Житель Каркозы [Амброз Бирс] (fb2) читать онлайн

- Житель Каркозы [сборник litres] (пер. Елена Олеговна Пучкова, ...) (и.с. Библиотека Лавкрафта) 880 Кб, 221с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Амброз Бирс

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Амброз Бирс Житель Каркозы

Ambrose Bierce

An Inhabitant Of Carcosa

© Танасейчук А. Б., составление, вступительная статья, перевод на русский язык, 2023

© Марина Якушевская, перевод на русский язык, 2023

© Танасейчук Р. А., перевод на русский язык, 2023

© Пучкова Е. О., перевод на русский язык, 2023

© Моисеев О. А., послесловие, 2024

© Алексей Лотерман, перевод на русский язык, 2023

© Воронцова К. В., перевод на русский язык, 2021

© Третьякова А. В., перевод на русский язык, 2023

© Зеленцов Д. Б., перевод на русский язык, 2023

© Марков А. В., перевод на русский язык, 2023

© Шокин Г. О., перевод на русский язык, 2023

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2024

Амброз Бирс в России: история знакомства

Литературное произведение, переведенное на другой язык, становится фактом и фактором развития художественной словесности того языка, на котором оно теперь существует. В этом процессе существенны многие составляющие: качество перевода, выбор произведения, тираж, время и место издания. Важно то, насколько удачной и своевременной оказалась первая встреча с иностранным автором. Свою роль играет и заочно сложившийся (или не сложившийся) стереотип в восприятии писателя, а также его собственное отношение к стране, на язык которой переводятся его произведения. Все это в полной мере приложимо к Амброзу Гвиннету Бирсу (1842–1913[?]).

Амброз Бирс никогда не был в России и, скорее всего, достаточно смутно представлял российские реалии. В творчестве писателя почти нет российских аллюзий, если не считать встречающихся в статьях и очерках имен русских художников слова. Да и в этом случае спектр его познаний о русской литературе, судя по всему, был невелик. Безусловно, он читал И. С. Тургенева, слышал о Гоголе; не читал, но видел Максима Горького и даже однажды общался с ним, и тот ему не понравился; был неплохо знаком с творчеством Л. Н. Толстого и даже посвятил эссе разбору одного из его романов. Как журналист к царской России он относился неприязненно и настороженно, например, революцию 1905 года считал закономерным следствием жестокой внутренней политики царизма, а в событиях Русско-японской войны 1904–1905 годов его симпатии (как и многих американцев) были на стороне Страны восходящего солнца. Но собственное отношение Бирса к России едва ли повлияло на характер и параметры восприятия и «освоения» его творчества в нашей стране.

I. Что было

Знакомство русского читателя с творчеством американского мастера состоялось еще в XIX веке – в 1898 году, когда в первом за тот год номере «Нового журнала иностранной литературы» в переводе на русский язык были опубликованы четыре новеллы писателя: «Происшествие на мосту» (An Occurrence at Owl Creek Bridge), «Жаркое дело» (The Affair at Coulter's Notch), «Паркер Аддерсон, философ» (Parker Adderson, Philosopher) и «Жаркая схватка» (A Tough Tussle). Переводчиком был Ю. Говсеев, до той поры известный несколькими переводами из Ф. Брета Гарта. Художественный уровень был невысок, текст воспроизводился неточно, с купюрами – переведенные рассказы нельзя считать полностью соответствующими оригиналу. Таким образом, первое знакомство оказалось неудачным, но стало свидетельством того, что читающие по-английски даже в такой далекой от США стране, как Россия, имели возможность знакомиться с творчеством американского автора.

Следующий этап и первое отдельное издание рассказов Бирса связаны уже с СССР и с 1920-ми годами. Переводчиком (и публикатором) на этот раз выступил В. Азов, познакомив русского читателя с «настоящим» Бирсом. В отличие от своего предшественника он был профессионалом и имел большой опыт переводов англо-американской литературы. Азов – псевдоним, настоящая фамилия Ашкенази. Он был примечательной фигурой: не только переводчиком, но и критиком, журналистом, автором фельетонов и редактором. Много лет провел за границей, владел несколькими языками. В 1923 году Азов составил антологию своих переводов, куда включил рассказ Бирса «Инцидент на мосту через Совиный ручей». Первоначальное знакомство в дальнейшем стимулировало активный интерес переводчика к творчеству писателя. Результатом стало появление сборника рассказов Бирса под названием «Настоящее чудовище»[1]. Это была первая книга американского беллетриста на русском языке. Томик малого формата в бумажной обложке появился в 1926 году в ленинградском кооперативном издательстве «Время» тиражом 1000 экземпляров. Он включал тринадцать рассказов из сборников «Рассказы военных и штатских» и «Возможно ли это?». Книжку открывало предисловие, знакомившее с личностью и творчеством А. Бирса. Оценивая издание, нужно отметить, что, хотя уровень переводов был несравнимо выше уровня работ Говсеева, ни одному из переводов Азова не суждено было стать классическим, хотя некоторые из них тиражируются и сейчас, правда, в отредактированном виде. Конечно, сборник вызвал больший резонанс, нежели публикация четырех новелл в журнале, в том числе и в критике. Появились рецензии ведущих в то время советских литературоведов-американистов, – кстати, их можно считать родоначальниками отечественной американистики, – С. Динамова и И. Анисимова. Они оценивали книгу и автора положительно, хотя не обошлось и без некоторых, впрочем, вполне объяснимых убеждениями критиков, да и самой эпохой, идеологических передержек, – вплоть до того, что Бирса объявляли «последовательным борцом с американским империализмом». К сожалению, диссонансом положительному вердикту прозвучала оценка Э. Синклера в очерке «Знаменитый весельчак», посвященном Бирсу и его творчеству. Очерк был напечатан в тогда же вышедшей на русском языке книге автора «Джунглей» – «Искусство Маммоны». Надо иметь в виду, что оценка Синклера во многом зиждилась на личных неприязненных отношениях автора с Бирсом, а также на враждебном отношении к нему Дж. Лондона, с которым Синклер был дружен. Эмоции эти не замедлили проявиться в трактовке Синклером фигуры и творчества старшего современника. Следует учесть, что Эптон Синклер (как и Джек Лондон) сочувствовал социалистическому и коммунистическому движению в Америке, его книги издавались в России огромными тиражами, к его мнению прислушивались. Кроме того, в том же 1926 году Азов, который мог бы способствовать «продвижению» творчества американского писателя «в массы», эмигрировал из России. Указанные факторы, судя по всему, на десять с лишним лет предопределили судьбу «русского» Бирса.

Конец 1920-х – 1930-е годы – особый этап в истории художественного перевода в России и СССР. Это уникальное время, когда художественный перевод мощно и плодотворно развивался, когда были заложены основы и созданы предпосылки для грядущего расцвета советской переводческой школы в 1950–1970-х годах. Особую роль в этом движении сыграли Иван Кашкин и созданное им «Первое объединение переводчиков». Кашкин и его коллеги, впоследствии знаменитые Н. Волжина, М. Лорие, В. Топер, Н. Дарузес и др., не могли пройти мимо фигуры Бирса. Он был интересен не только в плане языка, но и оригинальностью художественного мира. К тому же Кашкин переводил его в конце 1920-х годов и в журнале «Вестник иностранной литературы» опубликовал фрагмент из «Словаря сатаны».

Середина – вторая половина 1930-х годов, как известно, было временем трудным и небезопасным. Чтобы в «полноценном» виде представить иноязычного писателя советскому читателю, необходимы были не только отвага, но и определенная подготовительная работа, своего рода «пристрелка» и идеологическое обоснование публикации. В этом контексте можно и нужно рассматривать появление в периодической печати переводов новелл «Похороны Джона Мортонсона» (в 1934 году), «Любимица моей тетушки» (в 1935 году, в журнале «Интернациональная литература»), «Всадник в небе» и «Офицер из обидчивых» (обе в 1936 году, в журнале «30 дней»), «Пересмешник» и «Сальто мистера Свиддлера» (обе в 1937 году, в том же издании), «Заполненный пробел» (в 1938 году) и т. д. Все переводы принадлежали участникам упомянутого объединения. Идеологическим обоснованием послужили статьи А. Елистратовой и И. Кашкина, провозглашавшие писателя (как и первые критики) «последовательным борцом с американским капитализмом». «Фундамент» был создан, и в 1938 году в столичном издательстве «Художественная литература» под скромным названием «Рассказы» вышел сборник короткой прозы, которому предстояло стать основополагающим в дальнейшем освоении художественного наследия А. Бирса в нашей стране[2]. Для того времени тираж был весьма приличный: 10 000 экземпляров. Том составили 13 рассказов, столько же было и в «Настоящем чудовище». Но если в предыдущей книге наряду с шедеврами были и вещи в контексте сборника случайные, то здесь чувствовался строгий и профессиональный отбор, стремление познакомить с лучшими образцами прозы американского мастера. Именно тогда, в 1938 году, Бирс впервые полноценно предстал перед нашим читателем, и на этот раз навсегда: сборник и переводы стали «базовыми». Дальнейшее освоение Бирса переводчиками шло с учетом и на основе этого издания. Многочисленные отзывы на книгу заложили традиции критического осмысления творчества Бирса в СССР.

Казалось бы, далее неизбежно должно было последовать разрастание издательского, читательского и критического интереса к художнику, но «русскому» Бирсу вновь не повезло: помешала война. Однако и после войны ситуация не улучшилась, в условиях начавшейся борьбы с космополитизмом она стала даже хуже. Правда, справедливости ради, стоит отметить публикации рассказа «Диагноз смерти», антологии «Американская новелла XIX века» в 1946 году и фрагментов из «Словаря сатаны» в журнале «Советский воин» в 1950-м. Но это были скорее случайности, ситуацию в корне не изменившие.

Следующий этап в освоении наследия американского писателя в СССР начался с «оттепелью». Тогда, на рубеже 1950–1960-х годов, в отечественную культуру широким потоком начала вливаться западная литература. Это было не только время «появления» в СССР Ремарка, Фейхтвангера, Хемингуэя, Стейнбека и многих других, но и время «возвращения» Бирса. В 1966 году энергией Кашкина, его коллег-переводчиков, а также критика Р. Орловой состоялось «историческое» издание, вобравшее в себя достоинства (и тексты) сборника 1938 года и к тому же существенно расширенное. Книга называлась «„Словарь сатаны“ и рассказы» и вышла тиражом 50 000 экземпляров[3]. На этот раз Бирс был представлен не только в качестве новеллиста, но и в качестве сатирика – автора замечательных «Фантастических басен» и саркастического «Словаря сатаны». Сборник в черном переплете, конечно, не охватывал (да и не мог охватить) всего новеллистического наследия писателя, но количество опубликованных рассказов существенно увеличилось – их стало тридцать.

Поскольку при подготовке издания 1966 года авторский коллектив (он создавал «русского» Бирса образца 1938 года) остался почти без изменений (не забудем о высочайшем качестве работы редакций издательств советского времени!), сохранилось главное – качество перевода и высокие критерии отбора произведений. Книга включала избранную короткую прозу из трех сборников Бирса: «В гуще жизни. Рассказы военных и штатских», «Может ли это быть?», «Незначительные рассказы», – в основном это было лучшее из авторских сборников.

Издание книги неизбежно стимулировало интерес к американцу со стороны отечественной критики. Вероятно, определенную роль сыграло предисловие Р. Орловой – яркий, хотя и весьма неточный в деталях, портрет писателя. Своевременной оказалась публикация очерка крупнейшего американского литературоведа В. В. Брукса о Бирсе во втором томе его двухтомника избранных статей «Писатель и американская жизнь», вышедшем в 1971 году. Появление монографического очерка об американском беллетристе И. Кашкина в сборнике его трудов «Читателю-современнику», вышедшем посмертно (1968), раздел, посвященный Бирсу, в капитальном труде М. Мендельсона «Американская сатирическая проза XX века» в 1972 году – красноречивые свидетельства все возрастающего интереса. К тому же Бирс явно «пришелся ко двору» своим – весьма актуальным в годы «холодной войны» – антиамериканизмом и антиимпериализмом. О том, что он был антисоциалистом и антикоммунистом, принципиальным противником демократии, можно было умолчать.

Казалось бы, издание репрезентативного сборника текстов писателя и работы, ему посвященные, прочно и навсегда ввели Бирса в круг русскоязычного чтения. Но «русскому» Бирсу в очередной раз не повезло: автор предисловия и составитель сборника Р. Орлова оказалась диссиденткой, протестовала против ввода советских войск в Чехословакию, участвовала в правозащитном движении, подписывала письма и петиции, а затем вместе с мужем, известным филологом-германистом Л. Копелевым, была выслана из страны и лишена советского гражданства. Книгу с ее предисловием начали в спешном порядке изымать из библиотек. В соответствии с логикой тех лет тень неблагонадежности легла на иностранного автора и на его прозу. До конца 1980-х Бирса в нашей стране не издавали.

«Перестройка» стала началом нового этапа в восприятии русскоязычным читателем книг иностранных авторов. «Девятый вал» переводной литературы захлестнул Россию. Чаще всего качество переводов и полиграфии книг было невысоким, но зато можно было издавать что угодно. «Ренессанс» не прошел и мимо Бирса, но принял не самые удачные формы. В периодике стали появляться переводы неизвестных прежде новелл писателя, в Свердловске местное книжное издательство переиздало (в новом оформлении) сборник 1966 года[4]. Содержание не изменилось, – тексты были те же, той же была их последовательность. Тем же было и предисловие – оно принадлежало перу Р. Орловой. Другим стало оформление – не таким мрачным, как прежде, но тоже не слишком удачным, – издатели использовали фрагменты картины П. Филонова «Человек в мире». Иными были шрифт и полиграфическое исполнение. Все эти изменения можно считать делом вкуса. Поменялось и название: сборник (по заглавию одной из опубликованных новелл) называли «Заколоченное окно». А затем… в права вступили «рыночные отношения»: Бирса издавали много – и в составе антологий, и отдельными изданиями, но качество этих изданий было в основном невысоким. Мотивы издателей очевидны: прежде всего – извлечение прибыли.

Впрочем, были и удачи: в 1995 году вышел самый объемный сборник писателя под названием «Может ли это быть?». Он включал 54 новеллы, а также повесть «Монах и дочь палача»[5]. Присутствовала и статья об авторе. Впрочем, она была совсем невелика, скорее, это было вступительное слово.

Казалось бы, издание стоило только приветствовать – оно познакомило отечественного читателя с текстами, прежде ему недоступными, но. Издательство, выпустившее книгу, заложило печальную традицию: публиковать тексты Бирса без учета воли писателя – подряд, без разбивки по авторским сборникам и циклам. А художник придавал этим моментам большое значение. Убедиться в этом нетрудно: достаточно прочитать рассказ «Соответствующая обстановка». В нем содержится такая – очень важная в контексте адекватного восприятия наследия американского писателя – фраза: «У автора есть свои права, и читатель обязан их уважать». Рассказ этот присутствовал в содержании сборника, но составитель явно не задумывался о таких «мелочах»…

II. Что есть

В 2000-е годы Бирса издают довольно активно – как в составе разнообразных антологий («страшного», военного, фантастического рассказов), так и авторскими сборниками. Увы, упомянутая выше тенденция – без учета авторских циклов и последовательности – не просто сохранилась, но приняла устойчивый характер. Чаще всего не принималось во внимание даже время создания того или иного сюжета, тексты новелл располагались в книгах совершенно произвольно, подчиняясь некой личной логике составителя. Несколько изданий подобного рода выпустило «Эксмо» – явно на основе сборника 1966 года, дополненного новыми переводами (кстати, включили и давно «скомпрометировавшее» себя предисловие Р. Орловой).

Впрочем, начало XXI века порадовало и новинками. В 2003 году появился не полный, но близкий к тому перевод сатирического шедевра Бирса – «Словарь сатаны», а в 2009-м – отдельный том «Фантастических басен». Выходили и малотиражные издания переводов произведений Бирса (тиражами 200–300 экземпляров) – как правило, комментированные, со статьями, снабженные справочным аппаратом, но издавались они в провинции и были недоступны широкому читателю.

2010-е годы, точнее, 2014-й, ознаменовался выходом самого полного к настоящему времени сборника рассказов Бирса. Он включал 90 (!) новелл. Озаглавлен был просто: «Амброз Бирс. Собрание рассказов». Книгу выпустило столичное издательство АСТ[6]. Казалось бы, подобное издание стоит только приветствовать, но оно оставляет двоякое впечатление. С одной стороны, в широкий оборот вводятся новые, до той поры неизвестные отечественному читателю тексты. Но с другой – произведения расположены в совершенно произвольном порядке – без учета времени написания, авторских сборников и циклов, нет ни вступительной статьи (а она изданию подобного типа явно необходима), ни справочного аппарата, примечаний и т. д. Есть только разбивка по рубрикам: «Гражданская война», «Мир ужасов», «Городские легенды», и производит она довольно странное впечатление. К сожалению, подобный подход использован и в более поздних (уже не столь полных) сборниках Бирса этого издательства. И новые примеры подобного подхода множатся.

III. Что будет

Конечно, трудно предсказать судьбу «русского» Бирса. Но с большей или меньшей долей вероятности «траекторию» дальнейшего освоения творческого наследия мастера можно представить. Прежде всего будет расширяться спектр текстов, предлагаемых русскоязычному читателю. Неизвестных ему рассказов почти не осталось – большинство переведено и опубликовано. Но у Бирса есть масса эссе, очерков, критических работ, автобиографических текстов, сатирических и юмористических произведений. Большинство из них достойны внимания наших современников. Издатели станут тщательнее подходить к составлению сборников, учитывать авторскую волю. Наверняка появится больше комментированных изданий, снабженных предисловиями и справочным аппаратом. Бирс – непростой автор, и он, безусловно, нуждается в этом. Движение в этом направлении уже началось: недавний сборник издательства «РИПОЛ классик» тому подтверждение[7].

Пора двигаться дальше. Пусть настоящая книга будет небольшим, но верным шагом на этом пути.


Андрей Танасейчук

Видения ночи

Житель Каркозы

«Ведомо: существуют разные виды смерти; есть такие, при которых тело остается видимым, и такие, когда оно исчезает без следа вместе с отлетевшей душой. Последнее обычно скрыто от людских глаз (ибо такова воля Господня!), и тогда, не будучи очевидцами кончины человека, мы говорим, что человек пропал или отправился в дальний путь, – так оно и есть. Но иной раз, и тому свидетельств немало, исчезновение происходит на глазах у многих. Есть и еще один род смерти, когда умирает душа, а тело переживает ее на долгие-долгие годы. Достоверно установлено и то, что иногда душа умирает одновременно с телом, но спустя некий срок появляется на земле вновь – обязательно там, где погребено тело».

Я размышлял над словами Хал и (упокой, Всевышний, его душу!)[8] и пытался до конца постичь их значение как человек, который, уловив смысл сказанного, спрашивает себя, нет ли в нем иного – тайного – смысла.

Погруженный в эти мысли, я не замечал, куда бреду, но внезапно порыв холодного ветра хлестнул мне в лицо и вернул к действительности. Оглянувшись кругом, я с удивлением заметил, что нахожусь в месте, совершенно мне не знакомом. Вокруг простиралась открытая безлюдная равнина, поросшая высокой, некошеной сухой травой, она шуршала и вздыхала под осенним ветром. Что-то тревожное и таинственное было в этих вздохах. Во всяком случае, так я это воспринимал. На расстоянии друг от друга высились темные каменные громады; их очертания были причудливы. Казалось, между ними существует некая тайная связь, и они обмениваются многозначительными и зловещими взглядами, напряженно замерли, ожидая некоего неизбежного и долгожданного события. По сторонам мрачными скелетами торчали иссохшие деревья, будто предводители злобных заговорщиков, что притаились в молчаливом ожидании.

Похоже, время перевалило далеко за полдень, но солнца не было. Я понимал, что воздух вокруг меня сырой и промозглый, но ощущение это шло от ума, а не органов чувств, – ни влаги, ни холода я не чувствовал. Над унылым пейзажем, словно проклятие, нависали низкие свинцовые тучи. Все кругом дышало угрозой, там и тут виделись мне недобрые предзнаменования и вестники злодеяния, приметы обреченности. Ни птиц, ни зверей, ни жуков, ни мошек – ничего живого. Ветер ныл в голых сучьях мертвых деревьев; серая трава, припав к земле, шептала ей свои страшные тайны. Но больше ни один звук, ни одно движение не нарушали мрачного покоя безотрадного пейзажа.

Я видел среди травы множество разрушенных непогодой рукотворных камней. Они растрескались, поросли мхом, наполовину ушли в землю. Некоторые лежали плашмя, другие торчали в стороны, но ни один не стоял прямо. Это были надгробья, но самих могил давно не существовало, – от них не осталось ни холмиков, ни впадин, – все сровняло время. Где-то чернели каменные глыбы покрупнее, – видимо, некогда там была могила, честолюбивый обитатель которой однажды бросил тщетный вызов забвению. Эти развалины казались очень древними, а следы людского тщеславия, знаки привязанности и благочестия – истертыми, разбитыми и грязными. И вся эта местность была такой пустынной, заброшенной, всеми позабытой, что я невольно представил себя первооткрывателем захоронения доисторических времен – народа, имени которого не сохранилось.

Погруженный в эти мысли, я совсем забыл обо всех предшествующих событиях и вдруг подумал: «А как я попал сюда?»

После недолгих раздумий я нашел разгадку (весьма меня удручившую) той таинственности, в кою моя фантазия облекла все видимое и слышимое. Я был болен, очень болен. Я вспомнил, как мучила меня жестокая лихорадка и как, по словам моей семьи, в бреду я беспрестанно требовал свободы и свежего воздуха. Родные силой удерживали меня в постели, не давая убежать из дому. Но все-таки я сумел обмануть бдительность врачей и близких и теперь очутился… Но где же? Мне это было неведомо. Однако было ясно, что зашел я довольно далеко от родного города – древнего и славного города Каркозы.

Ничто не говорило о присутствии здесь людей: не было видно дымов, не слышно было ни собачьего лая, ни мычания коров, ни криков играющих детей – ничего, кроме кладбища, окутанного тоской, тайнами и ужасом, созданными моим собственным больным воображением. Неужели снова начинается горячка, и никто не придет мне на помощь? А не порождение ли это безумия – все, что я вижу кругом? Я закричал, стал звать жену и детей, искал их невидимые руки, пробираясь среди обломков камней по иссохшей, мертвой траве.

Шум позади заставил меня остановиться и обернуться. Ко мне приближался хищный зверь – это была пума.

«Если я свалюсь в лихорадке здесь, в этой пустыне, зверь меня растерзает!» – пронеслось у меня в голове.

Я бросился на нее с громкими воплями. Но животное невозмутимо пробежало мимо на расстоянии вытянутой руки и скрылось за одной из каменных плит. Минуту спустя невдалеке, будто из-под земли, вдруг вынырнула голова человека – он шел вверх по склону небольшого холма, вершина которого едва возвышалась над окружающей равниной. Вскоре вся его фигура выросла на фоне серого неба. Обнаженное тело прикрывала одежда из шкур. Нечесаные волосы свисали космами, длинная борода свалялась. В одной руке он держал лук и стрелы, в другой нес пылающий факел, за которым тянулся хвост черного дыма. Человек ступал медленно и осторожно, словно боясь провалиться в могилу под высокой травой. Видение было странным. Оно удивило, но не испугало меня. Поэтому, направившись ему наперерез, я поприветствовал его:

– Да хранит тебя Всевышний!

Но он продолжал свой путь, не замедляя шагов, – будто и не слышал меня.

– Добрый незнакомец, – продолжал я, – я заблудился, я болен. Прошу тебя, покажи мне дорогу на Каркозу.

Человек прошел мимо. А затем, удаляясь, вдруг загорланил дикую песню – слова мне были непонятны, язык неизвестен. С ветки мертвого дерева зловеще прокричала сова, в отдалении откликнулась другая. Поглядев вверх, на небо, я увидел в разрыве облаков Альдебаран и Гиады[9]. Все говорило о том, что наступила ночь: дикая кошка, человек с факелом, сова. Однако я видел их совершенно отчетливо, как днем, я видел даже звезды, хотя вокруг не было ночного мрака! Да, я все видел, но меня не видел и не слышал никто! Что же за ужасные чары меня околдовали?

Я присел у корней высокого дерева и решил обдумать свое положение. Теперь я понял, что безумен, но все же в этом убеждении оставалось место для сомнения. Я не ощущал никаких признаков лихорадки. Напротив – испытывал неведомый прежде прилив сил и энергии, некое духовное и физическое возбуждение. Все чувства мои были необычайно обострены: я ощущал плотность воздуха, я слышал тишину.

Обнаженные корни могучего дерева, к стволу которого я прислонился, сжимали в объятьях гранитную плиту, одним концом она уходила под дерево.

Таким образом, плита была защищена от дождей и ветров, но тем не менее изрядно пострадала. Грани ее стерлись, углы были отбиты, поверхность избороздили глубокие трещины и каверны. Подле плиты на земле блестели чешуйки слюды – это были следы разрушения. Когда-то плита покрывала могилу, из которой много веков назад проросло дерево. Жадные корни давно опустошили захоронение, а плиту взяли в плен.

Внезапный порыв ветра сдул с нее сухие листья и ветки: я увидел выпуклую надпись и наклонился, чтобы прочитать ее. Боже правый! Мое имя! Дата моего рождения! И дата моей смерти!

Пурпурный луч восходящего солнца упал на ствол дерева в момент, когда я, охваченный ужасом, вскочил на ноги. На востоке из-за горизонта поднималось солнце. Я стоял между деревом и огромным багровым солнечным диском… На стволе не было моей тени!

Унылый волчий вой встречал утреннюю зарю. Волки сидели на могильных холмах и курганах поодиночке и небольшими стаями; до самого горизонта – повсюду – я видел волков. И тут я понял, что стою на развалинах древнего и славного города Каркоза!

Все это поведал дух некогда почившего Хосейба Аллара Робардина медиуму Бейролесу.

Видения ночи

Уверен, что способность людей видеть сны составляет огромную ценность для литературы. Если бы современное искусство было в состоянии улавливать фантазии, возникающие во снах, описывать их и воплощать, тогда наша литература воистину стала бы выдающейся. Прирученный, этот дар можно было бы развить, – подобно тому, как животные, одомашненные человеком, обретают лучшие качества, чуждые их диким собратьям. Овладев сновидениями, мы удвоим собственное рабочее время и научимся плодотворно трудиться, когда спим. Как бы то ни было, – вспомним строки из «Кубла Хана»[10]: чертог снов – реальности приток.

Что есть сон? Произвольная и необузданная совокупность воспоминаний – беспорядочная вереница образов, воспринятая однажды бодрствующим сознанием. Это хаотическое воскрешение мертвецов – древних и современных, добрых и злых. Они восстают из своих полуразрушенных гробниц, и каждый предстает в своем обыденном обличье. Они спешат вперед, толкаясь и толпясь, чтобы побыстрее предстать пред тем, кто их созвал на Пир. Но он ли их призвал? Нет, не он, – нет у него такой власти. Он от нее отрекся и подчинился чужой воле. Он мертв, и вместе с призраками ему не подняться.

Рассудок его покинул, а вместе с ним утрачена и способность удивляться. Чудовищное, неестественное, нелепое – все это просто, правильно и разумно. Смешное не забавляет, невозможное не способно удивить. Сновидец – вот кто истинный поэт, «кипит его воображенье».

Воображение – это просто память. Попробуйте представить то, чего вы никогда не видели, не испытали, не слышали или не читали. Или представьте себе живое существо, например, лишенное тела, головы, конечностей или хвоста, – это примерно то же самое, что дом без стен и крыши. Бодрствуя, мы распоряжаемся собственной волей и суждениями, мы можем их контролировать и ими управлять, можем извлекать из хранилищ памяти то, что хотим, и исключать – порой, правда, с трудом – то, что не соответствует нашей цели. Но, когда мы спим, нами управляют наши фантазии. Они хаотичны, причудливо перемешаны, элементы их переплетены – настолько, что кажутся нам чем-то совершенно новым, но на самом деле хорошо нам известны.

Сны не несут нашему воображению ничего нового, кроме новых сочетаний уже известного. То, «из чего сделаны сновидения», аккумулировали наши собственные чувства и сохранили в памяти, – примерно так, как белки собирают впрок орехи. Но, по крайней мере, одно из человеческих чувств ничего не вносит в мир сновидений – это обоняние. Запах никогда не снится. Зрение, осязание, слух и, вероятно, вкус – все они задействованы в создании наших ночных видений. Но у снов нет носа. Удивительно, как древние поэты, эти проницательные наблюдатели, не обратили внимания на данную особенность бога сновидений. Как, впрочем, и их послушные слуги, древние скульпторы. Возможно, конечно, что последние – достойные всяческих похвал! – трудясь для потомков, рассудили, что время и невзгоды обязательно внесут коррективы и приведут все к общему знаменателю – в соответствии с естеством природы.

Способен ли кто-нибудь связать хаос сновидения в единое целое? Нет. Ни один поэт не обладает столь искусным даром. Попробуйте описать мелодию Эоловой арфы. Существует род зануд – он хорошо известен (penetrator intolerabilis), которые, прочитав рассказ, сочиненный подлинным мастером слова, по доброте душевной пытаются, разумеется, для вашего назидания и восхищения, подробно изложить его сюжет собственными словами, полагая, что теперь читать вам его не придется. «При схожих обстоятельствах и условиях» (как гласит международное право) меня тем не менее не удастся обвинить в упомянутом преступлении, хотя я и намерен изложить здесь сюжеты некоторых собственных сновидений. Прежде всего потому, что сновидения мои незнакомы читателю, и, следовательно, известные «обстоятельства и условия» в данном случае не работают. Стремясь зафиксировать их малую толику, на успех я вовсе не рассчитываю. Слишком мало у меня наберется соли, чтобы сыпать ее на хвост неуловимому Морфею.

* * *
Я шел в сумерках по огромному лесу. Вокруг теснились деревья неведомых пород. Куда и откуда шел, мне было неизвестно, но подспудно ощущалась необъятность этого леса, и было знание, что я здесь единственное живое существо. Я был одержим каким-то ужасным проклятием за давнее преступление, и теперь, перед рассветом, искупление должно свершиться.

Машинально, без всякой цели, я шел под ветвями гигантских деревьев по узкой тропинке. В конце концов я подошел к ручью. Темный, медлительный поток пересекал мой путь. Это текла кровь. Повернув направо, я пошел вверх по течению и вскоре оказался на небольшой лесной поляне. Она вся была окутана тусклым, призрачным светом, и в центре – отверстый колодец из белого мрамора. Кровь плескалась у краев; ручей, вдоль которого я шел, вытекал из него. Все пространство вокруг колодца, радиусом примерно десять футов[11], было заполнено трупами. Их было множество. Я не считал, но знал, что число тел значимо и имеет важное и непосредственное отношение к моему преступлению. Быть может, они отмечали время в веках – с тех самых пор, как я его совершил. Я понимал важность их числа и знал его – пересчитывать необходимости не было. Тела были полностью обнажены и располагались симметрично вкруг колодца, расходясь от него в стороны, словно спицы колеса. Лежали они все одинаково – ногами от колодца, головами к нему; и те свисали внутрь через его края. Все тела лежали на спине, с перерезанным горлом, и кровь медленно сочилась из открытых ран. На все это я взирал с равнодушием и знал: все это естественное и неизбежное следствие моего преступления. Но было нечто, что наполняло все мое существо тревогой и даже ужасом. Это – всеобъемлющая, чудовищная пульсация: медленная, равномерная, неизбежная. Я не знаю, каким из чувств я ее воспринимал, каким неведомым путем она прокралась в мое сознание. Но безжалостная неотвратимость гигантского ритма охватывала все кругом и сводила меня с ума. Ему был подчинен и окружающий лес, исполненный безграничной и непримиримой злобы.

Ничего больше из этого сна я не помню. Похоже, охваченный ужасом, который, судя по всему, был вызван затруднением кровообращения, я вскрикнул и проснулся от звука собственного голоса.

* * *
Сновидение, сюжет которого я собираюсь изложить далее, восходит к годам ранней юности – тогда мне было не больше шестнадцати лет. Сейчас мне, конечно, гораздо больше, но я его помню так ярко и живо, словно не прошло столько лет с тех пор, когда видение это заставило меня, шестнадцатилетнего, дрожать, съежившись от страха под одеялом.

Я один, и ночь без конца и без края (в своих снах я всегда одинок, и события всегда разворачиваются ночью). Итак, ночь, нигде не видно ни деревьев, ни человеческого жилища, нет ни холмов, ни ручьев. Вся земля покрыта клочками скудной, грубой растительности – черной и жесткой; как всполохи огня, они возникают то тут, то там. Столь же беспорядочно мой путь постоянно преграждают небольшие лужицы – они скапливаются в мелких впадинах и появляются тоже внезапно. Они теснятся со всех сторон, то исчезая, то появляясь вновь, а над ними проплывают тяжелые темные тучи, и в блестящей черной воде отражается холодный свет звезд на ночном небе. Путь мой лежал на запад – там, низко над горизонтом, под длинной грядой облаков, пылало багряное зарево. Оно создавало впечатление непостижимой дали – такое с тех самых пор я и научился подмечать на полотнах Доре[12], где каждое прикосновение руки мастера живописует знамение и проклятие. Продолжая свой путь, вскоре на этом зловещем фоне я разглядел силуэты зубчатых стен и башен. Они увеличивались в размерах с каждой пройденной мною милей, пока наконец не выросли до совершенно немыслимых размеров, хотя строение, которому они принадлежали, я все еще не мог разглядеть полностью. Мне даже казалось, что оно вовсе не приблизилось. Отчаянно и упорно я продвигался по бесплодной равнине, а гигантское сооружение все увеличивалось и увеличивалось в размерах – до тех пор, пока я уже не мог охватить его взглядом, а затем башни заслонили звезды над моей головой. Потом – между колонн циклопической кладки, в которой каждый камень был больше, чем мой отчий дом, – я вошел в распахнутые ворота.

Внутри было пыльно и пусто, на всем лежала печать небрежения. Тусклый свет – в сновидениях он существует сам по себе, не подчиняясь законам природы, – вел меня из коридора в коридор, из комнаты в комнату, и все двери распахивались от прикосновения моей руки. Комнаты были огромны. Еще больше – коридоры; я так и не добрался до конца какого-либо из них. Мои шаги звучали так, как звучат только в покинутых жилищах и в пустых гробницах – странно, глухо, мертво. Много часов я бродил там в одиночестве. Я понимал, что ищу что-то. Но что? Этого я не знал. Наконец там, где, как мне представлялось, должен был находиться угол здания, я отыскал комнату. Она имела обычный размер и окно, обращенное на запад. Сквозь него я увидел все то же багровое зарево, зловеще нависшее над горизонтом, – зримый предвестник гибельного рока. Я знал, что это пламя вечности. И, глядя на мрачное сияние, я познал ужасную истину. Годы спустя я попытался выразить ее в небольшой стихотворной экстраваганце:

Вселенная умолкла навсегда…
Покинутые, скорбные пределы.
Ни дьяволов, ни ангелов следа,
И мертвый Бог перед престолом белым![13]
Тусклый свет не в силах был рассеять сумрак, царивший в комнате. Прошло какое-то время, прежде чем в самом дальнем углу я разглядел очертания ложа. С предчувствием беды я приблизился к нему. Я чувствовал, что странствие мое должно закончиться, и закончиться какой-то жуткой кульминацией, но не мог сопротивляться силе, толкавшей меня вперед.

На ложе, частью укрытый, покоился труп человеческого существа. Он лежал на спине, вытянув руки вдоль тела. Я склонился над ним – с отвращением, но без страха – и увидел, что он ужасно разложился. Из-под истончившейся кожи выступали ребра, а сквозь впалый живот были видны очертания позвоночника. Лицо сморщилось и почернело, истлевшие губы в жуткой усмешке обнажали желтые зубы. Но веки не провалились, – похоже, глаза избежали общего разложения, и, когда я наклонился, они раскрылись и уставились на меня пристальным, неподвижным взглядом. Только представьте себе весь мой ужас от этого зрелища! Никакие слова не смогут его описать, – ведь эти глаза были моими! Этот осколок исчезнувшей расы – то, что невозможно выразить словом, – отвратительный, мерзкий ошметок бренной оболочки, еще длящий свое существование после смерти демонов и ангелов; и это был… я!

* * *
Иные сновидения повторяются постоянно. К ним относится и один мой собственный сон. Он весьма необычен и потому, мне кажется, способен оправдать появление в этой истории. Опасаюсь, впрочем, что читатель может подумать: царство сна – что угодно, но только не отрадные охотничьи угодья для блуждающей в ночи души. Уверяю: это не так; многим, как и большинство моих вторжений в мир ночных грез, приносят самые приятные впечатления. Мое воображение возвращается в тело, как пчела в улей, нагруженная добычей, которая, помогая разуму, превращается в мед и хранится в ячейках памяти, чтобы дарить радость. Но сон, о котором я собираюсь рассказать, имеет двойственный характер: когда я переживаю его непосредственно, он внушает мне ужас. Но эмоции, которые он мне сообщает, настолько несоразмерны с тем, что его вызывает, что в ретроспективе нелепость сна даже забавляет.

* * *
Я иду по поляне в некой лесистой местности. За опушкой небольшой рощицы видны возделанные поля и дома необычного вида. Похоже, рассвет близок: луна почти полная, на западе, и висит низко; туман фантастически искажает пейзаж, окрашивая ночное светило в кроваво-красный цвет. Трава у моих ног тяжела от росы, и вся сцена – утро раннего лета – мерцает в призрачном свете полной луны. Рядом с тропой лошадь. Слышно, как животное щиплет траву. Когда я прохожу мимо, она поднимает голову, пристально смотрит на меня, а затем подходит. Морда у лошади молочно-белая, мягкая и приятная на вид.

Я говорю себе: «У этой лошади – нежная душа» и останавливаюсь, чтобы ее погладить. Она пристально смотрит на меня, потом подвигается ближе и говорит человеческим голосом, человеческими словами. Это меня не удивляет, но я пугаюсь и мгновенно просыпаюсь, возвращаясь в наш мир.

Лошадь всегда разговаривает на моем языке, но я все никак не могу понять, о чем же это она говорит. Думаю, я покидаю страну грез прежде, чем она успевает донести смысл высказывания до меня, пребывая, несомненно, в не меньшем смятении от моего исчезновения, как и я от ее обращения ко мне.

Хотел бы я понять смысл ее слов.

Быть может, однажды, поутру, я их и пойму. Но тогда в наш мир я уже не вернусь.

Обитель мертвецов

В восточной части штата Кентукки, в двадцати милях от Манчестера на дороге из Буневилля, в 1862 году стоял большой деревянный плантаторский дом. Внешним видом он в лучшую сторону отличался от большинства окрестных строений. Но уже на следующий год дом этот уничтожил пожар, который, скорее всего, устроили солдаты генерала Джорджа У. Моргана, когда генерал Кирби Смит гнал его части из Камберлендского ущелья до реки Огайо. Перед тем как сгореть, дом четыре или пять лет пустовал. Земля вокруг него поросла ежевикой, изгороди сгнили, бараки для рабов и немногочисленные хозяйственные постройки, запущенные и разграбленные, разрушились. Для негров и бедняков белых, живших поблизости, деревянные заборы и та древесина, которой можно было поживиться в доме, представляли интерес в качестве топлива. Поэтому все, кто мог, беззастенчиво пользовались бесхозным имуществом среди бела дня. Но только среди бела дня. С наступлением сумерек никто, кроме чужаков, не находил в себе смелости посещать это место.

У дома была дурная слава – он был известен как обитель призраков. В реальности злых духов, которых якобы и видели, и слышали, и даже встречали лично, тамошние жители нисколько не сомневались. Как, впрочем, верили и тому, что внушал им по воскресеньям странствующий проповедник. Мнение владельца дома на сей счет неизвестно, поскольку он и его семья однажды ночью пропали, а куда – никто не знал. Они оставили все: утварь, одежду, провизию, лошадей в стойлах, коров на пастбище, рабов в бараках; все было, как прежде, ничего не переменилось, кроме того, что глава семейства, его жена, их дети – три девочки, мальчик-подросток и грудной младенец – сгинули без следа! Неудивительно, что плантаторский дом, из которого внезапно исчезли семь человек, казался подозрительным.

Вечером в июне 1859 года два жителя Франкфорта – полковник Дж. С. Мак Ардл, адвокат, и судья Майрон Вей (оба состояли в национальной гвардии штата) – ехали верхом из Буневилля в Манчестер по делу, которое не терпело отлагательств. Они очень спешили, потому продолжали свой путь, даже когда стало темно и глухие раскаты грома давали знать, что приближается гроза, которая и обрушилась на них в то время, как они подъехали к «Дому привидений».

В свете беспрерывных вспышек молний путники без труда разглядели въезд на плантацию и, миновав ворота, направились к конюшне, где, расседлав, оставили своих лошадей. Под проливным дождем они добежали до дома и взялись колотить во все двери подряд, но ответа не последовало. Впрочем, гром грохотал с такой силой, что, действительно, стучи не стучи – услышать было бы сложно. Поэтому они толкнули одну из дверей, и она оказалась незапертой. Без церемоний вошли внутрь, затворив за собой дверь, и очутились в полной темноте и тишине. Яркие всполохи молний не проникали ни сквозь щели, ни сквозь окна –непогоды словно вовсе и не было. Во всяком случае, у них возникло такое ощущение, будто они оба вмиг ослепли и оглохли, а Мак Ардл впоследствии признавался, что, когда переступил порог, ему вдруг показалось, что его настиг смертельный удар молнии. Продолжение истории поведал сам полковник; его рассказ опубликовали в газете «Адвокат», издаваемой во Франкфорте, 6 августа 1876 года:

«Когда я несколько оправился от ошеломившего нас эффекта внезапной глухоты – переход от грохота бушующей стихии к могильной тишине был поразительным, – моим первым побуждением было вновь открыть дверь, ручку которой я сжимал одеревеневшими пальцами. Я хотел впустить звуки бури и всполохи молнии в дом, чтобы понять, не лишился ли я зрения и слуха. Повернув ручку, я распахнул дверь. Она вела в другую комнату!

Эта комната вся была залита неизвестно откуда идущим зеленоватым светом. Я видел все, но не очень отчетливо. Я сказал „все“, хотя на самом деле моему взору предстали только голые каменные стены и человеческие трупы. Их было восемь или десять, но, разумеется, тела я не считал. Останки принадлежали людям мужского и женского пола и разного возраста, точнее, размера, – начиная с маленького тельца грудного малыша. За исключением трупа молодой, как мне почудилось, женщины – она умерла сидя, прислонившись к стене, – все остальные тела лежали на полу. Еще одна женщина, постарше, держала на руках младенца. Она прижимала его к себе. У ног бородатого мужчины лицом вниз лежал подросток. Одежда двоих мертвецов истлела настолько, что тела их были почти обнажены; девушка придерживала рукой край разодранной на груди рубашки. Трупы были в разной степени разложения, лица и тела иссохли. Некоторые уже почти превратились в скелеты.

Я стоял в оцепенении, не в силах сойти с места от охватившего меня ужаса, и продолжал инстинктивно держаться за дверную ручку. Но мое внимание быстро переключилось с чудовищного зрелища, я сосредоточился на мелочах и деталях. Похоже, разум мой – из чувства самосохранения – таким образом пытался хотя бы немного ослабить невероятное нервное напряжение, выдержать которое иначе я был просто не способен. Среди прочего я хорошо запомнил, что дверь – я по-прежнему держал ее открытой – сделана из склепанных внахлест тяжелых пластин кованого железа. Из торца, вверху и внизу, на одинаковом расстоянии друг от друга, торчало по три мощных стержня. Я повернул ручку – стержни ушли внутрь. Отпустил – они выдвинулись как замки на пружинах. Изнутри комнаты ручки на двери не было, только сплошная металлическая гладкая поверхность без единого выступа.

На все я смотрел с неподдельным интересом. И сейчас, когда вспоминаю те события, нахожу их достойными удивления. Так и стоял, потрясенный, растерянный, когда судья Вей, о котором я забыл, вдруг оттолкнул меня и решительно ступил за порог.

– Бога ради! – вскричал я. – Не входите! Нужно выбираться из этого жуткого места!

Судья был глух к моим словам. Решительно и бесстрашно – как все южане! – он быстро вошел и встал в центре комнаты. Опустившись на колено перед одним из тел, чтобы рассмотреть получше, он осторожно приподнял почерневшую и высохшую голову. Омерзительное зловоние, распространившись мгновенно, ударило мне в нос, лишая сил. Сознание помутилось, ноги подкосились, я ощутил, что падаю. В попытке сохранить равновесие, я схватился за кромку двери, но та, щелкнув, захлопнулась!

Что было дальше – не помню… Провал в памяти.

Я очнулся в Манчестере, в гостинице. Туда на следующий день меня привезли незнакомые мне люди. Без сознания я пробыл шесть недель. Все это время метался в лихорадке и бредил. Мне сказали, что нашли меня в нескольких милях от злополучного дома. Но как я из него выбрался, как прошел несколько миль, мне непонятно. Когда врачи разрешили говорить, я спросил о судье. Мне ответили: „Судья Вей дома, с ним все в порядке“. Позже я узнал, что это не так, меня просто хотели успокоить.

Я рассказал обо всем, что видел, но мне никто не верил – ни единому слову. Но стоит ли тому удивляться? И разве способен хоть кто-то вообразить, какое потрясение я испытал, когда, вернувшись домой два месяца спустя, выяснил, что о судье Вее с той самой ночи никто ничего не слышал? Как я жалею теперь, что дурацкая гордость не дала мне возможности настоять тогда на правдивости приключившейся со мной невероятной истории. Теперь я понимаю, что должен был с самого первого дня после выздоровления повторять ее снова и снова!

Позднее дом обследовали, но комнаты, соответствующей моему описанию, не обнаружили. Меня пытались объявить сумасшедшим. Мне удалось избежать этого, как известно читателям „Адвоката“. С того злополучного дня прошло много лет, но я по-прежнему уверен, что раскопки, на которые у меня нет юридических прав и финансовых возможностей, могли бы пролить свет на загадочное исчезновение моего несчастного друга, а возможно, и прежних обитателей и владельцев злополучного дома – сначала пустовавшего, а потом и вовсе сгоревшего. Но я не отчаиваюсь и продолжаю надеяться, что когда-нибудь смогу раскрыть тайну. Однако меня глубоко огорчают и расстраивают враждебность и неразумный скептицизм родных и друзей покойного судьи Вея. Именно по этой причине и мои разыскания были отложены на столь длительное время».

Полковник Мак Ардл скончался во Франкфорте три года спустя, 13 декабря 1879 года.

Заколоченное окно

В 1830 году на расстоянии нескольких миль от большого города Цинциннати начинался огромный и почти непроходимый лес. Все графство было населено (весьма редко) пионерами; это были беспокойные души; едва успев устроить себе в пустыне домашний очаг, в котором можно было кое-как жить, и едва достигнув условного благосостояния (которое мы теперь назвали бы нищетой непокрытой), пионер-пограничник, в силу какого-то таинственного побуждения своей природы, бросал все это и двигался дальше на запад, навстречу новым опасностям и лишениям. Зачем? Для приобретения тех же благ, от которых он так недавно добровольно отказался.

Многие пограничники уже покинули эту местность и ушли дальше на запад, но среди оставшихся был один из первых пионеров Цинциннати. Он жил один в бревенчатом доме, окруженном вековым лесом, и сам казался частицей его мрака и молчания; никто никогда не видел на его лице улыбки и не слышал от него лишнего слова. Свои простые потребности он удовлетворял посредством продажи или обмена шкур диких зверей в приречном городе, ибо он ничего не сеял на своей земле, на которой, впрочем, можно было усмотреть некоторые признаки былого «улучшения». Несколько акров земли, непосредственно вокруг дома, были когда-то расчищены от деревьев. Но теперь гниющие стволы сваленных деревьев были наполовину уже скрыты новыми зарослями; им, очевидно, предоставлена была полная возможность исправить опустошение, произведенное в далекие дни топором. Из этого можно было заключить, что сельскохозяйственное рвение хозяина не горело ярким пламенем, а лишь тлело, и от него остался только пепел.

В маленьком бревенчатом доме была только одна дверь, и как раз против нее находилось окно. Последнее было почему-то заколочено. Никто не помнил времени, когда оно было открыто, и никто не знал, для чего забили это окно; вряд ли вследствие антипатии владельца к воздуху и свету, ибо в тех редких случаях, когда охотнику случалось проходить мимо этого пустынного места, отшельник обыкновенно сидел на своем крыльце и грелся на солнце. Я думаю, на свете осталось мало людей, знающих тайну этого окна, но я принадлежу к их числу.

Говорили, что фамилия этого человека Мэрлок. Ему было на вид семьдесят лет, а в действительности около пятидесяти. Его состарило что-то кроме возраста. Волосы и длинная густая борода его поседели, тусклые серые глаза глубоко впали; лицо его было оригинально испещрено двумя системами морщин. Он был высок и худ, плечи у него были сгорблены. Эта была типичная фигура переносчика тяжестей.

Однажды мистера Мэрлока нашли в его хижине мертвым. Следователей и газет в те времена и в тех местах не существовало, все успокоились на том, что он умер «естественной» смертью; все это произошло до моего рождения, и я знаю об этом от моего деда. От него же я узнал, что покойного похоронили недалеко от его дома, рядом с могилой его жены, которая умерла настолько раньше него, что в местной хронике почти не сохранилось следов ее существования. Много лет спустя я проник в эту местность в обществе такого же головореза, каким тогда я был и сам, и приблизился к развалившемуся дому на расстояние, достаточное для того, чтобы бросить в него камнем; после этого я навострил лыжи, чтобы спастись от привидения, которое, как было известно каждому хорошо осведомленному мальчику, бродило в этом месте.

В ту пору, когда мистер Мэрлок выстроил себе дом и начал работать топором, чтобы создать ферму, поддерживая пока свое существование охотой, – он был молод и в расцвете сил и надежд. Он женился на Востоке, откуда он был родом, на молодой девушке, во всех отношениях достойной его глубокой привязанности и разделявшей с бодрым духом и легким сердцем все опасности и лишения, которые выпадали ему на долю. Никто не помнит, как ее звали, и никаких преданий о ее духовной и физической прелести не сохранилось, и скептики могут сомневаться, сколько им угодно. Но я не разделяю их сомнений. Об их любви и счастье свидетельствовал каждый день жизни вдовца. Что же иное могло приковать этого предприимчивого человека к подобной доле, к одиночному заключению в лесной глуши, – если не магнетизм дорогих воспоминаний?

Однажды Мэрлок, вернувшись с охоты в отдаленной части леса, застал свою жену в бреду и лихорадке. На несколько миль кругом не было врача; у Мэрдоков не было также соседей, а он не мог оставить жену одну в таком состоянии, чтобы пойти за помощью. Поэтому он стал ухаживать за ней сам; но к концу третьего дня она впала в состояние спячки и скончалась, не приходя в сознание.

Мои познания о таких характерах позволяют мне рискнуть прибавить еще несколько дополнительных штрихов к нарисованному моим дедом общему контуру.

Когда Мэрлок убедился в смерти жены, у него хватило разума вспомнить, что мертвый должен быть приготовлен к погребению. Совершая этот священный обряд, он постоянно делал промахи, некоторые вещи исполнял неправильно, а правильные действия повторял несколько раз. Его беспрестанные ошибки при совершении самых простых и обыденных действий вызывали в нем удивление так же, как пьяного поражает нарушение привычных ему естественных законов. Земля вдруг стала колебаться под его ногами! Мэрлока также удивляло, что он не плачет; ему было даже стыдно; ведь неприлично не оплакивать мертвых!

– Завтра, – сказал он вслух, – мне придется сколотить гроб и вырыть могилу; и тогда я начну тосковать по ней, не видя ее больше перед глазами. Но теперь… она умерла, конечно, но все хорошо… Наверное, все хорошо… Я не верю, что все так страшно, как мне кажется.

Он стоял над трупом при угасающем свете дня, поправляя волосы мертвой, дополняя последние штрихи ее скромного туалета, и делал все это машинально, с бездушной заботливостью. И все же в его мысли вкрадывалось подсознательное убеждение, что все хорошо, что она будет с ним, как прежде, и все объяснится. Он ни разу до тех пор не испытал сильного горя; его способность к страданию не развилась от упражнения. Его сердце не могло вместить это горе, и его воображение не умело охватить его во всем объеме. Он не сознавал всей тяжести удара; это сознание должно было прийти потом, чтобы никогда уже не покинуть его. Горе ведь художник, располагающий различными возможностями, смотря по характеру инструмента, на котором оно играет; из одних струн оно извлекает самые резкие, пронзительные звуки, из других – низкие, глубокие аккорды, напоминающие своими периодическими ударами медленный бой далекого барабана. Одних людей горе потрясает, а других парализует. Оно пронизывает одних, как укол стрелы, обостряя их чувствительность, и влияет на других, как оглушающий удар дубины.

Мы можем думать, что горе ударило Мэрлока дубиной, так как для этого у нас более твердая почва, чем простая гипотеза.

Едва успев кончить обряд, он опустился на стул около стола, где лежало тело, и, взглянув на профиль, жутко белевший в надвигающемся мраке, положил руки на край стола и припал к ним лицом, бесконечно усталый, но по-прежнему без слез. В эту минуту через открытое окно донесся протяжный, воющий звук, словно крик заблудившегося ребенка в далекой чаще темнеющего леса! Но человек не двинулся. Снова и еще ближе прозвучал этот нечеловеческий крик в его угасающем сознании. Может быть, это был рев дикого зверя? Но возможно, что это был он, так как Мэрлок заснул.

Несколько часов спустя, как это объяснилось впоследствии, этот ненадежный страж проснулся и, подняв голову, стал напряженно прислушиваться – он сам не знал к чему. Вдруг он вспомнил все и, в глубоком мраке, сидя рядом с покойницей, стал всматриваться – он сам не знал во что. Все его чувства насторожились, дыхание остановилось, кровь стала приливать медленнее, словно для того, чтоб не нарушить молчания. Кто разбудил его и где тот, кто это сделал?

Стол вдруг закачался под его руками, и в эту минуту он услышал, или ему показалось, что он слышит, – легкие, мягкие шаги, – словно прикосновение босых ног к полу.

Ужас лишил его голоса и движения. Ему волей-неволей пришлось ждать, ждать в темноте целую вечность безумного страха. Он напрасно пытался произнести имя умершей или дотронуться рукой до стола, чтобы убедиться, что она еще там; его горло было парализовано, руки и ноги казались налитыми свинцом. И тут произошло нечто кошмарное. Какое-то тяжелое тело вдруг стремительно навалилось на стол, толкнув его на Мэрлока; Мэрлок чуть не опрокинулся от резкого удара в грудь и в ту же минуту услышал, как что-то упало на пол с таким грохотом, что весь дом пошатнулся от сотрясения. За этим последовали шум борьбы и беспорядочные звуки, не поддающиеся передаче. Мэрлок вскочил на ноги, и ужас, доведенный до крайнего предела, утратил власть над его организмом. Он быстро схватился руками за стол. Там не было ничего.

Существует точка, за которой ужас может перейти в безумие, а безумие побуждает к действию. Без определенной цели, только в силу бессознательного импульса безумца, Мэрлок кинулся к стене, нащупал свое заряженное ружье и выстрелил, не целясь. При вспышке огня, ярко озарившей комнату, он увидел огромную пантеру, которая тащила мертвую женщину к окну, вцепившись зубами в ее шею. Затем наступили еще более глубокий мрак и молчание, а когда к нему вернулось сознание, солнце высоко стояло на небе, и лес звенел от пения птиц.

Труп лежал у окна, где его бросила пантера, испуганная вспышкой и звуком выстрела. Платье женщины было в беспорядке, длинные волосы ее были спутаны, руки и ноги широко раскинуты; из страшно разодранной шеи вытекла лужа не вполне застывшей крови. Лента, которой он перевязал запястья, разорвалась, и руки оказались судорожно сжатыми. Между зубами покойной был стиснут кусок уха пантеры.

На следующий день Мэрлок солидно, словно исполняя заданную ему работу, заколотил досками свое единственное окно.

Настоящее чудовище

I

Последний человек, который приехал в Хэрди-Гэрди, не вызвал к себе ни малейшего интереса. Его даже не окрестили каким-нибудь красноречивым прозвищем, которым в лагерях старателей так часто приветствуют новичков. Во всяком другом лагере уже одно это последнее обстоятельство обеспечило бы ему какую-нибудь кличку вроде Беспрозванного или Непомнящего. Но не так случилось в Хэрди-Гэрди.

Его приезд не вызвал ни малейшей зыби любопытства на социальной поверхности Хэрди-Гэрди, ибо к общекалифорнийскому пренебрежению к биографии своих граждан это местечко присоединяло еще свое социальное равнодушие. Давно прошли те времена, когда кто-нибудь интересовался, кто приехал в Хэрди-Гэрди или вообще приехал ли кто-нибудь. Никто не жил теперь в Хэрди-Гэрди.

Два года назад лагерь мог похвастаться деятельным населением из двух или трех тысяч мужчин и не менее дюжины женщин. В течение нескольких недель люди упорно трудились, но золота не обнаружили. Они обнаружили только исключительную игривость характера того человека, который заманил их сюда своими побасенками о скрытых будто бы здесь богатых залежах золота. Материальной выгоды от этих трудов не было, таким образом, никакой, но из этого не следует, чтобы они дали трудившимся хотя бы нравственное удовлетворение. Уже на третий день существования лагеря пуля из револьвера одного общественно настроенного гражданина навсегда избавила фантазера от каких-либо нареканий. Тем не менее его вымысел не был лишен некоторого фактического основания, и многие из старателей еще долго околачивались в Хэрди-Гэрди и его окрестностях. Но все это миновало, и теперь все давно уже разбежались и разъехались.

Старатели оставили немало следов своего пребывания. От того места, где Индейский ручей впадает в реку Сан-Хаун-Смит, вдоль обоих его берегов и вплоть до ущелья, из которого он вытекает, тянулся двойной ряд покинутых хижин, которые, казалось, сейчас упадут друг другу в объятия, чтобы вместе оплакивать свою заброшенность; почти такое же количество построек взгромоздилось с обеих сторон на откосы; казалось, что, достигнув командующих пунктов, они наклонились вперед, чтобы получше рассмотреть эту чувствительную сцену. Большая часть этих построек превратилась, словно от голода, в какие-то скелеты домов, на которых болтались неприглядные лохмотья чего-то, что могло показаться кожей, но в действительности было холстом. Маленькая долина ручья, изодранная и расковыренная киркой и лопатой, имела вид чрезвычайно неприятный; длинные извилистые полоски высыхающих шлюзных желобов отдыхали кое-где на вершинах остроконечных хребтов и неуклюже, словно на ходулях, переваливались вниз через нетесаные столбы.

Все местечко представляло собой грубую, отталкивающую картину задержанного развития, которая в молодых странах заменяет величественную красоту развалин, создаваемую временем. Всюду, где оставался хоть клочок первосозданной почвы, появились обильные заросли сорной травы и терновника, и любопытствующий посетитель мог бы разыскать в их сырой, нездоровой чаще бесчисленные сувениры блестящего некогда лагеря – одиночный, потерявший свою пару сапог, покрытый зеленой плесенью и гниющими листьями, старую фетровую шляпу, бренные останки фланелевой рубашки, бесчеловечно изувеченные коробки из-под сардин и поразительное количество черных бутылок из-под рома, разбросанных повсюду с истинно великодушным беспристрастием.

II

Человек, вновь открывший Хэрди-Гэрди, очевидно, не интересовался его археологией, и его усталый взгляд не сменился сентиментальным вздохом, когда он оглядел печальные следы потерянного труда и разбитых надежд, удручающее значение которых еще подчеркивалось иронической роскошью дешевой позолоты, наведенной на развалины местечка восходящим солнцем. Он только снял со спины своего усталого осла вьюк со снаряжением старателя, который был немного больше самого осла, и, вынув из мешка топор, немедленно же направился по высохшему руслу Индейского ручья к вершине низкого песчаного холма.

Перешагнув через упавшую изгородь из кустарника и досок, он поднял одну доску, расколол ее на пять частей и заострил их с одного конца. Затем он принялся за поиски чего-то, постоянно нагибаясь к земле и что-то внимательно рассматривая. Наконец его терпеливое исследование, по-видимому, увенчалось успехом; он выпрямился вдруг во весь рост, сделал торжествующий жест, произнес слово: «Скэрри!» и пошел дальше длинными, ровными шагами, отсчитывая каждый шаг; затем он остановился и вбил один из приготовленных им кольев в землю. После этого он внимательно огляделся, отсчитал на поразительно неровной почве еще несколько шагов и вколотил второй кол. Пройдя двойное расстояние под прямым углом к своему прежнему направлению, он вбил третий и, повторив всю процедуру, вколотил в землю четвертый, а затем и пятый кол; перед тем как вбить пятый кол, он расщепил его верхушку и всунул в щель старый конверт, испещренный какими-то знаками, сделанными карандашом. Иначе говоря, он сделал заявку на участок на склоне горы, согласно с местными законами Хэрди-Гэрди, и поставил обычные метки.

Необходимо объяснить, что одним из предместий Хэрди-Гэрди – эта метрополия впоследствии сама стала его предместьем – было кладбище. В первую же неделю существования местечка комитет граждан предусмотрительно постановил устроить кладбище. Следующий день был отмечен спором между двумя членами комитета по поводу наиболее подходящего места для этого учреждения, а на третий день кладбище было уже, так сказать, почато двойными похоронами.

По мере оскудения местечка кладбище разрасталось, и оно превратилось в густонаселенный пригород гораздо раньше, чем последний житель Хэрди-Гэрди, устоявший в борьбе с малярией и скорострельными револьверами, повернул своего вьючного мула хвостом к Индейскому ручью. А теперь, когда город впал в старческий маразм, кладбище, хоть и пострадавшее слегка от времени и обстоятельств, – не говоря уже о шакалах, – достаточно отвечало скромным потребностям своего населения. Оно занимало участок земли в добрых два акра, выбранный ввиду его непригодности для какой-либо другой эксплуатации; на нем росли два-три скелетообразных дерева (одно из них обладало толстым, выдававшимся вперед суком, на котором до сих пор еще красноречиво болталась полуистлевшая от сырости веревка), с полсотни песчаных холмиков, штук двадцать грубых надгробных досок, отличавшихся своеобразной орфографией, и воинственная колония кактусов. В общем, это «жилище господне» отличалось совершенно исключительным запустением. И вот, в самом «людном», если можно так выразиться, месте этого интересного учреждения, мистер Джеферсон Домэн и вбил заявочный столб и прикрепил к нему свою заявочную записку. «Если, – написал он, – ему придется при производстве работ удалить кого-нибудь из мертвых, он обеспечит ему право на подобающее вторичное погребение».

III

Мистер Джеферсон Домэн был родом из Элизабеттауна в штате Нью-Джерси, где шесть лет назад он оставил свое сердце на хранение златокудрой скромной особе по имени Мэри Мэттьюз – в залог того, что он вернется просить ее руки.

– Я знаю, что вы не вернетесь живым, что вам никогда ничего не удастся.

Таким заявлением мисс Мэттьюз иллюстрировала свое представление о том, что такое успех, и, попутно, свое умение поощрить человека.

– Если вы не вернетесь, – прибавила она, – я сама поеду к вам в Калифорнию. Я буду складывать монеты в мешочки, по мере того как вы будете выкапывать их из земли.

Это чисто женское представление о характере золотых залежей не встретило отклика в мозгу мужчины. Мистер Домэн решительно раскритиковал ее намерение, заглушив ее рыдания, закрыв ей рот рукой, засмеялся ей прямо в глаза, стирая ее слезы поцелуями, и с веселым кличем отправился в Калифорнию, чтоб работать для нее в течение долгих одиноких лет, с твердой волей, бодрой надеждой и стойкой верностью. Тем временем мисс Мэттьюз уступила монополию на свой скромный талант собирать монеты в мешки некоему игроку, мистеру Джо Сименсу из Нью-Йорка, который оценил это ее качество больше, чем ее гениальную способность потом вынимать деньги из мешков и наделять ими своих любовников. Но в конце концов он выразил свое неодобрение этой последней способности мисс Мэри решительным поступком, который сразу обеспечил ему положение конторщика в тюремной прачечной в Синг-Синге, а ей – кличку Молли Рваное Ухо.

Молли написала мистеру Домэну трогательное письмо с отречением; она вложила в письмо фотографию, из которой явствовало, что она уже не вправе больше лелеять мечту стать когда-нибудь миссис Домэн, и она так наглядно изобразила в этом письме свое падение с лошади, что солидному жеребцу, на котором мистер Домэн поехал в Красную Собаку, чтобы получить это письмо, пришлось расплачиваться за вину какой-то неведомой лошади весь обратный путь в лагерь. Домэн истерзал ему шпорами все бока.

Это письмо не достигло своей цели; верность, которая была до сих пор для мистера Домэна вопросом любви и долга, стала теперь для него также и вопросом чести; фотография, изображавшая когда-то хорошенькое личико, печально изуродованное теперь ударом ножа, заняла прочное место в его сердце.

Узнав об этом, мисс Мэттьюз, правду говоря, выказала меньше удивления, чем следовало ожидать, принимая во внимание низкую оценку, которую она давала благородству мистера Домэна; об этом ведь свидетельствовал тон ее последнего письма. Вскоре после этого письма от нее стали реже, а потом и совсем прекратились.

Но у мистера Домэна был еще один корреспондент, мистер Барней Бри из Хэрди-Гэрди, проживавший прежде в Красной Собаке. Этот джентльмен, хоть он и был заметной фигурой среди старателей, не принадлежал к их числу. Его познания в ремесле золотоискателей заключались главным образом в поразительном знакомстве с их жаргоном, который он обогащал от времени до времени собственными добавлениями. Это производило сильное впечатление на наивных пижонов и заставляло их проникнуться уважением к глубоким познаниям мистера Бри.

Когда он не царил в кружке почитателей из Сан-Франциско и с Востока, его можно было встретить за сравнительно скромным занятием: он подметал танцевальные залы и чистил в них плевательницы.

У Барнея было две страсти – любовь к Джеферсону Домэну, который когда-то оказал ему большую услугу, и любовь к виски, которое, несомненно, никаких услуг ему никогда не оказало. Он одним из первых, как только раздался клич, устремился в Хэрди-Гэрди, но не сделал там карьеры и постепенно опустился до положения могильщика. Это не было постоянной службой, но каждый раз, когда какое-нибудь маленькое недоразумение за карточным столом в клубе совпадало с его сравнительным отрезвлением после продолжительного запоя, Барней брал в свои дрожащие руки лопату.

В один прекрасный день мистер Домэн получил в Красной Собаке письмо с почтовым штемпелем «Хэрди, Калифорния» и, занятый другими делами, засунул его в щель в стене своей хижины, чтобы просмотреть его на досуге. Два года спустя письмо случайно сдвинулось с места, и он прочел его. Письмо заключалось в следующем:

«Хэрди, 6 июня.

Друг Джеф, я наскочил на нее в костном огороде. Она слепая и вшивая. Я рою и сам буду могилой, пока ты не свистнешь.

Твой Барней.

P. S. Я закупорил ее Скэрри».

Имея некоторое представление о жаргоне золотоискателей и о личной системе передачи мыслей, свойственной мистеру Бри, мистер Домэн сразу сообразил из этого оригинального письма, что Барней, исполняя обязанности могильщика, наткнулся на кварцевую жилу без разветвлений, очевидно богатую самородками, и что он согласен, во имя дружбы, сделать мистера Домэна своим компаньоном и будет молчать об этом открытии, пока не получит от названного джентльмена ответа. Из постскриптума было совершенно ясно, что он скрыл сокровище, похоронив над ним бренные останки какой-то особы, по имени Скэрри.

За два года, которые протекли между получением мистером Домэном этого письма и его открытием, произошли некоторые события, о которых мистер Домэн узнал в Красной Собаке. Выяснилось, что мистер Бри, прежде чем принять эту меру предосторожности (закупорить свою находку телом неведомого или неведомой Скэрри), догадался все-таки извлечь из жилы малую толику золота: во всяком случае, как раз в это время он положил в Хэрди-Гэрди начало серии попоек и кутежей, о которых до сих пор еще рассказывают легенды во всей области реки Сан-Хаун-Смит и почтительно вспоминают даже в таких далеких краях, как Скала Привидений и Одинокая Рука. Когда эта серия закончилась, несколько бывших граждан Хэрди-Гэрди, которым Барней оказал последнюю дружескую услугу на кладбище, потеснились и уделили ему уголок в своей среде, и он обрел среди них вечный покой.

IV

Закончив свою заявку, то есть вбив по углам прямоугольника четыре столбика, мистер Домэн пошел назад к его центру и остановился на том месте, где его поиски среди могил вылились в торжествующее восклицание: «Скэрри!» Он снова нагнулся над доской, на которой было написано это имя, и, как бы для того, чтобы проверить показания своего зрения и слуха, провел по грубо вырезанным буквам указательным пальцем. Затем, выпрямившись, он громко добавил к этой несложной надписи собственную устную эпитафию: «Она была настоящим чудовищем!»

Если бы мистера Домэна заставили подкрепить это свое утверждение доказательствами, что, ввиду его оскорбительного характера, несомненно, следовало бы сделать, он оказался бы в затруднительном положении: никаких свидетелей у него не было, и ему пришлось бы сказать, что он опирается только на слухи.

В то время, когда Скэрри играла видную роль в золотоискательских лагерях и когда она, выражаясь словами редактора «Хэрди-Герольда», была на вершине своего могущества, мистер Домэн был в умалении и вел хлопотливое, бродяжническое существование одинокого старателя. Большую часть своего времени он проводил в горах, то с одним, то с другим компаньоном. Его мнение о Скэрри составилось на основании восторженных рассказов этих случайных товарищей. Сам он не удостоился ни сомнительного удовольствия знакомства с ней, ни ее непрочных милостей. И когда, по окончании ее безнравственной карьеры в Хэрди-Гэрди, он прочел в случайном номере «Герольда» ее некролог (написанный местным юмористом в самом высоком стиле), Домэн уплатил улыбкой дань ее памяти и таланту ее историографа и по-рыцарски забыл о ней.

Стоя теперь у могилы этой горной Мессалины, он вспомнил главные этапы ее бурной карьеры так, как она воспевалась ему его собеседниками у лагерных костров.

«Она была настоящим чудовищем!» – повторил он, может быть, бессознательно создавая себе оправдание, и погрузил свою кирку в ее могилу до самой рукоятки. В эту минуту ворон, молчаливо сидевший на ветке иссохшего дерева над его головой, важно открыл клюв и выразил свое мнение по этому вопросу одобрительным карканьем.

Преследуя открытую им золотоносную жилу с огромным рвением, мистер Барней Бри вырыл необычайно глубокую яму, и солнце успело зайти, прежде чем мистер Домэн, работавший с ленивым спокойствием человека, который играет наверняка и не боится, что соперник опротестует его заявку, добрался до гроба. Но тут он натолкнулся на затруднение, которого он не предвидел: гроб – плоский ящик из плохо сохранившихся досок красного дерева – не имел ручек и занимал все дно могилы. Единственное, что он мог сделать, это удлинить яму настолько, чтоб иметь возможность встать в головах гроба и, подсунув под него свои сильные руки, поставить его на его узкий конец. И за это он и принялся.

Приближение ночи заставило его удвоить усилия. Ему не приходила и мысль о том, чтобы отложить сейчас свою работу и закончить ее на другое утро, при более благоприятных условиях. Лихорадочная алчность и магнетизм страха железной рукой приковывали его к его жуткой работе. Он больше не прохлаждался: он работал со страшным рвением. С непокрытой головой, с рубашкой, открытой у ворота и обнажавшей грудь, по которой текли извилистые струи пота, этот смелый и безнаказанный золотоискатель и осквернитель могил работал с исполинской энергией, почти облагораживавшей его чудовищное намерение. Когда кайма заходящего солнца догорела на гряде холмов и полная луна выплыла из тумана, застилавшего пурпурную равнину, он поставил, наконец, гроб стоймя, прислонив его к краю открытой могилы. Затем, когда он, стоя по шею в земле на противоположном конце ямы, взглянул на гроб, теперь ярко освещенный луной, он содрогнулся от внезапного страха, увидев на крышке черную человеческую голову – тень своей головы. Это простое и естественное явление взволновало его на минуту. Его пугал звук его собственного затрудненного дыхания, и он старался остановить его, но его напряженные легкие не подчинялись ему. Затем он начал, с едва слышным и совсем не веселым смехом, двигать головой из стороны в сторону, чтобы заставить тень повторять эти движения. Он почувствовал себя бодрее, доказав себе свою власть над собственной тенью. Он старался выиграть время, бессознательно надеясь отодвинуть грозящую катастрофу. Он чуял, что над ним нависли невидимые злые силы, и он просил у неизбежного отсрочки.

Теперь он постепенно заметил несколько необычайных обстоятельств. Поверхность гроба, к которой был прикован его взгляд, была не плоской; на ней поднимались два выступа, вертикальный и горизонтальный. Там, где они скрещивались, на самом широком месте, находилась заржавевшая металлическая пластинка, на которой унылым блеском отсвечивало сияние луны. Вдоль наружных краев гроба виднелись, через большие промежутки, ржавые головки гвоздей. Это хрупкое произведение столярного искусства было опущено в гроб вверх дном!

Может быть, это была одна из золотоискательских шуток – практическое осуществление шаловливого настроения, которое нашло себе литературное выражение в шутовском некрологе, вышедшем из-под пера великого юмориста Хэрди-Гэрди. Может быть, это имело какое-то особое значение, непонятное для непосвященных в местные традиции? Менее неприятной гипотезой было предположение, что перевернутое положение гроба объяснялось просто ошибкой мистера Барнея Бри. Может быть, совершая похоронный обряд без свидетелей (для сохранения в тайне своего открытия или из-за общественного равнодушия к покойнице), он сделал оплошность и впоследствии не мог или не стремился ее исправить.

Как бы то ни было, бедная Скэрри была несомненно опущена в землю лицом вниз.

Когда ужас соединяется с комизмом, впечатление получается кошмарное. Этот сильный духом и смелый человек, храбро работавший ночью среди могил, побеждая ужас тьмы и одиночества, был сражен нелепой неожиданностью. По телу его пробежала жуткая дрожь, он весь похолодел и передернул массивными плечами, словно для того, чтоб сбросить с себя ледяную руку. Он почти не дышал, и разбушевавшаяся кровь разлилась горячим потоком под холодной кожей. Неокисляемая кислородом, она бросилась ему в голову, приливая к мозгу. Его физический организм изменил ему и перешел на сторону врага: даже его сердце восстало против него. Он не двигался: он не мог бы и крикнуть. Ему недоставало только гроба, чтобы стать мертвецом, – таким же мертвым, как мертвец, который стоял перед ним, отделенный от него только длинной открытой могилой и толщиной прогнившей доски.

Затем его чувства мало-помалу вернулись к нему: прилив ужаса, затопивший его сознание, начал отступать. Но, придя в себя, он стал относиться к предмету своего страха с какой-то странной беспечностью. Он видел луну, золотившую гроб, но не видел самого гроба. Подняв глаза и повернув голову, он с удивлением и любопытством заметил черные ветви мертвого дерева и попытался мысленно измерить длину веревки, которая качалась в его призрачной руке. Однообразный вой далеких шакалов показался ему чем-то слышанным много лет тому назад во сне. Сова неловко пролетела над ним на неслышных крыльях, и он попытался предсказать направление ее полета и когда она наткнется на скалу, вершина которой светилась на расстоянии мили. До его слуха дошли осторожные движения насекомого в зарослях кактуса. Он следил за всем с обостренной наблюдательностью, все его чувства обострились, но он не видел гроба. Так же, как если долго смотреть на солнце, оно сначала покажется черным и затем исчезнет, – так его душа, истощившая весь свой запас страха, уже не сознавала существования предмета ужаса. Убийца спрятал свой меч в ножны.

Во время этого затишья в борьбе он почуял слабый, отвратительный запах. Он сначала подумал, что он исходит от гремучей змеи, и невольно взглянул себе под ноги. Они были почти невидимы во мраке могилы. Глухой, рокочущий звук, словно предсмертное хрипение в горле человека, внезапно раздался в самом небе, и минуту спустя огромная, черная, угловатая тень, словно видимое воплощение этого звука, упала, извиваясь, с верхушки призрачного дерева, поколыхалась с секунду перед его лицом и яростно полетела дальше вдоль реки. Это был ворон. Этот инцидент вернул ему сознание окружающего, и его взгляд снова устремился на стоящий гроб, теперь до половины освещенный луной. Он видел мерцание металлической пластинки и старался, не двигаясь, разобрать надпись на ней. Затем он начал разглядывать, что скрывается за этой доской. Его творческое воображение нарисовало ему яркую картину. Доска стала прозрачной, и он увидел синеватый труп женщины, который стоял в одеянии покойницы и бессмысленно смотрел на него лишенными век глазными впадинами. Нижняя челюсть опустилась, обнажая десну. Он заметил пятнистый узор на впалых щеках – признаки разложения. В силу таинственного процесса его мысль впервые за этот день обратилась к фотографии Мэри Мэттьюз. Он противопоставил ее прелесть блондинки отталкивающему лицу покойницы – то, что он любил больше всего на свете – самому чудовищному на свете.

Убийца опять приблизился и, обнажив меч, приставил его к горлу жертвы.

Другими словами, человек начал сперва смутно, потом все яснее осознавать какое-то жуткое совпадение – связь, параллель между лицом на фотографии и именем на надгробной доске. Одно было изуродовано, другое говорило об изуродовании[14]. Эта мысль завладела им и потрясла его. Она преобразила лицо, которое его воображение создало под крышкой гроба; контраст стал сходством, сходство превратилось в тождество… Вспоминая многочисленные описания внешности Скэрри, слышанные им у лагерных костров, он тщетно старался припомнить характер изуродования, благодаря которому женщина получила свою безобразную кличку, и то, чего недоставало его памяти, дополняло воображение. В безумящей попытке вспомнить слышанные им обрывки истории этой женщины мускулы его рук мучительно напряглись, точно он старался поднять огромную тяжесть. Его тело извивалось и корчилось от этих усилий. Жилы на его шее натянулись, как веревки, и его дыхание стало резким и прерывистым. Катастрофа не могла дольше откладываться, иначе муки ожидания предупредили бы конечный удар. Лицо, изуродованное шрамом, скрытое под крышкой гроба, убило бы его сквозь дерево.

Движение гроба успокоило его. Гроб придвинулся на один фут к его лицу, заметно увеличиваясь по мере приближения. Заржавленная металлическая пластинка с надписью, неразборчивой при лунном свете, блеснула ему прямо в глаза. Твердо решившись не уклоняться, он сделал попытку крепче прислониться плечами к краю могилы и чуть не упал назад. Он не находил поддержки; он наступал на врага, сжимая в руке тяжелый нож, который он вытащил из-за пояса. Гроб не шевельнулся, и он с улыбкой подумал, что врагу некуда уйти. Подняв нож, он изо всех сил ударил тяжелой рукояткой по металлической пластинке. Раздался громкий, звонкий удар, и прогнившая крышка гроба с глухим треском распалась на куски и отвалилась, обрушившись у его ног. Живой человек и покойница стояли лицом к лицу – обезумевший, кричащий мужчина и женщина, спокойная в своем молчании.

Она была настоящим чудовищем!

V

Несколько месяцев спустя компания туристов из Сан-Франциско проезжала мимо Хэрди-Гэрди, направляясь по новой дороге в Йосемитскую долину. Они остановились здесь пообедать и, пока шли приготовления, стали осматривать заброшенный лагерь. Один из участников поездки жил в Хэрди-Гэрди в дни его славы. Он даже был одним из его виднейших граждан и содержал самый популярный игорный притон в местечке. Теперь он был миллионером, занятым более крупными предприятиями, и считал, что эти давнишние удачи не стоят упоминания. Его больная жена, дама, известная в Сан-Франциско роскошью своих раутов и своей строгостью в отношении к социальному положению и прошлому своих гостей, участвовала в экспедиции. Во время прогулки среди заброшенных хижин покинутого лагеря мистер Порфер обратил внимание своей жены и друзей на мертвое дерево на низком холме за Индейским ручьем.

– Как я вам уже говорил, – сказал он, – мне случилось как-то заехать в этот лагерь несколько лет тому назад, и мне рассказывали, что на этом дереве были повешены блюстителями порядка в разное время не меньше пяти человек. Если я не ошибаюсь, на нем и до сих пор еще болтается веревка. Подойдем поближе и осмотрим это место.

Мистер Порфер забыл прибавить, что это, может быть, была та самая веревка, роковых объятий которой с трудом избежала его собственная шея; если бы он пробыл в Хэрди-Гэрди лишний час, петля захлестнула бы его.

Медленно продвигаясь вдоль речки в поисках удобной переправы, компания наткнулась на дочиста обглоданный скелет животного; мистер Порфер после тщательного осмотра заявил, что это осел. Главный отличительный признак осла – уши – исчезли, но звери и птицы пощадили большую часть несъедобной головы: крепкая уздечка из конского волоса тоже уцелела, так же, как и повод из того же материала, соединявший ее с колом, все еще плотно вбитым в землю. Деревянные и металлические предметы оборудования золотоискателя лежали поблизости. Были сделаны обычные замечания, циничные со стороны мужчин, сентиментальные со стороны дамы. Немного позже они уже стояли у дерева на кладбище, и мистер Порфер настолько поступился своим достоинством, что встал под полуистлевшей веревкой и набросил себе на шею петлю. Это, по-видимому, доставило ему некоторое удовольствие, но привело в ужас его жену; это представление подействовало ей на нервы.

Возглас одного из участников поездки собрал всех вокруг открытой могилы, на дне которой они увидели беспорядочную массу человеческих костей и остатки сломанного гроба. Волки и сарычи исполнили над всем остальным последний печальный обряд. Видны были два черепа, и для того, чтобы объяснить себе это необычайное явление, один из молодых людей смело прыгнул в могилу и передал черепа другому. Он сделал это так быстро, что миссис Порфер не успела даже выразить свое резкое порицание такому возмутительному поступку; все же, хотя и с опозданием, она не преминула это сделать, и притом с большим чувством и в самых изысканных выражениях. Продолжая рыться среди печальных останков на дне могилы, молодой человек в следующую очередь передал наверх заржавленную надгробную дощечку с грубо вырезанной надписью. Мистер Порфер разобрал ее и прочел ее вслух, с довольно удачной попыткой вызвать драматический эффект, что казалось емуподходящим к случаю и его таланту оратора.

На дощечке было написано:

МЕНУЭЛИТА МЭРФИ

Родилась в Миссии Сан-Педро. Скончалась в хэрди-гэрди В ВОЗРАСТЕ 47 л.

Такими, как она, битком набит ад.

Из уважения к чувствам читателя и нервам миссис Порфер, не будем касаться тяжелого впечатления, которое произвела на всех эта необычайная надпись; скажем лишь, что лицедейский и декламационный талант мистера Порфера никогда еще не встречал такого быстрого и подавляющего признания. Следующее, что попалось под руку молодому человеку, орудовавшему в могиле, была длинная, запачканная глиной прядь черных волос, но это обыкновенное явление не привлекло особого внимания. Вдруг, с кратким возгласом и возбужденным жестом, молодой человек вытащил из земли кусок сероватого камня и, быстро осмотрев его, передал его мистеру Порферу. Камень загорелся на солнце желтым блеском и оказался испещренным сверкающими искрами. Мистер Порфер схватил его, наклонился над ним одну минуту и бросил его в сторону с простым замечанием:

– Простой колчедан – золото для дураков.

Молодой человек, занятый раскопками, по-видимому, смутился.

Тем временем миссис Порфер, будучи не в силах дольше смотреть на эту неприятную процедуру, вернулась к дереву и села на его вылезшие из земли корневища. Поправляя выбившуюся прядь своих золотых волос, она заметила нечто, что показалось ей – и действительно было – остатками старого пиджака. Оглянувшись кругом, чтобы убедиться, что никто не наблюдает за этим поступком, недостойным леди, она просунула руку, унизанную кольцами, в карман пиджака и вытащила из него заплесневевший бумажник. В нем находились:

• пачка писем со штемпелем Элизабеттауна, штат Нью-Джерси;

• кольцо белокурых волос, перевязанное лентой;

• фотография красивой девушки;

• фотография того же лица, странно обезображенного. На обороте фотографии было написано «Джеферсон Домэн».

Несколько минут спустя группа встревоженных джентльменов окружила миссис Порфер; она сидела под деревом неподвижно, опустив голову и сжимая в руке измятую фотографию. Ее муж приподнял ей голову и увидел мертвенно-бледное лицо, на котором розовел лишь длинный, обезображивающий его шрам, хорошо знакомый всем ее друзьям, ибо его не могло скрыть никакое искусство косметики; теперь он выступал на ее бледном лице, как клеймо проклятия. Мэри Мэттьюз Порфер была мертва.

В гуще жизни

Хаита-пастух

В сердце Хаиты наивность юности еще не потеснили иллюзии возраста и жизненного опыта. Его мысли были чисты и приятны, ибо жизнь его была проста, а душа лишена честолюбия. Он вставал с восходом солнца и спешил в святилище Хастура, бога пастухов, который слышал его молитвы и был доволен. Исполнив сей благочестивый ритуал, Хаита отпирал ворота загона и весело и беззаботно гнал свое стадо на пастбище, подкрепляясь на ходу овечьим сыром и овсяными лепешками, останавливаясь иногда, чтобы добавить несколько ягод, холодных от росы, или испить воды, которая ручьями стекала с холмов и вливалась в поток посредине долины, уносясь неведомо куда.

Весь долгий летний день, пока овцы щипали сочную траву, которая росла тут по воле богов, или лежали, подобрав под себя передние ноги и жуя жвачку, Хаита, лежа в тени дерева или сидя на камне, обычно играл такие красивые мелодии на своей тростниковой дудочке, что краем глаза иногда даже случайно замечал мелких лесных божков, выглядывавших из рощи, чтобы его послушать. Впрочем, когда он пытался поймать их взглядом, они исчезали. Из этого он делал важный вывод – ибо он был способен думать и тем отличался от своих овец – счастье может прийти только нечаянно, а если его искать, с ним никогда не встретишься. После благосклонности Хастура, которого никто никогда не видел, Хаита больше всего ценил доброе внимание соседей – застенчивых бессмертных леса и ручья.

С наступлением темноты он пригонял стадо обратно, закрывал засовы и, убедившись, что ворота надежно заперты, уходил в свою пещеру подкрепиться и выспаться.

Так длилась его жизнь, один день был похож на другой, если только боги, прогневавшись на людей, не насылали бурю. В такие моменты Хаита, закрыв лицо руками, истово молился, прося богов наказать его за грехи, но спасти мир от разрушения. Бывало, когда шли сильные дожди и ручей выходил из берегов, вынуждая гнать перепуганное стадо выше по склону, он молился за людей в городах, которые, как он знал, лежат на равнине за двумя голубыми холмами, что замыкают его долину.

– Ты так милостив ко мне, о Хастур! – молился он. – Ты дал мне горы, поместил мое жилище и моих овец рядом, чтобы я и мои животные были защищены от гнева богов; но остальной мир – как это случится – не знаю – ты должен спасти сам, или я перестану чтить тебя.

И Хастур, зная, что юный пастух из тех, кто держит свое слово, щадил города и направлял бурлящие потоки в далекое море.

* * *
Так и жил Хаита с тех пор, как себя помнил. Он не представлял себе иного существования. Святой отшельник, который обитал в долине, в часе ходьбы от жилища пастуха, рассказывал о больших городах, где жили люди, у которых (вот бедолаги!) не было овец, но он ничего не говорил ему о том давнем времени, – размышлял Хаита, – когда сам был маленьким и беспомощным, как ягненок.

Размышляя о чудесах и тайнах, об ужасном превращении – переходе в мир распада и безмолвия, который, как он понимал, когда-нибудь предстоит и ему (он видел, как это происходит с овцами его стада и происходит со всеми живыми существами, кроме птиц), Хаита впервые осознал, как жалок и безнадежен его удел.

«Я должен знать, – думал он, – как и откуда я пришел; ибо как я могу исполнять свой долг, если мне неведомо, в чем он состоит и почему я должен его выполнять? И как мне хранить спокойствие, когда я не знаю, как долго все это будет длиться? Возможно, роковое превращение случится уже до следующего восхода солнца, и тогда что станет со стадом? А чем я сам стану тогда?»

Размышляя обо всем этом, Хаита сделался угрюм и мрачен. Он перестал весело общаться со своими овцами и перестал при первой возможности бегать к святилищу Хастура. В каждом дуновении ветерка теперь ему слышались шепоты злобных духов, о существовании которых он прежде и не подозревал. В каждом облаке он теперь видел знак, предвещающий катастрофу, и темнота теперь полнилась ужасами. А его тростниковая свирель, на которой он играл, уже не звучала сладкими мелодиями, а издавала унылый вой; малые божества лесов, полей и вод уже не толпились в чаще, чтобы его послушать, а бежали прочь. Хаита не видел этого, но понимал по движению и шелесту листьев и цветов. Он перестал следить за стадом, и многие из его овец пропали и погибли, заблудившись в горах. Те, что остались, стали худеть и болеть из-за плохого корма, ибо он теперь не искал для них хороших пастбищ, но вел их день за днем к одному и тому же месту. Он стал рассеян, мысли его крутились вокруг жизни и смерти, а о бессмертии он не ведал.

Но вот однажды, погруженный в самые мрачные размышления, он вдруг вскочил с камня, на котором сидел, и, решительно взмахнув правой рукой, воскликнул:

– Я больше не буду молить богов о знании, которое они скрывают. Пусть они позаботятся о том, чтобы не сделать мне худо. Буду исполнять свой долг как разумею, а если я ошибусь, пусть они будут виноваты!

Не успел он договорить, как вокруг него разлился яркий свет, и это заставило его посмотреть вверх: он решил, что сквозь разрыв в облаках выглянуло солнце, однако небо было безоблачно. Но на расстоянии вытянутой руки от него стояла прекрасная девушка. Красота ее была столь совершенна, что цветы у ног в отчаянии сложили лепестки и склонили соцветия в знак покорности ее превосходству; ее взгляд был так сладок, что у глаз порхали райские птички, едва не касаясь их своими жаждущими клювами, а дикие пчелы кружили вкруг ее уст. И свет, исходивший от нее, был так ярок, что от всех предметов тянулись длинные тени, и они перемещались при каждом ее движении.

Хаита был очарован. В восторге он преклонил перед ней колени, и она положила руку ему на голову.

– Погоди, остановись, – сказала она голосом, в котором музыки было больше, чем во всех колокольчиках стада, – ты не должен молиться мне, я – не богиня! Но, если ты искренен и верен долгу, я останусь с тобой.

Хаита схватил ее за руку. Он онемел от счастья, радость и благодарность его были безмерны. Так, взявшись за руки, они стояли и улыбались, глядя друг другу в глаза. Он смотрел на нее с благоговением и восторгом. Наконец он произнес:

– Молю тебя, прекрасная дева, назови мне свое имя, откуда ты и зачем пришла?

При этих словах она предостерегающе приложила палец к губам и… начала отдаляться. Ее чудный облик менялся на глазах, и эти изменения заставили его содрогнуться. Он не понимал – почему, ведь она оставалась прекрасной! Все вокруг потемнело – будто над долиной простер гигантские крылья огромный стервятник. В сумраке фигура девушки сделалась смутной и зыбкой, а голос ее, казалось, долетал из безбрежной дали. С печалью и укором она произнесла:

– Самонадеянный и неблагодарный юноша! Как быстро я тебя покидаю!.. Неужели ты не нашел ничего лучшего, чем немедленно разорвать наш союз?

В невыразимой печали Хаита упал на колени и умолял ее остаться, а потом вскочил на ноги и бросился искать ее в сгущающейся тьме: бегал кругами, громко взывая к ней, но все было напрасно… Он больше ее не видел… Только из мрака доносился ее голос:

– Нет, поисками ты ничего не добьешься! Иди, исполняй свой долг, неверный пастух, или мы никогда больше не встретимся!

Пришла ночь; на холмах выли волки, испуганные овцы жались к ногам Хаиты. В этот час он забыл о своей потере, запустил овец в загон, а затем поспешил к святилищу и вознес хвалу Хастуру за то, что тот позволил ему спасти стадо. Затем удалился в свою пещеру и заснул.

* * *
Когда Хаита проснулся, солнце стояло высоко и заглядывало в пещеру, освещая ее ласковыми лучами. Он увидел, что рядом с ним сидит та самая девушка. Она улыбнулась ему так, что в ее улыбке ожили самые сладкие мелодии его тростниковой свирели. Он не решался заговорить, боясь обидеть ее снова, и не знал, что делать. Она заговорила сама:

– Поскольку ты выполнил свой долг перед животными и не забыл вознести хвалу Хастуру за то, что он не дал ночным волкам расправиться со стадом, я снова пришла к тебе. Примешь ли ты меня?

– Отказать тебе? Невозможно! – отвечал Хаита. – Ах! Никогда не покидай меня больше, пока… пока я… не изменюсь и не стану безмолвным и неподвижным.

У Хаиты не было слова, что обозначает «смерть».

– Я бы очень хотел, – продолжал он, – чтобы ты была одного со мной пола, чтобы мы могли бороться, бегать наперегонки и никогда не ссорились.

Услышав эти слова, девушка встала и вышла из пещеры. Хаита вскочил со своего ложа из душистых ветвей, чтобы догнать и остановить ее. Но, к своему удивлению, увидел, что хлещет дождь и ручей в долине вышел из берегов. Овцы блеяли в ужасе, потому что вода уже подступала к ограде загона. И городам в долине, как понимал пастух, тоже грозила большая опасность.

* * *
Минуло много дней, прежде чем Хаита вновь увидел девушку. Однажды он возвращался с дальнего конца долины. Он навещал святого отшельника. Тот был стар и немощен и не мог сам позаботиться о пропитании. Хаита отнес ему молоко, овечий сыр, овсяные лепешки и ягоды.

– Бедный старик! – думал он вслух, возвращаясь к себе домой. – Завтра пойду, посажу его на спину и отнесу к себе в пещеру. Так я смогу о нем заботиться. Теперь я понимаю, что именно для этого Хастур растил меня все эти долгие годы, дал мне здоровье и силу.

Только он произнес эти слова, как на тропе появилась девушка, одетая в сверкающие одежды. Она улыбалась так, что у него перехватило дыхание.

– Я пришла снова, – сказала она, – и хочу жить с тобой, если ты возьмешь меня, ибо все меня отвергают. Быть может, теперь ты обрел мудрость и готов принять меня такой, какая я есть, и не станешь опять домогаться знания.

Хаита бросился к ее ногам.

– Прекрасное создание! – воскликнул он. – Если ты примешь всю преданность моего сердца и души – не в ущерб моей службе Хастуру, – я твой навеки. Но увы! Ты капризна и своенравна! Еще до грядущей утренней зари я снова могу потерять тебя. Обещай, умоляю тебя, что, если по невежеству своему я оскорблю тебя, ты простишь и останешься со мной навсегда!

Едва он замолчал, как с холмов спустилась стая медведей. Они мчались к нему с горящими глазами, отверзнув страшные алые пасти. Девушка снова исчезла. А он повернулся и пустился наутек, спасая собственную жизнь. Он бежал до тех пор, пока не очутился в хижине святого отшельника, откуда недавно ушел. Он поспешно запер от медведей дверь, бросился на землю и горько заплакал.

– Сын мой, – молвил отшельник со своего ложа из свежей соломы, собранной этим утром руками пастуха, – непохоже, чтобы ты плакал из-за каких-то медведей. Поведай мне, что за горе тебя постигло, и я постараюсь исцелить раны юности бальзамом мудрости, что копится у стариков.

Хаита рассказал ему все: как трижды встречал он лучезарную деву и как трижды она покидала его. Он подробно рассказал обо всем, что между ними происходило, не опустив ни слова из тех, что были сказаны.

Когда он закончил, святой отшельник, помолчав, сказал:

– Сын мой, я выслушал твой рассказ, и я знаю эту девушку. Я и сам видел ее, как видели и многие другие. Знай же, что имя ее, о котором она запретила спрашивать, – Счастье. Ты сказал ей правду: она капризна и своенравна; она требует того, что человеку не под силу выполнить, а за любую оплошность карает бегством. Она приходит, когда ее не ищешь и не терзаешься сомнениями. Только заметит проблеск любопытства, признак сомнения, дурного предчувствия, – сразу уходит! Как долго она была с тобой, прежде чем убежала?

– Каждый раз – мгновение – и только! – отвечал Хаита, краснея от стыда за свое признание. – Минута – и я… терял ее…

– Несчастный юноша! – сказал святой отшельник. – Впрочем, даже если ты был бы осмотрительней, едва ли она пробыла бы с тобой дольше.

Человек и змея

I

Удобно растянувшись на диване, в халате и туфлях, Харкер Брэйтон улыбнулся, прочитав эти слова в «Чудесах науки» старика Морристера.

– Единственное чудо, – сказал он сам себе, – заключается в том, что даже «обладающие мудростью и познаниями» люди эпохи Морристера верили в ерунду, от которой в наше время отвернулся бы с улыбкой последний невежда.

За этим у Брэйтона последовала серия размышлений, так как Брэйтон был человеком мыслящим, – и он машинально опустил книгу, не меняя направления своего взгляда. Как только книга перестала преграждать его поле зрения, что-то в темном углу комнаты привлекло его внимание. Он увидел, в полутьме под своей кроватью, две маленькие светящиеся точки, отстоявшие одна от другой не больше, чем на дюйм. Эти точки могли быть отблесками газового рожка, горевшего над его головой, в головках металлических гвоздей. Брэйтон не задумался над этим и продолжал читать. Через минуту какой-то внутренний толчок, в котором он не постарался отдать себе отчет, заставил его снова опустить книгу и посмотреть в ту же сторону. Он снова увидел светящиеся точки. Они казались теперь ярче прежнего и горели зеленоватым блеском, которого он раньше у них не заметил. Ему также показалось, что они продвинулись вперед – стали самую чуточку ближе. Все же они были настолько в тени, что равнодушный взгляд не мог сразу распознать их природу и происхождение, и Брэйтон продолжал читать.

Вдруг какое-то место в книге внушило ему мысль, заставившую его вздрогнуть и в третий раз опустить книгу на край дивана, откуда она, выскользнув из его руки, упала на пол и перевернулась. Брэйтон, приподнявшись, стал напряженно вглядываться в темноту под кроватью, где светящиеся точки горели теперь еще более ярким огнем. Его внимание теперь вполне пробудилось, его взгляд стал любопытным и упорным. Наконец, он обнаружил под самым почти изножьем кровати свернувшуюся в кольцо огромную змею: светящиеся точки были ее глазами!

Ее чудовищная голова, вылезшая из самого внутреннего кольца и опиравшаяся на самое внешнее, тянулась прямо к нему; очертания ее широкой, грубой челюсти и кретинообразного лба указывали направление ее враждебного взгляда. Теперь ее глаза уже не казались больше только светящимися точками; они смотрели в его глаза с сознательным и коварным выражением.

II

Змея в спальне современного благоустроенного городского дома, к счастью, не настолько обыденное явление, чтоб его можно было оставить без разъяснений. Харкер Брэйтон, холостяк тридцати пяти лет, дилетант в науке, праздный, до некоторой степени атлет, богатый, популярный и обладающий крепким здоровьем, вернулся в Сан-Франциско после путешествия по далеким и неведомым странам. Его вкусы, всегда направленные в сторону роскоши, стали после долгого периода лишений еще требовательнее. Далее условия «Палас-Отеля» не могли их вполне удовлетворить, и он с радостью воспользовался гостеприимством своего друга, известного ученого, доктора Друринга.

Большой старомодный дом доктора Друринга в квартале города, который превратился теперь в предместье, носил характер гордой неприступности. Он явно совершенно не желал общаться с ближайшими соседями, которые мало-помалу окружали его, и, по-видимому, отличался некоторыми странностями, которые вырабатываются одиночеством. К их числу принадлежал «флигель» – постройка вызывающе смелая с точки зрения архитектуры и не менее революционная в отношении целесообразности, потому что она представляла собой комбинацию лаборатории, зверинца и музея. Здесь доктор давал волю своим научным наклонностям и изучал те виды животных, которые отвечали его интересам и вкусам, но надо признаться, что его более всего влекло к низшим формам животного мира. Высшие типы животных могли еще кое-как, угодничая и виляя хвостом, продраться в запретную область его симпатий, но только в том случае, если они сохранили кое-какие рудиментарные признаки, доказывающие их родство с такими «первобытными драконами», как жабы и змеи. Его научные симпатии были определенно рептильного свойства; он любил пасынков природы и называл себя «Золя от зоологии». Его жена и дочери, лишенные привилегии разделять его просвещенное любопытство в отношении нравов и обычаев наших злосчастных младших товарищей, были с излишней жестокостью изгнаны из его так называемого змеевника и обречены на общество себе подобных; впрочем, чтоб смягчить их суровую долю, он разрешал им (он был ведь очень богат) перещеголять роскошью своих туалетов и внешним блеском даже великолепнейших пресмыкающихся.

В смысле архитектуры и обстановки змеевник отличался строгой простотой, отвечающей скромному положению в мире его обитателей; дело в том, что многие из них не могли располагать свободой, необходимой для наслаждения роскошью, потому что они обладали одной неприятной особенностью: они были живые. В своих частных апартаментах они пользовались полной свободой, совместной с ограждением их от пагубной привычки проглатывать друг друга, и Брэйтона любезно предупредили, что многих из них неоднократно находили в таких углах дома, где их присутствие было отнюдь не необходимо. Несмотря на змеевник и его жутких обитателей, мало, впрочем, интересовавших Брэйтона, он находил, что жизнь в доме Друринга вполне отвечает его вкусам.

III

За исключением легкого испуга и дрожи от простого отвращения, мистер Брэйтон не почувствовал особого волнения. Его первой мыслью было позвонить и вызвать кого-нибудь из слуг, но, хотя шнурок от звонка болтался поблизости, он не протянул к нему руки. Ему пришло в голову, что этим поступком он навлечет на себя подозрение в трусости, которой он вовсе не отличался. Да он и не боялся сейчас. Он острее сознавал нелепость своего положения, чем его опасность. Это было просто отвратительно и глупо. Пресмыкающееся принадлежало к неизвестной ему породе. Он мог только делать предположения насчет его длины; тело змеи, насколько он мог судить, было в самом широком месте не толще верхней части его руки. Представляла ли эта змея опасность и какого рода? Была ли она ядовитой? Может быть, это удав? Его познания о сигналах и знаках опасности, подаваемых природой, были слишком ограничены; он никогда не старался их расшифровать. Но даже если эта тварь была не опасной, она все же была крайне неприятной. Ее появление было совершенно неуместным и просто дерзким. Драгоценный камень был, так сказать, недостоин своей оправы. Даже варварский вкус нашей эпохи и страны, загромоздивший стены наших комнат картинами, пол мебелью, а мебель безделушками, не приспособил комнаты для украшения их образчиками первобытного населения джунглей. Кроме того – невыносимая мысль! – испарения от дыхания змеи смешивались с воздухом, которым он дышал!

Эти мысли оформились с большей или меньшей определенностью в мозгу Брэйтона и вызвали действие. Мы называем этот процесс обсуждением и решением. Он руководит нашими разумными и глупыми поступками. Таким образом, увядший лист, гонимый осенним ветерком, выказывает больше или меньше разума, чем его собратья, когда он падает на землю или в озеро. Тайна человеческого действия ясна: что-то вызывает сокращение наших мускулов. Дело не изменится от того, что мы назовем эти подготовительные молекулярные изменения волей.

Брэйтон встал и начал незаметно пятиться к дверям, стараясь не потревожить змею. Таким же способом, пятясь, люди удаляются от сильных мира сего, так как их сила дает им власть, а во власти кроется угроза. Он был уверен, что сумеет попятиться назад, не натыкаясь на мебель, и безошибочно найдет дверь. А на случай, если чудовище вздумает последовать за ним, – тот же вкус, который облепил стены картинами, вполне последовательно снабдил их и ассортиментом смертоносного старинного оружия, – и Брэйтон мог схватиться за любой из этих кинжалов и ятаганов для самозащиты.

Тем временем глаза змеи разгорались все более жестоким и зловещим огнем.

Брэйтон отделил свою правую ногу от пола, чтобы сделать шаг назад. И в ту же минуту он почувствовал резкое отвращение к этому образу действия.

– Меня считают храбрым, – прошептал он. – Неужели же храбрость – только тщеславие, и я способен отступить, пользуясь тем, что никто не видит моего позора?

Он уперся правой рукой о спинку стула и держал ногу на весу.

– Ерунда! – громко сказал он. – Я вовсе не такой трус, чтобы бояться обличить самого себя в недостатке мужества.

Он поднял ногу выше, слегка согнув ее в колене, и резко ступил на пол, опередив другую ногу – на дюйм! Он не понимал, как это могло случиться. Попытка с левой ногой привела к тому же результату; она оказалась впереди правой. Он крепко ухватился за спинку стула; его рука была вытянута и слегка подалась назад. Можно было подумать, что он боится лишиться этой поддержки. Злобная голова змеи по-прежнему торчала из внутреннего кольца. Голова не двинулась, но глаза змеи теперь превратились в электрические батареи, излучавшие бесконечное число огненных игл.

Лицо человека стало землисто-серого цвета. Он сделал еще шаг вперед, затем второй, таща за собой стул, но стул выскользнул у него из рук и с треском упал на пол. Человек застонал; змея не шевельнулась и не издала ни одного звука, но ее глаза стали двумя ослепительными солнцами. Самое тело змеи совершенно скрывалось за ними. Эти солнца испускали все расширявшиеся круги ярких, радужных тонов, которые, достигнув наибольшего объема, таяли, как мыльные пузыри; ему казалось, что они почти прикасались к его лицу и потом внезапно отступали на бесконечно далекое расстояние.

Откуда-то доносились беспрерывный бой огромного барабана и отдельные раскаты далекой музыки, непостижимо нежной, как звуки Эоловой арфы. Он узнал песню статуи Мемнона при восходе солнца и вообразил, что он, в тростниках на берегах Нила, восторженно слушает бессмертную мелодию, звучащую среди молчания веков.

Музыка прекратилась; вернее, она незаметно перешла в далекие раскаты отступающей грозы. Перед ним раскинулся пейзаж, сверкающий солнцем и дождем, над которым поднимался яркий радужный свод, обрамлявший исполинской дугой сотню ясно видимых городов.

Посредине – огромная змея, увенчанная короной, вытянула из гигантских колец свою голову и взглянула на него глазами его покойной матери. Вдруг этот чарующий пейзаж начал быстро подниматься кверху, как передвижные декорации в театре, и его поглотила пустота. Что-то больно ударило его в голову и грудь. Оказалось, что он упал на пол; кровь текла из его разбитого носа и израненных губ. В первую минуту он почувствовал себя ослепленным и оглушенным, и он лежал с закрытыми глазами, лицом к полу. Затем он быстро пришел в себя и сообразил, что его падение, «выключив» его глаза, разрушило чарующие видения, которые его приковывали.

Теперь он чувствовал, что сумеет отступить, если он отведет глаза в сторону.

Но мысль о том, что невидимая змея находится в нескольких шагах от него и, может быть, как раз готовится броситься на него и охватить его шею кольцами, была слишком ужасна! Он поднял голову, еще раз взглянул в эти роковые глаза и снова оказался в плену.

Змея не шевельнулась и, по-видимому, утратила власть над его воображением; блестящие фантасмагории предшествовавших минут не повторялись. Под этим плоским, безмозглым лбом черные глаза, похожие на бусы, только сверкали, как вначале, с выражением неизъяснимого коварства. Казалось, что эта тварь, уверенная в своем торжестве, решила больше не прибегать к обольстительным уловкам.

Наступила кошмарная сцена.

Человек, растянувшийся на полу, на расстоянии одного шага от врага, приподнялся на локтях верхней частью тела, откинув голову назад и вытянув ноги во всю их длину. На бледном лице выступали капли крови; его глаза вылезли из орбит; на губах показалась пена, которая капала на пол. Резкие судороги пробегали по его телу, почти змеиными извивами. Он согнулся в талии, двигая ногами вправо и влево. И каждое движение приближало его к змее. Он старался опереться на руках, чтоб оттолкнуться назад, и непрерывно двигался на локтях вперед.

IV

Доктор Друринг и его жена сидели в кабинете. Ученый был в исключительно хорошем расположении духа.

– Я только что получил, в обмен от другого коллекционера, – сказал он, – великолепный образчик ophiophagus'a.

– А что это такое? – спросила его супруга с довольно вялым интересом.

– Стыд какой! Этакое глубокое невежество! Дорогая моя, если человек обнаружит после свадьбы, что его жена не знает греческого языка, он, по-моему, вправе потребовать развода. Ophiophagus – это змея, пожирающая других змей.

– Вот хорошо было бы, если бы она действительно пожрала всех твоих змей, – сказала докторша, рассеянно поправляя лампу. – Но как она побеждает других змей? Очаровывает их, вероятно?

– Это похоже на тебя, – сказал доктор с добродушным возмущением. – Ты знаешь, как меня раздражает всякое упоминание об этом вульгарном суеверии насчет какого-то особого магнетического влияния змей.

Разговор был прерван страшным криком, который прозвенел в молчаливом доме, как голос демона, вопящего в могиле. Он прозвучал второй раз и третий с той же зловещей отчетливостью. Они вскочили со своих мест: мужчина – в недоумении, женщина – бледная и онемевшая от страха. Прежде чем замерли отзвуки последнего крика, доктор выбежал из комнаты и помчался по лестнице, перескакивая через две ступеньки за раз. В коридоре, перед комнатой Брэйтона, он встретил нескольких слуг, прибежавших с верхнего этажа. Они вместе кинулись к дверям, не постучавшись.

Дверь оказалась незапертой и сразу поддалась. Брэйтон лежал животом вниз на полу, мертвый. Его голова и руки были почти скрыты под кроватью. Они вытащили тело и перевернули его на спину. Лицо было запачкано кровью и пеной, широко раскрытые глаза неподвижно уставились в одну точку – ужасное зрелище!

– Скончался от удара, – сказал ученый, опускаясь на одно колено и прикладывая руку к сердцу умершего. В этом положении он случайно заглянул под кровать.

– Что за черт?! – удивился он. – Как попала сюда эта штука?

Он пошарил под кроватью, вытащил змею и швырнул ее, все еще свернувшуюся, на середину комнаты: она проскользнула с резким шуршанием по всему полированному полу и остановилась, наткнувшись на стену.

Это было чучело змеи: ее глаза были пуговицами от дамских ботинок.

Подходящая обстановка

Ночь

Однажды летней ночью мальчишка с фермы, находившейся в десяти милях от города Цинциннати, шел по узкой тропинке среди густого темного леса. Он искал пропавших коров и с наступлением ночи оказался далеко от дома в малознакомой местности. Но он был не трусливого десятка и, зная, в каком направлении находится его дом, смело вошел в чащу, стараясь ориентироваться по звездам. Выйдя на тропинку и сообразив, что она ведет в нужном ему направлении, он пошел по ней.

Ночь была светлая, но в лесу царил глубокий мрак. Мальчик держался тропинки, пользуясь скорее осязанием, чем зрением. Впрочем, сбиться с пути было трудно: заросли с обеих сторон были так густы, что могли считаться почти непроходимыми. Он прошел по тропинке больше мили, когда с удивлением заметил слабый огонек, мерцавший сквозь листву, окаймлявшую дорогу с левой стороны. Это испугало его и вызвало у него громкое сердцебиение.

– Тут где-то должен быть заброшенный дом старика Вида, – сказал он себе. – Это, должно быть, другой конец той тропинки, которая ведет к нему от нашей фермы. Но откуда в нем взялся свет? Мне это что-то не нравится.

Тем не менее он двинулся дальше. Минуту спустя он вышел из чащи на небольшую открытую полянку, почти заросшую терновником. Там торчали остатки гниющего забора. В нескольких шагах от тропинки, посреди просеки, стоял дом, откуда исходил свет; мальчик увидел, что свет льется из окна, лишенного стекол. Когда-то в этом окне были стекла, но они давно сдались, вместе с поддерживавшей их оконной рамой, отчаянным мальчишкам, сделавшим их мишенью для обстрела каменьями. Подвергая заброшенный дом старого Вида бомбардировке, мальчишки хотели доказать свою храбрость и свою антипатию к сверхъестественному; действительно, дом Вида пользовался дурной репутацией убежища привидений. Возможно, что это была напраслина, но даже самый отъявленный скептик не мог отрицать, что дом заброшен, а по деревенским понятиям заброшенный дом и дом, в коем обитают духи, – одно и то же.

Глядя теперь на тусклый таинственный свет, который проливало на полянку разрушенное окно, мальчик со страхом вспомнил, что и его рука участвовала в этом разгроме. Но запоздалое раскаяние его, как оно ни было глубоко, казалось ему теперь бесполезным. Он стоял и ждал, что вся потусторонняя, бестелесная нечисть, которую он оскорбил, принимая участие в покушениях на ее покой, сейчас напустится на него. Тем не менее этот упрямый мальчик, хоть он и дрожал всем телом, не хотел отступить. Недаром в его жилах текла кровь пионеров. Ведь еще его дед сражался в этих местах с индейцами. Он решил не сворачивать с пути.

Проходя мимо дома, он взглянул в пустое окно и увидел странное и жуткое зрелище: фигуру мужчины, сидевшего посреди комнаты за столом, на котором лежало несколько разбросанных листов бумаги. Он опирался локтями на стол, опустив непокрытую голову на руки. Пальцы обеих его рук были глубоко запущены в волосы. Его лицо белело при свете единственной свечи, стоявшей сбоку. Пламя освещало одну сторону его лица, а другая сторона тонула в глубокой тени. Мужчина уставился в пустое окно тупым взглядом, в котором более опытный и хладнокровный наблюдатель прочел бы страх, но мальчику он показался совершенно лишенным выражения. Он подумал, что человек мертв.

Положение было ужасное, но не лишенное известной притягательности. Мальчик остановился, чтобы все это отметить. Он так старательно задерживал дыхание, чтобы подавить сердцебиение, что чуть не задохнулся. Он ослабел, шатался, дрожал; он чувствовал смертельную бледность своего лица. Тем не менее он стиснул зубы и решительно направился к дому. У него не было ясно осознанного намерения – им двигало мужество страха. Он просунул свое бледное лицо в освещенное отверстие окна. В эту минуту тишину ночи прорезал странный, резкий крик, напоминающий голос филина. Человек вскочил на ноги, опрокинув при этом стол; свеча упала и погасла. Мальчик бросился бежать.

Накануне в трамвае

– Доброе утро, Колстон. Мне, по-видимому, повезло. Вы часто говорили мне, что похвалы, которые я расточаю вашему литературному таланту, – простая вежливость. И вот, вы видите меня прямо поглощенным – совершенно оторванным от всего окружающего – вашим последним рассказом в «Вестнике». Только прикосновение вашей руки к моему плечу могло привести меня в сознание.

– Это доказательство еще убедительнее, чем вы думаете, – ответил Колстон. – Ваше желание прочесть поскорее мой рассказ так сильно, что вы согласны откинуть все эгоистические соображения и лишиться всего удовольствия, которое это чтение могло бы вам доставить.

– Я вас не совсем понимаю, – сказал первый, складывая газету, которую он читал, и опуская ее в карман. – Вы, писатели, странный народ. В чем дело, собственно говоря? В каком отношении удовольствие, которое мне доставляет или может доставить чтение вашего произведения, зависит от меня?

– Во многих отношениях. Скажите, пожалуйста, вкусный обед доставил бы вам удовольствие, если бы вы стали поглощать его на ходу, в трамвае? Или представьте себе, что у вас есть усовершенствованный граммофон, великолепно передающий целые оперы с пением солистов, хором, оркестром и так далее. Он доставил бы вам наслаждение, если бы вы завели его в вашей конторе в деловые часы? Серенада Шуберта может доставить вам удовольствие, когда ее пиликает на скрипке утром на пароходике бродячий итальянец, в то время как вы спешите на службу? Разве вы всегда готовы к восприятию прекрасного? Разве ваши настроения лежат у вас всегда наготове, и вы можете вызывать их у себя по звонку, что ли? Позвольте вам напомнить, сэр, что рассказ мой, который вы начали читать, чтобы сократить скучный переезд в трамвае, – рассказ с привидением.

– Ну и что же?

– Как «что же»? Да разве у читателя нет обязанностей, соответствующих его привилегиям? Вы заплатили за эту газету пять центов. Она ваша собственность. Вы имеете право прочесть ее, когда и где вам заблагорассудится. Большая часть содержания этой газеты ничего не выиграет и ничего не проиграет, каково бы ни было время или место, где вы ее воспримете и каково бы ни было ваше настроение. Часть материала, заключающегося в этой газете, следует, действительно, прочесть немедленно, пока он с пылу и с жару, горячий. Но мой рассказ – материал иного сорта. Это ведь не «последние телеграммы» из страны духов. От вас не требуется, чтобы вы были в курсе всего, что творится в области привидений. Эта вещь может подождать, пока вы не приведете себя в унисон с ее настроением, а я позволю себе почтительно заметить, что в трамвае вы этого настроения для себя не добьетесь, даже если вы единственный пассажир. Это не тот вид одиночества. Да, сэр, у автора есть свои права, которые читатель обязан уважать.

– Например?

– Право на полное и нераздельное внимание читателя. Преступно отказывать в этом автору. Вы поступаете с ним грубо, несправедливо, когда вы делите ваше внимание между его произведением и грохотом трамвая, между его образами и движущейся панорамой толпы на тротуарах, когда вы смешиваете впечатления от его произведения с тысячей разнообразных впечатлений, из которых создается наша обыденная обстановка. Честное слово, это возмутительно!

Говоривший вскочил с места и схватился, чтобы не упасть, за один из ремней, свисавших с потолка вагона. Его собеседник смотрел на него с удивлением: он недоумевал, как мог такой пустяк, как чтение газеты в трамвае, вызвать с его стороны такие резкие выражения. Он увидел, что лицо писателя необычайно бледно, а глаза сверкают, как раскаленные угли.

– Вы-то понимаете, что я хочу сказать! – пылко продолжал писатель. – Вы-то знаете, что я хочу сказать, Марш! Мой рассказ в сегодняшнем «Вестнике» совершенно ясно озаглавлен: «Рассказ с привидением». Таким образом, читатель поставлен в известность. И каждый порядочный читатель должен понять, что этот заголовок предписывает ему и условия, при которых следует читать эту вещь.

Мистер Марш поморщился и спросил, улыбаясь:

– Какие же это условия? Вы ведь знаете, что я обыкновенный деловой человек и мало смыслю в таких вещах. Как, где и когда, по-вашему, я должен был бы читать ваш рассказ с привидением?

– В одиночестве, ночью, при свете одной свечи! Есть эмоции, возбудить которые писателю довольно легко; например, сострадание или веселость. Я могу вызвать у вас слезы или смех почти при любых условиях. Но чтобы мой рассказ с привидением произвел должное впечатление, вы должны испытывать страх – или, по крайней мере, сильное ощущение сверхъестественного, а это совсем другое дело. Я вправе требовать, чтобы вы, если вы вообще намерены читать мою вещь, читали ее в благоприятных для меня условиях; чтобы вы сделали себя доступным восприятию того настроения, которое я хочу вызвать.

Трамвай дошел до конечного пункта и остановился. Это был его первый маршрут, и разговор двух ранних пассажиров никем не прерывался. Улицы были еще безмолвны и пустынны: восходящее солнце чуть позолотило крыши домов. Когда пассажиры, выйдя из вагона, пошли вместе, Марш начал пристально всматриваться в своего спутника, о котором, как о большинстве талантливых писателей, ходили слухи, будто он предается всевозможным разрушительным порокам. Это обычная месть тупиц по отношению к блестящим умам, которым они не могут простить их превосходства. Мистер Колстон слыл гениальным, а многие наивные люди считают гений родом излишества. Все знали, что Колстон не пьет, но многие уверяли, что он курит опиум. Что-то в его внешности в это утро – блуждающее выражение глаз, неестественная бледность, затрудненность и быстрота речи – показалось мистеру Маршу подтверждением этого слуха. Тем не менее у него не хватило самопожертвования на то, чтобы оставить тему, которую он находил интересной, хотя она и возбуждала его собеседника.

– Вы хотите сказать, – начал Марш, – что если я последую вашим указаниям и поставлю себя в те условия, которые вы наметили: одиночество, ночь и огарок свечи, – вы сможете при помощи самого жуткого из ваших произведений заставить меня испытать тревожное ощущение сверхъестественного, как вы это называете? Но неужели вы действительно можете ускорить биение моего пульса, принудить меня вздрагивать при внезапном шуме, сделать так, чтоб у меня мороз пробежал по коже и встали дыбом волосы?

Колстон вдруг обернулся и взглянул своему собеседнику прямо в глаза.

– Вы не посмеете: у вас не хватит мужества, – сказал он и подчеркнул свои слова презрительным движением. – Вы достаточно храбры, чтоб читать меня в трамвае, но в заброшенном пустом доме – в одиночестве – в лесу – ночью! Куда вам! У меня в кармане есть рассказ, который убил бы вас.

Марш рассердился. Он был уверен в своей храбрости, и слова писателя задели его.

– Если вы знаете такое место, – сказал он, – пожалуйста, сведите меня туда сегодня же ночью и оставьте мне ваш рассказ и свечу. Придите за мной, когда я успею прочесть его, и я подробно расскажу вам его содержание и вышвырну вас за дверь.

Вот каким образом мальчишка с фермы, заглянув в пустое окно заброшенного дома старого Вида, увидел человека, сидевшего за столом при свете одной свечи.

На следующий день

На следующий день, ближе к вечеру, трое мужчин и мальчик подошли к дому Вида с той стороны, куда мальчик убежал в предыдущую ночь. Они были, по-видимому, в приподнятом настроении; они громко разговаривали и смеялись. Они обращались к мальчику с шутливыми и добродушно-насмешливыми замечаниями по поводу его приключения, в которое они, очевидно, не верили. Мальчик принимал их насмешки с серьезным выражением лица и ничего не отвечал. Он был не лишен здравого смысла и понимал, что человек, утверждающий, будто он видел, как мертвец встал со стула и потушил свечу, не может вызывать к себе доверия.

Когда они подошли к дому и обнаружили, что дверь заперта изнутри, исследователи без дальнейших церемоний выломали ее. Они вошли в коридор, откуда вели еще две двери, направо и налево. Эти двери также оказались запертыми, и их пришлось тоже выбить. Люди вошли наугад сначала в комнату налево; она оказалась пустой; но в комнате направо, где было пустое окно, лежал труп мужчины.

Он лежал на боку, подложив под себя руку, щекой на полу. Глаза его были широко открыты; их взгляд производил жуткое впечатление. Нижняя челюсть отвисла: под губами застыла слюна. Опрокинутый стол, огарок свечи, стул и на нем листы исписанной бумаги – вот и все, что было в комнате.

Мужчины посмотрели на труп и поочередно прикоснулись к его лицу. Мальчик стоял в головах трупа с важным видом собственника. Это была самая гордая минута его жизни. Один из мужчин сказал ему:

– Ты молодец!

Остальные подтвердили это замечание кивком головы.

Скептицизм приносил свои глубочайшие извинения правде.

Затем один из мужчин поднял с пола листы рукописи и подошел к окну, потому что вечерние тени уже омрачали ее. Издали доносилась песня пересмешника; чудовищный шмель пролетел мимо окна на жужжащих крыльях, и шум его замер вдали.

Рукопись
«Прежде чем совершить поступок, на который, правильно это или нет, решился, я, Джэмс Р. Колтон, считаю своим догом журналиста сделать публике следующее заявление. Мое имя, как автора трагических рассказов, известно многим, но и самая мрачная фантазия не могла бы создать более жуткой истории, чем моя личная жизнь. Я говорю не о фактах – моя жизнь была бедна событиями и приключениями, но моя духовная деятельность была омрачена теми испытаниями, которые убивают или обрекают на вечное проклятие. Я не буду передавать их здесь – некоторые из них изложены в другом месте и будут напечатаны. Цель этих строк – сообщить всем тем, кого это может интересовать, что моя смерть – добровольная, ибо я умру от своей руки.

Я умру в двенадцать часов ночи 15 июля, в знаменательную для меня годовщину, так как в этот день и час мой друг во времени и вечности, Чарльз Брид, выполнил данный им мне обет тем же актом, на который меня теперь обязывает верность нашему взаимному уговору.

Он покончил с жизнью в своем маленьком доме в Копетонских лесах. По поводу его смерти былвынесен обычный приговор: „внезапное умопомешательство“. Если бы я дал показание на том следствии, если бы я сказал все, что знал, сумасшедшим признали бы меня.

У меня осталась еще неделя жизни, чтобы устроить мои мирские дела и приготовиться к великой перемене. Этого достаточно, так как у меня не много дел, и вот уже четыре года, как смерть стала для меня повелительным долгом.

Я буду носить эту рукопись на себе; прошу того, кто найдет мое тело, передать ее следователю.

Джэмс Р. Колтон.

PS. Виллард Марш, в этот роковой день, 15 июля, я передаю вам эту рукопись, чтобы вы развернули ее и прочли, согласно нашим условиям, и в том месте, которое я выбрал. Я изменяю своему намерению хранить ее на себе, чтоб объяснить людям причину моей смерти, так как считаю это несущественным. Пусть она послужит объяснением причины вашей смерти. Я приду к вам в течение ночи, чтоб убедиться, что вы прочли рукопись. Вы достаточно хорошо знаете меня, чтоб не сомневаться, что я это исполню. Но, мой друг, это будет после двенадцати часов.

Джэмс Р. Колтон».
Прежде чем человек, читавший эту рукопись, окончил ее, кто-то поднял и зажег свечу. Дочитав до конца, читавший спокойно поднес лист к пламени и, несмотря на протесты остальных, сжег рукопись дотла. Человек, сделавший это и невозмутимо выдержавший резкий выговор, который сделал ему тотчас же следователь, был зятем покойного Чарльза Брида.

Следствию не удалось установить содержание рукописи.

Извлечение из газеты «Таймс»
«Вчера инспекция над психически больными водворила в лечебницу мистера Джэмса Р. Колтона, писателя, который пользовался местной известностью и имел отношение к „Вестнику“. Читатели помнят, что 15-го текущего месяца мистер Колтон был задержан одним из своих соседей по дому, который обратил внимание на его крайне подозрительное поведение; обнажив свою шею, он наточил бритву и испытывал ее лезвие, делая надрезы на коже руки, и т. д. Когда его передали в руки полиции, несчастный отчаянно боролся и вел себя с тех пор так бурно, что на него пришлось надеть смирительную рубашку.

Большинство остальных наших уважаемых писателей пока еще гуляют на свободе».

Гипнотизер

Мои друзья, будучи в курсе, что я иногда ради развлечения занимаюсь гипнозом, чтением мыслей и тому подобным, нередко спрашивают меня, известно ли мне, что лежит в основе данных явлений. На такие вопросы я всегда отвечаю, что ничего об этом не знаю и знать не хочу. Я не исследователь, приникающий ухом к замочной скважине мастерской Природы, чтобы потешить свое вульгарное любопытство и выведать секреты ее ремесла. Меня не занимают материи, интересные науке, так же как и науке нет дела до моих интересов.

Несомненно, явления, о которых идет речь, достаточно просты и, если четко следовать за нитью рассуждений, не выходят за границы нашего понимания; но что касается меня, то я – непроходимый романтик и не имею желания разматывать этот научный клубок, ибо тайны прельщают меня куда больше, чем знания, и именно от них я получаю подлинное удовольствие. Когда я был ребенком, многие отмечали, что взгляд моих больших голубых глаз устремлен не на других, а внутрь меня самого – настолько их подернутая поволокой грез красота туманилась безразличием ко всему происходящему в периоды овладевавшей мной глубокой задумчивости. Рискую предположить, что в силу этого они излучали сакральный свет таящейся за ними души, для которой ее собственные фантазии всегда были важнее, чем законы природы и материальная структура вещей. Все вышесказанное может показаться эгоцентричным и не относящимся к делу, но я пытался объяснить, почему у меня столь скудные познания о предмете, занимающем такое важное место в моей жизни и неизменно возбуждающем любопытство большинства людей. Обладая аналогичными способностями, человек иного склада, несомненно, смог бы растолковать многое из того, что я расскажу далее без каких-либо комментариев.

О своем необычном даре я впервые узнал в четырнадцать лет, когда еще учился в школе. Однажды я забыл взять с собой завтрак и на полуденной перемене с тоской наблюдал за девочкой, которая как раз собиралась перекусить. Подняв голову, она встретилась со мной взглядом и уже не могла его отвести. После секундного колебания девочка вдруг встала, подошла ко мне и с отрешенным видом поставила передо мной корзинку со своим завтраком, а потом развернулась и, не проронив ни слова, удалилась. Несказанно довольный, я утолил голод и выкинул корзинку. С того дня я уже сознательно не носил в школу завтрак – девочка стала моим ежедневным поставщиком. Нередко, удовлетворяя естественную потребность в пище ее скромными припасами, я совмещал приятное с полезным, принуждая девочку пассивно наблюдать за тем, как я ем, и одновременно делая вид, будто предлагаю ей разделить со мной трапезу, в которой она на самом деле не принимала никакого участия. Причем девочка была в полной уверенности, что сама съела завтрак; потом на уроках она плакала, жалуясь на голод, что очень удивляло учителя и забавляло учеников, прозвавших ее «ненасытной утробой», а я при этом испытывал совершенно необъяснимое удовлетворение.

И хотя такое положение вещей было во многих отношениях весьма удобно, необходимость соблюдать тайну тяготила меня: к примеру, передача завтрака должна была происходить в безлюдном месте, скажем, где-нибудь под сенью деревьев в соседнем парке, подальше от любопытных глаз. Я до сих пор краснею, вспоминая, на какие недостойные уловки мне приходилось тогда идти. Поскольку я всегда был человеком прямым и открытым (каковым и по сей день являюсь), вся эта мышиная возня стала изрядно напрягать меня, и если бы мои родители согласились отказаться от очевидных преимуществ нового положения вещей, я охотно вернулся бы к старому. В конце концов я придумал, как избавиться от последствий моей гипнотической силы, и составил вполне конкретный план действий, который вызвал в свое время немалый интерес, а та его часть, что была связана со смертью девочки, подверглась суровому осуждению. Впрочем, мой рассказ не об этом.

В дальнейшем я в течение нескольких лет почти не имел возможности практиковать гипноз; редкие небольшие эксперименты, как правило, заканчивались пребыванием в карцере «на хлебе и воде», а то и вовсе – поркой. И когда я уже собирался распрощаться со школой, доставившей мне столько маленьких разочарований, мой гипнотический дар наконец проявился по-настоящему впечатляюще.

В тот день меня вызвали в кабинет директора, где снабдили цивильным костюмом, ничтожной суммой денег и многочисленными советами, которые, должен заметить, были гораздо лучшего качества, чем одежда. Поскольку ворота, ведущие из мрака этой тюрьмы к свету свободы, уже обрели реальные очертания, я внезапно пронзил глаза директора пристальным взглядом, и через мгновение полностью подчинил его своей власти.

– Вы – страус, – сказал я.

При вскрытии в желудке умершего обнаружили изрядное количество неперевариваемых предметов, в основном – деревянных и металлических. По заключению коронера, непосредственной причиной смерти стала застрявшая в пищеводе дверная ручка.

По натуре я – хороший и любящий сын, но, начиная свой путь в большой мир после столь долгого пребывания в изоляции, я не мог избавиться от мысли, что захлестнувший меня поток неудач проистекает из скупости моих родителей, решивших сэкономить на школьных завтраках; и не было никаких видимых причин к тому, чтобы ситуация изменилась к лучшему.

По дороге между Холмом Сакоташ и Южной Асфиксией на небольшом поле стояла в прежние времена лачуга, известная как Логово Пита Гилстрапа, который обеспечивал себе безбедную жизнь, убивая и грабя путников. По странному совпадению, когда этот предприимчивый джентльмен умер, путники перестали ездить по той дороге, и где тут причина, а где следствие, установить до сих пор не удалось. Так или иначе, но поле давно поросло сорной травой, а Логово было сожжено.

Направляясь пешком в Южную Асфиксию, где прошло мое детство, я вдруг увидел своих родителей, которые сделали остановку на пути к Холму. Привязав лошадей, они завтракали под дубом, что рос посреди поля. Вид этой трапезы вызвал у меня болезненные воспоминания о школьных днях и разбудил спавшего в моей груди льва. Подойдя к провинившейся передо мной паре – они сразу узнали меня, – я выразил готовность присоединиться к ним, воспользовавшись их гостеприимством.

– Этой еды, сын мой, хватит только для двоих, – с присущей ему помпезностью, ничуть не изменившейся с годами, ответил тот, кому я был обязан своим появлением на свет. – Понимаю, что ты немного голоден, судя по твоему алчущему взгляду, но…

Закончить эту фразу отец уже не смог; то, что он принял за алчущий взгляд, было гипнотическим воздействием. Нескольких секунд хватило, чтобы полностью подчинить его моей воле. Затем наступила очередь леди, на которую я потратил еще меньше времени. Теперь можно было выплеснуть годами копившийся праведный гнев.

– Мой бывший отец, – сказал я, – полагаю, вам известно, что вы и эта дама уже не такие, как прежде?

– Небольшие изменения, конечно, есть, – с сомнением в голосе подтвердил пожилой джентльмен. – Наверное, это возрастное.

– Если бы произошедшая с вами перемена была связана только с возрастом! – возразил я. – Изменились видовые признаки. На самом деле, и вас, и эту леди уже нельзя отнести к человеческому роду, вы не люди, а мустанги – дикие жеребцы, причем весьма недружелюбные.

– Джон! – воскликнула моя дорогая матушка. – Ты ведь не хочешь сказать, что я…

– Миссис Норовистая Кобылица, – не дав ей договорить, торжественно произнес я, вновь буравя ее взглядом. – Что правда, то правда.

Едва эти слова слетели с моих губ, как она припала к земле и на четвереньках заковыляла к своему благоверному, а приблизившись, неистово завизжала и зло пнула его в голень. Мгновение спустя он, также на четвереньках, уже улепетывал прочь, отбиваясь от нее ногами – то попеременно, то обеими вместе. Не уступая ему в упорстве, она явно проигрывала в скорости – мешало длинное платье, которое ей пришлось подтянуть повыше, чтобы оно ее не сковывало. Ноги их скрещивались и переплетались в воздухе самым невероятным образом, периодически сталкиваясь при встречном движении, отчего оба, теряя равновесие, беспомощно падали на землю, но тут же снова бросались в бой, оглашая округу нечленораздельными воплями, точно разъяренные звери, каковыми они и были. В безумной схватке они описывали круг за кругом, нанося ногами разящие удары, подобные «молниям из облака, венчающего нимбом горы»[15]. А потом сходились друг с другом на четвереньках, упирались коленями в землю, чтобы освободить руки, и в неуемной злобе довольно неуклюже пускали в ход кулаки, однако долго удерживать вертикальное положение не могли и без сил вновь опускались на четыре опоры. Во все стороны летели куски земли, гравий, клочья травы; одежда, волосы, лица были сплошь покрыты пылью и пропитаны кровью. Наносящий удар издавал нечленораздельные крики гнева, получающий – стонал и хрипел, задыхаясь. Столь бравых вояк не видывали ни Геттисберг, ни Ватерлоо; доблесть моих дорогих родителей в жестоком бою навсегда останется для меня источником гордости и удовлетворения. В конечном итоге два избитых, оборванных, окровавленных, покалеченных символа бренности бытия официально засвидетельствовали, что человек, инициировавший это сражение, стал сиротой.

За нарушение общественного порядка меня арестовали, и вот уже пятнадцать лет как мое дело рассматривает Суд Формализма и Пролонгаций, хотя адвокат и прилагает титанические усилия, чтобы передать его в Суд Доследований и Пересмотров.

Я описал лишь несколько из основных моих экспериментов по применению таинственной силы, известной под названием «гипнотическое внушение». Верно ли, что какой-нибудь дурной человек может использовать эту силу для недостойных целей, не мне судить.

Возвращение

I. Добро пожаловать в знакомые места

Летней ночью он стоял на вершине небольшого холма и смотрел вниз – на леса, на широкий луг. Полная луна уже клонилась к западу; только это и подсказало ему, что близится рассвет. Легкий туман стлался над землей, окутывая низины прозрачной тенью, а чуть дальше, на фоне ясного неба, чернели купы высоких деревьев. Сквозь сумрак можно было разглядеть два-три фермерских дома, но ни в одном из них еще не зажгли огонь. И ни единого признака жизни кругом, разве что дальний лай собаки, – размеренный, монотонный звук, который лишь усиливал чувство одиночества.

Человек на холме беспомощно озирался, словно эти края прежде были ему знакомы, но теперь он забыл, как и зачем сюда попал. Быть может, и мы так же удивленно поглядим вокруг, когда пробудимся от смертного сна в Судный день.

Вдалеке, ярдов за сотню, лежала прямая дорога, сплошь белая под лунным светом. Пытаясь «определить ориентиры», как говорят в таких случаях лоцманы и картографы, человек неторопливо обвел ее взглядом и примерно в четверти мили к югу увидел темные, полускрытые туманом силуэты всадников. Всадники направлялись на север. Следом маршировала колонна пехотинцев, наискосок за плечами тускло поблескивали ружья. Солдаты шли медленно, в полном молчании. Еще одна группа верховых, затем снова пехота, и опять, и опять – масса людей, безостановочно двигаясь, приближалась к холму, миновала его и скрывалась из глаз. Вон показались пушки; канониры, скрестив руки на груди, ехали на передках орудий и на зарядных ящиках. Длинная процессия появлялась из темноты, уходила в темноту, но человек не различал ни голосов, ни цоканья копыт, ни шума колес.

Это было непостижимо. «Оглох я, что ли?» – спросил он себя и поначалу испугался еще сильней: до того странно прозвучал в ушах собственный голос, вовсе не такой, как раньше. Но все-таки слуха он не утратил, спасибо и на том…

Тут ему припомнилось, что бывают так называемые зоны молчания. Если вы попадаете в них, звуки с какой-то стороны до вас просто не доносятся. В битве при Гейнс-Милл, одном из самых яростных сражений Гражданской войны, палила добрая сотня пушек; однако за полторы мили от поля боя, на другом краю долины Чикахомини, наблюдатели не слышали канонады, хотя все прекрасно видели. Когда велся обстрел Порт-Рояла, то даже в Сент-Агустине, в ста пятидесяти милях к югу, раздавался грохот и дрожала земля, – а всего на две мили севернее стояла тишь. Перед взятием Аппотомакса армии Шеридана и Пиккета вступили в перестрелку, но сам Пиккет, находясь за милю от передовых рядов, не имел понятия о происходящем.

Правда, эти поразительные случаи не были известны герою нашего рассказа, зато он знал несколько других подобных примеров. И сейчас его куда больше волновало не таинственное безмолвие марширующей в лунном свете колонны, а нечто совсем иное.

– Бог ты мой! – все тем же странным, чужим голосом пробормотал он. – Если это те, о ком я подумал, значит – мы проиграли битву, и они идут к Нэшвиллу!

Потом нахлынули новые мысли: сознание опасности, тревога за себя, попросту говоря – страх. Он поспешил спрятаться в тени деревьев. А немые батальоны по-прежнему двигались вперед сквозь туман.

Он почувствовал холодок на шее. Свежий ветер, налетевший сзади, заставил его оглянуться: на востоке вдоль края земли брезжила серая полоска – первый свет наступающего дня. Беспокойство стало еще острей.

«Надо выбираться отсюда, а то меня увидят и схватят», – подумал он и, выйдя из тени, быстро зашагал на восток, где мерцала заря.

Остановился в укромной рощице кедров, посмотрел назад – марширующая армия исчезла!

Белая дорога тянулась под луной, прямая и безлюдная.

Его удивление сменилось полной растерянностью. Войска двигались так медленно, но пропали из виду так скоро! Это вконец сбило его с толку. Минута за минутой текли незаметно. Изо всех сил он старался угадать, в чем дело, – и не мог.

Когда он очнулся от раздумий, над холмом уже виднелся краешек солнца, но дневной свет не принес с собой ни проблеска разгадки.

Справа и слева лежали вспаханные поля, такие ухоженные, будто война их не коснулась. Над крышами поднимались струйки сизого печного дыма, возвещая начало ежедневных трудов.

Дворовый пес умолк: всю ночь, по своему извечному обычаю, он голосил на луну, а теперь увязался за негром, который запряг в борону мулов и принялся рыхлить землю. Наш герой созерцал мирную сцену с тупым изумлением, словно от роду ничего похожего не видел; затем провел рукой по голове, взъерошив волосы, поднес ладонь к глазам и тщательно осмотрел ее – нелепый жест, но почему-то он успокоил этого чудака. Твердым, уверенным шагом странник двинулся к дороге.

II. Если не помните, кто вы, – обращайтесь к врачу

Доктор Стиллинг Мэлсон из Мерфисборо накануне проехал шесть или семь миль по нэшвиллскому тракту, чтобы навестить пациента, и провел у его постели всю ночь. На рассвете он возвращался домой – верхом, как было принято у сельских врачей в те времена. Возле поля битвы у Стоун-Ривер какой-то прохожий отдал ему честь на военный манер, вскинув правую руку к полям шляпы. Но шляпа на нем была не армейского образца, человек не был одет и не мог похвастаться выправкой. Доктор вежливо кивнул: он решил, что необычное приветствие – своего рода дань уважения местам, памятным с войны. Поскольку встречный явно хотел что-то сказать, доктор тут же остановился, натянув узду.

– Сэр, – начал незнакомец, – хоть вы и штатский, но можете оказаться врагом…

– Я врач, – последовал краткий ответ.

– Благодарю вас, – продолжал собеседник. – А я лейтенант из штаба генерала Хейзена. – Он помедлил секунду, испытующе взглянул на Мэлсона и закончил: – Из федеральной армии.

Доктор ничего не сказал, ограничившись кивком.

– Будьте добры, объясните мне, что здесь произошло. Где войска? Кто выиграл сражение?

Мэлсон сощурился, окинул незнакомца изучающим взглядом и, завершив профессиональный осмотр, мягко произнес:

– Простите, но уж коль вы желаете объяснений, объясните и мне кое-что. Вы ранены? – улыбаясь, добавил доктор.

– Да нет, ничего серьезного. – Прохожий снял шляпу, провел рукой по волосам и посмотрел на ладонь. – Меня слегка контузило. Должно быть, зацепило пулей на излете, но крови нет, и боли я не чувствую. Врачебная помощь не нужна, вы лучше скажите, как мне найти свою часть… любую часть федеральной армии… если вы знаете, где они.

Доктор опять помедлил с ответом: он старался припомнить все, что когда-то читал об амнезии и о способности знакомых мест воскрешать в памяти прошлое. Наконец он посмотрел собеседнику в лицо, снова улыбнулся и заметил:

– Лейтенант, вы одеты не по форме.

Тот опустил глаза, увидел свой костюм – отнюдь не военный – и смущенно проговорил:

– Да, это верно. Я… я не совсем понимаю…

Не сводя с него зоркого и в то же время сочувственного взгляда, ученый муж внезапно спросил:

– Сколько вам лет?

– Двадцать три. Разве это так важно?

– С виду вам столько не дашь. Я бы, например, не догадался.

Незнакомец начал терять терпение.

– Давайте не будем это обсуждать. Где армия? Меньше двух часов назад я видел на этой дороге войска, они шли к северу. Вы их наверняка встретили. Сделайте милость, скажите, какого цвета у них мундиры – сам я в сумерках не различил, – и больше я не стану вас беспокоить.

– Вы уверены, что видели их?

– Уверен? Господи, да я бы мог их пересчитать!

– Так-так, – протянул медик. Сейчас он казался себе похожим на болтуна-цирюльника из «Арабских ночей», и эта мысль его забавляла. – Очень любопытно… Но я не встретил никаких солдат.

Глаза незнакомца смотрели холодно; наверное, он тоже подумал о болтливом цирюльнике и оборвал разговор:

– Все ясно. Вы просто не хотите мне помочь. Сэр, катитесь ко всем чертям!

Он повернулся и двинулся неверной походкой прямо через росистое поле. Доктор, уже наполовину раскаиваясь в своей бесцеремонности, наблюдал с высоты седла, пока человек не скрылся под деревьями.

III. Опасайтесь собственного отражения в воде

Дорога осталась позади. Лейтенант сбавил шаг и брел наугад, еле передвигая ноги. Непонятно, отчего он так устал, – хотя, конечно, этот деревенский докторишка своей болтовней замучит любого… Присев на валуне, он оперся рукой о колено и случайно взглянул на тыльную сторону кисти. Исхудалая, высохшая рука! Он поднес ладони к лицу, ощупал дряблую, морщинистую кожу, провел пальцами вдоль глубоких рубцов. Как странно! Пуля не ранила его, только на минуту оглушила. Когда же он успел превратиться в развалину?

– Наверное, я долго лежал в госпитале, – вслух произнес он. – Ох, ну и дурень же я! Ведь битва была в декабре, а сейчас уже лето! – Он рассмеялся. – Неудивительно, что этот тип принял меня за сбежавшего лунатика. Но он ошибся: я всего лишь сбежал из военного госпиталя.

Его внимание привлек участок земли, обнесенный каменной стеной. Сам не зная зачем, он встал и подошел к ней.

Посреди лужайки виднелся массивный памятник из тесаного камня, побуревший от непогоды, с отколотыми углами, весь в пятнах лишайника и мха.

На стыках плит зеленели полоски травы, а ее цепкие корни мало-помалу разрушали кладку. Этот монумент бросил вызов самому Времени, и Время отомстило, наложив на него свою беспощадную руку и уготовив ему «судьбу Ниневии и Тира».

На одной из плит памятника была сделана надпись; знакомое название бросилось в глаза лейтенанту.

Дрожа от волнения, он перегнулся через ограду и прочел:

БРИГАДА ХЕЙЗЕНА

Памяти павших при Стоун-Ривер

31 ДЕКАБРЯ 1862 ГОДА

Он свалился по другую сторону стены, ослабевший, близкий к обмороку. Но рядом была маленькая ложбина, где после недавнего дождя набралось немного чистой воды. Опираясь на трясущиеся руки, лейтенант подполз к ней, потянулся вперед и увидел свое отражение ясно, как в зеркале. У него вырвался отчаянный крик. Руки подломились, он уткнулся лицом в крохотное озеро, и жизнь, вместившая в себя целых две жизни, навсегда покинула его.

Мой собственный призрак

Случай, о котором я хочу поведать, произошел со мной лично. И хотя мне уже доводилось рассказывать об этих событиях раза три или четыре, не думаю, что слишком их приукрасил. Но когда история передается из уст в уста, все-таки это происходит неизбежно. Потому я и решил изложить все в печатном виде – так сказать, зафиксировать истину, прежде чем молва извратит то, что было на самом деле.

Неоднократно мне приходилось наблюдать – происходило ли это со мной или с другими людьми, – как подводят нас наши собственные чувства: как, например, то, что мы только видели, вдруг дополнительно обретает еще и звук, а пережитое сильное волнение рождает и тактильные ощущения, которых и быть не могло. Хотя события, о которых пойдет речь, и вызвали у меня сильные переживания, льщу все же себя надеждой, что мне поверят. В то же время я совершенно убежден, что центральный эпизод истории, как бы скептически я ни относился ко всему сверхъестественному, иного объяснения все-таки не имеет. Именно сверхъестественный его характер и представляется мне самым простым и разумным объяснением.

Около четырех лет тому назад, я жил тогда в Лондоне, однажды мне довелось ночевать в доме моего друга, который расположен в одном из пригородов неподалеку от знаменитого Хрустального дворца. Хотя я и не боюсь спровоцировать ненужное недоверие к своим словам, но и скрывать имя джентльмена – хозяина дома – не вижу смысла. Его звали Том Худ-младший, он был сыном покойного Томаса Худа, поэта. Этого последнего тоже нет среди живых. Разумеется, есть некая ирония в том, что при крещении ему дали имя отца. Впрочем, сестра на надгробии брата исправила невольную ошибку. Так вот, у Тома был небольшой, но уникальный в своем роде дом, полный, и даже более чем полный, всевозможных необычных и незаурядных вещей – редких книг, предметов искусства, сувениров и безделушек – изысканных и очень древних. Позади этого необычного дома был сад – тоже очень небольшой и очень необычный: в нем росли причудливые растения, цвели странные цветы. У нас была привычка выходить в этот сад по вечерам, после обеда, чтобы выкурить там по сигаре. Потом мы шли наверх и иной раз сидели целую ночь кряду, попивая грог, покуривая трубки и рассуждая о вещах, в большей или меньшей мере связанных с этим миром и миром потусторонним. Ни он, ни я не отличались ортодоксальными взглядами, но Том, как мне кажется, все же был подвержен суевериям. И если так, они были почти неуловимы и столь прихотливы своих проявлениях, что и сейчас не возьмусь определить ни их характер, ни найти для них ни границ, ни пределов. Вполне может быть, причина в неразвитом религиозном чувстве или в его философских убеждениях. Возможно, он так чувствовал или просто шутил. Как бы там ни было, но беседы наши были восхитительны, это был пир мысли, порхающей в удивительном танце и размышляющей о вещах непознаваемых и потусторонних, лишь изредка возвращающейся к миру материальному, – когда нужно было долить вина в стакан или набить табаком трубку.

И в самом деле, – Том недавно потерял жену, – видимо, потому мы много размышляли о смерти, говорили о бессмертии, о возможности душ умерших возвращаться на землю, и, это как-то само собой получилось, поклялись друг другу, что тот из нас, кто умрет первым, обязательно подаст знак живому с того света. Эта клятва, насколько я помню, прозвучала как раз тогда, когда мы виделись в последний раз и провели всю ночь за разговорами. На следующий день я уехал из Лондона, потом жил в разных местах, пока не обосновался на долгое время в Уорвикшире, в городке Лемингтон.

Примерно в это время состояние здоровья Тома, которое и так никогда не было блестящим, стало быстро ухудшаться. Его частые письма ко мне были полны наполовину шутливыми, наполовину серьезными предсказаниями приближающегося конца. Он знал, что смерть близка, знал об этом и я. Сейчас неловко об этом вспоминать, но мы оба – и он, и, что особенно печально, я – не относились к приближающейся смерти серьезно, превратив ее в предмет для литературных упражнений – в стихах и прозе.

Однажды я получил телеграмму и поспешил в Лондон. Здесь самые худшие мои предчувствия подтвердились: Том умирал. Я остался подле него и разговаривал с ним в последний раз. Говорил он, и я запомнил его слова: он убеждал меня, что напрасно я упорствую в отрицании загробного существования, что я ошибаюсь. Он говорил очень серьезно, даже торжественно, поэтому слова его глубоко на меня повлияли, хотя, конечно, и не убедили, что существует и еще какой-то иной мир, кроме этого, земного. Я вынужден был вернуться к себе в Лемингтон, а потому на похоронах не присутствовал. Тома погребли на Нанхэдском кладбище при большом стечении литературной братии Лондона – у многих в сердцах прискорбное это событие оставило след.

Несколько месяцев спустя, однажды вечером я бродил по окрестностям Лемингтона. Насколько я помню, мое внимание главным образом было отдано лучам закатного солнца: они так живописно высветили башни замка в Уорвике – он стоял всего в двух милях от того места, где я находился. Утверждаю, я совершенно не думал о Томе и не вспоминал о нем в тот момент. Высокий, темноволосый человек шел по тропинке мне навстречу. Его глаза были устремлены на меня; их взгляд был так знаком и полон дружеского участия – это был Том! В тот момент мне не только не пришло в голову, что он несколько месяцев назад умер, я был скорее удивлен тем, что он делает здесь, в сотне миль от Лондона. Тем не менее все было совершенно естественно. Единственное, что меня поразило, – это то, что он прошел мимо и не поздоровался со мной; более того, похоже, даже не заметил протянутую мной руку. Я был совершенно обескуражен. Мгновение спустя, когда растерянность моя прошла, я обернулся, чтобы окликнуть его, но я был абсолютно один – ни души кругом. Я оглянулся, но ни впереди, ни позади меня никого не было. Это я помню отчетливо.

Нет нужды объяснять мои чувства: они были смутны, я пребывал в полной растерянности. То, с чем я столкнулся, было не чем иным, как воплощением души – призраком умершего друга. Он подал мне знак, что наша дружба продолжается, – пусть и не так, как прежде, – а потом исчез. Как бы там ни было, но я не могу не доверять своим чувствам. Стоит ли говорить, какое сильное впечатление оказало на меня происшедшее, как суматошно на протяжении многих и многих месяцев начинало биться сердце, едва я вспоминал о том, что тогда произошло. Я, почти не верящий в привидения и призраки, вынужден был сдаться, – месяц за месяцем, снова и снова я приходил на то же место, где произошла встреча, – всегда в один и тот же час, в мельчайших подробностях повторяя то, что мог припомнить, но ничего не происходило. И, хотя каждый раз я возвращался ни с чем, моя убежденность в том, что мертвые действительно мертвы, постепенно таяла.

Однажды – минуло, по крайней мере, несколько недель с той поры, как я забросил попытки повстречать призрак еще раз, – я просто шел по улице, гулял без всякой цели. И вот я очутился там, где проходил множество раз – место это было мне хорошо знакомо, – в этот момент легкое дуновение ветерка донесло до меня запах – он был мне очень знаком, особенный такой аромат, который я никогда ни с каким другим не спутаю. Я не знаю, как называется это растение, и, даже если мне его покажут – не признаю его по внешнему виду, но запах – никогда не забуду. Потому что он рос в саду у Тома Худа, в его удивительном саду, в пригороде Лондона.

И сразу затем столкнулся… с моим призраком. Он материализовался, как я установил потом, в виде одного местного жителя. Господин этот был высок, кареглаз, дороден и большенос. Но нос его был приставлен к лицу, которое мне совершенно ничего не говорило. Я столкнулся с ним, идя по улице. Он не поздоровался, я – тоже. Но я, скорее, от неожиданности. Пройдя шагов двадцать или тридцать, я остановился и оглянулся: призрак исчез – просто растворился: укрыться ему было негде. По крайней мере, я тогда так думал. Но потом тщательное исследование показало, что он свернул в не замеченный мной переулок. Как раз тогда, когда я пребывал в замешательстве.

Данное объяснение я привожу не оттого, что оно полностью меня удовлетворяет, а в связи с тем, что на меня мог так подействовать знакомый запах – потому я и принял этого бедолагу за мой призрак. Чтобы воображение смогло отыскать следы сходства – а такое случается! – нужен толчок. Вот запах и стал им. Ассоциация возникла в моем сознании незаметно, я не осознавал ее, все сделал мой мозг, превратив совершенно не похожего на моего друга человека в мой призрак.

Разумеется, мне хочется верить в то, что Том Худ на самом деле сдержал свое обещание и пришел ко мне из другого мира. Но в то же время хотелось бы все-таки жить в согласии с самим собой и иметь твердую уверенность в том, что более такое не повторится.

Жестокая схватка

Случай на мосту через Совиный ручей

I

В северной части Алабамы на железнодорожном мосту стоял человек. Он смотрел вниз на потоки воды, бегущие в двадцати футах под ним. Его руки были заведены за спину, запястья стянуты шнуром. Шею крепко стягивала веревка. Она была закреплена на поперечной балке у него над головой, оставшийся конец болтался свободно, почти касаясь его колен. Несколько досок были уложены на шпалы, по которым тянулись стальные рельсы железнодорожного полотна. Доски служили помостом для него и его палачей – двух рядовых федеральной армии, которыми командовал сержант. В мирной жизни последний, вероятнее всего, был помощником шерифа. В некотором отдалении, но на том же временном помосте стоял офицер. Он был в парадной форме капитана армии США и вооружен. На каждом из концов моста стояли часовые. Они замерли с винтовками в положении «на караул», то есть, держа вертикально, против левого плеча в согнутой под прямым углом руке параллельно грудной клетке. Поза эта, как известно, искусственна и неудобна, и требует от солдата неестественного и напряженного выпрямления корпуса. Судя по внешнему виду, в обязанности двух солдат не входило знать, что происходит на мосту, – каждый со своей стороны они преграждали путь любому, кто попытается подойти к помосту, и только.

За спиной одного из часовых не было видно ни души: рельсы железной дороги на сотню метров по прямой убегали в лес, затем поворачивали и терялись из виду. В той стороне наверняка находилось сторожевое охранение. Другой берег был открытым, но пологий склон упирался в импровизированный частокол из вертикально вкопанных в землю бревен. В нем были пробиты бойницы для стрельбы из ружей и амбразура, оттуда торчал ствол бронзовой пушки. Она была наведена на мост и готова к стрельбе. На полпути между мостом и укреплением, на откосе, расположились зрители – около роты солдат-пехотинцев вытянулись вдоль берега в линию в положении «вольно»: приклады ружей упирались в землю, стволы наклонены к правому плечу, руки, согнутые в локтях, покоились на ложах. Справа от строя стоял лейтенант. Саблю он воткнул в землю, руки положил на ее эфес. За исключением тех четверых на середине моста, никто не двигался. Строй солдат был развернут лицом к мосту и словно окаменел, – все стояли безмолвно, неподвижно. Часовые, застывшие, обращенные лицом каждый к противоположному берегу, казались статуями, элементом архитектуры, а не живыми людьми. Капитан, скрестив на груди руки, стоял молча, наблюдая за работой своих подчиненных и не мешая их действиям. Смерть – особа высокого достоинства, и, когда она приходит, известив о своем появлении заранее, ее следует принимать со всеми официальными знаками почета, не исключая и тех, кто с ней накоротке. Согласно армейскому этикету, безмолвие и неподвижность – символы глубокого почтения.

Человеку, которого собирались повесить, было, вероятно, лет тридцать пять. Судя по внешнему облику, он был штатский, скорее всего, плантатор. У него были правильные черты лица – прямой нос, четкая линия рта и широкий лоб. Длинные, темного цвета волосы были зачесаны за уши и, сбегая вниз, падали на воротник хорошо пошитого дорогого сюртука. Он носил усы и аккуратно подстриженную бородку клинышком, щеки выбриты; в больших, темно-серых глазах читалась доброта, – трудно было ожидать увидеть ее в глазах человека с петлей на шее. Он никак не походил на обычного преступника. Но закон военного времени весьма «либерален» и не скупится на смертные приговоры для людей разного звания, не исключая и джентльменов.

Когда приготовления были закончены, оба солдата сделали по одному шагу в сторону, затем каждый оттащил за собой доску, на которой стоял. Сержант повернулся лицом к капитану и вскинул руку к головному убору, отдавая честь. Сразу после этого он встал за спиной офицера, тот немедленно тоже сделал шаг в сторону. Эти перемещения привели к тому, что сержант и осужденный оказались на противоположных концах доски, покрывавшей три перекладины моста.

Тот конец, на котором стоял штатский, почти, но не совсем, доходил до четвертой. Прежде доска удерживалась в состоянии равновесия тяжестью капитана, теперь его заменил сержант. По сигналу, который первый подаст последнему, тот шагнет в сторону, равновесие нарушится, доска опрокинется, и осужденный повиснет в пролете между двумя перекладинами. Осужденный подумал, что способ, которым его собираются казнить, прост и эффективен. Ему не завязали глаза и оставили лицо открытым. Мгновение его взгляд задержался на зыбком подножье собственного бытия, затем, блуждая, переместился на бурлящие потоки воды, что бешено неслись у него под ногами. Его внимание привлек кусок бревна: он вращался и подпрыгивал на воде, человек проводил его взглядом вниз по течению… Как медленно он двигался! Какая ленивая река!

Он закрыл глаза и попытался сосредоточить последние мысли на жене и детях. Вода, тронутая золотом восходящего солнца, туман, стелящийся по берегам реки, форт, солдаты, кусок бревна – все это прежде отвлекало его. Но теперь он ощутил новую помеху. Продираясь сквозь его мысли о близких и любимых, перемешивая их, какой-то звук – отчетливый, мерный, металлический, – от которого он никак не мог отрешиться и природу которого понять был не в состоянии, – напоминал ему удары кузнечного молота по наковальне. Он недоумевал, что это может быть за звук, откуда он доносится – с близи или издалека – он казался бесконечно далеким и поразительно близким одновременно. Удары раздавались через равные промежутки, но были так медленны! – как похоронный звон. Он ждал каждого удара с нетерпением и, – сам не понимая почему, – со страхом. Паузы между ударами постепенно удлинялись и мучили его. Чем реже они раздавались, тем сильнее и отчетливее становились. Они причиняли боль, будто ножом резали ухо. Он боялся, что не выдержит и закричит. То, что он слышал, было тиканьем его часов.

Он открыл глаза и вновь посмотрел на воду, бегущую внизу под ногами. «Если бы мне только удалось освободить руки, – подумал он, – я сбросил бы петлю и прыгнул в воду. Под водой пули меня не достанут, я быстро доплыву до берега, спрячусь в зарослях, а потом лесом доберусь до дома. Мой дом, слава богу, по ту сторону фронта; жена и дети еще недосягаемы для захватчиков».

Когда эти мысли, которые здесь приходится излагать словами, скорее сверкнули молнией, нежели сложились в сознании обреченного, капитан кивнул сержанту. Сержант сделал шаг в сторону.

II

Пейтон Фаркуэр был плантатором и принадлежал к старинной и весьма уважаемой семье из Алабамы. Будучи рабовладельцем и, подобно многим другим рабовладельцам, сторонником отделения южных штатов, он был яростным приверженцем дела южан. Обстоятельства, о которых здесь говорить не стоит, сложились таким образом, что он не смог вступить в ряды благородной армии, сражавшейся несчастливо и поверженной под Коринфом. Он томился в бесславной праздности, лишенный возможности реализовать бурлящую в нем энергию в тяжелой солдатской жизни, но искал возможности отличиться. Он верил, что такой случай представится, – в военное время он дается любому. А пока делал то, что мог. Не было даже самого малого дела, которым бы он пренебрег, если оно могло пойти на пользу Югу, не нашлось бы предприятия опасного настолько, чтобы он не мог в нем участвовать, – у этого сугубо гражданского человека было сердце настоящего воина. К тому же он глубоко и искренне уверовал в довольно гнусный принцип, что в любви и на войне все дозволено.

Однажды вечером, когда Фаркуэр сидел с женой на скамье у ворот своей усадьбы, к ним на лошади подъехал солдат в серой униформе и попросил напиться. Миссис Фаркуэр была счастлива услужить ему и решила собственноручно принести воды. Пока она ходила в дом, ее муж приблизился к запыленному всаднику и стал расспрашивать того о последних новостях с фронта.

– Янки восстанавливают железные дороги, – сказал солдат. – Они готовятся к новому наступлению. Сейчас они подошли к мосту через Совиный ручей, починили его и построили форт на северном берегу. Их командующий издал приказ, – они его везде расклеили, – любой штатский, уличенный в порче железнодорожного полотна, мостов, туннелей или подвижного состава, будет схвачен и повешен без суда. Я сам читал.

– А скажи, далеко ли до этого самого моста через Совиный ручей? – спросил Фаркуэр.

– Около тридцати миль.

– А на нашем берегу есть охрана?

– Небольшая. Сторожевой пост в полумиле от моста на железной дороге, да часовой на самом мосту.

– Представьте на мгновение, если некий кандидат в висельники, штатский, сумел бы пробраться незамеченным мимо поста, справился с часовым, – с улыбкой произнес Фаркуэр, – что бы он смог сделать?

Солдат задумался.

– Я был там с месяц назад, – ответил он, – и видел, что во время паводка к устою моста с нашего берега прибило много плавника. Сейчас бревна высохли, мост деревянный – все вспыхнет, как пакля.

Разговор прервался, потому что леди принесла воды и дала солдату напиться. Он искренне поблагодарил ее, кивнул хозяину и ускакал. Через час, когда уже стемнело, он снова миновал плантацию, но теперь в обратном направлении. Это был разведчик – шпион федеральных войск.

III

Падая в пролет моста, Пейтон Фаркуэр потерял сознание, – словно умер. Он очнулся, – казалось, прошли века, – от острой боли, сдавившей горло, за которой последовало удушье. Толчки резкой боли выстреливали от горла и пробегали мучительной волной по всему телу и конечностям, докатываясь до каждой клеточки. Боль мчалась по точно намеченному маршруту и пульсировала с невероятной частотой. Волны боли были похожи на потоки огня, накалявшие все его существо до нестерпимой температуры. Но до головы боль не доходила, – голова гудела от избытка прилившей крови. Эти ощущения не взаимодействовали с мыслью. Та, способная мыслить часть его существа, уже была уничтожена; чувствовать – единственное, на что он был способен, и чувствовать было пыткой. Он ощущал, что движется. Словно гигантский маятник, он, лишенный материальной субстанции, огненный пульсирующий шар, заключенный в облако света, качался по невообразимой дуге колебаний. Затем внезапно все это кончилось: с пугающей необратимостью свет, в который он был заключен, с громким всплеском взлетел кверху, уши затопил неистовый рев, все его существо обступили холод и мрак. И вот тогда его мозг заработал снова: он понял, что веревка оборвалась, и он упал в воду. Но он не захлебнулся, – петля, стягивающая его шею, не дала воде залить легкие. Смерть через повешение на дне реки! – сама идея показалась ему забавной и нелепой. Он открыл глаза, и его обступил сумрак, только высоко наверху был заметен отблеск света. Но как он был далек, как недосягаем! Он продолжал погружаться, потому что свет становился слабее и слабее, пока не превратился в едва заметное мерцание. Но затем свет стал расти, он прибывал и разгорался, и человек понял, что его выносит к поверхности, понял с сожалением, потому что теперь ему было хорошо.

«Быть повешенным, а потом еще и утонуть, – подумал он, – через это я уже прошел; но я не хочу, чтобы меня еще и застрелили. Нет, меня не застрелят, это было бы слишком несправедливо».

Сознание не принимало участия в его действиях, но по острой боли в запястьях он понял, что пытается освободить руки. Он стал внимательно следить за собственными действиями, но его интерес был сродни интересу зрителя в цирке, который отстраненно наблюдает за работой фокусника. Какая поразительная ловкость! Какая удивительная, просто нечеловеческая сила! А какая настойчивость! Браво! Веревка упала, руки разъединились ивсплыли, – он смутно различал и ту и другую в ширящемся свете. С каким-то новым интересом он наблюдал, как сначала одна, потом вторая вцепились в петлю на шее. Они сорвали ее, со злобой отшвырнули в сторону. Веревка извивалась в воде и походила на плывущего ужа… «Верните ее! Верните ее обратно!» Ему показалось, что это он крикнул своим рукам, ибо страдания, которые он испытал после того, как петля исчезла, были непереносимы. Шея разрывалась от боли, под черепной коробкой пылал огонь; сердце, до той поры едва бившееся, сделало рывок и подскочило прямо к горлу, словно пытаясь вырваться наружу. Все его тело будто стонало и корчилось в дьявольских конвульсиях!

Но непокорные руки не слушались его команд. Они били в воде сильными, быстрыми ударами сверху вниз, выталкивая его к поверхности. Он почувствовал, как голова вырвалась из воды, глаза ослепило солнце, грудная клетка судорожно расширилась, и его легкие – почти в агонии – вдруг заполнились воздухом, и его было так много, что он с воплем исторг его из груди!

Сейчас он полностью владел своими чувствами. Более того, теперь они стали необычайно остры. Вероятно, страшное потрясение, которое он перенес, что-то изменило в устройстве его организма, и теперь он чувствовал то, что прежде было ему недоступно. Он ощущал рябь воды на лице и слышал звук каждого ее толчка. Он смотрел на прибрежный лес и различал каждое дерево, каждый листок и даже каждую прожилку на нем. Он видел насекомых в лесу – всех, без изъятья: кузнечиков, мух с алмазными блестящими крыльями, серых пауков, прядущих паутину и тянущих нити от ветви к ветви. Он замечал все цвета радуги в каплях росы на миллионах травинок. Жужжание мошкары, плясавшей над водоворотами, шум крыльев стрекоз, удары лап жука-плавунца, похожего на лодку, влекомую веслами, – все это теперь было для него внятной музыкой. Рыбка скользнула вдоль его глаз, и он расслышал шелест рассекаемой ее телом воды.

Он выплыл на поверхность лицом по течению реки, но в тот же миг видимый мир начал медленно вращаться вокруг него, словно он был центром этого мира. Он видел мост, укрепление, солдат на мосту: капитана, сержанта, двух рядовых – всех своих палачей. На фоне яркого голубого неба их силуэты были отчетливо очерчены. Они кричали и размахивали руками, указывая на него. Капитан выхватил свой револьвер, но не стрелял, остальные были безоружны. Их фигуры казались ему огромными, жесты жуткими, угрожающими и нелепыми.

Внезапно он услышал резкий звук выстрела, и что-то с силой ударило в воду в нескольких дюймах от его головы, обдав лицо брызгами. Снова раздался выстрел, и он увидел одного из часовых, целившегося из ружья, и голубой дымок, вырвавшийся из дула. Человек в воде увидел глаз человека на мосту, смотревший на него сквозь прицел. Он заметил, что глаз был серого цвета и вспомнил, что серые глаза – самые зоркие и что все знаменитые стрелки сероглазы. Он где-то читал об этом. Как бы там ни было, этот стрелок промахнулся.

Водоворот подхватил Фаркуэра и повернул его. Он снова оказался лицом к противоположному от форта лесистому берегу. Звук голоса, звонкий и отчетливый, раздался позади него: однотонный и певучий, он донесся по воде так отчетливо, что разорвал и заглушил все иные звуки, даже шум журчащей воды в ушах. Хотя он не был солдатом, но посещал военные лагеря достаточно, чтобы понять суровый смысл этого нарочитого, мерного и протяжного напева: лейтенант на берегу решил, что настала пора и ему вмешаться в утренние события. Как холодно и безжалостно, и в то же время ровно и нарочито спокойно, – словно он пытался передать свою собранность солдатам, – с точно выверенной размеренностью, падали жестокие слова:

– Рота!.. Ружья к бою!.. Готовься!.. Целься!.. Огонь!

Фаркуэр нырнул, – нырнул так глубоко, как только смог. Вода взревела в его ушах чудовищным грохотом Ниагарского водопада, однако он услышал приглушенный гром ружейного залпа и, уже всплывая обратно к поверхности, увидел сияющие, сплющенные кусочки, которые, зыбко покачиваясь, медленно опускались в глубину. Некоторые из них коснулись его лица и рук, на мгновение остановив падение, но затем скользнули вниз. Один застрял между воротником и шеей, стало горячо и неприятно, и он вырвал его оттуда.

Когда, задыхаясь, он вынырнул на поверхность, оказалось, что под водой он пробыл довольно долго; течение унесло его достаточно далеко, спасение теперь было совсем рядом. Солдаты почти закончили перезаряжать ружья, стальные шомпола, выдернутые из стволов, разом блеснули на солнце и, перевернувшись в воздухе, устремились в свои гнезда. Два часовых снова выстрелили, – они действовали по собственному почину и промахнулись.

Несчастный беглец видел все это, оглядываясь через плечо; теперь, удаляясь, он плыл по течению, сильно загребая. Мозг его работал с энергией ничуть не меньшей, нежели его руки и ноги, мысль обрела быстроту молнии.

«Офицер, – размышлял он, – совершил ошибку, во второй раз так он не ошибется. От залпа уклониться так же легко, как от одной пули. Скорее всего, он уже скомандовал стрелять вразнобой. Господи! Помоги мне! От всех пуль мне не увернуться».

Чудовищный водяной столб вздыбился в паре метров и прервал его мысли. Тотчас раздался громкий, стремительный гул, который, слабея, казалось, возвращался по воздуху назад в форт и, замерев, вдруг взорвался сокрушительным взрывом, – вся река содрогнулась от него до самого дна! Поднялась стена воды, накренилась и… рухнула на человека, лишая зрения, слуха и воздуха! В игру вступило орудие. Не успел он прийти в себя от взрыва, как услышал шелест летящего снаряда. Тот летел мимо, и через мгновение в лесу раздался треск и грохот ломающихся веток и стволов деревьев.

«Больше они этого не сделают, – подумал беглец. – В следующий раз в дело пойдет шрапнель. Я должен следить за пушкой. Дым от выстрела меня предупредит. Звук запаздывает и доходит слишком поздно. Пушка хорошая, ее нужно опасаться».

Внезапно его подхватило и закружило, он завертелся, как волчок. Вода, оба берега, лес и деревья, мост в отдалении, форт и солдаты – все перемешалось и расплылось. Предметы напоминали о своем существовании только цветом.

Вращение горизонтальных цветных полос – вот и все, что он видел. Его затянуло в водоворот и несло вперед с такой скоростью, а вращало с такой неистовой силой, что он испытал сильнейшую тошноту и головокружение. Через несколько мгновений его вышвырнуло на галечный пляж левого – южного пологого берега, и он очутился за выступом, который скрыл его от врагов. Внезапно прерванное движение, боль в руке, пораненной о камень, привели его в чувство, и он зарыдал от радости. Беглец погружал пальцы в песок и гальку, захватывал пригоршнями и высыпал их на себя. И вслух благословлял их. Камни сияли алмазами, рубинами, изумрудами: ничего прекраснее их не могло быть на свете. Деревья на берегу были гигантскими садовыми растениями; человек с наслаждением вдыхал аромат их цветов. Странный, розоватого оттенка свет струился между стволами, а шум ветра в листве и ветвях звучал, как звук Эоловой арфы. Он уже не испытывал желания продолжать свое бегство, он хотел остаться в этом зачарованном месте, пока его не настигнут.

Визг и треск картечи в ветвях высоко над головой в прах разнесли его грезы. Канонир, видимо, послал ему прощальный привет, в досаде выстрелив наудачу вдогонку. Беглец вскочил на ноги, взбежал вверх по отлогому берегу и скрылся в лесу.

* * *
Он шел весь день, сверяя свой путь по солнцу. Лес казался бесконечным, нигде не было ни просек, ни даже обычной лесной тропинки. Он и не предполагал, что живет в такой глуши. Было нечто жуткое в этом открытии.

К сумеркам он совсем обессилел, сбил в кровь ноги и умирал от голода. Одна лишь мысль о жене и детях продолжала гнать его вперед. Наконец он выбрался на дорогу, которая, как он полагал, идет в нужном направлении. Она была широкая и прямая как улица в большом городе, но, судя по всему, никто по ней не ездил. Не было вдоль нее ни полей, ни строений. Ничто не указывало на то, что здесь живут люди, ни разу даже не залаяла собака. Только черные стволы деревьев возвышались по сторонам, образуя отвесную стену, уходя к горизонту и сходясь где-то там, в одной точке, словно линии на перспективном чертеже. Окончательно стемнело, и высыпали крупные золотые звезды. Странное дело, но, задрав голову, он смотрел вверх и не узнавал ни звезд, ни созвездий. Однако был уверен, что их расположение имеет тайный и зловещий для него смысл. Лес вокруг был полон загадочных звуков, среди которых – раз, другой и снова – он ясно слышал шепот на неизвестном языке.

Шея сильно болела. Он поднял руку, дотронулся до нее и обнаружил, что она чудовищно распухла. Он знал, что там черный круг – след от веревки. Глаза тоже пострадали: они вылезли из глазниц, и теперь он не мог их закрыть. Язык распух от жажды; чтобы как-то уменьшить страдания, человек высунул его на холодный воздух. Но какой мягкой травой поросла эта неезженая дорога, – он уже и не чувствовал ее под ногами!

Все же он уснул на ходу, несмотря на все свои мучения, потому что теперь он увидел совсем другую картину, – а может быть, он просто очнулся от бреда.

* * *
…Он стоял у ворот собственного дома. Все осталось таким, как он покинул, но все так ярко и красочно в лучах утреннего солнца!

Похоже на то, что он шел всю ночь. Он толкнул ворота, – они раскрылись, – и пошел по широкой светлой аллее. Мелькнуло воздушное женское платье – это его жена, свежая, спокойная и желанная, спускается с веранды по ступенькам ему навстречу. На нижней ступеньке она остановилась и ждет его с улыбкой невыразимого счастья на устах – земное воплощение безупречной грации и благородства. Ах! Как она прекрасна! Он бросился к ней, раскрыв объятья. Он уже почти обнял ее, как вдруг чудовищный удар обрушился сзади на его шею; ослепительный белый свет взорвался с грохотом орудийного выстрела и полыхнул кругом, – а затем лишь мрак и безмолвие!

Пейтон Фаркуэр был мертв. Его тело со сломанной шеей – мерно, из стороны в сторону – покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей.

Один из пропавших без вести

Джером Сиринг, рядовой в армии генерала Шермана, – тогда она стояла против неприятеля у горы Кеннесо в штате Джорджия, – повернулся спиной к группе офицеров, с которыми только что о чем-то говорил вполголоса, перебрался через линию возводимых укреплений и исчез в лесу. Никто из тех, кто сооружал окопы, не сказал ему ни слова, а сам он, проходя мимо, ограничился только кивком головы, но все понимали, что этому храбрецу поручено какое-то опасное дело.

Джером Сиринг был простым рядовым, но в строю не служил, а был откомандирован для службы при главном штабе дивизии и внесен в списки в качестве ординарца. Понятие «ординарец» включает в себя массу возможных обязанностей. Он может быть курьером, писарем, денщиком – всем, кем угодно. Может исполнять такие поручения, которые не предусмотрены никакими приказами и военными инструкциями; природа их может зависеть от способностей самого ординарца, от расположения начальства, наконец – просто от случайности.

Рядовой Сиринг, непревзойденный стрелок, очень молодой – прямо поразительно, до чего все мы были в то время молоды! – сильный, умный, не знающий, что такое страх, был разведчиком. Генерал, командовавший дивизией, не любил слепо подчиняться приказам, не узнав расположения неприятеля, – даже в тех случаях, когда его часть не была передовым отрядом, а составляла лишь часть боевой линии армии. Ему мало было сведений, которые он получал о своем vis-a-vis обычным путем; он хотел знать больше того, что сообщал ему командир корпуса и что могли дать ему стычки между пикетами и боевым охранением. Отсюда и появилась нужда в Джероме Сиринге – с его необычайной отвагой, меткой стрельбой, острым зрением и правдивостью. В данном случае полученные им инструкции были просты: подойти к неприятельским позициям как можно ближе и узнать все, что будет в его силах.

Через несколько мгновений он был уже на линии пикетов; караульные лежали группами по два и по четыре человека за низкими земляными укрытиями; их ружья выглядывали из зеленых веток, которыми солдаты маскировали свои маленькие крепости. Лес густой стеной тянулся к линии фронта; он стоял такой торжественный и безмолвный, что только человек с очень большим воображением мог представить, что тот полон вооруженных людей, чутко прислушивающихся к каждому шороху, и таит в себе возможности грозной битвы.

Задержавшись на минуту, чтобы сообщить о данном ему поручении, Сиринг осторожно пополз вперед и скоро исчез из виду в густой чаще кустарника.

– Только мы его и видели, – сказал один из солдат. – Жаль, что он не оставил здесь свою винтовку. Кого-нибудь из нас из нее еще и подстрелят.

* * *
Сиринг полз, используя как укрытия каждую кочку, каждый куст. Глаза зорко следили за всем, уши улавливали малейший звук. Он дышал чуть слышно, а когда раздавался треск раздавленной его коленом ветки, останавливался и прижимался к земле. Это была медленная, но нескучная работа: опасность придавала ей интерес, но этот интерес разведчику приходилось скрывать. Пульс бился ровно – он был спокоен, словно ловил воробьев.

«Кажется, прошло много времени, – подумал он, – но я, должно быть, ушел недалеко: я еще жив».

Он улыбнулся своему способу измерения времени и пополз дальше. Минуту спустя он прижался к земле и долго лежал так без движения. Сквозь узкий просвет в кустах он различил небольшую насыпь из желтой глины – это был неприятельский пикет. Через некоторое время он осторожно, дюйм за дюймом, поднял голову, потом приподнялся на широко расставленных руках, не спуская напряженного взгляда с глиняной насыпи. Через секунду он был уже на ногах. С ружьем в руках, крупными шагами направился вперед, мало заботясь о том, чтобы скрывать свое присутствие. По некоторым признакам он понял, что неприятель покинул позицию.

Чтобы убедиться в этом окончательно, Сиринг, прежде чем возвратиться и сообщить столь важное известие, двинулся вперед. Перебравшись через линию покинутых окопов и переходя от укрытия к укрытию, он вышел в редкий лес, зорко высматривая, не осталось ли здесь врагов. Так он дошел до окраин какой-то плантации. Это было одно из тех заброшенных, покинутых имений, которых стало так много за годы войны. Усадьба заросла терновником, заборы поломаны, дом стоял необитаемый, с зияющими дырами на месте дверей и окон. Окинув все это зорким глазом из-под молодых сосен, Сиринг быстро перебежал через поле и сад к маленькому строению, стоявшему отдельно от других на небольшом возвышении. Ему подумалось, что оттуда легко будет окинуть взглядом большое пространство в направлении, куда, по всей вероятности, скрылся неприятель. Это строение, состоявшее из одной комнаты, возвышалось на четырех столбах футов в десять высотой; от него почти ничего не осталось, кроме крыши; пол развалился, балки и доски валялись на земле или торчали в разные стороны, сидя в своих гнездах только одним концом. Столбы, поддерживавшие здание, утратили вертикальное положение. Казалось, останки вот-вот рухнут – только дотронься пальцем.

Скрывшись за переплетением досок и балок, Сиринг смотрел на расстилавшуюся перед ним открытую местность, которая была видна вплоть до отрога горы Кеннесо, за полмили отсюда. Дорога, которая вела к этому отрогу и через перевал, была заполнена войсками – арьергардом отступавшей армии. Стволы их ружей сверкали на солнце.

Теперь Сиринг узнал все, что хотел узнать. Долг требовал как можно скорее вернуться в часть и сообщить о своем открытии. Но колонна пехоты в сером, взбиравшаяся на гору, вызывала сильное искушение. Его оружие – обыкновенный «Спрингфилд», только снабженный особой мушкой и дальномером, – было способно без всякого затруднения послать в самую гущу врага полторы унции свинца. Это, конечно, не могло повлиять на длительность или на исход войны, но ремесло солдата – убивать. Сиринг прицелился и положил палец на спусковой крючок.

Но в начале начал было предрешено, что рядовой Сиринг никого не убьет в это солнечное утро и никого не известит об отступлении южан. События неисчислимыми веками так складывались в удивительную мозаику, смутно различимые части которой именуемы историей, что задуманные самим Сирингом поступки разрушили бы сотканную гармонию.

Высшая сила, распоряжающаяся тем, чтобы события развивались согласно предначертанному, двадцать пять лет назад предприняла меры против возможного отклонения от существующего плана и все устроила, чтобы рядовому Сирингу не удалось в это чудесное утро спустить курок. Она позаботилась о появлении младенца мужского пола у подножья Карпат, воспитала его, заботливо следила за его образованием, направила его амбиции в русло военной карьеры и в надлежащее время сделала артиллерийским офицером. В результате стечения бесчисленного множества благоприятных факторов и их перевесу над бесчисленным множеством неблагоприятных этот офицер вынужден был нарушить военную дисциплину и покинуть родину. Не без участия все той же Высшей силы он попал в Новый Орлеан (вместо Нью-Йорка), а там, на пристани, его поджидал вербовщик. Он вступил в армию, скоро получил повышение, после чего события повернулись таким образом, что в настоящий момент он командовал батареей южан милях в двух от того места, где разведчик северян Джером Сиринг взвел курок. Ничто не было забыто: на каждой ступени жизни этих двух людей, жизни их предков и современников и даже современников их предков совершалось именно то событие, которое должно было дать предопределенный результат. Будь упущено хотя бы одно звено в длинной цепи взаимосвязанных обстоятельств, рядовой Сиринг, возможно, выстрелил бы вдогонку отступающим южанам и, может статься, промахнулся. Но случилось так, что капитан армии конфедератов, ожидая приказа оставить позиции и отойти, от нечего делать навел одно из своих орудий на гребень холма: ему показалось, что там стояли офицеры-северяне. И произвел выстрел. Получился перелет.

В тот момент Джером Сиринг, придерживая курок и глядя на видневшихся вдали южан, выбирал, куда ему прицелиться, чтобы в результате в мире стало одной вдовой, сиротой или осиротевшей матерью, а может быть, и всеми тремя разновидностями человеческого горя больше (хотя рядовой Сиринг и отказывался от повышения, причем неоднократно, его никак нельзя было обвинить в отсутствии честолюбия). Вдруг он услышал в воздухе звук, напоминавший шум крыльев хищной птицы, атакующей добычу. Прежде чем он успел что-либо сообразить, этот шум перешел в хриплый, ужасающий рев, и снаряд, как будто упавший с неба, с оглушительным грохотом ударил в один из столбов, поддерживавших над его головой беспорядочную груду бревен и досок; столб превратился в щепки, и ветхое строение рухнуло в туче слепящей глаза пыли!

* * *
Когда Джером Сиринг пришел в себя, то не сразу понял, что, собственно, произошло. Прежде чем он открыл глаза, прошло еще немного времени. Сначала ему показалось, что он умер и похоронен, и постарался вспомнить какие-нибудь подробности погребальной церемонии. Быть может, жена стоит на коленях на его могиле, и оттого земля давит на грудь еще тяжелее. Земля вместе со вдовой, наверное, раздавили его гроб. Хорошо, что дети уговорили ее, наконец, уйти домой, а то он совсем не мог уже дышать. Он почувствовал себя виноватым. «Я не могу говорить с ней, – подумал он, – ведь у мертвецов нет голоса. А если я открою глаза, их засыплет землей».

Он все-таки открыл глаза: безграничный простор голубого неба расстилался над верхушками деревьев.

На переднем плане, загораживая обзор, возвышался темный, скошенный каким-то углом холмик, через который проходила целая система беспорядочно переплетенных прямых линий; в центре светилось яркое металлическое кольцо. Оно светилось на неизмеримо далеком расстоянии; эта беспредельность утомила его, и он закрыл глаза. В тот же момент он ощутил вспышку невыносимо яркого света. В ушах его раздавался шум, похожий на низкий, ритмичный звук морского прибоя, и из этого шума, составляя как бы часть его, а может быть, приходя откуда-то издалека, отчетливо выделялись слова: «Джером Сиринг, ты попался, как крыса в силок… в силок, в силок, в силок…»

Затем вдруг наступило молчание, черный мрак, бесконечное спокойствие. И тут Джером Сиринг, прекрасно осознавший свое крысиное положение и вполне уверенный в том, что он угодил в капкан, вспомнил все и, нисколько не испуганный, снова открыл глаза, чтобы осмотреться, оценить силу врага и составить план освобождения.

Его сковало в наклонном положении; спина упиралась в толстое бревно. Другое бревно лежало на груди, но он сумел сдвинуться немного в сторону, и оно перестало давить на него, хотя само с места не сдвинулось.

Брусок, прикрепленный к бревну под углом, притиснул его левым боком к груде досок, сдавив левую руку. Его ноги, лежавшие на земле и раскинутые в стороны, до колен завалила груда обломков, закрывая даже ограниченный горизонт. Голову будто сжали тиски: он мог только скользить взглядом и слегка двигать подбородком. Лишь правая рука его была отчасти свободна.

– Ты должна помочь нам выбраться отсюда, – сказал он своей правой руке, но не мог вытащить ее из-под тяжелого бревна, которое лежало поперек груди.

Сиринг не был тяжело ранен и не чувствовал боли. Рана на голове, нанесенная осколком разбитого столба и совпавшая со страшным потрясением, которое испытала его нервная система, лишила его сознания. Бессознательное состояние вместе с первым моментом пробуждения, когда мозг еще был полон причудливых фантазий, длилось не более нескольких секунд. Пыль, вызванная обрушением здания, еще не успела улечься, когда он принялся трезво обдумывать собственное положение.

Двигая свободной частью правой руки, Сиринг пробовал теперь освободиться от бревна, лежавшего поперек груди. Но ничего не получалось. Он не мог освободить плечо настолько, чтобы сделать что-то при помощи кисти. Брусок, прикрепленный к бревну под углом, тоже мешал ему. Было очевидно, что он не может ни просунуть руку под бревно, ни положить ее на бревно сверху. Убедившись в невозможности освободиться от бревна, он отказался от этого плана и стал размышлять, не сможет ли дотянуться до обломков, заваливших ноги.

Когда он, чтобы решить задачу, обвел взглядом кучу обломков, внимание его привлек предмет, находившийся прямо напротив его глаз и напоминавший кольцо из блестящего металла. Сначала показалось, что кольцо охватывает какой-то совершенно черный предмет не более полдюйма в диаметре. Вдруг ему пришла в голову мысль, что этот черный предмет не что иное, как тень, и что кольцо на самом деле – дуло его винтовки, торчавшее из груды обломков. Открытие удовлетворило его ненадолго, если тут вообще могла идти речь об удовлетворении. Закрыв один глаз, Сиринг смог рассмотреть весь ствол – вплоть до той части, которая была скрыта вместе с прикладом грудой мусора. Он мог видеть каждым глазом только одну – соответственно, левую или правую – сторону ствола. Когда он смотрел правым глазом, оружие казалось направленным влево от его головы, левым – наоборот, вправо. Он не мог видеть верхнюю часть ствола, но ему была видна под легким углом нижняя часть приклада. Дуло было направлено точно в середину лба.

Убедившись в этом и припомнив, что перед самым несчастьем, повлекшим за собой эту до дикости нелепую ситуацию, он взвел курок и поставил собачку в такое положение, что малейшего прикосновения было достаточно, чтобы раздался выстрел, рядовой Сиринг почувствовал беспокойство, но не страх. Он был храбрым человеком, привыкшим видеть перед собой ружейные дула, – да и пушечные жерла тоже, – и теперь вспомнил, с чувством, близким к удовольствию, эпизод из своего прошлого, когда они брали штурмом Миссионерские Холмы. Он поднялся к неприятельской амбразуре, из которой торчало жерло пушки, посылавшей в толпу атакующих заряд за зарядом. С минуту ему казалось, что орудие убрали: он не видел в отверстии ничего, кроме медного кольца, и понял, что это и есть пушка, когда кольцо, – едва он успел податься в сторону, – выбросило по кишевшему людьми склону еще тучу картечи. Видеть направленное на себя огнестрельное оружие, за которым горят ненавистью вражеские глаза, – самое заурядное явление в жизни солдата. И тем не менее рядовой Сиринг был не вполне доволен своим положением и отвел глаза от смотревшего на него дула собственного ружья.

Бесцельно пошарив некоторое время правой рукой, он сделал безуспешную попытку освободить левую руку. Потом попробовал освободить голову, так как невозможность двинуть ею и понимание, что именно ее удерживает, стали его раздражать. Затем он попробовал вытащить из-под груды обломков ноги, но, в то время как он напрягал для этого могучие мускулы, ему пришло в голову, что, раздвигая мусор, может задеть ружье, и оно выстрелит. Сиринг припомнил случай, когда в бою, в минуту исступления, он схватил ружье за ствол и начал прикладом выколачивать мозги из головы какого-то джентльмена, и только потом сообразил, что ружье, которым он размахивал, было заряжено, а курок взведен. Будь это обстоятельство известно его противнику, он, несомненно, сопротивлялся бы дольше. Сиринг всегда улыбался, вспоминая свой промах; но ведь в ту пору он был еще неопытным новичком! Сейчас ему было не до улыбки. Он снова повел глазами в сторону дула ружья, и с минуту ему казалось, что оно передвинулось: оно находилось теперь несколько ближе.

Сиринг опять отвернулся. Его внимание привлекли верхушки далеких деревьев, росшие позади плантации; он раньше не замечал, как они легки и ажурны и как густа синева неба – даже в тех местах, где она была немного бледнее от зелени листьев; прямо над головой оно выглядело почти черным. «Здесь будет невероятно жарко, – подумал он, – когда наступит день. Интересно знать, куда обращено мое лицо?»

По тени он решил, что лицо обращено к северу, – это хорошо! По крайней мере, солнце не будет слепить глаза; кроме того, на севере живут его жена и дети.

– Ах! – громко воскликнул он. – Им-то от этого разве легче?

Он закрыл глаза. «Если я не могу выбраться отсюда, мне остается только спать. Южане ушли, а наши молодцы, наверное, будут здесь шнырять для фуражировки и найдут меня».

Но ему не спалось. Мало-помалу он стал чувствовать боль в голове – тупую боль, едва заметную вначале, но она все усиливалась и усиливалась. Когда он открывал глаза, боль исчезала; закрывал – возвращалась…

– Черт возьми! – воскликнул он и опять уставился на небо.

Сиринг слышал пение птиц: странные металлические ноты жаворонка, напоминающие лязг сталкивающихся клинков. Он погрузился в приятные воспоминания о своем детстве: он снова играл с братьями и сестрами, бегал по полям, спугивал криком жаворонков из гнезд, блуждал по сумрачному лесу, робкими шагами добирался по едва заметной тропинке до скалы Привидения и там, с бьющимся сердцем, останавливался перед пещерой Мертвеца, горя желанием проникнуть в ее страшную тайну.

Теперь он заметил, что вход в таинственную пещеру окружен металлическим кольцом. Потом все исчезло, и он снова, как раньше, смотрел на дуло своего ружья. Но если раньше оно казалось ближе, сейчас как будто отодвинулось на неизмеримо далекое расстояние. И это было еще страшнее. Он закричал и, пораженный необычным звуком своего голоса, – в нем звучал страх! – солгал перед собой, словно оправдываясь: «Если я не буду кричать, то пролежу здесь до самой смерти».

Сиринг больше не делал усилий, чтобы уклониться от угрожавшего ему дула. Отводя на минуту глаза в сторону, он делал это только затем, чтобы искать помощи; затем опять переводил взгляд, повинуясь какой-то притягивающей силе, на ружье. Он опускал веки от утомления, и тотчас же острая боль во лбу – пророчество угрожающей пули – заставляла его поднимать их.

Нервное напряжение, которое он испытывал, было невыносимо; природа приходила ему на помощь, лишая на время сознания. Очнувшись после очередного приступа забытья, Сиринг почувствовал острую, жгучую боль в правой руке: когда он шевелил пальцами или проводил ими по ладони, то ощущал, что они мокрые и липкие. Он не видел своей руки, но было ясно, что по ней течет кровь. В моменты беспамятства он колотил рукой по зазубренным краям обломков и изранил ее. Он решил, что надо встретить судьбу мужественно. Рядовой Сиринг был простым солдатом, чуждым религии и мало склонным к философии. Он не может погибнуть как герой, с громкими и мудрыми словами на устах, даже если бы и было кому их слушать, но он может умереть как мужчина, и он сделает это. Эх, если бы он только мог знать, когда раздастся выстрел!

Несколько крыс, – по-видимому, давние здешние обитательницы, – пришли, обнюхивая воздух, и зашныряли кругом. Одна из них взобралась на кучу обломков, под которой лежало ружье; за ней последовала другая, третья. Сиринг глядел на них сначала безучастно, потом заинтересовался; но, когда его смятенный ум пронзила мысль, что они могут задеть курок, он криком прогнал их.

– Прочь отсюда! Нечего вам тут делать! – крикнул он.

Крысы убежали; они вернутся потом, взберутся на лицо, отъедят нос, перегрызут горло, – он знал это, но надеялся, что до тех пор успеет умереть.

Теперь ничто не отвлекало его взгляда от маленького металлического кольца с черной дырой посредине. Острая боль во лбу не прекращалась ни на минуту. Он чувствовал, как она проникала все глубже и глубже в мозг, пока не наткнулась на бревно, на котором лежала голова. Моментами она становилась невыносимой; тогда Сиринг начинал неистово колотить израненной рукой по щепкам, чтобы заглушить эту ужасную боль. Казалось, что она пульсирует медленными, регулярными толчками, и каждый следующий был сильнее и острее предыдущего. Временами ему мнилось, что фатальная пуля, наконец, попала ему в голову; он вскрикивал. Уже не было мыслей о доме, о жене и детях, о родине, о славе. Все впечатления стерлись. Весь мир исчез без следа. Здесь, в этом хаосе деревянных обломков, сосредоточилась вся вселенная. Здесь было бессмертие. Здесь страдание длилось бесконечно. Пульс отбивал вечность.

Джером Сиринг, этот храбрец, грозный противник, сильный и решительный боец, был теперь бледен, словно привидение. Нижняя челюсть отвисла, глаза вылезли из орбит; он дрожал, как струна, все тело покрылось холодным потом, он пронзительно стонал. Он не сошел с ума. Его обуял ужас.

Шаря около себя истерзанной, окровавленной рукой, Сиринг наконец ухватился за палку, кусок расщепленной доски, и, толкнув ее, почувствовал, что та поддается. Она лежала параллельно его телу…

Согнув, насколько позволяло место, локоть, он смог мало-помалу отодвинуть ее на несколько дюймов. Наконец она была совершенно освобождена из мусора, покрывавшего ноги. Он мог поднять ее во всю длину. Великая надежда озарила его душу: может быть, он сможет продвинуть ее выше – или, правильнее говоря, назад – настолько, чтобы приподнять конец ствола и отвести в сторону ружье; или, если оно засело там очень крепко, то держать палку так, чтобы пуля при выстреле отклонилась в сторону. Он стал толкать палку назад, дюйм за дюймом, сдерживая дыхание из боязни, что оно отнимает у него силы. При этом взгляд был прикован к ружью, которое теперь, быть может, поспешит воспользоваться ускользающей возможностью. Во всяком случае, чего-то он достиг: занятый попыткой спасти себя, Сиринг не так остро чувствовал боль в голове и перестал стонать. Но смертельный страх не исчез – зубы стучали, как кастаньеты. Палка перестала двигаться под давлением его руки. Он навалился что было силы и изменил, насколько мог, ее положение, но вдруг ощутил какое-то препятствие позади. Конец палки был еще слишком далеко, чтобы достать дуло ружья. Правда, в длину она почти доходила до курка, который не был погребен в куче мусора, и потому Сиринг кое-как видел его правым глазом. Он пробовал переломить палку рукой, но для этого не хватало опоры. Когда он убедился в тщетности стараний, страх вернулся с удесятеренной силой. Черное отверстие дула, казалось, угрожало ему еще более тяжелой и неминуемой смертью, словно в наказание за его попытку к сопротивлению. Место, где должна была войти пуля, стало болеть еще сильнее. Его опять стало трясти.

И вдруг Сиринг успокоился. Дрожь прекратилась. Он стиснул зубы и опустил веки. Пленник еще не истощил всех средств к спасению: в уме его сложился новый план освобождения. Подняв передний конец палки, он начал осторожно проталкивать ее сквозь мусор, вдоль ружья, пока она не коснулась курка. Затем, закрыв глаза, он нажал на него изо всех сил.

Выстрела не последовало, – ружье разрядилось в тот момент, когда выпало из его рук. Но Джером Сиринг был мертв.

* * *
Лейтенант Адриан Сиринг, командовавший одним из пикетов, мимо которых прошел его брат Джером, когда отправлялся на разведку, сидел за бруствером, внимательно прислушиваясь. Ухо его улавливало самые слабые звуки: крик птицы, лай белки, шорох ветра в ветках сосен – ничто не ускользало от его напряженного внимания. Вдруг напротив линии, которую занимал его отряд, он услышал слабый, беспорядочный гул, похожий на смягченный расстоянием грохот рушащегося строения. В эту минуту к нему подошел офицер.

– Лейтенант, – произнес адъютант, отдавая честь, – полковник приказывает вам выдвинуться вперед и нащупать врага, если вы его найдете. В противном случае продолжайте продвигаться до тех пор, пока не получите приказа остановиться. Есть основание полагать, что неприятель отступил.

Лейтенант кивнул головой, не сказав ни слова; офицер удалился. Через минуту солдаты, шепотом оповещенные сержантами о выступлении, вышли из укрытий и двинулись рассыпным строем вперед; зубы у них были стиснуты, сердца сильно колотились. Лейтенант машинально взглянул на часы: восемнадцать минут седьмого.

Боевое охранение северян продвигалось через плантацию к горе. Они обошли разрушенное здание с двух сторон, ничего не заметив. Позади, на небольшом расстоянии, следовал их командир, лейтенант Адриан Сиринг. Он с любопытством посмотрел на руины и увидел мертвое тело, наполовину засыпанное обломками досок и бревен. Оно было так густо покрыто пылью, что одежда напоминала серую форму южан. Лицо убитого было бледно-желтым; щеки провалились, виски сморщились и странно уменьшили лоб; верхняя губа, слегка приподнятая, обнажала белые, плотно сжатые зубы. Волосы слиплись от пота, а лицо было мокрым, как и покрытая росой трава вокруг. С того места, где стоял офицер, ружья видно не было; человек, казалось, погиб при обрушении здания.

– Умер неделю назад, – сказал офицер и машинально вынул часы, словно хотел проверить, верно ли он определил время: шесть часов и сорок минут.

Джордж Тарстон Три эпизода из жизни одного человека

Лейтенант Джордж Тарстон служил при штабе нашей бригады. Он появился здесь недавно. Его предшественник был убит в бою. Тарстон нам сразу не понравился. Он был необщителен, даже замкнут. Впрочем, у меня было мало времени, чтобы достаточно узнать его. На марше или в летнем лагере, на зимних квартирах или на привале, в любую погоду, обязанности офицера-топографа заставляли меня работать с великим напряжением сил. Дни напролет я не покидал седла и часто засиживался за полночь, вычерчивая карты и составляя отчеты. То была трудная и опасная работа: чем ближе к расположению противника мы могли подобраться, тем точнее и ценнее становились мои полевые дневники и итоговые карты. Это было дело, в котором опасность не принималась в расчет и человеческая жизнь почти ничего не стоила. Иногда десятки, а то и сотни солдат вступали в безнадежную схватку с мощным сторожевым охранением противника. За стремительной атакой, скоротечным, но кровопролитным боем следовало неизбежное отступление. Десятками человеческих жизней часто оплачивались сведения о переправе или точке пересечения двух дорог. Эти жестокие схватки навечно запечатлелись в моей памяти яркой и, вероятно, неизгладимой картиной, – нетленной, в отличие от моих дневников и карт, – с треском карабинов, сверканием сабель и скачущими всадниками… В историю моей жизни они вписаны кровавыми, несмываемыми буквами.

Однажды утром, когда все приготовления к очередной экспедиции были закончены и я уже занял свое место во главе эскорта, ко мне подъехал лейтенант Тарстон и спросил, не буду ли я возражать, если он присоединится к нашему отряду. Согласие командира бригады у него уже имелось. Надо сказать, что в тот раз дело нам предстояло особенно серьезное и опасное. Я нервничал и поэтому ответил довольно резко:

– Вовсе нет. Однако не могу понять, зачем вам это нужно и что вы собираетесь там делать. Вы не топограф. А моим сопровождением командует капитан Берлинг.

– Ну что ж, тогда я поеду в качестве зрителя. – С этими словами он отстегнул портупею с саблей и вынул револьверы из кобур. Обернувшись, он передал их своему денщику и приказал оставить их в палатке.

Только теперь я понял всю жестокость своего необдуманного ответа. Я понимал, что в предстоящую экспедицию без оружия ехать просто опасно, но исправлять положение было уже поздно, и ничего не сказал.

До середины дня все шло своим чередом. Около полудня мы выехали на открытое пространство и в этот момент были атакованы. Мой эскорт спешился и повел бой по обеим сторонам дороги. Один лишь Тарстон не покинул седла и даже не отъехал в сторону. Дорога жестоко обстреливалась, рвались снаряды, слышался визг картечи. Казалось, ничто живое не могло уцелеть под ее смертельным дождем. Тарстон бросил поводья на шею лошади и сидел в седле очень прямо. Руки он скрестил на груди. Вскоре близкий разрыв поверг его на землю. Лошадь была убита. С обочины, отбросив бесполезный карандаш и забыв про свой дневник, я видел, как медленно он приходил в себя после падения, пытаясь утвердиться на ногах, медленно поднимался с земли. Батарея южан прекратила огонь. В тот же миг мы все увидели, как вниз по дороге со скоростью молнии несется вражеский всадник. В руке его блеснул клинок. Когда Тарстон заметил его, между ними было полсотни шагов, не больше. Собрав силы, он выпрямился и снова скрестил руки на груди. У него было еще несколько мгновений, чтобы избежать гибели, но он был слишком горд и не использовал свой шанс. Оружия у него не было – мои недружественные слова разоружили его: в нашей экспедиции он был всего лишь зрителем. Мы смотрели, затаив дыхание. Еще мгновение, и смерть была бы неминуема, но благословенная пуля свалила врага на пыльную дорогу. Он упал так близко от Тарстона, что по инерции, уже мертвый, прокатился еще несколько метров и остановился только у самых ног лейтенанта. В тот же день, вечером, я разыскал Тарстона и, как мог, извинился за свои слова.

Около месяца спустя нашей бригаде был отдан приказ атаковать левый фланг противника. Атака была плохо подготовлена. Перед нами лежала совершенно незнакомая и к тому же сильно пересеченная местность. Склоны холмов поросли редкими низкорослыми деревьями. Всем конным офицерам, включая командира бригады и его штаб, солдатам пришлось оставить лошадей и воевать в пешем строю. Когда дело дошло до рукопашной, мы потеряли Тарстона из виду и, лишь когда бой уже затихал, нашли его жестоко израненным и без сознания. Его отправили в Нэшвилл, штат Теннесси. В госпитале он провел несколько месяцев, но в конце концов вернулся обратно в часть. Он почти ничего не рассказывал. Из его скупого повествования мы могли узнать совсем немногое: Тарстона ввели в заблуждение, и он пошел не в ту сторону – прямо на врага, наткнулся на южан, и его подстрелили. Но одного из свидетелей этого инцидента мы захватили в плен, и он сообщил нам подробности: «Мы лежали в цепи, а он шел себе прогулочным шагом, прямо на нас, – рассказывал солдат. – Мы вскочили все разом, как по команде, и нацелили ружья ему в грудь. Он стоял так близко, что ружейные стволы почти касались его. „Бросай саблю и сдавайся, проклятый янки!“ – крикнул кто-то. Ваш лейтенант окинул взглядом цепь. Потом скрестил руки на груди и с вызовом сказал: „Не стану!“ Если бы мы все выстрелили одновременно, его бы разнесло в куски. Но многие не выстрелили. И я тоже не смог. Ничто на свете не заставило бы меня сделать это».

Если человек хладнокровно глядит в глаза смерти и не ищет у нее снисхождения, им нельзя не восхищаться. Может быть, и у Тарстона непреклонная гордость и скрещенные на груди руки означали бесстрашие высшей пробы? Возможно. Но мне приходилось слышать и другие мнения. Однажды за обедом (Тарстон тогда отсутствовал) мы отчего-то вспомнили вдруг о нем и его безрассудных поступках. В разговор вмешался наш квартирмейстер, заика и неисправимый пьяница. Он сказал:

– Эт-то его собственный спо-способ б-борьбы с естественным чу-чувством с-страха.

– Что? – не выдержал я. Кровь бросилась мне в голову. – Тарстона сейчас здесь нет, а вы смеете утверждать, что он трус?

– Вы нев-верно меня п-п-поняли. Если бы он бы-был трусом, он не с-стал бы бо-бороться с этим чу-чувством, – с добродушной улыбкой ответил квартирмейстер. – А если бы он бы-был здесь, я бы не осмелился го-говорить о нем.

Джордж Тарстон – этот отчаянный смельчак, умер незавидной смертью. Наша бригада была отведена на отдых и стояла лагерем. Мы раскинули палатки в лесу, в тени огромных деревьев. Нигде кроме Теннесси не видел я таких гигантов. К верхней толстой ветви одного из них какой-то рисковый честолюбец привязал две веревки около ста футов длиной и сделал качели. Это было захватывающее зрелище, когда кто-нибудь, раскачав доску, на мгновение зависал метрах в пятнадцати над землей, а затем с головокружительной быстротой несся по дуге сначала вниз, а потом вверх и снова, на неуловимый миг остановившись, срывался вниз. Едва ли человек, ни разу не испытавший щемящий восторг полета, может представить состояние новичка, затеявшего испытать себя на этих качелях. Тарстон никогда не катался на качелях. Но однажды утром, выйдя из палатки, он попросил объяснить, как это делается. В считанные минуты он овладел нехитрым мальчишеским искусством. Он раскачивался и взлетал все выше и выше и вот уже пересек ту незримую черту, до которой осмеливались подниматься только самые отважные из нас.

– О-остановите его, – сказал квартирмейстер. Он только что позавтракал и вышел из палатки. – Он не-не зна-знает, что если ка-качели пеперевернутся…

Но этот сильный человек врезался в воздух все энергичнее, а дуга, по которой он взлетал вверх и несся вниз, все удлинялась. Его тело, слитое с доской качелей, на каждой высшей точке полета уже замирало в абсолютно горизонтальном положении. Но если он хоть раз взлетел выше, смерть неминуемо настигла бы его: при движении вниз внезапное напряжение ослабшейнаверху веревки вырвало бы ее из рук. Все понимали эту опасность, и все кричали ему, махали руками и подавали знаки, чтобы он перестал раскачиваться. К месту, где длился этот страшный аттракцион, со всех сторон лагеря, что-то крича, бежали люди. Внезапно, когда Тарстон снова почти достиг верхней точки своей дьявольской дуги, все крики разом смолкли.

Тарстон и качели разделились – это все, что можно было понять: обе руки одновременно выпустили веревку, доска, на которой он только что стоял, медленно откатывалась назад. Сила инерции несла Тарстона вперед и вверх, но теперь траектория его движения изменилась, – он перемещался по разомкнутой кривой. Ноги его были сомкнуты, и он летел выпрямившись. Натянутый, как струна, он казался даже неподвижным. Возможно, его полет вместился в мгновение, но мне казалось, что он длится вечность. Я закричал (а может быть, только хотел закричать, – кто знает?): «О боже! Почему же он летит все время вверх и вверх? Неужели он никогда не остановится?» Он уже не летел, а, казалось, парил и теперь проплывал совсем рядом с ветвями раскидистого дерева. Одна из них сейчас почти касалась его. Я помню чувство восторга, вдруг захлестнувшее меня, когда я представил, что вот сейчас он ухватится за нее и спасется. Помню, я даже успел подумать: выдержит ли ветка его вес? Но Тарстон проплывал уже над нею. Вот он миновал крону, она осталась внизу. Его силуэт четко обозначился на голубом небесном своде… С той поры минуло много лет, но и сейчас перед моими глазами застывшая в небе фигура этого человека, резко очерченная в небесной синеве. Я отчетливо вижу его голову – она гордо поднята; ноги – они напряжены, плотно сомкнуты и совершенно прямые; его руки… но – рук я не вижу! Вдруг с поразительной неожиданностью и быстротой он перевернулся в воздухе и понесся вниз. И снова крик раздался из толпы. Все инстинктивно рванулись вперед. Человек падал вниз, но падал беспорядочно: он превратился в некий вращающийся объект, – мелькали голова, ноги и… снова ноги. Потом раздался удар – я не могу передать этот звук – от него содрогнулась земля, и люди, для которых смерть была старой знакомой, – и те содрогнулись. Многие немедленно повернулись и зашагали прочь от этого места; другие, почувствовав внезапную слабость, замерли на месте и стояли, не двигаясь, опершись на стволы или присев на землю. Смерть одержала полную победу. Она сразила Тарстона каким-то новым, дьявольским оружием. Мы знали, что смерть приходит в разных обличьях, что она ужасна и беспощадна, но мы и не догадывались, что ее зловещие арсеналы так неисчерпаемы, что она так вероломна и изобретательна.

Тарстон лежал на спине. Одна нога была сломана выше колена, обломок кости зарылся в пыльную землю, живот разорван, внутренности обнажены. Шея сломана.

…И я увидел его руки. Они были скрещены на груди.

На аванпостах

I Кое-что о желании умереть

Двое мужчин сидели за столом и разговаривали. Одним из собеседников был крупный политический деятель – губернатор штата.

Шел 1861 год. Губернатор уже прославился умом и настойчивостью, с которыми он руководил силами и ресурсами своего штата на службе Союзу.

– Что? Вы? – удивленно спросил губернатор. – Вам действительно так хочется отправиться в действующую армию? Конечно, канонада и бой барабанов могли поменять ваши убеждения. Понятно, что в создавшихся обстоятельствах мне не следует быть слишком разборчивым, но, – в его словах была слышна ирония, – вы не забыли, что в таком случае следует принести присягу верности?

– Я не изменяю своим убеждениям и не меняю пристрастий, – произнес его собеседник спокойно. – Хотя мои симпатии принадлежат Югу, как вы только что изволили мне напомнить, я никогда не сомневался, что Север вправе поступать так, как он поступает. Я – южанин по месту рождения и по своим ощущениям, но в делах серьезных я привык действовать так, как подсказывает мне разум, а не шепчут чувства.

Губернатор, казалось, отрешился от происходящего и задумчиво стучал карандашом по столу; он ничего не ответил. Через некоторое время он нарушил молчание и произнес:

– Сколько людей – столько и характеров. Допустим, люди, подобные описанному вами типу, существуют. Теоретически. Сомневаюсь, что вы – один из них. Я вас знаю уже давно, и, прошу извинить, вы – другой.

– Из этого следует, что мне отказано?

– Вы почти убедили меня, что ваши симпатии к южанам не могут быть препятствием в военной службе. Тем не менее: да, это отказ. Я не сомневаюсь в вашей честности, я знаю, что при вашей энергии, уме и, конечно, при специальной подготовке вы будете превосходным офицером. Вы сказали, разум говорит вам о справедливости дела Союза, но я предпочитаю тех, кто принял его сердцем. На смерть люди идут с сердцем, а не с разумом.

– Тогда вот что, – произнес младший из собеседников, с усмешкой, в которой было больше горечи, чем теплоты. – Честно сказать, я не хотел говорить об этом, но… Кто-то из полководцев прошлого дал простой совет, как стать хорошим солдатом: «Всегда прилагай максимум усилий, чтобы тебя убили». С этой целью я и собираюсь на войну. Я не патриот – это правда, но я хочу, чтобы меня убили.

Губернатор пристально посмотрел на него. И чем дольше он на него смотрел, тем холоднее и отстраненнее становился его взгляд.

– Есть куда более простой и действенный способ, – наконец произнес он.

– В моей семье, сэр, поступать так не принято, – таков был ответ. – Никто из Армстедов не делал этого.

Повисла долгая, тягостная пауза. И тот и другой избегали глядеть друг на друга. Наконец губернатор оторвал взгляд от карандаша, который продолжал выбивать дробь, и произнес:

– Кто она?

– Моя жена.

Губернатор отбросил карандаш на стол, поднялся и два или три раза пересек комнату. Затем он повернулся к Армстеду, который также встал на ноги, посмотрел на него еще более холодно, чем прежде, и сказал:

– Но этот мужчина – не будет ли лучше, если страна потеряет его, а не вас? Или, может быть, Армстеды считают, что погибнуть должен обязательно кто-нибудь из них?

Армстеды наверняка испытали глубокое потрясение: лицо молодого человека вспыхнуло, затем побледнело, но он сумел взять себя в руки.

– Мне неизвестно, кто этот мужчина, – глухо произнес он.

– Простите меня, – сказал губернатор, и раскаяния в его словах было даже меньше, чем обычно принято. После краткого раздумья он добавил: – Завтра отошлю ваши документы в штаб Десятой пехотной дивизии. Он находится сейчас в Нэшвилле, штат Теннесси. Вам будет присвоено звание капитана. Доброй ночи.

– Спокойной ночи, сэр. Благодарю вас.

Оставшись в одиночестве, губернатор какое-то время стоял безмолвно, склонившись над столом. Затем тяжело вздохнул и передернул плечами – как будто сбрасывая с плеч непосильную ношу.

– Мерзкое дело, – произнес он вслух.

Присев к письменному столу, стоявшему подле зажженного камина, он протянул руку и взял одну из книг из стопки на столе и без интереса открыл. Его глаза уперлись в предложение: «Когда Господь заставлял неверную жену врать мужу, оправдывая собственные грехи, Он сумел одарить мужчину глупостью ей верить».

Он перевернул книгу и взглянул на заглавие, поморщился и швырнул ее в огонь.

II Как сказать то, что хочется услышать

Неприятель, разбитый в двухдневной битве на подступах к Питтсбургу, угрюмо отступил к Коринфу, откуда прежде и появился. Чтобы продемонстрировать некомпетентность Гранта, чья армия была спасена от полного разгрома и массовой сдачи в плен лишь энергией и профессиональной выучкой солдат Буэлла, он был освобожден от командования. Тем не менее главенство передали не отличившемуся Буэллу, а Хэллеку, – скорее теоретику, нежели боевому командиру-практику, человеку вялому, безынициативному и нерешительному. Войска, которыми он командовал, по его приказу всегда находились в состоянии полной боевой готовности. Они разворачивались в боевую цепь, чтобы противостоять наступающему противнику, который не наступал. Рыли в полный профиль окопы, нацеливаясь против вражеских колонн, которые никогда не появлялись. Совершали обходные маневры по тридцать миль кряду через леса и болота, заходя во фланг противнику, который исчезал будто по мановению волшебства – подобно тому, как с первым криком петуха на рассвете исчезает привидение. Это была очень шумная кампания, состоявшая из бесконечных рекогносцировок и контрмаршей, обманных маневров и противоречивых приказов. На недели торжественный фарс приковал внимание, соблазняя выдающихся политиков из числа штатских покрасоваться в полной безопасности на фоне «ужасов войны». Среди визитеров оказался и наш друг губернатор. В штаб-квартире армии и в лагерях частей, сформированных в его штате, он был знаковой фигурой. В сопровождении неизменной свиты из нескольких помощников он живописно скакал на лошади, безупречно одетый, в лихо заломленной шелковой шляпе. Перепачканные глиной солдаты, опершись на лопаты, смотрели на них, когда они торжественно проплывали мимо, и бранились им вслед. И эта брань лучше иных слов свидетельствовала о полной их неуместности на фоне суровой боевой работы.

– Я думаю, губернатор, – сказал генерал Мастерсон, непринужденно гарцуя на лошади, в своей любимой позе – перекинув одну ногу через луку седла. – Я думаю, что если бы я был губернатором, то не поехал бы дальше в том же направлении. Там впереди у нас нет никого, кроме небольшого передового охранения. На всякий случай я приказал положить в седельные сумки пистолеты: если стрелки не смогут отогнать врага прочь – этот пустяк нам поможет. А мы уж точно тогда сдохнем не от скуки.

Трудно было ожидать, что тяжеловесный армейский юмор придется по душе губернатору, но тот против ожидания отреагировал совершенно спокойно.

– Понимаю, – ответил он, – но дело в том, что среди этих солдат есть мои земляки – они служат в той самой роте Десятого полка, что находится на аванпостах. Ею командует капитан Армстед. Я хотел бы с ним повидаться, если вы не возражаете.

– Он хороший офицер. Но впереди густые заросли, и я бы все же посоветовал вам оставить лошадь здесь, да и, – тут он красноречиво посмотрел на костюм губернатора, – вообще ваш наряд…

Тем не менее дальше губернатор пошел пешком в одиночестве. Полчаса он продирался через заросли, поминутно спотыкаясь об ухабы и цепляясь за корни деревьев, пока наконец не выбрался на открытую и относительно ровную поверхность. Здесь он обнаружил взвод солдат-пехотинцев. Они отдыхали, расположившись рядом со сложенными в пирамиду ружьями. Люди были настороже и готовы в любой момент взяться за оружие: не сняли обмундирования и амуниции – ремни, портупеи, подсумки с патронами были на месте. Некоторые лежали на сухой траве и спали, другие, группами по несколько человек, сидели то тут, то там и лениво переговаривались, кто-то играл в карты, но любому достаточно было протянуть руку, чтобы взять винтовку. На взгляд человека штатского, увиденное можно было принять за беспечность, расслабленность и индифферентность; взгляд солдата, напротив, отметил бы собранность и готовность к бою.

На некотором расстоянии на поваленном дереве сидел офицер в потрепанном и выцветшем мундире. Он давно приметил визитера, к которому, отделившись от одной из групп, подошел сержант.

– Я хотел бы видеть капитана Армстеда, – произнес губернатор.

Сержант коротко, но пристально взглянул на него, ничего не сказал, а только движением головы указал на офицера. Затем, взяв ружье из пирамиды, в сопровождении гостя подошел к человеку в офицерском мундире.

– Этот человек хотел вас видеть, сэр, – сказал сержант и отдал честь.

Офицер стал на ноги и выпрямился.

Лишь острым взглядом голубых глаз он напоминал прежнего Армстеда. Его волосы, всего несколько месяцев назад такие густые и каштановые, теперь густо посеребрила седина. Лицо, загрубевшее и напряженное, казалось, сильно постарело. Чудовищный шрам синевато-багрового оттенка наискось пересекал лоб, отмечая след сабельного удара. Одна щека была обезображена осколком или пулей. Только та, кто по-настоящему глубоко и истово сочувствовала делу северян, могла назвать теперь его симпатичным.

– Армстед… капитан… – в некотором замешательстве произнес губернатор, протягивая руку. – Вы узнаете меня?

– Да, я узнаю вас, сэр. И приветствую – как губернатора моего штата.

С этими словами он по-военному четко вскинул правую руку на уровень глаз: ладонь на мгновение замерла у переносицы, а затем вернулась в прежнее положение – вниз, вдоль правого бедра. Военный этикет не предусматривает обязательного рукопожатия, во всяком случае, капитан дал почувствовать, что не собирается пожимать губернатору руку. Последний понял это. Но если и испытал удивление или досаду, на лице это не отразилось.

– Эта рука подписала приказ о вашем производстве в офицеры, – произнес он.

– Эта же рука.

Слова повисли в воздухе, завершить фразу капитану не удалось. Резкий звук винтовочного выстрела разорвал тишину, затем еще и еще и снова. Стрелял противник. Засвистели пули, одна ударила в ствол дерева поблизости. Солдаты вскочили с земли, но еще до того, когда они осознали происходящее, высокий и чистый голос капитана протяжно выкрикнул: «То-о-овсь!» Команда в мгновение уничтожила стройную линию из ружей, сложенных в козлы. Затем – сквозь шум и грохот усиливающейся стрельбы – вновь прозвучал сильный и властный напев: «За-а-аря… жа-ай!» И, словно вторя ему, раздалось нестройное, но грозное щелканье ружейных затворов солдат, выстроившихся в линию лицом к врагу.

Пули невидимого противника теперь летели густо и часто. Хотя большинство из них было выпущено неточно и издавало жесткий шелестящий звук, который означал, что они задели за ветви и вращаются в полете. Двоих или троих пули все же настигли, и теперь они лежали на земле, не подавая признаков жизни. Несколько раненых, неуклюже прихрамывая, продирались сквозь заросли прочь от передовой линии; большинство из них, не мешкая, вершили свой путь с белыми лицами и, стиснув зубы, шли в сторону тыла.

Внезапно со стороны противника донесся глубокий, вибрирующий звук летящего снаряда. Он пронесся над головой и завершился разрывом на ближайшей опушке леса, вызвав обвал опадающей листвы. Прорываясь сквозь шум, – как бы проплывая сквозь него подобно мелодии парящей в воздухе птицы, – зазвучал медленный, монотонный, лишенный аспирации голос капитана, выпевающего команды, без акцента, без перерыва – словно молитву, что творили предки над урожаем. Солдатам знакома магия этого напева: она имеет способность подавлять внутренний страх и превращать новичка в испытанного ветерана. Даже человек в штатском, что стоял под деревом и пребывал в состоянии между вдохновением и ужасом, и тот ощутил его очарование и силу. Он очнулся лишь тогда, когда увидел густую цепь стрелков, выкатившуюся из леса на открытое пространство и под воздействием команд, выстроившихся в пологую дугу.

III В пылу схватки в сердце его не было скорби

Губернатор шел по следам раненого солдата и вслед за ним «отважно пробивался сквозь заросли». Одежда его пребывала в полном беспорядке, он был несколько смущен и растерян. За исключением нескольких прозвучавших выстрелов со стороны противника, за его спиной теперь было тихо. Вероятно, враг, неуверенный относительно количества и характера войск, противостоявших ему, теперь накапливал силы для решающего удара. Беглец почувствовал, что у него появился реальный шанс спасти себя на благо государства. Он воззвал Провидение поспособствовать ему, но, когда перепрыгивал через русло ручья, нога подвернулась, и он повредил лодыжку. Увы, теперь он не мог продолжать свой путь, поскольку был слишком толст, чтобы прыгать на одной ноге. После нескольких шагов, уже более не в состоянии терпеть невыносимую боль, он присел на землю, проклиная собственную неспособность двигаться и войну, которая стала тому причиной.

Неподалеку вновь вспыхнула ожесточенная перестрелка, и кругом засвистели пули. Затем раздались два стройных залпа и послышались крики солдат, идущих в атаку, следом басовито заговорило орудие. Губернатор понял, что солдат Армстеда пытаются окружить, а те ожесточенно сопротивляются. Вскоре с поля боя вновь потянулись раненые – некоторые шли попарно, а кто и по три, поддерживая друг друга. Губернатор закричал, прося их о помощи, но они были глухи к его словам и скрылись в подлеске. Тем временем стрельба явно приблизилась, и раненых сменили здоровые. Они двигались твердым шагом, поминутно останавливаясь, перезаряжали ружья и стреляли в сторону противника. Двое или трое из них упали и, как он мог видеть, остались лежать неподвижно. Впрочем, у одного хватило сил, чтобы предпринять попытку ползти. Его товарищ остановился и мрачно посмотрел на несчастного бедолагу, затем выстрелил и вложил новый патрон в патронник.

Во всем этом не было ничего от привычного военного великолепия – никакого намека на славу. Даже в том бедственном положении, в котором оказался губернатор, он не мог не сопоставить то, чему был свидетелем, – с теми великолепными смотрами и парадами, что устраивались в его честь, – с блеском мундиров и эполет, музыкой, развевающимися знаменами и торжественным маршем. То, что он видел, было уродливо и вызывало лишь отвращение: все, что было возвышенного в его душе, восставало и содрогалось от дурного вкуса.

– Тьфу! – бормотал он, дрожа. – Какое скотство! В чем оно – обаяние войны? Где возвышенные чувства, преданность, героизм?..

Где-то рядом, там, откуда приближался враг, послышался нарочито спокойный распев капитана Армстеда, отдающего команды:

«Внимание! Го-отовься! Це-елься! Огонь!»

Нестройный залп немногих винтовок был, однако, отчетливо слышен на фоне общего шума. Затем вновь зазвучал тот же фальцет:

«Прекратить стрельбу! На-азад! Бе-егом! Марш!»

Через минуту, доселе невидимые, остатки отряда северян прошествовали мимо губернатора. Они двигались редкой цепью и были довольно далеко от него. Замыкал движение их капитан. Губернатор окликнул его по имени, но тот не услышал. Из леса на опушку в великом множестве высыпали солдаты в сером. Они двигались прямо на беспомощного штатского, и тот, собрав остаток сил, попытался подняться. В этот момент капитан обернулся и увидел его. Быстро, но с той же торжественной напевностью, зазвучала команда: «Солда-аты… стой!» Солдаты остановились и (как диктует устав) повернулись лицом к врагу. «В ли-инию! Опа-асно-ость спра-ава!» – и они построились, и примкнули штыки к ружьям, и взяли их на изготовку. «Ускоренным маршем. На защиту губернатора своего штата. В атаку. Ма-а-арш!»

Только один солдат не подчинился этой команде. И то только потому, что его свалила пуля. Остальные с боевым кличем бросились в атаку. Капитан был ближе всех к губернатору и успел первым. Но почти одновременно с ним подбежал и один из вражеских солдат. Это был человек огромного роста, без фуражки и с бритой, совершенно голой головой. Он наступал на капитана, словно дубиной, вращая над головой винтовкой. Но тому удалось рукой отбить ружье. И хотя рука, скорее всего, у него была сломана, он сумел поразить гиганта саблей в грудь. Тот упал, но тотчас же, как тигр, на капитана налетел другой южанин и повалил на землю, вцепившись обеими руками в горло. При этом офицер с противником упали на губернатора, который вновь попытался подняться. Но подоспевший сержант-северянин ударил врага штыком, а затем сумел несколькими ударами руки разомкнуть кисти на шее капитана. Когда офицер сумел подняться, он был уже недосягаем для противника: солдаты заслонили его и схватились с противником в рукопашную. Хотя их было совсем немного, они сражались отчаянно и отважно – куда решительнее, нежели их более многочисленный противник. Впрочем, врага можно было понять – с обеих сторон почти у всех винтовки были разряжены, а времени, чтобы перезарядить их, ни у кого не было. Но у северян штыки были примкнуты, а у южан – нет, и они в лучшем случае могли орудовать своими винтовками как дубиной или драться руками. Звуки схватки напоминали звуки боя быков: будто гулко сшибались рога, глухо и сильно сталкивались лбы, слышались надсадные вскрики и храп, возгласы, лишенные слов, и особенно отчетливо было слышно, когда в живую плоть вонзался штык и разрывал тело. Капитану наконец удалось освободиться, и он бросился в гущу сражения: левая рука у него беспомощно повисла, но в правой он сжимал полностью заряженный револьвер, и теперь тот сеял смерть, безжалостно выкашивая солдат в сером. Но ряды его подчиненных таяли, и даже примкнутые штыки не могли спасти их. Вскоре их осталось человек пять или шесть, и они встали спина к спине, готовые к последнему бою. Несколько минут, и их бренное существование завершилось бы.

Внезапно справа раздались частые выстрелы, и все увидели, как из леса выкатилась линия солдат федеральной армии, а вслед за ними в лесу угадывались и еще солдаты, их было много, и они спешили навстречу южанам!

И тогда те, кто недавно бежал в атаку, не обращая внимания на солдат капитана, развернулись и с удесятеренной энергией инстинктивно бросились на горстку северян, все еще отбивавших натиск южан. В своем натиске они не применяли оружия, да и разве можно было воспользоваться им в такой давке! Они растоптали их, вдавили в землю их искалеченные тела, они ступали по шеям, по лицам, они шли по чужим и по своим, а затем, с измазанными кровью ногами, присоединись к общему бегству. И все кончилось.

IV Великому человеку и честь по чину

Губернатор наконец пришел в сознание, открыл глаза и, в недоумении глядя на склонившегося над ним человека, попытался восстановить в памяти, что с ним произошло. Наклонившийся к нему был в форме майора. Это был хирург. Люди в гражданском платье, столпившиеся вокруг, представляли администрацию штата. Тревогу на их лицах понять нетрудно. Она была продиктована естественной обеспокоенностью относительно тех должностей, кои они занимали при губернаторе. Особняком держался генерал Мастерсон. Он оживленно разговаривал с другим офицером, жестикулируя рукой с зажатой в ней сигарой. Он говорил:

– Клянусь Богом! Это было великолепно! Более великой и красочной схватки я не видел!

О красоте и величии произошедшего красноречиво свидетельствовал аккуратный ряд мертвых тел и другой ряд из раненых – этих было больше, но и порядку в нем было меньше. Многие из них были едва одеты, залиты кровью, почти все стонали.

– Как вы себя чувствуете? – спросил хирург. – Не могу найти рапу…

– Думаю, все в порядке, – ответил пациент и сел. – Вот только лодыжка.

Хирург перенес внимание на лодыжку и принялся разрезать ботинок. Внимание всех глаз теперь переместилось на нож. Ботинок был снят, и из штанины выпала сложенная бумага. Пациент поднял ее и небрежно развернул. Это было письмо трехмесячной, судя по дате, давности. Оно было подписано именем Джулия. Заметив имя, он принялся его читать. В письме не было ничего примечательного – всего лишь признание слабой женщины в грехе, который она совершила, – раскаяние неверной жены, оставленной соблазнителем. В схватке письмо выпало из кармана капитана Армстеда, а тот, кто его сейчас читал, поднял и положил его к себе в карман.

Прискакал адъютант главнокомандующего и спешился. Чеканя шаг, он приблизился к губернатору и отдал честь.

– Сэр, – сказал он, – сожалею, что вы ранены. Главнокомандующий не знал этого. Он передает вам свое восхищение. Мне предписано передать вам, что в вашу честь на завтра назначен смотр запасного корпуса. Могу добавить, что салон-вагон главнокомандующего в вашем распоряжении – если у вас есть в нем нужда.

– Будьте добры передать главнокомандующему, что я глубоко тронут его участием. Если вы можете подождать несколько минут, я вручу вам более обстоятельный ответ.

Он улыбнулся обаятельной улыбкой, обвел доброжелательным взглядом хирурга и своих помощников и добавил:

– А сейчас, если допустима подобная фигура речи, я «в руках моих друзей».

Юмор в устах людей великих заразителен – дружно рассмеялись все, кто окружал губернатора.

– А где капитан Армстед? – спросил губернатор. Интонация была нейтральной.

Хирург оторвался от своей работы и молча указал на ближайшее к нему тело в ряду мертвых. Его лицо, как и лица всех мертвецов, было бережно прикрыто. Тело капитана было так близко, что великий человек мог протянуть руку и заглянуть под платок. Но он этого не сделал. Вероятно, побоялся испачкаться кровью.

История совести

I

Капитан Пэррол Хартрой стоял возле поста на линии сторожевого охранения и вполголоса разговаривал с часовым. Этот пикет располагался на проселке, который рассекал расположение части капитана. Лагерь отстоял на полмили от пикета и не был виден отсюда. Судя по всему, офицер давал указания солдату. Впрочем, возможно, он просто расспрашивал его – все ли спокойно впереди. Пока эти двое стояли и разговаривали, со стороны лагеря к ним, небрежно насвистывая, приблизился человек. Часовой тут же остановил его. Нетрудно было понять, что это гражданский. Это был высокий мужчина, одетый в грубую, кустарной выделки одежду неопределенного грязно-желтого цвета – тогда его называли ореховым. В последние дни Конфедерации почти все южане носили подобное платье. На его голове нелепо топорщилась шляпа. Некогда белая, она давно утратила свой первоначальный цвет. Из-под нее торчала масса неровных волос, давно не знавших ножниц и гребешка. Лицо человека невольно привлекало взгляд: у него был широкий лоб, тонкая переносица и худые, впалые щеки. Рот потерялся в черной, нечесаной бороде – такой же запущенной, как и волосы. Глаза были большими и внимательными, смотрели пристально, выдавая в своем владельце человека умного, волевого и упорного в достижении своих целей – так сказали бы о нем физиономисты, если бы им представилась возможность заглянуть в его глаза. В общем, за таким человеком стоит приглядывать. Впрочем, и вы наверняка будете под его присмотром. В руках у него была свежесрезанная палка, которую он использовал как посох, прохудившиеся и изрядно стоптанные ботинки были белы от пыли.

– Покажите пропуск! – приказал часовой. Говорил он нарочито сурово – более сурово, нежели требовала обстановка. Но рядом стоял командир, и он наблюдал за действиями своего солдата.

– А я думал, вы меня помните, генерал, – спокойно отвечал путник, доставая бумагу из кармана пальто. Нечто, почти неуловимое в тональности произнесенной им фразы, указывало на ироничное отношение к происходящему. Вероятно, это и помешало часовому воспринять повышение в звании с обычным для такого случая благодушием. – Да вам, поди, положено так выспрашивать-то, – добавил прохожий добродушно-примирительно.

Опершись на винтовку, солдат молча изучал бумагу, затем, не говоря ни слова, вернул документ владельцу и вернулся к командиру. Штатский зашагал, бодро насвистывая. Вскоре он уже находился на территории южан, а затем – там, где дорога делала поворот и ныряла в редкий лесок, – и вообще скрылся из виду. Внезапно офицер выхватил из кобуры револьвер и побежал в том же направлении, оставив часового в замешательстве. Впрочем, этот достойный джентльмен довольно быстро справился с эмоциями и вновь напустил на себя вид самоуверенный и флегматичный, – каковой и полагал самым подобающим для человека военного и облеченного полномочиями.

II

Капитан Хартрой командовал отдельным подразделением. Под его командой состояли пехотная рота, эскадрон кавалерии и артиллерийская батарея. На его силы командованием армии была возложена ответственная задача – оборонять важный перевал в горной части штата Теннесси. Капитан был настоящим служакой, никогда не высовывался и вышел из самых низов. Позиция, которую занимала его часть, была исключительно опасна, но и очень ответственна. Командование поступило мудро, наделив его особыми полномочиями. Они были необходимы, учитывая удаленность от основных федеральных сил, ненадежность коммуникаций и насыщенность местности разнообразными воинскими подразделениями противника. Хартрой хорошо укрепил свой небольшой лагерь, внутри которого оказались с полдюжины домов и единственная в округе лавка, собрал изрядный запас припасов и продовольствия. Некоторым местным жителям, в чьей лояльности он был уверен, он выписал пропуска и дал разрешение заниматься торговлей, дозволив пересекать линию фронта. Легко догадаться, что пользование данной привилегией в интересах врага могло повлечь самые серьезные последствия. Капитан Хартрой издал приказ, согласно которому любой, уличенный в данном злоупотреблении, будет немедленно расстрелян.

В то время как часовой проверял пропуск у штатского, капитан внимательно рассматривал последнего. Внешность его показалась офицеру знакомой, и поначалу он не сомневался, что сам выдал тому бумагу. Только тогда, когда человек уже скрылся из виду, внезапный проблеск памяти открыл капитану, кто это был. Офицер отреагировал с солдатской решительностью.

III

Только человек, наделенный большим самообладанием, может, не теряя присутствия духа, спокойно наблюдать, как в погоню за ним несется офицер с револьвером в руках и с саблей наголо. У человека, к которому направлялся преследователь, данный факт, напротив, казалось, лишь усугубил спокойствие. Он мог легко скрыться – слева и справа от него теснились лесные заросли, но он предпочел поступить по-другому – обернулся и спокойно заговорил, едва тот оказался рядом:

– Может, сказать че хочешь? Забыл поди че, а, сосед?

Но «сосед» не ответил, а поднял револьвер и прицелился.

– Сдавайся, – сказал капитан спокойно – настолько, насколько мог сохранять спокойствие его голос: после бега офицер изрядно запыхался. – Или ты умрешь.

В тоне, которым была произнесена фраза, не слышалось угрозы, но она ясно читалась в самом требовании и в средствах, его подкреплявших. В серых глазах, смотревших поверх револьверного дула, также было некое неуловимое выражение, заставлявшее верить в то, что за словами последует дело. На мгновение мужчины застыли, в молчании глядя друг на друга; затем штатский, не выказывая ни малейшего страха, – с той же беззаботностью, с которой он прежде выполнил менее жесткий приказ часового, – медленно вытащил из кармана бумагу, прежде вполне удовлетворившую стража, протянул ее капитану и произнес:

– Дык оно, вот же пропуск от мистера Хартроя…

– Пропуск – поддельный, – перебил его офицер. – Капитан Хартрой – это я. А вы – Дрэмер Брюн.

Нужно обладать острым зрением, чтобы увидеть, как при этих словах небольшая бледность проступила на лице штатского. Другая деталь – более очевидная – внезапно ослабевшие пальцы, державшие враз обесценившийся документ: они разжались и бумага, незамеченной, упала на дорогу, ее подхватил и понес ветер, а затем оставил лежать в пыли – словно в наказание за ложь, на ней начертанную. Мгновение спустя, все еще под прицелом оружия, штатский произнес:

– Да, я – Дрэмер Брюн, лазутчик южан, и теперь вы меня арестовали. У меня с собой – все равно вы обнаружите – план ваших укреплений, расположение застав, наиболее удобные подходы к вашим позициям; записал я также, сколько у вас солдат и какое у них вооружение. Теперь моя жизнь в ваших руках, но если вам необходимо соблюсти процедуру и вы не хотите застрелить меня прямо здесь и сейчас, не стоит унижать меня и вести в лагерь под дулом револьвера. Обещаю вам, я никуда не сбегу, не буду сопротивляться и безропотно приму любое наказание, какое вы мне определите.

Офицер опустил оружие, поставил его на предохранитель и вернул в кобуру. Брюн сделал шаг навстречу и протянул правую руку.

– Это рука предателя и шпиона, – холодно сказал капитан и не протянул свою.

Не говоря ни слова, южанин поклонился.

– Ступайте в лагерь, – произнес капитан. – До завтрашнего утра вы не умрете.

Он повернулся к пленнику спиной, и два загадочных человека двинулись в обратную сторону. Вскоре они миновали часового, и тот салютовал своему командиру, выразив свое непонимание ситуации нарочитым и, в общем-то, ненужным приветствием.

IV

Рано утром после этих событий двое – капитан и его пленный – сидели в палатке командира. Их разделял стол. На нем среди бумаг, личных и частных, написанных офицером за ночь, лежали и найденные у Брюна документы, уличавшие его в шпионаже. Арестованный провел ночь в соседней палатке, без охраны. Они позавтракали и теперь курили.

– Мистер Брюн, – сказал капитан Хартрой, – вы, вероятно, не понимаете, как я узнал вас в этом обличье и как я узнал ваше имя.

– Я и не стремился узнать, капитан, – произнес пленник негромко, но с достоинством.

– Тем не менее я хочу, чтобы вы знали. Конечно, если мой рассказ не будет слишком болезненным для вас. Вы удивитесь, но я знаю вас давно. Осенью тысяча восемьсот шестьдесят первого года вы были рядовым в полку штата Огайо и слыли храбрым и надежным солдатом. К печальному удивлению ваших командиров и товарищей, вы дезертировали и перешли на сторону врага. Однако вскоре вас взяли в плен в бою, опознали, отдали под трибунал и приговорили к расстрелу. До приведения приговора в исполнение вас поместили в пустой железнодорожный вагон, стоявший в тупике, и даже не заковали.

– В Графтоне, штат Виргиния, – сказал Брюн, стряхивая мизинцем пепел сигары. Руки его не дрожали.

– В Графтоне, штат Виргиния, – эхом отозвался капитан. – Однажды темной грозовой ночью солдат, который только что вернулся с долгого, утомительного марша, был назначен вас охранять. Он сидел у входа в вагон, расположившись на ящике с сухарями. Винтовка была заряжена, и штык примкнут. Вы сидели в дальнем углу, и у него был приказ застрелить преступника, если тот попытается подняться.

– Необязательно это было делать самому, можно было вызвать начальника караула.

– Да, конечно. Долгие часы в тишине сморили часового, природа взяла свое, и он заснул, хотя сон на посту – серьезное воинское преступление, и тот, кто это сделал, должен быть расстрелян.

– Тем не менее вы заснули…

– Так, значит, вы узнали меня? Вы все время знали, что это был я?

Капитан поднялся и взволнованно заходил по палатке. Лицо его вспыхнуло, серые глаза потеряли холодный, безжалостный блеск, который увидел поверх целившего в него ствола револьвера, и чудесным образом потеплели.

– Да, я узнал вас, – просто ответил шпион, – в тот самый момент, когда вы явились и потребовали сдаться. В той ситуации, то, что я вспомнил, едва ли сгодилось мне. Возможно, я – предатель, наверняка – шпион, но не попрошайка. Вот уж увольте.

Капитан остановился и оказался лицом к лицу с арестованным. Когда он заговорил вновь, голос его звучал хрипло:

– Мистер Брюн, безотносительно к тому, чем позволяет быть вам ваша совесть, вы спасли мою жизнь – ценой собственной, как тогда вы могли полагать. До вчерашнего дня я был уверен, что вас давно нет в живых. Вам всего и нужно было – выйти из вагона и убежать. И я бы занял ваше место перед расстрельной командой. Вы проявили божественное сострадание. Вы пожалели меня. Дали возможность поспать, присматривали за мной, а когда пришло время менять караульного и уличить в совершенном преступлении, мягко разбудили меня. Ах, Брюн, Брюн… как великодушны вы были! Как это благородно.

Голос капитана сорвался, лицо исказилось, и слезы потекли по щекам на бороду. Он рухнул на скамейку у стола, оперся на него локтями, с силой сжал лицо руками и в отчаянье застонал.

Внезапно тишину разорвал звук горна – трубач трубил «общий сбор». Капитан словно очнулся и поднял мокрое от слез лицо – оно было бледным. Снаружи слышалось движение солдат – они строились в шеренги, сержанты подгоняли своих подчиненных; и вот дружно грянули барабаны. Капитан заговорил снова:

– Мне следовало сознаться в том, что случилось. Рассказать о вашем великодушии. Возможно, мое признание могло спасти вас от наказания. Сотни раз я хотел сделать это, но боялся бесчестья. Кроме того, приговор, который вам вынесли, был справедлив. О Господи! Хочу верить, что небеса простят меня! Я ничего так и не сказал. А вскоре мой полк перебросили в Теннесси, и я никогда больше о вас не слышал.

– В тот раз все обошлось, – сказал Брюн без эмоций. – Я сумел сбежать и вернулся к своим знаменам – присоединился к войскам южан. Кстати, могу добавить, прежде чем дезертировать из армии северян, я просил дать мне отставку на основании изменившихся убеждений. Но вместо этого меня подвергли наказанию.

– Да, тогда обошлось. Но если бы в тот раз я был наказан за свое преступление, а вы великодушно не подарили мне жизнь, которую я принял без благодарности, теперь бы вы не оказались перед лицом смерти.

По лицу пленника пробежала тень удивления. Он поднял глаза на капитана. В этот момент в палатку вошел лейтенант, адъютант командира.

– Капитан, – сказал он, – батальон построен.

С видимым усилием капитан вновь овладел собой. Он повернулся к вошедшему офицеру и произнес:

– Лейтенант, отправляйтесь к капитану Грэму и скажите, пусть берет командование на себя, выведет батальон и выстроит его вдоль бруствера. Этот господин – шпион и предатель. Его следует расстрелять перед строем солдат. Он пойдет с вами, без оков и охраны.

Лейтенант вышел из палатки. Мужчины поднялись и обменялись церемонными поклонами. Затем, не мешкая, Брюн удалился.

Через полчаса старый негр-повар, единственный, кто кроме командира оставался в лагере, был так напуган звуком ружейного залпа, что уронил в огонь чайник. Но испуг и шипение углей не помешали ему расслышать одиночный выстрел из револьвера, разрешивший счеты капитана с жизнью, за которую совесть уже не позволяла ему держаться.

Капитана похоронили в соответствии с инструкциями, которые он изложил в своей посмертной записке: без всяких воинских почестей – так же, как и расстрелянного шпиона и дезертира. Так они и лежат рядом, у подножья горы, в своих безымянных могилах.

Неудавшаяся засада

Между Редивиллом и Вудбери было миль девять или десять по надежному, хорошо наезженному большаку. Редивилл – аванпост федеральной армии, стоявшей в Мерфисборо, Вудбери исполнял ту же функцию для конфедератов, закрепившихся в городке под названием Таллахома. Стояли они так уже несколько месяцев – после серьезного сражения у Стоун-Ривер. Хотя больших боевых действий не велось, небольшие схватки происходили постоянно – главным образом на упомянутой дороге и между кавалерийскими отрядами. Впрочем, иногда, и в основном по собственному желанию, подключались пехота и артиллерия.

Однажды вечером эскадрон кавалерии северян под командой майора Сайдела, опытного и храброго офицера, выдвинулся из Редивилла на опасное секретное задание, требующее скрытности, осторожности и тишины.

Миновав передовые пехотные посты, подразделение вскоре подъехало к двум кавалеристам-часовым; те напряженно всматривались в темноту. В дозоре их должно было быть трое.

– Где еще один? – спросил майор. – Я приказал Даннингу быть этой ночью здесь.

– Он вперед поехал, сэр, – отозвался один из кавалеристов. – Он уехал, а потом началась перестрелка. Но небольшая и довольно далеко отсюда.

– Это против правил, Даннинг сглупил, – отозвался майор в раздражении. – Зачем он поехал вперед?

– Не знаю, сэр. Он был очень озабочен. Думаю, опасался чего-то.

Разговор прервался, раздраженный офицер и его собеседник присоединились к разведывательному отряду, и все двинулись дальше. Говорить было запрещено, все следили за тем, чтобы оружие, упряжь и амуниция не гремели. Была слышна только поступь лошадей, но двигались медленно, стараясь приглушить и ее. Минула полночь, было темно, только иногда из-за облаков выглядывала луна.

Мили через две или три авангард колонны приблизился к густому кедровому лесу – дальше дорога шла через него. Майор приказал остановиться. Все встали. Видно было, что командир колеблется. Дальше он поехал один. Подождав, пока он отъедет, следом потянулись адъютант и еще трое кавалеристов. Они держались на расстоянии – так, чтобы он их не видел, а они могли видеть все.

Проехав сотню метров к лесу, майор внезапно резко натянул поводья и вытянулся в седле. У обочины дороги, на опушке, в десятке шагов от него, едва различимый в темноте, неподвижно стоял человек. Первым чувством офицера было удовлетворение оттого, что его подчиненные остались позади. Если это враг, то он убежит, и сообщить ему будет нечего: о предпринятой разведке неприятель не узнает.

Что-то большое и темное лежало у ног человека, но что – офицер толком различить не мог. Инстинкт кавалериста и стремление избежать перестрелки заставили его обнажить саблю. Но стоящий никак не отреагировал. Ситуация стала напряженной и даже приобрела несколько драматичный характер. В этот момент луна вынырнула из-за туч, и офицер, укрытый тенью высоких дубов, ясно увидел своего противника. Это был его кавалерист Даннинг. Он стоял безоружный, с непокрытой головой. Темное и большое у его ног оказалось трупом лошади. Под прямым углом к шее животного на земле лежал человек. Лицо запрокинуто. Он был мертв.

«А у Даннинга была здесь отчаянная схватка», – подумал майор и собрался было подъехать поближе, когда Даннинг поднял руку в предостерегающем жесте, указывая на дорогу, уходившую во тьму леса.

Майор понял и, повернув, двинулся назад. Его сопровождающие, опасаясь недовольства командира, сделали это еще прежде. Вскоре все присоединились к колонне.

– Даннинг там, впереди, – сказал майор капитану, командовавшему авангардом. – Одного он убил. Ему есть что доложить.

Обнажив клинки, все терпеливо ждали. Но Даннинг так и не появился. Через час начало светать. Эскадрон осторожно двинулся вперед: командир не был теперь уверен, что правильно понял предостерегающий жест Даннинга.

Экспедиция провалилась, но кое-что еще предстояло сделать.

У дороги, на опушке леса, они увидели мертвую лошадь. Под прямым углом к шее животного, лицом вверх и с пулей в голове, лежал кавалерист Даннинг. Он был мертв уже несколько часов – тело его окоченело.

Предпринятый осмотр местности свидетельствовал, что еще совсем недавно, – может быть, полчаса назад, – лес был полон солдат противника. Конфедераты устроили засаду.

Две военные казни

Весной 1862 года огромное войско генерала Бьюэлла стояло лагерем. Впереди была большая кампания – она закончилась победой при Шайло, – и сначала надо было превратить его в настоящую армию. Это скопище людей, одетых в военную форму, состояло в основном из необученных, недисциплинированных новобранцев, хотя некоторым из них и довелось ужепонюхать пороху в горах Западной Виргинии и в Кентукки. Война была делом новым и устанавливала собственные правила, непонятные молодым американцам того времени, да и к тому же не вызывавшие у них симпатий. Прежде всего, конечно, дисциплина, необходимость подчиняться. Тем, кому с младых ногтей внушали милую ложь, что все люди равны, тяжело давалось безоговорочное подчинение старшим по званию. Особенно нелегко было добровольцам, а среди них – желторотым юнцам.

Так случилось, что один из солдат Бьюэлла, рядовой Стори Грин Беннет, повздорил с офицером и не подчинился приказу. Позже, на войне, он не стал бы этого делать; подобно сэру Эндрю из комедии Шекспира «Двенадцатая ночь», он «скорее бы повесился». Но времени на исправление поведения и приведения его к армейским нормам ему не дали: офицер сообщил о неповиновении, Беннета арестовали, предали суду и приговорили к расстрелу.

– Дал бы мне по морде, – сказал осужденный офицеру. – Как в школе, – там ты был просто Уиллом Дадли, ничем не лучше меня. Ведь никто не видел, как я тебе врезал. И дисциплина ничуть бы не пострадала.

– Думаю, ты прав, Бен Грин, – сказал лейтенант. – Простишь ли ты меня? Я пришел, чтобы узнать.

Ответа не последовало. Охранник просунул голову в палатку, которая исполняла функцию гауптвахты, и сказал, что время свидания вышло.

На следующее утро выстроили всю бригаду. Рядового Грина расстреляли ребята из его же взвода. Лейтенант Дадли на это печальное зрелище смотреть не смог и отвернулся. Он молился о том, чтобы Господь пощадил его за содеянное.

Несколько недель спустя авангард армии Бьюэлла форсировал реку Теннесси – он шел на выручку частям генерала Гранта, терпевшим поражение. Это было ночью. Ночь была особенно темной, надвигалась буря. Передовые части продвигались медленно; противник отступил, чтобы перегруппироваться, и теперь они проходили по полю недавней битвы. Кромешную тьму пронзали ослепительные молнии. Когда гром стихал, слышались стоны раненых. Среди них, спотыкаясь о трупы, торили свой путь солдаты. Мертвых тел было очень много.

Когда забрезжил серый утренний свет, беспорядочное движение вперед остановилось. Начали выравнивать ряды, выслали вперед лазутчиков, поступил приказ произвести перекличку. Главный сержант роты лейтенанта Дадли вышел вперед и стал выкрикивать фамилии солдат в алфавитном порядке.

Списка в руках у него не было, он помнил всех на память. Солдаты откликались, и так, постепенно, он дошел до буквы Г:

– Горем!

– Здесь!

– Грейрок!

– Здесь!

По привычке сержант крикнул:

– Грин!

– Здесь!

Ответ прозвучал ясно и четко – ошибки быть не могло.

Внезапное движение, волнение в строю, – словно по нему пробежал разряд электричества, – подтвердил невероятность произошедшего. Сержант побледнел и остановился.

Капитан быстро подошел к нему и резко сказал:

– Назови имя еще раз!

Очевидно, что не только Общество исследований в области психологии проявляет интерес к непознанному.

– Беннет Грин!

– Здесь!

Все повернули лица на знакомый голос; два солдата, между которыми прежде стоял Грин, в недоумении уставились друг на друга.

– Еще раз! – потребовал неутомимый исследователь.

Имя мертвеца прозвучало еще раз, но на этот раз голос сержанта задрожал:

– Беннет Стори Грин!

– Здесь!

В тот же момент откуда-то издалека, из-за передовой линии, раздался одиночный выстрел.

За ним последовал нарастающий свист пули.

Она, пролетев сквозь строй, поразила цель, прервав восклицание капитана:

– Что, черт возьми, это значит?

Лейтенант Дадли протиснулся сквозь строй, раздвигая тех, кто стоял спереди.

– Вот что это значит… – произнес он, расстегивая мундир и открывая взглядам расползающееся на груди кровавое пятно. Ноги его подкосились, и он рухнул на землю замертво.

Вскоре полк с передовой отозвали, и под огонь он больше не попадал.

Беннетт Грин, специалист по военным казням, своего присутствия больше никогда не обнаруживал.

Всадник в небе

В один из солнечных осенних дней 1861 года у обочины дороги на западе штата Виргиния в тени благородного лавра лежал солдат. Раскинувшись во весь рост, он лежал на животе, голова его покоилась на согнутой в локте левой руке, а правая была вытянута вперед и обхватывала ладонью приклад винтовки. Если бы не его поза и не едва заметное ритмичное подергивание висящего сзади на ремне патронташа, солдата можно было бы принять за мертвого. Однако он просто спал на посту. Впрочем, доведись кому-то узнать об этом, и провинившийся часовой действительно стал бы мертвым, причем довольно скоро, ибо такой проступок по закону и справедливости приравнивается к преступлению.

Лавровая купина, в которой уснул солдат, находилась в том месте, где дорога, до сих пор взбиравшаяся в гору, на юг, круто сворачивала на запад, бежала еще ярдов сто по направлению к вершине, а потом снова делала поворот на юг и, петляя по лесу, устремлялась вниз. У этого второго поворота над дорогой нависала большая плоская скала: она выступала из горного хребта на север, и с нее открывался вид на широкую долину, откуда дорога начинала свой подъем. Если с вершины утеса, который венчала эта скала, сбросить камень, он упал бы прямо на верхушки высоких сосен, пролетев расстояние тысячу ярдов. Спящий солдат лежал на другом уступе того же утеса. Не будь он в объятиях Морфея, перед его взором предстали бы не только короткий отрезок дороги и нависавшая над ней скала, но и обрывом уходящий вниз профиль самого утеса. От такого зрелища у кого угодно закружилась бы голова.

Местность была лесистая, и только на севере, в глубине долины, виднелся небольшой луг, по которому протекала едва различимая речушка. Издалека луг выглядел очень маленьким – не больше, чем обычный палисадник у дома, на самом же деле он занимал несколько акров. Окруженный со всех сторон лесом, он сразу бросался в глаза за счет более насыщенного зеленого цвета. Вдали за долиной высилась горная цепь, состоящая из утесов, подобных тому, вид с которого на лежащую внизу патриархальную картину мы описали и по которому дорога взбиралась вверх к самой вершине. Отсюда, со скалы, казалось, что долина замкнута со всех сторон, и невозможно было не задаться вопросом: как дорога, покинув долину, возвращается обратно? Или: откуда и куда течет та речушка, что разрезала надвое луг, живописно раскинувшийся внизу на расстоянии двух тысяч футов от вершины?

Люди способны превратить в театр военных действий что угодно, даже самую дикую и непроходимую местность. И здесь, в лесу, внутри этой военной мышеловки, где полсотни солдат, охраняющих выходы, могли бы заморить голодом и принудить к сдаче целую армию, скрывались пять полков федеральной пехоты. Весь предыдущий день и ночь они шли без остановки и теперь отдыхали. Когда стемнеет, им предстоит подняться туда, где спит сейчас их ненадежный страж, и, спустившись по другому склону горного хребта, напасть на лагерь врага примерно в полночь. Подкравшись с тыла, они рассчитывали застать неприятеля врасплох. Это было рискованно, ибо в случае неудачи им пришлось бы несладко, а от неудачи никто не застрахован, ведь в силу какой-нибудь нелепой случайности они могли выдать себя, да и противник, проявив повышенную бдительность, мог узнать об их планах.

Часовой, спавший в лавровой купине, был уроженцем Западной Виргинии, звали этого молодого человека Картер Друз. Единственный сын состоятельных родителей, получивший хорошее воспитание, он привык жить в роскоши, чему способствовали богатство и утонченный вкус. Его дом находился всего в нескольких милях от того места, где он сейчас лежал.

Однажды утром, встав из-за стола после завтрака, он сказал спокойно и серьезно:

– Отец, в Графтон прибыл союзный полк, я решил присоединиться к нему.

Отец величественно поднял голову и, прежде чем заговорил, мгновение молча смотрел на сына.

– Что ж, Картер, воля твоя, – рассудил он. – Иди и, как бы там ни было, делай то, что считаешь своим долгом. Виргиния, которую ты предал, обойдется и без тебя. Если доживем до конца войны, еще поговорим об этом. Твоя мать, как ты знаешь от врача, находится в критическом состоянии, в лучшем случае ей осталось жить лишь несколько недель, но это время бесценно. Не стоит тревожить ее.

Картер Друз почтительно поклонился отцу, который ответил ему тем же, скрывая за церемонностью поклона разбитое сердце. Без долгих прощаний молодой человек покинул родительский дом и ушел на войну. Честностью, храбростью и преданностью делу он быстро приобрел авторитет у товарищей и старших офицеров, и именно благодаря этим качествам, а также некоторому знанию местности его и отправили часовым на самый опасный сторожевой пост. Однако усталость взяла свое, и он заснул. Кто скажет, злым или добрым был дух его грез, который прервал недозволенный сон? Без каких-либо видимых действий, без единого звука, в глубокой тишине полуденной истомы некий незримый посланец судьбы проник в его сознание, нашептывая таинственные слова пробуждения, неведомые людям, ибо ничего подобного никогда не произносили их уста. Солдат приподнял голову и посмотрел в прогал между лаврами, его правая рука тут же инстинктивно сжала винтовку.

В первый момент он испытал эстетическое восхищение. У самого края плоской скалы, венчавшей высокий утес, на фоне безоблачного неба был четко вырисован величественный силуэт всадника, который сидел на коне по-военному прямо, но совершенно неподвижно, будто греческий бог, вытесанный из мрамора. Его серый мундир прекрасно гармонировал с небесной гладью; металлический блеск снаряжения и пряжек попоны был смягчен тенью; идеально ровный цвет лошади придавал ее коже сходство с бархатом. На луке седла лежал карабин, казавшийся отсюда удивительно коротким, всадник придерживал его правой рукой, а в левой, которую не было видно, держал поводья. В прозрачной голубизне неба рельефный абрис лошади напоминал камею; ее морда, устремленная к большим утесам, была чуть приподнята. Голова наездника, слегка повернутая влево – он смотрел вниз, на долину, – позволяла разглядеть очертания бакенбард и бороды. В глазах солдата, осознававшего близость грозного врага, этот выглядевший огромным в вышине всадник превращался в настоящего колосса.

На мгновение у Друза возникло странное, неосознанное чувство, что он проспал до конца войны и теперь смотрит на установленный здесь, на скале, великолепный монумент в честь славной победы, увековечивающий память об этом героическом событии, в котором он сам сыграл весьма бесславную роль. Но недолго Друз предавался созерцанию, поскольку монумент неожиданно переместился: лошадь слегка сдвинулась от края пропасти, всадник же по-прежнему восседал на ней абсолютно неподвижно. От сонного состояния не осталось ни следа. Понимая всю серьезность ситуации, Друз приложил приклад винтовки к щеке, осторожно просунул между кустами ствол, взвел курок и прицелился прямо в сердце всадника. Стоит нажать на спуск, и у Картера Друза не будет проблем. И в этот момент всадник повернул голову, взглянув туда, где, скрытый ветвями лавра, лежал его враг, – казалось, он смотрит прямо в лицо Картеру, в его глаза, обжигая взглядом аж до самого сердца, храброго, но гуманного.

Неужели так страшно убить человека, даже если это твой враг на войне, враг, обнаруживший местоположение противника, что делает его сильнее всей твоей армии, как бы велика она ни была, а значит, грозит гибелью и тебе, и твоим товарищам?

Картер Друз побледнел, ощутив слабость и дрожь во всем теле; величественный монумент стал расплываться перед его глазами, распадаясь на отдельные фигуры, которые черными пятнами кружили на фоне огненного неба. Рука его выпустила винтовку, голова поникла, склоняясь все ниже и ниже, пока он не уткнулся лицом в опавшие листья. Этот храбрый джентльмен и стойкий солдат едва не лишился чувств от нахлынувшего на него мощнейшего шквала эмоций.

Впрочем, он быстро пришел в себя и спустя мгновение уже поднял голову, руки его снова крепко сжали винтовку, указательный палец лег на курок; мутная пелена, висевшая перед глазами, рассеялась, разум и сердце сбросили оковы страха, совесть и помыслы были чисты. Вряд ли удастся взять врага в плен, но, если спугнуть его, он умчится в свой лагерь с фатальной для федералов информацией. Долг солдата был предельно ясен: нужно застрелить всадника из засады – без предупреждения, не дав ему даже вознести молитву Господу, ни секунды не мешкая. Но… ведь еще есть надежда, что он ничего не увидел – может, он просто любуется грандиозным пейзажем. Может, он сейчас развернется и спокойно уедет восвояси. Стоит ему тронуться с места, как сразу станет ясно, знает он что-нибудь или нет. Возможно, его напряженное внимание… Друз повернул голову и устремил взгляд в глубину воздушной пропасти, словно сквозь прозрачную воду смотрел на морское дно. И сразу же заметил цепочку людей и лошадей, которая, извиваясь, пересекала зеленый луг, – какой-то идиот командир позволил своим солдатам отвести лошадей на водопой в такое открытое место, что их было видно с целой сотни окрестных горных вершин!

Друз перевел взгляд на всадника в небе – он снова смотрел сквозь прицел винтовки. Только на этот раз целился в лошадь. В памяти у него, как священный наказ, всплыли слова отца, сказанные при расставании: «Как бы там ни было, делай то, что считаешь своим долгом». К нему вернулись уверенность и душевное равновесие. Зубы его были сомкнуты, но не стиснуты. Им овладело полное спокойствие, подобное тому, с каким безмятежно спят дети, – никакой дрожи в теле; дыхание, задержанное на миг, пока он прицеливался, было ровным и неторопливым. Долг победил. Дух приказал телу: «Сохраняй хладнокровие!» Друз выстрелил.

А в это время офицер федеральной армии, то ли в поисках острых ощущений, то ли желая получить дополнительную информацию, покинул свой бивуак, скрытый в долине, и без какого-либо конкретного плана направился к подножию утеса, где остановился в раздумье – стоит ли идти дальше. Прямо перед ним на расстоянии четверти мили, хотя казалось, что туда можно добросить камень, вздымался над верхушками сосен гигантский профиль скалы, такой высокой, что при одном взгляде на ее зубчатый пик, уходящий в эмпиреи, кружилась голова. С правого боку скала была абсолютно отвесной, без единого уступа, ее гордый шпиль отчетливо выделялся на фоне синего неба, которое примерно на полпути к земле почти сливалось с лежащими в отдалении холмами, подернутыми голубой дымкой, а еще ниже, уже у подножия, скала терялась в пышной зелени деревьев. Задрав голову к вершине, офицер вдруг увидел невероятную картину: по воздуху в долину летел человек верхом на коне!

Всадник сидел по-военному прямо, крепко держась в седле и натянув поводья, чтобы немного сдерживать норовистый нрав лошади. Длинные волосы на его неприкрытой голове были подняты ветром вверх наподобие султана. Правую руку скрывало облако взметнувшейся конской гривы. Лошадь неслась, вытянувшись в струну, копыта били по воздуху так, будто она мчалась по твердой земле. Офицер завороженно следил за ней, а потом дикий галоп замедлился, и она выбросила вперед все четыре ноги как в прыжке через препятствие. И все это в полете!

С ужасом и изумлением смотрел офицер на всадника в небе; будучи человеком верующим, он даже на мгновение подумал, уж не суждено ли ему судьбой запечатлеть пришествие какого-нибудь нового Апокалипсиса. Офицер был потрясен, взволнован, ноги его подкосились, и он упал. Почти тотчас раздался треск ломающихся ветвей, который сразу стих, не отдавшись эхом, затем снова наступила тишина.

Офицер, дрожа, поднялся на ноги. Привычный зуд в стертой голени помог ему прийти в себя. Рванувшись с места, он побежал изо всех сил туда, где, поодаль от скалы, он, по его расчетам, должен был найти всадника, но, конечно, не нашел. Все это произошло так молниеносно, воображение его так поразили изящество и грация представшей перед ним картины, что ему и в голову не пришло искать воздушного кавалериста у самого подножия скалы, где тот оказался бы, упав вертикально вниз. Спустя полчаса офицер вернулся в лагерь.

Он был неглуп и понимал, что вряд ли ему кто-нибудь поверит, а потому предпочел утаить невероятную правду и никому не рассказал о том, что видел. Но когда командир поинтересовался, удалось ли ему узнать что-либо, что могло бы им помочь, он ответил:

– Да, сэр. Я выяснил, что с южной стороны дороги в долину нет.

Командир, которому было известно больше, чем его офицеру, улыбнулся в ответ.

Выстрелив, рядовой Картер Друз перезарядил винтовку и вернулся к своим обязанностям часового. Не прошло и десяти минут, как к нему на четвереньках осторожно подполз сержант федеральной армии.

Друз не повернул головы, не взглянул на него, продолжив лежать неподвижно, чтобы ничем не выдать себя.

– Ты стрелял? – шепотом спросил сержант.

– Да.

– В кого?

– В лошадь. Она стояла вон там, на скале, довольно далеко отсюда. А теперь, видите, ее нет. Упала вниз.

Часовой выглядел очень бледным, но его лицо не выражало никаких эмоций. Ответив на вопрос, он отвернулся и замолчал. Сержант был в недоумении.

– Послушай, Друз, – сказал он после минутной паузы. – Бесполезно что-то скрывать от меня. Доложи все как есть. Сидел ли кто-нибудь на лошади?

– Да.

– Кто?

– Мой отец.

Сержант поднялся на ноги и быстро зашагал прочь. «О Господи!» – чуть слышно пробормотал он.

Паркер Аддерсон, философ

– Военнопленный, как ваше имя?

– Так как завтра с рассветом я все равно утрачу его, едва ли стоит его скрывать: Паркер Аддерсон.

– Ваш чин?

– Скромный. Офицеры – слишком драгоценный материал, чтобы подвергать их опасностям шпионского ремесла. Я сержант.

– Какого полка?

– Вы должны извинить меня; если я вам отвечу, это даст вам, поскольку я понимаю, возможность узнать, какие силы находятся против вас. А ведь я пробрался на ваши позиции, чтобы получить эти сведения, а не для того, чтобы сообщить их.

– Вы не лишены остроумия.

– Если у вас хватит терпения подождать, то завтра утром вы найдете меня тупым.

– Откуда вы знаете, что вы должны умереть завтра утром?

– Таков уж обычай у шпионов, пойманных ночью. Это одна из приятных сторон данной профессии.

Генерал до такой степени забыл о своем достоинстве южанина, о своем высоком чине и своей громкой славе, что даже улыбнулся. Но никто из людей, находящихся в его власти и не пользующихся его расположением, не истолковал бы эту улыбку в свою пользу. Эта улыбка не была ни искренней, ни заразительной, и она не вызвала реплики ни у пойманного шпиона, чьи бойкие речи явились ее причиной, ни у конвойного, который привел его в палатку и теперь стоял в стороне, рассматривая своего пленника при желтом свете свечи. Улыбаться не входило в обязанности этого воина; да он и был командирован сюда для другой цели. Разговор возобновился. Фактически это был допрос.

– Значит, вы опасаетесь, что вы шпион? Что вы проникли в наш лагерь переодетым – вот, на вас форма нижнего чина армии конфедерации, – чтобы получить сведения о количестве и расположении моих войск?

– Главным образом об их количестве. Их расположение было мне известно заранее. Они расположены к отступлению.

Генерал опять просиял; конвойный, сильнее почувствовав свою ответственность, принял еще более суровый вид и еще больше выпрямился.

Вертя свою мягкую серую шляпу вокруг указательного пальца, шпион обводил ленивым взглядом окружавшую его обстановку. Она отличалась простотой. Палатка была самой обыкновенной палаткой, с прямыми стенами, и освещалась одинокой сальной свечой, вставленной в гнездо штыка, воткнутого острием в простой сосновый стол; за этим столом и сидел генерал; теперь он что-то писал с совершенно деловым видом, и казалось, что он забыл и думать о своем невольном госте. Земляной пол покрывал старый ковер из тряпок; старый чемодан, еще один стул и сверток одеял дополняли убранство палатки.

В армии генерала Клаверинга свойственные конфедератам простота и отсутствие «пышности и всяких околичностей» достигали крайних пределов. На большом гвозде, вбитом в столб, висели на кожаном поясе длинная сабля, револьвер в кобуре и, как это ни странно, ковбойский нож. Генерал обычно говорил об этом невоенном оружии, как о приятном воспоминании о мирных днях, когда он был штатским.

Ночь была бурная. Дождь проливался на холст палатки целыми каскадами, с тупым звуком, похожим на барабанную дробь, столь знакомым обитателям палаток. Когда порывы ветра налетали на нее, хрупкое сооружение шаталось, валилось на бок и натягивало поддерживавшие ее шесты и канаты.

Генерал кончил писать, сложил бумагу пополам и сказал солдату, караулившему Аддерсона:

– Слушай, Тасман! Ты снесешь это старшему адъютанту, а потом вернешься.

– А как быть с пленником, генерал? – спросил солдат, вскинув глаза на несчастного.

– Делай, что приказывают, – ответил коротко генерал.

Солдат взял записку и шмыгнул из палатки. Генерал Клаверинг повернул свое красивое, чисто выбритое лицо к шпиону, посмотрел ему довольно добродушно в глаза и сказал:

– Скверная ночь, любезный.

– Для меня – да.

– Вы догадались, что я написал?

– Вероятно, что-нибудь достойное прочтения. И может быть, это с моей стороны тщеславно, но я осмеливаюсь предполагать, что в вашей бумаге упоминается и обо мне.

– Да; это набросок приказа, который должен быть прочитан войскам во время зари и в котором говорится о вашей казни. А также несколько указаний начальнику экзекуционного отряда о том, как обставить эту церемонию.

– Я надеюсь, генерал, что этот спектакль будет организован как следует; я ведь намерен сам присутствовать на нем.

– Нет ли у вас каких-нибудь личных желаний по этому поводу? Может быть, вы желаете видеть священника?

– Зачем? Мне ведь и так обеспечен продолжительный покой. Зачем же доставлять ему краткое беспокойство?

– Но послушайте! Неужели вы собираетесь встретить смерть только остротами? Разве вы не знаете, что смерть – не шутка?

– Как я могу это знать? Я никогда еще за всю мою жизнь не умирал. Я, правда, слышал, что смерть – не шутка, но не от тех, кто ее испытал.

С минуту генерал молчал; этот человек интересовал, пожалуй, даже забавлял его; он никогда еще не сталкивался с такими типами.

– Смерть, – сказал он после паузы, – во всяком случае – утрата – утрата того счастья, которым уже обладаешь, и возможности добиться еще большего.

– Утрату, которую мы никогда не осознаем, можно перенести хладнокровно, и нечего нервничать в ожидании такой утраты. Вы могли подметить, генерал, что из всех мертвецов, которыми вы с таким профессиональным удовольствием усеяли ваш путь, ни один не выразил неудовольствия по поводу своей смерти.

– Если даже в состоянии смерти нет ничего неприятного, во всяком случае, переход в это состояние – расставание с жизнью – по-моему, несомненно сопряжен с некоторыми неприятными ощущениями… по крайней мере, для тех, кто не утратил еще способности чувствовать.

– Боль неприятна, без сомнения. Я всегда переносил ее с большим или меньшим неудовольствием. Но тот, кто долго живет, больше и подвергается страданиям. То, что вы называете расставанием с жизнью, есть просто последнее страдание – потому что никакого расставания с жизнью, в сущности, не существует. Предположим, для иллюстрации, что я делаю сейчас попытку бежать. Вы вытаскиваете револьвер, который вы учтиво скрываете в кармане, и…

Генерал вспыхнул, как девушка, потом тихо засмеялся, обнажив сверкающие белизной зубы, и слегка наклонил красивую голову, но ничего не сказал. Шпион продолжал:

– …нажимаете курок. Что же дальше? В мой желудок попадает нечто такое, чего я не глотал. Я падаю, но я не мертв. После агонии, продолжающейся, допустим, с полчаса, я мертв. Но в каждый данный момент этого получаса я буду либо живым, либо мертвым: никакого переходного состояния – расставания с жизнью или умирания – просто нет и не существует. Когда меня завтра утром будут вешать, произойдет то же самое; пока я буду в сознании, я буду жив; когда я умру, я буду без сознания. Природа, по-видимому, устроила все это в моих интересах – я и сам не придумал бы лучше. Это так просто, – пленник улыбнулся, – это так просто. Иной раз прямо кажется, что не стоит и быть повешенным.

Когда он кончил, наступило долгое молчание.

Генерал сидел, безучастно глядя пленнику в лицо, но, видимо, не слушая его. Словно глаза его сторожили пленного, в то время как ум его был занят чем-то совершенно другим.

Но вдруг он глубоко вздохнул, вздрогнул, как бы пробудившись после какого-то страшного сна, и чуть слышно пробормотал:

– Смерть ужасна!

– Она была ужасна для наших диких предков, – серьезно сказал пленный, – потому что у них не было достаточно развития, чтобы разъединить идею сознания от идеи физических форм, в которых оно себя проявляет; даже низший интеллект, какой мы наблюдаем, например, у обезьяны, не в состоянии себе представить дом без обитателей и при виде разрушенной хижины воображает, что там должен находиться ее страдающий обитатель. Смерть ужасна для нас потому, что мы унаследовали наклонность так думать и конструируем для того, чтобы объяснить себе смерть, какие-то дикие и фантастические потусторонние миры. Так названия местностей способствуют созданию объясняющих эти названия легенд; так неразумные действия вызывают необходимость в создании философии, оправдывающей их. Вы можете повесить меня, генерал, но этим и кончается ваша власть творить зло; вы не можете приговорить меня к будущей жизни.

Генерал, казалось, не слушал; речи шпиона только направляли его мысли в непривычное русло, но, раз очутившись там, они текли уже своим путем и вели к иным, независимым от слов пленника выводам. Буря стихла, и торжественная тишина ночи передалась и генералу, придав его размышлениям мрачный оттенок мистического страха.

– Я не хотел бы умереть, – сказал он, – сегодня ночью, во всяком случае.

Он был прерван – если только он и на самом деле намеревался продолжать – приходом офицера своего штаба, капитана Гастерлинка, заведовавшего полицейской частью. Он пришел в себя; задумчивое выражение исчезло с его лица.

– Капитан, – сказал он, ответив на приветствие офицера, – этот человек – шпион-янки, взятый в плен на нашем фронте. При нем нашли компрометирующие бумаги. Он сознался. Какая погода?

– Буря стихли, cэp, и светит луна.

– Хорошо. Назначьте команду, отведите его на площадку для смотров и расстреляйте его.

Резкий крик вырвался из уст шпиона. Он бросился вперед, вытянул шею, вытаращил глаза, сжал руки.

– Как же это?! – воскликнул он хриплым голосом, с трудом выговаривая слова. – Вы ошиблись! Вы забыли! Вы не должны казнить меня раньше утра.

– Я ничего не говорил про утро, – холодно ответил генерал. – Это было ваше собственное предположение. Вы умрете сейчас.

– Но генерал… я прошу… я умоляю вас вспомнить: ведь меня нужно повесить! Чтобы соорудить виселицу, понадобится некоторое время… часа два… Ну, час. Шпионов вешают: я имею на это право по законам военного времени. Ради бога, генерал, подумайте, какое короткое…

– Капитан, исполняйте мое приказание.

Офицер обнажил шпагу и, взглянув на пленного, молча указал ему на выход из палатки. Пленный, смертельно бледный, колебался; офицер схватил его за шиворот и тихонько подтолкнул его вперед. Когда они приблизились к столбу, поддерживавшему палатку, пленный в бешенстве подскочил к нему и с кошачьей ловкостью ухватился за ручку ковбойского ножа; в один миг он вытащил нож из ножен и, оттолкнув в сторону капитана, с яростью безумного бросился на генерала; он повалил его на землю и навалился на него всем телом. Стол опрокинулся, свеча потухла, и они начали бороться вслепую в темноте. Капитан бросился выручать генерала, споткнулся и сам упал на дерущихся. Из беспорядочной кучки барахтающихся тел неслись проклятия и бессвязные крики гнева и боли, и борьба продолжалась под покрывшим людей словно одеялом полотном палатки. В это время вернулся, исполнив данное ему поручение, Тасман. Смутно догадываясь, в чем дело, он бросил свое ружье и, ухватившись наудачу за первый попавшийся ему развевающийся кусок холста, напрасно старался стащить палатку с барахтающихся под ней людей. Часовой, ходивший взад и вперед снаружи, не смея покинуть свой пост, хотя бы само небо упало на землю, выстрелил. Этот выстрел взбудоражил весь лагерь; барабаны забили тревогу, а горнисты заиграли сбор, выгоняя на мутный свет толпы полуодетых людей; они одевались на ходу и строились под отрывистую команду офицеров. Эго было необходимо; стоя в рядах, солдаты были на виду. В то же время офицеры штаба генерала и его охрана подняли палатку и, разняв задыхающихся, окровавленных участников этой странной схватки, прекратили сумятицу.

Бездыханным был только один капитан: ручка ковбойского ножа торчала у него из горла, и рука, нанесшая этот удар, не в силах была вытащить застрявший кривой нож обратно. В руке мертвеца был его кинжал, зажатый так крепко, что по этому можно было судить о его громадной силе. Клинок кинжала был покрыт кровью до самой рукоятки.

Когда генерала подняли и поставили на ноги, он снова со стоном упал и лишился сознания. Кроме ушибов, у него были две колотые раны – одна в бедро, другая в плечо.

Шпион пострадал меньше всех. Не считая сломанной правой руки, полученные им повреждения были такого рода, какие можно получить в обыкновенной драке, без участия оружия. Но он был как помешанный и едва ли понимал, что случилось. Он отшатнулся от людей, державших его, припал к земле и бормотал какие-то бессвязные слова. Его лицо, распухшее от ударов и покрытое пятнами крови, было смертельно бледно под всклокоченными волосами.

– Он не сумасшедший, – сказал доктор, когда ему задали вопрос. – Он просто обезумел от страха. Кто он?

Рядовой Тасман начал объяснять. Это было событием в его жизни; он не упустил ничего, что могло бы так или иначе подчеркнуть, какую важную роль играл во всех этих событиях он сам. Когда он кончил свой рассказ и готов был начать его сначала, никто уже не обращал на него никакого внимания.

Генерал тем временем пришел в себя. Он приподнялся на локте, осмотрелся и, видя, что шпион сидит на земле, скорчившись, под охраной двух солдат, сказал просто:

– Уведите этого человека на площадку для смотров и расстреляйте его.

– Генерал, должно быть, бредит, – сказал офицер, стоявший около него.

– Он не бредит, – сказал старший адъютант. – У меня есть записка от него об этом деле; он отдал такое же приказание Гастерлинку, – прибавил он, указав на мертвого капитана, – и, ей-ей, оно будет исполнено.

Десять минут спустя сержант федеральной армии Паркер Аддерсон, философ и остряк, был расстрелян двумя десятками солдат. Он стоял на коленях при свете месяца и в бессвязных словах вымаливал себе пощаду. Когда залп прозвучал в свежем воздухе зимней ночи, генерал Клаверинг, лежавший белый и спокойный в красноватом свете лагерного костра, открыл свои голубые глаза, обвел довольным взглядом стоявших около него и сказал:

– Как тихо!

Доктор многозначительно взглянул па старшего адъютанта. Глаза генерала медленно закрылись, и так он лежал несколько минут; потом лицо его осветилось невыразимо кроткой улыбкой, и он сказал слабым голосом:

– Я думаю, это смерть, – и тихо скончался.

Жестокая схватка

Осенней ночью 1861 года в чаще леса в Западной Виргинии сидел одинокий человек. Эта местность была тогда одной из самых диких на континенте, да и осталась такой и теперь. Несмотря на это, недостатка в людях под рукой там сейчас не было; за две мили от того места, где сидел человек, расположилась лагерем молчаливая теперь бригада северян. Где-то – может быть, совсем близко – находился и неприятель, но в каком количестве – неизвестно. Эта неизвестность относительно численности неприятеля и точного местоположения его и привела одинокого человека в лесные дебри. Это был молодой офицер федеральной пехоты, и обязанность его состояла теперь в том, чтобы застраховать своих спящих в лагере товарищей от всякого сюрприза. С ним была команда разведчиков. Как только настала ночь, он расставил своих людей по неправильной линии, соответственно неровностям почвы, на несколько сот шагов от того места, где он теперь сидел. Эта линия шла через лес, среди скал и лавровых зарослей, причем люди были расставлены на расстоянии пятнадцати – двадцати шагов друг от друга; все они были хорошо скрыты, и им был дан приказ соблюдать тишину и не спать. Через четыре часа, если ничего не случится, их сменит часть из резерва, отдыхающая сейчас неподалеку, под командой капитана. Прежде чем расставить своих людей, молодой офицер указал двоим сержантам место, где его можно будет найти в случае, если он понадобится для каких-нибудь распоряжений или если потребуется его присутствие на передовой линии.

Это было довольно спокойное место; старая лесная дорога расходилась отсюда двумя разветвлениями, терявшимися в мутном свете луны. На каждом из этих разветвлений стояли, в нескольких шагах от линии, по сержанту. Пикетам, как известно, не полагается удерживать позицию, после того как они дали залп. Если люди будут потеснены, они двинутся по этим дорогам, а двигаясь по ним, они неминуемо должны будут дойти до разветвления; там их легко можно будет собрать и построить.

Молодой лейтенант был стратегом в маленьком масштабе; если бы Наполеон так же умно рассуждал при Ватерлоо, он выиграл бы это сражение и был бы свергнут немного позже.

Младший лейтенант Брейнерд Байринг был храбрый и энергичный офицер, но он был молод и сравнительно неопытен в искусстве убивать своих ближних. Он вступил в армию в самом начале войны в качестве рядового и не имел никаких военных познаний, но за свою воспитанность и хорошие манеры был скоро произведен в сержанты. Затем ему просто повезло: он имел счастье лишиться своего капитана, убитого пулей южан, и в результате последовавших повышений получил офицерский чин. Он участвовал в нескольких сражениях – при Филиппи, Рич Маунтин, Каррик Форде и Гринбрайере – и вел себя так, чтобы не привлекать к себе внимания старших офицеров. Возбуждающая атмосфера боя нравилась ему, но вид мертвецов, с землистыми лицами, пустыми глазами и окоченевшими телами, неестественно тощими или неестественно распухшими, был для него невыносим. Он чувствовал к ним нечто вроде необъяснимой антипатии, нечто гораздо большее, чем физическое и психологическое отвращение, столь знакомые нам всем. Без сомнения, это ощущение было обязано своим существованием его обостренной чувствительности, его тонкому чувству красоты, которое эти отвратительные вещи оскорбляли. От чего бы ни последовала смерть, он не мог смотреть на мертвое тело без омерзения, в котором был и какой-то элемент злобы. Величия смерти, к которому относились с таким уважением другие, для него не существовало; он его не понимал. По его мнению, смерть можно было только ненавидеть. Смерть была не живописна, она была лишена лиризма или торжественности; это была противная вещь, отвратительная во всех своих проявлениях. Лейтенант Байринг был более храбрым, чем его считали: ведь никто не знал его ужаса перед смертью, а он всегда готов был встретиться с ней лицом к лицу.

Расставив своих людей и дав инструкции сержантам, он вернулся на свое место, сел на поваленное дерево и стал караулить. Все чувства его были настороже. Для удобства он распустил пояс с саблей и, вынув из кобуры тяжелый револьвер, положил его на бревно позади. Он чувствовал себя очень хорошо, хотя он об этом вовсе и не думал. Он внимательно прислушивался ко всякому доносившемуся с фронта звуку, – ведь он мог иметь такое грозное значение: крик, выстрел, звук шагов сержанта, подходящего к нему с каким-нибудь важным донесением… Из необозримого, невидимого океана лунного света наверху там и сям падали вниз жидкие, разрозненные потоки, которые, казалось, шлепались о мешавшие им ветки деревьев и капали на землю, образуя между купами лавров белые лужицы. Но этих потоков было мало, и они только подчеркивали окружающую тьму, которую воображение молодого человека с легкостью населяло всевозможными чуждыми образами, – угрожающими, жуткими или просто причудливыми.

Тот, кто испытал на себе, что значит сидеть одиноко в густой чаще леса в зловещей тишине ночи, тому не нужно объяснять, что это совершенно другой мир, что даже самые обыкновенные и знакомые предметы принимают в нем иной вид. Деревья иначе группируются; они жмутся друг к дружке, точно объятые страхом. Самая тишина носит иной характер, чем днем. Она полна чуть слышных шорохов, пугающих шорохов – призраков давно умерших звуков. Здесь слышатся также и живые звуки, которых никогда не услышишь при другой обстановке: голоса страшных ночных птиц, крики мелких животных, ставших добычей хищников или вскрикивающих во сне, шорох прошлогодних листьев; может быть, это прыгнула лесная крыса, а может, шагнула пантера. Почему хрустнула ветка? Что это за тихое, но беспокойное птичье чириканье в этом кусте? Звуки, которым нет названия, формы, лишенные содержания, перемещения в пространстве предметов, которых не видишь, движения, когда ничто не меняет своих мест… Ах, дети солнца и газовой горелки, как мало вы знаете мир, в котором вы живете!

Окруженный находящимися неподалеку вооруженными и бдительными врагами, Байринг чувствовал себя беспредельно одиноким. Поддавшись торжественному и таинственному настроению, навеянному на него обстановкой, он забыл о том, какую роль играет он сам по отношению к видимым и слышимым явлениям и событиям ночи. Лес утратил границы; люди с их жилищами перестали существовать. Вселенная погрузилась в извечный мрак, бесформенный и пустой, сам себя немо вопрошающий о смысле своей бесконечной тайны. Погруженный в мысли, порожденные таким настроением, он не замечал, как шло время. Тем временем редкие пятна лунного света, лежавшие на земле, между кустами, изменили свою величину и очертания и переместились. Когда его взгляд упал на одно такое пятно, у самой дороги, он увидел предмет, которого он до того не замечал. Он находился теперь почти у самого его лица, но он мог поклясться, что раньше его здесь не было. Часть его была в тени, но молодой офицер мог разглядеть, что это была фигура человека. Он инстинктивно пристегнул шпагу и схватился за револьвер – он был снова в мире войны и чувствовал себя опять профессиональным убийцей.

Фигура не шевелилась. Вскочив на ноги, с поднятым револьвером в руке он подошел ближе. Человек лежал на спине; верхняя часть его тела была в тени, но, глядя сверху на его лицо, молодой офицер понял, что перед ним был труп. Он вздрогнул и отвернулся, почувствовав тошноту и отвращение. Он сел опять на бревно и, забыв необходимую осторожность, чиркнул спичкой и закурил сигару. В темноте, наступившей после вспышки пламени, он почувствовал облегчение; он перестал видеть предмет, вызывавший в нем отвращение. Тем не менее он продолжал смотреть в ту сторону до тех пор, пока очертания фигуры снова не выступили из мрака с большей отчетливостью. Казалось, что она продвинулась несколько ближе.

– Проклятие! – пробормотал молодой офицер. – Чего ему нужно?

Сомнительно, чтобы «ему» не хватало чего-нибудь, кроме жизни.

Байринг отвел глаза в сторону и стал мурлыкать какой-то мотив; но он остановился на полутакте и посмотрел на мертвеца. Его присутствие раздражало его, хотя едва ли он когда-либо имел более спокойного соседа. Он ощутил в себе еще смутное, неопределенное чувство, которое было для него ново. Это был не страх, а скорее ощущение сверхъестественного. Как это могло произойти, когда он не верил ни во что сверхъестественное?

«Я унаследовал это от дальних предков, – сказал он самому себе. – Наверно, понадобится около тысячи лет – а может быть, десять тысяч, – чтобы человечество пережило это чувство. Где и когда оно зародилось? Может быть, далеко позади, в так называемой колыбели человеческой расы, на равнинах Центральной Азии. То, что мы унаследовали, как суеверие, для наших варваров-предков было разумным убеждением. Без сомнения, они считали себя правыми, объясняя некоторые явления, природу которых мы не можем определить, присущей мертвецам способностью причинять зло и наделяя мертвецов волей. Вероятно, это было одной из главных доктрин их религии, которую им вбивали в головы их жрецы, подобно тому, как наши священники проповедуют нам учение о бессмертии души. По мере того как арийцы продвигались на запад и, пройдя через Кавказ, расселились по всей Европе, новые условия жизни потребовали и новых религиозных форм. Старое убеждение в коварстве и злой воле мертвецов потеряло силу веры и даже выпало из традиции, но в наследство от нее остался страх перед мертвецами, который и составляет теперь такую же часть нас самих, как наша кровь и кости…»

Следуя течению своих мыслей, он было забыл о том предмете, который их породил; но теперь его взгляд снова упал на труп. Теперь тень совершенно сошла с него. Молодой офицер видел острый профиль, поднятый кверху подбородок и все лицо, белое, в призрачном свете месяца, как у привидения. На мертвом была серая форма конфедератского солдата. Мундир и жилет, не застегнутые, распахнулись по обеим сторонам, открыв белую рубашку. Грудь казалась неестественно выпуклой, но живот ввалился, и нижние ребра выступили наружу. Руки трупа были раскинуты, левое колено приподнято. Вообще, все положение трупа казалось ему ловко придуманной позой, рассчитанной на то, чтобы вызвать ужас.

– Нечего сказать! – воскликнул молодой офицер. – Он был, видно, хорошим актером – знал, в какой позе умереть.

Он отвел глаза и стал упорно смотреть на одну из дорог к фронту, продолжая свои философские рассуждения с того места, где он прервал себя.

«Возможно, что наши предки в Центральной Азии не имели обыкновения хоронить своих покойников. В таком случае нетрудно понять их страх перед мертвецами, которые, действительно, являлись для них опасными. Они были рассадниками чумы. Взрослые наказывали детям избегать мест, где они лежали, и удирать, если они случайно наткнутся на труп. А в самом деле, не лучше ли мне уйти от этого молодца?»

Он уже приподнялся было, чтобы уйти, но вдруг вспомнил, что он сказал своей команде, сержантам и офицеру из тыла, который должен был прийти сменить его, что его можно будет найти именно на этом месте. Это было также вопросом самолюбия. Если он покинет свой пост, они могут подумать, что он испугался трупа. Он не был трусом и не хотел казаться смешным в чьих-либо глазах. Он снова сел и, чтобы доказать себе свое мужество, смело взглянул на труп. Правая рука трупа, более дальняя, была теперь в тени. Он едва различал теперь эту руку,которая, как он заметил раньше, лежала около корня лаврового дерева. Перемены в положении руки не было, и это его успокоило, он сам не мог объяснить почему. Он не сразу отвел глаза от трупа: предмет, внушающий нам страх, обладает странной притягательной силой, подчас непреодолимой.

Вдруг Байринг почувствовал боль в правой руке. Он отвел глаза от своего врага и взглянул на нее. Оказалось, что он так крепко стиснул рукоятку своей сабли, что ему стало больно. Он заметил также, что он наклонился вперед и стоит в напряженной позе, сгорбившись, как гладиатор, готовый прыгнуть и схватить за горло своего противника. Зубы его были крепко стиснуты, дыхание прерывалось. Он встряхнулся, и когда его мускулы ослабли и он глубоко вздохнул, этот случай представился ему в смешном виде. Он засмеялся. Фу! Что это был за звук! Какой сумасшедший дьявол испустил такую гнусную карикатуру на смех?

Молодой офицер вскочил на ноги и осмотрелся. Он не узнавал собственного смеха.

Он не мог дольше скрывать от себя ужасную истину, что он трус! Он смертельно испугался! Он хотел бежать от этого места, но ноги отказывались ему служить; они подгибались, и он опять сел на бревно, трясясь от страха. Лицо его было влажно, все тело покрылось холодным потом. Он не в силах был даже крикнуть. Он ясно слышал, как сзади него кто-то тихо крался – было похоже, что это какой-нибудь дикий зверь, – но он не смел оглянуться. Может быть, живое бездушное существо и бездушный мертвец соединили свои силы? Был ли это зверь? Ах, если бы он только мог быть уверен в этом! Но никаким усилием воли он не мог теперь оторвать взгляд от мертвеца.

Я повторяю, что лейтенант Байринг был храбрым и умным человеком. Но что вы поделаете? Может ли один человек устоять против такого чудовищного четверного союза, как ночной мрак, одиночество, тишина и соседство мертвеца? Нельзя устоять, когда блуждающий дух его предков нашептывает ему в ухо свои трусливые советы, напевает в его сердце свои унылые погребальные песни и разводит водой его кровь. Силы слишком неравны – и даже мужество не в состоянии противостоять таким противникам.

Лейтенант Байринг обладал теперь только одним непоколебимым убеждением: тело передвинулось. Оно лежало ближе к краю светового пятна – в этом не могло быть сомнения. Руки его также переменили положение; ведь вот, они теперь обе в тени! Струя холодного воздуха обдала лицо Байринга; ветви над его головой зашевелились и зашелестели. Резкие тени пробежали по лицу мертвеца, сбежали с него, оставив лицо освещенным, вернулись обратно; теперь лицо было освещено наполовину. Теперь было ясно видно, что труп шевелился. В эту минуту одинокий выстрел раздался на линии пикета – самый одинокий и громкий, выстрел, какой когда-либо слышало ухо смертного.

Выстрел разрушил чары, которыми был скован человек; он нарушил тишину и одиночество, рассеял блуждающих духов Центральной Азии и вернул ему мужество современного человека. С криком хищной птицы, бросающейся на свою добычу, он прыгнул вперед, полный жажды деятельности.

Теперь выстрелы с фронта раздавались один за другим. Слышны были крики замешательства, стук копыт и несвязное «ура». В тылу, со стороны спящего лагеря, раздались звуки труб и барабанная дробь. Раздвигая кусты с обеих сторон дороги, показался отступавший пикет федералистов; солдаты бежали, отстреливаясь наугад. Отставшая группа, шедшая, как было приказано, по дороге, вдруг рассыпалась по кустам: на них наскочило с полсотни всадников, свирепо работавших саблями. Обезумевшие всадники пронеслись бешеным галопом мимо места, где засел Байринг, и с криками исчезли за поворотом дороги, продолжая стрелять из револьверов. Через минуту раздался залп из ружей, сопровождаемый одиночными выстрелами, – это они встретились со стоявшим в резерве отрядом федералистов; через несколько минут они промчались обратно в полном смятении; некоторые лошади потеряли всадников, а несколько раненых лошадей, обезумевших от боли, фыркали и кидались в разные стороны. И все было кончено. Это ведь была лишь стычка передовых частей.

На фронт послали свежих людей, сделали перекличку, сформировали отставших. Командир федералистов, с частью своего штаба, небрежно одетый, показался ненадолго, задал несколько вопросов, глубокомысленно посмотрел на всех и удалился. Простояв час под ружьем, бригада, стоявшая в лагере, опять улеглась – досыпать.

На следующий день рано утром санитарный отряд, под командой капитана и в сопровождении врача, осматривал место стычки, отыскивая мертвых и раненых. У разветвления дороги, ближе к одной стороне, они нашли два тела, лежавших тесно рядом; офицера федералистов и офицера конфедератов. Федералист умер от удара кинжалом, поразившего ему сердце, но, по-видимому, только после того как он нанес своему противнику не менее пяти очень тяжелых ран. Мертвый федералист лежал лицом вниз в луже крови; кинжал все еще торчал у него из груди. Санитары перевернули тело на спину, и врач вытащил оружие из раны.

– Батюшки! – воскликнул капитан. – Да ведь это Байринг! – и прибавил, взглянув на доктора: – У них была жестокая схватка.

Врач разглядывал кинжал. Эго был кинжал, присвоенный офицерам федеральной пехоты – точно такой же, как и у капитана. Это был, очевидно, кинжал самого Байринга. Никакого другого оружия они не нашли, за исключением незаряженного револьвера у пояса мертвого Байринга.

Врач положил кинжал и подошел к другому трупу. Он был свирепо исколот в нескольких местах, но крови не было. Он взял левую ногу и попытался выпрямить ее. От этого усилия тело сдвинулось с места. Мертвецу не понравилось, что его вывели из спокойного положения, в котором он так удобно себя чувствовал, и он выразил протест, испуская слабый тошнотворный запах. На том месте, где он лежал, открылись маленькие, бестолково копошащиеся червяки.

Доктор и капитан переглянулись.

– Вы говорите: «жестокая схватка»? – сказал вполголоса доктор. – Это самоубийство. Не понимаю, что тут могло произойти. Может быть, Байринг сошел с ума. Вы не замечали за ним ничего такого?

Добей меня!

Бой был упорный и продолжительный; в этом удостоверяли все чувства. Самый воздух был насыщен вкусом боя. Теперь все было кончено; оставалось только оказать помощь раненым и похоронить мертвых – «почиститься немного», – как выразился юморист санитарной команды. «Чистка» требовалась большая. В лесу, насколько мог видеть глаз, среди расщепленных деревьев лежали искалеченные и мертвые люди и лошади. Среди них двигались санитары с носилками, подбирая и унося тех, которые проявляли признаки жизни. Большинство раненых успело умереть от потери крови, пока пушки решали вопрос о том, кому надлежит оказать им помощь. Правило войны таково, что раненые должны ждать; самый лучший способ позаботиться о своих раненых – это выиграть сражение. Надо признаться, что победа «его стороны» – большая подмога для человека, нуждающегося в носилках, но многие не доживают до того момента, когда им можно было бы воспользоваться этими плодами побед.

Мертвых укладывали штук по двенадцати, по двадцати, и они так лежали бок о бок, рядами, пока рыли рвы, которые должны были принять их. Тех, кого находили далеко от этих братских могил, хоронили там, где они лежали. Об установлении личностей убитых особенно не заботились; впрочем, санитарным отрядам в большинстве случаев приказывали убирать ту же самую полосу, которую они помогали сжать, и поэтому имена победоносных мертвецов бывали известны и внесены в списки, ну а павшие враги должны были довольствоваться уже и тем, что их подсчитывали. Зато это удовольствие выпадало на их долю в избытке: многих из них засчитывали по несколько раз, и общий итог в официальном рапорте победителя всегда несколько уклонялся от действительности в сторону чаемого.

На небольшом расстоянии от места, где один из санитарных отрядов устроил свой «бивуак мертвых», стоял, прислонившись к дереву, человек в форме федерального офицера. Поза его от ступней ног до шеи выражала усталость и желание отдыха; но ум его, очевидно, не находился в покое, так как он то и дело беспокойно вертел головой по сторонам. Он, по-видимому, не мог решить, в каком направлении ему пойти. Косые лучи заходящего солнца бросали уже красноватые блики сквозь просветы между деревьями, и усталые солдаты кончали свою дневную тяжелую работу. Девять человек из десяти, которых вы встретите после сражения, спрашивают, как пройти к той или другой части, – как будто кто-нибудь может это знать! Без сомнения, этот офицер отбился от своей части.

Однако, когда последняя санитарная команда ушла, он двинулся прямо через лес к пылающему закату, окрашивавшему его лицо, как кровью. Уверенность, с которой он шагал теперь, показывала, что он идет по знакомым местам; он вернул себе самообладание. Он не обращал никакого внимания на мертвые тела, лежавшие по обеим сторонам дороги. Случайный тихий стон какого-нибудь тяжелораненого, до которого не успели добраться санитары и которому предстояло провести безотрадную ночь под звездным небом, также не привлекал его внимания. Что мог, в самом деле, сделать для него этот офицер? Он не был врачом, и у него даже не было с собою фляги с водой.

У устья неглубокого оврага, – скорее, простой ложбинки – лежала небольшая кучка тел. Офицер увидел ее и, поспешно свернув с дороги, быстро подошел к кучке. Пристально всматриваясь в каждого мертвеца, он наконец остановился над одним, который лежал несколько в стороне, около группы низкорослых деревьев. Он внимательно посмотрел на него. Тот, казалось, пошевелился. Офицер наклонился и положил руку на лицо мертвецу. Тот застонал.

Офицером был капитан Даунинг Медуэл Массачусетского пехотного полка, храбрый и развитой солдат и великодушный человек.

В полку служили два брата Халькро – Каффель и Крид. Каффель Халькро был сержантом в роте капитана Медуэла, и оба они, сержант и капитан, были закадычными друзьями. Они всегда были вместе, насколько это позволяли различие их обязанностей и требования военной дисциплины, потому что они вместе выросли и с детства питали друг к другу сердечную привязанность. Каффель Халькро был по природе человеком не воинственным, но мысль о необходимости расстаться со своим другом была ему так тяжела, что он записался в роту, в которой Медуэл был младшим лейтенантом. Оба дважды получили повышение, но между самым высшим унтер-офицерским и низшим офицерским чином – глубокая социальная пропасть, и друзьям стоило немалого труда явно поддерживать между собою старые отношения.

Крид Халькро, брат Каффеля, был майором; это был мрачный циник, и между ним и капитаном Медуэлом всегда существовала какая-то органическая антипатия; благодаря обстоятельствам она перешла теперь в активную вражду. Если бы их не сдерживали общие их чувства к Каффелю, каждый из этих двух патриотов постарался бы лишить свою страну услуг другого.

В это утро, в самом начале боя, полк занимал передовые позиции на расстоянии мили от главных сил армии. Он был атакован и окружен в лесу, но упрямо удерживал свою позицию. Во время перерыва в бою майор Халькро подъехал к капитану Медуэлу. После формальных приветствий майор сказал:

– Капитан, полковник приказал вам занять с вашей ротой позицию у начала этого оврага и держаться там, пока вас не отзовут. Едва ли мне нужно объяснять вам, насколько это продвижение опасно. Если вы пожелаете, вы можете, я думаю, передать командование вашему старшему лейтенанту. Я не уполномочен узаконить эту замену; это только мое предложение вам, делаемое мною неофициально.

Капитан Медуэл, выслушав это смертельное оскорбление, холодно ответил:

– Сэр, я приглашаю вас сопровождать мой отряд. Конный офицер явится хорошей мишенью, а я уже давно держусь того мнения, что было бы лучше, если бы вы отправились на тот свет.

Находчивость процветала в военных кругах еще и в 1862 году.

Через полчаса рота капитана Медуэла снялась со своей позиции у оврага, потеряв одну треть своего состава. Среди павших был сержант Халькро. Полк вскоре после этого был вынужден отойти назад к главным силам армии и к концу боя находился за несколько миль от оврага.

Теперь капитан стоял возле своего павшего подчиненного и друга.

Сержант Халькро был смертельно ранен. Одежда его была в беспорядке; по-видимому, ее ожесточенно сдирали с него, стараясь обнажить живот. Несколько пуговиц с его мундира было оторвано и лежало на земле возле него, а кругом были разбросаны клочья одежды. Кожаный пояс был расстегнут и, по-видимому, был вытащен из-под раненого, когда он лежал. Крови было немного. На виду была одна рваная рана на животе. Она была засорена землей и сухими листьями. Из нее торчал рваный конец узкой кишки. За все время войны капитану Медуэлу не приходилось еще видеть подобной раны. Он не мог ни догадаться, каким образом она была нанесена, ни объяснить себе эти загадочные подробности: странно разорванную одежду, расстегнутый и вытащенный из-под раненого пояс, грязь в ране, запачканное белое тело вокруг нее.

Он стал на колени и рассмотрел все внимательнее. Поднявшись опять на ноги, он стал оглядываться по сторонам, как бы отыскивая виновника. Шагах в пятидесяти, на гребне низкого, покрытого редкой растительностью холма, он увидел довольно много темных фигур, двигавшихся среди мертвецов. Это было стадо свиней. Одна свинья стояла задом к нему; приподнятые лопатки ее остро выдавались; передние ноги ее стояли на человеческом теле, ее низко наклоненной головы не было видно. Щетинистая спина казалась черной на фоне красного заката. Капитан Медуэл отвел глаза от животного и опять устремил их на то, что было когда-то его другом.

Человек, который был так чудовищно изуродован, был жив. От времени до времени он шевелился; при каждом вздохе он стонал. Пустым взглядом смотрел он на своего друга и вскрикивал при каждом его прикосновении. В мучительной агонии он разрывал землю, на которой лежал; его сжатые кулаки были полны листьями, землей и ветками. Он уже не в силах был произносить членораздельные звуки; невозможно было узнать, чувствовал ли он что-нибудь, кроме боли. Лицо его выражало ожидание, глаза его были полны мольбой. О чем?

В значении его взгляда нельзя было ошибиться; капитан слишком часто видел этот взгляд в глазах людей, которые еще были в силах выразить свое желание словами. Это была мольба о смерти.

Сознательно или бессознательно, этот корчившийся в муках осколок человечества, это воплощение живой боли, этот скромный, чуждый героизма Прометей молил всех, все, обращался ко всему, что не «я», с единой просьбой – чтобы ему дали испить из чаши забвения. К земле и к небу, к деревьям и человеку – ко всему, что облекалось в форму в его ощущении или в его сознании, – обращалось это воплощенное страдание с молчаливой мольбой.

О чем же на самом деле была эта мольба? Об услуге, которую мы оказываем даже низшим бессловесным существам, не умеющим просить, и в которой мы отказываем несчастным представителям своей породы: о блаженном освобождении, об акте высшего сострадания, о coup de grace.

Капитан Медуэл назвал своего друга по имени. Он повторил его несколько раз, пока спазмы не сдавили ему горло. Слезы хлынули на бескровное лицо раненого и затуманили глаза ему самому. Он не видел ничего, кроме окровавленного ворочающегося тела, только стоны были теперь более явственны и прерывались теперь резкими выкриками через более короткие промежутки. Капитан повернулся, провел рукой по лбу и быстро пошел от этого места. Свиньи, увидев его, подняли свои окровавленные морды, с секунду смотрели на него подозрительно, потом с угрюмым недовольным хрюканием убежали и исчезли из глаз. Лошадь, с раздробленной снарядом передней ногой, подняла голову с земли и жалобно заржала. Медуэл сделал шаг вперед, вынул револьвер и выстрелил несчастному животному в голову между глаз; он внимательно следил за его борьбой со смертью, которая, вопреки его ожиданиям, оказалась упорной и длительной; но наконец животное успокоилось. Напряженные мускулы его губ открыли зубы, оскаленные в ужасной гримасе, и обвисли; острый четкий профиль приобрел выражение глубокого мира и покоя.

Яркая полоса заката, тянувшаяся вдоль гребня дальнего холма, почти догорела. Стволы деревьев стали нежно-серыми; на верхушках их уселись тени, похожие на больших черных птиц. Наступала ночь, а капитана Медуэла отделяло от лагеря несколько миль жуткого леса. А он все стоял около мертвой лошади, совершенно безучастный, казалось, к окружающему. Глаза его были опущены к земле; левая рука бесцельно повисла, правая продолжала держать револьвер. Вдруг он поднял голову, повернул лицо в сторону умирающего друга и быстро направился обратно к нему. Он стал на одно колено, взвел курок, приставил дуло револьвера ко лбу умирающего, отвел глаза в сторону и спустил курок. Выстрела не последовало. Он истратил последний патрон на лошадь. Страдалец застонал, и губы его конвульсивно зашевелились. Показавшаяся на них пена была окрашена кровью.

Капитан Медуэл поднялся на ноги и вынул из ножен саблю. Пальцами левой руки он провел по ней от рукоятки до конца лезвия. Некоторое время он держал ее прямо перед собой, как бы для того, чтобы испытать свои нервы. Не видно было, чтобы клинок дрожал; бледные отблески света отражались в них спокойно и ровно. Он наклонился, левой рукой отвел в сторону рубашку умирающего, поднялся и установил кончик лезвия прямо против его сердца. На этот раз он не отвел глаз. Сжимая рукоятку обеими руками, он вонзил саблю, надавив на нее изо всей силы и навалившись на нее всем своим весом. Клинок погрузился в тело, пронзил его и вонзился в землю.

Капитан Медуэл чуть не упал, надавливая изо всех сил. Умирающий поднял колени и в то же время, подняв правую руку, так крепко ухватился за сталь, что суставы его пальцев заметно побелели. В яром, но тщетном усилии вытащить клинок он расширил рану; кровь хлынула ручьем, стекая извилистыми струями по разорванному платью. В этот момент три человека молча появились из-за группы молодых деревьев, скрывавших их приближение. Двое из них были санитары с носилками.

Третий был майор Крид Халькро.

При Чикамауга

Солнечный осенний день склонялся к вечеру. Ребенок вышел из своего убогого жилища в поле и, никем не замеченный, дошел до леса. Он был упоен совершенно новым для него чувством свободы, отсутствия надзора. Он был счастлив. Перед ним открылась дверь к приключениям и самостоятельным исследованиям. Ибо дух, живший в этом мальчике и в течение тысячелетий одухотворявший его предков, был воспитан для великих дел – для открытий и побед. Его раса от самой колыбели с боем отстаивала свое существование, пробила себе путь через два материка и, переправившись через океан, проникла в глубь третьего.

Это был мальчик лет шести, сын бедного фермера. Его отец в юности был солдатом; он сражался с нагими дикарями. Но воинственный дух не угас в фермере за время его мирной жизни. Раз зажженный, воинственный дух уже никогда не гаснет. Он любил книги о войне и батальные картины. А мальчик был уже настолько смышлен, что сумел сделать себе из планки деревянный меч.

Этим оружием он и размахивал сейчас, с храбрым видом, как и подобает потомку героической расы; останавливаясь время от времени на освещенных солнцем полянках, он принимал напыщенно-воинственные позы, виденные им в книжках с картинками. Поощренный легкостью, с которой он побеждал невидимых врагов, пытавшихся препятствовать его продвижению вперед, в лес, он совершил общую для многих полководцев ошибку: он поддался азарту преследования и зарвался слишком далеко от своей базы. Он пришел в себя, когда он очутился на берегу широкого, но неглубокого ручья и увидел, что его быстрые воды преграждают ему путь к преследованию врага, очевидно, перебравшегося через него с непостижимой легкостью. Но это не обескуражило юного воителя; дух его предков, переплывших океан, жил в этой маленькой груди, непобедимый и неукротимый. Он увидел в одном месте на дне ручья лежавшие довольно близко один от другого камни; прыгая по ним, он перебрался на другой берег и, размахивая своим мечом, пустился догонять воображаемого трусливого врага.

Теперь, когда сражение было уже им окончательно выиграно, благоразумие требовало, чтобы он вернулся к маме… то бишь к базе своих военных операций. Увы! Подобно многим знаменитым полководцам и даже величайшему из них, он не смог «ни обуздать свой боевой пыл», ни понять, что «подвергнутая грандиозному искушению судьба покинет и самого великого героя».

В нескольких шагах от берега он встретился вдруг лицом к лицу с новым и более страшным врагом: на тропинке, по которой он шел, сидел на задних лапках заяц; он грозно сидел прямо поперек тропинки, вытянув кверху длинные уши и свесив передние лапки.

С криком испуга мальчик повернул назад и побежал; он бежал, не разбирая направления, призывая на помощь маму, плача и спотыкаясь; терновник беспощадно рвал его нежную кожу, маленькое сердце его усиленно билось от страху; он бежал задыхаясь, ничего не видя от слез, застилавших ему глаза.

Больше часу блуждал он, заплетающимися ногами, в густом кустарнике, пока наконец не улегся, обессиленный, в узком пространстве между двумя огромными камнями, в нескольких шагах от ручья. Он все еще сжимал в руке свой игрушечный меч – теперь уже не оружие, а верного товарища. Он плакал, обливаясь слезами, пока не уснул.

Лесные птицы весело распевали над его головой; белки, распуская пушистые хвосты, прыгали с лаем с дерева на дерево, без сожаления сдирая с них кору, а где-то вдали раздавались странные заглушенные громы, словно это дятлы били в барабаны, празднуя победу природы над дитятей ее извечных поработителей. А за лесом, на маленькой ферме, где белые и негры, полные беспокойства, спешно обыскивали поля и живые изгороди, сердце матери обливалось кровью за пропавшего ребенка.

Часы шли. Ребенок проснулся и встал на ноги. Вечерняя сырость пронизывала его до костей, и надвигающийся мрак наполнял его сердце страхом. Но он отдохнул и теперь не плакал больше. Повинуясь слепому инстинкту, побуждавшему его действовать, он начал пробираться сквозь окруживший его густой чащей кустарник и вышел на более открытое место; справа от него был ручей, слева – пологий холм, поросший редкими деревьями; все тонуло в вечерних сумерках. Легкий туман, как призрак, поднимался над водой. Туман испугал мальчика; вместо того чтобы перейти опять через ручей и пойти обратно по тому направлению, откуда он пришел, мальчик повернулся к ручью спиной и пошел вперед, к темному обволакивающему лесу.

Вдруг он увидел перед собой какое-то странное движущееся существо; это могло быть какое-нибудь большое животное – собака или свинья; возможно, что это был медведь. Мальчик видывал медведей на картинках, но не знал о них ничего дурного; он был даже не прочь познакомиться с мишкой поближе. Но что-то в очертаниях или движениях странного существа – какая-то жуткая неуклюжесть – подсказало ему, что это не медведь, и любопытство у него сменилось страхом.

Он остановился; но по мере того как странное существо приближалось, мужество возвращалось к мальчику. Он убедился, что у странного животного не было, во всяком случае, этих длинных и так грозно вытянутых ушей, как у зайца. Быть может, мальчик бессознательно почуял в раскачивающейся, неловкой походке существа что-то знакомое. Прежде чем существо приблизилось к нему настолько, чтобы разрешить его сомнения, он увидел, что следом за ним идет второе, третье – целый ряд таких же существ. Они были и справа, и слева; все открытое пространство полянки казалось живым от множества копошащихся тел, и все они двигались по направлению к ручью.

Да, это были люди! Но они ползли на руках и коленях. Одни перебирали руками, волоча за собой ноги, другие передвигались на коленях, и руки их висели неподвижно по бокам. Некоторые из них пробовали подняться, но при каждой попытке падали. Все их движения были неестественны, и каждый двигался по-своему, и общее у них было только то, что все они продвигались, шаг за шагом, в одном и том же направлении. Поодиночке, парами или маленькими группами – они двигались в густых сумерках; иногда они останавливались, и в это время другие медленно выползали вперед; потом возобновляли свое движение и остановившиеся. Их были десятки, сотни, и они покрывали собой все пространство, которое только можно было охватить глазом сквозь сгущавшийся мрак. Темный лес, видневшийся за ними, казалось, таил их в себе в несметном количестве. Самая земля около ручья, казалось, шевелилась.

Один из тех, которые остановились, больше не двинулся. Он лежал недвижимый. Некоторые, остановившись, делали странные жесты руками, поднимая и опуская их, или хватались за головы, или поднимали ладони кверху, как люди в церкви иногда, во время общей молитвы.

Но не все это заметил ребенок; подметить все это мог бы только более опытный наблюдатель; мальчик видел только, что это были взрослые мужчины, но ползли они, как маленькие дети. Так как это были люди, то их нечего было бояться, хотя некоторые из них были одеты в какие-то странные, не виданные им раньше костюмы. Теперь мальчик свободно расхаживал среди них, с детским любопытством заглядывая им в лица.

Лица их были поразительно бледны, а у многих они были покрыты красными полосами и пятнами. Это, в связи с их причудливыми позами и смешными движениями, напомнило ему клоуна с размалеванной физиономией, которого он видел прошлым летом в цирке. Он засмеялся, глядя на них. А они все ползли и ползли, эти искалеченные, окровавленные люди, безучастные, как и он, к трагическому контрасту между его смехом и их собственной мрачной серьезностью.

Для него это было забавное зрелище. Взрослые на ферме его отца нередко ползали на руках и на коленях, чтобы позабавить его, и катали его на себе, изображая лошадей.

Мальчик подошел к одному такому ползущему существу со спины и ловким движением оседлал его. Человек упал навзничь, потом поднялся, злобно сбросил мальчугана на землю, как это сделал бы жеребенок-двухлеток, и повернул к нему свое лицо; на этом лице не было нижней челюсти, и между верхними зубами и горлом зияла огромная красная дыра, из краев которой висели куски мяса и торчали обломки костей; неестественно выдававшийся нос, отсутствие подбородка и злые глаза придавали человеку вид хищной птицы, которая окрасила себе горло и грудь кровью своей жертвы.

Человек поднялся на колени; ребенок встал на ноги. Человек погрозил мальчику кулаком; ребенок, наконец, испугавшись, подбежал к ближайшему дереву и спрятался за него. Теперь его положение представилось ему более серьезным. А ползучая масса тащилась, медленно и с трудом передвигаясь, как в какой-то отвратительной пантомиме; она скатывалась с откоса к ручью, как стая больших черных жуков, без единого звука – в глубоком, абсолютном молчании.

И вдруг вся эта кошмарная картина ярко осветилась. За стеною деревьев, которыми порос тот берег ручья, вспыхнул какой-то странно-красный свет, и стволы и ветки деревьев обрисовались на его фоне черным кружевом. Свет озарил ползунов, и от них пошли чудовищные тени, повторявшие в карикатурном виде их движения на освещенной траве. Свет упал на их лица, подкрасил их бледность и сделал еще темнее красные пятна, которыми они были испещрены. Свет заискрился на пуговицах и других металлических частях их одежды. Ребенок инстинктивно повернулся в сторону все разгоравшегося огня и стал спускаться с откоса вместе со своими ужасными спутниками.

Через несколько минут он прошел сквозь всю толпу (это был не бог весть какой подвиг, если принять во внимание, что он шел, а они ползли) и очутился во главе их. Он все еще продолжал держать в руке свой деревянный меч. Теперь он с важностью принял на себя предводительство этим войском, приспособляя свои шаги к темпу его движений, и оборачиваясь от времени до времени как бы для того, чтобы убедиться, что его войско не отстает от него. Можно сказать, что никогда еще не было ни такого предводителя, ни такого войска.

На небольшом пространстве, суживавшемся по мере приближения этого ужасного шествия к ручью, валялись тут и там различные предметы, которые не вызывали в уме предводителя ровно никаких ассоциаций и ни на что не наводили его мысль. Здесь какое-то одеяло, туго скатанное в трубку, сложенное пополам и связанное на концах ремешком, там – тяжелый ранец, тут – сломанное ружье, словом, такие вещи, которые находят на пути отступающих войск и которые равносильны следу, который оставляет удирающий от охотников зверь.

Болотистый берег ручья был истоптан ногами людей и лошадиными копытами, и земля около ручья превратилась в грязь. Более опытный наблюдатель заметил бы, что следы людей шли по двум направлениям и что войска прошли здесь дважды – сначала наступая, потом отступая. Несколько часов назад эти искалеченные полумертвые люди вместе со своими, более счастливыми и теперь далекими товарищами вошли в лес; их было тогда несколько тысяч. Победоносные батальоны, разбившись на отдельные кучки, прошли мимо мальчика с обеих сторон – чуть не наступая на него, – в то время, когда он спал. Шум их шагов и бряцание их оружия не разбудили его. На расстоянии, может быть, брошенного камня от того места, где он спал, произошло сражение: но он не слышал ни ружейной трескотни, ни грохота пушек, ни громовой команды начальников. Он проспал все это, сжимая свой маленький деревянный меч, столь же безучастный к величию борьбы, как воин, навсегда опочивший на поле сражения.

Огонь, сверкавший за стеною леса, на том берегу ручья, залил теперь светом, отражаясь от полога собственного дыма, всю местность. Извилистую линию тумана он превратил в золотые пары. Вода сверкала красными бликами; красными были и камни, торчавшие из воды. Но это была кровь, которою запятнали их менее тяжело раненные, пробираясь через них.

Мальчик теперь быстро перепрыгивал с камня на камень. Он спешил на пожар. Перебравшись на тот берег ручья, он обернулся, чтобы посмотреть на свое войско. Авангард его добрался до берега. Те, которые были посильнее, дотянулись до самого края берега и погрузили свои лица в воду. Три или четыре из них лежали без движения, опустив в воду всю голову. Казалось, что у них вовсе нет голов. Глаза ребенка загорелись при виде этого восторгом: уж больно это было смешно! Когда эти люди утолили свою жажду, у них не хватило сил ни на то, чтобы отодвинуться от воды, ни на то, чтобы удержать голову над ее поверхностью, и они захлебнулись. Позади них, на полянке, предводитель видел столько же бесформенных фигур, как и раньше; но теперь далеко не все из них шевелились. Он замахал им своей фуражкой, чтобы подбодрить их, и с улыбкой указал им своим мечом в сторону путеводного огня – это был огненный столп для этого необычайного исхода.

Полный доверия к преданности своих последователей, он углубился в лес, легко пересек его благодаря иллюминации, перелез через забор, перебежал через поле, оглядываясь и играя со своей тенью, и так добрался до пылающих развалин строения.

Здесь было полное запустение. На всем пространстве, освещенном огнем, не было ни одной живой души. Но ребенок не обратил на это внимания; зрелище было интересное, и он весело пустился в пляс, подражая движениям колеблющихся языков пламени. Он стал бегать и собирать топливо; но все, что он находил, было слишком тяжело для того, чтобы можно было бросить в огонь издалека, а подойти к огню поближе, не обжигаясь, было невозможно. В отчаянии, он швырнул в огонь свой меч. Это была сдача перед более могучими, чем он сам, силами природы. Его военная карьера закончилась.

Когда он повернулся в другую сторону, взгляд его упал на уцелевшие строения, имевшие до странности знакомые очертания; как будто он когда-то видел их во сне. Он стоял, с удивлением глядя на них, и вдруг вся ферма, вместе с прилегающим к ней лесом, внезапно будто повернулась на каком-то стержне. Весь его маленький мирок перевернулся; точки компаса переместились. Он узнал в пылающем строении свой собственный дом!

С минуту он стоял, остолбенев от этого открытия; потом он побежал, спотыкаясь, вокруг развалин. На полдороге, отчетливо видимая при ярком свете пламени, лежала мертвая женщина, – белое лицо ее было поднято кверху, в раскинутых руках ее были зажаты пучки травы, платье было разорвано, длинные черные волосы спутаны и покрыты запекшейся кровью. Большая часть лба у трупа была оторвана, и сквозь зазубренные по краям отверстия проступал мозг и тек по лбу – покрытая пеной серая масса с пучками ярко-красных пузырьков… Работа снаряда.

Ребенок шевелил руками, делая дикие, неуверенные движения. Он испускал какие-то непередаваемые нечленораздельные звуки – нечто среднее между болтовней обезьяны и кулдыканьем индюка – страшные, бездушные, бессмысленные звуки, – язык дьявола. Ребенок стал глухонемым.

Он стоял неподвижно, с трясущимися губами, глядя на разрушение.

В горах

Говорят, лесорубы влюблены в горную страну Чит, а в последнее время ее полюбили и охотники-спортсмены из числа джентльменов с достатком. Так оно и должно быть – ведь и леса, и дичи там с избытком. Оглядываясь назад, вглядываясь сквозь дымку пятидесяти минувших лет в собственное прошлое, вспоминаю те места как настоящее зачарованное царство. Аллеганы – потрясающие горы. Я вновь вижу эти тускло-синие волны – бесконечными валами они вздымаются гребень за гребнем, теряясь вдали, – за сонными знойными долинами, окрашенными в пурпур. Но там, вдалеке, почти на линии горизонта, замечаю изъян цвета – чистый, тускло-синий цвет нарушен зыбким, едва заметным оттенком неровно-серого. Это дым костров вражеского лагеря.

Осенью того самого незабвенного 1861 года от Рождества Христова, первого в череде последующих «героических лет», неполного состава бригаду новобранцев, – а в те дни все были новобранцами – других просто не было, – перебросили через реку Огайо к границе мятежных штатов. Через некоторое время, к собственному удивлению (если вспомнить о неразберихе и хаосе тех дней, удивляться есть чему), мы оказались у перевала Чит-Маунтин с заданием удерживать дорогу, идущую откуда-то на юго-восток. Большинство новичков служили свои первые три месяца – были добровольцами, откликнувшимися на призыв президента. Я и мои друзья считались ветеранами, – наши три месяца уже минули, – и к нам относились с уважением, хотя мы были едва ли старше. Думаю, если свести статистику, то в среднем всем нам было не больше двадцати. Но мы были «аристократами службы», потому весьма ревностно относились к делу; некоторые щеголяли в мундирах, застегнутых на все пуговицы; были и такие, кто с утра причесывался. Мы уже «побывали в деле»: одному из нас конфедераты прострелили ногу при Филиппах, «первом сражении войны»; наш батальон потерял десяток человек при Лорел-Хилл и Каррик-Форд, когда враг бежал, пытаясь бог знает почему уйти от нас. Теперь нашей задачей было подавить мятеж. Мы были переполнены патриотическими чувствами: никто из нас ни секунды не сомневался, что мятежники прокляты Богом, они – исчадия ада, изверги. И мы все «призваны свыше» покончить с этим злом силой оружия.

Перед нами была неведомая страна. Девять из десяти из нас никогда в глаза не видели гор. Да что гор, – холма выше церковного шпиля не видывали, до тех пор пока мы не переправились через реку Огайо. Думаю, по силе эмоций ничто не может сравниться с первой встречей с горами. Для нас – равнинного племени, родившегося и выросшего на плоских пространствах Огайо или Индианы, горы были настоящим чудом. Казалось, само пространство жизни обрело новое измерение; оказывается, существуют не только длина и ширина, но и объем, и это потрясало.

Современная литература полна свидетельств того, что наши предки смотрели на горы с отвращением и ужасом. Даже поэты семнадцатого века не уставали их проклинать, правда, в выражениях вполне благопристойных. Если бы, к несчастью своему, им довелось прочесть первые строки «Удовольствия надежды», они наверняка бы подумали, что мастер Кэмпбелл шутит, книгу следует закрыть и не читать далее, чтобы не оскорбить собственный вкус.

Жители равнин, вторгшиеся в горную страну Чит, мы с молоком матери впитали иные ландшафты, иные пейзажи. Для нас Западная Виргиния была не просто какой-то Западной Виргинией – для нас она стала волшебной, зачарованной страной. Как мы упивались ее дикой красотой! С каким восторгом мы вдыхали аромат ее сосен и елей! С каким почти благоговением мы взирали на заросли лавра – настоящего лавра, если вам понятно, о чем идет речь! Того самого, которым венчали своих героев прославленные римляне. Мы резали из его корней украшения и кольца, мастерили свирели. Мы собирали смолу елей и отсылали ее в письмах своим любимым. Каждый холм, на который поднимались, мы называли пиком, и никак иначе.

И вот в те безмятежные дни (кстати, и зимородков там было в изобилии – они заливались вовсю) мы устроили еще одно сражение. В анналы истории оно не вошло, скорее всего, потому, что мы, потерпев поражение, постфактум благоразумно назвали его не боевым столкновением, а разведкой боем.

Предыстория инцидента проста и незамысловата: мы совершили долгий марш-бросок и расположились перед укрепленным лагерем врага на дальнем краю долины. Наш командир предусмотрительно позаботился о том, чтобы мы находились вне досягаемости стрелкового оружия неприятеля. Недостатком этой схемы было то, что противник тоже был для нас недосягаем, потому что наши винтовки были не лучше неприятельских. К сожалению (можно сказать, это было несправедливо), у него было несколько орудий, очень хорошо замаскированных. С их помощью он растерзал нас, к высшему удовольствию собственных ума и сердца. Итак, мы расстались с неприятелем в гневе и обиде и вернулись на прежнее место дислокации, оставив наших мертвых. Впрочем, их было немного.

Среди последних оказался парень из моего взвода Эбботт. Нет ничего удивительного, что я помню это имя, – его смерть была необычной. Он лежал в цепи на животе и был убит ядром из орудия на излете. Оно прокатилось по земле между нами и угодило прямо в него – застряло в теле, там и оставалось, пока не вытащили. Снаряд был особенный: видимо, отливали его на какой-то частной литейной фабрике, владелец которой закон собственности ставил выше законов баллистики, – довольно коряво там было начертано имя: «Эбботт». Так это было на самом деле или нет, – не знаю: меня рядом не было, но запомнилось.

Как раз после того, как резко похолодало и по ночам кусал мороз, а по утрам солнце, казалось, дрожало от холода, мы поднялись на горный хребет Чит, чтобы взять под охрану перевал, по которому никто не хотел идти. Здесь, по сторонам дороги откуда-то на юго-восток, мы свели весь лес и понастроили бараков – они были огромными! Солдатам в них было удобно. Впрочем, удобно и для вражеской артиллерии. Помню, с какой гордостью мы рубили и таскали длинные бревна! Точность, с которой мы уложили их друг на друга (по нитке!), поражала. Как и пуленепробиваемость. А циклопические двери, которые мы повесили на скользящих болтах, вызывали у нас подлинный восторг! И вот, когда мы все закончили, появился офицер из кадровых, о чем-то несколько минут поболтал с нашим командиром, и нам приказали заняться земляными работами на другой стороне дороги, оставив здесь все как есть, а затем разбить там лагерь и поселиться в палатках! У этого товарища из регулярной армии явно не хватило духа предложить снести наши вавилонские башни. Думаю, и до сих пор остатки наших сооружений сохранились – как свидетельство гениальности американских солдат-добровольцев.

Кстати, мы были первыми, кто взялся за охрану животных в Чит-Маунтине. Хотя на этой обширной территории мы охотились – и в сезон, и вне сезона, – но едва ли все вместе настреляли дичи больше, чем один-единственный профессиональный охотник-браконьер. Зато всех настоящих охотников мы распугали. Там в изобилии водились медведи и олени; много зимних дней, по колено в снегу, автор этих строк ходил по следу мишки к его логову, но только выслеживал, не тревожил. Не могу не согласиться с моим покойным другом, поэтом Робертом Уиксом:

Мне кажется, что по следам идти
Куда заманчивей, чем обладать добычей.
Поэтому не сомневаюсь: те, кто сейчас устроил себе в Чит-Маунтине охотничьи угодья, найдут там немало дичи. Если, конечно, она не передохла с 1861 года. Во всяком случае, мы ее почти не трогали.

И все же мы не только охотились и бездельничали в этих лесистых горах и сонных долинах под пологом мохнатых сосен и елей. Время от времени мы еще немного и воевали. Случались стычки на аванпостах, иной раз нас отправляли в боевой дозор в сторону врага. Впрочем, боюсь, мы больше имитировали активность, нежели рассчитывали на какой-то реальный боевой результат, пока однажды не стало известно, что нам предстоит наступление – будем атаковать вражеские позиции в нескольких милях от нас. Те, что на вершине главного хребта Аллеганских гор, – те самые лагеря, за едва уловимым голубоватым дымом которых мы наблюдали все это время. Движение велось, как это было принято в дни той войны, в две колонны, которые должны были одновременно наброситься на врага с противоположных сторон. Ведомые по неизвестным дорогам ненадежными проводниками, мы постоянно сталкивались с разнообразными и неожиданными препятствиями, – и это в милях друг от друга и без всякой связи. Разумеется, обе колонны не могли обеспечить необходимую скрытность и согласованность действий. Враг, пользуясь тем неоценимым военным преимуществом, которое на языке людей гражданских называется окружением, бил атакующие колонны поодиночке, набрасываясь всеми силами на каждую по отдельности.

Весь день, – а он был ярким, зимним, – мы спускались вниз, прочь от нашего гнезда. Следующую ночь – такую же яркую и зимнюю – мы поднимались вверх, к большому лесистому хребту на горизонте. Все это выглядело предельно романтично: зачарованные сонные долины, залитые струящимся лунным светом; укрытые снегом хвойные леса, уходящие – казалось, нет им конца! – вдаль. А река, вдоль русла которой мы шли, была невидима – укрыта плотным, клубящимся туманом. Остроту восприятия усиливала «перчинка» опасности. Где-то впереди, в авангарде, зазвучали выстрелы, началась перестрелка. Потом надолго все стихло. Мы шли вперед, пока на обочине не заметили какую-то темную массу. Объявили привал; мы подошли и обнаружили тела, укрытые одеялами. Нас терзало любопытство: мы заглянули под одеяла и увидели мертвые, изжелта-глиняные лица. Какими безобразно-отталкивающими они были! С пятнами загустевшей крови, пристально-пустыми глазами, зубами, выпирающими из-под напряженных губ,разверстых ртов! Мороз уже побелил их потрепанные мундиры. Нет, патриотизм наш не стал от этого меньше, но вот такими становиться мы не хотели.

Час, если не больше, приказывать сохранять молчание в строю нужды не было.

День спустя, когда мы возвращались обратно, – уставшие, разбитые и подавленные, свирепеющие от нанесенного нам поражения, – кое-кто из нас все же нашел силы обратить внимание: тела поменяли свое положение. Похоже, трупы избавились от части своей одежды – она лежала рядом, в беспорядке. Лица… а лиц у них не было.

Как только голова нашей колонны достигла этого места, началась беспорядочная стрельба. Можно было подумать, это живые воздают почести мертвым. Нет: солдаты открыли беспорядочную пальбу по стаду диких свиней – они ели наших павших! И вот какая трогательная деталь: добытых кабанов мы есть не стали.

Хороша была охота в Западной Виргинии, в горной стране Чит. Даже в 1861 году.

Капитан Кольтер

– И вы думаете, полковник, что ваш храбрый Кольтер согласится поставить здесь хоть одну из своих пушек? – спросил генерал.

По-видимому, он задал этот вопрос не вполне серьезно; действительно, место, о котором шла речь, было не совсем подходящим для того, чтобы какой бы то ни было артиллерист, даже самый храбрый, согласился поставить здесь батарею. «Может быть, генерал хотел добродушно намекнуть полковнику на то, что в последнее время он чересчур уж превозносил мужество капитана Кольтера?» – подумал полковник.

– Генерал, – ответил горячо полковник, – Кольтер согласится поставить свои пушки где угодно, лишь бы они могли бить по нашим противникам, – и он протянул руку по направлению к линии неприятеля.

– Тем не менее это единственное место для батареи, – сказал генерал.

На этот раз он говорил совершенно серьезно.

Место, о котором шла речь, представляло собою углубление, впадину в крутом гребне горы; мимо него проходила проезжая дорога; достигнув этой наивысшей своей точки крутым извилистым подъемом, дорога делала столь же извилистый, но менее крутой спуск в сторону неприятеля. На милю направо и налево хребет, хотя и занятый пехотой северян, залегшей сейчас же за острым гребнем и державшейся там словно одним давлением на нее воздуха, не представлял ни одного местечка для постановки орудий; оставалось единственное место – это углубление, а оно было настолько узко, что было сплошь занято полотном дороги. Со стороны южан над этим пунктом командовали две батареи, установленные на возвышении за ручьем, за полмили отсюда. Все пушки южан, за исключением одной, были замаскированы деревьями фруктового сада; лишь одна – и это казалось почти наглостью – стояла как раз перед довольно величественным зданием – усадьбою плантатора. Позиция, которую занимала эта пушка, была довольно безопасной, но только потому, что федеральной пехоте было запрещено стрелять. Таким образом, «Кольтерова ямка», как прозвали потом это место, не привлекала в этот прекрасный солнечный день артиллеристов как пункт, на котором «прямо хотелось бы поставить батарею».

Несколько лошадиных трупов валялось на дороге, да столько же человеческих трупов было сложено рядом сбоку от полотна и немного дальше, на скате горы. Все они, за исключением одного, были кавалеристами и принадлежали к авангарду северян. Один был квартирмейстером. Генерал, командовавший дивизией, и полковник, начальник бригады, со своими штабами и эскортом выехали в «ямку», чтобы взглянуть на неприятельские пушки, которые тотчас же скрылись за высокими столбами дыма. Не было никакого расчета долго наблюдать за этими пушками, обладавшими, по-видимому, способностями каракатицы, скрывающейся, как известно, когда ее преследуют, в туче выпускаемой ею из желудка черной жидкости. В результате этого кратковременного наблюдения и последовал диалог между генералом и полковником, с которого начинается этот рассказ.

– Это единственное место, – повторил задумчиво генерал, – откуда можно обстрелять их.

Полковник взглянул на него с серьезным видом.

– Но здесь есть место только для одной пушки, генерал, – одной против двенадцати.

– Это правда – только для одной каждый раз, – сказал генерал с гримасой, которая лишь с большой натяжкой могла быть истолкована, как улыбка. – Но зато ваш храбрый Кольтер – сам целая батарея.

Теперь нельзя уже было не почувствовать иронии. Это разозлило полковника, но он не нашелся, что ответить. Дух воинской дисциплины не очень-то поощряет возражения, не говоря уже о споре.

В этот момент молодой артиллерийский офицер медленно поднимался верхом по дороге в сопровождении горниста. Это был капитан Кольтер. Ему было не больше двадцати трех лет. Он был среднего роста, но очень строен и гибок. Его посадка на лошади чем-то напоминала посадку штатского. Лицо его было не банального типа: худое, с горбатым носом, серыми глазами, с маленькими белокурыми усиками и с длинными, развевающимися светлыми волосами. В костюме его заметна была нарочитая небрежность. Фуражка на нем сидела набок, мундир был застегнут только на одну пуговицу, у пояса, так что из-под него был виден большой кусок белой рубашки, довольно чистой для походной жизни. Но эта небрежность ограничивалась только костюмом и манерами капитана, лицо же его выражало напряженный интерес к окружающему. Его серые глаза, бросавшие от времени до времени острый взгляд по сторонам и шнырявшие кругом, как лучи прожектора, были большей частью обращены вверх – к точке небесного свода над «ямкой»; впрочем, это продолжалось только до тех пор, пока он не поднялся на вершину: тут уже нечего было смотреть вверх.

Поравнявшись с дивизионным и бригадным командирами, он механически отдал честь и хотел было проехать мимо, но, движимый каким-то внезапным побуждением, полковник сделал ему знак остановиться.

– Капитан Кольтер, – сказал он, – на той вершине у неприятеля поставлено двенадцать пушек. Если я правильно понял генерала, он предлагает вам поставить здесь одну пушку и обстрелять их.

Наступило тягостное молчание; генерал тупо смотрел, как вдали какой-то полк медленно взбирался в гору, пробираясь сквозь густой кустарник; разбившись на куски, полк напоминал разорванное, волочащееся по земле облако голубого дыма: капитан, казалось, не видел генерала. Вдруг капитан заговорил, медленно и с видимым усилием:

– Вы сказали – на той вершине, напротив, сэр? Пушки поставлены, значит, близко от дома?

– А, вы проезжали по этой дороге? Да, около самого дома.

– И это… необходимо… обстрелять их? Категорический приказ?

Он заметно побледнел и говорил хриплым голосом. Полковник был удивлен, ошеломлен. Он украдкой взглянул на генерала. Правильное неподвижное лицо генерала ничего не выражало и было жестко, как бронзовое. Минуту спустя генерал уехал, сопровождаемый своим штабом и свитой. Первым побуждением уничтоженного и негодующего полковника было арестовать капитана Кольтера, но последний шепотом сказал несколько слов своему горнисту, отдал честь полковнику и поехал прямой дорогой к «ямке»; скоро его силуэт обрисовался на самой высшей точке дороги; на коне, с полевым биноклем у глаз, он был четок и недвижен на фоне неба, как конная статуя.

Горнист помчался вниз по дороге, в противоположном направлении, и скрылся за деревьями. Скоро звук его трубы раздался в кедровой чаще, и через невероятно короткий промежуток времени пушка вместе с зарядным ящиком, запряженные каждый шестью лошадьми и в сопровождении полного комплекта прислуги, выехали, грохоча и подпрыгивая, на склон горы; люди подхватили пушку, окруженную облаком пыли, бесформенную в своем чехле, и покатили ее на руках к роковому месту на гребне, среди трупов павших лошадей.

Взмах руки капитана, несколько странных и быстрых движений прислуги, и может быть, прежде чем пехота, расположившаяся вдоль дороги, перестала слышать грохот ее колес, большое белое облако покатилось вниз по холму, и, при оглушительном звуке отдачи, дело в «ямке» Кольтера началось.

Мы не намерены передавать все подробности и весь ход этого страшного поединка – поединка, в котором различные моменты боя отличались только степенью отчаяния. Почти в тот же самый момент, когда пушка Кольтера бросила свой облачный вызов, двенадцать ответных клубов дыма взметнулось кверху из-за деревьев, окружавших дом плантатора, и гул, в двенадцать раз более сильный, загремел в ответ, как расколотое эхо. Начиная с этого момента и вплоть до конца федеральные канониры вели свой безнадежный бой в атмосфере раскаленного металла; их мысли были как молнии, а их действия несли смерть.

Не желая смотреть на людей, которым он не мог помочь, и быть немым свидетелем бойни, которую он не мог прекратить, полковник взобрался на вершину, на четверть мили левее; самая «ямка» была оттуда не видна, а клубы черно-красного дыма, вылетавшие из нее, придавали ей сходство с кратером огнедышащего вулкана. В полевой бинокль полковник видел и неприятельские пушки, и, поскольку это было возможно, следил за результатами стрельбы Кольтера… если только сам Кольтер был еще жив и если это еще он руководил стрельбой. Полковник увидел, что федеральные артиллеристы, не обращая внимания на те пушки, местоположение которых выдавали только выбрасываемые ими клубы дыма, сосредоточили все свое внимание на одной пушке, стоявшей на открытом месте – на лужайке против дома плантатора. Над этим дерзким орудием и вокруг него то и дело разрывались гранаты с небольшими промежутками в несколько секунд. Некоторые снаряды попали в дом, о чем можно было судить по тонкой струе дыма, поднимавшейся над разбитой крышей. Фигуры распростертых на земле убитых людей и лошадей были отчетливо видны.

– Если наши ребята делают такие дела с одной пушкой, каково им выносить стрельбу из двенадцати орудий? – сказал полковник стоявшему поблизости адъютанту. – Спуститесь и передайте командиру орудия, что я поздравляю его с меткостью стрельбы.

Повернувшись к другому офицеру, он прибавил:

– Вы заметили, как неохотно подчинился распоряжению начальства Кольтер?

– Да, сэр, заметил.

– Ну, так, пожалуйста, ни слова об этом. Не думаю, чтобы генерал поставил ему это в вину. Интересно, как генерал объяснит себе свое собственное поведение. Чего он хотел? Доставить арьергарду отступающего неприятеля развлечение?

Снизу подходил молодой офицер; он, тяжело дыша, взбирался по крутому подъему. Едва успев отдать честь, он проговорил, с трудом переводя дух:

– Полковник, меня прислал полковник Хармон – сообщить вам, что неприятельские пушки находятся на расстоянии ружейного выстрела от наших позиций, и многие из них отчетливо видны с нескольких пунктов занимаемой нами высоты.

Бригадный командир взглянул на офицера совершенно безучастно.

– Это мне известно, – спокойно ответил он.

Молодой офицер был, по-видимому, озадачен.

– Полковник Хармон хотел бы иметь разрешение заставить их замолчать, – пробормотал он.

– Я бы тоже хотел этого, – продолжал тем же тоном полковник. – Передайте мой привет полковнику Хармону и скажите ему, что приказ генерала не открывать стрельбы из ружей остается в силе.

Молодой офицер отдал честь и ушел. Полковник повернулся на каблуках и опять посмотрел на неприятельские пушки.

– Полковник, – сказал адъютант, – я не знаю, должен ли я говорить, но тут что-то неладное. Вам известно, кстати, что капитан Кольтер – уроженец Юга?

– Нет! Неужели это правда?

– Я слышал, что этим летом дивизия, которой командовал наш генерал, несколько недель стояла лагерем по соседству с усадьбой капитана Кольтера и…

– Слушайте! – прервал его полковник, поднимая руку. – Вы слышите это?

«Это» – было молчание пушки федералистов. И «это» слышали все: штаб, ординарцы, пехота, расположившаяся позади гребня; все «слышали» это и с любопытством смотрели в сторону кратера, откуда теперь не поднималось ни одного облака дыма, за исключением редких дымков от разрывавшихся там неприятельских гранат. Затем послышался звук трубы, потом слабый стук колес; минуту спустя канонада возобновилась с удвоенной силой. Подбитая пушка была заменена новой.

– Так вот, – сказал офицер, продолжая прерванный рассказ, – генерал познакомился с семьей Кольтера. И вот тут вышла какая-то история – я не знаю точно, в чем было дело, – с женой Кольтера. Она была сецессионисткой, как и все они за исключением самого Кольтера. Была жалоба в главный штаб армии, и генерала перевели в эту дивизию. Очень странно, что батарея Кольтера была впоследствии причислена к нашей дивизии.

Полковник встал с камня, на котором они сидели. В глазах его вспыхнуло благородное негодование.

– Слушайте, Моррисон, – сказал он, глядя прямо в лицо своему болтливому штаб-офицеру. – Вы слышали эту историю от порядочного человека или от какого-нибудь сплетника?

– Я не желаю говорить, каким путем я узнал это, если это не является необходимым, – ответил офицер, слегка покраснев. – Но я ручаюсь вам головой, что все это в главных чертах верно.

Полковник повернулся к небольшой группе офицеров, стоявших в стороне от них.

– Лейтенант Вильямс! – закричал он.

Один из офицеров отделился от группы и, выступив вперед и отдав честь, произнес:

– Простите, полковник, я думал, что вас известили. Вильямс убит там внизу снарядом. Что прикажете, сэр?

Лейтенант Вильямс был тот самый офицер, которому выпала честь передать командиру батареи поздравление от бригадного командира с меткой стрельбой.

– Идите, – сказал полковник, – и прикажите немедленно убрать орудие. Вперед! Я пойду с вами.

Он пустился почти бегом по склону по направлению к «ямке», он рисковал сломать себе шею, прыгая по камням и пробираясь сквозь заросли; его спутники следовали за ним в беспорядке. У подошвы горы они сели на ожидавших их лошадей, поехали крупной рысью, сделали поворот и въехали в «ямку». Зрелище, представившееся их глазам, было ужасно.

Углубление, которое было достаточно широко для одной пушки, было загромождено обломками по крайней мере четырех орудий. Офицеры увидели, как замолкла последняя подбитая пушка – не хватало людей, чтобы быстро заменить ее новой. Обломки валялись по обе стороны дороги; люди старались очистить место посредине, по которому палила теперь пятая пушка. Что касается людей, то они казались какими-то демонами. Все были обнажены до пояса, их грязная кожа казалась черной от пороха и была испещрена кровавыми пятнами; они были без шапок. Их движения, когда они действовали банником, напоминали движения сумасшедших.

Они упирались опухшими плечами и окровавленными руками в колеса орудия, каждый раз, когда оно откатывалось, и подкатывали тяжелую пушку назад на ее место. Команды не было слышно; в этом ужасном хаосе выстрелов, рвущихся снарядов, звенящих осколков и летающих щепок никакой голос не мог бы быть услышан. Офицеры – если они тут и были – не отличались от солдат; все работали вместе, пока не умирали, повинуясь взгляду. Прочистив пушку, ее заряжали; зарядив ее, ее наводили и стреляли. Полковник заметил нечто новое для него в военной практике – нечто страшное и противоестественное, жерло пушки было в крови! Не имея долгое время воды, люди обмакивали губку в кровь своих убитых товарищей, стоявшую тут целыми лужами. Во время работы не было никаких пререканий; обязанности настоящего момента были ясны каждому. Когда один падал, другой, казалось, вырастал из-под земли на месте мертвеца, чтобы пасть в свою очередь.

Вместе с погибшими пушками лежали погибшие люди – около обломков, под ними и наверху; а позади, за дорогой – страшная процессия! – ползли на руках и коленях раненые, которые еще могли двигаться. Полковнику – он из сострадания послал свою свиту правее – пришлось давить копытами своего коня тех, смерть которых не вызывала сомнений, для того чтобы не раздавить тех, в которых еще теплилась жизнь. Он спокойно прокладывал себе путь в этом аду, проехал вдоль орудия и, ослепленный дымом последнего залпа, попал в щеку какому-то человеку, державшему банник, который после этого упал (считая себя убитым), думая, что в него попал снаряд. Какой-то черт выскочил из дыма, чтобы занять его место, но остановился и посмотрел на всадника каким-то нездешним взглядом; зубы его сверкали белизной из-за черных губ; глаза, горящие и расширенные, сверкали как уголья, под его окровавленным лбом. Полковник повелительным жестом указал ему назад. Черт поклонился в знак повиновения. Это был капитан Кольтер.

Одновременно с жестом полковника, прекратившим канонаду, тишина воцарилась на всем поле сражения. Снаряды не летали больше в это ущелье смерти; неприятель также прекратил канонаду. Его армия ушла уже несколько часов назад, и командир арьергарда, удерживавший эту опасную позицию такое долгое время в надежде прекратить огонь федералистов, в этот момент сам прекратил канонаду.

– Я не имел представления о размерах моей власти, – шутливо говорил сам себе полковник, направляя свой путь к вершине, чтобы узнать, что же случилось на самом деле.

Час спустя его бригада расположилась бивуаком на неприятельской территории, и зеваки рассматривали с некоторым страхом, как какие-то священные реликвии, десятки валяющихся раскоряченных мертвых лошадей и три подбитые пушки.

Мертвых унесли; их истерзанные, изувеченные тела дали бы победителям слишком большое удовлетворение.

Разумеется, полковник и офицеры остановились в доме плантатора. Правда, он довольно сильно пострадал от огня, но все же это было лучше, чем ночевать под открытым небом. Мебель была опрокинута и поломана. Стены и потолок в некоторых местах были совершенно разрушены, и всюду чувствовался запах порохового дыма. Но кровати, сундуки, полные дамских нарядов, и буфет с посудой сравнительно уцелели. Новые постояльцы устроились на ночь довольно комфортабельно, а уничтожение батареи Кольтера дало им интересную тему для разговоров.

Во время ужина в столовую вошел ординарец и попросил разрешения поговорить с полковником.

– В чем дело, Барбур? – добродушно спросил полковник, не расслышав.

– Полковник, в погребе что-то неладно. Не знаю, в чем дело, но там кто-то есть. Я пошел было туда поискать чего-нибудь…

– Я сейчас спущусь и посмотрю, – сказал, вставая, один из штаб-офицеров.

– Я тоже пойду, – сказал полковник. – Пусть другие остаются. Веди нас.

Они взяли со стола подсвечник и спустились по лестнице в подвал; ведший их ординарец дрожал от страха. Свеча давала очень слабый свет, но как только они вошли, она осветила человеческую фигуру. Человек сидел на камне, прислонившись к потемневшей каменной стене, около которой они стояли; колени его были подняты, а голова наклонена вперед. Лица, повернутого к ним в профиль, не было видно, так как человек так сильно наклонился вперед, что его длинные волосы закрывали ему лицо; и – странная вещь – борода, иссиня-черного цвета, падала огромной спутанной массой и лежала на полу у ног человека.

Офицеры невольно остановились; полковник, взяв свечу из дрожащих рук ординарца, подошел к человеку и внимательно всмотрелся в него. Длинная черная борода оказалась волосами мертвой женщины. Женщина сжимала в руках мертвого ребенка. Оба лежали в объятиях мужчины, который прижимал их к груди, к губам. Кровь была в волосах женщины; кровь была в волосах мужчины. Недалеко лежала детская нога. В выбитом земляном полу подвала было углубление – свежевырытая яма, в которой лежал осколок снаряда с зазубренными с одной стороны краями.

Полковник поднял свечу как можно выше. Пол в комнате над подвалом был пробит, и расщепленные доски свесились вниз.

– Этот каземат – ненадежное прикрытие от бомб, – сказал серьезно полковник.

Ему даже не пришло в голову, что его оценка события грешит легкомыслием.

Некоторое время они молча стояли возле этой трагической группы; штаб-офицер думал о своем прерванном ужине, ординарец ломал голову, что могло бы заключаться в бочках, стоявших на другом конце погреба. Вдруг человек, которого они считали мертвым, поднял голову и спокойно взглянул им в лицо. Лицо его было черно как уголь; щеки его были, по-видимому, татуированы – от глаз вниз шли неправильные извилистые линии. Губы были белые, как у негра. На лбу была кровь.

Штаб-офицер подался на шаг назад, ординарец отодвинулся еще дальше.

– Что вы здесь делаете, любезный? – спросил полковник, не двигаясь с места.

– Этот дом принадлежит мне, сэр, – был вежливый ответ.

– Вам? Ах, я вижу. А это?

– Моя жена и ребенок. Я капитан Кольтер.

Дома с привидениями Перевод Романа Танасейчука

На «Сосновом острове»

На протяжении многих лет недалеко от города Галлиполиса, штат Огайо, жил один старик. Его звали Герман Делуз. О его прошлом известно было немного – о себе он не рассказывал, да и других не тревожил расспросами. Никто ничего не знал наверняка, но коллекция абордажных крючьев, сабель и старых кремневых пистолетов заставляла его соседей верить, что когда-то давно он был пиратом. В полном одиночестве он обитал в небольшом обветшалом домишке из четырех комнат, который давно нуждался в основательном ремонте. Тот стоял на небольшом возвышении посреди обширной каменистой пустоши, заросшей ежевикой, возделанной лишь местами, да и то кое-как. Это была единственная собственность, которой он владел, и едва ли она могла обеспечить существование, какими скромными ни были бы потребности Делуза. Но деньги у него, похоже, водились. Он платил наличными за все, что покупал в окрестных деревенских лавках. При этом редко отоваривался в одном и том же месте несколько раз подряд. По крайней мере, делал это по прошествии какого-то времени. Однако одобрения своему поведению не сыскал. Напротив, люди видели в нем неуклюжую попытку старика утаить истинные размеры состояния. Никто из его праведных соседей не сомневался, что в полуразрушенном жилище у Делуза припрятаны горы золота, добытого нечестным путем. Тем более что такое положение вещей вполне соответствовало местным поверьям.

* * *
Девятого ноября 1867 года старик умер. По крайней мере, его бездыханное тело обнаружили десятого числа, и врачи пришли к выводу, что смерть наступила примерно сутки назад. Они не смогли назвать точную причину смерти. Вскрытие показало, что органы у старика были здоровы, внутренних патологий они не обнаружили, внешних повреждений тоже, исключив, таким образом, насилие. Согласно заключению, смерть наступила в полдень; мужчина находился в собственной постели. Коллегия присяжных при коронере вынесла вердикт: «Смерть наступила по воле Божьей». Делуза похоронили. Его имущество оказалось во власти государственного распорядителя наследств.

Тщательные изыскания не открыли ничего, что не было известно о покойном прежде. Методичные раскопки на прилегающей к дому территории, предпринятые расчетливыми соседями, закончились без результата. Распорядитель запер дом до того времени, когда движимое и недвижимое имущество усопшего согласно закону будет распродано, чтобы хотя бы частично покрыть незапланированные издержки.

* * *
Ночью 20 ноября погода неистовствовала. Обширный штормовой фронт пронесся, оставляя после себя заносы из снега и гололед. Ветер с корнями вырывал огромные деревья и швырял их поперек дорог. Никто из местных старожилов не помнил урагана такой силы. Но ближе к утру буря выдохлась, день был ясным и безоблачным. Около восьми утра преподобный Генри Гэлбрейт, местный лютеранский пастор – человек известный и чтимый – пешком возвращался домой – жил он милях в полутора от места, где умер Делуз. Целый месяц мистер Гэлбрейт отсутствовал и провел это время в Цинциннати. Проплыв на пароходе вверх по реке, он сошел на берег в Галлиполисе. Здесь он, не мешкая, раздобыл лошадь, повозку и отправился домой. Разбушевавшаяся стихия заставила его остановиться на ночлег, а поутру поваленные тут и там деревья вынудили его отказаться от транспорта и продолжать путь пешком.

– А где же ты ночевал? – спросила священника жена, после того как он коротко описал свои приключения.

– В доме старика Делуза на «Сосновом острове», – смеясь, отвечал он. – Мрачное место, я тебе скажу. Но он совсем не возражал против моего пребывания. Впрочем, за все время я и слова от него не услышал.

При этой беседе – и, как оказалось, это было на пользу всеобщей истине – присутствовал мистер Роберт Моусли Марен – адвокат и писатель из Колумбуса, автор замечательных «Документов Меллоукрафта». Будучи сообразительным человеком, он изумился ответу мистера Гэлбрейта, но при этом не подал вида, а лишь спокойно спросил: «Как вы там оказались?»

Далее мистер Марен приводит рассказ мистера Гэлбрейта:

«Я увидел свет в окне. Почти ослепленный снегом и наледью, замерзший, я въехал через ворота, завел и привязал лошадь в старом покосившемся хлеву. Там она, кстати, до сих пор и находится. Подойдя к двери дома, я постучал, но, не дождавшись ответа, вошел. Внутри было темно, но у меня были спички, поэтому я зажег найденную здесь же свечу. Я хотел войти в ближайшую комнату, но та оказалась заперта. Я слышал за дверью тяжелые шаги старика и окликнул его, но он никак не отреагировал. Я развел огонь в камине и лег напротив, подложив пальто под голову, – приготовился ко сну. Вскоре дверь, которую я безуспешно пытался открыть, беззвучно отворилась, и из нее, со свечой в руке, показался старик. Я вежливо обратился к нему, извинившись за свое вторжение, но он не обратил на меня ни малейшего внимания. Казалось, он пытается что-то найти, хотя глаза его при этом были неподвижны. Помню, тогда я подумал, что он похож на человека, который ходит во сне. Он обогнул комнату, а потом вышел в ту же дверь, через которую входил. Еще дважды, до того как я погрузился в сон, он входил в комнату, повторял свои действия и опять скрывался за дверью. Буря на улице постепенно стихала, и я отчетливо слышал его шаги по всему дому. Утром я проснулся, но хозяина больше не видел».

Мистер Марен попытался продолжить свои расспросы, но его речь потонула во встревоженных голосах членов семьи Гэлбрейта. Новость о том, что Делуз мертв и давно похоронен, поразила священника.

– Вашему приключению легко найти объяснение, – прервал внезапную паузу мистер Марен. – Не верю, что Делуз ходил во сне – покойники спят вечным сном. А вот вас, очевидно, посещают сновидения.

Мистер Гэлбрейт с неохотой, но дабы не показаться странным, вынужден был согласиться с такой трактовкой.

* * *
Тем не менее следующим вечером оба джентльмена в сопровождении сына священника стояли у хибары старого Делуза. Внутри горел свет. Он перемещался из одного окна в другое. Трое мужчин направились ко входу. Стоило им вплотную приблизиться к двери, как на них обрушился град ужасных звуков: звон клинков, пронзительные хлопки выстрелов, женские вопли и стоны, проклятия сражающихся. Все трое встали как вкопанные, нерешительность и ужас охватили их. Наконец, мистер Гэлбрейт попытался открыть дверь, но она была заперта. Священник был не робкого десятка, к тому же обладал недюжинной силой. Отступив на пару шагов, он рванулся к двери и ударом правого плеча снес ее с петель. Раздался громкий треск. Через мгновение все трое оказались внутри. Темнота и полное безмолвие. В тишине можно было отчетливо слышать биение их сердец.

Мистер Марен предусмотрительно захватил с собой свечи и спички. Взяв себя в руки, он зажег свечку, и трое мужчин начали осматривать дом, переходя из одной комнаты в другую. С момента визита шерифа вещи остались на своих местах, и на поверхности уже успел появиться тонкий слой пыли. Дверь черного входа была слегка приоткрыта, словно по недосмотру. Это сразу натолкнуло на мысль о том, что виновники недавнего переполоха сбежали через нее. Исследователи распахнули дверь и осветили землю у порога. Давешнее ненастье оставило после себя незначительный снежный покров. Он остался нетронутым – какие-либо следы отсутствовали. Они закрыли дверь и отправились в последнюю из четырех комнат – угловую и самую дальнюю от парадного входа. Здесь свечу мистера Марена задул внезапный порыв сквозняка. В ту же секунду раздался глухой удар – упало что-то тяжелое. Когда Марен, торопясь, зажег свечу вновь, оказалось, что младший из Гэлбрейтов лежит на полу. Он упал навзничь и был мертв. В одной руке он сжимал увесистый мешок с монетами, которые, как позднее установила экспертиза, были старинными золотыми испанской чеканки. Напротив покойного свисала доска. Она была сорвана с места; из открывавшейся трещины, очевидно, и был извлечен мешок с деньгами.

Провели новое следствие. Но, как и в предыдущем случае, экспертиза не сумела назвать вероятную причину смерти. Прозвучало очередное обычное заключение: «Смерть наступила по воле Божьей». Такой вердикт давал возможность свободно строить собственные версии того, что произошло на самом деле. Мистер Марен заявил, что молодой человек умер из-за охвативших его душевных волнений.

Напрасная затея

Генри Сейлор, недавно убитый в ссоре с Антонио Финчем в Ковингтоне, в свое время подвизался репортером в «Цинциннати Кэмешл». Тогда, в 1859 году, в центре внимания местной общественности оказался пустующий дом на улице Вайн в Цинциннати – в ночное время там видели и слышали нечто странное. По мнению многих уважаемых горожан, проживавших неподалеку, не могло быть иного объяснения, кроме того, что в доме обитали призраки. Собиравшиеся на тротуаре возле дома зеваки видели, как в дом входили, а затем покидали его незнакомые, странные личности. Никто не мог сказать, ни откуда они возникали на лужайке перед строением, ни куда исчезали, едва выйдя наружу. Рассказы очевидцев неизменно разнились. Они даже спорили, когда описывали неизвестные им фигуры. Находились в толпе и смельчаки, которые отваживались постоять на крыльце в надежде задержать загадочных пришельцев, а если не выйдет, так хотя бы рассмотреть их как следует. Говорили, будто эти отважные мужчины даже сообща не могли совладать с дверью. Каждый раз неведомая сила сбрасывала их со ступеней, и некоторые при этом получали серьезные ушибы. Затем дверь распахивалась сама по себе, чтобы впустить или выпустить очередного похожего на привидение гостя. Строение называли домом Роско – по фамилии семьи, которая жила там в течение нескольких лет, пока однажды один за другим не начали исчезать ее члены. Осталась только пожилая женщина, но и она вскоре пропала. Местные истории изобиловали версиями о злом умысле и даже серии убийств, но их подлинность так и не была установлена.

В один из дней, когда горожане пребывали во власти своих переживаний, Сейлор пришел в редакцию «Кэмешл» за новым заданием. Ему передали записку редактора отдела местных новостей, в которой содержалось следующее:

«Отправляйтесь и проведите ночь в доме, населенном привидениями, на улице Вайн. Если что-нибудь эдакое произойдет, напишете статью».

Приказ начальства не обсуждают. Тем более что Сейлор не мог позволить себе лишиться места в газете.

Уведомив блюстителей порядка о своих намерениях, он еще до наступления сумерек забрался в дом через окно, выходившее на задний двор. Пыльные и заброшенные комнаты были пусты и почти без мебели. Тем не менее он разыскал потрепанный, но вполне годный диван. Переместив его в гостиную, он уселся и стал ждать приближения ночи. Еще до наступления полной темноты Сейлор услышал, как снаружи начали собираться любопытные горожане. Большинство пребывало в состоянии молчаливого ожидания, но находились в толпе и зубоскалы, которые не стеснялись выражать скептицизм и находчивость презрительными замечаниями или непристойными выкриками. Никто из них не подозревал, что внутри притаился наблюдатель. Сейлор опасался зажечь свет, ибо окна без штор немедленно выдали бы его присутствие. Это вполне могло привести к оскорблениям в его адрес, а то и закончиться побоями. К тому же он был человеком слишком добросовестным, чтобы позволить себе действия, которые могли ослабить его собственное восприятие или нарушить условия, при которых, как полагалось, происходило нечто сверхъестественное.

За окном совсем стемнело, и только уличный фонарь слабо освещал часть комнаты, в которой сидел корреспондент. Он заблаговременно оставил распахнутыми настежь двери внутри помещений первого и второго этажей, – все входные были заперты на засовы. Внезапно возгласы собравшихся снаружи заставили его подскочить к окну, чтобы посмотреть, что происходит. Он увидел, как мужская фигура быстрым шагом пересекла лужайку, ведущую к дому; потом силуэт стремительно поднялся по ступеням и скрылся за выступом стены. Сейлор слышал, как открылась и захлопнулась входная дверь; затем последовали тяжелые и быстрые шаги по коридору, далее по лестнице – почти сразу он слышал топот по голому полу в комнате на втором этаже.

Сейлор быстро достал револьвер и начал ощупью подниматься по лестнице. Войдя в первую комнату, едва освещенную светом улицы, он никого не обнаружил. Услышав шаги в примыкающей комнате, он направился туда – ничего, кроме тьмы и тишины. В следующее мгновение он споткнулся о какой-то предмет на полу, присел возле него и нащупал рукой. Это была человеческая голова – голова женщины. Человек со стальными нервами, Сейлор поднял голову за волосы и отнес в более освещенную комнату на первом этаже. Возле окна он принялся внимательно рассматривать свою находку. Полностью поглощенный этим занятием, он почти не слышал, как резко открылась и закрылась входная дверь, а потом последовал топот ног. Он оторвал взгляд от ужасного предмета и увидел, что окружен толпой едва различимых мужчин и женщин. На секунду он подумал, что зеваки с улицы каким-то образом сумели пробраться внутрь.

– Леди и джентльмены, – невозмутимо начал он, – вы видите меня при подозрительных обстоятельствах, но… – Его голос утонул в раскатистом хохоте – такой смех можно услышать в домах для душевнобольных.

Собравшиеся показывали пальцами на то, что было у него в руках. Всеобщее веселье усилилось, когда он уронил голову на пол, и она покатилась к их ногам. Нелепо жестикулируя, они принялись плясать вокруг головы, выделывая неописуемо грязные па. Затем они взялись пинать голову, гоняя ее по комнате от стены к стене; они толкались и натыкались друг на друга в попытках снова и снова пнуть голову; сыпали проклятиями, кричали и пели куплеты непристойных песен, пока сильно разбитая голова металась из угла в угол – как будто, объятая ужасом, она сама пыталась спастись. Наконец она вылетела в холл, а толпа возбужденно поспешила за ней. Резко грохнула захлопнувшаяся дверь. Сейлор остался один в мертвой тишине.

Осторожно спрятав револьвер, который все это время не выпускал из руки, мужчина подошел к окну и выглянул. Улица была пуста и безмолвна, фонари потушены, крыши с дымоходами четко вырисовывались на фоне предрассветного неба. Репортер вышел из дома – дверь легко поддалась его толчку – и зашагал в сторону здания «Кэмешл».

Редактор отдела местных новостей был на месте – он уснул у себя в офисе. Сейлор разбудил его и сказал:

– Я из дома с привидениями.

Редактор уставился на него невидящим взором, словно еще не совсем проснулся, но тут же воскликнул:

– Боже правый! Да вы ли это, Сейлор?

– Да, это я. А чему вы так удивлены?

Редактор не ответил, а только продолжил пристально смотреть на подчиненного.

– Я провел там всю ночь или почти всю, – добавил Сейлор.

– Говорят, что нынче там было непривычно тихо и спокойно, – сказал редактор, опустив глаза и теребя в руках пресс-папье. – Что-нибудь стоящее удалось заметить?

– Напрасная затея. Ничего особенного там не произошло.

В доме старика Эккерта

Филип Эккерт прожил много лет в старом, с выцветшей краской, деревянном доме, расположенном приблизительно в трех милях от крохотного городка Мэрион, штат Вермонт. Должно быть, немало осталось тех, кто сохранил память о нем (не самую плохую, я уверен) и что-то знают об истории, которую я собираюсь рассказать.

Старик Эккерт, как его прозвали местные жители, был малообщительным, жил один. Поскольку он никогда не рассказывал о своих делах, никто из соседей не знал ни о его прошлом, ни о родственниках, если они вообще у него были. Нет, за ним не было замечено чрезмерной неприветливости или отталкивающей манеры общения, но ему каким-то образом удалось избежать бесцеремонного любопытства и дурной славы, которой так часто награждают нелюдимых. Поэтому, насколько мне известно, домыслы о том, что якобы мистер Эккерт является не то раскаявшимся убийцей, не то бывшим пиратом Карибского моря, в Мэрионе распространения не получили. Те средства, что он имел, приносило возделывание не очень плодородной земли на его крохотной ферме.

Однажды он исчез. Предпринятые соседями продолжительные поиски оказались безрезультатными – никакого намека на его местонахождение или причины исчезновения. Ничто не указывало на подготовку к отъезду: все в доме выглядело так, как он мог бы оставить, отправившись, например, за водой к роднику. Несколько недель о происшествии еще кое-что говорили в округе, а потом старик Эккерт превратился в героя местных легенд, интересных разве что приезжим. Мне доподлинно неизвестно, что стало с его собственностью, но уверен, что все было сделано согласно закону. Что касается дома, то, как я слышал, по прошествии двадцати лет также пустой, но заметно обветшалый, он по-прежнему стоял на своем месте.

Разумеется, как это случается в подобных ситуациях, молва населила заброшенный дом привидениями. Байки про возникающий и исчезающий свет в окнах, странные звуки, доносящиеся изнутри, и встречи с ужасными призраками стали обыденными. Однажды, лет через пять после исчезновения Эккерта, рассказы о сверхъестественном получили настолько широкое распространение, а сопутствовавшие обстоятельства показались настолько важными, что некоторые влиятельные жители Мэриона сочли необходимым провести свое расследование. Для этого они собрались организовать ночное дежурство в заброшенном доме. Участниками предприятия стали аптекарь Джон Холкомб, адвокат Уилсон Мерль и школьный учитель Эндрус С. Палмер – известные и влиятельные горожане. В назначенный день они условились встретиться у Холкомба в восемь часов вечера, чтобы втроем отправиться к месту бдения, где (на дворе была зима) уже были припасены дрова и все прочее для их удобства.

Палмер к назначенному времени не явился, и после получаса бесполезного ожидания двое мужчин отправились к дому Эккерта без него. Они устроились в главной комнате перед разведенным камином (другого освещения не было) и стали ждать. Еще до этого они условились говорить как можно меньше и даже не возобновили обмен мнениями по поводу дезертирства Палмера, которое не сходило с их уст по пути сюда.

Прошел, наверное, целый час без каких-либо происшествий, как вдруг они услышали (от неожиданности даже встрепенулись и тут же замерли) скрип открывающейся двери где-то в глубине дома, а затем – топот в соседней комнате. Отбросив чувство страха, мужчины вскочили на ноги, готовые к чему угодно. Наступила тишина – ни один из них потом не мог сказать, как долго длилось безмолвие. Затем дверь, соединяющая комнаты, отворилась, и вошел человек.

Это был Палмер, мертвенно-бледный, будто что-то его сильно взволновало. Увидев его, Холкомб и Мерль тоже побледнели. Его поведение было странным: не ответив на приветствия, даже не взглянув на них, он медленно пересек комнату, слабо освещенную угасающим пламенем камина, открыл входную дверь и растворился в темноте.

Кажется, оба мужчины тогда подумали, что их товарищ не на шутку испуган. Должно быть, в дальней комнате он увидел, услышал или вообразил нечто такое, что лишило его рассудка. Через мгновение, движимые дружескими чувствами, Холкомб и Мерль бросились вслед за ним через распахнутую дверь. Но поздно. С тех пор ни один из них, ни кто-либо другой никогда больше не видел Эндруса Палмера и ничего не слышал о нем!

* * *
Наутро удалось выяснить следующее. За время, что господа Холкомб и Мерль провели в «доме с привидениями», прошел снегопад, покрывший ранее выпавший снег несколькими дюймами нового. Следы Палмера, идущие от его жилища в деревне до черного входа в дом Эккерта, отчетливо просматривались на свежем снегу. Но вот в чем загвоздка: от парадной двери уходили вдаль только следы Холкомба и Мерля, хотя те клялись, что Палмер вышел первым. Исчезновение школьного учителя было столь же необъяснимым и бесследным, как и старика Эккерта. Последнего, к слову, редактор местной газеты образно обвинил: «…дотянулся и забрал с собой».

Дом, увитый плющом

Милях в трех от городка Нортон, штат Миссури, на дороге в Мейсвилл стоит старый дом. Последними его обитателями было семейство Гардингов. С 1886 года он пустует, и вряд ли кто-нибудь соберется в нем поселиться. Время и неприязнь со стороны людей, живущих по соседству, сказываются наихудшим образом, и постепенно дом ветшает и разваливается. Сторонний наблюдатель, незнакомый с историей дома, едва ли отнесет его к категории «домов с привидениями», но во всей округе за ним закрепилась именно такая репутация. Окна в нем – без стекол, двери отсутствуют; в крыше зияют огромные дыры, краска с досок обшивки давно облезла и приобрела грязно-серый оттенок. Однако эти приметы гибели и разрушения отчасти скрыты от посторонних глаз. К тому же их скрадывала буйная листва огромного плюща, опутавшего почти все строение. Это растение, разновидность которого не смог определить ни один ботаник, занимает важное место в настоящем рассказе.

Семью Гардингов, помимо главы Роберта Гардинга, составляли его жена Матильда, ее сестра мисс Джулия Вент и двое маленьких детей. Роберт Гардинг был человеком молчаливым, довольно надменным, с соседями дружбы не водил и, по всей видимости, не особо и стремился. Ему было около сорока лет, он прослыл человеком бережливым и трудолюбивым. Доход ему приносила крохотная ферма, поля которой к настоящему времени заросли кустарником и ежевикой. Будет нелишним добавить, что соседи неодобрительно относились к Гардингу и его свояченице. Им, видимо, казалось, что некровные родственники проводят слишком много времени вместе. Впрочем, они, скорее всего, ошибались, ибо в те годы никто бы не посмел в открытую конфликтовать с общественным мнением. А нравственные нормы сельской глубинки Миссури были в высокой степени непреклонны и взыскательны.

Миссис Гардинг была спокойной женщиной с печальным взором. Важная деталь: у нее отсутствовала левая ступня.

В какой-то момент в 1884 году стало известно, что она отправилась проведать свою мать, которая жила в Айове. Именно так отвечал ее супруг, когда кто-то справлялсяо ее местонахождении. При этом манера Гардинга не располагала к дальнейшим расспросам. Женщина так и не вернулась, а двумя годами позже Гардинг вместе с остальными членами семьи внезапно уехал из штата. Удивительно, но перед отъездом он не продал ни ферму, ни другое свое имущество, не нанял никого, кто бы приглядел за домом и утварью. Куда отправился молчаливый сосед, никто не знал, да и вряд ли тогда это кого-то интересовало. Естественным образом вскоре из комнат исчезло все, что можно было унести. А опустевший и заброшенный дом приобрел славу проклятого места.

* * *
Однажды летним вечером, четыре или пять лет спустя, преподобный Дж. Грубер из Нортона и мейсвиллский адвокат по фамилии Хайэтт на прогулке верхом встретились у дома Гардингов. Они собирались обсудить деловые вопросы, поэтому, спешившись и привязав лошадей, направились к дому и присели на крыльцо. Несколько шуток про мрачную репутацию дома не смогли отвлечь их от разговора о делах коммерческих – беседа затянулась до сумерек. Вечер был теплым, душным и безветренным.

Внезапно оба господина вскочили на ноги: длинная лоза, которая оплела половину фасада, свесив свои руки-ветви по обе стороны крыльца, вдруг пришла в движение и шумно задрожала каждым листом и стеблем.

– Надвигается буря! – воскликнул Хайэтт.

Грубер не ответил, молча указав собеседнику на застывшую листву расположенных поблизости деревьев; кончики даже самых тонких веток, отчетливо видимые на фоне безоблачного неба, были неподвижны. Они торопливо сбежали по ступеням крыльца, ступив на то, что осталось от лужайки перед домом, и обратили взоры в сторону лозы, которая теперь была видна полностью. Она продолжала взволнованное движение, но мужчины не могли понять причины происходящего.

– Нам стоит уйти отсюда, – сказал священнослужитель.

И они поспешили прочь. Они даже забыли, что до этого каждый ехал в собственную сторону – теперь они вместе отправились в Нортон, где рассказали о странном происшествии своим друзьям.

Приблизительно в то же время на следующий вечер Грубер, Хайэтт и еще двое мужчин, чьи имена сейчас и не вспомнить, снова стояли у крыльца дома Гардингов. И загадочное явление опять повторилось: под пристальным взглядом непрошеных гостей вьющийся гигант шумно раскачивался и трепетал от корня до кончиков ветвей. Даже совместные усилия мужчин, ухвативших ствол с разных сторон, не смогли заставить растение угомониться. После часа бесплодных попыток и наблюдений они решили удалиться, так ничего толком и не выяснив.

* * *
Прошло совсем немного времени, прежде чем весть о произошедшем стала достоянием любопытной общественности во всей округе. И днем, и ночью люди толпились возле дома Гардингов в ожидании «знамения». И сдается, что вряд ли кто-то узрел его собственными глазами. Впрочем, рассказы пользовавшихся всеобщим доверием свидетелей о «явлении» сомнению не подвергались.

В один из дней, по счастливой случайности или по чьей-то вредной задумке – теперь уже никто не вспомнит, чьей именно, – было предложено выкопать лозу. Что после продолжительных споров и было сделано. Ничего особенного не нашли, кроме корня – тот оказался весьма необычным! Даже редкостным.

Ствол растения над поверхностью имел толщину нескольких дюймов, но уже на глубине пяти-шести футов его ровный и прямой корень, с легкостью пронзая мягкую почву, начинал ветвиться на корешки, волокна и нити, которые затем переплетались самым причудливым образом. Когда их осторожно освободили от земли, то оказалось, что они образуют единое целое. Разветвляясь и сдваиваясь отростками, обвивая друг друга, корни образовали массивную сеть, размерами и формой поразительно напоминавшую человеческую фигуру. Видно было голову, туловище, конечности, даже пальцы на руках и ногах можно было определить без труда. Многие утверждали, что в расположении волокон на округлом подобии головы они разглядели застывшее в ужасе лицо. Фигура лежала горизонтально, а маленькие корешки, переплетясь, уже успели сформировать подобие грудной клетки.

Но, несмотря на сходство с человеческим обликом, фигура была несовершенной. Дюймах в десяти снизу от колена отросток, формировавший ногу, раздваивался, разрастаясь в разных направлениях. Получалось, что у фигуры не хватает левой ступни.

Логический вывод напрашивался сам собой, все было очевидно. Но вследствие всеобщего возбуждения число предложений о том, как следует поступить, приравнялось к числу некомпетентных советников из толпы. Дело уладил шериф округа, которому законом давалось право распоряжаться брошенным имуществом. Он отдал приказ вернуть корневище на прежнее место и засыпать ранее выкопанной землей.

Дальнейшее расследование позволило выяснить один существенный факт, достойный внимания: миссис Гардинг не навещала родственников в Айове, они даже не знали, что она собиралась к ним приехать.

О Роберте Гардинге и членах его семьи ничего не известно. Дом продолжает пользоваться дурной славой, но вот посаженная вновь лоза ведет себя совершенно спокойно и настолько невозмутимо, что под сенью ее листвы приятным вечером вполне могла расположиться на отдых даже особа нервического склада, внимая, как зеленые кузнечики наперебой выскрипывают свои откровения, а где-то вдали козодой жалобно оповещает всех, что в связи с этим всем нам следует предпринять.

Иные постояльцы

– Но чтобы попасть на этот поезд, – произнес полковник Леверинг – мы сидели в отеле «Уолдорф Астория» в Нью-Йорке, – вам придется заночевать в Атланте. Замечательный город, но советую не останавливаться в гостинице «Брэфитт-хауз» – ее там все знают. Это старый деревянный дом, он уже давно нуждается в серьезном ремонте. Там в стенах такие дыры, что кошка пролезет. Номера не запираются, мебели нет никакой – только стул и кровать с матрасом, – ни одеял, ни подушек нет. К тому же вы не можете быть уверены, что даже этими скромными удобствами будете пользоваться в одиночестве. Существует риск, что у вас появятся сожители, и этих – иных постояльцев – может оказаться даже многовато. Сэр, это самая гнусная гостиница!

Однажды мне довелось там переночевать, и то была прескверная ночь!

Когда я там появился, уже было поздно. В комнату на первом этаже меня проводил ночной портье, любезно освещая дорогу сальной свечкой; уходя, он оставил свечу. Я устал, провел в поезде день и две ночи да к тому же не совсем еще оправился от раны в голову в перестрелке. А потому, вместо того чтобы поискать пристанище получше, не раздеваясь, повалился на кровать и уснул.

Проснулся ближе к утру, но было еще темно, луна стояла высоко и ярко сияла в незанавешенном окне, заливая комнату мягким голубоватым светом, в котором было что-то пугающее, – хотя, смею заметить, в этом не было ничего удивительного. Лунный свет всегда кажется призрачным, – вы, вероятно, и сами это замечали. Однако вообразите себе мои гнев и удивление, когда я обнаружил, что на полу в моем номере находится еще по меньшей мере с десяток иных постояльцев! Я сел на кровати, от души кляня хозяев этой дурацкой гостиницы, и хотел уже вскочить с постели, чтобы пойти и устроить скандал ночному портье, тому самому – с вкрадчивой манерой и сальной свечкой, когда некое обстоятельство поразило меня до глубины души, – так, что я не смог двинуться с места. Думаю, в таких случаях романисты обычно говорят: оцепенел от ужаса. Потому что все эти люди, безусловно, были мертвы!

Они лежали на спинах рядами по трем сторонам комнаты, и все ногами к стене, а у четвертой стены, самой дальней от двери, стояли моя кровать и рядом стул. Лица у всех были прикрыты, но у двоих – они лежали в квадрате лунного света возле окна – под тканью отчетливо проступали резко очерченные профили, заострившиеся носы и подбородки.

Я подумал: «Это дурной сон». И пытался крикнуть. Но не сумел издать и звука, как это обычно бывает во время кошмара. Наконец, собрав силы, я спустил ноги с кровати, пробрался между двумя рядами закрытых лиц и двумя телами у самой двери и вырвался из этого адского места, а затем ринулся в комнату персонала. Ночной портье был на месте. При тусклом свете другой сальной свечи он сидел за столом и пристально глядел перед собой. Он не встал со стула; мое неожиданное вторжение его совсем не встревожило, хотя, думаю, я и сам выглядел не лучше покойника. Тогда, помню, мне пришло в голову, что я толком и не рассмотрел этого парня. Он был невысок ростом, с бесцветной физиономией и белесыми глазами, – таких светлых я отродясь не видел. И на лице у него было чувств не больше, чем на тыльной стороне моей ладони. Одет он был во что-то грязно-серое.

– Черт побери! – воскликнул я. – Вы что такое творите?!

Я продолжал дрожать как лист на ветру и не узнавал собственного голоса. Портье встал, вежливо поклонился и… ну, в общем… больше его там не было. И в тот же миг я почувствовал, что кто-то кладет мне на плечо руку. Вы только представьте себе это, если сможете!

В ужасе я обернулся и увидел упитанного джентльмена с добродушной гримасой на лице. Он спросил:

– Что случилось, друг мой?

Мой рассказ был недолог, но, прежде чем я закончил, джентльмен побледнел.

– Послушайте, – сказал он, – вы говорите правду?

Я уже взял себя в руки, а потому страх сменился негодованием.

– Вы что, сомневаетесь в моих словах? – ответил я. – Да я душу из вас вытрясу!

– Нет, – ответил он, – совсем нет. Я вам верю. Только вы сядьте и послушайте меня. Это не гостиница. Гостиница тут была раньше, но потом ее превратили в лазарет. Сейчас здание пустует, пока не появится новый хозяин. Комната, о которой вы упомянули, служила мертвецкой; в ней всегда было много покойников. Тот, кого вы назвали ночным портье, действительно служил в гостинице, но потом занимался регистрацией поступающих в лазарет раненых. Не могу понять, как он тут мог оказаться. Он же умер несколько недель назад.

– А вы кто? – с трудом произнес я.

– О, присматриваю за домом. Я совершенно случайно проходил сейчас мимо, увидел в окнах свет и зашел узнать, что происходит. Давайте сходим и вместе поглядим на эту комнату, – добавил он, снимая со стола оплывшую свечку.

– Я лучше посмотрю, как вы отправитесь к дьяволу! – крикнул я и выбежал на улицу.

– Сэр, этот «Брэфитт-хауз» в Атланте – мерзкое место. Не останавливайтесь там!

– Боже упаси! Судя по вашему рассказу, местечко это, действительно, уютом не отличается. Кстати, полковник, а когда все это происходило?

– В сентябре тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, вскоре после осады[16].

Приложение

Рецепция избранного наследия Амброза Бирса в творчестве Роберта Чамберса

Великий американский писатель Амброз Гвинетт Бирс (1842–1913[?]), десятый сын фермера из Огайо, ветеран Гражданской войны, а затем, на протяжении сорока с лишним лет – яркий, бескомпромиссный журналист и автор множества литературных произведений, отразил в своем творчестве борьбу человека за жизнь и рассудок, состояния крайнего напряжения личности перед лицом настоящего. Бирс, таким образом, прежде всего суровый реалист: редкие вторжения мистики в повествовательное полотно его рассказов – вспомогательное художественное средство, служащее важной цели, – показать всевозможные модальности противостояния индивида сложным и трагическим обстоятельствам, в которых он отстаивает свое достоинство и само право на существование под Солнцем. Показать – с тем, чтобы четко сформулировать социальные проблемы своего времени и помочь современникам и потомкам найти способы их решения.

Поэтому среди художественных произведений Бирса довольно редки тексты собственно «фантастического» жанра, действие которых происходит в вымышленных, квазимифологических локациях: например, «Житель Каркозы», где путешественник наблюдает руины забытого царства, или «Хаита-пастух», где одинокий пастух молится древнему богу Хастуру. Однако именно эти два рассказа получили своеобразное продолжение в творчестве следующих поколений авторов, принадлежащих другой социокультурной среде (богемным и полубогемным литературным кружкам) и «работающих» на читательскую публику с более легкомысленными запросами.

Один из этих авторов – Роберт Уильям Чамберс (1865–1933). Он происходил из обеспеченной нью-йоркской семьи, обучался в Париже искусству живописи, но преуспел все же на литературном поприще. Ежегодно, начиная с 1894 года и до самой смерти, Чамберс отдавал в печать несколько книг. Его романы или сборники рассказов фантастического и сентиментального характера вызывают немалый интерес изображением нравов тех социальных слоев, которым принадлежал автор.

Самая известная его книга – сборник «Король в Желтом» (1895). Первые четыре рассказа здесь объединены локациями ближайшего послевоенного «будущего» (характеризующегося общим упадком нравов) и темой подпольно распространяемой в богемной среде пьесы, вызывающей повреждения рассудка у читателей. Вокруг этого вымышленного произведения Чамберс создает целую «мифологию», в которой использует выдуманные Бирсом имена и топонимы: ознакомившиеся с запрещенным изданием впечатлительные молодые люди начинают грезить «Каркозой, Хастуром и Альдебараном», фантастическими землями, над которыми восходят и заходят две луны и где простирается власть «короля в желтых лохмотьях»; потерянное величие этой вымышленной страны оплакивают загадочные «Гиады». Страны, рожденные фантазией писателя, не получают какой-либо детализации, информация о них дается намеками, и в данном случае именно неопределенность воображаемого локуса вызывает хотя и несколько размытое, но достигающее цели художественное впечатление.

Чамберс вплетает созданную им фантастическую реальность в саму структуру своей книги: так, эпиграфом к двум рассказам сборника служат «фрагменты» вымышленной пьесы. Первый из них – «песнь» некоей Кассильды, страстно тоскующей, как это дается понять, о «потерянном» царстве и его «короле».

Впоследствии имена и топонимы, вымышленные Амброзом Бирсом и Робертом Чамберсом, были использованы в литературных «вселенных» других американских писателей-фантастов.

Сборник «Король в Желтом», примечательный не только фантастической составляющей, но и реалистическими рассказами сентиментального толка, содержащими автобиографические мотивы (некоторые произведения основаны на воспоминаниях о студенческой юности автора в Париже), стал достоянием русскоязычной читающей публики не так давно, однако уже вызвал немалый интерес и выдержал несколько изданий. Важное свидетельство привлекательности литературного мифа о Каркозе – переводы «Песни Кассильды», включенные в данное Приложение. Здесь приведены оригинал стихотворения Роберта Чамберса (по первому изданию сборника 1895 года) и несколько его поэтических переложений на русский язык – от строгого подстрочника до авторских интерпретаций.


Олег Моисеев

Robert W. Chambers (1865–1933) Cassilda's Song

Along the shore the cloud waves break, The twin suns sink behind the lake, The shadows lengthen

In Carcosa.

Strange is the night where black stars rise,

And strange moons circle through the skies But stranger still is

Lost Carcosa.

Songs that the Hyades shall sing,

Where flap the tatters of the King, Must die unheard in

Dim Carcosa.

Song of my soul, my voice is dead;

Die thou, unsung, as tears unshed

Shall dry and die in

Lost Carcosa.


(Cassilda's Song in «The King in Yellow», Act i, Scene 2.)

Роберт Чамберс Песнь Кассильды

О берег бьются волны облаков,

И солнца-близнецы тонут за озером,

Удлиняя тени

В Каркозе.

Странная ночь, когда черные звезды восходят, И странные луны по небу кружат,

Но страннее все же

Потерянная Каркоза.

Песни, что Гиады петь будут,

Где Короля трепещут лохмотья,

Должны умереть неуслышанными в

Мрачной Каркозе.

Песнь моей души, мой голос мертв,

Ты умрешь невоспетой, как непролитые слезы, Что высохнут и умрут в

Потерянной Каркозе.


Перевод Алексея Лотермана

Роберт Чамберс Песнь Кассильды

Волны, как облака, набегают на берег и тают, Солнца – два близнеца – в заозерной дали исчезают,

И становятся тени темней и длиннее В Каркозе.

Удивительна ночь, когда на небе черные звезды, Когда странные луны кружат и надеяться

поздно —

Не узнать никогда, где земля, что зовется Каркоза.

Говорят, там Гиады поют, но никто их не слышит,

Королевских лохмотьев останки там ветер колышет.

Это призрачный мир между явью и сном, О Каркоза.

Голос мертв – слез не выплачут мертвые веки, Смолкнув, песни души превратились

в иссохшие реки, Затерялись, исчезли… Как ты затерялась,

Каркоза.


Перевод Марины Якушевской

Роберт Чамберс Песнь Кассильды

Где в берег мгла волною бьет, Два солнца тонут, бездна ждет —

Растут лишь тени

В снах Каркозы.

Ткут звезды черные лучи

В круженьи диких лун в ночи,

Страшат сильнее

Сны Каркозы.

Где ветр, сомкнув уста Гиад,

Кричит в лохмотьях короля

И смерть немеет

Пред Каркозой.

Пеан души, мой голос мертв, Неспетый, не исторгнешь слез

Из глаз, ослепших

В снах Каркозы.


Перевод Катарины Воронцовой

Роберт Чамберс Песнь Кассильды

О берег бьются волны туч, Угас двух солнц последний луч, И тени все длинней

В Каркозе

Престранен черных звезд восход, И луны чертят небосвод

Моей таинственной

Каркозы.

Там песнопения Гиад

Колышут Короля наряд, Но сгинет все в тиши

Каркозы.

Мой голос мертв, и ты умрешь Средь слез, которых не прольешь – Песнь о затерянной

Каркозе.


Перевод Анны Третьяковой

Роберт Чамберс Песнь Кассильды

О берег бьется темная волна,

И пропадают солнца-близнецы в глубинах озера, И тени удлиняются

в Каркозе.

Странна та ночь, когда восходят черные светила, И странен цикл лун, в ней воссиявших,

Но чудо из чудес —

ушедшая Каркоза.

А песни, что Гиады станут петь,

Там, где трепещут Короля лохмотья,

Умрут, неслышные,

в Каркозе темной.

О песнь души моей, мой голос мертв,

Умрешь и ты, неспетая, подобно тем слезам, Что высохнут навек

в утраченной Каркозе.


Перевод Дмитрия Зеленцова

Роберт Чамберс Песнь Кассильды

На побережье волнами штормит, Закат зеркального брата манит, Когда удлиняются тени

В Каркозе.

Таинственно черные звезды висят, И странен лун закружившийся ряд: Грядущие страхи

Каркозы

Плещется пусто рыданье Гиад, Где Короля лохмотья лежат;

Смерть осенила

Каркозу.

Голос мой глух из мертвой души, Слезы засохнут, пропав в глуши Неспетой песни

Каркозе.


Перевод Александра Маркова

Роберт Чамберс Песнь Кассильды

Там в брег туман волною снежной бьет, Два брата-солнца сходят в омут вод, Бросая тени протяженные в Каркозу.

Как странно видеть черных звезд венец, Что в ночи белой всходят наконец, Средь незнакомых глазу лун в Каркозе.

Там вихрь с Гиад, отчаянно ревя, Полощет струпья мантий короля, Но звук никто не слышит тот в Каркозе.

О гимн души! Мой голос умер, стих, Уйди и ты, как след от слез моих, В непостоянство сникни снов моих – в Каркозу.


Перевод Григория Шокина

Текст с последней обложки

Причудливые притчи и мрачные новеллы ветерана Гражданской войны Амброза Бирса – гордость американской словесности. Десятки писателей вдохновлялись его наследием, в том числе образом «древнего и славного» города Каркозы…

В приложении представлены переводы стихотворения «Песнь Кассильды» Роберта Чамберса, мистификатора, переосмыслившего образ Каркозы в культовом цикле «Король в Желтом».

«ЭКСЦЕНТРИЧНЫЙ И МРАЧНЫЙ ЖУРНАЛИСТ АМБРОЗ БИРС БЫЛ ПОДЛИННО ВЕЛИКИМ ПИСАТЕЛЕМ. ОН УЧАСТВОВАЛ В ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ, НАПИСАЛ НЕСКОЛЬКО БЕССМЕРТНЫХ РАССКАЗОВ, А ПОТОМ ИСЧЕЗ В 1913 ГОДУ В ЗАГАДОЧНОМ ТУМАНЕ, СЛОВНО СОТВОРЕННОМ ЕГО СОБСТВЕННОЙ ЖУТКОВАТОЙ ФАНТАЗИЕЙ».

ГОВАРД ЛАВКРАФТ
«МИР, КАКИМ ЕГО ПОКАЗЫВАЕТ БИРС, В СУЩНОСТИ ТРАГИЧЕН И НЕЛЕП. ОДНАКО… ОН ЧУЖД НРАВСТВЕННОЙ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ: ПУСТЬ НЕТ НАГРАДЫ ХРАБРЕЦАМ, НО САМА СМЕЛОСТЬ ОСТАЕТСЯ НЕЗЫБЛЕМОЙ ЦЕННОСТЬЮ. И ЕЩЕ СОВЕСТЬ, ДОЛГ, ВЕРНОСТЬ СЛОВУ И ЛЮБОВЬ К СВОБОДЕ».

«ИСТОРИЯ АМЕРИКАНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ», ИМЛИ

Примечания

1

Бирс А. Настоящее чудовище. Л.: Время, 1926.

(обратно)

2

Бирс А. Рассказы. М.: Художественная литература, 1938.

(обратно)

3

Бирс А. «Словарь сатаны» и рассказы. М.: Художественная литература, 1966.

(обратно)

4

Бирс А. Заколоченное окно. Свердловск: Средне-Уральское книжное издательство, 1989.

(обратно)

5

Бирс А. Может ли это быть? М.; СПб.: Book Chamber International, 1995.

(обратно)

6

Бирс А. Собрание рассказов. М.: АСТ, 2014.

(обратно)

7

Бирс А. Загадочные исчезновения. М.: РИПОЛ классик, 2021.

(обратно)

8

Вымышленный мистик-философ, созданный воображением автора. – Здесь и далее – примеч. переводчиков.

(обратно)

9

Альдебаран – самая яркая звезда в созвездии Тельца; Гиады – рассеянное звездное скопление, соседствующее со звездой Альдебаран.

(обратно)

10

«Кубла Хан, или Видение во сне» – поэма английского романтика Сэмюэла Тейлора Кольриджа.

(обратно)

11

Порядка трех метров.

(обратно)

12

Поль Гюстав Доре – французский гравер, иллюстратор и живописец.

(обратно)

13

Перевод Марины Якушевской.

(обратно)

14

«Скэрри» обозначает по-английски «резанная».

(обратно)

15

Строка из исторической поэмы американского поэта Фитц-Грина Галлека «Марко Боцарис», посвященной греческому военачальнику, носившему это имя.

(обратно)

16

Подразумевается осада Атланты северянами во время Гражданской войны в США. Город был взят 1 сентября 1864 года.

(обратно)

Оглавление

  • Амброз Бирс в России: история знакомства
  •   I. Что было
  •   II. Что есть
  •   III. Что будет
  • Видения ночи
  •   Житель Каркозы
  •   Видения ночи
  •   Обитель мертвецов
  •   Заколоченное окно
  •   Настоящее чудовище
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  • В гуще жизни
  •   Хаита-пастух
  •   Человек и змея
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   Подходящая обстановка
  •     Ночь
  •     Накануне в трамвае
  •     На следующий день
  •   Гипнотизер
  •   Возвращение
  •     I. Добро пожаловать в знакомые места
  •     II. Если не помните, кто вы, – обращайтесь к врачу
  •     III. Опасайтесь собственного отражения в воде
  •   Мой собственный призрак
  • Жестокая схватка
  •   Случай на мосту через Совиный ручей
  •     I
  •     II
  •     III
  •   Один из пропавших без вести
  •   Джордж Тарстон Три эпизода из жизни одного человека
  •   На аванпостах
  •     I Кое-что о желании умереть
  •     II Как сказать то, что хочется услышать
  •     III В пылу схватки в сердце его не было скорби
  •     IV Великому человеку и честь по чину
  •   История совести
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   Неудавшаяся засада
  •   Две военные казни
  •   Всадник в небе
  •   Паркер Аддерсон, философ
  •   Жестокая схватка
  •   Добей меня!
  •   При Чикамауга
  •   В горах
  •   Капитан Кольтер
  • Дома с привидениями Перевод Романа Танасейчука
  •   На «Сосновом острове»
  •   Напрасная затея
  •   В доме старика Эккерта
  •   Дом, увитый плющом
  •   Иные постояльцы
  • Приложение
  •   Рецепция избранного наследия Амброза Бирса в творчестве Роберта Чамберса
  •   Robert W. Chambers (1865–1933) Cassilda's Song
  •   Роберт Чамберс Песнь Кассильды
  •   Роберт Чамберс Песнь Кассильды
  •   Роберт Чамберс Песнь Кассильды
  •   Роберт Чамберс Песнь Кассильды
  •   Роберт Чамберс Песнь Кассильды
  •   Роберт Чамберс Песнь Кассильды
  •   Роберт Чамберс Песнь Кассильды
  • Текст с последней обложки
  • *** Примечания ***