.
— Не за что, Игорь Степанович.
— И… — он замялся. — Присмотри за ним. Если сможешь. Я знаю, он сложный. Знаю, что наговорил тебе гадостей. Но он не плохой. Правда, не плохой. Просто… сломанный. Я сломал его. Своими руками, своим… — он не договорил, махнул рукой.
— Просто недолюбленный, — закончил я за него. — Я понимаю, Игорь Степанович. Идите. И постарайтесь отвлечься, хорошо? Вы нужны больнице и своим пациентами. Операции сами себя не сделают.
Он кивнул. Открыл дверь. Остановился на пороге.
— Он талантлив, — сказал вдруг. — Я серьёзно, Илья. Я видел много одарённых людей за свою жизнь, но Игорь… Денис… — он поправился с видимым усилием, — он особенный. Если бы я мог… если бы мы могли…
— Идите, — мягко повторил я. — Завтра поговорим.
Дверь закрылась за ним.
Я остался один в мониторной. На экранах мелькали картинки из палат — турнир продолжался, несмотря ни на что. Участники работали, пациенты ждали диагнозов. Жизнь шла своим чередом.
— Двуногий, — голос Фырка был непривычно серьёзным. — Ты хорошо с ним поговорил. Жёстко, но правильно. Он бы сейчас наломал дров.
— Спасибо, Фырк.
— И что теперь? Какой план?
— План? У меня тридцать участников в разгаре второго этапа. Пресса, которая рыщет по коридорам в поисках скандалов. Актёр с эпилепсией в реанимации. И гений-психопат, который обещал стать моим персональным кошмаром.
— Звучит весело.
— Не то слово.
Я направился к двери. Нужно было вернуться к работе. Но мысли о Граче не отпускали. Он не просто обиженный сын, устроивший истерику. За всей этой яростью, за презрением и жестокостью скрывалось что-то ещё.
Я видел, как он останавливал кровотечение в мозгу. Видел холодное свечение, которое исходило от его рук — не тёплое, золотистое, как у обычных целителей, а какое-то… другое. Синеватое. Мертвенное.
Искра Грача была больной. Или изменённой. Или проклятой — если верить в такие вещи. Это не свойственно лекарям. Наша магия — живая, тёплая, несущая исцеление. А то, что я почувствовал от Грача, было чем-то противоположным. Как будто он лечил не жизнью, а… чем-то другим.
Нужно будет разобраться. Понять, что с ним произошло. Что превратило талантливого молодого врача в это… это существо с потухшими глазами и ледяной магией.
Но это — позже. Сейчас — турнир.
Кивнув барону и получив в ответ одобрение взмахом руки, я вышел в коридор и направился к палатам.
* * *
Рогожин листал результаты уже сорок минут.
Семён стоял у стены, наблюдая за тем, как столичный сноб перебирает бумаги с нарастающим раздражением. Стопка результатов на тумбочке рядом с кроватью росла — анализы крови, снимки, заключения специалистов. Всё, что Рогожин назначил в первые часы работы с пациентом, уже вернулось из лаборатории.
И ничего не показало.
— МРТ головного мозга — норма, — Рогожин бросил снимок на кровать. — МРТ позвоночника — возрастные изменения, ничего критичного. КТ грудной клетки — чисто. Токсикологическая панель — следовые количества, в пределах допустимого для работника химпроизводства.
Он расхаживал по палате, заложив руки за спину, как генерал, чья армия только что проиграла сражение. Каждый шаг был резким, раздражённым. Театральность никуда не делась, но теперь в ней сквозило разочарование.
— Генетика — никаких маркеров предрасположенности. Анализ на тяжёлые металлы — норма. Спинномозговая жидкость — без патологии.
Он швырнул последний листок на стопку.
— Чёрт знает что. Все исследования чистые, а пациент еле руки разгибает.
Михаил Степанович сидел на кровати и смотрел на всё это с тоской человека, который уже сто раз проходил через подобное. Его лицо было серым, усталым. Под глазами залегли тёмные круги. Руки, лежавшие на коленях, были слегка скрючены — суставы не позволяли полностью разогнуть пальцы.
— Я же говорил, господин лекарь, — он попытался вставить слово, — это после завода началось. Может, если бы вы…
— Анамнез записан, — отмахнулся Рогожин, даже не повернув головы. — Токсикология чистая. Значит, дело не в заводе. Нужно копать глубже. Назначим повторную панель, расширенную генетику, консультацию ревматолога для проформы… Объективные данные важнее субъективных ощущений. Пациент всегда думает, что знает причину своей болезни. Обычно он ошибается.
Семён стиснул зубы.
Он уже час слушал эту чушь. Час смотрел, как Рогожин игнорирует очевидное, как он громоздит назначение на назначение, превращая простой случай в монстра из ста анализов и десяти консультаций.
А ведь ответ лежал на поверхности. Нужно было только слушать.
— Может, всё-таки выслушаем пациента подробнее? — Семён не выдержал. — Он говорил про работу на химзаводе, про отсутствие защиты, про то, что симптомы начались именно после…
— Величко, — Рогожин обернулся с выражением снисходительного терпения. Так смотрят на ребёнка, который задал глупый вопрос. — Я понимаю, что в провинции вас учили слушать бабушкины сказки и ставить диагнозы по запаху. Народная медицина, травки-муравки, «а вот моя соседка говорила». Очень мило, очень душевно.
Он скрестил руки на груди.
— Но в столице, в настоящих медицинских учреждениях, мы используем доказательную медицину. Объективные данные. Аппаратные исследования. Лабораторные показатели. То, что можно измерить, взвесить, сфотографировать.
— Доказательная медицина начинается с анамнеза, — возразил Семён. Голос звучал ровнее, чем он себя чувствовал. — С истории болезни и того, что рассказывает пациент.
— Анамнез — это субъективная информация, — Рогожин поморщился, как от кислого. — Пациент может врать. Преувеличивать. Фантазировать. Путать причину и следствие. А МРТ не врёт никогда. КТ не преувеличивает. Анализ крови не фантазирует.
Семён стиснул планшет так, что заболели пальцы.
Спорить было бесполезно. Рогожин из тех людей, которые слышат только собственный голос. Для него существовало только одно мнение — его собственное. Всё остальное — «провинциальные методы», «бабушкины сказки», «отсталость».
«Ладно. Не хочешь слушать — не надо. Я просто докажу, что ты ошибаешься. Молча. Фактами.»
Результат анализа, который он заказал час назад, должен был уже прийти. Если он прав — если его догадка верна…
Дверь палаты открылась.Семён обернулся — и замер. В дверях стоял Илья.
Он выглядел уставшим. Тени под глазами, напряжённая линия плеч, чуть осунувшееся лицо. Но взгляд был прежним — острым, внимательным, не упускающим ничего.
Илья не сказал ни слова. Просто вошёл, прислонился к стене справа от двери и скрестил руки на груди. Его глаза скользнули по палате — по Рогожину, застывшему посреди комнаты, по Семёну с планшетом, по пациенту на кровати.
И остановились. Он молчал. Просто стоял и смотрел.
Рогожин осёкся на полуслове. Его самоуверенность, которая только что заполняла всю палату, вдруг съёжилась, как проколотый воздушный шар. Он нервно кашлянул, поправил и без того идеально сидящий халат.
— Мастер Разумовский! — голос стал на октаву выше, а на лице расплылась улыбка — неестественная, натянутая. — Какая честь! Мы как раз заканчиваем первичный осмотр. Я уверен, что мы на правильном пути. Комплексное обследование позволит исключить все возможные…
— Продолжайте, — голос Ильи был ровным, нейтральным. — Не обращайте на меня внимания.
Но не обращать внимание было невозможно.
Его присутствие меняло всё — атмосферу, динамику, сам воздух в палате. Рогожин нервничал, путался в словах, потерял свой командный тон. Пациент, наоборот, приободрился — он узнал Илью.
Семён чувствовал спиной взгляд наставника. Не видел его — стоял лицом к кровати — но чувствовал. И это придавало сил. Это напоминало: ты не один. За тобой стоит человек, который верит в тебя.
В дверь постучали. Вошёл лаборант — молодой парень в белом халате, с папкой в руках.
— Результаты анализа, который вы заказывали, лекарь Величко.
Семён взял папку. Открыл. Пробежал глазами строчки цифр.
И почувствовал, как внутри разливается тепло. Как губы сами собой растягиваются в улыбку, которую он едва успел подавить.
Есть.
Рогожин нахмурился, глядя на папку в его руках.
— Что это? Я не назначал никаких дополнительных анализов. Все назначения должны согласовываться со мной, это базовое правило командной работы.
— Зато я назначил, — Семён посмотрел ему в глаза. Голос звучал твёрдо, увереннее, чем он себя чувствовал. — Антитела к цитруллинированному виментину.
Рогожин моргнул.
— Что? К чему?
— К цитруллинированному виментину. Специфический маркер ревматоидного артрита. Более чувствительный, чем стандартный ревматоидный фактор, особенно на ранних стадиях.
— Ты ищешь ревматоидный артрит? — Рогожин фыркнул. Презрительно, высокомерно. — У мужика с химзавода? Который два года дышал растворителями? Это токсикология, деревня! Классическое отравление промышленными ядами! При чём тут суставы?
— Токсины могут быть триггером аутоиммунного процесса, — Семён протянул ему папку. — А показатели превышены в сорок раз. Это серопозитивный ревматоидный артрит. Триггером послужила хроническая интоксикация на производстве. Ваша психосоматика отменяется.
Тишина.
Рогожин смотрел на цифры так, будто они лично его оскорбили. Его лицо медленно краснело — от шеи вверх, как ртуть в термометре.
— Это… это ещё ничего не доказывает, — он попытался взять себя в руки, вернуть командный тон. — Нужны дополнительные исследования. Консультация ревматолога. Повторный анализ в другой лаборатории. Нельзя ставить диагноз на основании одного…
— Всё верно, — голос Ильи заставил всех обернуться.
Он по-прежнему стоял у стены, скрестив руки на груди. Но теперь его взгляд был направлен на Семёна. И в этом взгляде было что-то, от чего у Семёна перехватило дыхание.
Одобрение. Настоящее…
— Диагноз верный, — сказал Илья. — Серопозитивный ревматоидный артрит, спровоцированный хронической интоксикацией. Интересный случай, если знать, куда смотреть.
Он оттолкнулся от стены и подошёл к кровати. Посмотрел на пациента — тот смотрел на него с надеждой, с облегчением человека, которого наконец-то услышали.
— Назначай лечение, Семён. Метотрексат, стандартная схема. НПВС для купирования болевого синдрома — ибупрофен или напроксен, на твой выбор. И направление к ревматологу для долгосрочного наблюдения.
Семён кивнул, не в силах сдержать улыбку.
— Понял. Сделаю.
Илья повернулся к Рогожину. Тот стоял посреди палаты, всё ещё сжимая в руках папку с результатами, и выглядел так, будто его только что публично выпороли.
— А вам, коллега, — голос Ильи был ровным, почти дружелюбным, но от этого ещё более убийственным, — я бы посоветовал меньше смотреть на ценник оборудования и больше — на пациента. Иногда простой разговор и внимательный сбор анамнеза стоят дороже, чем МРТ всего тела с контрастом.
Он развернулся и пошёл к двери.
— И ещё, Рогожин, — он остановился на пороге, обернулся через плечо. — Провинция — это не оскорбление. Это место, где лекари учатся работать с тем, что есть. Без дорогих аппаратов и армии консультантов. У них нет бюджета на сто анализов. Они учатся думать головой и слушать пациента. Возможно, вам стоит поучиться у них.
И вышел.
Семён смотрел ему вслед и чувствовал себя королём мира. Победителем. Человеком, который только что доказал — себе и всем остальным — что провинциальный ординатор из Мурома может быть лучше столичного сноба с красным дипломом.
Рогожин молчал. Смотрел в пол. Его плечи были опущены, а лицо — красным от стыда.
Михаил Степанович, пациент, который всё это время сидел на кровати и наблюдал, вдруг улыбнулся.
— Сынок, — он обратился к Семёну, — а ты молодец. Ты меня слушал. Спасибо.
— Не за что, — Семён улыбнулся в ответ. — Это моя работа.
* * *
Коридор третьего этажа напоминал муравейник.
Журналисты толпились у стеклянной стены, за которой располагалась палата Лескова и Илясова. Их было много — человек двадцать, может, больше. Охрана барона сдерживала их, не подпуская слишком близко к стеклу, но это не мешало им снимать. Камеры тянулись вперёд на длинных штативах, диктофоны мелькали в руках, вспышки фотоаппаратов озаряли коридор.
Я остановился в стороне, прислонившись к стене, и наблюдал.
Внутри палаты Лесков работал. И надо отдать ему должное — работал красиво.
Старик-актёр, который ещё час назад огрызался на любые вопросы и требовал оставить его в покое, сейчас улыбался и что-то увлечённо рассказывал. Его руки двигались, рисуя в воздухе какие-то фигуры — видимо, показывал размер пойманной рыбы или глубину реки.
Лесков сидел рядом, на краю кровати. Держал старика за руку — не формально, а по-настоящему, тепло. Кивал в нужных местах, улыбался в ответ на шутки, заглядывал в глаза с выражением искреннего интереса.
Идеальная картинка для журнала «Святой Целитель». Заботливый лекарь и благодарный пациент. Добрые глаза, тёплые руки, человеческое участие.
— Двуногий, — голос Фырка был насмешливым. — Он работает на камеру. Причём неплохо работает. Таланта не отнять.
— Вижу.
— И журналисты это едят. Прямо ложками. Смотри, как та рыжая строчит в блокноте. Наверняка уже заголовок придумала: «Племянник министра — лучший лекарь турнира».
— К сожалению.
Лесков был умён. Он понял, что не может победить в чисто медицинском состязании — слишком много сильных конкурентов, слишком высокие требования. Поэтому он играл в другую игру. Игру на публику и журналистов. Игру, в которой побеждает не тот, кто лучше лечит, а тот, кто лучше выглядит.
И судя по лицам репортёров, эта стратегия работала.
Меня заметили. Рыжая журналистка — та самая, с острым лисьим личиком, которая так радовалась скандалу с публичным унижением Лескова — отделилась от толпы и направилась ко мне. В её глазах горел азарт охотника, почуявшего добычу.
— Мастер Разумовский! — она подскочила ко мне, сунув под нос диктофон. — Можно несколько вопросов?
— Слушаю.
— Похоже, племянник министра справляется лучше тех кого вы отобрали, — она кивнула в сторону стеклянной стены. — Он нашёл подход к пациенту за пять минут, в то время как другие участники всё ещё возятся с анализами и ругаются с напарниками. Вы признаёте, что были предвзяты в своей оценке?
Я не ответил. Вместо этого подошёл вплотную к стеклу, здесь можно было разобрать слова, и посмотрел на палату.
Лесков продолжал беседовать со стариком. Улыбался, кивал, говорил что-то. Старик смеялся — хрипло, надсадно, но искренне.
Идеальная картинка. Но я видел другое.
Ногтевые ложа у старика приобрели синеватый оттенок. Едва заметный, почти незаметный для неопытного глаза — но я-то не был неопытным. Мочки ушей — тоже посинели. И губы — чуть-чуть, по краям.
Цианоз. Признак того, что кровь недостаточно насыщается кислородом.
И старик дышал чаще, чем должен был. Поверхностно, неглубоко. Грудная клетка едва поднималась. Он сам, наверное, даже не замечал — слишком увлёкся разговором. Но тело знало. Тело посылало сигналы.
А Лесков не видел. Он был слишком сосредоточен на «психологическом контакте», слишком увлечён своей ролью доброго доктора. Он смотрел старику в глаза, а нужно было смотреть на его ногти. Он держал его за руку, а нужно было измерить пульс и сатурацию.
Упустил физиологию за красивой картинкой.
— Двуногий, — Фырк насторожился. — Ты что-то увидел?
— Да. И это не хорошо.
— Мастер Разумовский? — журналистка не отставала. — Вы не ответили на мой вопрос. Вы признаёте, что были предвзяты к Мастеру Лескову?
Я повернулся к ней.
— Он работает на камеру, — сказал я достаточно громко, чтобы слышали все репортёры поблизости. — Красиво. Эффектно. Держит руку, заглядывает в глаза, улыбается. Идеальный материал для вашей статьи о «добром лекаре».
— И что в этом плохого? — она подняла бровь. — Пациенты ценят человеческое отношение.
— Плохо то, что он упускает главное.
Я кивнул в сторону палаты.
— Посмотрите на пациента. Внимательно посмотрите. На его ногти. На мочки ушей. На частоту дыхания.
Журналистка нахмурилась, вглядываясь в стекло.
— Я ничего особенного не вижу…
— Вы не лекарь. Вы и не должны видеть. Но я вижу цианоз — синюшность, признак того, что кровь недостаточно насыщается кислородом. У пациента нарастает дыхательная недостаточность. Скорее всего, скрытая пневмония или тромбоэмболия лёгочной артерии мелких ветвей.
Вокруг нас собирались другие журналисты. Камеры теперь были направлены не на идиллию за стеклом, а на меня.
— Если Мастер Лесков продолжит улыбаться и держать его за руку вместо того, чтобы дать кислород и измерить сатурацию, — я посмотрел на часы, — пациент потеряет сознание примерно через три минуты.
Тишина.
Журналисты переглянулись. Рыжая смотрела на меня с выражением человека, который не может решить — верить или нет.
— Три минуты? — переспросила она. — Вы серьёзно?
— Абсолютно.
— Двуногий, — Фырк был встревожен. — Ты уверен? Если ошибёшься…
— Я не ошибаюсь. Смотри на него. Классическая картина нарастающей гипоксии.
Я молча смотрел на палату. Считал про себя.
Минута.
Лесков продолжал беседовать. Старик отвечал, но уже медленнее, с паузами. Его голос, который раньше звучал бодро, стал тише, слабее.
Полторы минуты.
Старик поднял руку и потёр грудь. Небрежный жест, почти незаметный. Лесков не обратил внимания — он как раз рассказывал что-то, активно жестикулируя.
Две минуты.
Дыхание старика стало ещё чаще. Он побледнел — под загаром проступила нездоровая серость. Лесков наконец заметил что-то неладное, нахмурился, спросил о чём-то. Старик помотал головой, пытаясь улыбнуться.
Журналисты затаили дыхание. Камеры работали беспрерывно.
Две минуты тридцать секунд.
Старик вдруг схватился за горло. Глаза расширились, в них промелькнул страх. Он попытался что-то сказать, но вместо слов из горла вырвался только сиплый хрип.
И он начал заваливаться набок.
Лесков резко вскочил. Он метался по палате, не зная, что делать, куда бежать, за что хвататься. Уронил стетоскоп, который висел на шее. Я слышал как он кричал «На помощь! Помогите!»
Илясов, который всё это время стоял в стороне, бросился к пациенту. Хоть один из них сохранил голову.
Я повернулся к рыжей журналистке. Она смотрела на меня с открытым ртом, диктофон в её руке дрожал.
— Вопросы об объективности ещё есть?
Не дожидаясь ответа, я направился к двери палаты. Нужно было спасать старика, пока Лесков окончательно не запаниковал и не наделал глупостей.
За спиной слышались щелчки камер и возбуждённые голоса журналистов.
— Двуногий, — голос Фырка был восхищённым и немного испуганным одновременно. — Вот это было… вот это было что-то.
— Я знаю.
— Ты специально ждал, пока он упадёт? Специально дал этому случиться?
— Я ждал, пока станет очевидно, что я прав. Три минуты — это не смертельно. Потерял бы сознание, мы бы его откачали. Илясов уже там, справится с первой помощью, пока я дойду.
— Но если бы ты ошибся…
— Я не мог ошибится. А теперь все видели, что произошло. И все запомнят. Лесков, который работает на камеру вместо того, чтобы следить за пациентом. И я, который за три минуты предсказал катастрофу.
— Ты страшный человек, двуногий. Я это уже говорил?
— Говорил. Но можешь повторить.
Вечер опустился на больницу незаметно, как усталость после долгого дня.
Турнир был приостановлен до утра. Участники разошлись по гостиницам — кто-то довольный результатами, кто-то мрачный, кто-то в растерянности от того, что произошло. Пациенты были распределены по палатам под наблюдением дежурных лекарей.
Актёр с эпилепсией стабилизирован и переведён из реанимации — угрозы для жизни нет, но за ним ещё понаблюдают. Старик-рыбак получил кислород и антикоагулянты, сейчас спит под капельницей.
Я стоял у окна в коридоре и смотрел на вечерний Муром. Фонари зажглись, окна домов светились тёплым жёлтым светом. Где-то там, за этими окнами, люди ужинали с семьями, смотрели телевизор, укладывали детей спать. Нормальная жизнь. Простая, понятная.
Я хотел домой. К Веронике. Хотел горячий душ, который смоет усталость этого безумного дня. Хотел холодное пиво из холодильника. Хотел упасть на диван и не думать ни о чём хотя бы пару часов.
Хотел почувствовать её руку на своём плече. Её голос, который скажет: «Всё будет хорошо». Даже если это неправда — хотел услышать.
Но этим планам похоже не суждено было сбыться. Барон фон Штальберг подкрался сзади. Вернее думал что крадется, но я слышал как он пытается тихо ступать еще когда он не вышел из-за угла
— Илья! На минутку.
Я обернулся. Штальберг стоял в коридоре, нервно теребя золотую запонку на манжете — его фирменный жест, который выдавал волнение.
— Нам нужно обсудить кое-что. Зайди ко мне в кабинет.
— Ваше благородие, я устал. Давайте завтра.
— Это важно. Касается бюджета турнира и… одного кадрового вопроса.
Кадровый вопрос. Что ещё за кадровый вопрос? Кто-то из персонала накосячил? Кто-то из участников написал жалобу?
Я вздохнул.
— Хорошо. Пять минут.
Кабинет барона располагался на втором этаже административного крыла — в той части здания, куда обычные лекари и пациенты не заходили. Роскошный, как и всё, к чему прикасался Штальберг.
Дубовые панели на стенах — тёмные, благородные, наверняка стоившие целое состояние. Кожаные кресла — мягкие, глубокие, такие, в которых хочется утонуть. Массивный стол из какого-то экзотического дерева, размером с небольшую баржу. На столе — письменный прибор из серебра, несколько папок, хрустальный графин с чем-то янтарным.
Я вошёл — и замер на пороге.
В гостевом кресле, закинув ногу на ногу, сидел Денис Грач.
Он ел бутерброд. Обычный бутерброд с сырокопченой колбасой и сыром, явно принесённый из больничной столовой. Ел неаккуратно, торопливо, как голодный человек.
Крошки падали на дорогой ковёр — бордовый, с золотым узором, наверняка привезённый откуда-то из Средней Азии.
И было видно, что Грачу абсолютно плевать на этот ковёр.
На столе рядом с ним стояла чашка кофе. Грач отпил из неё, поморщившись от горячего, и поставил обратно, оставив мокрый след на полированном дереве.
Выглядел он так же паршиво, как и несколько часов назад. Серое лицо, тёмные круги под глазами, болезненная худоба. Мятый тёмный балахон, который он так и не снял. Но взгляд был другим. Дерзким. Насмешливым. Победным.
Взгляд человека, который знает что-то, чего не знаешь ты. И которому это нравится.
— Я, кажется, ясно сказал, — мой голос прозвучал холоднее, чем я планировал. — Вон из моей больницы.
Грач откусил ещё кусок бутера. Демонстративно прожевал, глядя мне в глаза. Проглотил.
— Твоей больницы? — он усмехнулся. — Насколько я помню, она принадлежит барону. Финансирует её вот этот милый господин, а ты лишь по бумагам главный.
Он кивнул в сторону барона, который стоял у окна с видом человека, готовящегося к трудному разговору.
— Илья, — Штальберг поднял руки в примирительном жесте. — Давай поговорим спокойно. Я знаю, что между вами… сложилось определённое напряжение. Понимаю, что он наговорил тебе неприятных вещей. Но у меня есть предложение, которое, я думаю, может устроить всех.
— Я слушаю.
— Ты сказал, что Грач не будет участвовать в турнире. Я принял это решение. Уважаю его. Твой турнир, твои правила, твоё право.
Он сделал паузу, явно подбирая слова.
— Но я, как инвестор и совладелец диагностического центра, имею определённые права в вопросах найма персонала. И я… — он кашлянул, — я нанял Дениса Грача в качестве независимого аудитора.
Несколько секунд я молча смотрел на него. Потом на Грача. Потом снова на барона.
— Независимого аудитора, — повторил я. — И что это означает?
Глава 14
Барон откашлялся.
— Денис Грач, — он сделал широкий жест в сторону кресла, как будто представлял почётного гостя на светском рауте, — отныне занимает должность независимого аудитора диагностического центра. Официально. С контрактом, с зарплатой, со всеми полагающимися привилегиями.
— Щедро, — я не изменил позы. — Но повторю свой вопрос — и какие же у него задачи?
— Контроль качества медицинских процедур. Мониторинг соблюдения протоколов. Анализ ошибок и недочётов в работе персонала. Составление отчётов. Рекомендации по улучшению процессов.
— Включая мои ошибки? — я поднял бровь.
— Включая все ошибки, — барон развёл руками с видом человека, который говорит очевидные вещи. — В этом и суть независимого аудита, Илья. Внешний наблюдатель, который не связан личными отношениями с персоналом и может дать объективную, непредвзятую оценку. Стандартная практика в любом серьёзном бизнесе.
— Мы не бизнес. Мы больница.
— Больница, которая получает частное финансирование. Моё финансирование. И я, как инвестор, имею право знать, эффективно ли расходуются мои средства.
Грач откусил ещё кусок бутерброда. Прожевал — долго, смакуя. Сглотнул. И наконец заговорил.
— Проще говоря, Разумовский, — его голос был сытым и довольным, как у кота после миски сливок, — я буду следить за каждым твоим шагом. За каждым решением, которое ты принимаешь. За каждым назначением, которое ты делаешь. За каждой операцией, за каждым диагнозом, за каждым словом, которое ты говоришь пациентам.
Он отряхнул пальцы — крошки снова полетели на ковёр — и откинулся в кресле.
— И когда ты облажаешься — а ты облажаешься, Разумовский, все садятся в лужу рано или поздно — я буду рядом. С подробным, документально подтверждённым отчётом для барона и, если понадобится, для Столичной Гильдии.
Он ухмыльнулся — той самой кривой ухмылкой, которая делала его измождённое лицо ещё более неприятным.
— Будет… — он сделал паузу, словно подбирая слово, — весело. Очень весело.
Я молча смотрел на него.
— Двуногий, — голос Фырка был ленивым, почти сонным. — Этот тип меня утомляет. Столько пафоса, столько театра. Можно я пойду вздремну?
— Погоди. Мне нужна твоя оценка, — было интересно, думаем ли мы в правильном направлении. Обычно наши умозаключения сходились.
— Оценка чего? Его психических отклонений? Или его способности уничтожать дорогие ковры?
— Его мотивации. Почему барон это делает.
— А, это, — Фырк зевнул. — Ну это же очевидно. Барон не идиот. Он видит, что Грач — талант. Таких мало. И он видит, что Грач — неуправляем.
— И?
— И он делает то, что делает любой умный хозяин с бешеной собакой, которую жалко усыплять. Надевает на неё намордник и сажает на цепь. «Независимый аудитор» — это и есть цепь. Грач думает, что получил власть. А на самом деле его просто заперли в клетке. Красивой, позолоченной клетке с табличкой «Эксперт» на дверце.
Я почувствовал, как уголок губ дёрнулся в непрошеной улыбке. Фырк, как всегда, был прав.
Барон фон Штальберг не стал бы держать врага в собственном тылу просто так. Не стал бы давать оружие человеку, который может использовать его против общего дела. Он слишком расчётлив для этого.Слишком прагматичен.
Значит, это не оружие. Это поводок.
«Независимый аудитор». Красивое название. Солидное. Звучит почти как «советник» или «консультант». Должность, которая удовлетворяет эго Грача, даёт ему ощущение власти и значимости. Но при этом не даёт реальных полномочий и возможности вмешиваться в работу. Приказывать он не сможет.
Он будет писать отчёты. Никто не обязан их читать. Он будет искать ошибки. Никто не обязан их исправлять. Он будет «дышать в затылок». Но это только раздражает, не убивает.
Умно. Очень, очень умно. Цель этого пока не ясна, но я думаю, что чуть позднее спрошу о ней у него. А пока… пусть поиграются.
— Понятно, — сказал я вслух.
Грач нахмурился. Это явно не та реакция, которую он ждал. Он ждал криков. Угроз. Хлопанья дверьми. Ультиматумов в стиле «или он, или я». Драмы.
А я просто сказал «понятно».
— Понятно? — переспросил он, подавшись вперёд. — И всё? Просто «понятно»?
— А что ещё?
Я оттолкнулся от косяка и сделал несколько шагов к центру комнаты. Не к Грачу — мимо него. Как будто его кресло было пустым.
— Твоё мнение меня не интересует, Грач. Ни как диагноста, ни как человека, ни как сына моего наставника. Если барону нравится тратить деньги на твои отчёты — пожалуйста. Его деньги, его право. Я не собираюсь обсуждать с ним кадровую политику.
Я повернулся к Штальбергу.
— Сколько вы ему платите?
Барон моргнул — вопрос застал его врасплох.
— Это… это конфиденциальная информация…
— Примерно?
— Ну… стандартная ставка для консультанта такого уровня…
— То есть раза в три больше, чем мы платим ординаторам. Хорошо. Это ваши деньги, барон. Тратьте как хотите.
Я снова повернулся к двери.
— Только не путайся под ногами, Грач. Место аудитора — в архиве с бумажками, а не в операционной. Хочешь читать отчёты — читай. Хочешь писать докладные — пиши. Но в палаты — только с моего разрешения.
— Ты не можешь мне запретить, — Грач вскочил с кресла. — Я подчиняюсь барону, не тебе. Мой контракт…
— Твой контракт не даёт тебе права вмешиваться в лечебный процесс, — я обернулся через плечо.
Грач открыл рот — и закрыл. Он не подумал об этом. Слишком увлёкся своей маленькой местью, своим театром с бутербродами и угрозами, чтобы продумать юридические детали.
— Сиди в кабинете, — я открыл дверь. — Читай отчёты. Пиши докладные. Ищи ошибки в документации. Но в палаты — только с моего письменного разрешения. И только в сопровождении кого-то из персонала. Это не обсуждается.
Я вышел в коридор.
Барон догнал меня через несколько шагов. Придержал за локоть — мягко, почти незаметно.
— Илья. На минуту.
Я остановился.
— Мы в одной лодке, — его голос был тихим, почти шёпотом. — Ты это понимаешь, правда? Мы оба хотим одного и того же. Успеха центра. Хороших результатов. Репутации.
— Понимаю.
— Тогда доверься рулевому, — он чуть улыбнулся. — Шторм уляжется. Команда останется. А этот…
Он бросил быстрый взгляд в сторону кабинета, где остался Грач.
— Этот пригодится. Поверь мне. Я знаю, что делаю.
Я посмотрел ему в глаза. Умные, с морщинками в уголках. Глаза человека, который много повидал и многому научился.
— Понял, барон. Вы его дрессируете.
Штальберг не ответил. Только чуть дёрнул уголком губ — то ли улыбка, то ли нервный тик.
— Ладно, — я кивнул. — Я подыграю. Пусть сидит в своём кабинете, пусть пишет свои отчёты. Но если он укусит — если он хоть раз навредит пациенту или помешает работе…
— Тогда ты будешь в своём праве, — барон кивнул. — Полностью. Я не буду возражать.
Я развернулся и пошёл по коридору.
— Двуногий, — голос Фырка был задумчивым. — Ты понял, что только что произошло?
— Понял. Барон дал мне карт-бланш. Если Грач облажается — я могу сделать с ним всё что угодно, и барон не встанет на его защиту.
Дом встретил меня запахом еды и тёплым светом.
После больницы с её стерильными коридорами, холодным светом ламп и постоянным напряжением квартира казалась другим миром. Миром, где можно снять халат, расстегнуть ворот рубашки, сбросить туфли у порога и просто дышать.
Я стоял в прихожей, прислонившись спиной к закрытой двери, и слушал.
Вероника была на кухне. Я слышал, как она что-то напевает себе под нос — тихо, почти неслышно. Какую-то мелодию без слов, лёгкую и грустную одновременно. Слышал позвякивание посуды, шипение чего-то на сковороде, стук ножа о разделочную доску.
Домашние звуки. Простые, обычные. Звуки, ради которых стоило возвращаться.
Я скинул пиджак, повесил на крючок. Расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. И только потом пошёл на кухню.
Вероника обернулась, услышав мои шаги. Улыбнулась — той самой улыбкой, которая каждый раз делала со мной что-то странное. Что-то, чему я до сих пор не нашёл медицинского объяснения.
— Ты поздно, — она не спрашивала, констатировала.
— Турнир, — я подошёл к ней сзади, обнял за талию. Уткнулся носом в её волосы. Они пахли чем-то цветочным, тёплым, домашним. — День был… насыщенным.
— Насыщенным? — она хмыкнула. — Это одно слово для этого. Я слышала другие.
— Какие?
— Катастрофическим. Скандальным. Эпическим провалом.
Она повернулась в моих руках, посмотрела мне в лицо.
— Про актёра с эпилепсией все говорят. Про то, как ты предсказал, что пациент Лескова потеряет сознание, и угадал с точностью до минуты. Про загадочного участника в капюшоне, который исчез, а потом появился и спас человека.
— Больничные сплетни работают быстрее телеграфа.
— Это называется «сарафанное радио», милый. И оно работает со скоростью света, — она протянула руку и провела пальцами по моей щеке. — Ты устал. Я вижу.
— Есть такое.
— Тогда садись. Ужин почти готов. Я сделала твою любимую — рыбу с овощами. И открыла бутылку того белого, которое ты хвалил.
Мы ели в полумолчании — первые несколько минут. Я был слишком голоден, чтобы разговаривать, слишком вымотан, чтобы поддерживать беседу. А она понимала это и не лезла с вопросами, не пытаясь заполнить тишину пустой болтовнёй.
Это было одним из многих качеств, за которые я её любил. Умение молчать, когда нужно молчать. Умение просто быть рядом, не требуя ничего взамен.
Рыба была отличной. Вино — холодным и свежим. Свечи на столе отбрасывали тёплые тени. За окном темнел вечерний Муром, мерцали огни соседних домов.
Вечер о котором мечтаешь после особенно тяжёлых дней.
Но я видел, что Вероника нервничает.
Когда первый голод был утолён и я откинулся на спинку стула с бокалом вина в руке, она заговорила.
— Я была у отца сегодня.
— Я слежу за ним.
— Я знаю. Но-о…
Она замолчала. Снова закрутила бокал в пальцах.
— Но?
Вероника подняла на меня глаза. В них было что-то, чего я не привык видеть. Страх? Тревога?
— Там был Шпак.
Я поставил бокал на стол. Медленно, осторожно.
— Шпак?
— Да. Он приехал провести повторное обследование. Говорит, это стандартная процедура. Проверка на остаточные следы ментального воздействия. Контроль динамики восстановления.
— И что он нашёл?
Вероника сглотнула. Её руки, лежавшие на столе рядом с тарелкой, чуть дрожали.
— Он был странным, Илья. Не таким, как обычно. Дёрганым. Злым. Ходил по палате кругами, бормотал что-то себе под нос, переспрашивал одно и то же по несколько раз.
Вероника отставила бокал и обхватила себя руками, как будто ей стало холодно.
— Он сказал, что у него есть подозрения. Что паразит… что паразит мог быть подсажен намеренно.
Я замер с бокалом на полпути ко рту.
— Подозрения? На чём основанные?
— Какие-то косвенные признаки. Он не объяснял подробно, ты же знаешь Шпака — говорит загадками, смотрит так, будто читает твои мысли… — она осеклась. — Ну, он и читает, наверное. Но суть в том, что он с кем-то консультировался. С коллегами из столицы, кажется. Показывал им результаты сканирования.
— И что? — я поставил бокал на стол. — Они что-то нашли?
Вероника покачала головой.
— Нет. По крайней мере, он сказал, что нет. Что это только подозрения, только гипотеза. Да и он ничего не нашел.
Она замолчала. Смотрела на свои руки, на пальцы, которые нервно теребили край салфетки.
— Но он был так уверен, Илья. Так… одержим этой идеей. Как будто уже знает правду, просто не может её доказать.
Тишина. Где-то за окном проехала машина, свет фар скользнул по потолку и исчез.
— Илья, — её голос дрогнул. — Мне страшно.
Три слова. Простые, тихие. И от них что-то сжалось у меня внутри — больно, остро.
Я встал, обошёл стол. Опустился рядом с её стулом и взял её за руки. Холодные. Ледяные пальцы, несмотря на тёплый вечер.
— Шпак — параноик, — сказал я мягко. — Ты же знаешь менталистов. Профессиональная деформация. Когда всю жизнь копаешься в чужих мозгах, начинаешь видеть тени там, где их нет. Заговоры за каждым углом, враги под каждой кроватью.
— Но если он прав…
— Он сам сказал, что ничего не нашёл. Подозрения — это не доказательства. Гипотеза — это не факт.
Я потянул её к себе, и она подалась — легко, безвольно, как человек, который устал бояться в одиночку. Прижалась ко мне, уткнулась лицом в мою грудь. Я обнял её, положил подбородок на макушку.
— Всё будет хорошо, — сказал я тихо. — Мы в безопасности. Здесь, в этом доме. Рядом друг с другом.
Она не ответила. Просто дышала — медленно, глубоко. Я чувствовал, как постепенно расслабляются её плечи, как уходит напряжение из её тела. Как она позволяет себе поверить мне.
А в голове крутилась совсем другая мысль.
Может, и не параноик.
Шпак — странный, да. Дёрганый, подозрительный, видящий заговоры там, где их нет. Но он не дурак. Он не стал бы консультироваться с коллегами из столицы, если бы не увидел что-то реальное. Тратить время и репутацию на пустые догадки не совсем в его стиле.
Косвенные признаки. Что это значит? Следы внешнего воздействия? Особенности внедрения паразита? Что-то в ментальном отпечатке, что указывает на искусственное происхождение?
Надо будет поговорить с ним. Серьёзно, с глазу на глаз. Вытрясти всё, что он знает и о чём только догадывается.
Если кто-то целился в мою семью — я должен знать, кто. И зачем.
— Двуногий, — голос Фырка был тихим, почти осторожным. — Ты ведь не веришь в то, что говоришь ей?
— Не сейчас, Фырк.
— Понимаю. Но будь осторожен. Страх за близких — плохой советчик.
Утро выдалось холодным и ясным.
Небо над Муромом было чистым. Солнце светило ярко, но не грело — его лучи были холодными, отстранёнными, как улыбка вежливого незнакомца.
Главный зал конференц-центра Диагностического центра был заполнен до отказа.
Тридцать участников турнира сидели в первых рядах — напряжённые, собранные, готовые услышать свою судьбу. Кто-то нервничал, постоянно поправляя воротник или галстук; кто-то сидел неподвижно, с каменным выражением лица, пряча эмоции под маской безразличия; кто-то шёпотом переговаривался с соседом, пытаясь угадать результаты.
За ними располагались журналисты — их было меньше, чем вчера, охрана пропустила только аккредитованных. Но и тех хватало: камеры поблёскивали объективами, диктофоны были наготове, блокноты раскрыты.
Кобрук сидела в первом ряду справа, рядом с бароном. Шаповалова не было. После вчерашнего ему нужно было время.
Грач сидел в заднем ряду, отдельно от всех. Без капюшона — впервые за всё время турнира. В руках — блокнот и ручка. Нога закинута на ногу. Вид довольный, оценивающий. Как у критика, пришедшего на премьеру пьесы, которую он заранее решил разгромить.
Аудитор на рабочем месте.
Я игнорировал его существование. Смотрел на зал, сквозь него, мимо него — как будто его кресло было пустым.
— Доброе утро, — мой голос разнёсся по залу. Твёрдый, спокойный. — Надеюсь, все успели отдохнуть. Вчерашний день был… показательным.
Пауза. Я обвёл взглядом участников. Тридцать пар глаз смотрели на меня — с надеждой, со страхом, с ожиданием.
— Он показал многое. Показал, кто из вас умеет думать под давлением. Кто сохраняет голову в критической ситуации. Кто способен слушать пациента, а не только аппаратуру.
Ещё одна пауза.
— И он показал.
Несколько человек поёжились. Рогожин, сидевший во втором ряду, смотрел в пол, старательно избегая моего взгляда. Лесков, третий ряд, крайнее место — сохранял невозмутимое выражение лица, но я заметил, как дёрнулся уголок его губ.
— Медицина — это командный спорт, — продолжил я. — Не индивидуальный. Не соревнование эго. Здесь нет места одиночкам, которые думают только о своей славе, только о своих достижениях, только о своей карьере.
Я сделал шаг из-за трибуны. Ближе к краю сцены. Ближе к залу.
— Одиночки в медицине — умирают первыми. И забирают с собой пациентов.
Тишина в зале стала физически ощутимой.
Я вернулся к трибуне, взял со стола лист бумаги.
— По результатам первых двух этапов в финал выходят десять человек. Я назову их имена.
Зал затих окончательно. Слышно было только дыхание — тридцать человек дышали в унисон, неглубоко, осторожно, боясь пропустить своё имя.
— Семён Величко.
Семён вздрогнул, как от удара током. Его глаза расширились, рот приоткрылся — классическое выражение человека, который не может поверить в услышанное. Потом до него дошло. Потом он расплылся в улыбке
Он заслужил. Чёрт возьми, он заслужил эту улыбку. После вчерашнего триумфа с ревматоидным артритом, после того как он не побоялся спорить с Рогожиным, после того как доказал, что провинциальный ординатор может быть лучше столичного сноба — он заслужил.
— Захар Коровин.
Старик в первом ряду хмыкнул. Коротко, почти неслышно. Кивнул сам себе, как будто не сомневался ни секунды. Наверное, так и было. Коровин из тех людей, которые точно знают себе цену — и никогда её не занижают.
— Александра Зиновьева.
Она приняла новость с достоинством. Лёгкий кивок, едва заметная улыбка, сдержанный выдох. Женщина, которая привыкла побеждать. Для неё попадание в финал — не награда, а ожидаемый результат.
— Елена Ордынская.
Ордынская выдохнула — громко, с облегчением. После вчерашнего инцидента в палате, после того как актёр рухнул в судорогах прямо у неё на глазах, она наверняка думала, что её шансы уничтожены. Что её запомнят как участницу, при которой случилось ЧП.
Но я запомнил другое. Запомнил, как она держала голову пациента во время судорог, не давая ему удариться. Как выполняла команды Грача. В медицине иногда правильнее всего верно определить кого важнее слушать в данный момент.
— Глеб Тарасов.
Военная выправка, каменное лицо. Только глаза блеснули — на секунду, не больше. Потом маска вернулась на место. Военные умеют прятать эмоции лучше всех.
Ещё пять имён. Пять финалистов, которые доказали свою компетентность. Каждый по-своему, каждый со своими сильными и слабыми сторонами, но все — достойные места в финале.
Зал зашумел. Участники переглядывались, пересчитывали — на пальцах, в уме, по губам. Десять человек. Десять финалистов.
Но оставался ещё один.
Лесков сидел с прямой спиной, скрестив руки на груди. На его лице было выражение спокойной уверенности — той самой, которую дают связи, деньги и власть. Он знал, что пройдёт. Был абсолютно уверен в своей неприкосновенности.
Дядя в министерстве. Звонок с угрозами. Намёки на неприятности. Всё то, на что он опирался всю свою карьеру, все свои тридцать с лишним лет жизни.
Я сделал паузу. Долгую, театральную. Медленно поднял взгляд от листа. Посмотрел прямо на него.
— И у нас есть одиннадцатый финалист.
Шёпот прокатился по залу — волной, как круги по воде от брошенного камня.
— Мастер Павел Лесков.
Лесков чуть приподнял подбородок. Победная улыбка начала появляться на его губах — самодовольная, торжествующая. Улыбка человека, который победил систему.
— К сожалению, — я сделал акцент на этом слове, и улыбка застыла, — я не могу исключить его. Несмотря на… — пауза, — спорные результаты вчерашнего этапа.
Улыбка медленно сползала с его лица.
— У Мастера Лескова есть особые обстоятельства, — продолжил я ровным голосом, без тени эмоций. — Очень влиятельные обстоятельства.
Тишина в зале стала оглушительной. Никто не дышал.
— Поэтому он проходит дальше. Вне конкурса. Не по результатам — по протекции.
Взрыв.
Шёпот превратился в гул. Журналисты строчили в блокнотах так быстро, что ручки, казалось, дымились. Камеры жужжали, снимая всё: моё лицо, лицо Лескова, реакцию зала.
Лесков сидел неподвижно, и его лицо покрывалось красными пятнами — на щеках, на шее, на лбу.
Он прошёл в финал. Но какой ценой? Ценой любого шанса когда-либо стать своим в профессиональном сообществе.
Он будет в финале — но все будут знать, что он там не заслуженно.
Я поднял руку, и зал постепенно затих.
— А теперь — о финальном задании.
— Забудьте про пары, — сказал я, когда в зале наконец установилась относительная тишина. — Забудьте про соревнование друг с другом.
Одиннадцать финалистов смотрели на меня со смесью настороженности и любопытства. Они не понимали, к чему я веду. Турнир — это соревнование. Соревнование предполагает победителя. Как можно забыть про соревнование?
— Финальный этап — это не гонка, — продолжил я. — Не забег, в котором побеждает самый быстрый.
Я сделал шаг вперёд, к краю сцены.
— Сегодня вы — одна команда. Один консилиум. Одиннадцать врачей разных специальностей, разных школ и опыта, работающих над одной задачей.
Зиновьева нахмурилась. Коровин хмыкнул. Тарасов сохранял каменное лицо, но я видел, как чуть сузились его глаза. Он просчитывал варианты.
— В палате номер один, — я кивнул в сторону коридора, ведущего к стационару, — лежит пациент. Реальный. Не актёр. Человек, который страдает от болезни, которую никто не может определить.
Пауза.
— От него отказались три клиники. Две столичные — включая Императорский Медицинский Центр — и одна губернская. Лучшие специалисты империи потратили месяцы на обследования. Провели сотни анализов, десятки консультаций. И не смогли поставить диагноз.
Шёпот прокатился по залу. Случаи, от которых отказывается Императорский Центр — это редкость. Это либо безнадёжные пациенты, либо… либо что-то действительно необычное.
— У вас есть доступ ко всем ресурсам нашего центра, — продолжил я. — Лаборатория — любые анализы, любые исследования. МРТ, УЗИ, КТ — всё оборудование в вашем распоряжении. Консультации специалистов — любых, кого сочтёте нужным привлечь.
Я обвёл их взглядом.
— Но главный ресурс — это ваши мозги, опыт и знания. И ваше умение работать вместе.
Ещё одна пауза.
— Вы должны поставить диагноз. Вместе. Как команда. Не как одиннадцать соперников, а как одиннадцать союзников. Если справитесь — победит лучший из вас, тот, кто внесёт наибольший вклад в общий успех.
Зал загудел.
— Мастер Разумовский, — Зиновьева подняла руку. — Позвольте вопрос.
— Да?
— Как будет оцениваться индивидуальный вклад каждого участника? Если мы работаем командой, если диагноз ставится коллективно — как определить, кто заслуживает победы больше других?
Хороший вопрос. Умный вопрос. Именно такой, какой я ожидал от неё.
— Члены жюри будут наблюдать за вашей работой, — я кивнул в сторону первого ряда, где сидели Кобрук и барон. — Критерии я оставлю при себе. Вы все проявили себя с положительной стороны, продолжайте в том же духе.
Зиновьева кивнула, но явно была не удовлетворена ответом. Коровин хмыкнул — одобрительно или скептически, я не мог сказать.
— Ещё вопросы?
Пауза. Их не было.
— Палата номер один, — я подвёл итог. — У вас есть время до заката. Все ресурсы центра — в вашем распоряжении. Работайте. И удачи.
Одиннадцать человек поднялись и направились к выходу. Остальные начали понуро разбредаться. Они теперь могли присоединиться к зрителям.
Я спустился со сцены, собираясь идти в мониторную — наблюдать за работой финалистов через камеры. В голове уже складывался план: расположить кресло так, чтобы видеть все экраны одновременно, попросить Кобрук делать заметки, самому следить за динамикой группы.
И остановился.
Из бокового прохода, из тени, которую отбрасывала тяжёлая бархатная кулиса, вышел Магистр Журавлёв.
Он выглядел странно. Возбуждённым, почти лихорадочным. Его обычно бледное, кислое лицо было розовым, глаза блестели.
В руках он держал свёрнутую газету.
— Мастер Разумовский, — он подошёл ко мне быстрым шагом, почти подбежал. — Есть минута? Буквально одна минута, это важно.
— Что на этот раз? — нахмурившись спросил я.
Он протянул мне газету.
«Имперский Вестник». Свежий выпуск, первое утреннее издание. Бумага ещё хрустела, типографская краска ещё пахла — резко, химически.
Заголовок на первой полосе был жирным, кричащим. Таким, что бросался в глаза с расстояния в несколько шагов, таким, что заставлял прохожих останавливаться у газетных киосков.
«СКАНДАЛ В МИНЗДРАВЕ: Родственные связи против гильдийской этики».
Под заголовком — фотография. Лесков-младший, снятый вчера в коридоре больницы. Лицо напряжённое, глаза злые. Неудачный ракурс, неудачное освещение. Идеальный снимок для скандальной статьи.
Я развернул газету, пробежал глазами текст.
Цитаты — мои цитаты с прошлого этапа. «Пациент — не шахматная фигура», «Мне плевать на ваши связи», «Медицина — не место для кумовства». Всё, что я говорил, всё, что журналисты записывали на свои диктофоны.
Описание провала Лескова в палате — подробное, с деталями. Как он улыбался и держал пациента за руку, пока тот задыхался. Как я предсказал потерю сознания за три минуты. Как пациент действительно упал, а Лесков метался по палате, не зная, что делать.
И намёки. Много намёков. На коррупцию, на кумовство, на «гнилую систему, которая продвигает бездарей по протекции и душит талантливых специалистов».
Рыжая журналистка. Та самая, с лисьим личиком и острыми глазами. Она сделала свою работу. И сделала её хорошо.
Глава 15
— Ну, пошумят газетчики и забудут, — я вернул газету Журавлёву. — Скандал на один день. Завтра будет новый повод для заголовков, послезавтра об этом никто не вспомнит. Это ведь ничего не меняет по сути. Лесков всё равно в финале. Его дядя…
— Ошибаетесь, — Журавлёв улыбнулся. Широко, от уха до уха. — Ошибаетесь, Илья Григорьевич. Полчаса назад мне звонили из Столичной Гильдии. Хотели предупредить. По-дружески, так сказать.
Он огляделся, убедился, что поблизости никого нет, и наклонился ко мне, понизив голос почти до шёпота.
— Император прочитал утреннюю прессу за кофе. Его Величество — большой любитель начинать день с газет, это все знают. И эта статья… — он постучал пальцем по заголовку, — эта статья его очень расстроила.
Пауза.
— Его Величество очень не любит, когда тень падает на его реформы. А здравоохранение — одна из его любимых реформ. Он лично курирует преобразования в этой сфере и следит за результатами. И когда в газете пишут про «кумовство» и «коррупцию» в Гильдии Целителей.
Журавлёв выпрямился.
— Лескова-старшего сняли. Сегодня утром. С формулировкой «утрата доверия». Указ подписан час назад.
Я молча смотрел на него. Цель была достигнута. Изначально, я сомневался о том, что Император читает газеты. Но мой расчет оказался верен, либо он, либо Филипп Самуилович Гольдман должны были узнать о конфликте из прессы.
Там везде была моя фамилия и, естественно, они знали о диагностическом центре. Император лично пообещал мне протекцию с его постройкой. Они просто не смогли пройти мимо, помня о своих обещаниях. Да и даже если бы не фамилия, мимо такого скандала лучше не проходить.
В общем и целом, получилось как я и хотел — без прямого обращения к Императору я получил его поддержку в этом вопросе.
— Сейчас в Министерстве чистки, — продолжал Журавлёв, и его голос был полон мрачного удовлетворения. — Комиссия по проверке, аудит связей, пересмотр всех назначений за последний год. Говорят, летят головы. Не только Лесков — ещё несколько человек из его окружения. Все, кто был замешан в… в различных схемах.
Он сложил газету и убрал её в карман.
— Официальное сообщение будет через час. Но в Гильдии уже все знают. И скоро узнают все остальные.
Я перевёл взгляд на закрытую дверь, за которой скрылись участники финала.
Лесков ещё не знает. Это было мне на руку.
* * *
Палата номер один была светлой и просторной.
Слишком… идеальной. Белоснежные стены, новенькое оборудование, огромные окна, через которые лился утренний свет. Всё сияло, всё блестело, всё кричало о деньгах и статусе.
Семён стоял у двери, прислонившись плечом к косяку, и наблюдал.
Не за пациенткой. Пока не за ней. За командой. За тем, как десять человек, прошедших через два этапа отбора, пытаются работать вместе.
И не могут.
Зиновьева захватила командование в первые же минуты. Просто вошла, окинула взглядом палату, увидела пустующее место у изголовья кровати и заняла его. Естественно, без вопросов и дискуссий. Как будто это было её законное место.
— Коллеги, — её голос был жёстким, не терпящим возражений. Голос женщины, которая привыкла руководить и не собирается уступать эту привилегию никому. — Давайте сразу расставим приоритеты. Перед нами — сложный случай. От этой пациентки отказались три клиники. Три. Включая Императорский Медицинский Центр. Это значит, что простых решений здесь нет.
Она сделала паузу, обводя взглядом команду. Проверяла, все ли слушают.
— Посмотрите на характер поражений. Множественные очаги. Рецидивирующее течение — раны заживают и открываются снова. Отсутствие эффекта от стандартной терапии. О чём это говорит?
— О том, что стандартная терапия не работает, — буркнул Тарасов. Он стоял с другой стороны кровати, скрестив руки на груди, и его лицо выражало плохо скрываемое раздражение.
— Блестящее наблюдение, коллега, — Зиновьева даже не удостоила его взглядом. — А если подумать чуть глубже? Множественные гнойные очаги, резистентные к лечению. Это кричит о системной патологии. Иммунодефицит. Волчанка. Васкулит. Возможно, редкая форма гранулематоза Вегенера.
Она повернулась к Ордынской, которая стояла рядом с планшетом в руках, готовая записывать.
— Елена, фиксируй. Нам нужна полная иммунограмма — CD4, CD8, соотношение, все субпопуляции лимфоцитов. Иммуноглобулины — IgG, IgA, IgM, IgE. Комплемент — C3, C4. Антинуклеарные антитела. ANCA — и p-ANCA, и c-ANCA. Криоглобулины. Ревматоидный фактор. Антитела к двуспиральной ДНК.
Ордынская строчила, едва успевая. Её пальцы летали по экрану планшета.
— И биопсия, — добавила Зиновьева. — Биопсия краёв ран. Мне нужна гистология. Нужно понять, что происходит на клеточном уровне. Есть ли васкулит? Есть ли гранулёмы? Есть ли признаки аутоиммунного воспаления?
— Пока мы будем ждать твою гистологию, — Тарасов шагнул ближе к кровати, — пациентка может умереть от сепсиса.
Он склонился над ранами. Две на животе — справа от пупка, ближе к подвздошной области. Одна на правом бедре — на передней поверхности, ближе к паховой складке. Все три — гнойные, с неровными, подрытыми краями, с характерным зловонным запахом.
Семён стоял у двери и тоже чувствовал этот запах. Запах, который въедается в одежду.
— Запах специфический, — Тарасов выпрямился, и его лицо было мрачным. — Анаэробная флора. Клостридии, бактероиды, может быть — фузобактерии. Александра, твоя иммунология подождёт. Если это газовая гангрена — счёт идёт на часы.
— Это не газовая гангрена, — Зиновьева наконец повернулась к нему. Её глаза были холодными, презрительными. — Где крепитация? Где газ в тканях? Где молниеносное распространение? Пациентка болеет месяцами, а при газовой гангрене люди умирают за сутки.
— Тогда гангрена Фурнье, — не сдавался Тарасов. — Некротический фасциит. Нужно вскрывать и дренировать. Широко, агрессивно. Каждый час промедления увеличивает летальность на десять процентов.
— Гангрена Фурнье поражает промежность и мошонку, — Зиновьева говорила медленно, как учительница, объясняющая очевидное тупому ученику. — А здесь — передняя брюшная стенка и бедро. Локализация совершенно нетипичная.
— Атипичная форма…
— Атипичная форма — это не диагноз. Это признание в собственной некомпетентности. «Я не знаю, что это, но давайте резать» — так рассуждают мясники, а не лекари.
Тарасов побагровел. Желваки заиграли на его скулах, руки сжались в кулаки. Семён видел, как он борется с собой — с желанием ответить, с желанием поставить эту высокомерную столичную даму на место.
Но он промолчал. Военная дисциплина. Не спорить с командиром при подчинённых. Даже если командир самозванец. Даже если командир неправ.
А в центре всего этого хаоса — посреди споров, амбиций и уязвлённых самолюбий — лежала пациентка.
Алина. Двадцать два года. Анамнез — в папке на тумбочке, три страницы убористого текста.
Семён изучил его ещё до того, как вошёл в палату. Читал внимательно, делал заметки. И чем больше читал — тем больше чувствовал, что что-то не так.
Она была красивой. Той особенной, хрупкой красотой, которая заставляет мужчин хотеть защищать, а женщин — завидовать и презирать одновременно. Бледное лицо с тонкими чертами. Большие глаза — серые, с длинными ресницами, влажные от слёз. Тёмные волосы, разметавшиеся по подушке. Тонкие руки, которые то и дело тянулись к повязкам на животе — машинально, как будто проверяя, на месте ли они.
Она плакала.
Тихо, беззвучно. Слёзы катились по щекам, и она смахивала их тыльной стороной ладони. Правой ладони, машинально отметил Семён. Правой, не левой.
— Мне так больно, — её голос был слабым, дрожащим. Голос человека, который страдал долго и много. — Вы не представляете, через что я прошла. Три клиники. Три. И везде — одно и то же.
Она всхлипнула.
— Режут. Режут и режут. А лучше не становится. Только хуже. Каждый раз хуже. Они говорили, что помогут. Обещали. А потом… — она закрыла лицо руками, — потом снова резали. Как будто я не человек. Как будто кусок мяса на столе. Мясники, — она опустила руки и посмотрела на Зиновьеву. В её глазах было столько боли, столько отчаяния. — Все они — мясники. Вы ведь не такие? Вы ведь поможете мне? По-настоящему поможете?
Лесков сидел на краю кровати, держа её за руку — за левую, отметил Семён. Его лицо было мягким, сочувствующим. Идеальная маска заботливого лекаря, идеальный образ рыцаря в белом халате.
— Тише, тише, — он погладил её по руке. Нежно, почти интимно. — Всё будет хорошо, Алина. Можно я буду называть вас Алиной?
Она кивнула, глядя на него снизу вверх.
— Алина, мы — не такие, как те… другие. Мы — лучшие лекари империи. Мы прошли через сложнейший отбор, чтобы оказаться здесь. И мы найдём причину. Мы вас вылечим. Я лично прослежу за этим.
— Правда? — в её голосе было столько надежды. Столько веры и… обожания?
— Обещаю, — Лесков улыбнулся. — Вы в надёжных руках.
Семён смотрел на эту сцену. Что-то было не так.
Он не мог сформулировать это чётко. Но интуиция била тревогу.
Слишком много шума. Слишком много версий, которые не стыкуются друг с другом. Зиновьева говорит об иммунодефиците, Тарасов — о гангрене, Коровин молчит в углу и хмурится, Лесков изображает принца на белом коне.
А пациентка плачет и рассказывает о «мясниках».
Мясники. Интересное слово. Не «врачи, которые ошиблись». Не «специалисты, которые не смогли помочь». Мясники. Намеренное оскорбление.
Три клиники отказались от неё. Три. Включая Императорский Медицинский Центр — лучшую больницу империи, где работают светила, где лечат членов императорской семьи.
Они что, все мясники? Все некомпетентны? Все не смогли разобраться в «простом» случае гнойных ран?
Или…
Или они разобрались. И именно поэтому отказались.
Семён посмотрел на раны. Точнее — на повязки, которые их закрывали. Две на животе, справа от пупка. Одна на правом бедре, ближе к паху.
Все — справа. Все — на передней поверхности тела. Все — в пределах досягаемости…
Чего?
Правой руки.
Эта мысль пришла внезапно, как вспышка. Как молния, которая на секунду освещает тёмную комнату.
Почему раны только справа? Почему только спереди? Волчанка не выбирает сторону. Васкулит не знает, где право, где лево. Инфекция распространяется по своим законам — по ходу сосудов, по фасциальным пространствам, — а не по принципу «справа — да, слева — нет».
Левое бедро — чисто. Семён видел это, когда Тарасов откидывал простыню. Левый бок — чист. Спина — судя по тому, как она лежала, не ёрзая, не морщась от боли — тоже чиста.
Странная локализация для системного заболевания.
Очень удобная локализация для…
Для чего?
* * *
Мониторная была погружена в полумрак.
Я специально попросил приглушить верхний свет. Так лучше видно экраны и сосредоточиться на том, что происходит в палате, а не на лицах людей вокруг.
Экраны светились холодным голубоватым светом, показывая палату номер один с разных ракурсов. Центральный самый большой — давал общий план: вся комната как на ладони, все одиннадцать участников, кровать с пациенткой в центре. Боковые экраны — крупные планы. Лицо Алины, мокрое от слёз. Руки Тарасова, осматривающие раны. Доска, исписанная терминами. Спина Семёна у двери.
Я сидел в кресле, откинувшись на спинку, и наблюдал.
Рядом барон, нервно теребящий золотую запонку на манжете. Его жест, который он не осознавал. Я видел эту запонку уже сотни раз — он крутил её всегда, когда нервничал или не понимал чего-то.
Сейчас — и то, и другое.
В углу, в самой густой тени, сидел Грач. Разумеется, с едой. На этот раз — какой-то пирожок, судя по запаху — с капустой. Он жевал медленно, демонстративно, не отрывая глаз от блокнота, в котором что-то писал. Иногда поднимал голову, смотрел на экран, хмыкал и снова возвращался к записям.
И Журавлёв.
Журавлёв сидел в кресле напротив меня. Его обычно кислое лицо сейчас светилось от злорадства. Глаза блестели, губы то и дело растягивались в улыбке, которую он пытался скрыть и не мог.
— Смотрите на него, — Журавлёв ткнул пальцем в экран.
На экране Лесков склонился над Алиной, держа её за руку, что-то нашёптывая. Его лицо было нежным, заботливым. Идеальная картинка для журнала «Лекарь и пациент».
— Павлин! — Журавлёв хихикнул. — Распустил хвост, красуется перед дамой. Играет в благородного рыцаря, спасителя несчастных. И ведь искренне верит, что это работает!
Он повернулся ко мне.
— Как думаете, Илья Григорьевич, когда ему сказать? Сейчас? Или подождать пока он окончательно поверит в свою неуязвимость? А потом — бац! — он щёлкнул пальцами. — И всё рушится. Как карточный домик. Как… как…
Он не нашёл сравнения и просто махнул рукой.
— Это будет прекрасно. Просто прекрасно.
Я молчал. Смотрел на экраны.
Команда не работала. Это было очевидно даже без моего Сонара. Просто понимание того, как должна выглядеть работающая команда — и как выглядит команда, которая разваливается на части.
Зиновьева захватила власть — но не знала, что с ней делать. Она тонула в деталях, терминах и теоретических построениях. Уже исписала половину доски — я видел на экране: «СКВ?», «ANCA-ассоциированный васкулит?», «Гранулематоз Вегенера?», «Криоглобулинемия?». Нарисовала какую-то схему иммунных каскадов, которую никто, кроме неё, не понимал.
Умная женщина. Слишком умная.
Настолько увлеклась теорией, что забыла посмотреть на пациентку.
Тарасов рвался резать. Это было написано на его лице. Он смотрел на раны — и видел только одно: гной, который нужно выпустить. Ткани, которые нужно иссечь. Проблему, которую нужно решить скальпелем.
Военный хирург. Для него любая проблема — гвоздь, а он — молоток. Вскрыть, дренировать, ампутировать если надо. Действие вместо размышления. Результат вместо анализа.
Лесков… Лесков был Лесковым.
А остальные? Остальные метались между тремя лидерами, не зная, кого слушать. Коровин молчал в углу — старый лис, он что-то понял, но не спешил делиться. Ордынская строчила в планшете, выполняя приказы Зиновьевой. Другие стояли кучкой у стены, переглядываясь, перешёптываясь.
И Семён. Семён стоял у двери, прислонившись к косяку, и смотрел.
Не на раны. Не на аппаратуру. На пациентку.
— Подождите, Аркадий Платонович, — сказал я, не отрывая глаз от экрана. — Пусть доиграет.
— Что? — Журавлёв поднял бровь. — Вы не хотите его добить? Сейчас, пока он на вершине своего маленького триумфа?
— Нет.
— Но почему? Это же идеальный момент! Он там, — Журавлёв ткнул в экран, — воображает себя спасителем. А мы знаем правду. Можем войти, сказать ему… Вы представляете его лицо? Представляете, как он побледнеет?
— Представляю, — я кивнул. — Именно поэтому — нет.
Журавлёв нахмурился, не понимая.
Я поднялся с кресла и подошёл к углу, где сидел Грач.
Он не поднял головы при моём приближении. Продолжал жевать свой пирожок, продолжая что-то строчить в блокноте. Как будто меня не существовало.
— Ну что, аудитор? — я остановился рядом с его креслом, глядя сверху вниз. — Нашёл ошибки?
Грач откусил ещё кусок пирожка. Прожевал — медленно, тщательно, демонстративно. Проглотил. Вытер губы тыльной стороной ладони.
Только потом ответил.
— Ошибки?
Он поднял на меня глаза. В них было что-то странное. Не просто превосходство — хотя и оно тоже. Что-то похожее на… азарт?
— Я вижу катастрофу, Разумовский. Стадо баранов, которые пытаются решить уравнение со многими неизвестными методом случайного тыка.
Он кивнул в сторону экрана.
— Один кричит «иммунодефицит» и рисует схемы, которые никто не понимает. Другой рвётся резать всё, что видит. Третий играет в романтического героя и держит даму за ручку. А остальные стоят и смотрят, как три петуха дерутся за право первым нагадить на навозную кучу.
Он усмехнулся.
— Это не команда, Разумовский. Это цирк. С клоунами, акробатами и дрессированными собачками. Только вот пациентке от этого цирка — ни холодно, ни жарко.
— Ты видишь проблему, — я не спрашивал, констатировал. — Но видишь ли ты решение?
Грач помолчал. Его глаза, красные, воспалённые, с тёмными кругами под ними, смотрели на меня изучающе.
— Там, в палате, — сказал он наконец, — одиннадцать овец. И один волк. Только волк прикидывается овцой. И овцы его кормят с рук. Гладят по шёрстке. Жалеют.
Он вернулся к своему пирожку, давая понять, что разговор окончен.
Я молча отошёл и вернулся к своему креслу.
На экране Алина снова заплакала. Громче, надрывнее. Лесков склонился над ней, утешая, гладя по волосам. Зиновьева что-то требовательно говорила Ордынской. Тарасов спорил с каким-то участником — кажется, с Глебовым — о необходимости немедленной операции.
И Семён. Семён стоял в стороне, у двери, и смотрел.
Не на Зиновьеву. Не на Тарасова. Не на Лескова.
На пациентку.
На её руки. На расположение повязок. На то, как она лежит, как двигается, как плачет.
— Двуногий, — Фырк был заинтригован. — Твой хомяк что-то почуял. Смотри, как он смотрит. Как принюхивается.
— Вижу.
— Думаешь, догадается?
* * *
Прошло два часа.
Семён сидел на жёстком больничном стуле в углу палаты и смотрел, как рушатся надежды команды.
Результаты анализов пришли. Все, которые заказала Зиновьева. Курьер из лаборатории принёс толстую папку и положил на стол. Зиновьева схватила её, как утопающий хватает спасательный круг.
И утонула.
— Иммунограмма — норма, — она читала вслух, и с каждым словом её голос становился всё более растерянным. — CD4 — тысяча двести. CD8 — шестьсот. Соотношение — два к одному. Абсолютная норма. Никакого иммунодефицита.
Она перевернула страницу.
— Иммуноглобулины — норма. IgG, IgA, IgM — всё в пределах референсных значений. Комплемент — норма.
Ещё страница.
— ВИЧ — отрицательно. Сифилис — отрицательно. Гепатиты B и C — отрицательно. Диабет — нет, гликированный гемоглобин пять и два.
Она подняла глаза от бумаг. В них было что-то похожее на панику.
— Антинуклеарные антитела — не обнаружены. ANCA — оба варианта — отрицательно. Криоглобулины — отсутствуют. Ревматоидный фактор — норма. Антитела к двуспиральной ДНК — не обнаружены.
Тишина в палате стала физически ощутимой.
— Никакой волчанки, — голос Зиновьевой был глухим, как будто она говорила из-под воды. — Никакого васкулита. Никакого гранулематоза. Никакого аутоиммунного заболевания вообще.
Тарасов, который стоял рядом, скрестив руки на груди, хмыкнул.
— Я же говорил. Это не иммунология. Это инфекция. Нужно резать.
— Резать что? — Зиновьева повернулась к нему. — Если нет системной патологии, то откуда рецидивы? И эти множественные очаги? Почему раны не заживают при адекватной хирургической обработке?
— Потому что обработка была неадекватной! Эти… мясники… из других клиник — они недостаточно широко иссекали. Недостаточно глубоко дренировали. Нужно…
— Хватит! — Зиновьева ударила папкой по столу. — Хватит этого бреда про «резать глубже»! Это не решение, это… это…
— Это единственное, что работает при гнойной хирургии, дорогая коллега.
— Не называйте меня «дорогая»!
— А вы не называйте мои методы бредом!
Они стояли друг напротив друга, и воздух между ними, казалось, потрескивал от напряжения. Два лидера, два альфы, два человека, которые не умеют уступать.
Семён смотрел на них — и не слушал. Его мысли были далеко.
Бакпосев.
Результат бакпосева лежал на столе, среди других бумаг. Один листок, который никто не обсуждал. Который все как будто не заметили.
Семён заметил.
Он встал, подошёл к столу, взял листок. Прочитал ещё раз — медленно, внимательно, вдумываясь в каждое слово.
Кишечная палочка. Золотистый стафилококк. Энтерококк. И — почвенные бактерии.
Смесь, которая не возникает естественным путём. Смесь, которой не должно быть в закрытом абсцессе.
* * *
Журавлёв наконец устал злорадствовать — или просто исчерпал запас колкостей. Он сидел в кресле, листая ту же газету, которой хвастался час назад, и его лицо было скучающим.
Барон нервничал.
В углу раздался шорох.
Я обернулся. Грач что-то быстро писал в блокноте — размашисто, торопливо, почти яростно. Ручка летала по бумаге, оставляя резкие, угловатые буквы.
Потом он остановился. Перечитал написанное. Усмехнулся — коротко, удовлетворённо.
Вырвал листок из блокнота.
Небрежно смял его в руке — не в шарик, просто помял, чтобы было удобнее бросать.
И швырнул на стол перед бароном.
Штальберг вздрогнул от неожиданности. Посмотрел на смятый листок, на Грача, снова на листок.
— Что это? — его голос был растерянным.
Грач не ответил. Просто откинулся в кресле, скрестил руки нагруди и уставился на экран с выражением человека, который знает что-то важное и наслаждается своим знанием.
Барон развернул листок. Прочитал. Нахмурился — глубоко, так, что между бровями пролегла вертикальная складка.
— Илья, — он протянул мне бумагу. — Я не понимаю.
Я взял листок.
Одно слово. Написанное крупными, угловатыми буквами. Подчёркнутое дважды жирными, резкими линиями.
«Актриса».
Я посмотрел на Грача. Он смотрел на меня — и в его воспалённых глазах было торжество человека, который решил загадку раньше всех.
— Илья, — барон подался вперёд. — Я не понимаю. Вы же говорили, что пациент реальный. А Грач пишет… — он запнулся, — «актриса»? Это что, снова испытание? Вы нас снова обманули?
Я покачал головой.
— Нет, барон. Пациент реальный.
— Тогда что значит «актриса»? — барон смотрел на меня непонимающе.
Я посмотрел на экран. На Алину, которая лежала с закрытыми глазами, держа Лескова за руку. На её бледное лицо, на тёмные волосы на белой подушке, на повязки, закрывающие раны.
— Это значит, — сказал я медленно, — что Грач увидел то, чего пока не видят остальные. То, что должна была увидеть команда. То, ради чего я и выбрал этот случай для финала.
Пауза.
— Молодец, Грач. Хороший глаз.
Грач хмыкнул — то ли довольно, то ли презрительно. Я кивнул на экран.
— Семён уже близко. Посмотрите на него. На то, как он смотрит. Он почти понял. Ещё немного — и дойдёт сам.
* * *
Семён встал со стула.
Его ноги были как ватные. Сердце колотилось так громко, что он боялся — все услышат. Руки слегка дрожали, и он сжал их в кулаки, чтобы скрыть дрожь. Нервничал.
Он знал, что должен сделать. Знал — и боялся.
Потому что если он прав… если его догадка верна… то всё, что они делали последние два часа — бессмысленно. Все споры, все анализы, все теории — пустая трата времени.
И если он неправ… если ошибается… то он сейчас совершит непростительную глупость.
Но он должен был проверить.
Должен. Семён сделал шаг к кровати. Потом ещё один. И ещё.
Зиновьева и Тарасов не обратили на него внимания — они сидели в своих углах, погружённые в собственные мысли. Остальные члены команды тоже не смотрели — устали, разочаровались, потеряли интерес.
Только Коровин — старый, молчаливый Коровин — проводил его взглядом.
Семён подошёл к тумбочке у кровати. Деревянная, с выдвижным ящиком. Стандартная больничная мебель.
Он потянулся к ящику.
— Эй! — голос Алины прорезал тишину палаты. — Что вы делаете? Это мои личные вещи! Вы не имеете права рыться в моих вещах без разрешения!
Семён не обернулся. Выдвинул ящик.
Книга. Какой-то любовный роман с полуобнажённой парой на обложке. Телефон в розовом чехле с блёстками. Расчёска. Гигиеническая помада. Пачка салфеток. Маленькое зеркальце.
Ничего необычного. Ничего подозрительного.
— Величко! — Лесков схватил его за плечо, развернул к себе. Его лицо было красным от злости. — Ты слышишь? Это нарушение прав пациента! Я буду жаловаться! Я…
— Отпусти, — голос Семёна был тихим, но твёрдым.
— Что?
— Отпусти мою руку. Сейчас.
Что-то в его голосе заставило Лескова отшатнуться. Он отпустил плечо Семёна, отступил на шаг.
Семён задвинул ящик. Огляделся.
Сумка. Большая кожаная сумка у стены, под вешалкой. Далеко от кровати — метра три, не меньше. Туда Алина не могла бы дотянуться, не вставая.
Значит — не там.
Где ещё?
Постель.
Семён посмотрел на кровать. Простыня, одеяло, подушка…
Подушка, которую Алина так старательно придерживала левой рукой, как будто защищая что-то.
— Что вы делаете? — голос Алины изменился.
Семён посмотрел на неё. Её глаза были широко открыты — и в них было что-то новое. Не страх и боль. Что-то холодное, настороженное.
— Зачем вы…
Семён не дал ей договорить.
Он шагнул вперёд. Протянул руку. И рывком откинул край подушки.
На белой простыне, под самым краем подушки, там, где её скрывала рука Алины, лежал шприц.
Обычный одноразовый шприц. Десять миллилитров. Без упаковки. Грязный — на пластике виднелись какие-то пятна, разводы.
И внутри — мутная желтоватая жижа. Густая, неоднородная, с какими-то вкраплениями. Что-то похожее на гной.
Или на что-то хуже.
Семён смотрел на этот шприц, и в его голове всё встало на свои места. Все кусочки головоломки — странная локализация, странная флора, странное поведение — сложились в одну страшную картину.
Три клиники отказались от неё. Теперь Семён понимал — почему. Они поняли. Поняли — и не захотели участвовать в этом безумии.
— Это… — голос Зиновьевой дрогнул. Она подошла ближе, смотрела на шприц широко открытыми глазами. — Это что такое?
Тарасов тоже подошёл. Его лицо было бледным, осунувшимся.
— Твою мать, — выдохнул он.
И тут Алина закричала.
Нет — не закричала. Завизжала. Пронзительно, истошно, так, что у Семёна заложило уши.
— Он меня ударил!
Её голос взлетел до ультразвука.
— Уберите его! Он маньяк! Он бил меня! Он хотел меня изнасиловать!
Она забилась на кровати, срывая с себя повязки. Её руки рвали бинты, сдирали пластыри. Кровь — настоящая, алая, яркая — брызнула на простыню, на её руки и лицо Лескова, который стоял рядом в полном ступоре.
— Спасите меня! — она кричала, и её голос был голосом жертвы, невинной страдалицы. — Помогите! Он монстр! Чудовище! Он напал на меня!
Из «хрупкой девочки» она превратилась в фурию.
Глава 16
Алина визжала так, что у Семёна заложило уши.
Не кричала, а именно визжала. Пронзительно, истошно, на одной ноте, которая вгрызалась в мозг и отключала способность думать. Её руки метались по воздуху, сдирая повязки, разбрасывая бинты, царапая собственное лицо.
— Насильник! — голос взлетел до ультразвука. — Он хотел меня убить! Спасите! Кто-нибудь!
Кровь. Везде была кровь. Алая, яркая. Она текла по её рукам, капала на белую простыню, брызгала на лицо Лескова, который стоял рядом в полном ступоре.
И тут Лесков очнулся.
Его лицо исказилось яростью. Он развернулся к Семёну, и в его глазах было что-то первобытное. Не врач смотрел на коллегу — самец защищал свою самку.
— Ты! — он бросился вперёд, схватил Семёна за грудки, встряхнул так, что у того лязгнули зубы. — Ты, псих! Что ты с ней сделал⁈ Не трогай её!
Семён не сопротивлялся. Просто стоял, сжимая в руке шприц с грязной желтоватой жижей, и смотрел на Лескова спокойными глазами.
Это спокойствие было страшнее любой агрессии.
— Убери руки, — голос Семёна был ровным, почти скучающим. — Ты мешаешь.
— Я тебя уничтожу! — Лесков тряс его, как тряпичную куклу. — Ты напал на пациентку! При свидетелях! Твоя карьера закончена! Я лично…
— Лесков, отпусти его.
Голос Зиновьевой был холодным и острым, как скальпель. Она стояла у стены, скрестив руки на груди, и смотрела не на Семёна, а на кровать. На Алину, которая продолжала визжать, но уже тише, словно выдыхаясь.
— Ты что, не видишь⁈ — Лесков обернулся к ней. — Он напал на неё! Он…
— Я вижу шприц, — Зиновьева кивнула на руку Семёна. — И я хочу знать, что в нём. Прежде чем делать выводы.
— Какая разница, что в нём⁈ Он рылся в её вещах! Он…
— Отпусти. Его.
На этот раз в голосе Зиновьевой было что-то такое, от чего Лесков невольно разжал пальцы. Он отступил на шаг, всё ещё тяжело дыша, всё ещё готовый броситься снова.
Семён поправил халат. Спокойно, не торопясь. Как будто ничего не произошло.
А потом двери палаты распахнулись.
Илья вошёл первым. За ним следом двое охранников барона в чёрных костюмах. Хаос мгновенно стих.
Алина перестала визжать. Её глаза метнулись к двери, оценили обстановку и она снова стала жертвой. Хрупкой, испуганной, беззащитной. Слёзы потекли по щекам, губы задрожали.
— Он… он напал на меня… — её голос был слабым, надломленным. — Этот человек… он хотел…
— Тихо, — Илья поднял руку.
Одно слово. Одно движение. И в палате воцарилась тишина.
Он обвёл взглядом присутствующих. Семёна со шприцем. Лескова с перекошенным лицом. Зиновьеву у стены. Тарасова, который стоял в углу и молчал. Коровина, который сидел на стуле и смотрел на всё это с выражением человека, наблюдающего за интересным спектаклем. Ордынскую, которая прижимала ладони к щекам.
И Алину, которая лежала на кровати, залитая кровью, с растрёпанными волосами и глазами затравленного зверька.
— Величко, — Илья кивнул Семёну. — Докладывай.
Лесков дёрнулся вперёд.
— Какой ещё «докладывай»⁈ Этот маньяк…
— Молчать.
Голос Ильи не был громким. Но в нём было что-то такое, от чего Лесков захлопнул рот и отступил назад. Как собака, которую хозяин осадил одним взглядом.
Семён сделал шаг вперёд. Поднял шприц на уровень глаз. Так, чтобы все видели.
— Алина больна, это факт. Но не тем, чем вы думаете, — сказал он. — Искусственное расстройство. Пациентка сама наносит себе повреждения и вводит инфицированный материал, чтобы вызвать симптомы болезни.
Тишина.
— Это… это бред! — голос Алины стал визгливым. — Я больна! У меня инфекция! Вы же сами видели…
— Я видел, — Семён кивнул. — И я думал. Долго думал. А потом начал смотреть.
Он повернулся к остальным участникам.
— Она правша. Все её раны — только там, куда достаёт правая рука. Левое предплечье. Левое бедро. Левая сторона живота. Ни одной раны на спине. Ни одной на правом боку. Ни одной на левой руке.
Зиновьева вздрогнула. Её глаза расширились.
— Если бы это была системная инфекция, — продолжал Семён, — раны появлялись бы хаотично. По всему телу. А здесь прослеживается чёткая закономерность. Только те места, которые она может достать сама. Только те места, которые удобно бинтовать самостоятельно.
— Это совпадение! — Алина попыталась подняться, но охранник шагнул к кровати, и она замерла. — Вы не имеете права…
— Имею, — Семён не смотрел на неё. — Бакпосев показал смешанную флору. Кишечная палочка, золотистый стафилококк, энтерококк. И почвенные бактерии. Эта комбинация не встречается в естественных условиях. Она встречается только в одном случае — когда кто-то намеренно вводит грязь под кожу.
Он поднял шприц выше.
— Вот этим шприцем. Который я нашёл под её подушкой. В нём та же смесь. Та же грязь. Тот же способ заражения.
Зиновьева прижала ладонь ко рту.
— Синдром Мюнхгаузена… — прошептала она. — Господи. Это же… это классика. Это в каждом учебнике. Как я могла не увидеть?
— Потому что вы искали зебру, — голос Ильи был спокойным. — Редкие болезни. Экзотические синдромы. Иммунодефициты и васкулиты. А ответ лежал на поверхности. Лошадь раскрашенная в полоску.
Коровин хмыкнул в своём углу.
— А я всё думал, — его голос был скрипучим, старческим, — чего она глаза прячет. Когда рассказывает про боль — смотрит в сторону. Когда плачет — следит за реакцией. Актриса. Хорошая актриса, но не идеальная.
Лесков стоял посреди палаты с открытым ртом.
Его лицо было белым как мел. Он смотрел на Алину, которую утешал, которой верил, которую защищал и в его глазах было что-то похожее на ужас.
— Это… это неправда… — он покачал головой. — Она не могла… Она же…
— Могла, — Илья повернулся к нему. — И делала. Три клиники. Три месяца. Десятки процедур. Десятки тысяч рублей на анализы и лечение. И всё это время она сама поддерживала свою «болезнь». Она вводила инфекцию себе и срывала заживающие раны.
Алина молчала.
Она больше не кричала, не визжала, не плакала. Просто сидела на кровати, опустив голову, и её плечи мелко дрожали.
— Зачем? — голос Ордынской был тихим, растерянным. — Зачем кому-то делать такое с собой?
— Потому что ей нужно внимание, — Семён убрал шприц в карман халата. — Внимание врачей. Забота. Сочувствие. В её жизни, видимо, этого не хватает. И она нашла способ получить — через болезнь. Через страдания. Настоящие страдания, которые она причиняет себе сама.
Он посмотрел на Алину. Не с осуждением или отвращением, а с чем-то похожим на жалость.
— Это психическое расстройство. Серьёзное. Ей нужна помощь. Но не хирургическая. Психиатрическая.
Илья кивнул.
— Верно. Охрана, вызовите психиатрическую бригаду. Пациентку под наблюдение до их приезда. Никаких острых предметов, никакого доступа к медикаментам.
Охранники двинулись к кровати. Алина не сопротивлялась. Она сидела неподвижно, как сломанная кукла, и её глаза были пустыми.
Илья повернулся к участникам турнира.
— Испытание окончено, — сказал он. — Результаты будут объявлены через час. В главной аудитории.
И вышел, не оглядываясь.
Семён остался стоять посреди палаты. Вокруг него стояли ошарашенные коллеги, Лесков, пустая кровать с кровавыми простынями.
Он сделал это. Разгадал загадку. Увидел то, чего не увидели другие.
Но почему-то он не чувствовал триумфа. Только усталость. И странную, щемящую жалость к девушке, которая так отчаянно хотела, чтобы её пожалели.
* * *
Вечерний свет падал сквозь высокие окна аудитории, окрашивая всё в тёплые золотистые тона. Это было бы красиво, если бы не напряжение, которое висело в воздухе, как грозовая туча.
Финалисты сидели в первых рядах. Одиннадцать человек. Тех, кто остался после всех отсевов, провалов и драм. Они выглядели измотанными: круги под глазами, помятая одежда, нервные жесты.
Позади них — пресса. Камеры, диктофоны, блокноты. Журналисты ждали развязки, как стервятники ждут падали. После скандала с Лесковым и истории с актёром-эпилептиком им нужен был финал. Красивый, драматичный, с победителями и проигравшими.
Я собирался дать им финал. Но не тот, которого они ждали.
Барон стоял у боковой двери, нервно теребя запонку. Журавлёв сидел в углу, листая какие-то бумаги. Кобрук — рядом с ним, с непроницаемым лицом.
И Грач. Грач устроился в своём любимом тёмном углу, развалившись в кресле, и грыз яблоко. Хруст разносился по притихшему залу. Раздражающе громкий, демонстративно наплевательский.
Я поднялся на сцену.
Камеры защёлкали, как голодные жуки. Вспышки резанули по глазам.
— Коллеги, — я положил руки на трибуну. — Испытание завершено. Пришло время подвести итоги.
Тишина.
— Вы все показали себя достойно. Кто-то блестяще. Кто-то неожиданно. Кто-то разочаровывающе.
Мой взгляд скользнул по рядам. Семён — бледный, но собранный. Зиновьева — с каменным лицом. Тарасов — нахмуренный, напряжённый. Коровин — спокойный, как старый волк, который знает, что переживёт любую охоту. Ордынская — с красными от недосыпа глазами.
И Лесков. Лесков сидел в стороне от остальных, и его лицо было серым, осунувшимся. Он уже знал, что проиграл. Он просто ждал официального подтверждения.
— Финальное испытание было сложным, — продолжил я. — Синдром Мюнхгаузена — редкий диагноз. Многие лекари за всю карьеру не встречают ни одного случая. Но суть была не в редкости.
Я сделал паузу.
— Суть была в том, чтобы увидеть очевидное. Когда все признаки указывают на симуляцию — увидеть симуляцию. Не искать сложные объяснения простым фактам. Не строить теории там, где нужно просто открыть глаза.
Зиновьева опустила взгляд. Она поняла, что это о ней.
— Большинство из вас утонули в версиях. Иммунодефициты, васкулиты, генетические аномалии. Красивые теории, впечатляющие схемы. Но ни одна из них не объясняла главного — почему раны только на левой стороне тела? Почему только там, куда достаёт правая рука?
Я обвёл взглядом зал.
— Один человек это заметил. Один человек задал правильный вопрос. И нашёл ответ.
Семён чуть выпрямился на своём месте. Его щёки порозовели.
— Но, — я поднял палец, — этого недостаточно.
Румянец на лице Семёна сменился бледностью.
— Величко заметил. Но он сомневался. Колебался. Ждал подтверждения. И если бы пациентка была настоящей, если бы это была реальная инфекция — эти минуты сомнений могли бы стоить ей жизни.
Я повернулся к Зиновьевой.
— Зиновьева показала блестящие теоретические знания. Но она утонула в них. Забыла посмотреть на пациентку. Забыла о том, что медицина — это не только книги.
К Тарасову.
— Тарасов рвался действовать. Резать, дренировать, оперировать. Прекрасные качества для полевого хирурга. Но не всегда скальпель является правильным ответом.
К Коровину.
— Коровин видел. Чувствовал. Но молчал. Ждал, пока кто-то другой скажет то, что он понял. Это не командная работа. Это — пассивность.
К Ордынской.
— Ордынская показала эмпатию и чуткость. Но эмпатия без критического мышления — опасна. Она позволила эмоциям затуманить разум.
Я замолчал. Обвёл взглядом пятерых, которых только что раскритиковал.
— И всё же, — мой голос стал мягче, — вы пятеро — лучшие. Лучшие из девяноста пяти. Лучшие из тысяч, кто не прошёл первый этап. У каждого из вас есть сильные стороны. У каждого — слабые. И я…
Пауза. Долгая, томительная.
— Я не могу выбрать двоих.
По залу прокатился шёпот. Журналисты зашевелились.
— Я обещал, что победителей будет двое. Но сейчас я вижу пятерых достойных кандидатов. Каждый из которых может стать частью моей команды. И каждый из которых ещё не доказал, что достоин этого полностью.
Я выпрямился.
— Поэтому я объявляю дополнительный этап. «Гран-при». Этап на выживание.
Зал взорвался.
Журналисты вскочили с мест. Камеры защёлкали с удвоенной силой. Голоса перекрывали друг друга.
— Это нарушение регламента! — кричала рыжая журналистка из первого ряда. — Вы меняете правила на ходу!
— Это непрофессионально! — вторил ей мужчина с седой бородкой. — Участники имеют право на честные условия!
— Комментарий организаторов⁈ Барон фон Штальберг, что вы скажете⁈
Я поднял руку. Медленно, спокойно.
Шум стих. Не сразу, но стих.
— Это мой турнир, — мой голос был ровным, почти скучающим. — И я пишу правила. Если кто-то не согласен — дверь там.
Я указал на выход.
— Остаются пятеро: Величко, Зиновьева, Коровин, Тарасов, Ордынская. Остальным — спасибо за участие. Подробности дополнительного этапа будут объявлены завтра утром.
— Но это же…
— Дверь. Там.
Рыжая журналистка захлопнула рот. Её глаза метали молнии, но она села обратно, яростно строча что-то в блокноте.
И тут поднялся Лесков.
Он стоял посреди зала — растрёпанный, с безумным взглядом, с трясущимися руками. Его лицо было красным, на лбу блестели капли пота.
— А я⁈ — его голос сорвался на визг. — Почему меня нет в списке⁈ Я прошёл все этапы! Я имею право!
Журналисты развернулись к нему. Камеры нацелились, как хищники на добычу.
— Мастер Лесков, — я смотрел на него спокойно, почти сочувственно. — Вы не прошли испытание. Вы не увидели очевидного. Вы защищали симулянтку, нападали на коллегу, который поставил правильный диагноз. Вы продемонстрировали всё, чего я не хочу видеть в своей команде.
— Это произвол! — он шагнул вперёд, и охранники напряглись. — Я буду жаловаться! Мой дядя вас уничтожит! Вы не представляете, с кем связались!
Я посмотрел на Журавлёва. Кивнул.
Магистр поднялся со своего места. Медленно, величественно подошёл к трибуне, держа в руках газету. Он дождался своего часа. Месть была для него, слаще меда.
— Боюсь, Мастер Лесков, — его голос был елейным, почти сочувственным, — вашему дяде сейчас не до жалоб.
Он развернул газету и показал залу первую полосу.
Крупный заголовок. Фотография. Знакомое лицо.
«ЗАМЕСТИТЕЛЬ МИНИСТРА ЗДРАВООХРАНЕНИЯ ЛЕСКОВ СНЯТ С ДОЛЖНОСТИ. КОРРУПЦИОННЫЙ СКАНДАЛ ВЕКА».
Тишина.
Лесков стоял, открыв рот. Его глаза бегали по строчкам — лихорадочно, не веря.
— Сегодня утром, — Журавлёв продолжал тем же елейным тоном, — Павел Аркадьевич Лесков был отстранён от должности. За кумовство. Личным указом его Императорского величества. И все это благодаря Вас. Видите ли в Империи не любят лизоблюдов.
Лесков побледнел. Потом позеленел. Потом снова побледнел.
— Это… это неправда… — его голос был хриплым, сломанным. — Это ложь… Это…
— Это «Имперский вестник», — Журавлёв пожал плечами. — Официальное издание. Они не публикуют ложь.
Журналисты сорвались с мест.
Они бросились к Лескову, как стая голодных волков. Вспышки камер. Выкрики. Вопросы, которые сыпались со всех сторон.
— Мастер Лесков, вы знали об отстранении вашего дяди⁈
— Знали и все равно участвовали⁈
— Или не знали?
— Как вы прокомментируете обвинения⁈
Лесков отступал. Шаг назад. Ещё один. Ещё.
А потом развернулся и побежал.
Он бежал к выходу, расталкивая людей, опрокидывая стулья. Журналисты гнались за ним, как охотничьи псы за лисой. Вспышки камер освещали его спину, его затылок, его отчаянное бегство.
Двери захлопнулись за ним.
Через час все успокоилось. Кабинет барона был островком тишины посреди бури.
За дверью — шум, голоса, топот ног. Журналисты всё ещё рыскали по коридорам в поисках комментариев. Участники турнира обсуждали новости. Охрана пыталась навести порядок.
А здесь был только мягкий свет настольной лампы, запах дорогого коньяка и тиканье старинных часов на стене.
Барон стоял у окна, глядя на вечерний Муром. Его силуэт на фоне закатного неба казался усталым, осунувшимся.
— Илья, — он не обернулся. — Вы уверены?
— В чём именно, ваше благородие?
— В этом… дополнительном этапе. Это затягивает открытие центра. Приносит дополнительные расходы. Это нервы — мои, ваши, всех остальных. Это риск новых скандалов.
Я опустился в кресло. То самое, в котором вчера сидел Грач, разбрасывая крошки. Кресло было мягким, глубоким, таким, в котором хотелось утонуть и не вылезать.
— Абсолютно уверен.
— Почему?
Я помолчал, собираясь с мыслями.
— Потому что никто из них не проявил себя идеально. Семён угадал, но слишком долго сомневался. Зиновьева утонула в теории. Тарасов рвался резать, не думая. Коровин видел, но молчал. Ордынская позволила эмоциям взять верх.
Барон наконец обернулся.
— И вы думаете, что ещё один этап что-то изменит?
— Я думаю, что ещё один этап покажет правду. Не ту правду, которую они демонстрируют на публике. А ту, которая проявляется в экстремальных условиях. Когда нет времени на позу и сил на притворство.
Я подался вперёд.
— Мне не нужны просто хорошие лекари, барон. Хороших — тысячи. Они заканчивают институты каждый год, получают дипломы, идут работать в поликлиники и больницы. И они справляются с обычными случаями, типичными болезнями и пациентами, которые ведут себя как пациенты.
— А вам нужны?..
— Безупречные. Те, кто не сломается, не ошибётся и будет думать, когда вокруг наступит хаос.
Барон вздохнул. Прошёлся по кабинету, потирая виски.
— Оборудование готово, — сказал он наконец. — Персонал ждёт. Пациенты записаны на первые консультации. Каждый день задержки — это деньги. Репутация. Ожидания, которые мы не оправдываем.
— Я понимаю.
— Тогда скажите мне — сколько времени вам нужно?
— Одни сутки.
Барон остановился.
— Сутки?
— Двадцать четыре часа. Этого достаточно.
— Достаточно для чего?
— Чтобы увидеть, кто они на самом деле не в тепличных условиях турнира.
Барон смотрел на меня долго, изучающе. Потом кивнул.
— Хорошо. Я вам доверяю. Делайте, что считаете нужным. Но не затягивайте.
— Не затяну.
Я поднялся с кресла. Направился к двери и столкнулся с Грачом.
Он стоял в дверном проёме, прислонившись плечом к косяку. В руке — огрызок яблока, уже почти до самой сердцевины. На губах мелькала знакомая кривая ухмылка.
— Не можешь выбрать, да? — его голос был язвительным, насмешливым. — Решил устроить гладиаторские бои в грязи? Ну-ну.
Я не ответил. Просто прошёл мимо него, чуть задев плечом.
Грач хмыкнул мне в спину.
— Забавно будет посмотреть, как они друг друга загрызут. Ты ведь этого хочешь, правда? Увидеть, кто первый сломается?
Я не останавливаясь шел вперед.
— Я хочу увидеть, кто не сломается. Это разные вещи, — сказал я на ходу.
— Ой ли? — Грач откусил последний кусок яблока и швырнул огрызок в урну у двери. Судя по звуку — попал. — Приятного вечера, Разумовский. Завтра будет весело.
Дверь закрылась за ним. А я ни слова не говоря, шел дальше.
— Ну и придурок, — голос Фырка был раздражённым. — Но он прав в одном — будет грязно.
— Я знаю.
Утро следующего дня было серым и холодным.
Низкие облака нависали над городом. Ветер гнал по улицам крупные снежинки. Прохожие кутались в воротники и торопились по своим делам.
Муромская центральная больница встретила нас запахом хлорки.
Это был другой мир. Не сияющие коридоры нового корпуса с современным оборудованием и вежливым персоналом. Здесь — обшарпанные стены, мигающие лампы, очереди у кабинетов, измотанные медсёстры, которые не спали уже вторые сутки.
Пятеро финалистов стояли передо мной в холле приёмного отделения.
Они ждали награждения, а получили новое испытание.
— Добро пожаловать на этап «Гран-при», — я обвёл их взглядом. — Вы доказали, что умеете решать загадки в тепличных условиях. Красивые случаи. Интересные диагнозы. Время на размышление. Команда поддержки.
Я сделал шаг в сторону.
— Теперь я хочу видеть, как вы работаете в реальности.
За моей спиной находились двери приёмного отделения. Закрытые, но за ними уже слышался шум. Голоса. Плач ребёнка. Чей-то пьяный мат. Грохот каталки.
— Это Муромская центральная, — продолжил я. — Обычная городская больница. Не элитный центр. Не частная клиника. Место, где работают обычные врачи с обычными пациентами. С нехваткой персонала, с устаревшим оборудованием, с бесконечным потоком людей, которым нужна помощь.
Зиновьева нахмурилась. Это было не то, чего она ожидала.
— Ваше задание простое, — я скрестил руки на груди. — Отработать смену. Двадцать четыре часа. Как обычные дежурные врачи. Принимать пациентов. Ставить диагнозы. Назначать лечение. Справляться с тем, что подбросит жизнь.
— Это… — Тарасов откашлялся. — Это несколько отличается от того, что мы делали раньше.
— Именно. Раньше вы решали головоломки. Теперь будете работать.
Коровин хмыкнул.
— Старая добрая «земля», — его голос был скрипучим, но в нём слышалось что-то похожее на одобрение. — Давненько я не работал на приёме.
Глава 17
Ординаторская была уже вторым домом. Она была все пропитана… временем.
Не тем временем, которое измеряется часами и минутами. Другим — тяжёлым, спрессованным временем человеческих судеб. Здесь пили чай поколения лекарей. Плакали, получив первого умершего пациента. И конечно, смеялись после удачных операций. Засыпали на продавленных диванах после суточных дежурств.
Стены помнили всё.
Я сидел за столом, заваленным личными делами. За окном серел зимний Муром — низкое небо, голые деревья, редкие прохожие, спешащие по своим делам. Обычный день обычного города. Никто там, за окном, не знал, что здесь, в этих стенах, сейчас решаются чьи-то судьбы.
Пять папок. Пять человек. Пять историй.
Я открыл первую — Зиновьева. Фотография: холодные глаза, поджатые губы, идеальная причёска. Доктор наук, автор тридцати двух публикаций, специалист по редким аутоиммунным заболеваниям. Блестящий послужной список, безупречная репутация.
И абсолютная неспособность работать с живыми людьми.
— Двуногий, — Фырк материализовался на стопке бумаг, свернувшись калачиком. — Ты опять копаешься в чужих биографиях с видом инквизитора, читающего признания еретиков.
— Я изучаю материал.
— Ты ищешь слабости. Это разные вещи.
— Это одно и то же. Слабости — часть материала.
Дверь скрипнула.
Шаповалов вошёл тяжело, как человек, несущий невидимый груз. Он выглядел плохо — хуже, чем я его когда-либо видел. Даже его заточение, не так сильно подкосило. Красные глаза с сеткой лопнувших капилляров. Небритые щёки. Руки, которые он сразу сунул в карманы халата, но я успел заметить мелкую дрожь.
Он не спал. Возможно, не одну ночь.
— Игорь Степанович, — я привстал. — Может, вам стоило взять отгул?
Он усмехнулся горько и криво. Опустился на стул напротив меня, и стул жалобно скрипнул под его весом.
— Отгул? — его голос был хриплым. — Чтобы сидеть здесь же в больнице и думать, где я упустил момент, когда мой сын превратился в… это?
Он замолчал. Потёр лицо ладонями.
— Нет уж, — продолжил он глухо. — Работа лечит. Или хотя бы отвлекает.
Я не знал, что сказать. Да, Грач не простой человек. А тема отцов и детей, всегда… слишком щепетильна. Человек открывается тебе только если сам хочет. Сейчас тревожить его я не хотел. Пускай сам подумает и сделает выводы. А потом… уже с этими выводами… и будем работать.
— Я был у Мишки вчера, — Шаповалов смотрел в окно, избегая моего взгляда. — Он спрашивал про брата. Пришлось врать. Как будто чувствует.
Пауза.
— Врать собственному ребёнку, — он усмехнулся снова, ещё горше. — Вот до чего дошло. Мастер-целитель Шаповалов, гроза ординаторов, врёт шестилетнему мальчику, потому что правда… правда его сломает.
Я молчал. Иногда молчание — единственное, что можно предложить.
— Ладно, — Шаповалов встряхнулся, словно сбрасывая с плеч невидимую тяжесть. — Хватит лирики. Кого ты отобрал в свой спецназ? Рассказывай.
Он кивнул на папки.
— Пятеро, — я придвинул к нему первую папку. — Каждый со своими тараканами.
— Начни с главного таракана.
— Зиновьева.
Шаповалов открыл папку, пробежал глазами.
— Доктор наук, — он хмыкнул. — Впечатляет. И что с ней не так?
— Академический сноб. Знает всё, что написано в книгах. Цитирует статьи на память. Может часами рассуждать о патогенезе редких васкулитов.
— Но?
— Но боится запачкать руки. Для неё пациент — это набор симптомов, а не человек. Она брезгует. Физически брезгует прикасаться к больным.
Шаповалов присвистнул.
— В приёмном покое? Ей придётся не просто запачкать руки, а искупаться в дерьме. В буквальном смысле. Сломается?
— Или сломается, или закалится, — я пожал плечами. — Мне нужен её мозг. Но без её гонора. Она же еще и стремится к лидерству.
— Жёстко.
— Я знаю.
Он отложил папку, взял следующую.
— Тарасов. Военный хирург, — он читал вслух. — Три года на границе. Боевые награды. Ого. Серьёзный парень.
— Хирург войны, — я кивнул. — Видит цель — не видит препятствий. Режет отлично. Под огнём не дрогнет.
— Но?
— Но в диагностике иногда лучше подождать, чем резать. А он не умеет ждать. Для него любая проблема — гвоздь, а он — молоток.
Шаповалов покачал головой.
— Опасно. Такие калечат не меньше, чем спасают. Ему придётся научиться убирать скальпель в карман.
— Именно.
Третья папка.
— Коровин, — Шаповалов улыбнулся, увидев фотографию. — Старый хрыч. Я его помню. Он ещё жив?
— Жив и бодр. Дед-колдун, почти буквально. Интуиция звериная. Диагнозы ставит по запаху, по цвету кожи, по тому, как человек дышит.
— Старая школа.
— Очень старая. Протоколы презирает. Документацию считает бумажной волокитой. В современной клинике его засудят за первый же «диагноз по запаху».
Шаповалов хмыкнул с явным одобрением.
— Наш человек. Я сам такой был, пока меня жизнь не обломала. Тебе придётся его учить документации, — он помолчал. — Или найти ему секретаря, который будет записывать за ним.
— Ага. Откроем ставку специально под это дело. Записывать и кофе приносить. И будет он у нас — барон Коровин.
Четвёртая папка.
— Ордынская, — Шаповалов нахмурился. — Молодая. Двадцать шесть лет. Это не мало для такого уровня?
— Не мало. Она талантливая. Эмпат от природы. Чувствует боль пациентов, как свою собственную.
— Это же хорошо?
— Это хорошо, пока не выгоришь. А она выгорит за месяц, если не научится ставить блок. Сейчас она — святая простота. Хочет всех спасти, всем помочь, всех пожалеть.
— Такие нужны, — Шаповалов сказал это тихо, почти себе под нос. — Чтобы мы совсем в циников не превратились. Но ты уверен что она нужна именно в твоем центре?
— Меня привлекла не её способность сопереживать, а её Искра, — качнул головой я.
— А что с ней не так? — вскинул брови Шаповалов.
— Там лучше показывать, чем рассказывать, — усмехнулся я. — Если в двух словах, то она очень сильна. Боюсь, что она даже сама не подозревает насколько.
Я и Фырк видели это по ее ауре с первого дня. Это было понятно по необычному для ауры фиолетовому свечению, которое весьма сложно разглядеть. Сложно, но мы все же смогли.
— Ого! — присвистнул Шаповалов. — В наше время лекарь с сильным даром это большая редкость.
Я кивнул. Он был прав.
Последняя папка. Шаповалов взял её, открыл — и посмотрел на меня.
— Величко.
Я молчал.
— А за этого ты боишься больше всего, да? — его глаза были проницательными, несмотря на усталость. — Твой продукт. Мой ученик. Если он провалится — это твой провал. И мой, кстати, тоже. Хотя неизвестно кто больше в него вложил. Мне кажется к тебе он прислушивался больше.
— Да.
— И?
— Он не провалится, — я сказал это твёрдо. — Он упёртый. Иногда слишком. Но он учится. Растёт. Вчера он раскусил синдром Мюнхгаузена, когда все остальные искали экзотические болезни.
— Я слышал, — Шаповалов кивнул. — Красивая работа.
— Но он всё ещё сомневается. Слишком долго думает. Боится ошибиться.
— А ты не боялся? В его статусе?
Я не ответил. Потому что ответ был очевиден.
Шаповалов закрыл папку и откинулся на спинку стула.
— Ну что ж, — он потёр глаза. — Пятеро кандидатов. Пять разных проблем. И двадцать четыре часа, чтобы понять, кто из них выживет.
— Именно.
— Жестокий ты человек, Разумовский.
— Я знаю.
— Но эффективный, — он поднялся, опираясь на стол. — Пойдём. Посмотрим, как твой спецназ справляется с реальностью.
* * *
Запах «убивал».
Александра Викторовна Зиновьева, доктор медицинских наук, автор тридцати двух публикаций в рецензируемых журналах, специалист по редким аутоиммунным заболеваниям, стояла в двух метрах от смотровой кушетки и чувствовала, как к горлу подкатывает тошнота.
На кушетке лежал бомж.
Не просто бомж — квинтэссенция бомжа. Воплощение всего, чего Александра избегала всю свою жизнь еще с ординатуры. Она специально держалась далеко от первички.
И зачем она только вообще ввязалась в этот долбаный конкурс??? Ругала себе на чем свет стоит.
Грязные, слипшиеся волосы, торчащие во все стороны. Борода, в которой, кажется, что-то шевелилось. Одежда, если это можно было назвать одеждой, представляла собой слоёный пирог из тряпок, газет и полиэтилена.
И язвы. Господи, эти язвы. Они покрывали его руки, шею, лицо — багровые, мокнущие, с корками засохшего гноя.
«Какая вонь», — мысль билась в голове, как птица в клетке. — «Почему я должна это делать? Я доктор наук! Я пишу статьи о редких васкулитах! Я выступаю на конференциях! Я… я не для этого училась двенадцать лет!»
Бомж что-то мычал. Слова были неразборчивы — то ли он был пьян, то ли болен, то ли просто разучился говорить.
— Тётенька… — он протянул к ней руку, и Александра отшатнулась, как от прокажённого. — Тётенька, помоги…
«Бактерии», — она физически ощущала их. — «Стафилококк. Стрептококк. Синегнойная палочка. Они ползают по моему халату. По моей коже. Проникают в поры…»
— Сестра! — её голос прозвучал визгливо, истерично. Она сама себя не узнала. — Сестра, разденьте пациента! Обработайте раны!
Медсестра — грузная женщина лет пятидесяти с усталым лицом — даже не повернулась.
— Сами раздевайте, лекарша. У меня перекур.
— Что⁈
— Что слышали. Вы лекарь, вот и работайте. А у меня ноги болят. Третья смена подряд.
И она ушла. Просто развернулась и ушла, оставив Александру наедине с бомжом, с запахом, с язвами, с ужасом.
«Это унизительно», — мысль была острой, как скальпель. — «Это оскорбительно. Это… это не то, чего я заслуживаю».
Бомж снова протянул руку.
— Тётенька…
Александра Викторовна Зиновьева, доктор медицинских наук, прижалась спиной к стене и не могла заставить себя сделать шаг вперёд.
* * *
— А-А-А-А! Я УМИРАЮ! УМИРА-А-АЮ!
Глеб Александрович Тарасов, мастер-целитель, военный хирург с тремя боевыми наградами, стоял над кушеткой и чувствовал, как внутри закипает что-то тёмное, опасное.
На кушетке лежала женщина. Толстая — нет, не толстая, а именно жирная, с жировыми складками, свисающими с боков, как тесто из кастрюли. Она держалась за живот и визжала так, что закладывало уши.
— РАЗРЫВ! У МЕНЯ ТАМ ВСЁ РАЗОРВАЛОСЬ! ДЕЛАЙТЕ ЧТО-НИБУДЬ!
«Заткнись», — мысль была короткой, злой. — «Просто заткнись и скажи, где болит. Конкретно. Точно. Без этого театра».
— Где именно болит? — он спросил это сквозь зубы, стараясь контролировать голос.
— ВЕЗДЕ! ВСЁ БОЛИТ! Я ЧУВСТВУЮ, КАК ОНО РВЁТСЯ ВНУТРИ!
Он положил руки на её живот. Мягкий. Слишком мягкий. Никакого напряжения, никакой ригидности. При настоящем разрыве — перитоните, перфорации — живот был бы твёрдый, как доска.
Это не разрыв. Это даже не острый живот. Это газы. Обычные, банальные, метеоризм.
«Я спасал людей под обстрелом», — ярость пульсировала в висках. — «Я оперировал при свете фонарика, когда вокруг падали снаряды. Я зашивал кишки, пока санитары держали над нами брезент. А теперь я стою здесь и щупаю жирные животы, слушая истерики о „разрыве“, которого нет».
— Где болит? — он ткнул пальцем в её живот. Сильнее, чем нужно.
— А-А-А! БОЛЬНО! ВЫ МЕНЯ УБИВАЕТЕ!
— Я вас даже не трогаю толком.
— УБИВАЕТ! МАНЬЯК! ПОЗОВИТЕ ДРУГОГО ЛЕКАРЯ!
Глеб сжал кулаки. Очень сильно сжал — так, что ногти впились в ладони.
«Не ори. Не ори на неё. Она пациентка. Больная. Даже если больная только на голову».
Но ярость никуда не делась. Она клокотала внутри, как лава в вулкане, ища выход.
* * *
Парню было не больше двадцати.
Он лежал на кушетке, скрючившись в позе эмбриона, и его трясло. Крупная дрожь проходила по всему телу — от макушки до пяток. Глаза — стеклянные, пустые, с расширенными зрачками — смотрели в никуда.
Ломка. Елена видела такое раньше, в учебниках. Но учебники не передавали запах — кислый, едкий запах пота и страха. Не передавали звуки — тихое скуление, которое вырывалось из его горла, как у раненого зверька.
«Бедный мальчик», — её сердце сжалось. — «Ему так больно. Так страшно. Он же чей-то сын. Может, его мама сейчас сидит дома и не знает, где он. Может, плачет по ночам».
Она подошла ближе. Протянула руку. Искра привычно и легко потекла по пальцам — тёплая, целительная. Она могла снять боль. Хотя бы немного. Хотя бы на время.
— Тише, — её голос был мягким, как колыбельная. — Тише, маленький. Я помогу. Сейчас будет легче…
Парень поднял голову.
Одно мгновение — и Елена увидела его глаза. Не пустые. Не стеклянные. Полные ненависти. Чистой, концентрированной ненависти.
Он плюнул ей в лицо.
Слюна — тёплая, вязкая — потекла по её щеке, по подбородку.
— Пошла на хер, сука! — его голос был хриплым, сорванным. — Дай кайф! Мне нужен кайф! Не трогай меня своими погаными руками!
Елена замерла.
Она стояла, чувствуя, как слюна стекает на халат, и не могла пошевелиться. Её доброта разбилась о стену агрессии, как волна о скалу.
«Как лечить того, кто хочет тебя убить?» — мысль была острой, болезненной. — «Как помогать тому, кто плюёт тебе в лицо?»
Она не знала ответа.
* * *
— Следующий!
Бабушка номер семь — или восемь? Захар Сидорович Коровин уже сбился со счёта — вплыла в кабинет. Маленькая, сухонькая, с клюкой и платком на голове. Типичная пациентка провинциальной поликлиники.
— Садитесь, бабуль. Что беспокоит?
— Ох, сынок, всё болит! Спина болит, ноги болят, голова болит, сердце колет…
Захар, «сынок» которому уже давно было за шестьдесят, смотрел на неё — не слушал, именно смотрел. Глаза. Кожа. Дыхание. Поза.
«Глаза желтоватые — печень шалит. Дышит тяжело, с присвистом — сердечная недостаточность, скорее всего. Руки отёкшие — почки не справляются. Вон, левая нога толще правой — тромбоз? Нет, скорее лимфостаз».
— Бабуль, — он перебил её причитания. — Водку пьёшь?
— Что⁈ — она оскорбилась. — Да как ты смеешь! Я порядочная женщина!
— Значит, пьёшь. Сколько? Стакан в день? Два?
— Ну… — она замялась. — Для здоровья же… Народное средство…
— Понятно. Печень посадила. Бросай пить, принимай гепатопротекторы. И к кардиологу сходи, сердце у тебя — не фонтан.
— А рецепт⁈
— Какой рецепт? Брось пить, говорю. Это и есть рецепт.
— А бумажка⁈ Мне бумажка нужна!
Захар вздохнул.
«Это раньше было просто — чиркнул рецепт от руки и делом-то. А сейчас. все эти компьютеры. Молодёжь… разбираются в них, пишут, протоколы заполняют. А толку? Я за пять минут на листке напишу. И вижу то, что они часами выковыривают из анализов. Интуиция. Опыт. Школа жизни».
Он не стал ничего заполнять. Просто написал рецепт от руки и показал бабушке на дверь. Он же неофициально в этой больнице. Этого должно быть достаточно.
— Следующий!
За дверью уже скопилась очередь. Бабушки, дедушки, мужики с похмелья, женщины с детьми на руках. Конвейер. Бесконечный, неостановимый конвейер человеческих болячек.
Захар Сидорович работал быстро. По-своему. Без компьютеров, без формальностей. Просто смотрел, слушал, нюхал — и говорил, что делать.
«Тебе, милая, отвар брусники. А тебе — к хирургу, грыжа у тебя. А ты, мужик, бросай жрать жирное, печень уже в труху».
Он был в своей стихии. Но краем сознания понимал: то, что он делает — это не медицина двадцать первого века. Это земство. Фельдшерский пункт времён царя Гороха.
За такое в современной клинике засудят. Лишат лицензии. Посадят, может быть.
Но сейчас, здесь, в этом хаосе — это работало.
* * *
Бабушка была тихая.
Это первое, что отметил Семён. Все остальные пациенты — кричали, жаловались, требовали внимания. А эта просто сидела на кушетке, согнувшись, и молчала.
— На что жалуетесь? — он старался, чтобы голос звучал уверенно. Профессионально.
— Спину прострелило, сынок, — её голос был слабым, почти шёпотом. — Вчера полы во всей квартире перемыла, а сегодня — разогнуться не могу.
«Остеохондроз?» — первая мысль была автоматической. — «Радикулит? Люмбаго? Банальная мышечная боль от физической нагрузки?»
Но что-то было не так.
Семён смотрел на неё и чувствовал, как по спине ползёт холодок. Интуиция? Паранойя? Уроки Ильи, которые въелись в подкорку?
«Илья учил искать подвох. Всегда искать подвох. Что я упускаю?»
Бабушка была бледной. Очень бледной — восковой, как свеча. И она держалась не за поясницу. Рука лежала на животе. На левом боку.
— Где именно болит? — он спросил осторожно.
— Да вот тут, сынок… — она показала на поясницу. — Стреляет…
«Она врёт. Или не понимает. Боль иррадиирует — отдаёт в спину, но источник не там».
Семён взялтонометр. Измерил давление на правой руке. 110 на 70. Низковато для пожилой женщины, но в пределах нормы.
Потом — на левой руке.
90 на 60.
Разница в двадцать единиц.
Его пробило холодным потом. Руки, державшие тонометр, задрожали.
«Это не спина. Это не радикулит. Это…»
— Бабушка, — он старался, чтобы голос не дрожал. — Вам сейчас нужно лечь. Медленно. Не делайте резких движений.
— Да что ты, сынок, я посижу…
— Лечь. Пожалуйста. Это важно.
Разница давления на руках. Боль, отдающая в спину. Бледность. Слабость.
Это аневризма аорты. Расслаивающаяся аневризма. Бомба замедленного действия, которая может взорваться в любую секунду.
«Не облажайся, Семён», — мысль билась в голове, как набат. — «Только не сейчас. Если ты прав — она умрёт без срочной операции. Если ошибся — ты идиот, который поднимает панику из-за радикулита».
Он схватил телефон.
— Мне нужна каталка. Срочно. И вызовите сосудистого хирурга. Немедленно.
* * *
Я стоял в коридоре, прислонившись к стене, и наблюдал.
Приёмное отделение жило своей жизнью — шумной, хаотичной, безостановочной. Очереди у окошек. Каталки, которые везли туда-сюда. Медсёстры, снующие между кабинетами. Пациенты, ожидающие своей участи на жёстких скамейках.
Без «стекляшки», которая быстро пошла на убыль здесь было гораздо тише и спокойнее.
Но мои финалисты были каждый в своём кругу ада.
— Двуногий, — Фырк сидел на моём плече, невидимый для остальных. — Зиновьева сейчас сломается. У неё лицо, как у человека, который вот-вот упадёт в обморок.
— Вижу.
— И Тарасов. Он еле сдерживается. Ещё немного — и кого-нибудь ударит.
— Тоже вижу.
— А Семён что-то нашёл. Смотри, как он бегает. Каталку требует, хирурга вызывает.
Я кивнул. Семён действительно что-то нашёл. Его лицо бледное и сосредоточенное говорило само за себя. Он увидел что-то, чего не видели другие.
Хороший знак.
Грач появился из-за угла — как всегда, с блокнотом в руках, с кривой ухмылкой на измождённом лице. Он остановился неподалёку, демонстративно что-то записывая.
— Зиновьева отказалась осматривать пациента, — его голос был довольным, почти мурлыкающим. — Стоит в двух метрах от кушетки и командует медсестрой. Которая, кстати, послала её в пешее эротическое путешествие.
— Записал?
— Конечно. С подробностями.
— Молодец. Работай, — спокойно сказал я.
Грач хмыкнул и отошёл, высматривая новую жертву.
Шаповалов подошёл сзади. Я почувствовал его присутствие раньше, чем услышал шаги.
— Ну что, Илья? — его голос был усталым. — Наслаждаешься?
— Наблюдаю.
— Это одно и то же.
Я не стал спорить.
— Зиновьева сейчас сорвётся, — я сказал это негромко, почти себе под нос. — Тарасов кого-нибудь ударит. Коровин работает как машина, но не заполняет ни одной бумажки. Ордынская плачет в углу — кажется, пациент на неё плюнул.
— А Семён?
— Семён, кажется, что-то нашёл.
Шаповалов проследил за моим взглядом. Семён стоял у каталки, на которой лежала пожилая женщина. Он что-то говорил санитарам, размахивая руками.
— Жестокий ты человек, Разумовский, — Шаповалов повторил утреннюю фразу. — Но эффективный.
— Спасибо.
— Это не комплимент.
Двери приёмного отделения распахнулись.
В холл вошёл мужчина. Приличный — костюм, галстук, начищенные ботинки. Лет пятьдесят, может, чуть больше. Лицо бледное, но не критично. Походка ровная.
Он подошёл к стойке регистрации.
— Мне… мне плохо…
Медсестра за стойкой даже не подняла головы.
— Ждите очереди. Талончик взяли?
— Нет, я… — он замолчал. Его рука потянулась к горлу.
Я увидел, как его лицо из бледного стало серым. Как он схватился за горло обеими руками. Как его глаза расширились.
Инстинкт. Чистый инстинкт, отточенный годами работы.
— В сторону! — я сорвался с места.
Но было поздно.
Мужчина открыл рот и его вырвало кровью.
Не просто вырвало. Это был фонтан. Алый, артериальный фонтан, который хлынул изо рта, как вода из прорвавшей трубы. Кровь залила стойку регистрации. Залила пол. Залила халат медсестры, которая наконец подняла голову и теперь визжала, прижавшись к стене.
Люди кричали. Разбегались.
Я влетел в лужу крови, скользя подошвами. Упал на колени рядом с мужчиной, который уже лежал на полу, захлёбываясь собственной кровью. Прижал руку к его рту — бесполезно, кровь текла между пальцами, горячая, липкая.
— Зонд Блэкмора! — я орал, не узнавая собственного голоса. — Живо! Каталку! Плазму крови!
Глава 18
Кровь была везде.
На полу, на стойке регистрации, на моих руках, на халате медсестры, которая всё ещё визжала где-то на периферии сознания. Алая, горячая, липкая — она растекалась по кафелю приёмного отделения, превращая его в каток.
Мужчина хрипел подо мной, захлёбываясь собственной кровью. Его глаза закатывались, тело билось в конвульсиях — мозг уже начинал голодать без кислорода.
— В сторону!
Тарасов рухнул на колени рядом со мной, не обращая внимания на лужу крови, в которую погрузился по самые бёдра. Его лицо было сосредоточенным, почти спокойным. Лицо человека, который видел подобное не раз.
— Держу голову! — он подхватил затылок пациента, фиксируя шейный отдел. — Аспиратор! Нужен зонд, живо!
Я выхватил из рук подбежавшей медсестры зонд Блэкмора — толстую резиновую трубку с двумя баллонами на конце. Стандартная процедура при варикозном кровотечении из пищевода. Раздуваешь баллоны, они прижимают расширенные вены к стенкам, кровотечение останавливается.
Просто. Эффективно. Спасает жизни.
— Александра! — я обернулся к Зиновьевой.
Она стояла у стены, зажав рот рукой. Её лицо приобрело тот особенный зеленоватый оттенок, который я слишком хорошо знал. Рвотный рефлекс. Запах крови, вид крови, ощущение беспомощности — всё это било по ней одновременно.
— Александра! Растворы! Два венозных доступа, катетеры четырнадцать G! Живо!
Она судорожно сглотнула. Я видел, как она борется сама с собой — страх против долга, тошнота против профессионализма. Секунду, две, три…
Зиновьева оторвалась от стены. Её лицо всё ещё было зелёным, но руки уже тянулись к укладке с расходниками.
— Д-да… сейчас…
Она упала на колени с другой стороны от пациента, прямо в кровь. Открыла укладку, достала катетер. Руки тряслись так, что она едва попала в вену.
— Ордынская! Держи ноги!
Маленькая целительница, та самая, на которую плюнул пациент, бросилась к нам. Она плакала, слёзы текли по щекам, но она вцепилась в лодыжки мужчины и прижала их к полу, не давая ему биться.
— Д-держу… — всхлипнула она. — Держу…
Молодец. Все молодцы. Потом поблагодарю, если выживем.
Я ввёл зонд в рот пациента, осторожно проталкивая его по пищеводу. Мужчина захрипел, дёрнулся. На него накатил рвотный рефлекс, но я уже прошёл критическую точку.
— Зонд на месте! Раздувай желудочный баллон!
Тарасов схватил шприц, подсоединённый к порту зонда, и начал нагнетать воздух. Один кубик, два, пять, десять…
— Манжета полная! — он потянул зонд на себя, фиксируя баллон у кардиального отдела желудка. — Теперь пищеводный!
Ещё воздух. Ещё давление. Баллоны должны были прижать кровоточащие вены к стенкам пищевода, как турникет прижимает артерию.
Должны были.
— Готово! — Тарасов закрепил зонд. — Давление в манжетах максимальное!
Я смотрел на пациента.
Кровь продолжала течь.
Не так обильно, как раньше, но она всё ещё пульсировала вокруг зонда, просачивалась между баллоном и стенкой пищевода, стекала по подбородку мужчины алыми ручейками.
— Твою мать… — Тарасов выругался сквозь зубы. — Не держит! Манжета полная, а оно течёт!
Я смотрел на кровь.
Алая. Яркая. Пульсирующая.
Это было неправильно.
При варикозном кровотечении кровь тёмная — венозная, бедная кислородом. Она течёт равномерно, без пульсации, потому что в венах нет такого давления, как в артериях.
А эта кровь била толчками. В такт сердцебиению. Как будто где-то внутри этого человека открылся кран, подключённый напрямую к аорте.
— Двуногий… — Фырк материализовался на моём плече, и его голос был непривычно серьёзным. — Я вижу что-то странное. Там, внутри. Свечение не такое, как должно быть.
Я не ответил. Я уже понимал.
— Зиновьева! Статус!
— В-венозный доступ есть! — она прижимала пластырем катетер, её руки по локоть были в крови. — Лью физраствор!
— Плазму! Нужна плазма! И эритроцитарная масса!
— Уже несут! — крикнул кто-то из толпы, собравшейся на безопасном расстоянии.
Толпа. Зеваки. Медсёстры, санитары, случайные посетители — все стояли полукругом, наблюдая за нашей борьбой, как за представлением в театре. Никто не помогал. Никто не догадался хотя бы разогнать остальных пациентов, которые теперь имели прекрасный вид на человека, захлёбывающегося кровью.
Добро пожаловать в медицину катастроф.
— Тарасов, — я посмотрел ему в глаза. — Это не вены.
— Что?
— Посмотри на цвет. На пульсацию. Это артериальная кровь.
Он замер. Посмотрел на алые потёки на своих руках. На ритмичные толчки, с которыми кровь продолжала сочиться вокруг зонда.
— Твою ж… — он побледнел. — Аорта?
— Аорто-пищеводная фистула. Свищ между аортой и пищеводом. Мы прижимаем вены, а льёт из артерии.
— Это вообще бывает?
— Бывает. Редко. Обычно после операций на аорте, когда протез начинает прорастать в пищевод. Или при аневризме.
Я смотрел на зонд Блэкмора, торчащий изо рта пациента. На раздутые баллоны, которые должны были спасти ему жизнь.
Баллоны, которые сейчас давили на стенку пищевода рядом с дырой в аорте. Растягивали ткани. Увеличивали свищ.
Мы не спасали его. Мы убивали его быстрее.
— Сдувай манжеты, — сказал я.
Тарасов посмотрел на меня как на сумасшедшего.
— Что⁈
— Сдувай. Немедленно. Мы только увеличиваем дыру.
— Если сдую — он истечёт за минуту!
— Если не сдуешь — он истечёт за тридцать секунд. Давление баллона рвёт ткани. Сдувай!
Секунда колебания. Две. Я видел, как в его глазах борются инстинкт и логика. Инстинкт кричал: держи давление, не отпускай, это единственное, что между пациентом и смертью. Логика шептала: он прав, ты и сам видишь, что это не работает.
Тарасов сдул манжеты.
Кровь хлынула с новой силой.
* * *
Семён не смотрел на кровавое представление в холле.
У него был свой пациент.
Бабушка лежала на каталке в дальнем углу приёмного отделения, забытая всеми. Когда мужчина начал захлёбываться кровью, персонал бросился к нему, как мотыльки на огонь, — и Семён остался один.
Один с женщиной, у которой внутри тикала бомба.
«Расслаивающаяся аневризма аорты», — он повторял про себя, как мантру. — «Разница давления на руках в двадцать единиц. Боль в спине. Бледность. Всё сходится. Всё, блин, сходится».
Бабушка застонала. Её лицо, и без того бледное, приобрело сероватый оттенок, который Семён уже научился узнавать. Цвет приближающейся смерти.
— Настасья Андреевна? Настасья Андреевна, вы меня слышите?
Она не ответила. Её глаза были закрыты, дыхание — поверхностным и частым.
Семён схватил тонометр, трясущимися руками накачал манжету.
Семьдесят на сорок.
Десять минут назад было девяносто на шестьдесят.
«Она уходит», — мысль была ледяной и ясной. — «Аневризма подтекает. Кровь заполняет забрюшинное пространство. Ещё немного — и она разорвётся окончательно».
Он огляделся.
Вокруг никого. Все санитары, все медсёстры, все врачи столпились у стойки регистрации, где Разумовский боролся с фонтаном крови. Крики, команды, звон падающих инструментов — всё это доносилось как из другого мира.
Семён мог позвать на помощь. Мог закричать, привлечь внимание.
Но сколько времени это займёт? Минуту? Две? Пока кто-то услышит, пока отвлечётся от своего пациента, пока добежит…
У бабушки не было двух минут.
«Не облажайся, Семён», — голос Ильи звучал в его голове так отчётливо, будто тот стоял рядом. — «Иногда правила нужно нарушать».
Семён схватил каталку за поручни.
Она была тяжёлой. Старая, металлическая, с тугими колёсами, которые не хотели поворачиваться. Семён навалился всем весом, сдвинул её с места.
И побежал.
Каталка грохотала по коридору, как танк. Семён сбивал углы, врезался в стены, едва не переехал чью-то ногу. Бабушка стонала на каждом толчке, но он не мог остановиться.
— Дорогу! — орал он. — Дорогу, твою мать!
Люди шарахались от него, как от чумного. Кто-то выругался вслед, кто-то что-то кричал — Семён не слышал.
Поворот. Ещё поворот. Лифт. Где же ты, лифт?
Он летел по больничным коридорам, толкая каталку перед собой, и молился всем богам этого мира, чтобы успеть.
— Эй! Парень!
Голос раздался сбоку. Семён обернулся, не снижая скорости.
Коровин.
Старик догнал его у очередного поворота. Но в отличие от остальных, он не смотрел на Семёна как на психа. Он смотрел на пациентку.
— Аневризма? — спросил он коротко.
— Да! Расслоение! Подтекает!
Коровин не стал задавать лишних вопросов. Он просто подбежал к каталке и схватил её за задний поручень.
— Давай, сынок! Навались!
Вдвоём они понеслись по коридору вдвое быстрее. Вот он лифт. А потом и родное отделение хирургии.
Двери оперблока распахнулись от удара каталки.
Дежурная медсестра Зинаида Петрова Сурикова — женщина лет пятидесяти с суровым лицом — подскочила со своего места, роняя журнал.
— Вы что творите⁈ Сюда нельзя без…
— Экстренная! — Семён задыхался, пот заливал глаза. — Расслоение аорты! Нужна операционная!
Медсестра бросила взгляд на каталку. На бледную, почти неподвижную старушку. На монитор, который Семён успел подключить по дороге — давление шестьдесят на ноль, пульс сто сорок, нитевидный.
— Операционные заняты, — она покачала головой. — ДТП на трассе, три тяжёлых. Все хирурги там. Ждите.
— Ждать⁈ — Семён почувствовал, как внутри что-то оборвалось. — У неё давление шестьдесят! Она умрёт через пять минут!
— Я вызову дежурного хирурга…
— Они все заняты, вы же сами сказали!
Зинаида Петровна развела руками. В её глазах было сочувствие, но и бессилие. Она не могла вытащить хирурга из операционной. Не могла создать лекаря из воздуха. Не могла ничего.
Семён смотрел на бабушку.
Она больше не стонала. Её лицо приобрело восковой оттенок, дыхание стало едва заметным. На мониторе пульс перескочил на сто пятьдесят, потом на сто шестьдесят — сердце отчаянно пыталось компенсировать потерю крови.
«Она умирает», — подумал Семён. — «Прямо сейчас. Прямо здесь. И я ничего не могу сделать».
Нет.
Мысль пришла откуда-то из глубины, из того места, где жил страх и неуверенность. Но сейчас там было пусто. Страх исчез. Остался только холодный, кристально чистый расчёт.
«Я могу. Я знаю анатомию. Я ассистировал на десятках операций. Проводил их сам. Я видел, как Илья делает невозможное».
— Разворачивай в пятую, — услышал он собственный голос. Почему-то спокойный.
Медсестра уставилась на него.
— Что?
— Пятая операционная. Свободна?
— Да, но…
— Разворачивай. Я буду оперировать.
Тишина.
Медсестра смотрела на него так, будто он внезапно заговорил на древнеегипетском. Коровин, стоявший рядом, присвистнул сквозь зубы.
— Ты… — медсестра сглотнула. — Семен… Шаповалов запретил вам самостоятельно проводить операции…
— У меня нет права? — Семён шагнул к ней, и что-то в его взгляде заставило её отступить. — А у неё есть право умереть в коридоре, потому что все заняты? Это нормально? Это по протоколу? Я хирург в конце концов…
— Я не могу пустить тебя в операционную…
— Можете, — он не отводил взгляд. — Готовьте набор для лапаротомии и сосудистые зажимы. Если она умрёт в коридоре — это будет на вашей совести. Если на столе — на моей.
— Парень дело говорит, — вмешался Коровин. Его голос был усталым, но твёрдым. — Я старый хрен, сорок лет в медицине. Видел всякое. И скажу тебе, дочка: эта бабулька не дождётся твоих занятых хирургов. Либо этот парень её режет, либо она умирает. Третьего не дано.
Медсестра переводила взгляд с одного на другого. Семён видел, как в её голове борются инструкции и здравый смысл, страх наказания и страх смерти пациента.
— Я… — она облизнула губы. — Если узнают…
— Узнают — отвечу я, — сказал Семён. — Вы выполняли мои указания под давлением. В пятую. Сейчас.
Секунда. Две.
Медсестра кивнула.
— Катите за мной.
Операционная была холодной и пустой.
Семён мылся у раковины, яростно надраивая руки щёткой.
— «Что я делаю?» — мысль мелькнула и исчезла. — «Без разрешения Шаповалова… Последствия могут быть весьма плачевными».
Но руки продолжали двигаться. Щётка, мыло, вода. Щётка, мыло, вода.
«Илья бы не остановился. Илья бы сделал».
За спиной слышалась суета. Медсестра готовила инструменты, зло гремя металлом о металл. Коровин натягивал хирургический халат, и выглядел при этом до странного естественно.
— Делал такое раньше? — спросил Семён, не оборачиваясь.
— Сосуды? Пару раз. Давно, — Коровин хмыкнул. — Но руки помнят. Буду ассистировать.
— Спасибо.
— Не за что. Храбрый ты парень. Глупый, но храбрый.
Дверь операционной распахнулась. Вошёл мужчина в зелёной форме анестезиолога — невысокий, с залысинами, с выражением крайнего изумления на лице.
— Какого хрена тут происходит⁈ — он уставился на каталку с бабушкой. — Мне сказали, что какой-то подмастерье захватил операционную!
— Расслоение аорты, — Семён повернулся к нему, протягивая руки, чтобы медсестра надела перчатки. — Давление было шестьдесят, сейчас, наверное, ещё меньше. Хирурги заняты. Я оперирую.
— Ты⁈ — анестезиолог побагровел. — Да ты в своём уме⁈ Я вызываю охрану!
— Вызывай, — Семён подошёл к столу. Бабушка лежала на нём, уже подключённая к мониторам. Давление пятьдесят на ноль. Пульс сто семьдесят. — Пока они придут, она умрёт. Или ты её интубируешь, и мы попробуем спасти. Выбирай.
Анестезиолог открыл рот. Закрыл. Снова открыл.
— Ты хоть понимаешь, что с тобой сделают? — его голос стал тише. — Если она умрёт на столе…
— Понимаю. Интубируй.
Тишина.
Анестезиолог посмотрел на монитор. На давление, которое продолжало падать. На пульс, который становился всё более хаотичным.
— Жопа, — он выругался сквозь зубы и схватил ларингоскоп. — Жопа, жопа, жопа. Ладно. Но если что — я тебя не знаю, и ты меня заставил под угрозой насилия.
— Договорились.
Через минуту бабушка была интубирована. Через две — Семён стоял над ней со скальпелем в руке.
«Срединная лапаротомия», — он вспоминал учебник, вспоминал операции, на которых ассистировал. — «От мечевидного отростка до лобка. Послойно. Кожа, подкожка, апоневроз, брюшина».
— Скальпель, — сказал он.
Металл коснулся кожи.
* * *
Тарасов сдул манжеты, и кровь хлынула с новой силой.
Я был к этому готов. Физически — нет, морально — да. Я знал, что увижу. Знал, что услышу.
Алый поток ударил в заднюю стенку глотки, и пациент захрипел, захлёбываясь. Его тело выгнулось дугой, руки забились по кафелю. Он тонул в собственной крови.
— Отсос! — громко сказал я. — Аспиратор! Держите дыхательные пути!
Тарасов среагировал мгновенно. Схватил аспиратор, сунул наконечник в рот пациента, начал откачивать кровь. Противный хлюпающий звук — как будто кто-то через соломинку высасывает остатки коктейля.
Только коктейль был красным. И его было много.
— Литр, — бормотал Тарасов, не отрывая взгляда от банки аспиратора. — Полтора… Твою мать, откуда её столько?
Зиновьева стояла на коленях рядом с пациентом, вливая в него физраствор с такой скоростью, с какой позволяла капельница. Её лицо было бледным, но руки больше не дрожали. Адреналин — великая вещь.
— Плазма! — крикнула она кому-то за спиной. — Где чёртова плазма⁈
— Несут! — донеслось из толпы.
— Быстрее несите!
Я смотрел на кровь.
Она по-прежнему была алой. По-прежнему пульсировала. Но что-то изменилось. Напор стал слабее. Не потому что кровотечение остановилось — потому что крови в теле почти не осталось.
Он умирает. Прямо сейчас. И я ничего не могу с этим сделать.
— Тарасов, — мой голос звучал спокойнее, чем я себя чувствовал. — Что мы знаем?
Он поднял на меня взгляд. В его глазах была усталость, злость, отчаяние — всё то, что испытывает лекарь, когда понимает, что проигрывает.
— Знаем? Что у него дырка в аорте, из которой он вытекает, как проколотый воздушный шар.
— Причина?
— Какая, к чёрту, разница? Аневризма, рак, травма — он умрёт раньше, чем мы это выясним!
— Разница есть, — я посмотрел на пациента. Мужчина лет пятидесяти. Костюм, галстук, начищенные ботинки — пришёл не с улицы, а с работы или деловой встречи. — Зиновьева, документы! Должны быть в карманах! Нужно узнать об этом пациенте хоть что-то!
Она кивнула и полезла в пиджак пациента, не прекращая следить за капельницей. Через секунду вытащила бумажник.
— Паспорт… Вересов Андрей Михайлович, пятьдесят три года… Какие-то визитки… и больше ничего.
— Дьявол!
— Это все что есть… И что нам это даёт? Он всё равно умирает.
Я открыл рот, чтобы ответить…
И замер.
Кровь перестала течь.
Не постепенно — резко, как будто кто-то закрыл кран. Секунду назад она хлестала из горла алым потоком, а теперь… ничего. Только красная плёнка на губах и подбородке.
Пациент сделал судорожный вдох. Потом ещё один.
— Остановилось… — выдохнула Зиновьева. Она откинулась назад, прислоняясь к стойке регистрации. На её лице было облегчение. — Господи. Остановилось. Тромб?
Тарасов тоже расслабился. Вытер лоб тыльной стороной ладони, размазывая кровь.
— Фух. Пронесло. Видимо, сосуд затромбировался. Давление?
— Сто на семьдесят, — Зиновьева проверила тонометр. — Растёт. Стабилизируется.
— Ну слава богу. — Тарасов поднялся с колен, разминая затёкшие ноги. — Думал, потеряем.
Медсёстры начали вытирать пол. Кто-то уже тащил каталку, чтобы переложить пациента. Толпа зевак расходилась, разочарованная отсутствием трагического финала.
Все расслабились. Все, кроме меня.
Я смотрел на Вересова Андрея Михайловича, пятидесяти трёх лет, с протезом аорты и аорто-пищеводной фистулой. Смотрел на его лицо — бледное, но живое. На грудь, которая мерно поднималась и опускалась. На монитор, показывающий стабилизирующееся давление.
И чувствовал, как холод ползёт по позвоночнику.
— Двуногий, — Фырк сидел на моём плече, невидимый для остальных. — Почему у тебя такое лицо? Он же жив.
— Пока жив, — прошептал я одними губами.
— Что?
— Это не тромб.
— А что тогда?
Я не ответил.
Потому что я знал, что это. Читал о таком. Видел — один раз, в прошлой жизни, когда ещё был обычным хирургом в обычной больнице.
«Сигнальное кровотечение».
Первый эпизод массивной кровопотери из аорто-пищеводного свища. Он возникает, когда фистула прорывается в пищевод. Кровь хлещет фонтаном — как мы только что видели. Пациент теряет литры за минуты.
А потом кровотечение останавливается.
Само.
Не потому что фистула закрылась или организм справился. А потому что давление упало настолько, что кровь перестала проталкиваться через дырку. Образуется временный тромб — рыхлый, нестабильный, готовый разрушиться в любой момент.
«Сигнальная пауза».
Затишье перед бурей. Обычно длится от нескольких минут до нескольких часов. Пациент приходит в себя, давление стабилизируется, все думают, что опасность миновала.
А потом тромб срывается.
И второе кровотечение — финальное — убивает за секунды.
— Тарасов, — мой голос звучал странно даже для меня самого. Слишком ровно. Слишком спокойно. — Зиновьева. Никто не расходится.
Они обернулись ко мне. На их лицах было недоумение.
— Илья Григорьевич, он стабилен, — начал Тарасов. — Давление сто на семьдесят, пульс…
— Готовьте торакальную операционную.
— Что?
Я поднял руки. Они были в крови — от локтей до кончиков пальцев. Кровь Вересова Андрея Михайловича. Кровь, которой скоро станет ещё больше.
— Готовьте торакальную операционную, — повторил я. — Вызывайте сосудистых хирургов. Всех, кто есть. У нас максимум десять минут, прежде чем его сердце вылетит через глотку.
Тишина.
Все смотрели на меня. Тарасов, Зиновьева, Ордынская, медсёстры, санитары. Смотрели как на сумасшедшего. Как на человека, который видит призраков там, где их нет.
— Мастер Разумовский… — Тарасов шагнул ко мне. — Он стабилен. Кровотечение остановилось. Нужно просто подождать, понаблюдать…
— Нет времени ждать.
— Но…
— Это не тромб! — мой голос сорвался, впервые за всё это время. — Это сигнальная пауза! Временная закупорка на месте свища! Она держится минуты, максимум час! Когда она сорвётся — он умрёт раньше, чем вы успеете сказать «реанимация»!
Тарасов открыл рот.
И в этот момент пациент дёрнулся.
Его глаза распахнулись — широко, удивлённо. Рот открылся. Из горла вырвался хрип — мокрый, булькающий.
И кровь хлынула снова.
На этот раз её было больше.
Намного больше.
Глава 19
Операционная номер пять была залита холодным белым светом.
Семён стоял над раскрытой брюшной полостью Настасьи Андреевны и смотрел на то, что открылось его взгляду.
Это было похоже на поле боя.
Кишечник — раздутый, багровый, похожий на клубок толстых змей — мешал обзору, закрывая собой всё пространство. Где-то там, в глубине, под слоями жира и спаек, пульсировала забрюшинная гематома.
Она была огромной. Размером с два кулака, может, больше. И двигалась в такт сердцебиению, как живое существо. Как что-то злобное и голодное, готовое взорваться в любой момент.
Бомба с часовым механизмом. И таймер тикал.
— Давай, сынок, — голос Коровина донёсся откуда-то из тумана. Старик стоял напротив, по другую сторону операционного стола, и держал крючки-ранорасширители. Его руки сжимали металл мёртвой хваткой. — Не дрейфь. Глаза боятся, руки делают. Я держу, ты лезь.
Семён сглотнул.
Он знал, что нужно делать. Теоретически. Он читал об этом в учебниках, видел на операциях, слышал объяснения преподавателей. Но такую операцию еще не проводил.
Так. Доступ к аорте через забрюшинное пространство. Мобилизация двенадцатиперстной кишки. Выделение сосуда. Наложение зажимов.
Просто. На бумаге.
В реальности перед ним было месиво из крови, жира и воспалённых тканей, в котором он должен был найти тонкую нить аорты и не убить пациентку в процессе.
— Ретрактор, — сказал он. Голос не дрогнул. Удивительно. — Кишечник нужно отвести.
Медсестра Зинаида Петровна подала инструмент. Её лицо было бледным, губы сжаты в тонкую линию, но руки работали чётко. Профессионализм побеждал страх. Или, может, она просто решила, что раз уж влезла в это безумие, то нужно довести до конца.
Семён осторожно отвёл петли кишечника в сторону, открывая доступ к забрюшинному пространству.
Гематома пульсировала прямо перед ним. Тёмная, зловещая, похожая на огромный синяк под тонкой плёнкой брюшины.
— Вскрываю брюшину, — он взял скальпель. — Отсос наготове.
— Готов, — анестезиолог — тот самый, который грозился вызвать охрану — теперь стоял у изголовья с видом человека, смирившегося с судьбой. Он следил за мониторами, время от времени добавляя препараты в капельницу.
Семён сделал разрез.
Кровь хлынула сразу. Не фонтаном, но обильно. Тёмная, венозная, она заполняла рану быстрее, чем отсос успевал её откачивать.
— Больше отсоса! — он работал на ощупь, погружая руки в тёплую липкую жидкость. — Где-то здесь… должна быть…
Его пальцы наткнулись на что-то твёрдое. Пульсирующее.
Аорта.
Он нащупал её. Толстую, как садовый шланг, трубку, которая несла кровь от сердца ко всему телу. Стенка была… неправильной. Не гладкой и упругой, как должна быть, а рыхлой, истончённой. Как мокрая папиросная бумага, готовая разорваться от малейшего прикосновения.
«Расслоение», — подумал он. — «Кровь затекла между слоями стенки и растянула её изнутри. Ещё немного — и…»
— Сосудистый зажим, — он протянул свободную руку. — Быстро.
Медсестра вложила зажим в его ладонь. Холодный металл, надёжная хватка.
Семён попытался завести инструмент за аорту.
Сосуд выскользнул.
Он попробовал снова. Ткани были слишком рыхлыми и скользкими от крови. Аорта уходила из-под пальцев, как живая, не давая себя поймать.
— Давление скачет! — голос анестезиолога сорвался на визг. — Сто шестьдесят на сто! Что вы там делаете⁈
«Гипертонический криз», — мелькнуло в голове. — «Стресс, боль, кровопотеря — организм выбрасывает адреналин. Давление растёт. А стенка аорты и так на пределе…»
— Снижай давление! — крикнул Семён. — Нитропруссид, быстро!
— Уже ввожу!
Поздно.
Он почувствовал это раньше, чем увидел. Под его пальцами что-то дрогнуло. Что-то… порвалось.
Аорта лопнула.
Кровь ударила фонтаном — вверх, в лицо, в потолок. Алая, горячая, она залила операционную лампу, забрызгала маски, потекла по халатам. Анестезиолог икнул от удивления.
Семён замер.
Время вокруг него остановилось.
Он видел всё как в замедленной съёмке. Струю крови, бьющую из разрыва. Лицо Коровина — удивлённое, но не испуганное. Медсестру, отшатнувшуюся от стола. Красные капли, летящие в воздухе, как рубины в свете ламп.
И где-то глубоко внутри него что-то щёлкнуло.
Страх исчез.
Не ушёл или спрятался, а именно исчез, как будто кто-то нажал выключатель. На его место пришло… ничего. Пустота. Холодная, кристальная пустота, в которой не было места панике, сомнениям, неуверенности.
Только расчёт.
«Разрыв ниже почечных артерий», — мысль была ледяной и чёткой. — «Диаметр дефекта — сантиметра два, может три. Кровопотеря — литр в минуту. Нужно пережать выше».
Семён не отдёрнул руку. Наоборот — он нырнул ею глубже, прямо в поток горячей крови. Пальцы скользили по тканям, искали, нащупывали…
Вот.
Аорта. Выше разрыва. Целая. Пульсирующая Он сжал её.
Со всей силы, на какую был способен. Прижал к позвоночному столбу и держал. Держал так, будто от этого зависела его собственная жизнь.
Потому что от этого зависела чужая.
Фонтан крови иссяк.
В операционной наступила тишина, в которой был слышен только писк монитора и тяжёлое дыхание людей.
Семён стоял, по локоть погрузив руку в живот восьмидесятилетней женщины, и держал её жизнь в кулаке. Буквально.
— Твою ж мать… — прошептал Коровин. Его глаза были широко раскрыты. — Ты это сделал. Ты реально это сделал.
Семён не ответил.
Он смотрел на свою руку — вернее, на то место, где она исчезала в ране. Красная перчатка, красный рукав, красная кровь вокруг. Всё красное.
«Я остановил смерть», — подумал он. — «Я — живой зажим. И я не могу двигаться».
Он попробовал пошевелить пальцами. Они откликнулись — пока. Но он знал, что это временно. Рука уже начинала неметь от напряжения. Мышцы горели, требуя отдыха. Через десять минут он не сможет разжать кулак. Через двадцать — потеряет чувствительность полностью.
«У меня есть двадцать минут», — он сглотнул. — «Двадцать минут, чтобы кто-то пришёл и закончил то, что я начал».
— Вызывайте сосудистого хирурга, — его голос звучал спокойно. Удивительно спокойно для человека, который только что голыми руками остановил разрыв аорты. — Срочно. Экстренно. Вчера.
Медсестра бросилась к телефону.
Семён остался стоять.
Держать.
Ждать.
* * *
Вересов лежал на столе. Бледный, почти белый, похожий на восковую фигуру. Его грудная клетка была уже подготовлена к разрезу — обработана, обложена стерильными простынями. Монитор показывал слабый, но стабильный ритм.
Пока стабильный.
— Все готовы? — я оглядел свою команду.
Тарасов стоял справа от меня — первый ассистент. Его лицо было сосредоточенным, руки уже в перчатках. Ни следа недавней паники. Боевой режим.
Зиновьева — слева. Второй ассистент. Бледная, с кругами под глазами, но держится. Её руки больше не дрожат. Либо привыкла, либо адреналин закончился и пришло профессиональное спокойствие.
Ордынская стояла у двери, прижав руки к груди. Её не пустили к столу — слишком мало опыта, слишком много эмоций. Она смотрела на нас широко раскрытыми глазами, и в них было что-то… странное. Что-то, чего я не мог понять.
— Готовы, — Тарасов кивнул.
— Тогда начинаем. Скальпель.
Металл лёг в ладонь привычной тяжестью. Я сделал глубокий вдох.
И начал резать.
Торакотомия — вскрытие грудной клетки — это не для слабонервных. Разрез идёт от грудины вбок, между рёбрами, рассекая кожу, мышцы, межрёберные ткани. Кровь, зажимы, электрокоагулятор. Запах палёного мяса. Хруст, когда расширитель раздвигает рёбра.
Я работал быстро, но аккуратно. Каждое движение выверено, каждый разрез точен. Тысячи операций в прошлой жизни не прошли даром — руки помнили, даже если голова иногда сомневалась.
— Расширитель, — я протянул руку.
Зиновьева подала инструмент. Металлические челюсти вошли в рану, раздвинули рёбра. Грудная клетка раскрылась, как шкатулка.
И я увидел ад.
Вся плевральная полость была залита кровью. Тёмной, густой, она заполняла пространство вокруг лёгкого, скрывая под собой все структуры. Лёгкое, спавшееся и безжизненное, лежало сморщенным комком у позвоночника. Где-то там, в глубине этого кровавого озера, скрывался свищ. Дыра между аортой и пищеводом, через которую жизнь утекала из этого человека.
— Отсос, — мой голос звучал хрипло. — Много отсоса. Глеб, держи лёгкое!
Тарасов подхватил спавшуюся долю, отводя её в сторону. Зиновьева орудовала аспиратором, откачивая кровь из полости. Банка наполнялась с пугающей скоростью — пятьсот миллилитров, семьсот, литр…
— Плазму льём? — спросил анестезиолог.
— Лейте всё, что есть. Эритроцитарную массу тоже. Он потерял половину объёма.
Я активировал Сонар.
Мир вокруг изменился. Я видел сердце слабо светящееся, работающее на пределе. Видел сосуды тусклые, обескровленные. И видел его. Свищ.
Чёрная дыра в сияющей структуре аорты. Место, где энергия жизни утекала в никуда.
— Вижу, — сказал я вслух. — Дефект на задней стенке дуги аорты, переход в пищевод. Размер… сантиметра полтора-два. Края рваные, воспалённые.
— Можешь ушить? — Тарасов бросил на меня взгляд.
Я не ответил сразу.
Потому что ответ был — не знаю.
Добраться до свища было почти невозможно. Он располагался в самом неудобном месте — между дугой аорты и пищеводом, в узком пространстве, забитом воспалёнными тканями. Любая попытка выделить его грозила катастрофой. Ткани были рыхлыми, как мокрый картон, и рвались от малейшего прикосновения.
— Нужно выделить аорту, — я начал работать диссектором, осторожно раздвигая ткани. — Наложить зажим выше и ниже дефекта. Потом шить.
— Легко сказать, — буркнул Тарасов.
— Знаю.
Я работал медленно. Каждое движение занимало секунды, которых у нас не было. Ткани расползались под инструментами, кровоточили, мешали обзору. Зиновьева не успевала откачивать кровь — она прибывала быстрее.
— Двуногий, — голос Фырка раздался в моей голове. — Он слабеет.
— Знаю.
— Нет, ты не понимаешь. Он почти…
Монитор взвыл.
Длинный, протяжный звук. Прямая линия на экране. Асистолия.
— Остановка! — крикнул анестезиолог. — Асистолия! Адреналин?
— Адреналин в вену! — я бросил инструменты. — Массаж! Прямой массаж на сердце!
Я сунул руку в грудную клетку, нащупал сердце. Оно лежало в моей ладони. Тёплое, неподвижное, похожее на мокрую тряпку. Я начал сжимать ритмично, с силой, пытаясь заставить его работать.
Бесполезно.
Мышца была дряблой, пустой. Желудочки не наполнялись — крови просто не хватало. Я качал пустоту.
— Ещё адреналин!
— Ввёл!
— Атропин!
— Есть!
Ничего. Прямая линия на мониторе не дрогнула.
— Дефибриллятор! — я вытащил руку из груди. — Внутренний! Ложки!
Мне подали электроды для прямой дефибрилляции. Я приложил их к сердцу.
— Десять джоулей! Разряд!
Тело дёрнулось. На мониторе — рябь, потом снова прямая.
— Двадцать! Разряд!
Рябь. Прямая.
— Тридцать!
— Не поможет, — голос Тарасова был мрачным. — Слишком много крови потерял. Сердцу нечем работать.
Он был прав. Я знал, что он прав. Но я не мог остановиться.
— Ещё разряд!
— Илья…
— Разряд, я сказал!
Рябь. Прямая.
Вересов умирал. Прямо на моих глазах, под моими руками, несмотря на всё, что я делал. Умирал, как тысячи пациентов до него, которых не удалось спасти.
И тут она появилась.
Я не сразу понял, что происходит. Услышал какое-то движение за спиной, шорох, чей-то возглас. Потом Тарасов рявкнул:
— Куда лезешь⁈ Уйди от стола!
Я обернулся.
Ордынская.
Она стояла у операционного стола — маленькая, худенькая, с бледным лицом и широко раскрытыми глазами. Но что-то в ней изменилось. Что-то неуловимое, пугающее. Её взгляд был… пустым. Отрешённым. Как будто она смотрела не на нас, а сквозь нас, на что-то невидимое.
— Ордынская, — я начал, — сейчас не время для…
Она подняла руки.
Не к пациенту. Она стояла в полуметре от стола, не нарушая стерильности. Просто подняла руки перед собой, ладонями вниз, и замерла.
И я увидел.
Сонар показал мне это раньше, чем глаза. Вокруг её рук… нет, из её рук вспыхнуло пламя. Не золотистое, тёплое сияние обычной Искры целителя. Это было другое. Тёмное. Густое. Фиолетовое, почти чёрное по краям. Оно клубилось вокруг её пальцев, как живое, и тянулось к открытой грудной клетке Вересова.
— Что за… — начал Тарасов.
Оглавление
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Глава 19
Последние комментарии
14 минут 19 секунд назад
48 минут 19 секунд назад
1 час 1 минута назад
1 час 8 минут назад
1 час 26 минут назад
1 час 56 минут назад