Исповедь Фауста XVII-го века. Душевная драма Декарта [Семён Осипович Грузенберг] (fb2) читать постранично

- Исповедь Фауста XVII-го века. Душевная драма Декарта 82 Кб, 25с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Семён Осипович Грузенберг

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Семён Осипович Грузенберг Исповедь Фауста XVII-го века. Душевная драма Декарта

I. Декарт и Шопенгауэр

Творец новой философии принадлежит к тем мыслителям-художникам, для которых философия — прежде всего художественная автобиография. „Лучший и глубочайший философ“ — по словам Декарта — „тот, кто умеет наиболее счастливо уподоблять искомые вещи предметам, познанным посредством чувств“. Вот почему, по словам Декарта, „великие мысли чаще встречаются в произведениях поэтов, чем в творениях философов; причина этого кроется в том, что поэты пишут под действием энтузиазма и силы воображения: в них таятся зародыши паук, подобно тому, как в кремне скрыты зародыши огня. Философ извлекает их с помощью рассуждения; вызываемые воображением поэтов, они искрятся и приобретают более яркий блеск“.

Этот дар проникновения в тайны природы с помощью аналогии роднит Декарта с другим великим художником мысли — Шопенгауэром, для которого философия была прежде всего „исповедью своего создателя и как бы невольными его мемуарами“: с этой стороны исповедь Шопенгауэра приобретает глубокий интерес, как поучительный комментарий, проливающий новый свет на психологию творчества Декарта.

„Мой прием, — писал Шопенгауэр в своих „Размышлениях“, — состоит в том, что я умею самое живое наглядное представление и самое глубокое ощущение, — когда наступит благоприятная для того минута, — внезапно облить в то же самое мгновенье самым холодным отвлеченным рассуждением и сохранить его, таким образом, в окостенелом виде“.

Если скульптуру называют застывшей музыкой, то философию, — как понимал ее Шопенгауэр, — можно назвать застывшей поэзией. В этом смысле весьма поучительно признание Шопенгауэра, что самые глубокие мысли осеняли его в моменты эстетического созерцания природы.

Как художник Божьей милостью, Шопенгауэр знает не только восторги, но и муки творчества: „когда у меня возникает какая-нибудь неясная мысль“, — читаем мы в его „Рудольфштадтских признаниях”, — „и дразнит меня, как смутный образ, — меня охватывает неописуемое страстное желание поймать ее; я бросаю все и преследую ее, как охотник — дичь, гоняюсь за ней по всем извилинам, подстерегая ее со всех сторон, и загораживаю ей дорогу до тех пор, покуда не схвачу, выясню и изложу ее, как убитую, на бумаге“. Мыслитель не мог успокоиться в нем до тех пор, пока не сливался с художником в экстазе эстетического проникновения: „я не могу найти отдыха“ — писал он Гете в 1815 году — „не могу успокоиться до тех пор, пока каждая часть занимающего меня предмета не обрисуется предо мной в чистых и отчетливых очертаниях”. Почувствовав внутри себя зачатие новой мысли, Шопенгауэр, словно счастливая мать, услышавшая биение новой зарождающейся в ней жизни, в восхищении говорил: „я благословлен плодом“. Если упоение зачатия дарило ему восторги художника, зато рождение идеи причиняло ему неутолимые муки творчества. „Зародыш всякой идеи, — признается он Гете, — лежит в какой-нибудь одной, внезапно осенившей, счастливой мысли, которая и доставляет сладострастное упоение зачатия; рождение же, т. е. выполнение, не обходится, но крайней мере, у меня без муки, и тогда я стою перед моим собственным духом, как неумолимый судья — перед преступником, лежащим под пыткой, и заставляю его давать мне ответы до тех пор, покуда не истощатся все вопросы“.

Я преднамеренно сопоставил мыслителя Декарта с художником Шопенгауэром; аналогия эта простирается не только на манеру письма и темперамент обоих мыслителей; она проникает в самую сердцевину их систем, обнажая скелет их художественной архитектоники.

Оба мыслителя еще на школьной скамье пережили потрясающую драму мировой скорби: сомнение в ценности знания привело Декарта к отрицанию мира, как представления; сомнение в ценности жизни привело Шопенгауэра к отрицанию мира, как воли; оба они отреклись от книги знания ради книги жизни; оба они, подобно Диогену, искали человека с фонарем в руке и нашли его в шахте самопознания: для Декарта таким фонарем был „естественный свет разума”; для Шопенгауэра — естественный свет „воли к жизни“.

II. Исповедь Декарта

Исповедь Декарта вылилась в форму величавого диалога Фауста с Мефистофелем. Сам философ поясняет, что его „Размышление о методе“ — „не трактат, а только разговор“. И действительно, по манере изложения сочинение это — скорее интимная беседа философа с самим собою, диалог со своим двойником, чем отвлеченный трактат. „Мне хочется показать в этом сочинении, — говорит философ, — какими путями следовал я, и изобразить, как в картине, мою жизнь“; и, верный замыслу, он с захватывающим драматизмом рисует картину своей внутренней жизни, обнажая мятежную душу, скованную холодом анализа. Тщетно стали бы мы искать в исповеди Декарта повесть о личной жизни философа, полной ярких переживаний; исповедь Декарта — скорее --">