Ювелиръ. 1809. Поместье
Глава 1
Ничего.
Второе нажатие на перламутровую раковину вышло более жестким, отчаянным. Результат — нулевой. Абсолютная тишина. Механизм мертв. Ларец, на который я поставил свою репутацию, будущее, свободу, саму возможность дышать этим морозным воздухом девятнадцатого века — превратился в дорогую и бесполезную коробку.
Тишина в зале изменила свою структуру: из почтительной и выжидающей она стала враждебной. Воздух звенел от сотен невысказанных насмешек. Акустика зала предательски усиливала каждый звук провала. Скрип чьего-то лакированного башмака. Нервное, сдавленное покашливание дамы в первом ряду.
И сквозь этот фон прорезался короткий, ядовитый смешок со стороны Дюваля. Француз даже не пытался маскировать его кашлем. Он пил мое унижение большими глотками, наслаждаясь каждой секунду этой катастрофы. «Друг»… плохой актер.
Подняв взгляд, я оценил полный масштаб бедствия. В глазах Оболенского пьяная эйфория сменилась гневом: князь поставил на меня весь свой дутый авторитет и теперь шел ко дну вместе с моим кораблем, понимая, что завтра станет посмешищем всего гвардейского корпуса. Но главный индикатор находился на возвышении. Улыбка Марии Федоровны не исчезла — это было бы полбеды. Хуже — она остекленела, превратившись в вежливую посмертную маску. Теплота во взгляде сменилась арктическим холодом разочарования. Государыня сделала ставку, позволила устроить шоу, и крупье только что сгреб ее фишки. Такое монархи не прощают.
А рядом Екатерина Павловна даже не пыталась держать лицо. На ее губах цвела усмешка, которую она едва прикрывала веером. Взгляд великой княжны транслировал без слов: «Я знала. Выскочка. Безродная пустышка. Собирай вещи в острог».
На мгновение меня накрыло удушливой волной. Это был животный, первобытный ужас человека, стоящего на эшафоте. В голове закрутился вихрь ярких образов: крах мастерской, опись имущества, долговая яма, звон кандалов, сырой каземат или, что еще хуже, позорное изгнание обратно в безвестность. Я уже видел завтрашние заголовки «Ведомостей», слышал едкие эпиграммы, расползающиеся по салонам как чума. «Саламандра сгорел на работе». «Механический конфуз».
Так. Стоп. Толя, соберись! Помутнение длилось ровно секунду. Достигнув пика, оно выгорело дотла.
Отставить истерику. Эмоции — в утиль. Дышать.
Глубокий вдох обжег легкие, кислород ударил в кровь, перезапуская мозг. Я не придворный шаркун, я ювелир. Я знаю, как работают вещи.
Мысли заработали четко.
Итак, диагностика.
Если бы лопнула главная заводная пружина, звук был бы похож на выстрел внутри корпуса. Если бы срезало зуб на передаточной шестерне или лопнул приводной вал — был бы характерный скрежет и хруст. Металл не умирает молча. Механика всегда кричит перед смертью.
Здесь же — абсолютная акустическая пустота. Кнопка утоплена, но цепь не замкнута.
Вывод? Это не поломка. Ничего не сломалось. Это механическая блокировка. Что-то физически не дает пусковому рычагу сдвинуться с места и освободить пружину барабана.
Причина? Анализ условий транспортировки. Я вспомнил последние полчаса. Сани прыгали на обледенелых ухабах по дороге в Гатчину, как бешеные. Вибрация. Тряска — главный убийца точной механики. Один из предохранительных стопоров — тот самый крошечный латунный «язычок», защищающий механизм от самопроизвольного пуска, — мог сместиться на долю миллиметра под действием перегрузки. И заклинить всю систему намертво. Он просто «закусил» основной вал.
Осознание принесло спокойствие, а за ним четкий план действий. Я знаю диагноз. Я знаю анатомию этого устройства до последнего винтика. И я знаю лечение.
Нужно переиграть ситуацию и сместить фокус.
Выпрямив спину и расправив плечи, я усилием воли стер с лица выражение растерянности. На губах заиграла легкая, извиняющаяся, почти застенчивая улыбка — маска. Сделав шаг назад от столика, я демонстративно дистанцировался от своего «капризного» детища, давая понять: я не боюсь его, я управляю им.
Я встретился взглядом с императрицей. Мой голос прозвучал с легкой иронией, без единой дрожащей ноты, легко гася начинающийся в зале змеиный шепот.
— Прошу покорнейше простить, Ваше Величество, — безупречно светский поклон, достойный лучшего дипломата. — Похоже, мое творение переняло человеческие слабости. Подобно юной провинциальной дебютантке на первом столичном балу, оно оробело от блеска стольких глаз, смутилось и впало в ступор. Ему требуется… особое приглашение.
По залу, начиная с первых рядов, прокатилась волна сдержанного смеха. Напряжение, готовое взорваться грандиозным скандалом, разрядилось в улыбки. Удачная, на грани фола, шутка сработала безотказно. Я мгновенно переквалифицировал технический провал в милую светскую неловкость, в пикантный казус. Лед на лице императрицы дал трещину. Она не рассмеялась в голос, этикет этого не позволял, но в уголках глаз мелькнула искра любопытства.
Она оценила ход. Я выиграл время. Теперь оставалось самое сложное — одним точным, невидимым ударом вернуть механизм к жизни.
— Позвольте мне… ободрить эту стыдливую особу, — продолжил я, со спокойной уверенностью, которую реально начал испытывать. Самовнушение — великая вещь.
Шарить по карманам в поисках стальной спицы или отвертки было бы верхом непрофессионализма — суетливый жест перепуганного ремесленника, пытающегося спасти шкуру. Я же превращал технический провал в элитный перформанс, импровизированный спектакль одного актера, следовательно, реквизит требовался соответствующий моменту. Изящный, женственный и неожиданный.
Мой выбор пал на ближайшую фрейлину — юную и скромную княжну Волконскую, насколько я помнил последние новости о свите императрицы. Воронцов успел провести краткий ликбез.
Девушка, чьи щеки пылали пунцовым цветом от волнения, явно переживала происходящее острее остальных, кусая губы.
— Княжна, не окажете ли честь, одолжив мне на мгновение ваше тайное оружие? — вопрос прозвучал мягко, сопровождаемый поклоном с легким налетом интимной доверительности.
Волконская вздрогнула, словно от удара током, и испуганно захлопала длинными ресницами, совершенно дезориентированная.
— Вашу шпильку, сударыня, — пояснил я, добавляя в улыбку чуть больше тепла. — Поверьте мастеру: иногда для самого сложного замка требуется самый изящный и нежный ключ.
По залу вновь прошелестел смешок, но теперь в нем не было яда — некое одобрительное оживление. Градус напряжения падал. Краем глаза я заметил, как императрица, кокетливо прикрыв губы веером, что-то с улыбкой шепнула соседке. Внимание монаршей особы было захвачено. Теперь они зрители в ложе. Екатерина Павловна подалась вперед, прищурившись: она пыталась разгадать мой маневр. Дюваль же скривился, будто раскусил лимон: француз-прагматик не понимал, какую комедию я ломаю и зачем мне дамская бижутерия.
Княжна, окончательно смутившись, но повинуясь едва заметному жесту государыни, дрожащими пальцами извлекла из своей высокой, сложной прически длинную перламутровую шпильку. Покраснев еще гуще, она протянула ее мне.
Я принял предмет так, как секундант принимает шпагу перед дуэлью — бережно, с уважением. Это действие выходило за рамки простой починки. Это была демонстрация абсолютного контроля над ситуацией. Посыл читался так: проблема настолько ничтожна, что для ее решения достаточно дамской безделушки.
Вернувшись к столику, я намеренно не стал склоняться над ларцом, закрывая обзор спиной. Вместо этого я аккуратно развернул тяжелый корпус из эбенового дерева задней, глухой панелью к себе, но боковой гранью к публике. Идеальный ракурс: они видели мой сосредоточенный профиль, спокойные руки, но само «операционное поле» оставалось скрытым. Театральная интрига достигла апогея.
Пальцы левой руки легли на резной орнамент. Они скользили по дереву, считывая рельеф, пока не нашли искомую точку — крошечное отверстие в центре сложного завитка, замаскированное под естественную пору древесины. Я предусмотрел этот порт еще на этапе чертежей. Любая сложная кинематическая схема обязана иметь возможность для внешней юстировки без разбора корпуса. Аксиома. Мой «аварийный люк». Мой «черный ход».
Урок, выученный мной в другой жизни. Очень давно.
Едва подушечки пальцев нащупали микроскопическое углубление, реальность вокруг дрогнула и рассыпалась. Душный, пропахший воском и духами зал Гатчинского дворца исчез.
Меня швырнуло назад — или вперед? — в стерильный холод кондиционированного воздуха двадцать первого века. Дубай. Приватный демонстрационный зал в пентхаусе «Бурдж-Халифа». Я на пике, нагл, талантлив и самоуверен до идиотизма. На столе из черного стекла стоит «Галактика» — сложнейший механический планетарий из драгоценных камней, созданный по заказу нефтяного магната. Я лично вез его, уверенный в собственной гениальности.
Я помню тот парализующий ужас, когда при нажатии кнопки планеты отказались вращаться. Резкий перепад давления в багажном отсеке бизнес-джета сыграл злую шутку: вакуумная смазка загустела, микронный люфт исчез, и шестерни встали намертво. А у меня не было «черного хода». Конструкция была герметичной.
Мне пришлось, обливаясь потом под взглядом шейха и его свиты, поддевать крышку ножом, царапая полировку, и ковыряться в тончайшем механизме, как пьяному слесарю в забитом унитазе. Я запустил механизм, планеты закружились, но свою репутацию я в тот день едва не похоронил. Шейх заплатил, но больше никогда не делал заказов. В ту ночь, в номере отеля с видом на поющие фонтаны, я поклялся себе: любое мое творение, сложнее обручального кольца, будет иметь потайной доступ. Лазейку для Бога.
Урок был жестким и я усвоил его на всю жизнь. И сейчас этот опыт работал на меня.
Вернувшись в реальность, я вставил острый конец перламутровой шпильки в отверстие. Никаких резких, тыкающих движений. Я замер, прикрыв глаза, превращаясь в слух и осязание.
Весь мир — шепот вельмож, треск свечей, запах пудры — перестал существовать. Я ментально погрузился внутрь своего творения. Через тонкий металл шпильки я чувствовал «организм» машины, как опытный медвежатник чувствует пины в замке сейфа. В темноте корпуса, среди сотен деталей, я видел и воображал в сознании всю проблему: крошечный латунный стопор-флажок, сместившийся от тряски и упершийся в гребенку программного колеса.
Вот он. Я чувствую его сопротивление.
Теперь — одно-единственное, микрохирургическое движение. Вектор силы — строго перпендикулярно оси. Нажать. Легкий, упругий толчок.
Клик.
Едва слышный металлический щелчок. Звук детали, вставшей в паз, звук освобожденной пружины, готовой выплеснуть накопленную кинетическую энергию. Для моего уха этот тихий звук был симфонией спасения.
Я плавно вынул шпильку. Открыл глаза. Цветной и шумный мир девятнадцатого века вернулся на свое место.
Развернувшись к фрейлине, которая все это время не дыша следила за манипуляциями, я с глубоким, церемониальным поклоном протянул ей шпильку «рукоятью» вперед.
— Благодарю вас, княжна, — голос звучал торжественно. — Ваша помощь была бесценна. Вы спасли положение.
Она приняла заколку дрожащими пальцами, в ее глазах виднелся благоговейный трепет: в ее представлении она только что держала в руках магический жезл, а не костяную безделушку.
Я снова повернулся к ларцу. Снова тишина. Казалось, я слышу, как бьются сердца людей в первых рядах. Все ждали развязки. Был ли это просто красивый жест, блеф авантюриста, или магия действительно сработала?
Медленно я вновь занес палец над перламутровой кнопкой-раковиной. На этот раз — без сомнений.
И нажал.
На этот раз палец ощутил мягкое, податливое сопротивление. Тихий, маслянистый щелчок прозвучал как музыка. Крышка ларца, освобожденная от плена, плавно пошла вверх, описывая идеальную дугу, а затем, повинуясь скрытой системе рычагов, трансформировалась в вертикальный задник-ширму. Внутренняя поверхность, выложенная пластинами галиотиса, поймала свет люстр и вспыхнула.
Толпа ахнула. Сама по себе эта трансформация уже тянула на маленькое чудо механики. Но, глядя на свое творение, я чуть не выругался. Я быстро нажал на ракушку, «выключая» воспроизведение механизма.
Это было другого рода, но фиаско.
Агрессивное пламя тысяч свечей дворцовых люстр убивало мою задумку на корню. Избыточный внешний свет заливал ларец, создавая чудовищную пересветку. Вместо таинственных глубин зрители видели плоский, вульгарный блеск полированного камня. Хрустальные стенки, призванные быть невидимыми, ловили сотни паразитных бликов, превращая тонкую оптическую схему в слепящую, дешевую ярмарочную мешанину. Спектакль начался, но декорации были разрушены прожекторами.
Времени на раздумья не оставалось.
— Ваше Величество, — я позволил себе легкую улыбку. — Моя робкая воспитанница наконец-то согласилась покинуть свои покои. Однако, как и всякая истинная, утонченная красота, она не терпит назойливого, яркого света. Ее душа раскрывается лишь в интимном полумраке.
Выдержав театральную паузу, я вырзительно посмотрел на императрицу.
— Не прикажете ли… слегка приглушить свечи в этой части зала?
За спиной Марии Федоровны поперхнулся обер-камергер. Это была неслыханная, граничащая с безумием дерзость. Указывать монарху? Требовать изменить освещение на императорском балу ради какой-то коробки? Я рисковал достаточно сильно.
Но я видел, что Мария Федоровна уже попалась на крючок. Она была и зрителем, и в то же время чувствовала себя соавтором этого шоу. В ее глазах блеснул азарт. Я предложил ей сделать финал ее вечера незабваемым и она приняла вызов.
Медленный, исполненный царственного достоинства жест руки.
Бледный от возмущения обер-камергер, щелкнул пальцами. Приказ ушел по цепочке. Лакеи в расшитых ливреях бесшумными тенями заскользили по паркету, вооружившись гасильниками.
Пламя в ближайших канделябрах начало умирать. Огонек за огоньком, свеча за свечой. Зал наполнялся специфическим, горьковатым запахом горячего воска и дымка. Пространство сжималось. Золото и парча мундиров потускнели, лица дам смягчились, тени заплясали по стенам, превращая парадный зал Гатчины в таинственный грот.
Наступил момент истины. Теперь или никогда.
Я снова коснулся потайной кнопки. Механизм, взведенный и готовый, получил команду на перезапуск. Снова музыка.
В наступившем полумраке моя оптическая ловушка наконец захлопнулась. Система скрытых вогнутых зеркал и линз, бесполезная в ярком свете, начала жадно собирать рассеянные лучи оставшихся свечей, фокусировать их, прогонять через цветные призмы и бить точечно — в сердце композиции.
Малахитовое «море» ожило.
Камень перестал быть камнем. Он обрел глубину, объем и внутреннее свечение. Благодаря многослойному янтарному лаку, подсвеченному под острым углом, статичная поверхность превратилась в зыбкую, маслянистую толщу океанской воды. Казалось, волны действительно тяжело колышутся. Жемчуг и необработанные кристаллы кварца на стенках «грота» вспыхнули сотнями холодных, звездных искр, имитируя игру света в морской пене.
И тут усилился звук.
Нежные, хрустальные перезвоны микроскопических колокольчиков системы Кулибина полились из недр ларца. Это был звук падающих капель, звон льдинок, шепот прибоя.
Под этот неземной аккомпанемент из-за малахитового гребня показалась русалка.
Оптика творила чудеса. Тончайший пучок света, сфокусированный на фигурке, заставлял полупрозрачную слоновую кость и тончайшие золотые нити волос светиться изнутри. Эффект подповерхностного рассеивания — то, чего я добивался долгое время. Она казалась сотканным из лунного света призраком, плывущим в темной воде.
По залу пронесся вздох. Придворным казалось, что это живая фигурка.
Русалка медленно поднялась, совершая сложный поворот вокруг своей оси. В верхней точке траектории она замерла, и благодаря игре теней возникла полная иллюзия, что она смотрит прямо в глаза императрице, протягивая к ней руки. А затем, так же плавно, с грацией живого существа, ушла обратно в малахитовые глубины, оставив после себя затухающее сияние.
Чистая физика и геометрия. Вся система была рассчитана на высокий контраст. Я срежиссировал реальность, заставив внешний мир работать на мой механизм.
По залу пронесся единый, благоговейный выдох. Люди непроизвольно подались вперед, нарушая этикет, пытаясь рассмотреть чудо. Они видели «магию».
Я поднял глаза. С лица императрицы исчезла маска величия — остался детский восторг. Она была покорена.
Я перевел взгляд чуть в сторону. Екатерина Павловна. Ее лицо оставалось каменным, побелевшие костяшки пальцев, сжимавших веер, выдавали бурю внутри.
Фигурка скрылась. Музыка стихла последним хрустальным аккордом. Спектакль окончился. На несколько бесконечных секунд в зале воцарилась тишина. А потом она взорвалась.
Гром аплодисментов ударил по ушам. Это была овация. Бурная, искренняя, восторженная — такая звучит в театре после гениальной премьеры, когда зрители вскакивают с мест. Оболенский ревел от восторга где-то сбоку, Дюваль исчез в тени.
Я стоял рядом со своим творением, чувствуя, как адреналин вскипает кровь. Мой авторитет, репутация и вся моя «Саламандра» в этот самый миг отливаются в прочный металл, который не возьмет ни одна интрига.
Глава 2
Овации угасли, однако воздух сохранял электрическое напряжение момента. Опираясь на трость с саламандрой, я переводил дыхание, пока в висках, заглушая остатки шума, ровно гудела кровь — будто остывал перегруженный двигатель. Впервые за время моей «командировки» в этот век окружающая реальность сменила тональность — вместо привычного салонного любопытства или желчи в чужих взглядах читалось безусловное признание.
Старые генералы взирали на мое творение с тем же одобрением, с каким, должно быть, оценивали удачный кавалерийский наскок. Скептики, цедившие сквозь зубы, теперь смотрели с испуганным почтением. Даже Дюваль, встретившись со мной взглядом, растерял всю свою спесь — виделось явное потрясение перед мастерством, которое он не мог постичь.
Прошка, напрочь забыв о субординации, таращился на меня как на сошедшего с иконы чудотворца. Глядя на мальчишку, я окончательно убедился, что бренд «Саламандра» сегодня запустился. Он прошел переплавку и отлился в форму абсолютного триумфа.
Стоило вдовствующей императрице подняться, как зал, повинуясь незримой команде, замер. Приблизившись к столику с грацией полновластной хозяйки, Мария Феодоровна приступила к, пожалуй, самой важной части спектакля. Ей мало было любоваться — требовалось вступить во владение. Снятый с монаршего пальца перстень с массивным рубином уверенно скользнул на один из золотых «кораллов» механизма. Камень лег в гнездо идеально, вспыхнув в таинственном свете ламп, словно капля крови на дне морском. Следом, покинув августейшую шею, на бархатный валик, искусно замаскированный под пенный вал, легло жемчужное ожерелье.
Наблюдая за ее манипуляциями, я фиксировал каждый нюанс: это действо выходило далеко за рамки принятия дара. Публичная инвентаризация. На глазах у всего двора она клеймила вещь, вписывая «Малахитовый Грот» в реестр личной сокровищницы. Удовольствие на ее лице читалось без всяких оптических приборов.
— Маэстро, — бросила она застывшему с палочкой дирижеру. — Мы, кажется, прервали ваш полонез?
Музыка, получив высочайшее дозволение, грянула с удвоенной энергией. Лакеи, словно тени, скользнули вдоль стен, поправляя свечи и заново их зажигая. Бал покатился дальше по своим рельсам. Однако вектор внимания сместился. Разговоры, взгляды, шепотки — всё притягивалось к маленькому столику, где жил своей механической жизнью мой малахитовый шедевр. Сквозь музыку до меня долетали обрывки сплетен: «…чернокнижие, истинный крест…», «…душу заложил, не иначе…», «…казна не потянет такую цену…».
Едва заметный жест императрицы вывел меня из задумчивости. Следовать за ней.
Мы уединились в глубокой оконной нише, выходящей в заснеженный парк. Здесь, за плотными портьерами, шум бала звучал приглушенно, словно через вату, а от ледяного стекла тянуло холодом, приятно остужающим разгоряченное лицо. Свита, проявив чудеса тактичности, испарилась. Приватная аудиенция.
— Как вы себя чувствуете, мастер? — в голосе Марии Феодоровны исчезли металлические нотки самодержца, уступив место почти материнской заботе. — Тяжко далась эта работа?
— Труд был велик, Ваше Величество, — ответил я, разглядывая наши отражения в темном стекле. Язык во рту, пересохшем от волнения, ворочался с трудом. — Но результат, смею надеяться, того стоил.
— Более чем, — она выдержала паузу, наблюдая за вальсом снежинок за окном. — Впрочем, не спешите обольщаться. Вы явили чудо. А двор наш ненасытен: теперь от вас будут ждать чудес постоянно.
Тон императрицы неуловимо изменился.
— Екатерина слов на ветер не бросает. Она напомнит о своем заказе, причем весьма скоро. Характером она пошла в покойного отца: нетерпелива, властна и совершенно не ведает слова «нет». Мой вам дружеский совет: не испытывайте ее терпение.
Информация была принята. Это не дежурное предостережение. Мария Феодоровна, отлично зная свою дочь, фактически давала мне инсайд, пытаясь уберечь от монаршего гнева.
— О сроке, назначенном Ее Высочеством, я помню твердо, — поклонился я. — И все же, прежде чем приступить к новому делу, я дерзну просить о передышке. Эта гонка отняла у меня все силы.
— Вы ее заслужили, — она благосклонно склонила голову, визируя мое прошение. — Отдыхайте. Сбирайтесь с силами. Поверьте мне, они вам понадобятся. Придержу пыл своей дочери какое-то время.
Я вежливо склонил голову.
— Отдых… Да, это прекрасно, — продолжила она. — Однако всякий труд достоин воздаяния. Ваш официальный счет, разумеется, Казначейство закроет, здесь сомнений быть не может. Но я желаю отметить вас лично. От себя.
Чуть склонив голову, Мария Феодоровна сверлила меня взглядом, в котором плясали лукавые искры. Она играла. Наслаждалась ролью всемогущей феи-крестной, готовой осыпать дарами своего фаворита.
— Я могла бы пожаловать вам имение в Подмосковье. Душ на двести для начала. Земля — вещь надежная, мастер. Или, быть может, вы ценитель лошадей? Любой арабский скакун из моих личных конюшен — ваш.
Весь стандартный социальный пакет монарших милостей она выкладывала на стол с легкой, небрежной улыбкой, сканируя мою реакцию. Я же, сохраняя на лице вежливую, абсолютно непроницаемую маску, механически кивал, благодаря за щедрость. Энтузиазм отсутствовал как класс. Деньги? Операционный капитал у меня имелся. Имение? Становиться эффективным менеджером крепостных душ, вникать в севооборот и пороть мужиков на конюшне? Увольте, не тот век, не те амбиции. Лошади и вовсе шли по графе «бесполезные активы».
Императрица, будучи тонким психологом, сбой в коммуникации уловила мгновенно. Поток щедрот иссяк.
— Вижу, ничто из предложенного не зажгло огня в ваших глазах, мастер. Любопытно.
Замолчав, она вгляделась в заснеженный парк. Отражение в темном стекле погрузилось в раздумья. Она перебирала варианты, анализировала меня.
— Хорошо, — произнесла она. — Если не богатство, тогда, быть может, иной ресурс? Власть? Я могла бы испросить для вас у Государя должность… скажем, смотрителя Императорских гранильных фабрик. Или даровать монополию на огранку камней для Двора. Вы бы держали рынок всего Петербурга в кулаке. Заманчивая перспектива, не так ли? Стать не ремесленником, а хозяином цеха.
Обернувшись, она выжидающе замерла. Предложение было поистине царским. Это же какие рычаги влияния — реальная власть в отрасли. Но моя реакция осталась прежней: почтительный поклон, рука на набалдашнике трости.
— Ваша милость безгранична, Ваше Величество. Но и к этому душа моя не лежит.
Теперь интрига захватила ее по-настоящему. Она взглянула остро, словно пытаясь препарировать мои мысли.
— Не золото. Не земли. Даже не власть над себе подобными. Так чего же вы жаждете? Чего желает человек, способный высечь из камня чудо, но равнодушный ко всему, чем бредят другие? Слава? Но ее у вас в избытке, завтра о сегодняшнем вечере заговорит вся Европа.
Глядя на меня в упор, она начала рассуждать вслух.
— Вы явились из ниоткуда. Без громкой фамилии, без протекции. Как сказали бы англичане, вы создали себя сами. Вы выгрызли звание Поставщика Двора, вправе являться ко мне без доклада, причем, скромно не пользуясь этим правом. Ах, да, еще и пользуетесь покровительством Государя. Формально у вас есть все. И в то же время… — повисла пауза, — вы по-прежнему «мастер Григорий». Не «господин Саламандра». Случись любой конфликт с родовитой знатью, дойди дело до суда чести и вся ваша защита рассыплется. Ваш талант — это ваша сила, но происхождение — ахиллесова пята. И вы это прекрасно понимаете.
Взгляд ее потеплел, наполнившись пониманием.
— Вам нужен фундамент. Нечто, что нельзя купить на бирже или заработать молотком. Нечто, даруемое лишь по праву крови… или по высочайшей воле. Дворянство? Потомственное дворянство. Вот ваша цель?
Я не проронил ни слова. Более того, я был поражен тем, как быстро она догадалась о том, чего мне действительно не хватает. Я был более, чем удивлен. Вдовствующая императрица была очень проницательным человеком. Я едва заметно склонил голову, прижав руку к сердцу. В тишине этот жест прозвучал громче любой исповеди.
Изумление на лице Марии Феодоровны сменилось искренним весельем.
— Всего лишь? — переспросила она и рассмеялась — громко, от души, заставив ближайших гостей испуганно обернуться. — Боже правый, мастер, вы умеете удивлять! Я предлагала вам состояние и власть, а вы просите патент с гербом!
Отсмеявшись, она вновь обрела серьезность.
— Это задача не из легких. Возвести в благородное сословие простого ремесленника, пусть и гениального… Двор будет роптать. Старая аристократия такого не простит. Нужен веский, неопровержимый casus belli для такого решения.
В ее глазах вспыхнул азартный огонек игрока, увидевшего красивую комбинацию.
— Впрочем… я подумаю, как обставить это изящно. Нам потребуется аргумент, который заткнет рты даже самым ярым скептикам.
Шагнув ближе, она понизила голос до доверительного шепота:
— Но за такую услугу, мастер, придется заплатить. Мне понадобится от вас еще один шедевр. Нечто совершенно исключительное. Нечто, что станет вашим… дворянским проектом. Материальным доказательством вашего права стоять на одной ступени с лучшими фамилиями империи.
Мои плечи предательски опустились, и я тут же заставил себя выпрямиться, но опытный взгляд императрицы успел перехватить эту секундную слабость. Она снова рассмеялась.
— Такова жизнь при дворе, мой друг. Услуга за услугу. Вы ведь не полагали, что будет иначе?
Обещание, что этот «особый» заказ будет достоин моего таланта, и гарантия личного контроля над процессом возведения в дворянство прозвучали финальным аккордом.
Аудиенция была окончена. Императрица вернулась к гостям, сияя и раздавая улыбки, а я, отвесив поклон, отступил в спасительную тень портьер. Информация требовала обработки. Я получил то, о чем мечтал. Почти получил. Оставался пустяк — оплатить счет. Еще одно чудо. Благо, тут уж у меня не было строгих сроков. Зато известна награда.
Обратный путь лежал сквозь беззвездную мглу. Полозья ритмично скрипели по укатанному тракту, убаюкивая. Воронцов задержался у Императрицы.
Утонув в меховых подушках, я смежил веки. Организм, работавший на адреналине, начал сбоить: батарейка села. Мышцы налились свинцом, в голове гулял сквозняк. Дворянство. Титул был почти у меня в кармане, но ценник, выставленный Марией Феодоровной, кусался. «Еще один шедевр». Легко сказать. Где искать идеи, которые снова удивят ее?
— Ну что, мастеровой, вкусил монаршей ласки? — голос Толстого донесся сквозь мысли. — Сладка, как патока, только зубы от нее потом крошатся.
— Есть такое дело, — не стал лукавить я.
Больше до самого особняка мы не проронили ни слова.
«Саламандра» встретила нас темными провалами окон верхних этажей, но внизу, в общей трапезной, жизнь еще теплилась — сквозь занавески пробивался теплый желтый свет. Заскочив в кабинет, я вышел чтобы ополоснуться, но уловил гул голосов. Точнее, солировал один — звонкий, срывающийся на фальцет от восторга, а остальные служили ему восхищенным хором.
Я замер в тени арки. Сцена, открывшаяся мне через приоткрытую дверь, напоминала рождественскую открытку. У жарко натопленной печи, в пятне света от масляного фонаря, сбилась в кучу вся моя «семья». На высоком табурете, как на трибуне, восседал Прошка, окруженный Степаном, Ильей и подмастерьями. Даже строгая Варвара Павловна застыла у порога, прижимая к груди сонную Катеньку, и улыбалась одними уголками губ. Чуть поодаль, прислонившись плечом к косяку, маячил Кулибин. Вид он делал независимый, будто эта болтовня его не касается, но глаза выдавали — старик жадно слушал.
Прошка же, отчаянно жестикулируя, живописал наш триумф:
— … и тут Мастер — раз! — на ракушку давит. А она, иродова душа, ни с места! У меня аж сердце в пятки ушло, думаю — всё, сейчас нас в кандалы и на каторгу! Государыня бровь изогнула — страшно смотреть, а княжна, змеища, уже лыбится, радостная такая! Конец, думаю! А Григорий Пантелеич стоит — скала! Спокойный, только усмехнулся. «Смутилась, — говорит, — девица»… Взял у княжны шпильку, махонькую такую, ткнул куда-то в бок — щелк! И снова нажал!
Он выдержал эффектную паузу. Катенька, слушавшая с открытым ртом, судорожно втянула воздух.
— И тут началось! Музыка грянула — неземная, будто ангелы поют! Свет изнутри полился, синий-синий, как вода в море-окияне! А из волны… прямо из камня твердого… русалка выплывает! Медленно так, плавно… Живая, вот те истинный крест! Волос золотой, горит! Все так и ахнули, генералы аж рты разинули, креститься начали!
Стоя в холодной тени, я слушал этот сбивчивый эпос. Мальчишка перевирал детали, путал последовательность, безбожно преувеличивал. Но главное он уловил безошибочно — ощущение чуда. В его голосе звенело восхищение удачным механизмом. И там звучала вера. Абсолютная, фанатичная вера в то, что его учитель — волшебник, способный ломать законы мироздания.
Слушая Прошкины байки о «живых русалках» и «ангельских хорах», я ощущал странное, почти забытое чувство. Вера. Моя команда, моя «семья», принимала чудо как данность, безоговорочно веруя в своего создателя.
Мысли мгновенно перескочили на другой объект — на тот, что сейчас покоился в стальном чреве сейфа. «Небесный Иерусалим». Складень для Церкви, сроки по которому истекали сразу после Масленицы. Малахитовая гонка настолько вымотала меня, что этот дамоклов меч я временно вытеснил на периферию сознания.
Обведя взглядом завороженные лица учеников, я усмехнулся. Эти верят в меня. А во что верят заказчики складня? В Бога? Во что верил тот бледный казначей, пытаясь всучить мне камень с гнильцой, — в безнаказанность? Во что верил Сперанский, черкая свою записку, — в государственную целесообразность? Для них моя работа, в которую я вложил кусок души, была инструментом.
Изначальный план — «стратегия минимизации рисков» — предполагал сухую передачу изделия через приказчика. Сдать работу, получить вексель, забыть как страшный сон. Не лезть в осиное гнездо. Однако триумф в Гатчине заставил переосмыслить это. Акции «мастера Григория» взлетели до небес, и глупо было бы не конвертировать этот капитал в немедленное действие.
Решение кристаллизовалось мгновенно. Хватит обороняться. Хватит быть удобным инструментом. Новый каприз императрицы потребует времени. Заказ Екатерины — дипломатической эквилибристики. Это всё — задачи будущего. Но есть гештальт, который нужно закрыть немедленно. Сдать заказ Синоду. Но не так, как они рассчитывают.
Я должен явиться к ним сам. Лично. К Митрополиту. Не как наемный ремесленник, мнущий шапку в ожидании расчета, а как триумфатор, Поставщик Двора, чье имя звенит в ушах после оваций императрицы. Зайти в их логово с позиции силы. Швырнуть им на стол их «невозможное» чудо, созданное моими руками из их же бракованного сырья, и заглянуть в глаза. Насладиться моментом, когда они поймут: капкан не захлопнулся. Напротив, охотник сам стал дичью.
Это будет атака, а не защита. И лучшего момента для удара просто не существует.
На следующий день Толстой сидел у меня в кабинете и медленно пил кофе. Я был расслаблен и доволен.
Толстой хмыкнул, уловив перемену.
— Чего удумал? — тихо спросил он. — Вид у тебя такой, будто решил Бонапарту войну объявить, не дожидаясь государя.
— Берите выше, Федор Иванович, — отозвался я, не отрывая взгляда от огня. — Решил нанести визит вежливости в стан противника. Завтра еду в Лавру. Срок по заказу вышел.
Граф присвистнул.
— К попам? После бала? Эк тебя разобрало. Зачем тебе это? Отдай им заказ через посыльного и забудь.
— Я хочу видеть их лица, когда буду отдавать работу. Именно сейчас, пока шлейф гатчинского успеха еще тянется следом.
Он посмотрел на меня взвешивая риски. И, кажется, одобрил. В глазах старого интригана блеснул азарт — он любил дерзкие партии.
— Поеду с тобой, — просто сказал он. — Для душевного спокойствия. Твоего, разумеется. Ну и чтобы святые отцы не переусердствовали со смирением.
— Пойдем, — кивнул я.
На стол лег лист плотной гербовой бумаги. Моя ручка легла в пальцы. Стальное перо заскрипело, выводя четкие, лишенные витиеватости буквы.
'Ваше Высокопреосвященство.
Смею доложить, что работа над даром для Его Императорского Величества завершена. Поскольку установленные сроки подходят к концу, прошу удостоить меня аудиенции завтра, дабы я мог лично представить плоды моих трудов'.
Ниже лег размашистый росчерк: «Поставщик Двора Его Императорского Величества, мастер Григорий Саламандра».
Капля сургуча запечатала конверт.
— Федор Иванович, — я протянул письмо графу. — Отправьте с самым резвым курьером. В Лавру.
Толстой, взвесив конверт на ладони, усмехнулся в усы.
— Будет исполнено, мастер. Уверен они тебя примут сразу. А я поеду с тобой.
— Завтра, — подтвердил я, глядя на пляшущее пламя свечи.
Завтра я войду в их храм. И посмотрим, чья вера окажется крепче.
Глава 3
За окном разгоралось редкое для петербургского неба, пронзительно-яркое солнце. Голова, вопреки вчерашнему напряжению, была ясной. Тиски тревоги разжались. По венам вместо крови циркулировал чистый, концентрированный триумф. Победа — лучший эликсир для хорошего настроения.
Пока я, морщась от крепости черного кофе, разглядывал тяжелую сургучную печать на конверте, принесенном первым утренним курьером, в голове уже выстраивались пункты предстоящего разговора. Внутри конверта обнаружилась безупречная каллиграфия: время аудиенции и подпись секретаря. Митрополит ожидал к полудню. Голые факты, лишенные даже намека на эмоции — идеальная исходная позиция.
— Уверен, что справишься без прикрытия? — прохрипел Толстой.
Американец поднялся ни свет ни заря, явно терзаемый дурными предчувствиями или просто желанием кого-нибудь пристрелить. Пар валил у него изо рта клубами, смешиваясь с холодным воздухом Невского. Устроившись в добротных санях и укрывая ноги меховой полостью, я поудобнее перехватил трость. Федор Иванович буравил взглядом спину кучера, словно искал там мишень.
— Лица там, в Лавре, больно постные. Тяжко тебе там будет, Григорий. Нутром чую.
— Ваша задача, Федор Иванович — ждать у ворот, — я кивнул ему, давая знак кучеру трогать. — Одной вашей фигуры, маячащей на фоне монастырских стен, хватит, чтобы любой разговор внутри тек в русле христианского смирения и вежливости. А дипломатию оставьте мне. Это тонкая ювелирная работа.
Толстой только фыркнул.
Полозья взвизгнули, сани рванули с места. Город проносился мимо пестрой лентой: купцы в овчинных тулупах, разносчики сбитня, замерзшие часовые у полосатых будок. Я сжимал на коленях тяжелый, обитый тисненой кожей ларец. Логово льва? Возможно. Но я ехал туда не как проситель и уж тем более не как жертва. Мой статус, выкованный вчерашним вечером, служил надежнейшей броней. После того как «Малахитовый Грот» заставил Марию Федоровну восхититься, а весь двор — замереть в восхищении, церковники могли лишь скрипеть зубами. Слава фаворита императрицы открывает любые двери. Поэтому надо ковать пока горячо.
Александро-Невская Лавра встретила звоном колоколов. Пройдя через ворота, я оказался во власти камня и времени. Молчаливый инок в черном клобуке, возникший словно из воздуха, жестом пригласил следовать за ним. Мы шли бесконечными коридорами, где звуки отскакивали от сводчатых потолков. Здесь пахло ладаном. Со стен за мной наблюдали строгие лики святых. Но сегодня эта давящая атмосфера работала на меня, создавая идеальные декорации для демонстрации моего шедевра. Исторический фон лишь оттенял блеск новизны.
Покои Митрополита были роскошными. Массивный дубовый стол, книжные шкафы, уходящие под потолок, иконы в тяжелых окладах, почерневших от копоти лампад. В углу жарко натопленная печь излучала волны тепла.
Сам хозяин кабинета преподнес сюрприз. Сухощавый старик с окладистой седой бородой и глазами, в которых светился острый, проницательный ум, поднялся мне навстречу. Неслыханная честь. Он обогнул стол, шурша дорогим облачением.
— Прошу, мастер Григорий, прошу! — голос его звучал обволакивающе. — Весь Петербург гудит о вашем чуде в Гатчине! Наслышаны, весьма наслышаны. Говорят, вы сумели вдохнуть жизнь в мертвый камень. Отрадно видеть таланты в нашей скромной обители.
Боковым зрением я зафиксировал фигуру у стены. Отец-казначей. От прежней спеси не осталось и следа. Сейчас передо мной стоял человек, чья воля была сломлена страхом перед высшим начальством. Он расплылся в такой сладкой улыбке, что у меня свело скулы, и засуетился, подвигая для меня тяжелое кресло, обитое бархатом.
— Великий мастер! — бормотал он, кланяясь чуть ли не в пояс. — Какая честь, истинно, какая честь!
Келейник бесшумной тенью возник рядом, водрузив на стол поднос с дымящимся чаем и вазочками с вареньем. Обстановка стремительно теряла официальность, превращаясь в светский раут. Я положил заказ возле столика, на лавку. Сделал глоток — душистый травяной сбор с мятой и чабрецом. Вкус победы. Они поняли расстановку сил. Никто не хочет ссориться с человеком, чье имя на устах у Вдовствующей императрицы.
Митрополит вел беседу искусно, плетя словесные кружева. Он рассуждал о божественной природе таланта, о необходимости служения искусством Господу, плавно переходя к деталям. Его вопросы о механике, акустике и обработке камня выдавали в нем человека образованного. Ни единого упрека. Ни слова о бракованном сапфире. Инцидент с казначеем был будто стерт из реальности.
Я поддерживал игру, вежливо отвечая, чувствуя, как внутри крепнет уверенность. Мои акции на этой бирже тщеславия взлетели до небес. Сейчас я достану главный козырь, они ахнут, выплатят причитающееся, и мы разойдемся, довольные друг другом.
— Что ж, — произнес наконец митрополит, отставляя чашку. — Полноте нам ходить вокруг да около. Покажите, мастер, то диво, что вы сотворили для Государя. Уверен, оно затмит даже гатчинские чудеса.
Мне показалось или скользнула ирония в последней фразе? Странно.
Поднявшись, я водрузил ларец на центр стола, на вышитую скатерть. Щелкнули замки. Моя рука легла на крышку. Сейчас все шестеренки встанут на свои места.
Матовая кожа, блеск серебряных уголков — здесь, среди потемневших от времени окладов и строгого аскетизма, этот футляр выглядел органично. Спину жгло перекрестное внимание зрителей. Митрополит сканировал меня, казначей нервно потирал запястье, а молодой инок, забыв о приличиях, тянул шею, сгорая от любопытства.
— Ваше Высокопреосвященство, — я слегка поклонился. — Истинное мастерство, как и вера, требует тишины и полумрака, чтобы раскрыть свою суть. Свет мирской суеты здесь будет лишним. Позволите?
Митрополит, обдумывая просьбу, медлил лишь секунду, затем кивнул келейнику. Тяжелые бархатные шторы, повинуясь беззвучному движению слуги, отсекли солнечный день, а следом погасли и лишние свечи. Кабинет погрузился в таинственный сумрак, где лики святых обрели объем и начали внимательно следить за происходящим. Сцена была готова.
Щелкнули замки. Откинув крышку, я явил присутствующим «Небесный Иерусалим». Темный сапфировый овал, закованный в золото, ждал команды.
Я чиркнул огнивом и установил зажженную свечу возле хитро скрытого за основанием складня рефлектора. Я отступил. Палец привычно нашел скрытую пружину.
Механика сработала безупречно. В тишине кабинета сапфировые створки разошлись плавно, словно по волшебству, обнажая сердцевину композиции.
Реакция оптики не заставила себя ждать.
В полумраке кабинета это выглядел как взрыв сверхновой. Эффект, усиленный намоленной тишиной монастырских стен, превзошел гатчинскую премьеру. Лик Христа, сходящего в ад, перестал быть гравировкой на перламутре. Он ожил. Объемная, пульсирующая фигура, сотканная из золотого сияния, парила в воздухе, разрывая тьму. Сапфировые створки, ушедшие в тень, превратились в бездонную космическую черноту, на фоне которой это техногенное чудо горело ослепительным маяком. Я даже сам немного поразился эффекту, ведь сбоку я не видел как это выглядит. Не 3D-эффект, но лучи света сквозь лико шли завораживающе.
Сначала робкий луч, едва теплящийся в глубине камня, стремительно набрал силу, затапливая пространство неземным светом.
Сзади раздался сдавленный, сиплый вздох. Молодой монах, чье лицо в отблесках сияния исказила священный ужас, пошатнулся. Губы его беззвучно шевелились, повторяя слова молитвы, а ноги отказались держать тело. Он грузно осел на каменный пол, истово осеняя себя широким крестом. Для него грань между механикой и божественным откровением стерлась окончательно.
Напротив меня отец-казначей издал странный, булькающий звук. Пухлая рука замерла на полпути ко рту, челюсть отвисла, демонстрируя полную капитуляцию рассудка перед увиденным.
Однако мое внимание было приковано к главному зрителю.
Амвросий не крестился и не издавал восторженных вздохов. Застыв в кресле монументальным изваянием, он впился взглядом в сияющий овал. Лицо иерарха оставалось непроницаемым, правда побелевшие костяшки пальцев, до боли вцепившихся в подлокотники, выдавали бурю, скрытую за каменной маской. В старческих глазах читалась сложная гамма чувств: от благоговейного трепета верующего до холодной тревоги политика. Глава церкви видел перед собой невероятно мощный инструмент воздействия на умы.
Медленно, преодолевая оцепенение, он поднялся. Огромная тень митрополита накрыла стол, но не смогла заглушить свет иконы. Приблизившись вплотную, он склонился над механизмом. Дрогнувшая рука осторожно, почти невесомо коснулась холодной оправы, палец скользнул по гладкой поверхности сапфира. Он заглядывал за кулисы чуда, пытаясь нащупать его земную, материальную природу.
Наблюдая за ним, я вдруг понял, что внутри старика идет жесткая схватка. Один его «я» — монах, узревший свет Фавора в мастерской работе. Другой — верховный администратор огромной корпорации под названием Церковь. Этот второй уже просчитывал риски. Гениальная конструкция. Совершенное оружие пропаганды, способное заставить любую паству пасть ниц. И сейчас он, решал, можно ли это оружие принять на вооружение.
— Довольно, — голос Амвросия прозвучал глухо, с легкой хрипотцой. — Дайте свет.
Когда шторы раздвинулись, впуская серый день, магия немного рассеялась, оставив на столе всего лишь красивую и дорогую вещь. Митрополит тяжело опустился в кресло.
— Ваши руки, мастер, направляемы если не ангелами, то самим Провидением, — произнес он, возвращая себе самообладание. — Извлечь такой свет из того, что мы по неразумению считали лишь холодным камнем… Это дар.
Я могу наверное принять это как благословение. Облегченный выдох казначея был слышен на всю комнату; монах тут же засуетился, извлекая из подготовленные векселя.
— Ваше Высокопреосвященство, документы к оплате готовы…
Напряжение спало. Глубокий вдох наполнил мои легкие воздухом.
Гусиное перо, щедро напоенное чернилами, уже зависло над ведомостью, готовое поставить точку в нашей сделке. Еще доля секунды — и финансовый механизм пришел бы в движение. Однако ладонь Митрополита взмыла вверх — легкий жест обладающий останавливающей силой опущенного шлагбаума. Казначей застыл, с кончика пера, не долетев до бумаги, сорвалась и шлепнулась на стол жирная черная клякса.
— Повремените с презренным металлом, отец, — митрополит остудил коммерческий пыл присутствующих. — Есть материи более высокие.
Иерарх развернулся ко мне всем корпусом, шурша тяжелым облачением. Восхищение в его глазах сменившись серьезностью.
— Работа ваша, мастер Григорий, безупречна. Технически — это вершина. Но вы создали предмет культа. Вы явили нам доселе невиданный формат святыни. Движущаяся икона… сияющая внутренним, я бы сказал, театральным светом…
Он сделал паузу, пробуя слова на вкус.
— Это прекрасно, спору нет. Однако это выходит за рамки канона, освященного веками.
Внутри возникло неприятное предчуствие. Интуиция старого ювелира, привыкшего к капризам заказчиков, взвыла сиреной.
— Мой пастырский долг, — продолжал он, — требует убедиться, что в этой соблазнительной новизне нет ничего, способного смутить неокрепшие умы паствы. Мы должны быть уверены, что сие чудо служит духу истинного православия, а не потешает праздный взор, подобно ярмарочному фокусу.
— На что вы намекаете, Ваше Высокопреосвященство? — приподняв бровь спросил я.
Митрополит внимательно посмотрел на «Небесный Иерусалим».
— Лишь на необходимость соблюдения процедуры. Прежде чем сей необычный дар будет преподнесен Помазаннику Божьему, он обязан пройти духовное освидетельствование. Церковь не имеет права на ошибку. Вдруг свет этот имеет природу… скажем так, сомнительную? А механика — лишь искусный морок, отвлекающий от молитвенного созерцания?
Тон его оставался безукоризненно вежливым, почти отеческим. Он лишь выражал «глубокую озабоченность» — любимое оружие бюрократов всех времен и народов. Сомнение церковника, столкнувшегося с технологией, которую он не может классифицировать.
— Я распоряжусь о создании особой комиссии, — вынес он вердикт. — В нее войдут лучшие богословы и изографы Лавры. Они всесторонне изучат ваше творение. Обсудят допустимость внедрения механики в сакральное искусство. И вынесут свое авторитетное заключение.
Схема была гениальной в своей простоте. Идеальный капкан, из которого не вырваться. Он не опускался до грубых обвинений в ереси или сомнений в подлинности камней. Напротив, он душил мое творение в объятиях, восхищаясь им до смерти. Он не сказал «нет». Он сказал «подождем». Этот вердикт в исполнении церковной машины хуже отказа — это вечное чистилище для проекта. Мой складень брали в заложники под самым благовидным, железобетонным предлогом — заботой о чистоте догмы.
— А до тех пор, — заключил Митрополит, его взгляд стал колючим, — реликвия останется в стенах обители. В нашей ризнице, под надежным присмотром и охраной.
Переводя на язык коммерции можно сказать: оплата замораживается на неопределенный срок. Комиссия может заседать неделями, утопая в схоластических спорах о природе света, допустимости шестеренок в деле спасения души и каноничности изображения. Благо, скоро им нужно будет что-то вручить Государю, значит времени у них не так уж и много.
Молчание затягивалось. На языке вертелись аргументы об оптике, о законах физики, в конце концов. Но я промолчал. Пытаться объяснить что «божественный свет» — это грамотно выставленный рефлектор, а движение створок — результат работы эксцентрика? Глупость. Любое возражение сейчас будет истолковано как бунт зарвавшегося ремесленника против духовной власти. Как попытка торгаша поставить свои сребреники выше чистоты веры. В этой игре у меня не было козырей.
Передо мной выросла стена Догмы. Гранитный монолит многовековой традиции. В своей гордыне человека двадцать первого века я принес им нечто, опередившее время, — и они, восхитившись, тут же испугались. Испугались открывать этот ящик Пандоры. Если сегодня мы допустим движущуюся икону, что будет завтра? Механическое кадило? Паровой орган на литургии? Мое творение было для них опасной технологической ересью, облеченной в золото и сапфиры. Вызовом их статичному миру.
Я покидал покои Митрополита в гробовом молчании. Спину сверлил тяжелый взгляд хозяина кабинета.
Только когда сани вырвались за монастырские стены и понеслись по набережной, я смог выплеснуть эмоции. Когда я вкратце пересказал события, Толстого прорвало.
— Лиса в рясе! — взревел он, пугая кучера так, что тот втянул голову в плечи. — Они же могут и сжечь эту штуку, клянусь! Сжечь!
Граф изрыгал проклятия на смеси русского, французского и английского, мешая богословские термины с портовым матом.
Я же меланхолично смотрел на серый лед Невы и чувствовал лишь опустошение. Насколько вчера было хорошо на душе, настолько сейчас тоскливо.
Родные стены «Саламандры» облегчения не принесли. Поездка в Лавру выжгла топливный бак досуха, оставив горький привкус. Механически кивая на приветствия, я пересекал зал.
Рука уже тянулась к массивной дверной ручке, чтобы отгородиться от мира в кабинете, когда периферийное зрение выхватило две фигуры.
Варвара Павловна и Воронцов. Они не разговаривали, просто стояли, глядя в разные стороны, но пространство между ними звенело от напряжения.
Шаг замедлился сам собой. Привычный образ моей «железной леди», управляющей этой ювелирной империей, рассыпался. Варвара сейчас напоминала сломанный механизм. Плечи опущены под невидимым грузом, пальцы сцеплены в замок до мертвенной белизны, а под глазами залегли резкие тени бессонницы.
Рядом, мрачнее грозовой тучи, стоял Алексей. Он ожесточенно сжимал перчатки. Губы сжаты в тонкую линию, взгляд опущен — воплощение сдерживаемой ярости.
Они меня не замечали, запертые в коконе своей безмолвной драмы.
Глобальная катастрофа с Митрополитом мгновенно сжалась, превратившись в фоновый шум. Приоритеты перестроились.
А ведь я все решил и подготовил для решения вопроса этих двоих. Но заказ императрицы выбросил меня из планомерной жизни.
Чувство вины полоснуло по нервам.
Разбивать ледяное молчание пришлось самому. Я направился к ним.
— Доброго утра, — поздоровался я.
Оба вздрогнули, словно от удара током, и подняли на меня глаза. Варвара тут же отвела взгляд, пряча боль, а Воронцов упрямо уставился мне в лицо с каким-то отчаянным вызовом. Ответа не последовало.
— Варвара Павловна, Алексей Кириллович, — отчеканил я, опираясь на трость и глядя на них прищурившись. — Мне нужно с вами поговорить. Прошу пройти ко мне в кабинет.
Развернувшись на каблуках, я двинулся к лестнице, не оглядываясь. Спиной я чувствовал их колебание, но спустя секунду услышал тяжелые, нерешительные шаги следом.
День, начавшийся с политического фиаско, имел все шансы закончиться личной катастрофой.
Глава 4
Щелчок дверного замка отсек нас от внешнего мира. В кабинете были зажжены свечи, Прошка видимо уже подсуетился.
Застыв у окна, Варвара демонстрировала нам исключительно напряженную спину — заснеженный двор ее явно не интересовал. Воронцов же, скрестив руки на груди, изображал статую. Его лицо превратилось в каменную маску, а пальцы до побеления впились в предплечья, сдерживая рвущуюся наружу ярость.
Они молчали.
Садиться я не стал. Опершись на трость с серебряной саламандрой, я молча разглядывал эту мизансцену поверх разбросанных чертежей. Лезть в душу, играть в исповедника или сводню? Увольте. Передо мной разворачивалась критическая ошибка в архитектуре предприятия, грозящая обрушить весь проект. Моя задача — устранить ошибку, пока система не рухнула.
В камине трещало полено, снаружи тоскливо выл ветер, под сапогом гвардейца предательски скрипнула половица. Оба застыли, словно экспонаты в музее восковых фигур: Варвара, сгорбившись, пыталась слиться с серым светом, Воронцов напоминал сжатую до предела пружину.
Пауза затягивалась. Тишина работала на меня, вытягивая из них слова, застрявшие в горле.
Первым сломался Воронцов. Бездеятельность для него была пыткой.
— Я сделал Варваре Павловне предложение, — хмуро произнес он, сверля взглядом стену. Голос звучал чужим. Так офицеры зачитывают список потерь после боя.
— А я отказала. — Слова Варвары отдавали холодом. Она даже не обернулась.
Два выстрела в упор. Будущее убито. Плечи Варвары несли на себе всю тяжесть мира, а в кулаках Алексея билось бессилие мужчины перед преградой, которую нельзя взять штурмом. Их аргументы и страхи были понятны без слов. Каждый день я сам бился лбом об этот стеклянный потолок сословных предрассудков.
Утешения здесь бесполезны. Любая фраза вроде «все образуется» были бы глупостью. Мы все понимали расклад: в этой реальности, по этим правилам, счастливого финала не предусмотрено.
— Причины вашего отказа ясны, Варвара Павловна, — мой голос звучал механически. Жалость сейчас только помешала бы. — Статус. Светские приличия. Вы — дворянка, вдова офицера. Стать женой человека, как Алексей Киоиллович, оставаясь при этом… моей наемной работницей? Невозможно.
Я намеренно ударил по больному. Формально — несправедливо, это не отражало и сотой доли ее реального веса в делах, но именно так это выглядело через призму светских условностей. Приказчица. Экономка. Прислуга.
Воронцов дернулся. Возразить ему было нечего. Жестокая социальная механика не терпит сантиментов, и правда их мира сейчас бросала тень на его честь.
— Ваша позиция, Алексей Кириллович, тоже прозрачна, — я перевел взгляд на него. — Честь мужа не позволяет жене служить за жалование.
Сделав паузу, я позволил им осознать тупик. Я здесь не для того, чтобы судить или мирить. Я анализирую вводные данные.
— При нынешних порядках у этой задачи нет решения. Следовательно, — я жестко посмотрел на них, — порядки нужно менять.
Варвара недоуменно обернулась, в ее взгляде мелькнула искра надежды. Воронцов нахмурился, явно не доверяя услышанному.
Идея зрела еще с момента ее подачи, спасибо Элен. Моя империя разрослась, управление ею в ручном режиме становилось неэффективным. Требовалось четкое разделение: «искусство» — моя личная работа над шедеврами, душа «Саламандры», и «ремесло» — коммерческий локомотив, который можно и нужно делегировать. Личный кризис этих двоих стал идеальным триггером для запуска рискованной реформы.
— Дело вовсе не в любви и чести, — я сел за стол, прикладывая трость к столу. — Все упирается в статус. Его-то мы и изменим.
Я усмехнулся:
— Дворянам, как известно, служить зазорно. Зато владеть — почетно. Я затеваю полное переустройство всего моего дела.
Их полные непонимания взгляды, уперлись в меня. Выждав паузу — ровно столько, сколько нужно для усвоения информации, — я сменил маску. Сочувствующий друг исчез. На его месте возник управленец, оглашающий новую директиву.
— «Саламандра» разрослась, — заявил я. — Тянуть этот воз в одиночку я больше не могу, да и не желаю. Я — ювелир. Моя стихия — творчество, создание уникальных артефактов. Все прочее — закупки, сбыт, торговля, поточное производство — пожирает мое время и ресурсы. Пришло время навести порядок. Отделить высокое искусство от ремесла, а ремесло — от купечества.
Разгладив на столешнице чистый лист бумаги, я достал авторучку.
— Отныне структура дела меняется кардинально. — Остро перо с хрустом рассекло белое поле тремя жирными линиями. — Три кита. Три независимых опоры, на которых будет стоять новое товарищество на паях — «Саламандра и Компания».
Кончик пера оставил первую кляксу-метку.
— Первое — «Ювелирный Дом Саламандра». Это моя личная вотчина. Территория штучных шедевров. Вершина пирамиды: искусство и репутация. Этим направлением занимаюсь исключительно я, но при помощи Варвары Павловны как экономического управляющего.
Варвара и Воронцов переглянулись. Логическая цепочка все еще ускользала от них: какое отношение моя бизнес-стратегия имеет к их разбитым судьбам?
— Второе, — перо скрипнуло, ставя вторую отметку, — «Гранильные Мастерские». Абсолютно новое, обособленное предприятие. Его профиль — обработка и огранка камней. Оно станет ключевым поставщиком сырья для моего Ювелирного дома. У мастеров уже достаточно подмастерьев, пора им дать работу и взять новых учеников.
Я замер, поднял голову и посмотрел на Варвару. Ее ее взгляд был прикован ко мне. В нем читалось горькое любопытство приговоренного: к чему эти подробности?
— Варвара Павловна. Я предлагаю вам войти в дело. Стать хозяйкой и совладелицей этих мастерских. Ваша доля — пятнадцать процентов.
Судорожный вздох разрезал тишину — ей явно не хватило воздуха. Она отшатнулась, вжавшись поясницей в подоконник, и прижала ладонь к груди. Кровь прилила к бледному лицу. На меня смотрели широко распахнутые глаза человека, уверенного, что перед ним сумасшедший.
— Григорий Пантелеич, вы… вы в своем уме? — шепот граничил с испугом. — Я… я не могу…
Воронцов, хранивший монументальную неподвижность, резко повернул голову. На его лице читалось даже не изумление, а шок. Он тоже отказывался верить ушам.
— Это… это безумие! — голос Варвары окреп, наливаясь отчаянием. — Я женщина! Кто станет меня слушать? Вы представляете себе этих уральских приказчиков? Бородатых мужиков, от которых разит сивухой и потом? А перекупщики, эти акулы, с которыми вы вели дела через посредников? Да они обведут меня вокруг пальца на первом же шаге! Пустят по миру за месяц!
Она метала взгляды между мной и Алексеем, ища поддержки, надеясь, что все это — лишь дурная, жестокая шутка.
— Сейчас же получается вести дела? Да и не обведут.
Я откинулся на спинку.
— Не обведут, Варвара Павловна. По той простой причине, что за вашим правым плечом буду стоять я, Поставщик Двора Его Императорского Величества. А за левым, — я кивнул в сторону офицера, — Алексей Кириллович Воронцов. Человек, чей мундир и связи открывают любые двери. Мы — ваша стена. Ваш щит. Но меч в руках держать будете вы. Решения принимать — только вам.
Я поймал ее взгляд, не давая отвернуться.
— Поймите, это не благотворительность. И не милость. Это предложение равноправного партнерства. Логистика сырья, переговоры, финансовый контроль, управление штатом гранильщиков — это каторжный административный труд. И во всей Империи я не знаю человека, который справился бы с этим лучше вас. Вы — прирожденный управленец. А я здесь выступаю как вкладчик, я вкладываю капитал в ценный актив — в ваш ум и хватку.
Страх на ее лице начал уступать место ошеломлению, сквозь которое пробивался робкий росток понимания.
— А пятнадцать процентов, — добавил я, нанося контрольный удар, — это только старт. Удвоите оборот мастерских за год — ваша доля вырастет до четверти. Это деловое предложение, Варвара Павловна.
Я дал Варваре пару секунд на перезагрузку. Она молчала, но я почти физически ощущал, как в её голове сцепляются шестеренки, запуская новый механизм. Она взвешивала риски, прикидывала маржу. Страх уходил. Передо мной больше не было жертвы обстоятельств.
— И третье направление. — Перо оставило на бумаге последнюю, жирную метку. — «Петербургская Механическая Мастерская».
Лицо Воронцова вдруг заострилось.
— Здесь мы забываем о золоте и камнях. Здесь будет править бал сталь. — Я перевел взгляд на Варвару. — Это ваша вторая вотчина, Варвара Павловна. Доля здесь скромнее — скажем, десять процентов, но именно эта мастерская — ключ к нашей безопасности и будущему влиянию.
Я сделал паузу, подбирая слова. Нужно было объяснить суть, не вдаваясь в лишние технические детали.
— Это будет наш экспериментальный цех. Полигон. Место, где идеи Кулибина и мои собственные чертежи обретут плоть. Никаких дешевых поделок для ярмарок, никаких самоваров и табакерок.
Повернувшись к Воронцову, я заговорил на языке, понятном офицеру:
— Мы займемся высшей механикой. Элитные изделия для тех, кто ставит надежность выше цены. Штучные дуэльные пистолеты, бьющие без промаха. Замки с секретом, перед которыми спасуют и опытные воры. Дорожные сундуки с потайными отделениями, где можно спрятать документы, не предназначенные для чужих глаз.
Воронцов мгновенно оценил оперативный потенциал таких «игрушек».
— А в перспективе… — я понизил голос, обращаясь уже лично к нему, — мы займемся оптикой. Подзорные трубы с новой системой линз для флота. Дальномеры. Вещи, способные обеспечить Империи решающее преимущество на поле боя.
И прицелы, — мысленно добавил я. — Артиллерийские панорамы и снайперская оптика под винтовку, которую я еще спроектирую.
Я аккуратно положил авторучку.
— И еще, — добавил я медленно, глядя на офицера. — Мы сможем создавать не только красивые, но и весьма… убедительные аргументы для бесед с теми, кто плохо понимает слова.
Воронцов понял всё. Намек на разработку спецоружия достиг цели. Офицер Тайной канцелярии, а я уверен, что он из этих, едва заметно кивнул, принимая информацию к сведению. Крючок проглочен.
— При этом, — я развернулся к Варваре, сдергивая их с небес большой политики на грешную землю, — вся документация, все гроссбухи и контракты по всем трем направлениям остаются на вас. Вы совладелица двух мастерских и главный финансовый контролер всей компании.
Я латал дыру в их личной жизни. И при этом нагло перестраивал архитектуру своей империи, делая её жестче, гибче и опаснее. Каждый винтик вставал на свое место, работая на единый механизм.
Варвара смотрела на меня широко распахнутыми глазами. Она мотала головой, пытаясь стряхнуть наваждение.
— Нет… нет, Григорий Пантелеич. — Шепот сорвался на хрип. — Это чересчур. Пятнадцать процентов… целое предприятие… Принять такой дар невозможно. Свет… что скажет свет?
Она осеклась, споткнувшись о непроизнесенное, но страшное слово «содержанка». Мое предложение все еще казалось ей изощренной, пусть и щедрой, формой милостыни.
Вмешиваться я не стал, позволив страху выйти наружу вместе с этими сбивчивыми фразами.
Инициативу перехватил Воронцов. Он медленно повернулся к ней, и задмчиво произнес:
— Григорий предлагает сделку, равноправное партнерство.
Он пошел к ней и с грустной улыбкой посмотрел на нее.
— Статус… — Алексей горько усмехнулся. — Думаешь, я не проклинал эти условности последние сутки? Но Григорий нашел блестящий выход. Быть хозяйкой «Гранильных Мастерских» — почетно. Владение капиталом, в отличие от службы по найму, дворянскую честь не марает.
Он говорил страстно, с каждой фразой все больше проникаясь красотой схемы:
— Роль наемной приказчицы остается в прошлом. Ты становишься заводчицей, промышленницей. Встаешь в один ряд с Демидовыми и Строгановыми. Рискнет ли кто-то в свете косо взглянуть на владелицу такого состояния? Сомневаюсь. Напротив, они будут искать твоего покровительства. Да, женщина-промышленник, но не… содержанка.
Варвара замерла, ловя каждое слово.
— Ты ведь не в монастырь уходишь, — продолжал он, сжимая ее руки. — Ты выходишь замуж. Жена вполне может помогать мужу в делах… или вести свои собственные. И я почту за честь, если моя супруга будет одной из самых влиятельных и деятельных дам Империи.
Взгляд Варвары метался между нами. На лицах — предельная серьезность. Ей предлагали ключ от всех дверей: дело жизни и возможность быть с любимым человеком без оглядки на молву.
Она прижала ладонь к груди. Губы дрогнули. Оборона пала — плечи опустились, и по щекам заструились слезы. Но в них уже колоссальное облегчение.
— Я… я согласна.
Едва Воронцов заключил ее в объятия, я встал и отвернулся к темному окну, опираясь на трость. Кризис миновал.
Выждав минуту, пока буря утихнет, я вернулся.
— Раз соглашение достигнуто, Варвара Павловна, — мой тон мгновенно переключил их на рабочий лад, — получите первое поручение. Уже на правах партнера.
Она быстро утерла слезы. Взгляд снова стал цепким — передо мной стояла та самая Варвара, которую я ценил.
— Нам требуются новые площади. Изолированное здание для Гранильных Мастерских. Каменное, надежное, желательно на одном из каналов. Охрана должна быть организована безупречно. Подберите варианты.
Она кивнула, и я почти видел, как в ее памяти уже мелькают адреса и планировки.
— И второй момент. Стратегический.
Я убедился, что они внимают каждому слову.
— Мой утренний визит в Лавру прошел… с осложнениями.
Коротко, без лишних сантиментов, я обрисовал им суть действий Митрополита.
— Вывод прост: работать с казной или церковью напрямую, от своего имени — значит подставлять шею под топор, — резюмировал я. — Меняем тактику. Отныне все контракты с Двором, министерствами, а в особенности с такими «сложными» клиентами, как Синод, заключаются исключительно через товарищество «Саламандра и Компания». Мастерские же будут выступать лишь в роли подрядчиков. Исключение — императорская семья.
Я перевел взгляд на Варвару:
— Нам нужен юридический и финансовый щит. Товарищество примет на себя все риски, задержки выплат и политическое давление. Моя задача — создавать шедевры. Ваша, Варвара Павловна, как управляющего партнера — вести эти бюрократические войны, оберегая производство.
Ее глаза загорелись. Суть маневра она уловила мгновенно.
— Понадобится стряпчий, — отреагировала она без промедления. — Но не простой писарь, а настоящий волкодав. Крючкотвор, способный составить контракт так, что комар носа не подточит. У меня есть на примете один такой.
Метаморфоза Варвары служила лучшим подтверждением верности моего курса. Слезы высохли. Она уже не страдала, а планировала. В ее голове выстраивались логистические цепочки и верстались сметы. Рыба вернулась в воду. Воронцов наблюдал за ней с тайным восхищением: в его взгляде явно читалось глубокое уважение к силе этого маленького и несгибаемого существа.
Оставался последний, самый рискованный ход в этой партии. Я повернулся к Алексею.
— Алексей Кириллович, — тон сменился на предельно серьезный. — У меня есть предложение и для вас.
Брови Воронцова изумленно взлетели вверх. Варвара тоже оторвалась от мысленных расчетов, насторожившись.
— «Петербургская Механическая Мастерская». Кузница «убедительных аргументов». Это направление я намерен развивать с особой тщательностью. И в глубокой тайне. Изделия отсюда не пойдут в широкую продажу. Они предназначены для тех, кому требуются… весьма специфические инструменты. В том числе и для… хм… господина Сперанского.
Я поймал его взгляд. Ранее я хотел эту роль предложить Толстому, но передумал. Для него более интересная идея наклевывалась.
— Мне требуется… компетентный заказчик. Человек, способный сформулировать тактическую задачу. Тот, кто испытает изделие и скажет, годится ли оно для дела государева или место ему в лавке старьевщика. Вы станете мостом между верстаком мастера и интересами Империи.
Воронцов молчал, лицо стало непроницаемым. Он прекрасно считывал подтекст. Это была работа на оборону, на безопасность государства. Я предлагал ему роль теневого контролера первого в России передового конструкторского бюро, которого формально даже не существовало.
Варвара бросила на него быстрый, почти умоляющий взгляд. Она боялась отказа. Боялась, что офицерская щепетильность не позволит ему ввязаться в «частное» предприятие.
Алексей медленно поднял на меня тяжелый взгляд.
— Григорий, то, что ты предлагаешь, — произнес он чеканя слова, — выходит далеко за рамки приватной беседы. Это затрагивает интересы службы. И моей присяги. Дать ответ сгоряча я не могу. Мне нужно подумать.
Он не отказал, но и не согласился.
Я мысленно усмехнулся. Подумать. Разумеется. Требуется санкция. Либо от будущей супруги, ставшей без пяти минут магнатом, либо — что вероятнее — от господина Сперанского. Такой подход устраивал меня больше, чем поспешное «да».
— Понимаю, — я кивнул. — Думайте, Алексей Кириллович. Я не тороплю.
В этот момент картинка окончательно сложилась. За один напряженный час в кабинете родилась новая сущность. Я разрубил гордиев узел личных проблем Варвары и Алексея. Сам того не ведая, я запустил сборку сложнейшего биомеханизма.
Система предстала передо мной во всей красе: я — мозг, генератор идей и технологий. Варвара — нервная система и кровеносные сосуды, управляющие потоками финансов. Кулибин — пламенный мотор, сердце машины. Толстой — бронированный кулак, но это только часть функции. А Воронцов… ему предстоит стать глазами и ушами, сенсором, связывающим нас с опасным внешним миром большой власти.
Глава 5
Тяжелая дубовая створка отсекла меня от внешнего мира. Из коридора еще долетали отголоски беседы. Варвара что-то быстро объясняла, Воронцов отвечал ей низким, рокочущим басом, в котором явно сквозила улыбка.
Я откинулся в кресле. Пружины жалобно скрипнули. Дышалось на удивление легко. Кажется, лис Григорий Пантелеич только что провернул изящную комбинацию. Спасти двух близких людей от финансового краха и социального остракизма — задача сама по себе нетривиальная. Однако мне удалось большее: заложить фундамент такой конструкции, которая простоит десятилетия.
Машинально рука потянулась вправо, к углу стола, где обычно покоилась моя трость. Привычка, въевшаяся в подкорку. Пальцы сомкнулись на прохладном набалдашнике, большой палец привычно скользнул по рельефной чешуе саламандры.
И замер. Опять. Раньше голова была забита заказом императрицы, но сейчас мозг чуть разгружен. В голове сработал тревожный триггер. Сенсорная память вопила о несоответствии.
Придвинув трость, я поднес навершие к самому пламени свечи. Саламандра на месте — та же хищная грация, тот же изгиб хвоста, обвивающего рукоять. Визуально — безупречно. Однако тактильные ощущения обмануть сложнее. Под пальцами ощущалась теплая бархатистая текстура эбенового дерева и предательская, зеркальная гладкость полированного металла. Медь. Искусно патинированная, затемненная, подогнанная идеально, но — медь.
Да и баланс… Моя рука мгновенно уловила разницу в плотности материала. Центр тяжести сместился вниз, буквально на полвершка. Грамм пятьдесят лишнего веса, не больше, но для меня значимо.
Сдвинув брови, я попытался восстановить хронологию событий. Последние недели слились в один бесконечный, лихорадочный марафон: заказы Двора, интриги конкурентов, бессонные ночи над чертежами. Работая, я превратился в функцию, игнорируя сбои в собственной «периферии». И все же, на ярмарке у Гостиного двора, опираясь на трость, я удивился ее непривычной легкости. Списал тогда на усталость и головокружение. А зря.
Значит, это не моя трость. Дубликат. Реквизит.
Вопрос «Кто?» отпал сразу — конкуренты вроде Дюваля действуют грубее и масштабнее. Им проще сжечь мастерскую, чем подменять аксессуары. Здесь же чувствовался почерк иной — старательный и бессмысленный.
— Прошка! — гаркнул я.
Мальчишка материализовался в кабинете мгновенно, будто караулил за дверью. Взъерошенный, в перепачканном сажей фартуке, он переминался с ноги на ногу.
Я молча водрузил медную подделку на зеленое сукно стола. Стук металла о дерево получился громким. Прошка втянул голову в плечи, уставившись на носки и начал остервенело сжимать пальцы в замке. Диагноз ясен: пациент виновен и знает об этом.
— Где трость, Прохор? — спросил я строго.
— Какая… какая трость, Григорий Пантелеич? — пролепетал он, старательно избегая встречи с моими глазами. — Вот же она, туточки…
— Ответ не верный, ученик.
Он вздрогнул. Помолчал, но под прессом моего взгляда сломался.
— Не губите, барин! — выдохнул он, и его голос дал петуха. — Не со зла они! Христом-Богом клянусь, хотели как лучше! Подарок вам готовили!
— Кто «они»? Имена.
Прошка метнул испуганный взгляд в сторону коридора, ведущего в мастерские, откуда тянуло запахом угольной пыли.
— Ну… мастера наши. Илья, Степан…
Под моим настойчивым взглядом из него полился поток признаний, перемежающийся просьбами не выдавать и «не сечь». История вырисовывалась поистине анекдотичная. Мои бородатые медведи, лучшие ювелиры Петербурга, решили, что их барину негоже ходить с «простой палкой». Они задумали грандиозный тюнинг — внедрить в мою трость какой-то секретный механизм, то ли стилет с пружиной, то ли подзорную трубу, а может, и вовсе музыкальную шкатулку.
Для реализации этого технического прорыва они тайком изъяли оригинал. А чтобы я не заметил пропажи — Вы ж, Григорий Пантелеич, заняты были, света белого не видели! — Степан за одну ночь выточил и собрал грубый муляж.
— Но вы же… взяли ее и сразу бровью повели, — зашептал Прошка, округляя глаза. — Они перепугались до икоты. Думали — всё, пропали. Спрятали ту, ореховую. И тогда Илья, ночь не спамши, выковал вот эту, медную. Она, говорит, по весу сподручнее будет.
Он смотрел на меня с ужасом висельника, ожидая, что сейчас я поднимусь и устрою разнос, от которого задрожат стены особняка.
— И всё это время, — подытожил он, шмыгнув носом, — они там над вашей настоящей тростью колдуют. Хотят успеть к именинам.
Я слушал этот сбивчивый рассказ, и гнев испарился без следа. Перед глазами встала картина: два здоровых мужика, косая сажень в плечах, мастера, способные подковать блоху, крадутся по мастерской, как нашкодившие гимназисты, прячут мою трость и в суматохе лепят подделки, лишь бы сделать мне приятное. Абсурд. Дилетантство. Нарушение субординации.
Но в этом неуклюжем заговоре было столько тепла и искренней преданности, что губы сами собой растянулись в ухмылке.
Я вспомнил старую часовую мастерскую и себя, самонадеянного стажера, решившего «улучшить» турбийон в антикварном брегете моего наставника, пока тот был в отпуске. Я тогда чуть не превратил шедевр механики в груду лома. Учитель, вернувшись, не стал кричать. Он долго смотрел на результаты моего «творчества», потом покачал головой и тихо произнес:
— Энтузиазм — топливо хорошее, Анатолий, но без мозгов оно только взрывается. В следующий раз спроси, прежде чем лезть с отверткой в чужое сердце.
Я хмыкнул, покручивая в руках медную «саламандру». Работа, надо признать, чистая.
— Понятно. Значит, сюрприз.
— Не выдавайте, Григорий Пантелеич! — взмолился Прошка, готовый упасть в ноги. — Степан меня ушибет, если узнает, что я раскололся!
— Не выдам, — я тяжело поднялся, подошел и положил руку на его костлявое плечо. Ткань кафтана под ладонью была грубой, домотканой. — Это будет наш с тобой секрет, тайна. Я сделаю вид, что ничего не заметил, буду ходить с этой железякой и делать умное лицо. Ступай. А если кто обидит — скажи мне, я им быстро огранку отшлифую.
Мальчишка, сияя как начищенный пятак от дарованного прощения, уже ухватился за ручку, но вдруг окаменел. Послышался звонкий, театральный шлепок ладони по лбу.
— Память дырявая! — ахнул он и, развернувшись на каблуках, метнулся обратно. Из недр своей одежды он извлек плотный помятый пакет. — Чуть не унес, Григорий Пантелеич! Тот господин, что давеча были, велели передать. Наказывал, коли ответ будет, слать на Гороховую, в дом мадам Жадимировской.
Плотная шершавая и дорогая верже. На красном сургуче ни дворянской короны, ни герба — затейливый, трудночитаемый вензель. Внутри шевельнулась паранойя: Дюваль? Неужели француз, не смирившись с поражением, решил повысить ставки так скоро?
Подцепив край печати ногтем, я вскрыл конверт, внутренне сгруппировавшись, словно перед ударом. Ожидал увидеть ультиматум, вызов или ядовитую вежливость конкурента. Ведь история с резцами почему-то не имела продолжения, а это настораживает.
Однако опасения рассыпались прахом. Вместо канцелярской клинописи по листу бежали легкие, воздушные строки. Каждая буква и завиток дышали артистизмом.
Жуковский.
Напряжение начало медленно отпускать, уступая место любопытству. Василий Андреевич рассыпался в благодарностях за «незабываемую беседу», ставшую для его мятущейся души «истинным пиршеством». Мой взгляд зацепился за фразу о «ювелирном взгляде на поэзию камня» — красиво завернул, чертяка.
Суть послания, впрочем, сводилась к вполне земному предложению. Наша общая знакомая, юная княжна Волконская — та самая фрейлина, чьей шпилькой я столь удачно реанимировал механику на балу — устраивала камерный литературно-музыкальный салон. И хозяйка была бы «безмерно счастлива и почитала за высочайшую честь» видеть у себя «героя Гатчинского вечера».
Поэт деликатно и вполне прозрачно намекал на то, что мое появление станет гвоздем программы. Свет, оказывается, до сих пор пережевывает подробности моего «механического чуда», и многие жаждут лицезреть «русского Архимеда» без лишнего официоза. А в постскриптуме, словно невзначай, Жуковский добавил, что и сам намерен быть там.
Лист мягко скользнул на столешницу. Где-то в районе солнечного сплетения, где еще недавно ворочался ледяной ком тревоги, теперь разливалось тепло. Я криво усмехнулся. Светская жизнь… Балы, салоны, шуршание шелков и скрип перьев. Эта пестрая, шумная карусель тщеславия затягивала.
Как же этому веку не хватает качественных развлечений. Информационный голод здесь ощущался острее, чем голод физический. В моем времени, чтобы стать сенсацией, требовалось расшифровать геном или запустить родстер на орбиту Марса. Здесь же планка «чуда» находилась на умилительно низком уровне. Достаточно на глазах у скучающего двора починить механизм дамской заколкой — и вот ты уже человек-загадка, местный Калиостро. Они были как дети, жадные до любой новой сказки или фокуса. А я оказался эдаким иллюзионистом империи.
Впрочем, мысль о вечере у Волконской грела меня. От роли «русского Архимеда» и «человека-саламандры» у меня уже сводило скулы. Вся эта мишура, которую я сам же кропотливо выстраивал, кирпичик за кирпичиком, начинала давить своей громоздкостью.
Мне хотелось пойти туда по другой причине. Ради собеседника.
Встреча на ярмарке и короткий диалог стали для меня глотком. Среди удушливой атмосферы интриг и постоянной борьбы за место под солнцем Жуковский оказался единственным живым человеком. С императрицей я говорил как верноподданный, взвешивая каждое слово. Со Сперанским — как полезный механизм, смазанный лестью. С Толстым — как с соратником.
Но только с этим печальным, витающим в эмпиреях поэтом я говорил как с самим собой. Он был единственным, кого интересовало не «сколько это стоит» и не «как это использовать», а «зачем это создано».
Я выудил из ящика лист бумаги и свою любимую ручку. Ответ вышел лаконичным. Благодарю, польщен, непременно буду.
Запечатав конверт, я окликнул ученика.
— Прошка! Дуй на Гороховую. Адрес помнишь?
Мальчишка подхватил письмо, и лицо его расплылось в довольной, заговорщицкой ухмылке. Он прекрасно понимал, что сейчас он доверенное лицо, связной в важной господской переписке.
Дверь хлопнула, оставив меня в тишине кабинета. Взгляд упал на медную трость, затем на приглашение. Впереди маячил вечер, выход в свет. А княгиня-то была очень хороша. Я хмыкнул, старый пес встал в стойку. Но ведь тело молодое, энергичное.
Оставшись в тишине кабинета, я вдруг ощутил, что стены начинают давить. Разрешение кризиса с Варварой принесло облегчение, но это было чувство капитана, который чудом провел корабль мимо рифов и теперь дрейфует в полном штиле. Паруса обвисли, команда расслабилась, а капитана гложет иррациональный зуд. Энергия, мобилизованная для борьбы, не находила выхода.
Ноги сами понесли меня прочь из кабинета, вниз, в «машинное отделение» моего особняка. Проверить «гвардию». Узнать, как проходит их боевое крещение заказом Жозефины.
Еще на лестнице, сквозь толстые перекрытия, я уловил характерный, высокий визг шлифовального станка, вгрызающегося в камень. Звук рабочий, правильный. Дверь в большую мастерскую оказалась приоткрыта, выпуская в коридор полоску желтого света и запах перегретого масла. Оттуда, перекрывая механический вой, неслись возбужденные голоса.
Стараясь не наступать на предательскую скрипучую половицу, я приблизился к проему.
Увиденное заставило губы растянуться в довольной ухмылке.
Трио моих «мушкетеров» — Илья, Степан и даже сам Кулибин — нависли над главным верстаком. Работа стояла, но процесс шел. Прямо на столешнице, игнорируя летящую стружку, Кулибин огрызком мела вычерчивал какую-то дикую кинематическую схему — рычаги, противовесы, векторы сил. Тыча в рисунок черным от графита пальцем, он басил, перекрывая шум привода:
— … угол атаки притира менять надо! Острее бери! Иначе завалишь рельеф к чертям собачьим!
— Да куда тебе острее, Иван Петрович⁈ — кипятился Степан. — Металл потечет, жало хруснет! Тут не угол, тут подачу сбавлять надо, на малых оборотах идти!
— Оба мимо, — вмешался Илья. — Не в угле дело и не в скорости. Воска в пасту добавить надо, жирнее сделать. Тогда резец как по маслу пойдет, без сколов.
Они перебивали и перекрикивали друг друга, в этом гвалте не было ни грамма злобы. Эдакий мозговой штурм образца 1809 года.
Взгляд скользнул мимо спорщиков на край верстака. Там, на зеленом сукне, покоилась бездна. Обсидиановый диск казался дырой в пространстве. Он впитал в себя свет, возвращая искаженные, перевернутые отражения спорящих мастеров. Идеальное зеркало. Ни единой матовой проплешины, ни микроскопической царапины, ни «апельсиновой корки».
Они сделали это. Без няньки. Без моих подсказок и пинков. Сами.
Прикрыв дверь так же бесшумно, как открыл, я прислонился спиной к прохладной стене коридора. Мой метод — бросить щенков в воду — сработал. Я заставил их включить голову, превратил исполнителей в творцов. Теперь это команда.
Французский заказ с плеч долой. Но эйфория длилась недолго. Вакуум в голове никуда не делся. Впереди маячили две глыбы: заказ от Екатерины Павловны и, что еще страшнее, проект для Вдовствующей императрицы. А у меня — ни чертежа, ни идеи, ни искры. После всех эмоциональных горок вдохновение отключилось, как перегоревший предохранитель.
Нужен внешний импульс. Катализатор.
Элен? Ее острый ум. То, как изящно она препарировала ситуацию с Варварой, найдя выход там, где я видел лишь тупик. Она была моим камертоном. Живым генератором случайных чисел, который помогал мне настроить собственную оптику.
Решено. Надо ехать. Заодно расскажу о победе, разложу карты на столе. В атмосфере ее странного дома, где сплетались нити всего Петербурга, моя заклинившая мысль могла наконец стронуться с места.
— Иван! Заложить экипаж! — крикнул я, выходя в прихожую.
Улица встретила тяжелым духом оттепели. Весна брала свое, ломая зимнюю блокаду. С карнизов дробно стучала капель, сугробы почернели и осели, напоминая грязные сахарные головы, а по брусчатке, журча, неслись мутные ручьи. Я вдохнул этот воздух полной грудью. Позади, неслышной тенью, вырос Иван. Его внушительная фигура легла темным пятном на мокрые камни мостовой.
Колеса экипажа заскрежетали по влажной брусчатке Английской набережной, останавливаясь у знакомого фасада. Окна, глядящие на свинцовую Неву, слепо чернели. Со стороны внутреннего двора пробивался тусклый, болезненный свет. Салон сегодня не принимал, и тишина, окутавшая всегда оживленный особняк, была необычной.
Я привычно двинулся к боковому входу, ведущему в приватные покои, минуя парадное крыльцо. Стучать не пришлось: старый слуга распахнул дверь довольно быстро. Однако вместо дежурного профессионального радушия на его лице застыла тревожная маска.
— Мэтр Григорий, — поклонился он, пряча глаза. — Мадам… несвободна. Но скоро освободится. Прошу наверх.
Минуя ступени узкой винтовой лестницы, заглушавшей шаги мягким ворсом, я вошел в знакомый будуар.
На пороге я остановился. Внутренний гироскоп качнулся, сигнализируя о сбое.
Идеальное пространство будуара, напоминающее витрину дорогого ювелирного, поразила энтропия. На спинке кресла сиротливо висела скомканная, будто в спешке сорванная кашемировая шаль. На столике стыла чашка шоколада, подернутая матовой пленкой, а на паркете валялась книга с варварски переломленным корешком. Огонь в камине умирал, поедая последние угли.
Но хуже всего был запах. Сквозь тонкий, пудровый аромат духовЭлен пробивался чужеродный, агрессивный дух тяжелого мужского одеколона — мускус и табак.
Опустившись в кресло у камина, я нахмурился.
Дом молчал. Ни переборов клавесина, ни звона хрусталя, ни шелеста платьев горничных. За окном выл балтийский ветер, швыряя в стекло горсти дождя, да внизу, на конюшне, тревожно всхрапнула лошадь.
Минут десять я сидел неподвижно, анализируя обстановку, когда дверь в спальню, до этого плотно пригнанная к косяку, распахнулась с резким стуком.
На пороге стояла Элен.
Образ, который я привык видеть исчез. Передо мной стояла женщина в простом белом пеньюаре, с рассыпавшимися по плечам волосами. Без грамма грима ее лицо казалось прозрачным, словно с него стерли все краски жизни.
Она была «разобрана». Демонтирована.
Но страшнее всего были глаза. Из них исчез ироничный прищур. Там плескался ужас загнанного зверя.
Заметив меня, она дернулась всем телом. Рука судорожно взметнулась к горлу, пальцы впились в кожу, а губы скривились в беззвучном крике.
— Григорий… — рваным шепотом вырвался звук из ее груди.
Пошатнувшись, она сделала шаг и навалилась плечом на дверной косяк, не в силах держать равновесие. Ее взгляд был прикован ко мне, но фокус был сбит — она смотрела сквозь меня, словно ожидая увидеть за моей спиной призрака.
Я вскочил с кресла.
— Что случилось?
Глава 6
Элен, словно в бреду, добралась до дивана и упала в подушки, пряча лицо в ладонях. Плечи ходили ходуном от мелкой, судорожной дрожи. Вид этой стальной леди, способной одним прищуром усмирить гвардейского полковника, вызывал оторопь: передо мной была насмерть перепуганная девочка.
Опустившись рядом, я в замешательстве постукивал пальцем по серебряной саламандре на рукояти трости. Прикосновения, утешения — любой жест сейчас выглядел бы фальшиво.
— Он был здесь, — шепот просочился сквозь пальцы. — Он…
— Кто «он»?
Я нахмурился.
Элен медленно отняла руки от лица. Ни кровинки, кожа напоминает пергамент, а в расширенных зрачках плещется ужас.
— Отец.
Я даже перестал дышать. Отец. Призрак екатерининской эпохи, могущественный вельможа, ее создатель и палач в одном лице. Сначала вылепил дочь по своему подобию, закалил характер, а потом, ужаснувшись результату, выбросил из жизни, откупившись деньгами, словно закрыл смету по неудачному проекту. Мне казалось, он доживает век где-то далеко. Просчет. Грубый просчет.
— Вошел… как к себе, — говорила она сбивчиво, глотая окончания, пока я боялся даже вздохнуть, чтобы не сбить настрой этой горькой исповеди. — Я собиралась спать, читала в кресле. Салон закрыт, тишина… И вдруг дверь распахивается настежь. Ни доклада, ни стука. Жана отбросил, вошел с охраной. И вошел, будто хозяин. Будто и не было этих лет изгнания, будто он только вчера вышел за табаком.
Она судорожно сглотнула. Взгляд блуждал по стенам, но она видела сейчас не шелковые обои, а ту мизансцену, что разыгралась здесь пару часов назад.
— Он сдал, Григорий. Очень. Раньше напоминал монолит, скалу. Теперь же… высохший каркас. Дорожный плащ, под ним — я заметила — потертый мундир старого кроя. Опирался на массивную трость, и рука тряслась так, что трость выбивала дробь по паркету. От него несло… тленом. Однако глаза… — Элен передернуло. — Глаза прежние. Он смотрел на меня без раскаяния. Впрочем, пришел он не один.
Пауза затянулась, ей нужно было набрать воздуха в легкие.
— За его спиной прятался мальчик. Совсем кроха, лет шести-семи. Дешевый дорожный костюмчик, вид затравленного зверька, взгляд в пол. Отец положил ладонь ему на плечо и вытолкнул вперед. «Познакомься, Элен, — заявил он. — Это Николя. Мой… сын».
Губы женщины искривила уродливая усмешка, больше похожая на гримасу боли.
— «Мой сын». Оцени иронию. Незаконнорожденный ублюдок от какой-то дворовой девки. Поздний грех. Живое доказательство того, что даже на краю могилы он продолжает создавать хаос. На мой вопрос «зачем?» он ответил прямо. Старик умирает. Врачи отмерили ему пару месяцев. А приехал он вовсе не каяться, а требовать.
Вскочив с дивана, Элен заметалась по комнате, напоминая тигрицу, запертую в тесном вольере. Я присел в кресло.
— Он припомнил все… и ту ночь, мужа, эшафот, от которого меня уберег. «Я закрыл свой долг, — заявил он. — Твоя свобода и молчание стоили мне состояния и покоя. Теперь время платить по долгам».
Остановившись посреди комнаты, она уставилась на меня.
— Он требует, чтобы после его смерти я взяла мальчишку на попечение. — Голос звучал механически. — Воспитание, свет, будущее — полный пансион. Денег обещал.
Очередная пауза, и снова эта жуткая кривая улыбка.
— Аргумент убийственный: «Он — моя кровь. Следовательно, и твоя. Нравится тебе или нет. Кроме тебя у меня никого не осталось».
Тут она рассмеялась. Звук был лишенным намека на веселье — так лопается перетянутая струна. Смех на грани истерики.
— Никого не осталось! — выкрикнула она. — Вспомнил о дочери! Вспомнил, когда припекло пристроить плод своего блуда! Когда понадобилась элитная гувернантка для бастарда!
Руки Элен то сжимались в кулаки, то бессильно разжимались, пока она вновь начала мерить шагами комнату.
— И он бросил его здесь. Представляешь? В моем доме! — дикий взгляд обвел пространство, словно оно было осквернено. — Заявил: «Оставляю на пару дней. Привыкайте». Развернулся и уехал. Обещал вернуться. Просто ушел, а этот… ребенок остался стоять посреди гостиной, как кукла. Даже не плачет.
Глядя на сгорбленную фигуру Элен, я осознавал истинный масштаб катастрофы. Старик разыграл партию ее унижения. Прошлое, так тщательно замурованное под фундаментом ее блестящего салона, под броней цинизма и маской «черной вдовы», дало трещину.
Человек, отвергший ее как бракованное изделие, боявшийся собственного творения, вернулся. О покаянии, разумеется, речь не шла. Цель визита оказалась прагматичной и циничной: взвалить на дочь свой последний грех, свой стыд, живую, никому не нужную обузу. Просьба позаботиться о ребенке была вершиной айсберга. Главный посыл заключался в напоминании о том, что ты такой же бастард, Элен. Порченая кровь. Ошибка благородного семейства. Элен воспринимала своего брата как прощальную, виртуозную месть отца за то, что она выжила, стала сильнее и пугала его до самой гробовой доски.
Да уж, страсти какие…
— Элен, успокойся, — я встал и подошел к ней, осторожно взял за плечи. — Это ужасно, я понимаю. Но это же не конец света.
Я пытался говорить спокойно и рассудительно, стараясь нащупать в этом хаосе эмоций хоть какую-то точку опоры.
— Мы найдем для мальчика хороший пансион, вдали от Петербурга. Наймем гувернеров. Он получит образование, будет обеспечен до конца своих дней. Тебе не придется даже видеть его, если ты не захочешь. Это же решается, Элен.
Она посмотрела на меня. В ее глазах была такая безысходность, что мои слова показались мне жалкими.
— Решается? — она горько рассмеялась Ее смех прозвучал, как треск ломающегося стекла. — О, Григорий, если бы все было так просто. Ты не понимаешь. Ты не знаешь самого страшного.
Она вырвалась из моих рук. Прошла к камину, где еще тлели угли, и с силой уперлась лбом в холодный, полированный мрамор каминной полки. Было видно, как дрожит ее спина.
— Он сказал мне, — прошептала она голосом, лишенным жизни. — Отец. Он сказал это не просто так, не мимоходом. Он подошел ко мне вплотную, заглянул в глаза. Он наслаждался каждым словом. Он сказал, что мальчик… «испорчен».
Я удивленно посмотрел на Элен.
— Что значит «испорчен»? — я нахмурился. — Он болен?
— Хуже, — выдохнула она, не оборачиваясь. — Гораздо хуже. Это «порча крови». Фамильная. То, о чем в нашем роду всегда шептались в темных углах. То, чего боялись больше чумы и больше разорения. «Слабость нервов», «помрачение ума»… Безумие. Оно передается из поколения в поколение, как проклятие. Мой дед… он закончил свои дни в запертой комнате, разговаривая с тенями. Его сестра бросилась в реку. Это… это в нас.
Она говорила, и я слушал, и ее слова рисовали картину какого-то готического романа ужасов.
— Он привез его сюда не из-за отцовских чувств, — ее голос сорвался. — Он привез его сюда, чтобы показать мне живое доказательство. Сказать без слов: «Смотри. Вот он. Такой же, как ты. Такой же, как все мы. От этого не убежать. Это в твоей крови. И тебя это тоже ждет». Он притащил его, чтобы я посмотрела в лицо своей собственной судьбе.
Я хотел что-то сказать, но оборвал себя на полуслове. Кажется я начинаю понимать. До меня дошло. Дело было не в мальчике. Не в деньгах, которые потребуются на его содержание. Не в скандале, который разразится, если кто-то узнает о таком бастарде в ее доме. Все это было вторично. Мелко.
Я смотрел на ее спину и видел то, чего она боится. Будто ужас человека, заглянувшего в зеркало и увидевшего там не свое отражение, а медленно разлагающийся труп. Приговор, от которого нет спасения. Жуть.
Вся ее сила и воля. Вся ее империя, построенная на уме и железном самообладании, — все это рушилось из-за одного-единственного слова — «порча». Это был страх за будущее. Страх, что однажды эта тьма проснется и в ней. Она боялась, что если она когда-нибудь решится на самое сокровенное — родить своего ребенка, — она передаст ему это проклятие и он будет обречен его на ту же участь, что и этот несчастный мальчик. А папаша-то у нее редкостная сволочь.
И, конечно, социальный ужас. Я представил себе, как слух поползет по Петербургу. «А вы слышали, у мадам Элен… дурная кровь». Ее салон опустеет за один день. Никто не захочет пить чай из рук представительницы «проклятого» рода. Все ее враги — а их у нее было предостаточно — получат в руки несокрушимое оружие, чтобы уничтожить ее. Не ее дело, а ее саму, ее суть.
— Где он? — спросил я тихо.
Она махнула рукой на дверь, ведущую в соседнюю комнату. Я направился туда. Не знаю зачем. Простое любопытство? Не могу объяснить. Тот случай, когда интуиция важнее логики.
Комната была небольшой гостевой спальней, в ней было холодно и неуютно. Пахло пылью. В глубоком кресле у окна сидел мальчик. Он был еще меньше, чем я его себе представил. Светлые, белесые волосы, тонкая шейка, огромные, серьезные глаза на бледном лице. Худой до невозможности. На нем был дорогой костюмчик, но сидел он на нем мешковато, словно с чужого плеча. Он смотрел на свои руки, лежавшие на коленях. У него был заметен легкий, но постоянный тремор — пальцы мелко подрагивали. Взгляд был апатичным, отсутствующим.
Я подошел и опустился на корточки рядом с его креслом, стараясь двигаться плавно, чтобы не напугать его. Он даже не поднял головы. Было ощущение, будто его мир был сжат до размеров узора на старом персидском ковре, в который он так пристально всматривался.
— Здравствуй, — сказал я как можно мягче. — Меня зовут Григорий.
Он молчал. Его плечи были напряжены, крошечные ладошки сжаты в кулачки. Он был похож на замерзшего воробушка.
— Твой отец сказал, тебя зовут Николя? Красивое имя.
Он чуть заметно кивнул.
Я не стал его больше расспрашивать. Не стал лезть с дурацкими вопросами. Я просто сел рядом, на холодный пол и смотрел, как ювелир, изучающий незнакомый, сложный камень. Я привык видеть то, что скрыто. Различать истинную природу минерала под грубой, неказистой коркой. Видеть внутренние трещины, включения, игру света, которую не заметит обычный глаз.
Я смотрел на неестественно бледную, почти восковую кожу ребенка. У него были тусклые, безжизненные волосы. В огромных, серьезных глазах, в которых не было ни детского любопытства, ни страха, была апатия. Я смотрел на непрекращающийся, мелкий тремор, который заставлял его пальцы подрагивать.
И что-то в этой картине не сходилось.
Я пытался вспомнить все, что знал о наследственных болезнях. «Порча крови», «проклятие» — это все слова для темных, суеверных барышень и романов ужасов. За ними всегда стояла какая-то физиология. Но те болезни, о которых я читал, — хорея, эпилепсия, — они проявлялись иначе. Более резко, более… определенно. А здесь было что-то другое. Словно из этого ребенка день за днем, капля за каплей, вытягивали жизнь.
Вошла Элен и я попросил ее оставить нас. Она колебалась, ее глаза были полны страха, но в моем взгляде она, должно быть, прочла нечто, что заставило ее подчиниться. Она тихо вышла, прикрыв за собой дверь.
Мы остались вдвоем с мальчиком. Комната погрузилась в тишину. Я не торопился, просто сидел рядом. Пусть привыкнет к моему присутствию. Я достал из жилетного кармана небольшую вещицу — отполированный до зеркального блеска шарик из гематита, который я использовал для проверки баланса и начал молча перекатывать его между пальцами. Тяжелый, идеально гладкий шар ловил тусклый свет из окна, и по его поверхности пробегали темные блики.
Прошла минута, другая. Я заметил, как мальчик, не поворачивая головы, искоса, украдкой, следит за движением шарика. Его апатия была не абсолютной. Это была защитная броня, под которой тлело слабое детское любопытство.
— Хочешь подержать? — спросил я тихо.
Он не ответил, но его взгляд прикипел к моим рукам. Я осторожно, стараясь не делать резких движений, протянул ему шарик. Его пальчики были холодными. Он неуверенно, двумя руками, взял гематит, и я внимательно рассмотрел, как мелко и непрерывно дрожат его руки. Слишком постоянный тремор, и ритмичный для простого озноба. Он попытался сжать шарик, но тот был слишком гладким, его ослабевшие, не слушающиеся пальцы не могли удержать его. Шарик выскользнул и упал на ковер.
Мальчик вздрогнул всем телом и испуганно посмотрел на меня, ожидая, видимо, крика или ругани.
— Ничего страшного, — сказал я спокойно, поднимая шарик. — Он тяжелый и вертлявый. У меня самого поначалу из рук выскальзывал. Скажи, а где вы жили с отцом? В большом, теплом доме?
Он отрицательно качнул головой.
— В большом, да, но старом. За городом. Там… сыро. И темно.
— Наверное, скучно было одному? — продолжал я расспросы, опуская шарик в раскрытую ладонь. — Чем ты там занимался, когда отец уезжал?
Этот вопрос впервые вызвал в нем что-то похожее на живую реакцию.
— В солдатики играл, — сказал он чуть громче, в голосе прозвучала почти гордость. — Много. Целая армия. Гусары, кирасиры… Оловянные. Отец покупал на ярмарке. А я их плавил иногда. Над свечкой. Новых делал. Пушки.
На краю сознания вертелась интересная мысль.
— Здорово, — сказал я. — Настоящий мастер. Наверное, вся комната в твоих солдатиках. А воду пили, верно, из колодца?
Он на мгновение задумался, вспоминая.
— Да. Она невкусная была.
Складывающаяся в голове картина была настолько дикой, настолько чудовищной в своей простоте, что мой разум отказывался в нее верить. Я отгонял от себя эту догадку. Это было бы слишком просто. И слишком страшно.
Я смотрел на темные круги под глазами, и вдруг заметил еще одну деталь. Его губы. Они были какими-то блеклыми, а вот десны… у самых корней молочных зубов казались темнее, чем должны быть. Почти синюшными. Но при тусклом свете из окна я не мог быть уверен. Мне нужно было больше света. И мне нужно было, чтобы он открыл рот.
И как это объяснить ребенку? Еще такому нелюдмому?
— Знаешь, Николя, — сказал я мягко. — Моя работа — делать красивые вещи из камней. И я знаю один секрет. У каждого человека во рту тоже есть камни. Белые. Зубы называются. И по ним можно многое узнать о человеке. Покажи мне свои. Я тогда смогу многое о тебе рассказать, чего ты не знаешь.
Он с недоумением посмотрел на меня. Моя просьба была странной, но не страшной. Он был послушным мальчиком. Он послушно приоткрыл рот.
Я наклонился ближе. И увидел то, что боялся и одновременно надеялся увидеть.
Тонкая, едва заметная серовато-синяя кайма. Она шла по самому краю его десен, у самых корней молочных зубов. Классический, хрестоматийный симптом, известный любому врачу из моего времени.
Дверь тихо скрипнула. Я даже не обернулся. Я знал, что это Элен. Не выдержала.
Элен вошла в комнату, ступая почти беззвучно, остановилась за моей спиной, боясь подойти ближе. Я чувствовал ее напряженное, сбивающееся дыхание.
— Ну что? — прошептала она.
Я медленно поднялся с корточек, разгибая затекшие ноги. Повернулся к ней.
На моих губах непроизвольно выскочила улыбка.
— Слушай меня внимательно, — сказал я, заглядывая ей в глаза. — Я знаю как решить твою проблему. Полностью. — Элен удивленно посмотрела на меня раскрыв рот. — И еще, эта «беда»… подарила мне идею. — Я усмехнулся. — Такую идею для императрицы, после которой она не просто даст мне титул. У нее будут требовать даровать мне титул.
Глава 7
— Если это шутка, — прошептала Элен, — то очень неудачная.
— Это не «порча», — сказал я тихо. — Я почти уверен. Это… отравление.
Она вздрогнула, в ее глазах мелькнуло недоверие.
— Отравление? Кто? Зачем?
— Не «кто». А «что». Вода, игрушки, стены старого дома… Яд может быть везде. И если я прав, то это можно вылечить.
— Вылечить… — она прошептала это слово, как молитву. И вдруг ее лицо изменилось. — Постой. Врач. Доктор Беверлей. Он здесь.
Я удивленно вскинул брови.
— Он сейчас в малой гостиной. Я… я позову его!
Не дожидаясь моего ответа, она выбежала из комнаты. Я слышал, как шуршит ее платье, как она почти бежит по коридору. Через минуту она вернулась. За ней, едва поспевая, шел удивленный доктор Беверлей, на ходу вытирая салфеткой губы.
— Что за спешка? — добродушно ворчал он. — Надеюсь с вами все в порядке Григорий Пантелеевич…
Его взгляд упал на меня, потом на ребенка, и он осекся.
— Простите, доктор, — сказала Элен сбивчиво. — Дело не терпит отлагательств. Там… ребенок. Он болен. И Григорий Пантелеич полагает…
Она запнулась. Я решил взять дело в свои руки.
— Доктор, прошу вас, — я указал на ребенка. — Взгляните.
Беверлей подошел к креслу. Я видел, как его взгляд мгновенно стал профессиональным, оценивающим. Он взял ребенка за запястье, проверяя пульс. Осторожно приподнял веко, заглядывая в зрачок.
— Хм, — пробормотал он. — Общая слабость, апатия, тремор…
Он что-то прикинул в уме, рассматривая ребенка, потом выпрямился и посмотрел на Элен с сочувствием.
— Увы, сударыня. Вряд ли я могу помочь. Если я прав, то это картина наследственной нервной горячки. «Порча крови», как говорят в народе. Очень печально.
Элен посмотрела на меня.
— А вы уверены, доктор? — спросил я.
Беверлей посмотрел на меня с легким удивлением. Ювелир оспаривает диагноз лейб-медика? Но он прекрасно помнил обстоятельства нашей первой встречи, поэтому не удивился.
— Уверен ли я? — Он задумался, — я видел десятки таких случаев. Это приговор.
— Но разве при наследственной немочи не бывает припадков? — вежливо уточнил я. — Конвульсий? Помрачения рассудка? А здесь — только угасание.
Беверлей нахмурился. Мой вопрос был точным.
— Бывает по-разному, — неопределенно ответил он.
— А тремор? — не унимался я. — Он слишком монотонен для нервной дрожи. И еще… он говорил о странном привкусе воды. А еще он играл оловянными солдатиками, даже лил новые. Сам. Вас это не наводит ни на какие мысли?
Беверлей начал терять терпение.
— Мастер, я ценю ваш острый ум, но… Какая связь между оловянными солдатиками и болезнью, которая передается из поколения в поколение?
— А вы загляните ему в рот, доктор, — сказал я тихо. — Посмотрите на десны.
Беверлей, раздраженно вздохнул. Он посмотрел на меня с какой-то укоризной. Но все же, поддавшись моему напору, снова наклонился к мальчику.
— Ну-ка, открой ротик, голубчик.
Он достал из кармана лупу. Наступила тишина. Я видел, как он всматривается, как меняется выражение его лица. Раздражение уступило место изумлению.
— Что это… — пробормотал он. — Синеватая кайма… Никогда не видел подобного.
Он выпрямился и уставился на меня. Он ждал что я все расскажу. Ведь не зря же я все расспрашиваю.
— Это, — сказал я, нанося решающий удар, — то, что в старых медицинских трактатах именуют «свинцовой каймой». Признак долгого отравления свинцом. Яд накапливается в организме. И дает именно ту картину, что мы видим. И, судя по всему вода в доме тоже по свинцовым трубам идет.
Беверлей молчал. Он был раздавлен. Он, светило медицины, чуть не совершил фатальную ошибку, пойдя по пути привычных диагнозов. А я, ювелир, дилетант, указал ему на то, что было у него под носом. Кажется, я снова выдаю себя перед ним. Нужно все же его переманить в свю ювелирную империю. Вот только в качестве кого и как?
— Свинцом… — наконец выдохнул он. — И что?
Я вдруг понял, что в этом времени еще не знают о вреде свинца для организма. Мне пришлось провести небольшую лекцию о вреде этого металла. Причем начал с того, что еще в Древнем Риме писатели и инженеры отмечали, что свинцовые трубы для воды и свинцовая посуда вредны для здоровья. Они связывали это с болезнями и «бледностью» рабочих на свинцовых рудниках. Беверлей даже начал записывать в свою книжку-блокнот некоторые тезисы о том, что практические наблюдения о токсичности свинца были известны более 2000 лет назад, но широко игнорировались из-за удобства и дешевизны этого металла.
К счастью, я уже доказал ранее, что некоторые познания в медицине у меня шире. А доказательством тому был я сам. Даже непроизвольно захотелось почесать шрам от стилета.
— Это означает, — я посмотрел на Элен, — что это не наследственное. И это излечимо.
Она смотрела на меня, потом на Беверлея, который все еще стоял, как громом пораженный, и ее губы дрожали.
— Как? — прошептала она. — Как его лечить? Какими микстурами?
— Никакими, — твердо ответил я. — Лекарств от этого яда еще не придумали. Здесь нужно другое. Мы поможем организму исцелить себя самому.
Я повернулся к Беверлею, который начал выходить из прострации и теперь смотрел на меня с напряженным вниманием ученого.
— Доктор, я прав? Первое правило при отравлениях — немедленно устранить источник яда.
— Безусловно! — подхватил он, его мозг врача мгновенно включился в работу. — Изолировать пациента от причины хвори.
— Вот именно, — изложил я свой план. — Первое и главное — немедленно увезти мальчика из города. Подальше от старых домов, от свинцовых белил на стенах, от всего этого городского смрада. Ему нужен свежий, чистый воздух. Родниковая вода. Тишина и покой.
— Есть у меня возможность, — тут же откликнулась Элен. — В Царское Село. Там лучший воздух во всей губернии.
— Нет, — мягко возразил Беверлей, и я был ему благодарен за эту профессиональную трезвость. — Царское Село не годится. Если мы хотим сохранить все в тайне и обеспечить мальчику полный покой, нужно место более уединенное. — Он посмотрел на меня. — У меня есть сестрица, которая живет за городом в поместье, вдали от всех, от лишних глаз.
Идеальный вариант. Полная изоляция.
— Отлично, — согласился я.
— Второе, — кивнул Беверлей. — Питание?
— Яд накапливается в костях, вытесняя кальций. — Проинструктрировал я, замечая как доктор начал записывать все. — Значит, нам нужно дать организму кальций в избытке, чтобы запустить обратный процесс.
Элен внимательно смотрела на меня и Беверлея. Видимо, то, с какой уверенностью мы распоряжались жизнью мальчика, ее немного шокировало. Еще бы.
— Молоко, творог, сыр, — продолжил я. — Каждый день.
— Так, — продолжал Беверлей, входя в раж. — Что еще?
— Нам нужно вещество, которое впитывает яды в кишечнике, не давая им всасываться в кровь. Яблоки. Печеные яблоки. Каждый день. Для укрепления нервной системы, которую так разрушает этот проклятый металл.
— Что-то еще?
— Еще отвар шиповника.
Беверлей записал.
— И последнее, — добавил я. — Движение. Лечебная гимнастика. Массаж. Нужно заставить кровь бежать быстрее, чтобы она вымывала яд из тканей.
Я посмотрел на Беверлея.
— А вы, доктор, будете его наблюдать. Фиксировать все изменения: уменьшение тремора, возвращение аппетита, просветление в глазах. Это же уникальный случай для науки! Вы сможете написать об этом целый трактат! Вы станете первым в мире, кто описал и, возможно, излечил эту хворь!
Беверлея окончательно заразился азартом исследователя. Предложение стать первооткрывателем и вписать свое имя в историю медицины, — для него это было подарком судьбы. Хотя уверен он и по моему случаю еще не все написал.
— Я согласен! — без колебаний ответил он. — Безусловно, согласен! Мы начнем немедленно! Это будет величайший эксперимент!
Элен слушала быстрый, деловой обмен репликами двух людей, которые только что, на ее глазах, из ничего создали план спасения. Ужас, терзавший ее, отступал под напором науки, логики.
Она согласилась на все. И проблему с отцом ей надо будет решить. Уверен она уже готовит речь для него. Или же наоборот, вылечив ребенка, она отомстит папаше. Не понять мне женскую логику. Главное, она согласилась на нашу с Беверлеем идею. Остальное — будем решать по мере поступления.
Беверлей уехал почти сразу. Он действовал с энергией полководца, начинающего кампанию. Он лично, с почти отцовской заботой, укутал сонного Николя в тяжелую медвежью доху, бормоча что-то о необходимости немедленно составить диету и подготовить подробнейшие инструкции для прислуги в поместье. Он увозил свой научный трофей и надежду на бессмертие в анналах медицины.
Элен проводила их до самых дверей. Я остался один, прислушиваясь к удаляющимся шагам, к хлопку входной двери, к скрипу колес кареты. Когда она вернулась, это была уже другая женщина.
Она вошла беззвучно. Ужас, искажавший ее черты, ушел. Но на его месте была какая-то пустота что ли. Она подошла к креслу, где только что сидел мальчик, и остановилась. Ее рука нерешительно поднялась и осторожно коснулась вмятины, оставленной на бархате его маленьким телом. Она погладила ткань, словно гладила его светлые, растрепанные волосы.
— Я должна его ненавидеть, Григорий, — сказала она тихо, не оборачиваясь. Голос ее был лишенным всяких эмоций, и от этого звучал страшновато. — Он — живое напоминание о предательстве моего отца. Об унижении. Он — символ всего того, что я пыталась выжечь из своей памяти каленым железом. Он — бастард, плод греха, который принесли и бросили на мой порог, как ненужного щенка.
Она замолчала, ее пальцы сжались на подлокотнике.
— Я должна чувствовать к нему отвращение. Брезгливость. Но я смотрела на этого маленького, испуганного зверька с глазами старого, замученного человека, и… мне его жаль. — Она произнесла это слово с каким-то горьким, злым удивлением. — Жаль до боли в груди. До тошноты. Что со мной не так? Почему я не чувствую того, что должна?
— С тобой все так, Элен, — ответил я так же тихо. — Это называется человечностью. Она иногда просыпается в самые неподходящие моменты.
Она медленно повернулась ко мне. Напряжение, державшее ее тело в стальных тисках последние несколько часов, отступило. Элен выглядела смертельно уставшей. Она прошла к дивану и опустилась на него, уронив голову на подушки.
На несколько минут в комнате воцарилась тишина. Я сел в кресло напротив, не говоря ни слова. Я не лез с утешениями, просто был рядом, давая ей возможность прийти в себя, давая тишине залечить первые, самые страшные раны. Она победила свой главный страх. Но любая победа в такой войне оставляет после себя выжженную землю в душе.
В какой-то момент она подняла на меня глаза. В них было легкое недоумение.
— Постой, Григорий… — произнесла она. — Ты сказал тогда… там, в той комнате, когда я была не в себе. Что-то про императрицу. Про титул. Я не совсем поняла. Что ты имел в виду? При чем здесь это?
Вот уж никогда не пойму женщин. Вот как она пришла к этому вопросу, когда в душе был такой раздрай?
Я подошел к столу и разложил на нем большой лист. Я помню где она хранит письменные принадлежности. Взял в руки авторучку.
— Сядь поближе, Элен. Я покажу.
Она с любопытством подошла и встала у меня за спиной.
— Ты боялась «порчи» и угасания рода, — начал я, не глядя на нее. — А теперь подумай, кто у нас в Империи является абсолютным символом обратного? Символом здорового, сильного, вечно процветающего рода?
— Императрица, — почти беззвучно ответила она.
— Именно. И я подарю ей гимн ее роду.
Перо заскользило по бумаге, и на глазах у Элен начал рождаться эскиз.
— Это будет настольная композиция. Либо часы, либо иной нужный в быту атрибут. «Древо Жизни», — я вывел название. — В основании — массивный кусок уральской яшмы. Он будет символизировать русскую землю. Из этого камня будет «расти» дерево. Ствол и ветви — из чеканного золота и платины.
Элен подалась вперед, ее взгляд был прикован к моим рукам.
— А листья… — я начал рисовать их, объясняя на ходу. — Каждый лист будет сделан из тончайшей пластины и покрыт слоем зеленой эмали.
— Зачем так сложно? — спросила она.
— Чтобы они жили, — ответил я. — Если рядом с композицией зажечь свечи, тепло от них заставит пластины изгибаться. Листья на дереве начнут медленно, едва заметно «трепетать», колыхаться, как от теплого ветра.
Она ахнула.
— Но и это еще не все. На ветвях будут плоды.
Я нарисовал несколько бутонов.
— Это будут механические бутоны. Или не бутоны, нужно обдумать эту концепцию. Суть не в этом. Лепестки — из рубинов, сапфиров, изумрудов. И внутри каждого, — я сделал паузу, — будет спрятана миниатюрная, написанная на эмали, копия портрета одного из детей или внуков Марии Федоровны.
Я посмотрел на Элен. Она была потрясена.
— Сложный часовой механизм, спрятанный в основании, также будет реагировать на тепло. И время от времени некоторые из бутонов будут медленно раскрываться, являя миру портрет. А затем снова закрываться. Дерево будет жить, дышать и цвести.
Я отложил ручку. Набросок, даже не эскиз был готов. Элен молчала, глядя на рисунок. Она видела мощнейший политический и философский жест. Она понимала, что такой проект — стопроцентная гарантия вечной милости.
Она подняла на меня глаза, и в них было такое восхищение, какого я не видел еще никогда. Она думала, что я приехал к ней за помощью.
Я вкратце обрисовал ей наш диалог с императрицей, где получил уверение в получении титула, если сделаю такой особенный заказ.
Элен молчала, глядя на эскиз. Потрясение на ее лице постепенно сменялось азартом делового человека, оценившего масштаб и гениальность проекта.
— Это… это невероятно, Григорий, — произнесла она, проводя пальцем по нарисованному древу. — Если ты сможешь это сделать, императрица будет у твоих ног. Но…
Она подняла на меня свой острый, анализирующий взгляд.
— Где ты возьмешь столько точных портретов? Дети, внуки… Это десятки миниатюр. Написать их — работа на месяцы. У тебя есть столько времени?
Я усмехнулся.
— Мне не нужны все. Это будет лишь намек, символ. Мелкие рубиновые и сапфировые бутоны будут просто закрыты. Либо я буду дарить эти плоды, чтобы она сама меняла, я еще не решил. Главное, что мне нужен только один, главный «плод». Центральный. Самый крупный. В нем будет портрет самой Марии Федоровны. Правда не такой, какая она сейчас. А такой, какой она была в молодости. В год своего приезда в Россию.
Элен замерла. Краска медленно схлынула с ее лица.
— Что ты сказал? — переспросила она шепотом.
— Портрет императрицы в молодости. Я представляю его себе: высокая прическа, нитка жемчуга, чуть наивный, но уже властный взгляд…
— Откуда? — ее голос стал жестким. — Откуда ты можешь это знать?
— Что знать?
— То, как она выглядела! Эти портреты! Откуда ТЫ это знаешь?
Я понял, что допустил ошибку. Слишком много знал. Слишком точно угадал. Нужно было срочно выкручиваться.
— Элен, — сказал я как можно беззаботнее. — Я же ювелир. Художественная интуиция.
Она смотрела на меня как на диковинное и непонятное существо. Я вздохнул.
— Это был тяжелый день, — сказал я уставшим голосом.
Я говорил нарочито будничным тоном, мягко переводя тему с моих загадочных знаний на наши общие, только что пережитые потрясения.
— Но знаешь, — я посмотрел на нее, — я, кажется, никогда не чувствовал себя таким… правильным. Уставшим до предела, да, но — на своем месте. Мы спасем мальчишку. И у меня есть новый проект, от которого захватывает дух.
Она слушала меня, напряжение на ее лице медленно спадало. Мои простые слова разрушили стену отчуждения, которую только что воздвигли ее подозрения. Она снова видела передо мной мужчину, который провел вместе с ней страшный, изматывающий день.
Весь этот вихрь, пронесшийся за последние несколько часов — панический ужас от визита отца, страх перед «порчей крови», отчаяние, а затем — внезапное, почти чудесное спасение, предложенное мной… все это сменилось одним, всепоглощающим чувством.
Она видела своего спасителя, человека, который не испугался ее прошлого и который не отшатнулся от ее «проклятия». Который вошел в самую темную комнату ее души, где царил ужас, и просто включил там свет. Который взял ее боль и превратил ее в произведение искусства.
Она взяла мою руку и прижалась к ней щекой.
А потом, так же молча, она обвила мою шею руками и притянула к себе.
Это был не тот страстный, требовательный поцелуй, который я знал. В нем не было ни огня, ни игры — тут нечто совсем иное. Ее губы были мягкими, невесомыми, и в их прикосновении была бесконечная нежность, благодарность и безграничное, абсолютное доверие. Это был поцелуй человека, который нашел свою тихую гавань после долгого, страшного шторма.
Она отстранилась, не размыкая рук, и заглянула мне в глаза.
— Спасибо, — прошептала она.
Глава 8
Пока на Невском громыхали запоздалые пролетки, стены «Саламандры» надежно хранили тишину. В прокопченном нутре кузни, освещенном лишь скупым светом масляных ламп, царил иной мир, отрезанный от столичной суеты. Воздух забивал легкие ароматом угольной взвеси.
Работа шла в почти молитвенном молчании. Слышалось шаркань подошв да редкое звяканье инструмента. Мастера двигались экономно, превращая сборку механизма в подобие темной литургии, где ошибка грозит гневом высших сил.
Затаив дыхание, Илья с усердием, достойным лучшего применения, полировал мягкой замшей стык на саламандры с набалдашником. Движения его пальцев напоминали ласку — так касаются кожи возлюбленной. Рядом, нависая над тисками подобно пещерному медведю, колдовал Степан. В его исполинских ладонях, привыкших вязать узлы из подков и плющить раскаленное железо, находилась очередная часть трости. Именно эта глыба мышц сейчас с хирургической точностью наносила каплю олова на латунный клапан, мгновенно схватывая детали в единый монолит.
Из тени за таинством наблюдал Иван Петрович Кулибин. Заложив руки за спину он исполнял роль демиурга. Блики пламени плясали в стеклах его очков, пока цепкий взгляд старого механика контролировал каждый дюйм сборки.
В центре верстака, на лоскуте черного бархата, ожидала своего часа оскверненная святыня — личная трость Григория Пантелеича. Лишенная навершия, она беззастенчиво зияла своим переделанным нутром. Благородный эбен, высверленный изнутри на токарном станке с точностью до волоса, стал идеальным пеналом. В этой тесной полости, подобно гадюке в норе, свернулось хищное сплетение вороненой стали и тусклой латуни: поршень высокого давления, каскад микроскопических клапанов и боевая пружина, сжатая в тугую спираль. Безобидная прогулочная палка щеголя обрела сердце безжалостного зверя.
«Наш-то и бровью не повел, — с мрачным удовлетворением отметил про себя Кулибин. — Заработался, осунулся, от чертежей и камней голову не поднимает. Змейку под нос сунули — принял как родную. И слава Богу. Пусть пока походит с медной болванкой для веса, целее будет».
Сама идея этой подмены бередила душу механика, вызывая смешанные чувства. С одной стороны, затея отдавала мальчишеством. Тем не менее, тучи над их общим домом сгущались с пугающей быстротой. Косые взгляды чиновников в высоких кабинетах, двусмысленные шепотки за спиной — всё указывало на грозу. Григорий Пантелеич, при всей своей прозорливости, шагал по полю петербургских интриг с беспечностью ребенка. Эта игрушка, рождавшаяся сейчас в ночи, выходила далеко за рамки подарочного сувенира. В драке, где правила чести забыты, скрытый пневматический механизм станет последним доводом.
— Комар носа не подточит, — благоговейный шепот Ильи нарушил тишину. Отложив замшу, он провел подушечкой пальца по месту стыка. — Гладкий, как лед на Неве. Снаружи — трость как трость.
— Трость-трость, — проворчал Степан, распрямляя спину; хребет его звучно хрустнул. Вытирая со лба пот, он блеснул красным лицом, будто только из бани. — Неделю жизни положил, чтобы этот насос в рукоять впрессовать. Места там — кот наплакал. Чуть сверло поведет — и драгоценное дерево в щепки. Тонкая работа, не для моих кувалд.
В этом ворчании сквозила гордость. Степан, бог молота и наковальни, превзошел сам себя, манипулируя деталями, которые терялись на его широкой ладони. Вживление последнего, крошечного выпускного клапана в сложную систему стало его личным триумфом.
Кулибин вышел из тени к верстаку, накрыв его своим силуэтом.
— Остынь, Степа. Точность — вот душа любого механизма, и ты её поймал. — Голос старого механика звучал без привычных ноток раздражения. — Теперь задача — собрать воедино, без суеты.
Придирчиво осмотрев место пайки и едва заметно кивнув, подтверждая чистоту исполнения, он перевел взгляд на навершие с саламандрой.
— Илья, что по шву?
— Монолит, Иван Петрович. Ни зазора, ни царапины. Будто серебро само так выросло.
— Добре, — Кулибин выпрямился, чувствуя прилив гордости. Эти двое на глазах превращались в мастеров, способных мыслить категориями узлов и сопряжений. Школа «Саламандры» давала всходы. — Давай, Степан. Завинчивай. Пора будить зверя.
Подхватив двумя пальцами навершие — серебряную саламандру, навеки впившуюся в черный гагат, — Степан с благоговением наживил деталь. Резьба, проточенная с ювелирным допуском, пошла как по маслу, без единого звука поглощая металл. Последний оборот, финальное усилие — и хищная фигурка замерла, наглухо запечатывая следы вскрытия. В полумраке кузни снова блестела обычная, на первый взгляд, трость: гладкое черное дерево. Ничто не выдавало зверя, затаившегося в ее чреве. Отступив на шаг, кузнец вытер влажные от напряжения ладони о кожаный фартук. Дело сделано.
— Принимай, Иван Петрович, — голос гиганта прозвучал, словно из бочки. — Всё по чертежу.
Перехватив трость, Кулибин ощутил обманчивую тяжесть. Ладонь грело благородное дерево, но старое чутье механика безошибочно определяло скрытый внутри вес смерти. В руке лежал какой-то взведенный пистолет, притворяющийся палкой. Проверив баланс и скользнув морщинистым пальцем по лакированному эбену, он удовлетворенно хмыкнул.
Илья и Степан обратились в слух. Собрав этот адский механизм собственными руками, они все еще видели в нем диковинку, вершину искусства, не осознавая до конца его сути.
— Глядите, — Кулибин накрыл ладонью эбеновую рукоять; в его тоне прорезались нотки наставника, раскрывающего главный цеховой секрет. — Вся сила — здесь.
Три плавных, мощных вращения навершием, будто завод дорогого брегета. Из недр трости донесся тихий, натужный скрежет — так, виток за витком, сжималась боевая пружина, накапливая ярость в стальной спирали.
— Слышите? — он перехватил их завороженные взгляды. — Принцип тот же, что в «огненном сердце», придуманном Пантелеичем. Только там поршень толкает взрыв, а здесь — стальная жила. Мы копим силу, трамбуем ее в кулак, чтобы потом выплеснуть одним махом. Одним смертельным выдохом.
Глаза Ильи загорелись пониманием. Степан же насупил густые брови: в его практичном уме кузнеца эта невидимая, запертая в тесном пенале мощь вызывала чуть ли не суеверное уважение.
— А теперь надобно зверя напоить, — усмехнулся Кулибин, извлекая из жилетного кармана пузатый медный флакон с притертой пробкой. Воздух мгновенно наполнился резким запахом винного спирта. — На сухую он работать не станет.
Палец механика безошибочно нашел на резном орнаменте крошечный, замаскированный под древесный узел выступ. Легкое нажатие — и сегмент узора скользнул в сторону, открывая заправочную горловину. Осторожно, боясь уронить хоть каплю на полировку, Кулибин влил внутрь немного прозрачной жидкости.
— Достаточно. Он не пьяница, ему много не надо, — пробормотал старик.
Пробка вернулась на место, лючок с едва слышным щелчком скрыл резервуар. Ритуал близился к финалу.
— Сила есть, кровь есть, — резюмировал Кулибин, переворачивая трость и подставляя свету лампы ее конец, окованный вороненой сталью. — Осталось высечь искру.
Нажатие на неприметный шип у основания саламандры сработало как спусковой крючок. На скрытом шарнире бесшумно откинулся дюймовый наконечник, обнажая смертоносную начинку. Зрелище завораживало: в тесном пространстве, стиснутые до предела, соседствовали две детали, выполненные с немыслимой точностью.
Первым бросалось в глаза сопло — игольное ушко в латунной вставке. Его хищный профиль — сужение, переходящее в резкое расширение — был знаком Кулибину до боли по чертежам того самого пожарного насоса, над которым они бились с Григорием.
Рядом застыл механизм воспламенения — шедевр микромеханики, доведенный до абсурда колесцовый замок. Зазубренное колесико из каленой стали и прижатый к нему желвачок пирита. Одно движение — и сталь с визгом вгрызется в камень, рождая сноп искр, способных поджечь сам воздух.
Глядя на это, подмастерья наконец сложили разрозненные части головоломки. Поршень, выстреливающий горючий спирт. Сопло, дробящее жидкость в горючий туман. И кресало, дарующее огонь. Всё в одной точке, в одно мгновение. Никаких фитилей, никакого внешнего огня. Автономия смерти.
«Эх, Пантелеич, голова… — мысль крутилась в голове Кулибина, пока он наблюдал за потрясением на лицах учеников. — Откуда берет такое? Вроде и не говорил прямо, а идея в воздухе висела, только руку протяни. Я лишь подобрал да в металл одел. Огонь в палку спрятал… И ведь не ради забавы. Чует сердце, пригодится ему этот „последний довод“. Ох, как бы не пригодился… Но если прижмет в подворотне лихой человек с ножом, тут уж не до дуэльного кодекса».
Перехватив тяжелый взгляд Степана, Кулибин понял, что кузнец, видавший на своем веку и солдатские тесака, и турецкие ятаганы, раскусил истинное назначение«игрушки». Илья же, счастливый в своем неведении, все еще любовался его изяществом.
— Ну что, мастера, — щелчком вернув наконечник на место, Кулибин спрятал клыки механизма, вновь превращая оружие в безобидный атрибут джентльмена. — Поглядим, как наш дракон дышит?
Несмотря на жар от горна, по спине Ильи пробежал предательский холодок. Окинув взглядом пространство, заваленное сухой стружкой и промасленным тряпьем, он поежился.
— Иван Петрович, а не полыхнет? — опасливый шепот эхом отразился от деревянных стеллажей. — Горючего здесь — на добрый пожар. Сгорим к бесу, Пантелеич и костей не соберет.
— Не дрейфь, — буркнул Степан.
Его мысль текла по-кузнечному практично. Не дожидаясь команды, гигант направился к бочке. Ухватив старую рогожу, он с натужным кряхтением утопил её в ледяной воде. Ткань, жадно напитавшись влагой, вмиг налилась тяжестью. Оставляя за собой мокрый след и шлепая по лужам, кузнец выволок тяжелую ношу в самый глухой угол мастерской. Там, на стене, черной от копоти, он распял мокрое полотнище. Прилипнув к кирпичам, рогожа превратилась в надежный щит.
— Готово, — бросил он, вытирая ладони о просмоленные штаны. — Пали.
Сомнения все еще терзали Илью, однако он поспешно обошел кузню, одну за другой гася масляные лампы. Желтые язычки пламени неохотно умирали, отдавая пространство густому, почти осязаемому мраку. Когда последний фитиль угас, единственным источником света осталось багровое, пульсирующее дыхание углей в горне. В этом зловещем зареве силуэты троих мужчин — склоненные фигуры, блеск металла в руках Кулибина — напоминали участников древнего обряда.
Старый механик шагнул в центр полумрака. Трость в его руке качнулась, и серебряная саламандра хищно блеснула, ловя отсветы углей.
Пальцы сомкнулись на рукояти. Из чрева трости донесся протестующий скрежет металла — звук пружины, сжимаемой до предела. Энергия, способная швырнуть булыжник на десяток саженей, оказалась заперта в стальном капкане.
Развернувшись к мишени, он не стал щуриться или выцеливать пятно мокрой рогожи. Движение было будничным и спокойным — так указывают дорогу путнику. Просто вытянутая рука. Просто палец, нащупавший знакомую чешуйку на хребте саламандры.
Легкое нажатие.
Маслянистый щелчок. Наконечник откинулся, обнажая жало. В темноте этого не было видно, но Илья и Степан, знавшие, что сейчас открылось сопло и замерло в ожидании кресало, невольно вжались спинами в холодную стену.
Кулибин выдержал паузу. Секунды растянулись в вечность, заполненную лишь треском остывающих углей да сбитым дыханием зрителей.
— Глядите!
Большой палец вдавил кнопку — гагатовый глаз зверя.
Скрежет рванул барабанные перепонки: сталь вгрызлась в камень. Зазубренное колесико, взвизгнув, чиркнуло по пириту, высекая рой золотых огненных пчел. Искры на долю секунды озарили сосредоточенный профиль Кулибина, но в то же мгновение освобожденная пружина с чудовищной силой ударила по поршню.
Утробный рев раскатился по мастерской.
Ву-у-уф!
Из сопла вырвались ослепительно-оранжевые стрелы огня с ядовито-синими прожилками у основания. На миг кузня утонула в неистовом свете, выхватившем из мрака каждую трещинку в кирпиче, каждую пылинку и два перекошенных от ужаса и восторга лица мастеров.
Огненный вал, прожив всего пару секунд, ударил в цель.
Раздалось оглушительное шипение — будто раскаленную добела болванку швырнули в прорубь. Влажная ткань взорвалась облаком перегретого пара. Там, куда пришелся удар, рогожа мгновенно высохла, почернела и осыпалась тлеющими лохмотьями, наполнив воздух едкой вонью паленой пеньки.
И всё кончилось. Вспышка погасла, рев стих, и на мастерскую вошла тьма, ставшая после ослепительного взрыва еще плотнее. Только в дальнем углу злыми красными глазками перемигивались угли на остатках мишени, да в горле першило от густого, удушливого чада.
Когда зрение вернулось, первым оцепенение стряхнул Илья. Отшатнувшись от стены, словно от невидимой взрывной волны, он судорожно перекрестился на догорающие угольки. Восторг сменился бледной маской страха: вместо хитроумной механики перед ним разверзлась первобытная стихия, послушная лишь нажатию кнопки.
— Матерь Божья… — выдохнул он.
Степан же и бровью не повел. Вросший в землю кузнец взирал на творение рук своих с мрачным почтением. В огне, сожравшем мокрую ткань за мгновение, он видел простой инструмент. Размашисто осенив себя крестным знамением он прогудел в бороду:
— Свят, свят, свят… Воистину бесовская снасть. С такой и на медведя в одиночку сподручно. Плюнешь ему в харю таким гостинцем — шкура враз обуглится, и дух вон.
Повернувшись к Кулибину, кузнец уже не улыбался. В его взгляде читалось мужское понимание: правила игры изменились. Уличная стычка с такой «игрушкой» в руках была не столь страшна. Степан, чьи кулаки помнили немало драк, нутром чуял — эта вещь может качнуть чашу весов.
Не говоря ни слова, Кулибин подошел к стене. Носок тяжелого сапога вмял последние тлеющие ошметки рогожи в мокрый каменный пол. Дым иссяк.
Вернувшись к верстаку, механик поднял трость. Легкий щелчок — и наконечник скрыл смертоносную начинку, вернув предмету вид безобидного джентльменского аксессуара. Замерев над верстаком, он отсутствующим взглядом буравил эбеновую поверхность, поглаживая ее загрубевшим пальцем. В этом слиянии дерева и стали виделся триумф инженерной мысли, груз ответственности.
«Как же так вывернулось? — мысль билась тяжелая, неотвязная. — Затевали потеху. А выковали… Что? Не понятно. И ведь не дернул никто за руку, не остановил. Напротив, гнал идею, как коней на переправе: поршень мощнее, пружину злее, сопло хитрее. Будто не сам чертил, а кто-то незримый водил рукой по бумаге: „Делай, Иван, делай. Пригодится“».
Он вспоминал Григория Пантелеича после атаки на конвой машины. Бледное, осунувшееся лицо, жесткий блеск в глазах — взгляд человека, заглянувшего в бездну. Кулибин знал, что ни острый ум, ни императорские патенты не спасают от ножа в подворотне. Вспомнились рассказы Толстого: топоры, крошащие железо кареты, свинец, рикошетящий от брусчатки. Они прошли по краю. Враг, кем бы он ни был, лишь затаился, выжидая момент для нового удара.
Трость была их ответом. Не имея возможности окружить Григория полком лейб-гвардии, они вложили ему в руку карманный ад. Последний довод в споре, где слова ничего не стоят.
Кулибин медленно покачал головой. Голос его прозвучал тихо:
— Игрушка, конечно, знатная. — Он обвел притихших мастеров тяжелым взглядом. — Дай Бог, чтобы нашему Пантелеичу он никогда не пригодился.
Трость легла на бархатную подложку. От стального кончика, все еще хранящего тепло выстрела, вилась едва заметная струйка сизого дыма, смешиваясь с горьковатым духом сгоревшего спирта. Она покоилась на ткани — обманчиво тихая, хранящая в черном сердце единственный огненный выдох.
Илья и Степан молчали. Слова были лишними.
Глава 9
Серый свет раннего утра уже сочился сквозь шторы, мешаясь с горьковатым запахом дыма. В камине, изредка постреливая искрами, дотлевали последние поленья. Опершись на трость с бронзовой саламандрой, я разглядывал свои руки. Эти пальцы казались чужим, бесполезным придатком. Социальные лифты этой эпохи напоминали неисправные качели: сегодня ты гений и герой салонов, завтра — униженный проситель, чей шедевр арестован попами для «богословской экспертизы».
Мозгу срочно требовалась загрузка. Необходимо было найти задачу с четким, логичным решением, способную вытеснить из черепной коробки вязкую придворную муть.
Память услужливо подкинула образ Николя. Мальчик, увезенный доктором Беверлеем в загородное имение, стал той самой точкой опоры. Его случай представлял собой чистое уравнение с одним неизвестным, свободное от интриг.
Придвинув стопку чистой бумаги, я схватил авторучку. Следовало зафиксировать догадки, пока поток текучки не размыл их четкие контуры. Освобожденный от ювелирной лихорадки рассудок заработал. Внутри проснулся Анатолий Звягинцев, ювелир из XXI века, привыкший опираться исключительно на факты.
Ровные строки ложились на бумагу, «осмелюсь поделиться с вами некоторыми соображениями касательно нашего юного пациента, кои не давали мне покоя всю ночь…»
Письмо следовало начать с политеса — реверанс в сторону опыта доктора, благодарность за участие, — и лишь затем переходить к сути. Свинцовые трубы или белила на стенах, при всей их вредности, убивают годами, исподтишка подтачивая здоровье. Здесь же картина болезни выглядела слишком резкой, даже агрессивной. Для столь стремительного угасания требовался мощный катализатор, концентрированный источник яда, действующий быстро и наверняка.
Всплыли слова Николя: «В солдатики играл… Оловянные. Отец покупал на ярмарке. А я их плавил».
Отложив ручку, я встал и, постукивая тростью, прошелся по кабинету. Химико-физическая модель катастрофы выстроилась.
Прежде всего — состав сплава. «Оловянные» солдатики являлись лишь маркетинговым ходом. Настоящее олово стоило дорого, поэтому для удешевления и легкоплавкости в сплав щедро добавляли свинец, порой доводя его долю до половины веса. Под видом безобидной игрушки ребенок получал кусок твердого яда.
Далее — процесс. Плавка суррогата над свечой в замкнутом, сыром помещении. При нагреве свинец окисляется, образуя летучие пары. Перед глазами встала жуткая картина: мальчик, склонившийся над пляшущим огоньком, полной грудью вдыхает невидимое облако оксидов. Прямой путь в кровоток, минуя все защитные барьеры организма.
И, наконец, контакт. Руки, покрытые свинцовой пылью, тянулись в рот, к еде. Пероральная доза добивала его изнутри, накапливаясь в костях и нервной системе.
Это «хобби», невинное детское литейное производство, послужило спусковым крючком, превратившим вялотекущее недомогание в острую интоксикацию.
Вернувшись к столу, я заставил перо скрипеть с удвоенной скоростью.
«…Пришел к выводу, — писал я, облекая факты в деликатную форму гипотез, — что первопричиной резкого ухудшения состояния мальчика могло стать его увлечение. „Оловянные“ солдатики, как известно, зачастую содержат в себе значительную долю свинца. При плавлении сего металла в помещении образуются летучие „купоросные дымы“, проникающие в самую кровь…»
Следом пошли рекомендации, рисковавшие показаться Беверлею странными.
«…Размышляя о природе ядов, я еще припомнил труды древних лекарей, советовавших при „порче металла“ употреблять продукты, богатые природной серой. Капуста во всех ее видах, лук, чеснок… Сера, как утверждали алхимики, имеет свойство „связывать“ тяжесть, помогая организму извергнуть ее. Включение сих простых овощей в рацион пациента может принести облегчение…»
Звучало как знахарство, однако серосодержащие аминокислоты действительно являются природными хелаторами. Пусть Беверлей сочтет это причудой, лишь бы последовал совету. Вдогонку я добавил упоминание о легких мочегонных сборах — толокнянке, брусничном листе — для ускорения вывода токсинов, вновь прикрывшись авторитетом «старинных травников».
Перечитав написанное, я хмыкнул. Вышло нечто среднее между научным трактатом и письмом обеспокоенного дилетанта. Идеальный баланс: я всего лишь делился «мыслями вслух», мягко подталкивая доктора в нужном направлении, не задевая его самолюбия.
Запечатав плотно исписанные листы в конверт, я ощутил, как пальцы перестали казаться чужими. Я снова был в своей стихии, решая проблему. Эта маленькая победа разума над хаосом вернула то, чего так не хватало последние дни — пьянящее чувство контроля.
В этот момент дверь кабинета распахнулась с грохотом, достойным крепостного тарана. Я даже не повел бровью: в моем окружении лишь один человек считал стук излишним рудиментом этикета.
На пороге возвышался граф Толстой в распахнутой медвежьей дохе. Пышущее жаром лицо и азартный блеск глаз выдавали в нем удачливого охотника, только что завалившего матерого зверя.
— Ну что, мастеровой, снова шестеренки в голове крутишь? — его бас заставил жалобно дзынькнуть стекла в книжном шкафу. — Принимай донесение с полей. Свежайшее, прямиком из Зимнего.
Игнорируя кресла, он прошагал к камину и протянул озябшие руки к огню. Комнату тут же наполнил резкий запах дорогой лосиной кожи. Я откинулся на спинку стула, ожидая продолжения. Судя по энергетике графа, новости предстояли хорошие.
— Помнишь своих друзей из Лавры? — бросил он через плечо, не скрывая ехидства. — Тех самых, что вознамерились мариновать твое творение под замком до второго пришествия? Так вот, мариноваться им теперь самим. В собственном соку.
Резко развернувшись, Толстой продемонстрировал широкую ухмылку.
— История с твоим складнем достигла ушей государя. Разумеется, при моем скромном участии. Пришлось всего лишь красочно живописать господину Сперанскому, как наши духовные отцы, вместо молитв, увлеклись фискальными играми и удержанием казенного имущества. Реакция последовала мгновенно.
Подойдя к столу, граф плеснул себе воды из графина, осушил стакан одним махом и с глухим стуком вернул его на поднос.
— Утром Синод почтил визитом лично князь Голицын. Наш обер-прокурор — человек прямой, а главное, государев. Устроенная им выволочка заставила монашеские бороды встать дыбом.
Толстой с видимым наслаждением принялся воспроизводить сцену, явно пересказанную ему кем-то из восторженных очевидцев:
— Вошел он, говорят, в залу, где богословская комиссия чаи гоняла, и рявкнул так, что в трапезной посуда зазвенела: «Что за канитель вы тут развели, отцы святые? Дар предназначен Государю к Пасхе, а вы устроили диспут о природе света! Делать нечего?»
Довольный произведенным эффектом, Федор Иванович хохотнул.
— Твой митрополит попытался было прикрыться канонами и смущением умов, однако Голицын оборвал его на полуслове. «Единственное смущение ума, — заявил князь, — я вижу в вашем нежелании исполнять высочайшую волю! Мастер Саламандра отмечен милостью императрицы, его работа — событие государственного масштаба. А вы ересь в шестеренках ищете! Приказываю: принять немедленно, счет оплатить и вознести хвалу мастеру за усердие. В противном случае я буду считать, что Синод саботирует подготовку к главному православному празднику!»
Он выдержал паузу, давая мне оценить изящество маневра.
— Старик, говорят, позеленел, но быстро сообразил, откуда дует ветер. Спорить с обер-прокурором нынче накладно. Комиссия за пять минут набросала заключение: твой складень есть «чудо, укрепляющее веру и являющее божественный свет через искусство механики». Так что принимай поздравления. Твой «Небесный Иерусалим» признан каноничным.
Вместо ожидаемой радости пришло удовлетворение — так щелкает замок сейфа после правильного набора комбинации. Иллюзии развеялись окончательно: правота, талант и здравый смысл в этой эпохе имеют нулевую котировку без силовой поддержки. Мой гений здесь ни при чем. Просто более крупный хищник, Сперанский, дернув за ниточку Голицына, восстановил иерархию пищевой цепи, щелкнув Митрополита по носу. Эдакая механика власти.
— Благодарю за содействие, Федор Иванович, — ровно произнес я. — Ваше слово перевесило пуд гирь.
— То-то же, — кивнул он. — Впрочем, это лишь начало. Их казначей, тот вертлявый тип, сегодня же прискачет с векселем. На полную сумму. И, — Толстой подмигнул, — с премией «за терзания». Голицын настоял. Можешь смело вычеркивать должников из гроссбуха.
Мысленно я поставил галочку напротив второго пункта плана. Финансовый вопрос с Синодом решен. Тем не менее, приобретение в лице Митрополита могущественного врага было очевидным фактом. Церковники заплатили, но не простят, затаившись в ожидании моего промаха.
— Рад, что эта история завершилась, — я поднялся, опираясь на трость, и подошел к камину. — У меня и без клира дел по горло.
— А вот тут, друг мой, ты попал в самую точку, — тон Толстого мгновенно сменился на заговорщический, растеряв всю веселость. — Я приехал не только с победной реляцией. Я привез тебе новую головную боль. Высочайшее поручение.
Веселость графа испарилась мгновенно, словно кто-то задул свечу. Он подался вперед, превращая кабинет в явочную квартиру заговорщиков, а в глазах — колючий холод.
— Слушай внимательно, Григорий, и пусть услышанное умрет в этих стенах, — голос Толстого упал до хриплого шепота. — Речь о делах государственной важности. Сперанский поручил передать новый заказ. Лично от Государя.
О, нет. Опятьсрочно-обморочно? Внутри натянулась невидимая струна. Лично от Александра… Формулировка звучала тревожно, с привкусом опасности.
— Заказ для Великой княжны Екатерины Павловны.
При упоминании этого имени я невольно поморщился, вспомнив ее оценивающий взгляд в Гатчине.
— Она требовала гарнитур для Твери, — заметил я. — Обещал заняться после заказа вдовствующей императрицы.
— В том-то и суть! — Толстой с хлопком ударил кулаком по ладони. — Для Твери! Ты попал в яблочко, даже не целясь. Только все серьезнее.
Он склонился к моему уху:
— Высочайшим волеизъявлением грядет венчание Великой княжны с принцем Георгом Ольденбургским.
Новость тянула на государственную тайну высшего приоритета, обычно обсуждаемую лишь в самых глухих альковах Зимнего. Толстой продолжил обрисовывать диспозицию:
— Сей союз — голая политика. Екатерина Павловна — дама с норовом, умна, честолюбива, а язык острее бритвы. Вокруг нее, как мухи на мед, слетается московская фронда — все эти обиженные Тильзитом «бояре». Они готовы поднять ее на щит. Государю подобный расклад поперек горла. Решение принято: выдать замуж и удалить в почетную ссылку.
— В Тверь? — догадка лежала на поверхности.
— Именно. Принц Георг получает пост генерал-губернатора, супруга становится хозяйкой «малого двора». Пусть дает балы, играет в меценатство, тешит тщеславие. Но из большой игры ее выводят.
Открывавшаяся передо мной изнанка имперской политики веяла холодом —циничная семейная драма, где чувства принесены в жертву стабильности трона.
— Ты, мастер, — взгляд Толстого стал строгим, — назначен главным декоратором в этом спектакле. Государь велел создать особый свадебный дар. От брата сестре. Финансирование, — граф выдержал паузу, — из личной шкатулки Его Величества.
Он замолчал, подбирая слова, чтобы донести всю суть замысла.
— Государь желает, чтобы ты создал знаки власти. Символы ее нового статуса. «Тверской царицы». Передаю дословно: «Пусть Саламандра сотворит нечто, намертво привязывающее ее к Твери. Сделает ее символом того края, а не знаменем московских заговоров. Пусть ее неуемные амбиции найдут выход там, забыв дорогу в Петербург».
Откинувшись на спинку кресла, я вдруг осознал всю иронию ситуации. Мне предлагали выковать для самой амбициозной женщины империи позолоченную клетку. Екатерина ждала подтверждения своего имперского статуса, символа принадлежности к верхушке Романовых. От меня же требовали создать вещь-клеймо, вещь-якорь, кричащую на весь свет: «Твое место — в Твери. В глуши. Навечно». Заказ требовал квалификации политического тюремщика. Отказаться, разумеется, невозможно.
— Форму дара выбирай сам, — подытожил Толстой. — Диадема, парюра, хоть скипетр с механическим соловьем. Главное — суть. Изделие должно вопить о власти, но власти местной, губернской. Думай, мастер. Задача адская.
Влезать в разборки Романовых — все равно что сунуть голову в пасть льву, но техническое задание вызывало восхищение. Создать символ власти, являющийся по факту печатью бессилия. И сделать это так искусно, чтобы жертва сама с гордостью надела кандалы.
Не дав мне времени на рефлексию, Толстой сбросил на стол еще один груз. Полированное дерево отозвалось стуком, приняв тяжелый фолиант в тисненой коже.
— Второе поручение. Тоже от Государя.
Костяшки пальцев графа простучали по обложке дробь.
— Монетный двор, изучив твою машину, разродился целым талмудом. Сотни каверзных вопросов, придирок, сомнений и «технических уточнений» от их лучших механиков. Ищут изъян, пытаются подкопаться. Государь велел передать книгу тебе для подготовки исчерпывающих письменных ответов. По каждому пункту.
Я притянул книгу к себе. Тяжелая, как могильная плита. Беглый просмотр страниц выявил сплошные формулы, схемы, вопросы о допусках, прочности сплавов, ресурсе резца. Недели кропотливого, нудного инженерного труда.
— Восхитительно, — выдохнул я. — А я-то голову ломал, чем занять досуг.
— Погодь язвить, — усмехнулся Толстой. — Главное в постскриптуме. Государь изволил заметить: «Труд такого специалиста должен оплачиваться звонкой монетой». Тебе приказано выставить Казначейству официальный счет за этот… аудит. За твой ум, мастер.
Я замер, переваривая информацию. В уравнении появилась новая переменная. Казна платила не за металл, не за готовое изделие и не за монаршую прихоть — она покупала компетенции.
Впервые меня признавали не талантливым ремесленником, а инженером-экспертом, чьи знания имеют конкретную рыночную стоимость. Это был весомый прыжок для моего статуса, выше чем звание Поставщика Двора. Рождение консалтинга в Российской Империи, черт побери.
— Ну что, Саламандра? — Толстой смотрел с откровенной хитрецой. — Теперь будешь брать с казны не за каменья, а за ум? Смотри не продешеви, умные головы нынче в дефиците.
Он был прав. Правила игры менялись кардинально. Я посмотрел на графа с уважением. Этот скандальный «Американец», которого я поначалу воспринимал как эксцентричного курьера, превратился в надежный шлюз для связи с вершиной власти. И роль эта ему явно импонировала. Федор Иванович находил в тайной дипломатии выход своей кипучей энергии, чувствуя причастность к большим делам. Сперанский с Александром, похоже, оценили изящество схемы: кто заподозрит в столичном дуэлянте носителя секретных директив? Идеальное прикрытие.
За Толстым захлопнулась дверь, оставив меня наедине с эхом государственного визита. «План из семи пунктов», аккуратно выписанный недавно, выглядел наивным лепетом гимназиста. Жизнь одним махом перекроила стратегию, не оставив от первоначального замысла камня на камне.
Тяжелый фолиант Монетного мозолил взгляд. Приказ превратить атаку в платную услугу вызывал невольную усмешку. Фирменный почерк Сперанского: элегантное айкидо бюрократии — перенаправить энергию удара противника в свою пользу.
В голове крутились шестеренки новых задач. «Древо Жизни» для Марии Федоровны — билет в дворянское сословие. «Тверские регалии» для Екатерины — смертельный номер на политическом канате. «Зеркало Судьбы» для Жозефины — дипломатический гамбит. И теперь эта техническая экспертиза для казны. Я жонглировал горящими факелами, и количество их только росло.
Среди гранитных глыб государственных дел вдруг всплыло воспоминание — тихий, интеллигентный Жуковский. Приглашение к княжне Волконской казалось глотком кислорода в этом серпентарии. Возможность сбежать, хотя бы на пару часов, в мир, где говорят о высоком, а не делят власть и бюджеты. Островок нормальности, за который цеплялось сознание.
Тихий стук прервал размышления. В кабинет ввалилась моя «гвардия»: Илья, Степан и Кулибин. Вид у троицы был торжественно-нервный, как у студентов перед защитой диплома. Степан бережно прижимал к груди длинный предмет, укутанный в черный бархат.
— Что стряслось? — я отложил книгу. — Опять обсидиан крошится?
— Не, Григорий Пантелеич, — кашлянул Илья. — Мы по другому делу.
Они переглянулись, подталкивая друг друга.
— Мы тут… — Степан шагнул вперед, глядя куда-то в район моих сапог. — Подарок приготовили. К именинам. Прошли уж, знаем, да всё работа… В общем, принимай.
Сверток лег на стол. Бархат скрывал знакомые очертания. Сдернув ткань, я увидел свою трость. Ту самую, настоящую. Отполированная до живого блеска рукоять легла в ладонь как влитая. Идеальный баланс, знакомая текстура. Я перевел взгляд на мастеров. На Прошку, уже успевшего проболтаться.
— Пропажа нашлась, — усмехнулся я. — Благодарю, господа. Эта медная болванка, — кивок в сторону угла, — руку оттягивает безбожно.
Троица выдохнула с облегчением.
— Так ты знал? — изумился Илья.
— Догадывался. Но сюрприз удался. Спасибо.
Я уже собирался прислонить трость к креслу, но Кулибин поднял руку:
— Погоди, Пантелеич. Ты еще не все видел. Изначально-то мы думали просто огниво хитрое встроить, трубку на ветру раскуривать. А потом… — он замялся, — после той истории на набережной… решили, что огонь нужен погорячее.
В глазах старого механика плясали бесята.
— Нажми-ка на шип. Вон тот, у саламандры на хвосте.
Заинтригованный, я нащупал едва заметный выступ. Нажал. Сухой щелчок — и стальной наконечник откинулся на скрытом шарнире, обнажая хищное нутро: крошечное сопло и зазубренное колесико кресала.
— Это… самозапальное огниво? — я ошеломленно смотрел на механизм.
— Бери выше, — ухмыльнулся Кулибин. — Для трубки не годится — брови спалишь.
Перебивая друг друга, с мальчишеским азартом они начали объяснять принцип действия. Три оборота рукояти взводят пружину. Спирт заливается в резервуар через потайной клапан. Нажатие на глаз саламандры спускает поршень, выталкивая струю горючей смеси прямо на искры.
— «Выдох Саламандры», — гордо окрестил девайс Илья.
Я стоял с этим гибридом искусства и смертоносной инженерии. Изумление сменялось пониманием. Глядя на серьезные лица Ильи, Степана и старого Кулибина, я осознал, что они не руководствуясь инстинктом и преданностью, они выковали мне оружие последнего шанса, они дали мне клыки.
Подарок был тревожным и самым трогательным сигналом в моей новой жизни. Мои люди чувствовали угрозу лучше меня.
Мозг мгновенно переключился в тактический режим. Как использовать? Только защита.
Вспышка огня в лицо. В тесном переулке это даст полторы-две секунды форы. Ослепить, дезориентировать, заставить отпрянуть. Времени хватит либо на рывок, либо на удар тростью.
Поджог. Короткий, направленный факел мгновенно воспламенит одежду. Суконный мундир, промасленная куртка, шуба — все вспыхнет, как трут. Живой факел — это уже не боец, а вопящий комок паники. Жестоко, но эффективно.
Психология. В этом суеверном веке струя огня из трости будет воспринята как чертовщина. Страх перед неведомым может оказаться сильнее стали.
— Спасибо, — тихо произнес я. В этом слове было больше, чем благодарность. — Надеюсь, мне никогда не придется нажимать на этот глаз.
Но тень от моей новой трости, упавшая на толстый том с вопросами от Монетного двора, подсказывала обратное.
Глава 10
В камине лениво потрескивали угли, бросая тусклые багровые отсветы на дубовую столешницу, заваленную свитками. Ладонь привычно легла на набалдашник трости — саламандра, нагреваясь от моего тепла, казалась почти живой, готовой соскользнуть с древка. Пальцы скользили по лакированной поверхности, считывая геометрию предмета, находя микроскопические швы и скрытые пружины там, где глаз видел монолит. Это изделие, вернувшееся ко мне из рук моих же учеников, ощущалось теперь иначе.
Подарок мастеров трансформировался в моем сознании в идеальную метафору. Внезапно вся структура моей «империи», «Саламандры», предстала сложным, органическим механизмом, где каждый элемент выполнял уникальную функцию. Кулибин виделся мощным, узловатым корнем, вгрызающимся в грунт технической истины. Степан и Илья — крепкие несущие ветви, способные удержать конструкцию под шквальным ветром обстоятельств. Даже Прошка, тонкий гибкий побег, тянулся к свету с завидным упорством. Мне же в этой схеме отводилась роль садовника. Мой функционал сводился к определению вектора роста и купированию угроз, тогда как рутинное поддержание жизни «древа» ложилось на плечи самих элементов.
Найденная аллегория послужила ключом к заказу. «Древо Жизни» для Марии Федоровны. Мой пропуск в высшую лигу, дворянский проект.
Чистый лист ватмана лег на сукно с сухим шелестом. Рука, повинуясь импульсу, потянулась к ручке. Остывший кофе подернулся маслянистой пленкой, утренний холод полз по ногам от пола, однако реальность сузилась до размеров бумажного прямоугольника. Эскиз выходил из-под пера легко, линия за линией, словно я просто обводил уже существующую, но невидимую проекцию. Фундаментом композиции может послужить массивный кусок уральской яшмы — тяжеловесный символ русской земли. Из него, переплетаясь жилами золота и платины, поднимется ствол. Листья — тончайшие эмалевые пластины, играющие на свету всеми оттенками весенней зелени. Нет, не то, нужно поинтереснее.
Внешняя эстетика оставалась фасадом. Душа проекта, его «изюминка», скрывалась в корнях, в самом основании «Древа», спрячется прецизионный механизм, питающийся дыханием комнаты. Биметаллические пластины, чуткие к малейшим перепадам температуры, станут аккумулировать тепловую энергию, заставляя металлическое растение жить в собственном ритме.
Концентрацию разрушил уверенный стук в дверь. Я буркнул что-то, отвлекаясь от идеи.
Илья, Степан и Кулибин, торжественно вошли и водрузили на стол передо мной объемистый футляр, обтянутый шагреневой кожей. Их лица хранили напряжение, в глазах плясали бесята гордости.
Даже так? Неужели сделали французский заказ? Сдача экзамена началась.
Я отложил ручку и отодвинул эскизы. Щелкнули замки футляра.
Внутри, утопая в черном бархате, покоилось «Зеркало Судьбы».
Идеально отполированный диск черного обсидиана, заключенный в строгую, аскетичную золотую оправу, смотрелся порталом в бездну. На первый взгляд — элегантный, пусть и несколько мрачный аксессуар. Взяв предмет в руки, я ощутил приятную тяжесть. Полировка безупречна, подгонка деталей — на уровне лучших европейских домов. Качество исполнения превзошло мои скептические ожидания.
Впрочем, профессиональная деформация, заточенная на поиск дефектов, мгновенно выхватила пару нюансов. Зазор между камнем и оправой на немного превышал допуски чертежа, а винт, крепивший ушко, «недожат» на пол-оборота. Мелочи, невидимые глазу дилетанта. Устранение этих огрехов заняло бы у меня пару минут, тем не менее, я сохранил бесстрастное выражение лица. Техническая чистота меркла перед главным фактом: они реализовали концепцию. Они поняли принцип «волшебного зеркала» и воплотили его в металле и камне.
Подойдя к окну, я поймал поверхностью обсидиана скупой, кинжальный луч утреннего солнца, пробившийся сквозь морозные узоры. Отражение скользнуло вглубь кабинета. На темных штофных обоях, среди золотистых вензелей, расплылась бесформенная световая клякса.
За спиной повисла тишина.
Едва заметным движением кисти, меняя угол наклона, я начал собирать рассеянный свет в пучок. Размытое пятно дрогнуло, сжалось и вдруг обрело резкость, выжигая на сумеречной стене чеканный профиль. Наполеон Бонапарт. Лавровый венок, римский нос, волевой подбородок.
— Господи Иисусе… — выдохнул Илья, и в голосе его слышался суеверный трепет.
Степан размашисто перекрестился. Собрав механизм строго по чертежам, они, лишенные знаний оптики, не могли протестировать его должным образом. Для них физика света граничила с чернокнижием, и результат работы собственных рук казался чудом.
Я обернулся, пряча усмешку в уголках губ.
— Исходник где брали? — кивок в сторону светящегося на стене корсиканца.
Кулибин, сияя, как начищенный самовар, полез в глубокий карман сюртука. На свет появилась золотая монета — двадцатифранковик, наполеондор.
— Пришлось к менялам на Гостиный двор наведаться, — доложил он с гордостью. — Драли втридорога, ироды, зато образец — подлинный. Не по лубочным же картинкам рельеф резать, там точности никакой.
Глядя на этих людей, я осознал важную вещь. Они включили голову, провели, по сути, агентурную работу ради достижения аутентичности. Процесс пошел — они начали мыслить категориями моей эпохи.
Бережно уложив «Зеркало Судьбы» обратно в футляр, я почувствовал, как внутри что-то дрогнуло. Ожидая от своих людей ювелирной точности, яростного усердия и даже изобретательности, я получил большее, выходящее за рамки простого исполнения заказа. Они жили этим проектом, вложили в него самих себя, а не просто следовали моим указаниям.
Вместо того чтобы перечислять мельчайшие недочеты и сыпать наставлениями, я поступил, как никто не ожидал. Обойдя стол, я подошел к Илье, застывшему в ожидании. Он смотрел на меня снизу вверх, готовый к любому разносу. Я же просто положил руки ему на плечи и крепко, по-мужски, обнял. Илья замер от неожиданности, не зная, как себя вести.
— Спасибо, Илья, — тихо произнес я. — Полировка безупречна.
Отпустив кузнеца, я повернулся к Степану. Тот стоял, напрягшись. Обнял и его.
— Молодец, Степан. Ни единого люфта.
И, наконец, подошел к Кулибину. Старик смотрел на меня с лукавым прищуром, в его глазах плясали довольные искорки. Он-то знал истинную цену проделанной работы. Обнял и его, чувствуя под руками его засаленный, но добротный сюртук.
— Без вас, Иван Петрович, ничего бы не вышло.
Я отступил, обводя их взглядом. Они стояли смущенные, зато невыразимо гордые. Мой жест был безоговорочным признанием.
— Вы — мАстера, — произнес я. — Вы — творцы. Я горжусь вами.
Степан шумно выдохнул, Илья расплылся в счастливой улыбке. Кулибин удовлетворенно крякнул.
— А теперь о делах насущных, — вернулся я к столу, обретая привычный деловой тон. — Заказ для императрицы Жозефины — это наша общая победа. Ваш первый самостоятельный проект такого масштаба. И он должен быть оплачен по справедливости.
Я хмыкнул.
— Вся сумма, что придет за этот заказ, будет разделена между вами. Поровну. На троих.
Они смотрели на меня, как на безумца. Кулибин-то и большими суммами теперь владел, но даже он удивленно приподнял брови.
— Помилуй, Григорий Пантелеич! — первым опомнился Илья. — Как же так? Идея-то твоя! Чертежи твои! Мы лишь руки…
— Руки — это главное, — отрезал я. — Без ваших рук любой чертеж — испачканная бумага. Я свое уже получил — команду, на которую могу положиться. А деньги… деньги — это просто металл. Он должен работать, а не лежать в сундуке. Мое решение обсуждению не подлежит. Я выставлю послу Коленкуру такой счет, что у него глаз задергается. И все это — ваше.
Они начали было пытаться убедить меня в несправедливости, но я был непреклонен. Это был не внезапный порыв щедрости, а расчет. Я вкладывался в их будущую верность, в их готовность снова броситься в бой по первому моему слову. Я создавал клан, связанный общим делом, гордостью за ремесло.
В разгар наших препирательств Кулибин вдруг хитро усмехнулся и кивнул в сторону двери.
— Делить-то, Пантелеич, все равно на четверых придется, — проронил он.
Я обернулся. В дверной щели, притаившись, за происходящим подглядывал Прошка. Его круглые от изумления глаза, были размером с блюдца. Застигнутый врасплох, он попытался было скрыться, но было поздно.
Мастера рассмеялись.
— А и верно, Иван Петрович! — подхватил Степан. — Этот чертенок от нас не отходил. Нам все полировал. И абразив самый мелкий, как ты учил, сам на ручной мельнице готовил, пыль глотал. Без него бы мы еще неделю провозились, точно говорю.
Я смотрел на испуганного мальчишку, и на душе разлилось тепло.
— Прохор, а ну иди сюда, — позвал я.
Красный от смущения мальчишка, несмело вошел в кабинет. Подошел, не смея поднять глаз. Я положил ему руку на плечо и чуть наклонился.
— Слышал? — спросил я. — Твоя работа тоже в цене. Значит, делим на четверых.
Прошка вскинул на меня глаза, полные слез и восторга. Он что-то пролепетал, пытаясь отказаться, но я остановил его.
— Ты теперь — часть команды.
Я притянул его к себе и обнял так же, как и остальных. Худенькое, костлявое тельце дрожало. Для него это мгновение стало главным событием в жизни, важнее денег. Он был принят в семью, в настоящее, мужское дело.
Отпустив его, я увидел, как он, шмыгнув носом, отступил назад, встав в один ряд с мастерами. Теперь они стояли передо мной единой стеной. Моя гвардия и опора.
Кулибин пустил какую-то сальную шутку про сердечного хояина ювелирного дома и под ухмылки мастеров и мое ворчание увел компанию.
Тяжелая дубовая створка отсекла голоса мастеров, оставив кабинет во власть тишины. Улыбка сама собой растянула губы. Хроническая усталость испарилась. Артефакт, лежащий в футляре, был вторичен. Главным активом стала команда, механизм, который я собрал из разрозненных шестеренок, наконец-то заработал как отлаженный агрегат.
На краю стола, придавленная пресс-папье, белела карточка с витиеватым тиснением. Приглашение от Жуковского. Салон княжны Волконской. Вечер обещал быть томным, но, черт возьми, приятным. Впервые за долгое время предстоящий выход в свет воспринимался как заслуженный бонус, а не разведка боем. Успех «Зеркала» зарядил внутренние батареи, и сидеть в четырех стенах, перебирая сметы, казалось преступлением против здравого смысла.
Я, предвкушая интеллектуальную дуэль с Жуковским и хороший ужин, собрался на бал.
В коридоре, шурша юбками, возникла Варвара Павловна. Узнать в этой статной даме прежнюю задерганную управляющую оказалось непросто. Дело даже не в одежде — изменилась сама «осанка» души. Исчезла вечная тень тревоги в уголках губ, спина выпрямилась, словно в позвоночник вставили титановый штифт, а во взгляде прорезался блеск главного бухгалтера крупного холдинга. Передо мной стоял эффективный управленец.
— Григорий Пантелеич, — она преградила мне путь, прижимая к груди пухлую папку. — Минуту вашего внимания.
— Слушаю, Варвара Павловна.
— Пакет документов для товарищества готов, — начала она без прелюдий, тоном, не терпящим возражений. — Завтра стряпчий доставит чистовики на подпись. Кроме того, я подобрала помещения для Гранильных мастерских.
Папка раскрылась, явив моему взору аккуратно начерченный план.
— Три объекта. Первый — на Мойке, бывшая суконная мануфактура. Камень, надежные перекрытия, готовые цеха. Второй — у Крюкова канала. Логистика там удобнее — свой причал удешевит доставку уральского сырья процентов на десять. И третий…
Она сыпала цифрами, сметами и логистическими выкладками с пулеметной скоростью. Слушая ее, я испытывал профессиональный восторг. Варвара жила делом, просчитывая стратегию на три хода вперед. Идеальный исполнительный директор.
— Блестяще, Варвара Павловна, — мягко прервал я ее, когда речь зашла о сравнительном анализе арендных ставок. — Просто блестяще. Однако давайте перенесем совещание на завтра.
Она осеклась, удивленно вскинув брови.
— У меня сегодня, — я позволил себе легкую, расслабленную усмешку, — выходной. «Выход в свет», так сказать.
В ее глазах мелькнуло понимание. Она моментально переключилась: из жесткого менеджера снова превратилась в эмпатичного партнера, осознающего важность «перезагрузки» для шефа. Папка захлопнулась. Она улыбнулась.
— Разумеется, Григорий Пантелеич. Приятного вам вечера.
— И вам отдыхать, Варвара Павловна.
Внизу, у парадного входа, уже ждал экипаж. Мой верный цербер Ваня, монументом застыл у двери, контролируя периметр. Спокойствие нарушил резкий порыв ветра с улицы: створка распахнулась, и в вестибюль, едва не сбив меня с ног, буквально ввалилась фигура в поношенном сюртуке.
Иван, среагировав на угрозу, мгновенно вышел вперед, закрывая меня, но я жестом остановил его. Лицо визитера показалось смутно знакомым. Потрепанный вид, печать благородной бедности, но глаза — ясные, живые.
Ба! Да я знаю его. Дядя князя Оболенского. Тот самый мелкопоместный дворянин, с чьей починки началась моя карьера в этом времени, когда я тогда ремонтировал серебряную фибулу. Первый свидетель моего «дара», «нулевой пациент» моего успеха.
Выглядел он, надо признать, презентабельнее, чем в той грязной каморке дядюшки Поликарпова. Сюртук вычищен, на лице исчезла печать голодной безнадежности, сменившись выражением тревожного ожидания.
— Вы… вы меня помните? — его робкий голос дрогнул.
— Трудно забыть начало пути, — ответил я, с интересом сканируя старика. — Ваша фибула стала моим билетом в жизнь. Чем обязан?
Он нервно оглянулся на Ивана, на открытую дверь, за которой шумел вечерний Петербург.
— У меня к вам дело, мастер. Критической важности. Сугубо конфиденциальное. Не уделите ли несколько минут?
Я замешкался. Время поджимало, я не любил опозданий, да и настроение не располагало к беседе. Однако что-то в его взгляде зацепило меня. Сюжет закольцовывался. Первый клиент вернулся, и интуиция подсказывала: такие визиты случайными не бывают.
— Завтра, — произнес я, приняв решение. — Полдень. Жду вас здесь.
Лицо старика озарилось, словно я только что вручил ему титул графа.
— Благодарю, мастер!
Он отвесил церемонный поклон и, исчез в ночной темноте. Я вышел и нырнул в уютное нутро кареты, пытаясь переключиться на предстоящий вечер. Что ему нужно? Деньги? Протекция? Или судьба снова подкидывает мне ребус, который придется решать?
Особняк княжны Волконской на Гороховой игнорировал вульгарную привычку кричать о богатстве, предпочитая интеллигентные намеки. Отсутствие помпезной позолоты, свойственной Зимнему, и тяжеловесной роскоши Гатчины компенсировалось безупречным вкусом и чувством меры. Окна источали мягкий, приглашающий свет, на заснеженную мостовую просачивались негромкие переборы клавесина и приглушенный смех. Вместо бесконечной вереницы разномастных карет у подъезда дежурили несколько экипажей.
Покинув карету, я перенес вес на свою новую трость. Иван, следуя инструкции, растворился в тенях у парадного входа, став частью архитектуры. Швейцар в ливрее без гербов бесшумно принял шубу, и я шагнул в тепло вестибюля.
Атмосфера здесь имела иную плотность. Вместо спертого воздуха, пропитанного потом сотен тел и тяжелым мускусом, легкие наполнились благородным купажом воска, дорогого табака и едва уловимым ароматом старых фолиантов. Мне нравится.
Немногочисленная публика представляла собой штучный товар. Мелькнул характерный профиль поэта Батюшкова, у окна о чем-то жарко дискутировала группа молодых гвардейцев, чьи фамилии уже тогда звучали синонимом вольнодумства. Здесь собрался «цвет нации», интеллектуальная элита, не протокольнаямассовка.
Стоило мне углубиться в анфиладу залы, предвкушая спокойный вечер и интеллектуальный пинг-понг с Жуковским, как произошел сбой.
Музыка продолжала литься, разговоры текли своим чередом, однако общая тональность пространства неуловимо исказилась. Кожа покрылась мурашками — сенсоры уловили угрозу раньше, чем мозг обработал информацию. Взгляды, блуждавшие по залу, сфокусировались в одной точке — на мне.
В этом внимании отсутствовали привычные светские примеси зависти или лести. Анализ ситуации выдавал совсем иные эмоции: удивление, замешанное на ожидании и легком, иррациональном испуге. Дамы на диванчиках прекратили щебет, укрывшись за веерами, как за брустверами. Мужчины, нахмурившись, бросали в мою сторону оценивающие взгляды.
Я остановился, пытаясь провести быструю диагностику. Одет безупречно. Поведение в рамках протокола. Трезв. Однако ощущение чужеродности, неуместности моего присутствия нарастало. Воротник фрака, идеально сидевший на мне, вдруг превратился в удавку, перекрывая кислород. Щеки начали предательски гореть. Инстинкт самосохранения требовал развернуться на сто восемьдесят градусов и покинуть периметр, но гордость блокировала этот импульс — бегство означало бы капитуляцию.
Спасение пришло в лице Василия Жуковского. Разрезая толпу быстрым шагом, он направлялся ко мне. На его лице читалась целая палитра эмоций — от радости встречи до нескрываемого волнения.
— Григорий Пантелеич, — взгляд нервно метнулся по сторонам, сканируя окружение на предмет лишних ушей. — Слава Богу, вы пришли. Я уж грешным делом думал, не дождусь.
Ухватив меня под локоть, он настойчиво повлек меня прочь от центральной «сцены», в спасительную тень ниши у окна.
— Но, боюсь, вы явились… не совсем вовремя.
Я смотрел на его взволнованное лицо, потом на затихших, провожающих нас взглядами гостей. Легкое недоумение сменилось тревогой. Кажется, я снова угодил в какое-то осиное гнездо.
Глава 11
Скользнув взглядом по растерянному лицу Жуковского, а затем по застывшим восковыми фигурами гостям, я пытался понять возможную проблему. Фрак сидит как влитой, хмель в голове не гуляет, скабрезные остроты остались при мне. В собственной безупречности сомнений не было, оттого враждебное внимание казалось дикостью.
— Что стряслось, Василий Андреевич? — тихо спросил я, пока поэт увлекал меня в спасительную тень оконной ниши. — Ощущение, будто я явился на собственные поминки, забыв предварительно скончаться.
— Почти угадали, — с горечью выдохнул он. — Только что здесь отпевали… вашу репутацию, Григорий Пантелеич.
Рассказывал он сбивчиво, глотая окончания, словно вина лежала на нем. Выяснилось, что минут за десять до моего появления на авансцену вышел некий Петр Андреевич Вяземский. Имя — пустой звук для меня, однако, судя по трепету в голосе Жуковского, фигура в здешнем серпентарии весомая. Юный, но уже успевший прославившийся ядовитым жалом и рифмой. И этот вундеркинд зачитал свежую эпиграмму. Разумеется, в мою честь.
— Она зла, Григорий Пантелеич, и, к несчастью, талантлива, — шептал Жуковский, нервно оглядываясь по сторонам. — Назвал он её «Механический Фаэтон»…
Едва он начал цитировать, я аж заслушался. Эпиграмма, построенная на мифе о сыне бога Солнца, едва не спалившем Землю, была остроумной и в то же время ёмкой. Я в ней представал тем самым «механическим Фаэтоном» — выскочкой-ремесленником, дорвавшимся до рычагов монаршей милости.
Вяземский целил точно. Сначала — по мастерству. Мои работы он окрестил «бездушными куклами с заводом», «блестящими погремушками для скучающих вельмож». Строки, процитированные Жуковским, врезались в память:
— «Собрал из шестеренок душу, нажал рычаг — вот и стих. Но если пружину разрушить — останется лишь мертвый штрих».
Следом прилетело по моему происхождению. То, что я так тщательно старался обтекать в разговорах.
— «Икаром из чугуна и меди» величал он вас, — голос Василия Андреевича дал петуха. — Чьи «восковые крылья» славы скоро стекут лужей под солнцем придворной немилости.
И финал. Контрольный выстрел. Жуковский произнес его едва слышно, боясь, что слова материализуются повторно.
— «Из грязи поднятый случайно, в грязь упадет, закончив бал. Таков удел самозванца, что богом быть на час желал».
Да уж, репутацию мою изрядно потрепал этот стихоплет. Каждая фраза, пересказанная поэтом, вгоняла в тоску.
«Из грязи в грязь». Публичная казнь, исполненная с виртуозностью палача, смакующего каждый хруст позвонков. Моя легенда таинственного мастера трещала по швам, обнажая перед блестящим обществом неприглядную изнанку: каморку Поликарпова, нищету, клеймо забитого подмастерья.
Забившись в нишу, я повернулся к залу спиной. Лопатки все равно жгло от сотен взглядов, нацеленных, будто дула ружей. Светская чернь ждала, когда «механический» мастер начнет оправдываться. Что сделает «самозванец»? Взорвется бранью, как мужлан? Разрыдается, как институтка? Или полезет с кулаками на родовитого обидчика, окончательно расписавшись в плебействе? Любой сценарий годился им на потеху.
Первый импульс — хлопнуть дверью так, чтобы хрусталь на люстрах осыпался дождем. Однако я заставил себя выдохнуть, стиснув набалдашник трости — пальцы побелели, вжимая серебряную саламандру в ладонь. Уйти сейчас — значит капитулировать. Подтвердить каждое слово ядовитого пасквиля. Сдаться.
Я начал злится. Давно я в таком положении не был. Моя репутация, статус и имя — это сложнейшая конструкция, собранная по винтику. И сейчас какой-то юнец, пусть и с искрой божьей, явно по чужой указке сует в шестеренки железный прут.
Вяземский — инструмент, это очевидно. Слишком гладко, слишком театрально. Время подгадали безупречно: за минуты до выхода. Место выбрано идеально: салон, где сплетня весит больше золотого слитка. Тема выбрана хирургически точно. За спиной поэта маячила тень кукловода, которому я отдавил хвост. Враг понял, что физически меня не достать — граф Толстой прикроет, — и решил бить по фундаменту, превратив чудо-мастера обратно в грязного Гришку.
Меня загнали в угол, из которого, по их расчетам, выхода не предусматривалось.
— Григорий Пантелеич, умоляю, поедем отсюда, — шелестел Жуковский, дергая меня за рукав. — Не нужно ничего доказывать. Они вас сожрут.
Я взглянул на его испуганное лицо. Хороший он человек, Василий Андреевич. Но совершенно не понимает характер того, с кем говорит.
Я вдруг стал спокоен, мне удалось восстановить душевное равновесие. Более того, кажется я смог придумать достойный выход. Вызов брошен на их поле, по их правилам. Что ж, вызов принят. Но играть я буду своей колодой. Никаких оправданий, никакой защиты. Только атака.
Моя рука легла на плечо Жуковского, прерывая его причитания.
— Не беспокойтесь, Василий Андреевич. Никуда мы не поедем.
— Но… что же вы намерены делать? — в его глазах читалось недоумение.
— То, что и всегда, — усмешка вышла кривой, должно быть, даже жутковатой. — Превращать проблему в решение, яд — в топливо, а публичную порку — в триумф.
Выпрямившись, я перенес вес на трость. Дрожь в коленях утихла, сменившись собранностью. Я снова был в своей стихии.
— А теперь, дорогой друг, будьте любезны, представьте меня хозяйке дома. И господину Вяземскому. Кажется, нам есть что обсудить.
Жуковский уставился на меня как на умалишенного, добровольно сующего голову в пасть тигру. Тяжело вздохнув, поэт подхватив меня под локоть, потащил к центру зала.
Мы пробирались сквозь толпу. Гости шарахались в стороны, обрывая разговоры на полуслове, а за спиной тут же смыкалась стена выжидающего молчания. Паркет под ногами казался ареной, усыпанной песком, где каждый шаг отдавался ударом, синхронизированным с пульсом. Впору было кричать: «Идущие на смерть приветствуют тебя», но я молчал.
Цель обнаружилась быстро. Эпицентр бури. Бледная, перепуганная княжна Волконская, стайка шепчущихся за веерами подруг и, разумеется, Петр Андреевич Вяземский.
Он стоял небрежно опираясь на спинку кресла, поигрывая ножкой бокала с шампанским. На тонких губах змеилась легкая, снисходительная усмешка — так улыбается дуэлянт, уже выстреливший и ожидающий, когда противник свалится в грязь. Молод, красив и дьявольски уверен в своем превосходстве.
Зал вымер окончательно. Даже музыканты, почуяв неладное, опустили смычки. Затормозив в паре шагов и опираясь на свою «огненную» саламандру, я отвесил безупречный поклон. Сначала — хозяйке, затем — моему палачу.
В голове просчитывались варианты. Ожидаемая реакция: отрицание. «Я не из грязи! Мои работы одухотворены!» Тупиковая ветвь, позиция жертвы. А если инвертировать сигнал? Согласиться. Перехватить яд, выпить залпом и, не поморщившись, заявить, что это отличный лимонад. Принцип айкидо: использовать инерцию противника, чтобы швырнуть его мордой в татами.
Вместо того чтобы брызгать слюной, я растянул губы в широкой, открытой улыбке, без намека на обиду.
— Господин Вяземский, — голос прозвучал спокойно, даже весело. — Позвольте выразить вам мое искреннее, неподдельное восхищение!
По залу прокатился вздох. Веер в руке княжны дрогнул, глаза Жуковского полезли на лоб. Да и сам Вяземский дал сбой: самоуверенная маска треснула, он прищурился, пытаясь понять, откуда прилетит ответный снаряд.
— Ваша эпиграмма, — продолжил я, не давая системе перезагрузиться. — «Собрал из шестеренок душу…» Господа, помилуйте, да это же не оскорбление! Это высшая похвала для ювелира! Одним росчерком пера вы вскрыли суть моей работы, до которой я сам не доходил. Ваша эпиграмма — это идеально сформулированное задание! Вы, сами того не ведая, дали мне то, чего я искал месяцами — достойный вызов!
Сделав паузу, я обвел взглядом изумленные лица, фиксируя эффект. Публика жаждала крови, скандала, истерики. Я же сервировал им блюдо из совсем другой кухни.
— Вы абсолютно правы! — в голосе зазвучала почти искренняя страсть. — Мои работы и впрямь могли казаться «блестящими погремушками», «куклами с заводом». Я сам ощущал эту механическую сухость, дефицит… души. Вы гениально диагностировали проблему. Лучше любого критика. Однако теперь, благодаря вам, направление развития понятно. Вы бросили мне перчатку, сударь, и я с благодарностью поднимаю ее.
Лицо Вяземского менялось в реальном времени: изумление, недоверие, затем — уязвленная гордость. Инициатива была перехвачена. Я соглашался, превращая его критику в топливо для своего двигателя.
Настало время финального аккорда. Развернувшись к хозяйке и гостям, я повысил голос:
— Господа! Я, Григорий Саламандра, при всех свидетелях даю слово: к следующему литературному вечеру в этом гостеприимном доме я создам вещь, которая станет ответом на гениальные стихи господина Вяземского. Это будет не механизм. Это будет… поэзия в металле. Артефакт, который заставит вас чувствовать. Я докажу, что и у шестеренок может быть душа!
Снова повернувшись к Вяземскому, с лица которого окончательно сползла улыбка, я посмотрел ему в глаза.
— А вас, сударь, прошу стать главным арбитром в этом споре. Если проиграю — публично признаю ваше превосходство и навсегда заброшу свои «механические забавы». Зато если выиграю… — я сделал паузу, — вы, как человек чести, напишете оду, прославляющую союз ювелирного Искусства и Ремесла. Идет?
Вот так. Личное оскорбление трансформировалось в публичное творческое пари. Назвав Вяземского гением и судьей, я загнал его в логическую ловушку. Отказаться — значит проявить трусость, признать свои слова пустым злословием. Согласиться — значит играть по моим правилам.
Секундная тишина — и зал сдетонировал. Шквал: одобрительные выкрики, смех, «Браво!». Молодые офицеры аплодировали, дамы махали веерами. Скандал, которого так ждали стервятники, на глазах мутировал в захватывающий спектакль, в главное событие вечера. Я дал им зрелище, при этом сценарий написал сам.
Вяземский был бледен, правда улыбка уже вернулась на его лицо. Он понял, что его переиграли, причем блестяще.
— Идет, мастер, — произнес он, салютуя бокалом. — Я с нетерпением буду ждать вашей… поэмы.
Эхо моего демарша продолжало гулять под сводами зала, отражаясь от лепнины возбужденным гулом. Разбившись на фракции, гости перемывали кости участникам грядущей дуэли — схватки на чертежах и рифмах. Вектор всеобщего внимания сместился: статус «циркового уродца» был аннулирован.
Едва первая волна адреналинового шторма схлынула, меня деликатно тронули за локоть. Хозяйка вечера, княжна Мария Волконская, едва заметным движением головы пригласила следовать за ней. Мы выскользнули из шума бальной залы в камерную тишину малой гостиной, где в камине лениво потрескивали дрова, а воздух был пропитан ароматом воска и сушеной лаванды. Двери были открыты и мы были в пле зрения всего зала.
Оказавшись вдали от лишних ушей, княжна наконец позволила маске светской любезности сползти с лица.
— Григорий Пантелеич, я… право, не нахожу слов, — голос ее срывался, на щеках цвел нервный румянец. — Вы спасли вечер. Когда господин Вяземский начал читать, меня сковал ужас… Думала, что грандиозный скандал неминуем.
Совсем еще юная девушка, делающая первые робкие шаги по тонкому льду большого света, понимала, что сегодняшнее фиаско могло поставить крест на репутации ее салона.
— Не стоит благодарности, княжна, — ответил я, понижая голос до доверительной тональности. — Господин Вяземский оказал мне услугу. Он предоставил то, чего так не хватает любому ювелиру — достойного оппонента.
Взглянув на меня с недоумением, она вдруг просветлела лицом:
— Вы удивительный человек. Любой другой на вашем месте…
Фраза повисла в воздухе, но окончание читалось без труда: любой другой уже искал бы бретеров или строчил кляузу в Тайную канцелярию.
Смущаясь, Мария извлекла из высокой прически знакомую мне перламутровую шпильку.
— Я теперь с ней не расстаюсь, Григорий Пантелеич, — призналась она, заливаясь краской еще гуще. — После того случая в Гатчине она стала моим талисманом. Верным другом. Вы добавили в нее частицу вашей уверенности.
В лице этой скромной девушки я приобрел восторженную клиентку, надежного агента влияния. В здешнем террариуме, полном интриг, такая преданность котировалась очень высоко.
Беседа потекла в более спокойное русло. Обсуждали поэзию, музыку, искали параллели между огранкой камня и поиском рифмы — и там, и там требуется жесткая форма для удержания смысла. Впервые за этот вечер мои внутренние датчики тревоги перестали мигать красным. Я расслабился.
Идиллию нарушило появление новой фигуры. В дверном проеме возник французский посол Арман де Коленкур.
— Мэтр, — легкий поклон. — Обыскал весь зал. Княжна, молю о прощении за вторжение.
Приблизившись, он одарил нас улыбкой, от которой веяло холодом, несмотря на внешнюю теплоту.
— Должен поздравить вас, мэтр, — в голосе звучало нечто похожее на искреннее восхищение профессионала профессионалом. — Блестяще. Вы точно ювелир? Мне кажется, что вы — фехтовальщик, ваше оружие — слово. Париж рукоплескал бы такой изворотливости.
Приняв комплимент с учтивым поклоном, я с трудом подавил торжествующую усмешку. Знал бы этот лис, что его шпион Дюваль провалился, а капкан с фальшивым векселем превратился в горстку пепла в моем камине. Коленкур играл роль доброжелателя, не подозревая, что его непонятная интрига сожжена во всех смыслах этого слова.
После обмена любезностями посол перешел к сути, действуя с присущей ему мягкой настойчивостью.
— Кстати, о Париже. Только сегодня получена депеша. Императрица Жозефина с нетерпением ожидает ваш дар. Она надеется, что новое творение затмит предыдущие.
Он смотрел выжидающе. Схема читалась на раз: он рассчитывал на извинения, ссылки на занятость, на капризы русского двора. Может он хочет раздуть скандал о неуважении к французской короне? Не понятно.
Я позволил себе полуулыбку и произнес:
— Ваша светлость, можете отписать Ее Величеству, что заказ исполнен.
Непроницаемая маска на лице Коленкура дала трещину. В глазах мелькнуло изумление. Может он думал, что я еще даже не приступал к чертежам?
— Исполнен? — переспросил он, на секунду утратив невозмутимость. — Но… так быстро?
— Шедевры не терпят проволочек, как и вдохновение, — я небрежно пожал плечами. — Назначьте время, и я буду иметь честь провести презентацию изделия.
Заминка длилась мгновение — посол перестраивал стратегию на лету.
— Превосходно, мэтр! Просто превосходно! — он взял себя в руки, и улыбка снова заняла положенное место на лице. — Жду вас в посольстве. Послезавтра. В полдень.
— Буду точен.
Поклонившись княжне и еще раз поздравив меня, Коленкур удалился. Я смотрел ему вслед, чувствуя мрачное удовлетворение. Его игра сломана. Снова.
Стоило Коленкуру скрыться из виду, как я позволил себе глубокий выдох. Вечер, стартовавший с показательной экзекуции моей репутации, на глазах трансформировался в бенефис. Температура в салоне ощутимо изменилась: ко мне тянулись уже не ради праздного созерцания диковинки, а за рукопожатием. В воздухе отчетливо запахло признанием. Молодые пииты из окружения Жуковского наперебой сыпали восторгами, а пара гвардейцев одобрительно кивали.
Жуковского я обнаружил у камина. Лицо его сияло, отражая пляску пламени.
— Григорий Пантелеич, да вы прирожденный драматург! — выпалил он мне. — Клянусь, лучшие премьеры в Александринке не давали такого накала. Превратить ядовитую сатиру в творческий манифест… это изящно!
Мы отступили в тень тяжелых портьер, где разговор потек по руслу чистых идей. Стараясь не перегружать поэта сопроматом, я обрисовал концепцию «живого металла». Рассказал о том, как заставить инертную материю транслировать эмоции, превращая сталь и золото в носители смыслов. Жуковский ловил каждое слово, его глаза лихорадочно блестели.
— Вот оно! — горячо подхватил он. — Извлечь душу, запертую в холодном камне! Мы с вами занимаемся одним и тем же, мастер. Поэзия — это ведь тоже поиск той единственной комбинации букв, при которой слово перестает быть знаком.
Вечер неумолимо шел на спад. Тепло распрощавшись с Жуковским и взяв с него обещание заглянуть ко мне в мастерскую, и направился к хозяйке. Мария Волконская выглядела бесконечно признательной и капельку оглушенной успехом.
— Вы превратили этот вечер в самое обсуждаемое событие, — прошептала она, на мгновение задержав мою руку в своей. — Спасибо.
Покидая залу, я подбивал итоги. Отраженная атака, новый творческий проект, укрепление агентурной сети и сбитые настройки французского посла.
Вроде не плохо. Да и с Жуковским приятно пообщался. Кажется, даже отдохнул чуток.
Уже в прихожей путь преградил один из гостей. Молодой человек с офицерской выправкой — я приметил его еще в начале вечера, когда он жарко спорил о чем-то в углу. Высок, строен. Но зацепило не это. Прямой, пронзительный взгляд, с какой-то фанатичной искрой, которую редко встретишь у здешней золотой молодежи.
— Мастер Саламандра? — голос негромкий, чеканный. — Позвольте представиться. Павел Пестель.
Я даже рот приоткрыл от удивления. Рука, тянувшаяся к перчаткам, одеревенела.
Пестель.
В голове вспыхнули воспоминания из школьной программы: зазубренные даты, силуэт Кронверка, серое питерское небо и пять фигур, качающихся на виселице. Перед глазами за секунду развернулось полотно «Русской Правды» и Южного общества.
Передо мной стоял живой парадокс. Будущий лидер бунта, человек, который через пятнадцать лет попробует переломить хребет империи и закончит свой путь в петле. Глядя в его лицо, я почувствовал физический озноб. Это было пострашнее аудиенции у Александра. Император был для меня понятной персоной, правителем. А этот юноша был ожившей трагедией целого поколения в этом веке.
— Григорий, — ответил я, с трудом разжимая оцепенение и протягивая руку.
Хватка оказалась стальной. Никакой светской вялости.
— То, что вы провернули сегодня, — Пестель понизил голос, но интенсивность посыла только возросла, — это был поступок. Вы наглядно продемонстрировали этим господам, — он коротким движением подбородка указал на залу, — что истинный суверенитет заложен в таланте и воле, а не в грамотах о дворянстве.
Больше ни слова. Прощание и резкий разворот — он исчез за дверью, растворившись в питерском тумане.
Я остался стоять в холле, пытаясь переварить все это.
Выйдя на крыльцо, я подставил лицо воздуху. В небе равнодушно висел лунный диск. Вечер, и так перенасыщенный событиями, под занавес подкинул задачку, которую не решить никак. Я только что пожал руку мертвецу, чью биографию знал прекрасно.
Глава 12
Мерным метрономом отдавался в голове стук копыт по Гороховой. Откинувшись на кожаное сиденье, я ждал, когда сквозняк, влетевший в карету следом за мной, окончательно капитулирует перед теплом салона. На козлах привычно застыл Иван — молчаливый и надежный. Я сжал между коленями новую трость, рассеянно глядя в окно на проплывающие мимо темные фасады особняков. Пальцы машинально поглаживали золотую спинку саламандры на набалдашнике.
В ладони всё еще теплилось рукопожатие Павла Пестеля. Встреча с будущим висельнику оставил странный осадок: масштаб личности этого человека пугал даже сквозь толщу полутора столетий.
Впрочем, меня занимало другое.
Там, в приторном блеске салона Волконской, я совершил поступок, который Жуковский наверняка счел бы позорной капитуляцией. Я согласился с Вяземским. Признал, что мои работы — «мертвые куклы». Позволил юному наглецу хаять мои творения, в которые вложил столько сил.
Предал ли я себя? Наступил ли на горло собственной гордости, чтобы утихомирить стайку разряженных аристократов?
Тёмное стекло кареты вернуло мне скептическую усмешку. Вздор.
Адепты «божественного озарения» никогда не постигнут логику того, кто привык мыслить допусками и коэффициентами трения. Для Вяземского «душа» — эфемерное облако, снисходящее на избранных. В моей же системе координат, душа предмета — это предельно точный интерфейс для извлечения эмоционального отклика.
Мои прежние работы были безупречны. Настоящий триумф технологий, беззастенчиво опередивших время. Они заставляли публику открывать рты, пугали своей точностью, били в лоб наглой новизной. Однако Вяземский, сам того не ведая, нащупал «тонкое место» в конструкции. Он прав: до сих пор я создавал объекты. Совершенные, дорогие, уникальные — но безжизненные. Я азартно доказывал этому веку, что я сильнее материи, демонстрировал мощь своего разума и выверенность движений.
И при этом напрочь забыл о диалоге.
Настоящее искусство начинается там, где зритель перестает спрашивать «как это сделано?». В идеале он должен забыть, что перед ним металл и камень. Механизм обязан перестать быть набором шестеренок, превратившись в прямой проводник эмоции.
Приняв вызов Вяземского, я не отрекся от прошлых шедевров, а всего лишь признал их первой ступенью. Фундаментом. «Гроты» подтвердили мой статус лучшего ремесленника империи. Настало время доказать, что я — величайший архитектор чувств.
Я не прогнулся под сатиру мальчишки, а использовал его эпиграмму как идеальное техзадание. '
Вызов принят, господин поэт. Я покажу вам, что такое настоящая «эмоциональная ювелирная драгоценность». Я спроектирую вещь, которая заставит сердца сжиматься в заданной последовательности. Формула катарсиса существует, и я воплощу ее в золоте и стали.
К тому же, ход оказался блестящим со стратегической точки зрения. В этом обществе я навсегда остался бы «механиком», «чудодеем», опасным и непонятным выскочкой. Чтобы получить реальную власть, мне необходимо взломать их культурный код. Придется заговорить с ними на языке, который они считают своей исключительной привилегией — на языке «высоких материй» и «душевных порывов».
Вяземский думает, что загнал меня в ловушку. На деле же он распахнул передо мной двери в залу, куда раньше меня пускали разве что через черный ход для поставщиков. Теперь я — оппонент. Равный. Мастер, с которым спорят о сути прекрасного, а не просто заказывают очередную табакерку.
Они жаждут поэзии? Они ее купят. Втридорога. Оплатив мой вход в закрытый клуб признанием моего гения. Самоуверенно? О нет, у меня вызов к совершенству на уровне ДНК.
А Пестель… Пестель считал именно этот подтекст — силу, готовность играть на чужом поле и выигрывать. Он разглядел во мне человека, который не защищается, а атакует, используя оружие противника. Его «мы это ценим» дорогого стоит. Значит, те, кто по-настоящему вращает колеса этой империи, увидели во мне нечто большее, чем просто ювелира.
Карета качнулась, поворачивая на Невский. Я взглянул на трость. В его недрах тоже таился «последний довод» — скрытый от глаз, но готовый в любую секунду изрыгнуть пламя. Моя жизнь всё больше напоминала этот механизм: под изящной, блестящей оболочкой скрывалось нечто жесткое, функциональное и эффективное.
Впереди маячили два грандиозных проекта. «Тверская корона» для Екатерины — мой политический приговор строптивой княжне, и «Древо Жизни» для императрицы-матери — мой золотой билет в дворянство. И теперь к ним добавилось это пари.
Внутри закипал рабочий азарт. Я был Саламандрой. Огонь этого века перестал обжигать — он стал моей родной стихией.
Пора садиться за расчеты. Времени на ожидание «музы» не было, да она мне и не требовалась. У меня была цель и понимание технологии. А душа… что ж, я соберу им ее из лучших шестеренок, которые только видел этот мир. И они поверят, что она живая.
Потому что в руках мастера любая сталь становится плотью.
Экипаж замер у ворот «Саламандры». Дом встретил привычным ароматом.
Я вышел из кареты, уверенно опираясь на трость. Завтра я начну проектировать человеческую эмоцию.
Утро началось с шелеста бухгалтерских ведомостей. Стоило мне спуститься в кабинет, как в дверях материализовалась Варвара Павловна. На стол легла пухлая папка, и без лишних предисловий в комнате зазвучал четкий доклад.
— Доброе утро, Григорий Пантелеич. Стряпчий уже томится в приемной, бумаги по товариществу готовы к визированию. Устав я взяла на себя, — она веером разложила передо мной листы, исписанные убористым, строгим почерком. — Структура следующая: за вами контрольный пакет. Мне, как управляющему партнеру, отходит оговоренная вами доля.
Я кивал, пропуская мимо ушей детали юридической эквилибристики. Разум, сорвавшись с поводка, раз за разом возвращался ко вчерашнему пари и ядовитым, строчкам Вяземского. Мальчишка, сам того не зная, выдал идеальную диагностику. Все мои работы провоцировали изумление, порой — суеверный страх, но никогда не резонировали с чем-то внутри зрителя.
Лишь однажды система дала иной результат. Когда «Небесный Иерусалим» впервые поглотил свет свечи. В ту секунду даже я, законченный прагматик, ощутил иррациональное покалывание в пальцах. Та самая «поэзия в металле», которой я вчера торговал в салоне, тогда действительно родилась из хаоса линз и призм.
Но тот складень надежно спрятан за монастырскими стенами. Для остального мира я оставался создателем «блестящих погремушек». И Вяземский, черт бы его подрал, вскрыл этот нарыв.
— … объект у Крюкова канала, — Варвара перевернула страницу, возвращая меня в реальность. — Аренда копеечная, однако придется латать крышу и укреплять перекрытия под тяжелые станки. Главный козырь — собственный причал. Мои расчеты показывают, что при текущих объемах закупки уральской стали ремонт отобьется за два года. Стратегически — это наиболее рациональный выбор.
Перед глазами вместо стройных столбцов цифр и планов застройки маячило лицо Вяземского — его лощеная ухмылка. Нужно было утереть ему нос. Требовалось совершить технологический прорыв в область чувств. Заставить этого сноба-поэта признать: язык рычагов и передаточных чисел способен выдавать смыслы не хуже, чем ямб или хорей.
Но каков должен быть алгоритм? Как сконструировать не восхищение, а сопереживание?
— Григорий Пантелеич? — В голосе Варвары прорезалось беспокойство. — Я перешла к третьему варианту — соляные склады на Гутуевском. Далеко, логистика — кошмар, зато стены каменные, выдержат хоть прямое попадание из пушки.
— Крюков канал, — отрезал я, ткнув набалдашником трости в план здания. — Берем его. Контрактуйте подрядчиков.
Варвара удивленно вскинула брови. Она явно настраивалась на долгую партию с обсуждением рисков и дебиторки, а я закрыл вопрос за секунду, даже не вникнув в смету.
— Вы уверены? — она помедлила. — Динамика расходов может измениться, если мы…
— Уверен, Варвара Павловна. В таких вопросах я доверяю вашим расчетам больше, чем своим глазам. Действуйте.
Она начала собирать бумаги, продолжая бросать на меня недоуменные взгляды. Мое отсутствие в «здесь и сейчас» ощущалось физически. На самом деле, мне хватило ее экспертности, чтобы сделать выбор, поэтому может со стороны это выглядело и спонтанным выбором, но в реальности я сделал верный выбор. Да и вникать в операционные задачи я не сильно хотел.
— Хорошо, — она направилась к выходу. — Я подготовлю бумаги. Стряпчий всё еще…
— Пусть ждет. Визирую всё позже. Сейчас мне нужно подумать. В одиночестве.
Дверь закрылась с едва слышным щелчком.
Поэзия в металле. Душа из шестеренок. Эффектные лозунги для светской болтовни, а на деле — стерильная пустота в голове. Музыкальные шкатулки, автоматоны, танцующие куклы — всё это вторичный хлам, мертвая механика. Чтобы выиграть это пари, мне нужно было найти способ взломать человеческое восприятие, но нужный ключ пока не подбирался.
За окном бурлила хаотичная, грязная жизнь. Тяжелый экипаж, прогрохотав по мостовой, щедро окатил жижей зазевавшегося разносчика пирогов. Чуть поодаль, активно жестикулируя, в яростном споре сошлись двое купцов. В этой суете, в их гневе и мелочной радости пульсировало то, чего отчаянно не хватало моим работам — жизни, непредсказуемости. В моих же творениях царила лишь стерильная красота.
Как заставить металл чувствовать?
Вопрос казался безумным, почти еретическим для ювелира, но он продолжал биться в черепе, точно пойманная птица. Вернувшись к столу, я уставился на чистый лист. Задача стояла демиургическая.
Мысли сцепились в тугую цепь. Тепло? Самый очевидный, биологический отклик. В памяти всплыл копеечный сувенир из будущего, стоявший на столе у чьей-то секретарши: пластиковый цветок, лениво раскрывающий лепестки от жара чашки с кофе. Биметаллическая пластина — примитив, уровень балаганного фокуса. Можно повторить это в золоте и платине: подносишь пламя, и бутон распускается. Эффектно? Пожалуй. И где здесь душа?
А что, если свет? В игру вступает химия — светочувствительные соли серебра. Я вспомнил старый, выцветший снимок родителей. Солнце, когда-то подарившее этот кадр, со временем его же и уничтожило, превратив дорогие лица в призрачную дымку. На этом принципе можно создать «живого» хамелеона: узор, темнеющий на солнце и бледнеющий в тени. Изделие, меняющее облик в зависимости от времени суток. Любопытно, но слишком пассивно. Это реакция, а не поступок. Масштаб не тот.
Я мерил кабинет шагами, до белизны в костяшках сжимая набалдашник трости. Саламандра под ладонью казалась теплой. Нужно, чтобы вещь существовала автономно. Вспомнились «погодные домики»: фрау выходит к дождю, герр — к солнцу. Можно исполнить это изящнее — крошечный ангел, укрывающийся под золотым сводом перед грозой. Диалог с природой, почти мистика. И всё же мимо. Вещь будет говорить с небом, а мне нужно, чтобы она проняла поэта.
Я тяжело сел в кресло. Ловушка профессиональной деформации: я продолжал мыслить категориями «хитроумных механизмов», в то время как требовалось мышление создателя жизни.
Звук. А что, если душа — это голос? Мне семь лет, я сижу за расстроенным пианино, робко вжимая клавишу в войлок. Внезапно из угла комнаты доносится призрачный ответ — это старая отцовская гитара, чья струна начала вибрировать в унисон. Резонанс. Две физически не связанные вещи ведут диалог на невидимом языке.
Можно сконструировать предмет, откликающийся на конкретную ноту. Представим сцену: я подношу к нему камертон, один удар — и вещь, узнав «свой» звук, пробуждается. Крылья бабочки трепещут, лепестки дрожат. Красиво? Безусловно. Душа — это всегда каприз, непредсказуемость. Но идея в целом неплохая.
На губах сама собой появилась жесткая усмешка. Кажется, решение найдено.
Окружающий мир перестал существовать. Авторучка носилась по бумаге, вычерчивая схемы, векторы и расчеты. Я не собирался спорить с ним о словах. Мы сравним наши инструменты в деле и посмотрим, чье искусство окажется более весомым.
В работе пролетел час, за ним другой. Из транса меня вывел лишь осторожный, едва слышный стук в дверь.
— Войдите! — рявкнул я, едва сдерживая раздражение от того, что поток мыслей был прерван на самом интересном месте.
В дверях застыл Прошка, выглядящий так, будто ожидал порки.
— Там это… — пролепетал он, косясь на мои наброски. — Господин какой-то. Утверждает, к полудню назначено.
Взгляд на часы подтвердил худшее: время вышло. Совсем забыл. Дядя Оболенского. Досада захлестнула меня — идея была почти оформлена, почти осязаема.
— Проси, — вздохнул я, откладывая перо. — И организуй нам чаю, Проша. Покрепче.
Стоило двери закрыться за мальчишкой, как контуры грядущего шедевра в моем воображении начали стремительно таять. Обида на прерванный творческий акт быстро уступила место любопытству. Старик. Дядя Оболенского. Появление этого осколка прошлого спустя столько времени не сулило ничего, кроме лишних хлопот.
Спустя минуту в кабинет вошел посетитель. Он замер у порога, не решаясь пересечь невидимую границу, и почтительно склонил голову. Я встал и вышел из-за стола, изучая его с профессиональным прищуром оценщика: время и, судя по всему, финансовые вливания сотворили с этим человеком маленькое чудо. От безнадежной, костлявой нищеты, сквозившей в каждом его жесте, не осталось и следа. Сюртук, хоть и старомодный, был пошит из добротного сукна, а в руках гость сжимал вполне приличный цилиндр.
— Мастер Григорий, — произнес он. — Благодарю, что не отказали в приеме.
— Проходите, сударь, располагайтесь, — я указал на кресло, перехватив трость поудобнее. — Рад видеть вас в добром здравии. Судя по всему, дела пошли в гору.
Он проследовал к креслу, но садиться не спешил, озираясь по сторонам с нескрываемым изумлением.
— Вырос ты, парень, — пробормотал он с какой-то неуместной отеческой теплотой. — Окреп, заматерел. А ведь я помню тебя совсем другим. Забитым, худющим от голода, со страхом в глазах.
Я сел в свое кресло. Старик тоже уместился напротив. Я хранил молчание. Память старика буксовала на том самом дне, который стал для меня точкой входа в этот век.
— Помню, как сейчас, — продолжал он, глядя куда-то сквозь меня, в пустоту. — Принесла меня нелегкая в ту щель к твоему дядюшке. С фибулой прабабки… Последнее, что от рода оставалось. А вид у вещицы был, прямо скажем, непотребный.
Прошка бесшумно внес поднос с чаем. Старик проводил его взглядом и коротко кивнул.
— Племянник мой, князь, — гость криво усмехнулся, — человек с причудами. Брезгливо так на нее посмотрел, поморщился. «Приведи свою рухлядь в порядок, дядя, фамильная вещь, а выглядит как мусор». Выдал три рубля на починку, да еще сострил вслед, мол, проверю утром, не пропил ли. Вот я и метался по городу. Да только на Невском с такой мелочью возиться брезговали. Один высмеял, другой за порог выставил. От полного отчаяния я и забрел к твоему Поликарпову.
Он сделал глоток, прикрыв глаза.
— Оставил я ее, а сердце — камнем вниз. А утром племянник тенью стоит, и вы оба. И в руках у князя моя фибула, да только… иная. Живая. Словно ее только что из горна самого Творца достали. Я тогда и слова вымолвить не мог. А ты забился в угол, молчал как рыба. Но я-то понял сразу, чьих это рук дело.
Чашка со стуком опустилась на блюдце.
Он замялся, подбирая слова.
— После того, как племянник мой вас… выкупил, дела мои пошли в гору. Он, в благодарность за то, что я ему такое сокровище указал, помог мне с долгами, выхлопотал небольшую должность в Коллегии. Не ахти что, но на хлеб с маслом хватает. Живу тихо, в дела не лезу. А ведь в нашу первую встречу я был не богаче самого Поликарпова…
Сентиментальная часть аудиенции, кажется, подошла к концу.
— Вы ведь здесь не ради воспоминаний о прошлом, верно? — мягко заметил я, поглаживая набалдашник трости. — К чему это предисловие?
Старик выпрямился, и его лицо мгновенно осунулось. Сквозь лоск добротного сюртука проступила старая боль.
— Беда у меня, Григорий Пантелеич. И единственный человек, способный ее разрешить — это вы. Проблема всё в той же фибуле.
Он нахмурился, не понимая о чем толкует старик.
— После той истории племянник, князь Оболенский, оставил вещицу у себя. «В уплату за долги», — шутил он, но я не роптал, ведь по сути я был вам обязан жизнью. Он носил ее не снимая, хвастался на каждом углу, называл «первым росчерком Саламандры». Она стала его личным амулетом.
Старик судорожно сглотнул, голос его дал трещину.
— Месяц назад на приеме был гость. Старый коллекционер, князь Юсупов. Человек тяжелый, с дурной славой. Про таких говорят: если ему вещь в душу запала, он ее вырвет вместе с душой владельца.
Я внутренне подобрался. Фамилия Юсупова в Петербурге была синонимом хищнической алчности.
— Юсупов вцепился в фибулу взглядом. Долго вертел, цокал языком. А потом… он просто объявил племяннику, что отныне эта безделушка принадлежит ему. В счет какого-то замшелого карточного долга, о котором Оболенский и думать забыл. Племянник пытался возражать, но против Юсупова он — камыш против бури. Испугался. И отдал.
Старик сгорбился, уставившись в столешницу.
— Узнав об этом, я чуть рассудка не лишился. Это ведь прабабкина память… единственная нить с прошлым. Племянник лишь руками разводит, бормочет что-то про «обстоятельства». А к Юсупову соваться — верная смерть, он меня и на порог не пустит.
Он поднял на меня глаза, на лице сплошное отчаяние, граничащее с безумием.
— И вот я здесь, Григорий Пантелеич. Как у последней черты. Я понимаю, что вернуть ее — это за пределами возможного. Я прошу о другом.
Он подался вперед, переходя на судорожный шепот.
— Сделайте мне точно такую же. Реплику. Точь-в-точь, до мельчайшей зазубрины. Чтобы я мог просто держать ее в руках и знать, что частица семьи всё еще со мной. Я копил… долго копил. Заплачу любую сумму, какую назовете. Только вы можете это исполнить. Только в вашей памяти остался ее истинный облик.
Он замолчал, затаив дыхание.
Глава 13
Март по-хозяйски сносил обветшалые зимние декорации. С крыш «Саламандры», звеня разбитым хрусталем, срывались ледяные кинжалы, а сугробы во дворе, почернев, оседали в вязкую, чавкающую под сапогами кашу. Воздух бил в ноздри наглой, бодрящей свежестью, что присуща ранней весне.
Посреди двора грузно темнела крытая повозка, запряженная парой мощных битюгов. Лоснящиеся от усердной чистки бока коней подрагивали, выбрасывая в холодный воздух клубы пара. Никакого лоска светских выездов — сугубо утилитарный аппарат, готовый месить мартовскую грязь.
На крыльце появилась Варвара Павловна. Никаких шелков и кружев, только строгий дорожный костюм из плотного темно-синего сукна да выглядывающие из-под подола носки крепких сапожек на толстой подошве. Волосы туго стянуты на затылке, взгляд — острый, по-купечески цепкий.
Стоило ей занести ногу на подножку, где уже ерзала в нетерпении Катенька, как из дверей мастерской пулей вылетел Прошка. Мастера, с головой ушедшие в какой-то новый заказ, выставили мальчишку вон, чтобы не путался под ногами, а Григорий Пантелеич забаррикадировался в кабинете. Изнывая от собственной ненужности, пацан кинулся к Варваре.
— Варвара Павловна! — выпалил он, едва переведя дух. — Возьмите с собой! Я сгожусь! Бумаги носить, али еще чего…
Варвара смерила его оценивающим взглядом. Худой, взъерошенный, но в глазах горит та самая жажда деятельности, которую так ценил Саламандра. Раз уж сам Григорий Пантелеич держит его при себе, стоит присмотреться. Да и в мужских делах, куда она сегодня планировала вторгнуться, наличие «адъютанта», пусть и такого мелкого, добавляет веса.
— Сгодишься? — она иронично приподняла бровь. — Считать-то хоть умеешь?
— До десяти! — с гордостью отрапортовал Прошка.
— Негусто, — усмехнулась Варвара. — Ладно, полезай. Назначаю адъютантом. Держи инвентарь.
Она сунула ему тубус с чертежами и грифельную доску. Просиявший Прошка шмыгнул в повозку. У ворот процессию провожал Ефимыч. Скрестив на груди могучие руки, он неодобрительно качал головой, глядя на Катеньку.
— Варвара Павловна, помилосердствуйте, куда ж с дитем по такой хляби, да на развалины? — пробасил он. — Не женское дело по стройкам шастать.
Уже устроившись на сиденье, Варвара обернулась через плечо:
— Ничего, Ефимыч, пусть привыкает. Будущая хозяйка обязана знать, откуда ее капиталы растут. Трогай!
Повозка, скрипнув, качнулась и тяжело покатила вперед. Кучером был Лука, назначенный в провожатые Ефимычем.
Выбравшись на набережную, экипаж окунулся в городской шум: крики извозчиков, грохот колес по брусчатке, перезвон колоколов. Пока Катенька, прилипнув к стеклу, восторженно провожала взглядом прохожих, Прошка решил соответствовать моменту. Вспомнив, как Григорий Пантелеич, нахмурившись, чертит на бумаге непонятные, но явно гениальные схемы, он принялся копировать наставника.
Напустив на себя вид чрезвычайной важности — Варваре пришлось прикусить губу, чтобы не рассмеяться, — мальчишка водрузил на костлявые колени грифельную доску. Нахмуренные белесые брови, высунутый от усердия кончик языка: работа предстояла серьезная. Грифель скрипел, рождая на темном поле хаос линий. Проплывающий мимо дом с колоннами тут же превращался в кривой квадрат, перечеркнутый палочками, а проезжающая карета мутировала в загогулину на колесиках, подозрительно напоминающую жирную гусеницу. Рядом возникла фигура лошади, которую при желании можно было принять за истощенную собаку. Все это щедроудобрялось загадочными точками и закорючками — для пущей секретности.
Катеньке быстро наскучило однообразие фасадов. Перегнувшись через сиденье, она некоторое время молча, с пугающей детской серьезностью изучала творчество соседа.
— Ты чего делаешь? — наконец спросила она, ткнув пальчиком в «лошадь».
— Заметки, — солидно, не отрываясь от процесса, буркнул Прошка. Он как раз пытался зафиксировать пролетевшего голубя, выходившего похожим на летучую мышь-монстра. — Дела фиксирую. Важные. Чтоб не забыть.
В голосе сквозило столько напускной деловитости, что Катенька не выдержала. Прыснула звонко:
— Да ты же писать не умеешь! Это не дела, а каракули! Мама мне уже буквы показывала, я знаю!
Прошка вспыхнул до корней волос. Его, только что приобщившегося к тайнам большого дела, публично разжаловали в неучи. Рывком отвернувшись, он прикрыл доску рукой.
— Ничего ты не смыслишь! — обиженно огрызнулся он. — Я не буквами пишу! Это по-нашему, по-мастеровому! Тайнопись! Чтоб вороги не пронюхали! Тебе, барышне, такое не понять.
— Так уж и тайнопись? — Катенька развеселилась еще больше. — А ну, растолкуй мне эту свою собаку!
— Это не собака, а боевой конь! Означает, что мы движемся стремительно!
— А гусеница?
— Карета это! Знак того, что миссия у нас важная, государственная!
Спор разгорался, переходя в активную фазу с тыканьем пальцами и громким шепотом, грозящим нарушить покой начальства. Прошка отчаянно защищал свою криптографию, а Катенька с беспощадно крушила его оборону.
Варвара, до этого наблюдавшая за сценой в отражении оконного стекла, повернулась к детям. В глазах ни капли строгости — только теплая, чуть печальная усмешка.
— Не шумите, — произнесла она спокойно. — Прохор, Катерина права. Грамоте ты не обучен. Пока. Зато память у тебя цепкая. А ну-ка, доложи: почем нынче на рынке пуд ржаной муки?
Прошка насупился, мгновенно переключая мозги в рабочий режим. Тут он плавал как рыба в воде.
— Гривенник, коли у бабы с воза брать. А у купца в лавке — и все полторы заломят, — отчеканил он.
— Верно. А связка баранок?
— Пятак. Если черствые — за три копейки сторговать можно.
— Молодец, — кивнула Варвара. — Вот это и есть твоя арифметика. Жизненная. Сегодня увидишь, как взрослые мужики деньгой ворочают. Смотри в оба и мотай на ус, Прохор. В нашем деле не цифра в тетради, а цена в голове — всему царица.
Она отвернулась к окну. Глянув на свою дощечку, Прошка стер каракули рукавом. Сегодня его ждал настоящий урок.
Колеса заскрипели и замерли у мрачного, приземистого строения на берегу Крюкова канала. Бывшая суконная мануфактура купца Рябушкина выглядела умирающим зверем: позеленевшие от вечной сырости кирпичные бока пошли глубокими трещинами, а арочные окна, забитые досками, таращились на мир черными, слепыми провалами.
На крыльце уже пританцовывал от холода и нетерпения приказчик — вертлявый мужичок в съехавшей набекрень лисьей шапке. Завидев гостей, он согнулся в три погибели, едва не касаясь носом грязных ступеней.
— Варвара Павловна! Матушка! — зачастил он, семеня навстречу. — Какая честь! Владения наши хоть и скромны, зато место — золото! Канал под боком, самый центр!
Скинув теплую шаль на руки Луке, Варвара прошла мимо, не удостоив болтуна ответом. Взгляд опытного прораба сканировал пространство, мгновенно выхватывая язвы запустения.
— Стены плачут, — констатировала она, проведя перчаткой по влажной кладке.
— Помилуйте, сударыня! — засуетился приказчик, заламывая руки. — Так ведь весна-с! Распутица! Летом здесь сухо, как в песках Астрахани!
Пропустив ответ мимо ушей, Варвара кивнула на потолок:
— Лука, проверь несущие.
Молчаливый юркий парень подошел к потемневшей от времени балке. Прищурившись, он без разбега подпрыгнул, повисая на дереве всем своим весом и поджав ноги. Для подгнившей древесины это было тяжелым испытанием. Перекрытие отозвалось угрожающим треском, и на лисью шапку приказчика щедрым дождем посыпалась труха.
— Под замену, — резюмировал Лука, мягко приземляясь на пол.
Приказчик побледнел, бормоча что-то про «легкий ремонт», пока Варвара чертила пометки на плане, который держал перед ней Прошка. Отпустив детей резвиться в пустых цехах — пусть побегают, пока взрослые работают, — она продолжила инспекцию. Огромные залы с остовами станков казались идеальным полигоном для игр. Эхо разносило звонкие голоса и топот ног, хоть немного оживляя мертвую тишину мануфактуры.
Осмотр первого этажа подходил к концу, когда к Варваре подлетел белый как мел Прошка.
— Варвара Павловна… — просипел он, дергая ее за рукав. — Катенька…
Варвара, не отрываясь от чертежа, отмахнулась:
— Что Катенька? Спряталась? Ищи лучше.
— Искал! — голос мальчишки сорвался на визг. — Везде искал! Нету ее! Мы в прятки играли, я глаза закрыл, а она… исчезла!
Варвара резко выпрямилась, обводя взглядом огромный зал, скалящийся десятками темных углов.
— Катя!
Крик увяз, не встретив ответа. Мир мгновенно сузился до одной пульсирующей точки. Сметы, планы реконструкции, споры с приказчиком — все вылетело из головы, вытесненное животным ужасом. Рациональный ум прораба отключился, уступив место панике матери.
— Катенька! — голос дрогнул, отражаясь от высоких сводов одиноким эхом.
Забыв о достоинстве, она сорвалась с места. Каблучки дробно застучали по гнилым доскам. Она металась между ржавыми, похожими на скелеты чудовищ станками, ныряла в черные проемы, заглядывала в пустые, пахнущие плесенью бочки. Рядом, тяжело дыша, носились бледные Лука и Прошка.
Цех был пуст. Абсолютно, пугающе пуст. В висках набатом стучала одна мысль: «Улица. Канал. Тонкий лед. Вода». Легкие сжало спазмом, дышать стало больно. Варвара заставила себя остановиться. Вдох-выдох. Думай.
Взгляд, привыкший искать строительные дефекты, зацепился за неправильность. За нарушение линий. В длинной монолитной стене темнела странная, нелогичная ниша, заваленная хламом. На планах здесь значилась сплошная кладка.
Повинуясь скорее интуиции, чем логике, она бросилась к стене. Отшвырнула тяжелый тюк. Под грязными лохмотьями обоев обнаружился грубо сколоченный деревянный щит. Внизу, у самого пола, чернела дыра с рваными краями — проход, прогрызенный временем или крысами, как раз по размеру ребенка.
— Лука! Ломай!
Бывший егерь ухватился за край щита и с рыком рванул на себя. Дерево закричало и хлипкая преграда ухнула, открывая проем в потайную каморку. В нос ударил запах вековой пыли и мышиного помета.
Варвара зашла в темноту, готовая к самому страшному.
В дальнем углу, устроившись на куче ветоши, спала Катенька. Свернувшись калачиком и поджав ножки, она сладко посапывала в своем идеальном, секретном «домике», надежно укрытая от суеты внешнего мира.
Ледяные тиски, сжимавшие сердце, разжались не сразу — медленно, со скрипом. Глядя на безмятежное, чуть порозовевшее во сне личико, Варвара шумно выдохнула. Ужас отступил.
Опустившись на колени, она осторожно коснулась разметавшихся волос. Катенька, что-то пробормотав, повернулась на другой бок. Варвара подхватила ее — сонную, теплую, тяжеленькую. Живую.
— Ну и напугала же ты меня, разбойница, — шепот дрожал, выдавая бурю внутри. — Ужо я тебе задам…
Слова были строгими, но в интонации сквозила бесконечная нежность. Прижав дочь к груди и вдыхая родной запах, она на мгновение замерла, позволяя себе быть просто матерью. Все обошлось.
Однако, направившись к выходу из комнаты, Варвара задержалась на пороге.
Эмоции схлынули так же внезапно, как и накрыли. Материнский инстинкт, выполнив задачу, отключился, и в дело мгновенно вступил ясный рассудок управленца. Она обернулась, окидывая взглядом неказистое, пыльное помещение.
Любой другой увидел бы здесь грязную нору, ошибку каменщиков или забытый строительный тупик. Варвара Павловна видела иное.
Помещение, отсутствующее на планах. «Лишнее». Несуществующее. Слепая зона.
Это удачная находка.
Перед глазами тут же встал образ Григория Пантелеича с его вечной головной болью: куда прятать то, что не предназначено для чужих глаз? Чертежи, образцы, способные перевернуть мир? Реактивы, которые он распихивает по ящикам стола, рискуя устроить пожар? Гроссбухи с записями?
Эта дыра в стене — идеальный ответ.
В голове уже разворачивалась стройка. Гнилой щит — долой. Вместо него встанет кованая стальная дверь, обшитая деревом под обычный книжный шкаф или стеновую панель. Никаких скважин. Замок… тут уж Кулибин расстарается. Нужна хитрая механика, секрет, который не возьмет ни одна отмычка.
Внутри — сухая обшивка, стеллажи. Это будет сердцевина их будущей крепости. Цитадель. Место, куда не сунет нос ни вор, ни любопытный чиновник. Здесь можно проводить переговоры, о которых не должны знать даже стены — потому что у этой комнаты и стен-то официально нет.
Ветхая мануфактура в одночасье превратилась наивыгоднейшую сделку.
На губах Варвары заиграла улыбка.
Отогнав мечты, она вернулась к реальности. Впереди ждал торг с подрядчиком, но теперь она возьмется за дело с удвоенной хваткой.
Устроив сонную Катеньку на тюке с шерстью, Варвара Павловна выпрямилась. Маска материнской тревоги исчезла. Как раз вовремя: в дверях главного цеха, отдуваясь, возник подрядчик. Артемий Силыч — бородатый, дородный, с бегающими маслянистыми глазками — явился в сопровождении приказчика, который уже успел нашептать ему, с кем предстоит иметь дело.
Силыч цепким взглядом просканировал помещение, споткнулся о фигуру Луки, скользнул по Варваре и детям, и лицо его расплылось в снисходительной улыбке. Перед ним стояла барыня, решившая поиграть в купчиху. Идеальная жертва. В его голове уже весело звякали легкие барыши.
— Артемий Силыч, — Варвара не стала тратить время на светские реверансы. — Владения осмотрены. Работы — непочатый край. Ваша цена за то, чтобы привести этот хлам в божеский вид?
Купец сразу включил режим «страдальца». Заломив руки и картинно вздыхая, он принялся живописать апокалипсис местного масштаба.
— Ох, матушка Варвара Павловна! Место-то такое! Сырость камень точит, балки — труха, крыша — решето!
Варвара слушала эти стенания с легкой усмешкой. Подрядчик долго нагнетал ужас, набивая цену, пока наконец не выдохся и не озвучил итоговую сумму — столь бесстыдную, что она могла бы вогнать в краску даже портового ростовщика. Варвара и бровью не повела.
Повернувшись к своему «адъютанту», она скомандовала:
— Прохор, кассу.
Мальчишка с видом министра финансов водрузил на перевернутую бочку пачку свежих ассигнаций и тугой, приятно звякнувший кожаный кисет.
— Артемий Силыч, — спокойно начала Варвара. — Слова — это ветер, а деньги — камень. Будем считать наглядно. Вы человек тертый, я — женщина слабая. Станем класть на бочку за каждое ваше слово.
Купец, опешив от такого подхода, самодовольно ухмыльнулся.
— Отчего ж не потешить. Итак, кирпич. Тысяча штук, боровического, лучшего сорта… десять рублей ассигнациями.
Варвара медленно отсчитала бумажку. Новенькая, хрустящая, она легла на грязное дерево.
— Доски сосновые, воз… пять рублей.
На бочку легла еще одна купюра. Видя, как легко барыня расстается с капиталом, Силыч вошел в азарт. Цены росли, как на дрожжах, стопка бумаги увеличивалась. Когда дошли до стоимости работ, купец, окончательно потеряв берега, выпалил:
— А за работу моей артели, за все про все — пятьсот рублей.
Варвара замерла. Подняла на него тяжелый взгляд.
— Пятьсот?
Спорить она не стала. Просто развязала кисет и высыпала на бочку горсть серебряных полтинников и гривенников. Мелодичный звон заставил купца вздрогнуть.
— Вот здесь, Артемий Силыч, пять рублей серебром. Это задаток. Лично ваш. — Она впилась взглядом в его глаза. — Если вы прямо сейчас, при мне, перепишете все по совести.
Удар был рассчитан идеально. Она предлагала сговор. Серебро против бумаги. Живые деньги против воздушных замков.
— Я ведь женщина глупая, — голос стал вкрадчивым. — Но слухом земля полнится. Говорят, на подрядном ряду артель на такой объем за триста рублей найти можно. Вы просите пятьсот. Двести рублей разницы — это, поди, ваш интерес? Так я вам его и так заплачу. Только не двести бумагой, а пять серебром. Сверх уговора. Прямо сейчас в карман.
Силыч смотрел то на горку серебра, то на Варвару. Мозг лихорадочно считал: двести рублей на бумаге, которые еще надо выкроить, украв на материалах, или полновесное серебро здесь и сейчас? Жадность боролась с жадностью.
— Десять, — хрипло выдавил он.
— Семь, — отрезала Варвара, добавляя пару монет. — По рукам?
— По рукам! — выдохнул купец, понимая, что аукцион закрыт.
Он сгреб серебро в карман, и лицо его волшебным образом преобразилось, став честным и благостным. Голос потек медом, он уже готов был подписать договор хоть на триста, хоть на двести, рассыпаясь в благодарностях за «мудрое решение». Но у Варвары был припасен еще один козырь.
— Погодите, Артемий Силыч. Дела делами, а учет — прежде всего.
Из мешка, который держал Лука, появился маленький безмен — изящная латунная вещица с крючком и шкалой. Варвара указала на мешочек с гвоздями, который подрядчик притащил как образец качества.
— Вы пишете: «гвозди кованые, образец, вес — десять фунтов». Давайте-ка проверим. Лука!
Гигант молча поднял мешок Силыча, казавшийся в его лапе кисетом с табаком, и протянул хозяйке. Варвара ловко подцепила узел крючком. Стрелка качнулась и замерла.
— Недовес, — констатировала она, сунув шкалу под нос остолбеневшему купцу. — Почти вдвое. У вас, Артемий Силыч, фунт какой-то особенный, сугубо купеческий.
Не давая ему опомниться, она медленно, с показательным звоном сгребла с бочки один серебряный рубль и вернула его в кисет.
— Неустойка за жульничество. Нехорошо, Артемий Силыч. Бог все видит, а я все считаю.
Купец сдулся. Его поймали за руку, высекли, как нашкодившего мальчишку, и при этом даже не повысили голоса. Он смотрел на эту хрупкую женщину с суеверным ужасом.
Варвара, потеряв к нему интерес, повернулась к секретарю. У нее в глазах блеснули лукавые огоньки.
— Прохор, доску. Пиши. Диктую договор.
Она начала чеканить фразы, глядя в потолок:
— Первое: подрядчик Артемий Силыч обязуется произвести ремонт крыши, замену полов и укрепление балок. Срок — до первого июня. Прохор, рисуй: крыша, пол, бревно. И крестик рядом.
Прошка, высунув язык, с остервенением царапал грифелем. Крыша вышла похожей на елку, бревно — на кривую сосиску, но суть была ясна.
— Второе: оплата в три этапа. Задаток — сейчас. Вторая часть — по готовности половины. Остаток — после приемки. Рисуй три мешка с деньгами, Прохор. И два зачеркни.
Купец, наблюдавший за рождением этого наскального контракта, окончательно впал в ступор.
— Третье: за каждый день просрочки — неустойка. Рубль в день. Прохор, рисуй солнце, рядом палку — это день. А рядом — монетку.
Мальчишка с азартом выводил иероглифы. Это было гениально: такой «документ» не требовал грамоты, его невозможно было ложно истолковать. Вот крыша, вот деньги, вот штраф. Язык образов, понятный даже лошади.
Катенька, до этого тихо сидевшая в углу, подошла к юному делопроизводителю. Оценив творчество, она с серьезным видом прошептала:
— А ты еще человечка нарисуй. Злого. Это будет судья, если купец нас обманет.
Прошка на секунду задумался и, кивнув, нацарапал рядом с мешками уродливую рожицу с рожками. Артемий Силыч, увидев свой портрет, обреченно вздохнул. Его только что обыграла вдова, чей секретарь не знает букв, а юрист рисует на него карикатуры.
Покряхтев для проформы, Артемий Силыч смирился. Он пошел навстречу, сыграл в игру, размашисто чиркнув пером под «наскальным договором». Потом он сгреб со стола серебряный задаток и, бурча под нос проклятия «бабам в штанах», выкатился из цеха, даже не кивнув на прощание. Варвара проводила его спину насмешливым взглядом.
Обратный путь тонул в сумерках. Колеса выбивали монотонный, убаюкивающий ритм, а на стеклах плясали неверные желтые отсветы первых городских фонарей.
Внутри повозки тишина. Откинувшись на жесткую спинку, Варвара прикрыла глаза, смакуя приятную тяжесть в теле — усталость победителя. На коленях, уткнувшись носом в мех шубы, мерно сопела Катенька, ее ровное дыхание действовало успокоительно.
Напротив, вцепившись в грифельную доску как в икону, замер Прошка. Широко распахнутыми глазами он смотрел на проплывающие огни, но видел явно не их. Он видел свою первую сделку: крышу-елку, три денежных мешка и рогатую рожицу купца. Сегодня он стал причастен к настоящему, взрослому делу.
— Варвара Павловна, — шепот едва прорезал тишину.
— Что, Прохор?
— А как вы догадались… про гвозди? — в голосе сквозило священное мальчишеское восхищение. — Он ведь так пел, так божился…
Варвара, не отрывая взгляда от проплывающих за окном огней, чуть заметно улыбнулась уголками губ:
— Запомни, Прохор: если купец начинает клясться всеми святыми в своей честности — первым делом тащи безмен.
Мальчишка серьезно кивнул, прижимая доску еще крепче. Глубину этой мудрости ему еще предстояло постичь, но урок был усвоен.
Повозка вкатилась во двор «Саламандры». Здесь уже горели фонари, из окон мастерской лился теплый свет, разбавленный приглушенным стуком молотков — работа не останавливалась ни на минуту. Завидев экипаж, Ефимыч поспешил распахнуть дверцу.
Осторожно растолкав Катеньку, Варвара подхватила ее на руки и спустилась на брусчатку. Ноги сами понесли было к главному дому — доложить, отчитаться, — но она замерла посреди двора. Желание немедленно искать одобрения Григория Пантелеича исчезло. Сегодня она сама приняла бой, сама выстроила стратегию, сама все решила. Именно этого хочет Григорий Саламандра.
Сонная дочь тяжелее навалилась на плечо. Варвара смотрела на светящиеся окна кабинета. Там, в тепле, среди реторт и чертежей, Саламандра двигал науку, спорил с вельможами и творил будущее. Это был его мир.
А у нее теперь появился свой.
Она мысленно вернулась туда, в здание у Крюкова канала. И перед ее внутренним взором встала темная, пыльная, потайная комната, которой не было ни на одном плане. Ее маленький секрет.
Она никому о ней не скажет. Пока. Даже Григорию. Это будет ее сюрприз. Ее вклад в их общее дело.
Глава 14
Высохшие пальцы гостя впились в бархатную обивку кресла. Он молчал. Взгляд старика, прикованный к моему лицу, напоминал взгляд утопающего, увидевшего на горизонте парус — безумная, почти религиозная надежда. Вся его исповедь, пропитанная бессилием маленького человека перед вельможным хищником, лежала невидимым грузом на моем столе. Он молил о чуде, о воскрешении памяти.
О копии.
И в эту секунду сработал предохранитель: «Нет».
Реальность вокруг померкла. Я вспомнил свое прошлое. Москва, жирные «нулевые», время шальных денег и кричащей роскоши. Моя мастерская тогда напоминала элитный конвейер, где я, «золотых дел мастер» всея Рублевки, штамповал люксовый ширпотреб. Клиенты, лопающиеся от нефтедолларов, редко желали уникальности. Им подавай «как у той звезды на красной дорожке» или «точь-в-точь Тиффани, только чтобы бриллианты слепили сильнее». Я запускал этот бесконечный цикл репликации, добровольно превращаясь из художника в высокоточный 3D-принтер.
Банковский счет пух, позволяя покупать квартиры и машины, однако внутри, где-то в районе солнечного сплетения, разрасталась черная дыра. Творчество умерло, осталась механическая отработка заказа.
Триггером стал каприз жены одного нефтяного короля. Ей приспичило заполучить реплику колье Марии-Антуанетты. Полгода я жил в аду перфекциониста: сканировал гравюры, перекупал через мутных лиц архивные снимки, искал камни с идеальной дисперсией. Работа была выполнена. Колье вышло пугающе совершенным. Гонорар за него позволил бы мне безбедно жить до старости на каком-нибудь тропическом острове.
А вот следующую неделю я провел в запое, не в силах даже взглянуть на верстак. Блеск золота вызывал физическую тошноту. В зеркале я видел фальшивомонетчика высшей пробы. Создать копию — значит украсть чужую душу, не вложив своей. В ту ночь, сидя в мастерской, я дал себе зарок. Каждое следующее изделие будет шагом в неизвестность, уникальным прототипом. Иначе вся эта игра не стоит свеч.
Саламандра, венчающая мою трость, обожгла ладонь, возвращая сознание в 1809 год, в кабинет на Невском проспекте. Напротив, затаив дыхание, ждал приговора несчастный проситель.
— Исполнить вашу просьбу, сударь, мне не под силу, — голос прозвучал, пожалуй, жестче, чем следовало.
Лицо старика посерело, уголки губ дрогнули и поползли вниз.
— Копии — удел ремесленников, — продолжил я, машинально поглаживая голову саламандры. — Мои принципы исключают создание дубликатов. Повторять уже созданное, пусть и великими мастерами прошлого — значит расписаться в собственном творческом бессилии. А та фибула, работа над которой открыла мне двери в высший свет, заслуживает уважения, а не копии.
Свет в глазах гостя погас окончательно. Плечи его поникли, он словно уменьшился в размерах.
— Тем не менее. Я обещаю помочь. Мы пойдем иным путем. Вместо подделки мы вернем вам оригинал.
Старик встрепенулся, дернувшись.
— Помилуйте… но как? — прошелестел он. — Князь Юсупов… это же глыба! Он и слушать не станет…
— Оставьте Юсупова мне, — перебил я. План, мелькавший на периферии сознания, обрастал мясом и деталями. — У каждого коллекционера, будь он хоть трижды князь, есть ахиллесова пята. Ненасытная жажда обладания уникумом. Я предложу ему сделку. Создам вещь такой силы и красоты, что ваша фибула на ее фоне покажется ему ярмарочной безделушкой. Он сам захочет обмена.
— Но… Ваше сиятельство… — гость окончательно растерялся. — Цена такой работы… Мне и трех жизней не хватит, чтобы расплатиться с вами!
— Переговоры с князем я беру на себя, — усмешка сама собой коснулась губ. — После фурора на Гатчинском балу моя фамилия служит лучшим пропуском во многие гостиные Петербурга. Что же касается оплаты…
Я подался вперед.
— Считайте, что у меня перед вами долг чести. Именно ваша семейная реликвия стала первым звеном моего успеха здесь. Поэтому работу я выполню бесплатно. Ваша забота — лишь покрыть расходы на материалы: золото, камни, расходники. Ни монетой больше. Примите это как мою благодарность за тот шанс, который подарила мне судьба.
По морщинистым щекам старика медленно поползли слезы, прокладывая влажные дорожки в седой щетине. Он пытался что-то сказать, возразить или поблагодарить, но горло перехватило спазмом.
— Договорились? — уточнил я чувствуя неловкость от растрогавшегося просителя.
Он судорожно и часто закивал, прижимая руки к груди.
— В таком случае, ступайте с миром и ждите вестей. Процесс небыстрый. Но даю вам слово мастера: реликвия вернется в семью.
Когда за гостем закрылась дверь, я остался один. Окрыленный старик ушел, унося в сердце хрупкую надежду.
Мне нужно спроектировать идеальную наживку для искушенного хищника. Нечто такое, что заставит пресыщенного эстета Юсупова забыть обо всем на свете.
Утро началось с жесткого антикризисного менеджмента. Забаррикадировавшись в кабинете и рявкнув, чтобы не смели беспокоить, я окинул взглядом поле битвы. Инструменты, справочники, обрывки расчетов, черновые наброски — все смешалось в кучу, формируя наглядную карту моих текущих проблем. Пять направлений. Если не структурировать этот хаос прямо сейчас, не выстроить жесткую иерархию задач, лавина обязательств попросту похоронит меня под своими обломками.
Первой под руку попала стопка с пометкой «Срочно». Проект «Поэзия в металле» — мой ответ Вяземскому. Идея, зафиксированная в набросках, выглядела чертовски привлекательно: изящно, глубоко, с двойным дном. Однако реализация требовала ювелирной точности и серии экспериментов, на которые катастрофически не хватало времени. До следующего салона у Волконской оставалась, дай Бог, пара недель. Отложить? Исключено. На кону стоит моя репутация, которая здесь ценится дороже золота.
Вердикт: В работу. Фоновый режим, без штурмовщины.
Вторая папка таила в себе самую серьезную угрозу. «Тверские регалии». Официально — свадебный дар любящего брата. На деле — политическая взятка Великой княжне Екатерине Павловне. Перебирая эскизы диадем, парюр и даже стилизованного скипетра, я чувствовал себя сапером, а не художником. Мне предстояло создать символы власти, камуфлирующие горечь почетной ссылки. Тончайшая грань: удовлетворить непомерное тщеславие самой амбициозной фурии империи, при этом, выполняя негласную волю государя, указать ей на ее место. Каждый камень и завиток здесь обязан работать на смысловую двойственность. Ошибка в расчетах грозила нажить смертельного врага в Твери или вызвать холодное неудовольствие в Петербурге.
Пометка на папке: «Думать. Ждать концепции. Риск критический».
Третья стопка грела душу. «Древо Жизни». Мой золотой билет в дворянское сословие, прямой заказ вдовствующей императрицы. Механическое дерево с плодами-портретами — этот проект обещал стать моим magnum opus, вершиной мастерства, объединяющей инженерию XXI века и эстетику XIX. Самый сложный, дорогой и ресурсоемкий марафон, требующий мобилизации всех сил мастерской. Начинать нужно немедленно, однако спешка здесь смерти подобна. Я бережно отложил чертежи в сторону. Это игра вдолгую.
Четвертый пункт пока еще не существовал не на бумаге. Фибула. Обещание, данное старику Оболенскому. Придется поставить совесть на паузу. Вернусь к этому вопросу, как только разгребу основные завалы.
И, наконец, Пасха. Финишная прямая. Где-то в недрах Лавры дожидался своего часа «Небесный Иерусалим». Мне выбили оплату, тем не менее, деньги меня интересовали меньше всего. Главная цель — пиар. Мне необходимо личное присутствие на церемонии вручения дара Государю. Увидеть реакцию Александра, убедиться, что весь двор узнает имя мастера. Такая реклама стоит любых денег.
Откинувшись на спинку кресла, я прикрыл глаза. Картина прояснилась. Ситуация напоминала сеанс одновременной игры в шахматы на пяти досках.
Тактика проста: нанести удар там, где противник ждет меньше всего.
Взгляд упал на часы. Почти одиннадцать. В полдень аудиенция у Коленкура.
— Прошка! — позвал я ученика.
Мальчишка материализовался на пороге мгновенно, словно джинн.
— Футляр, что для французского посла. И вели закладывать карету.
Пока он гремел сапогами по лестнице, я извлек заказ Жозефины. Контрольный осмотр. Работа мастеров казалась безупречной. Те мелочи, что заставляли морщится моего внутреннего перфекциониста уже исправлены мной. Теперь заказ — абсолютный идеал.
Протерев оправу замшей до зеркального блеска, я щелкнул замком футляра.
Я был готов. Готов нанести свой маленький укол раздутому тщеславию Французской империи.
Через пятнадцать минут колеса жалобно скрипели, принимая на себя удары знаменитой петербургской распутицы, пока экипаж продирался сквозь серую хмарь города. За забрызганным грязью стеклом проплывали укутанные фигуры извозчиков и угрюмые фасады, напоминающие декорации к пьесе о вселенской тоске. На моих коленях покоился увесистый футляр.
Рядом, оккупировав добрую половину дивана, развалился граф Толстой. Навязавшись в попутчики вместо Вани, он, скрестив мощные руки на груди, всем своим видом излучал токсичное недовольство, словно мы ехали на эшафот.
— Паскудство, — пророкотал он, нарушая тишину. — Ехать на поклон к лягушатнику… После Тильзита это сродни визиту в дом к шулеру, который вчера пустил тебя по миру. Стыд, да и только.
Гвардейская гордость графа, уязвленная вынужденным миром с Бонапартом, кровоточила при каждом напоминании о французах.
— А кто сказал, что мы едем кланяться, Федор Иванович? — я аккуратно подбросил наживку, наблюдая за реакцией спутника. — Возможно, ситуация уже поменялась?
Толстой резко повернул голову, смерив меня недоуменным взглядом.
— О чем ты, Григорий? Корсиканское чудовище держит за глотку всю Европу, а мы вынуждены улыбаться и делать вид, что нам это нравится.
— Слухи ходят разные, — я позволил себе легкую, многозначительную усмешку. — В моей мастерской порой слышно больше, чем в салонах.
Граф хмыкнул. Он обожал быть в центре информационных потоков и не мог упустить шанс козырнуть осведомленностью.
— Слышно ему… Ладно, раз уж уши грел, слушай правду. Увяз твой Бонапарт. В Испании увяз, по самые эполеты. Есть у меня знакомец, что сейчас при штабе Багратиона, весточку прислал, он де знает многое: говорят, гверильясы эти, режут французов как скот. Целые полки в горах исчезают без следа. Сарагосу, которую должны были взять с марша, уже который месяц грызут, а она стоит. Великая армия в крови захлебывается.
В голосе Толстого, несмотря на грубость формулировок, звенело злорадное торжество профессионального военного.
— А Вена? — поинтересовался я. — Говорят, австрийцы тоже не сидят сложа руки.
— Точат сабли! — гаркнул Толстой, оживляясь. — Эрцгерцог Карл, слава Богу, не чета прежним штабным тюфякам. Армию пересобрал, муштрует. Ждут момента, чтобы корсиканцу кинжал в спину всадить, пока тот на Пиренеях барахтается. Потому Наполеон в наш союз и вцепился, как утопающий в обломок мачты. Война на две стороны для него — гроб.
Он распалился, пересказывая сплетни Английского клуба, перемешивая их с секретными сводками. Мне это было жуть как интересно. УЖ я то примерно помнил что и как было, но одно дело читать в учебниках и романах, а другое обсуждать реальность, которая только будет написана.
— Да еще англичанка гадит, будь она неладна. Флот их всю торговлю удавил. В Париже сахар нынче на аптекарских весах вешают, кофе дороже золота. А нас, ироды, заставляют блокаду держать, себе в убыток.
Выдохнув, граф замолчал, оставив на холодном стекле пятно пара. Эмоции били через край, но факты, которые он вывалил, были бесценны. Оставалось лишь сложить их в правильную конструкцию.
— Сведите данные, Федор Иванович, — произнес я медленно, словно размышляя вслух. — Наполеон увяз в Испании. Вена готова ударить. Англия душит экономику Франции с моря. Россия же, напротив, только что проглотила Финляндию, разгромив шведов. Такие же вести с войны?
Поймав тяжелый, осмысленный взгляд Толстого, я продолжил, чеканя выводы:
— Кто в таком раскладе должен дрожать? Мы — перед французами? Или французский посол должен ловить каждый наш чих, опасаясь потерять единственного союзника? Ситуация зеркально изменилась с Тильзита. Мы больше не побежденные, мы — хищники, выжидающие момент.
Толстой замер. Его привычная картина мира, построенная на категориях «унижения» и «чести», дала трещину. Он знал все эти факты по отдельности, но никогда не пытался собрать из них цельную картину.
— Выходит… — протянул он, и в басу прорезались хищные нотки, — мы едем не челом бить, а… зубы скалить?
— Именно. Мой визит к Коленкуру — это демонстрация силы. Я намерен показать, что русская мысль и русские технологии превосходят французские. Это булавочный укол, но в большой политике, как вы знаете, вовремя сделанный укол бывает эффективнее пушечного залпа. Да, я не надеюсь на видимый эффект, но это мое баловство такое. Потешить внутреннего «я».
Граф смотрел на меня с нескрываемым изумлением, которое на глазах трансформировалось в уважение. Передо ним сидел мастеровой с золотыми руками, еще и понимающий правила большой игры.
— А ты, брат, не так прост, — наконец крякнул он, хлопнув себя по колену. — Котелок у тебя варит не хуже, чем у Сперанского. Глядишь, и переиграем француза.
Я усмехнулся, принимая комплимент. Похвала от Толстого — это что-то из области фантастики.
Карета выкатилась на набережную, и город ударил по чувствам всей своей мартовской «красотой». Петербургская весна — безжалостное время. Парадная зимняя штукатурка осыпалась, обнажая грязную, неприглядную изнанку столицы. Ослепительный снежный саван превратился в ноздреватую, бурую жижу, по которой, смешиваясь с конским навозом и ледяным крошевом, весело журчали мутные ручьи. Влажный воздух, пропитанный угольной гарью, забивал легкие.
Экипаж остановился у роскошного особняка на Английской набережной. Резиденция французского посла буквально вопила о своем имперском статусе: идеальный фасад, надраенная до золотого блеска латунь, часовые у входа, застывшие античными статуями. Завидев нас, швейцары в пышных ливреях метнулись к дверце, как ошпаренные.
Ухватив поудобнее тяжелый футляр, я приготовился к выходу.
— Дальше я сам, Федор Иванович. Благодарю за сопровождение.
Тяжелая рука Толстого легла мне на плечо, вдавливая обратно в сиденье.
— Не спеши. Мы идем вместе.
— К чему это? — я искренне удивился. — Коленкур вряд ли полезет в драку, а моя безопасность внутри посольства гарантирована протоколом.
— Протокол здесь ни при чем, — отрезал граф. — Сперанский велел мне стать твоей тенью. А тень, как известно, от хозяина не отходит. Моя роль здесь — статус.
Он пронзил меня своим фирменным взглядом, от которого обычно тушевались гвардейские поручики.
— Ты входишь туда как Поставщик Двора. Как лучший мастер Империи. Визит одиночки выглядит как просьба. Визит в сопровождении графа, боевого офицера и дворянина — это уже аудиенция. Пусть лягушатник видит, что за твоей спиной стоит русское дворянство. В большой политике, Григорий, расстановка фигур на доске важнее слов. Уж не мне тебе говорить. Теперь-то.
Спорить было бессмысленно. Этот прямолинейный бретер только что преподал мне изящный урок придворной дипломатии. Визуальный ряд решает все.
Мы шагнули на мостовую. Я — с футляром в руках. И на полкорпуса позади — Толстой. Монументальная фигура в парадном мундире, ладонь привычно покоится на эфесе палаша. К дверям резиденции мы шли как послы, несущие ультиматум.
Мраморный вестибюль был залит блеском позолоты. Молодой щеголь Шарль де Флао уже заготовил снисходительную гримасу для «русского механика», однако при виде моей спутницы-тени его лицо мгновенно скривилось. Узнал графа, видать. Слава Толстого-Американца шла далеко впереди его тела. С лощеного француза мигом слетел весь парижский лоск.
— Его светлость ожидает… — пролепетал он, обращаясь ко мне, но косясь на Толстого. Вопрос «кто это?» застрял у него в глотке.
— Осведомлены, — бас графа заставил адъютанта вздрогнуть.
Минуя анфиладу роскошных залов, мы двигались в полном молчании. Тяжелая, поступь Толстого за спиной создавала почти физическое ощущение неуязвимости.
Двери кабинета распахнулись.
Арман де Коленкур, сидя за огромным, заваленным бумагами столом, разыгрывал классическую сцену «занятой государственный муж». Головы он не поднял, всем видом демонстрируя ничтожность нашего визита в его графике. Видимо, сценарий был прост: помариновать ремесленника, бросить пару дежурных фраз и забрать заказ и выставить вон.
Наконец, выдержав паузу, посол соизволил поднять глаза.
Коленкур, будучи тертым калачом, мгновенно вернул лицо на место, нацепив безупречную дипломатическую улыбку. Однако изумление в его глазах я перехватить успел.
Глава 15
— Мэтр Саламандра, — поднимаясь из-за массивного бюро, произнес Коленкур.
Бархатный баритон обволакивал, хотя в глубине тембра явственно вибрировала стальная струна. Огибая столешницу, посол скользнул равнодушным взглядом по графу Толстому, мгновенно сфокусировавшись на мне. Со стороны это выглядело так: есть вы, мастер, и есть сопровождающий персонал. Первый выпад сделан.
— Рад вас видеть. Вы удивительно пунктуальны. Надеюсь, похвальная скорость исполнения заказа не сказалась на качестве? Императрица Жозефина привыкла к безупречности.
В уголках его глаз затаилась ирония, призванная указать мне место оправдывающегося ремесленника. Что ж, не я первый начал. Опираясь на трость, я выдержал паузу, сдерживая себя от грубости. Надо быть хитрее, Толя.
— В вопросах качества спешка недопустима, ваша светлость, — ответил я, опуская футляр из красного дерева на край стола. — Относительно же сроков… благодарить стоит графа.
Саламандра на набалдашнике моей трости качнулась в сторону Толстого. Коленкур вынужденно перевел взгляд. Я мысленно хмыкнул — да-да, обрати все же внимание на целого графа, уважаемый посол.
— Его сиятельство любезно обеспечил моим мастерским круглосуточную охрану, — продолжил я с самой простодушной улыбкой, на которую был способен. — Нынче на улицах Петербурга неспокойно. Нападения, грабежи… Благодаря его стараниям мои люди работали в три смены, игнорируя внешнюю суету.
Удар достиг цели. Уверен он знал об истинной роли и Толстого и Воронцова, поэтому я точно не сдавал их. Напоминание о провальной атаке на гильоширную машину, прозвучало достаточно прозрачно. Лицо посла осталось каменным, однако в глазах что-то недовольное промелькнуло. Сигнал принят.
— Граф Толстой, — наконец удостоил он поклоном моего спутника. — Рад видеть вас в добром здравии. Ваша забота о русском искусстве похвальна.
— О государевом имуществе пекусь, — сухо отозвался Толстой, сохраняя неподвижность.
Щелкнул замок футляра. На ложе из черного бархата покоилось «Зеркало Судьбы». Ожидания Коленкура читались легко: он жаждал увидеть россыпь бриллиантов, блеск золота, достойный императорского двора. Вместо этого перед ним лежал аскетичный черный диск полированного обсидиана в строгой оправе.
— Оригинально, мэтр, — процедил он, и ирония стала почти осязаемой. — Похоже на траурное украшение. Не находите, что Ее Величество сочтет это… излишне скромным?
— Истинное величие само является источником света, ваша светлость. Блеск ему ни к чему.
Я подхватил заказ Жозефины и, развернувшись, двинулся к высокому окну. Шаги тонули в ворсе персидского ковра, превращая кабинет в театральные подмостки перед финальным монологом. Спину жгли два взгляда: цепкий, анализирующий — посла, и тяжелый, предвкушающий потеху — графа Толстого, уже учуявшего мою уверенность.
Остановившись в пятне бледного света, я картинно замер. Нужно было поймать угол. Скупое мартовское солнце неохотно цедило лучи сквозь безупречно вымытое стекло, но мне требовалось всего лишь одно прямое попадание фотонов. Я поднял обсидиан.
— Вы говорили о скромности, ваша светлость, — бросил я небрежно. — Суть вещей часто скрыта от беглого взора, открываясь лишь тому, кто умеет смотреть.
Поймав на черной глади камня узкий луч, я направил «зайчик» вглубь кабинета. На противоположной стене, обитой дорогим штофом с золотыми лилиями, расплылась бесформенная световая клякса.
За спиной — тишина. Слышно было только нетерпеливое постукивание пальцев Коленкура по столешнице. Для него это оставалось игрой света, детской забавой, бессмысленным бликом.
Я начал медленно поворачивать зеркало. Пальцы, помнящие каждую грань сложнейшего рельефа, искали то единственное положение, где физика переходит в разряд магии. Размытое пятно на стене дрогнуло, сжимаясь. Границы обрели резкость.
Внезапно на штофе, словно выжженный концентрированным светом, проступил четкий профиль. Наполеон Бонапарт в лавровом венке римского цезаря смотрел на своего посла. Изображение казалось живым, объемным и пульсирующим.
Из горла Коленкура вырвался сдавленный хрип — звук слишком человеческий для вышколенного дипломата, перекрывший в тишине любой крик.
Позабыв об этикете, француз рванул к стене. Мне даже не пришлось оборачиваться: его тень замерла рядом с сияющим профилем. Дрожащие пальцы посла потянулись к изображению, пытаясь нащупать несуществующий рельеф, проверить материю на прочность, убедиться в реальности наваждения.
Резко развернувшись, он встретился со мной взглядом. На лице — шок. Переводя взор с черного диска в моих руках на сияющий лик императора, его разум рационалиста и циника — буксовал, отказываясь принимать невозможное.
Толстой, изображавший статую, тоже подался вперед, приоткрыв рот. Ожидая увидеть искусную безделушку, он столкнулся с технологическим чудом. Впрочем, русский граф оправился быстрее француза. На его лице расплылось выражение мрачного, удовлетворения. Игнорируя световой профиль, он жадно пожирал глазами растерянную физиономию посла, наслаждаясь каждой секундой.
Настал момент для финального аккорда.
— У этого дара есть душа, ваша светлость, — мой голос в тишине прозвучал достаточно громко. — И она капризна. Образ Императора является не по приказу, исключительно при свете солнца.
Легкое движение кисти увело зеркало с линии луча. Профиль на стене погас.
— Я хотел, чтобы императрица Жозефина в дни сомнений, когда небо над Парижем затянуто тучами, помнила: солнце вернется. И вместе с ним она снова узрит лик супруга. Это своеобразный символ надежды, знак того, что Фортуна по-прежнему благоволит Императору.
Я замолчал. Аргументы исчерпаны.
Коленкур застыл посреди кабинета, и я буквально слышал, как шестеренки в его голове прокручиваются со скрипом. Он был удивлен, может быть даже раздавлен. Я вручил ему идеальный инструмент психологического влияния. Ведь это подарок, который будет постоянно напоминать суеверной Жозефине о ее зависимости от удачи мужа. При этом, Коленкур, как верный слуга, обязан передать его в Париж с величайшим восторгом, несмотря на личную неприязнь ко мне.
Из хозяина положения он превратился в элитного курьера. И прекрасно это осознавал.
Я отошел от окна.
Коленкур стоял посреди кабинета. Шок быстро уходил, иначе не был бы он послом. Исчезла барская снисходительность, его взгляд стал цепким и тяжелым. Так смотрят на равного и на угрозу. Хотя какая из меня угроза в масштабах его окружения?
Вернувшись к столу, он навис над столешницей. Светская маска вновь приросла к лицу, однако теперь ее черты заострились.
— Вы удивили меня, мэтр, — его голос звенел и был лишен иронии. — Признаю. Перед нами нечто большее, чем ювелирное искусство. Это… это — политика.
Взгляд скользнул по мне и уперся в графа, продолжавшего мрачно изучать метаморфозы француза.
— Граф, — кивнул Коленкур Толстому. — Благодарю, что составили компанию мэтру. Талант вашего протеже, несомненно, в надежных руках. Однако дальнейшая беседа коснется скучных нюансов: упаковка, курьерская почта, передача в Париж… Боюсь, этисугубо технические детали лишь утомят человека вашего положения.
За безупречной вежливостью формулировок скрывался ультиматум.
Толстой напрягся, на скуле дернулся желвак. Оставлять меня наедине с этой французской лисой в его планы не входило. Он видел свою миссию предельно четко: быть моей тенью, гарантом неприкосновенности. И сейчас его, боевого офицера, вежливо выставляли за порог, словно лакея.
Граф уже набрал воздуха, чтобы ответить в привычной, не терпящей возражений манере, но я перехватил инициативу. Едва заметный жест — чуть приподнятая ладонь — остановил его.
Толстой, безусловно, прав: он — мой статус, мой силовой щит, моя осадная артиллерия. Однако гаубицы бесполезны там, где требуется скальпель. Вдруг цель француза — тонкая игра, требующая тишины?
Присутствие графа вынуждает посла держать круговую оборону, не снимая маски. Чтобы взломать его защиту, нужно убрать внешний раздражитель.
Риск? Безусловно. Оказаться один на один с мастером интриг опасно. Но чтобы понять истинные намерения Коленкура, я обязан продемонстрировать уверенность. Мой главный щит собственный интеллект, а не графская протекция. Инициативу следовало перехватить.
Толстой будто считал мои мысли. Секундное колебание, быстрый взгляд, мечущийся между мной и послом… и он подчинился. Доверие перевесило. Граф отвесил французу короткий, почти оскорбительный кивок.
Разворот на каблуках вышел резким. Тяжелая поступь затихла в приемной, но я знал, что далеко он не уйдет. Толстой займет позицию сразу за дверью, и стоит мне повысить голос или задержаться сверх меры, эта дубовая створка слетит с петель вместе с косяком.
Коленкур выждал паузу, пока шаги стихнут. Запирать дверь он не стал — слишком грубо, да и бесполезно против Толстого. Вместо этого посол подошел к сервировочному столику, где в хрустале играло солнце.
— Позволите, мэтр? — темно-рубиновая жидкость плеснула в бокалы. — Бургундское. Считается, что оно развязывает язык и проясняет мысли.
Я принял бокал. Официоз отношений заказчика и ремесленника испарился. В кабинете остались лишь двое, готовых к серьезному разговору.
Коленкур, проигнорировав кресло, занял стратегическую позицию у камина, небрежно опираясь локтем на мраморную полку. Сцена подготовлена, декорации расставлены, зритель на месте.
Лицедейство закончилось. Теперь он говорил приглушенно, доверительно, словно с давним союзником.
— Глядя на вашу работу, мэтр, — начал он издалека, сделав небольшой глоток, — я с грустью думаю о том, сколько великих талантов погибает в безвестности, не найдя должного признания.
Он подошел к окну, глядя на серую Неву.
— Вот, скажем, в Париже… там иной воздух. Там гений находит почву для роста. Император считает, что талант — это главное достояние нации, он важнее, чем древние гербы. Он собирает вокруг себя лучших — ученых, инженеров, художников. Лагранж, сын бедного чиновника, стал сенатором Империи. Давид, сын лавочника, стал первым живописцем двора. Потому что там ценят ум и дело. Как жаль, что не везде это понимают…
Он говорил, словно рассуждая вслух, делясь своими философскими мыслями. Но я-то понимал, что каждое его слово — это тонко заточенный щуп, которым он прощупывал мою душу, мои амбиции, мои обиды.
— А здесь? — широкий жест охватил кабинет, подразумевая под ним всю бескрайнюю снежную империю за окном. — Здесь талант обречен на вечную осаду. Ему приходится пробивать стену невежества, гранитной косности и вековой спеси.
Взгляд посла буравил меня насквозь. Операция по вербовке? Неожиданно.
— Здесь гений должен постоянно доказывать свое право на существование. Бороться с невежеством, с косностью. Я слышал о вашей… дискуссии с Синодом. Ваш шедевр чуть не объявили ересью! Это же абсурд! Вместо того чтобы творить, вы вынуждены тратить силы на борьбу с ветряными мельницами.
Он знал. Разумеется, он знал. Его шпионская сеть работала безупречно.
— Подумать только! Энергия, предназначенная для созидания, уходит в песок, расходуется на бесплодные стычки с фанатиками в рясах. Парижская Академия наук предоставила бы вам кафедру. Здешние бородачи предлагают лишь допрос с пристрастием.
Я молча вращал бокал, наблюдая, как рубиновая жидкость оставляет маслянистые следы на хрустале. Выстрел попал в цель. Воспоминание у митрополита саднило до сих пор.
— Или возьмем недавний конфуз в салоне княжны Волконской, — Коленкур взвинтил темп, не давая мне опомниться. — Слухи доходят быстро. Юный Вяземский, острый на язык, но пустой внутри, публично указывает вам на происхождение. И вы, Поставщик Двора, вынуждены опускаться до пари, доказывать свою состоятельность, словно ярмарочный фокусник.
Он выдержал паузу, позволяя яду проникнуть в кровь.
— Какими бы шедеврами вы ни одарили эту страну, мэтр, клеймо «выскочки» смыть невозможно. Для местной знати вы всегда будете чужаком. Любопытной зверушкой, которую модно приглашать в гости. Сегодня вам аплодируют. Завтра, когда ветер переменится, они с тем же сладострастием втопчут вас в грязь. Такова суть этого общества. Париж же чтит интеллект, а не гербы. Какая судьба ждет вас здесь? Роль богатого лакея при взбалмошных господах?
Слова ложились тяжело, как камни в фундамент. Горькая, рафинированная правда. Я даже невольно вспомнил взгляд Екатерины Павловны, снисходительную улыбку Оболенского, шепотки за спиной. Для них я — дрессированный медведь. Ценный, забавный, но — зверь, которому не место в гостиной.
Париж… Система координат, где правят логика и эффективность. Мир, где мое прошлое «я» — Анатолий Звягинцева — чувствовало бы себя как рыба в воде. Там имя становится брендом благодаря качеству, а не протекции. Там не нужно каждый день предъявлять право на существование.
— Русские монархи славятся короткой памятью, — Коленкур нанес контрольный удар. — Сегодня — милости и ордена, завтра — опала и сибирский тракт. История знает тому массу примеров. Император Наполеон же бережет своих гениев. Он осознает: они — стратегический ресурс Франции.
Посол замолчал, предоставляя мне возможность заглянуть в бездну, разверзшуюся у ног.
Глядя на игру света в вине, я ощущал, как внутри сшибаются две тектонические плиты. Рациональная часть — старый циник Звягинцев — хладнокровно сводила плюсы и минусы. Франция предлагала неограниченные ресурсы, признание, выход из сословного гетто. Это был идеальный полигон для ювелира. Рай для технократа.
Но вторая сущность — Григорий Саламандра, пустивший корни в эту неуютную, но живую почву — уперлась рогом. Перед глазами встали лица. Илья, Степан, вечно ворчащий старик Кулибин. Прошка, ловящий каждое мое движение как откровение. Варвара. Элен. Я строил здесь дом, клан. Экосистему. Бросить их? Обнулить все активы и предать людей, поверивших в меня?
Был еще один нюанс, который Коленкур, при всей своей проницательности, упустил.
Там, во Франции, я навсегда останусь функцией. Высокооплачиваемым, уважаемым, но винтиком в машине Империи. Золотой птицей в клетке корсиканца. Очередным трофеем в его коллекции умов. Здесь же, в хаосе и бардаке России, существовал люфт для маневра. Свобода, пусть ограниченная самодурством властей, но все же — свобода дикого поля. Здесь я строил собственную империю, с нуля, по своим чертежам.
Коленкур ждал реакции. Ждал вспышки уязвленного самолюбия, горькой усмешки, жалобы — любого знака, что крючок заглочен.
Я молчал. Допив вино одним долгим глотком, я со звоном поставил пустой бокал на стол. Отвратное вино. Надеюсь не отравленное.
Посол понял жест правильно: он нащупал нерв, но пациент еще не под наркозом. Пора повышать ставки.
Хрустальное донце цокнуло о полированное дерево. Ни жалоб, ни возражений, ни согласия. Только этот звук, фиксирующий факт: информация принята к сведению.
Эпоха полутонов и философских реверансов завершилась. Заметив микроскопическую трещину в моей обороне, опытный хищник приготовился к финальному прыжку.
Вернувшись к сервировочному столу, он взялся за графин. Двугубое бургундское вновь заполнило емкости. Движения посла замедлились, став тягучими, почти гипнотическими.
— Вы молчите, мэтр. — Голос его понизился до вкрадчивого тембра. — И это молчание красноречиво. Идет взвешивание. На одной чаше весов — привычная и неуютная реальность. На другой — манящая неизвестность. Классическая дилемма, ломающая судьбы.
Он поднял бокал, изучая меня сквозь призму темно-рубиновой жидкости, словно бактерию под микроскопом.
— Однако позвольте устранить последние сомнения. Мои речи далеки от пустой светской болтовни. Я веду прямую волю Императора. Бонапарт лично следит за вашими успехами, восхищаясь полетом ювелирной мысли, и желает видеть этот гений на службе Франции.
Шаг навстречу. Протянутый бокал. Это перестало быть жестом гостеприимства, превратившись в ритуал.
— Париж станет фундаментом вашей личной империи. Вместо скромной мастерской вы возглавите целую индустрию, носящую имя Саламандры. Членство в Академии наук, неограниченный бюджет, доступ к лучшим умам Европы — все, о чем грезит творец, лежит на расстоянии вытянутой руки. Император ждет. От вас требуется лишь согласие.
Коленкур умолк. Собственный пульс отдавался в висках ударами молота.
Взгляд прикипел к протянутому бокалу. Сосуд с ядом? Или чаша Грааля с эликсиром бессмертия? Лицо посла выражало абсолютную уверенность. По его логике, отказаться от такого предложения мог только умалишенный.
Воображение, подстегнутое адреналином, рисовало перспективы с пугающей четкостью.
Париж. Огромные, залитые солнцем цеха. Станки последнего поколения, вышколенные ассистенты, ловящие каждое слово. Я создаю ювелирные шедевры, даже механизмы, меняющие мир, под восторженные ахи Европы. Барон Саламандра, личный протеже Наполеона, свободный от необходимости кланяться каждому столоначальнику.
Кадр сменяется. Сырой Петербург. Вечная грызня с вельможами, попытки пробить лбом стену бюрократии. Дамоклов меч монаршего гнева, висящий на волоске. И несмываемое клеймо «выскочки», которое будет жечь кожу до конца дней, даже если получить дворянство.
Одно слово. Просто взять бокал — и уравнение решится. Переменные сойдутся в ответ.
Я поднял глаза. Коленкур стоял неподвижно, продолжая протягивать вино. В уголках его губ змеилась торжествующая улыбка победителя.
Глава 16
Было тихо настолько, что стало слышно, как в камине оседают прогоревшие поленья, а по карнизу за окном монотонно барабанит надоедливая мартовская капель. Взгляд уперся в протянутый бокал. В рубиновой глубине, отражая пляску свечей, плескалось вино — темная, насыщенная интригами субстанция.
Коленкур выжидал. На губах посла застыла снисходительная улыбка игрока, только что выложившего на сукно козырного туза. Уверенность в победе сквозила в каждом его движении. И, надо признать, основания для этого имелись весомые.
Предложение манило. Более того — оно сверкало совершенством огранки. Каждое слово било точно в цель, вскрывая самые болезненные, уязвимые точки моего здешнего бытия. Париж. Признание. Свобода от сословной спеси, от страха перед капризами вельмож, от необходимости ломать шапку перед каждым надутым индюком с фамильным гербом. Мне предлагали мир, работающий по внятным чертежам. Систему, где каратность ума и таланта весит больше, чем ветвистое генеалогическое древо.
Будь я действительно всего лишь Григорием, самородком из грязи, ответ прозвучал бы мгновенно. Осушив бокал до дна, я бы уже завтра укладывал инструменты в дорожный сундук. Коленкур прекрасно считывал эти колебания, видел внутреннюю борьбу, отчего его улыбка становилась лишь шире.
Посол не учитывал лишь одно. За гладким лбом юного мастерового скрывался циничный опыт шестидесятипятилетнего старика из будущего, доподлинно знающего финал этой истории.
Вместо обещанного блеска парижских салонов перед глазами встало багровое зарево над Москвой. Вдоль бесконечного заснеженного тракта, словно рассыпанный бракованный бисер, чернели трупы в обмороженных мундирах. Ветер Березины резал кожу, повсюду слышится предсмертный хрип французской кавалерии, а вдали маячил крошечный скалистый остров — последняя клетка для человека, возомнившего себя богом.
Коленкур протягивал билет в первый класс на самый роскошный лайнер эпохи. Проблема заключалась в том, что я видел пробоину ниже ватерлинии и знал: этот корабль на всех парах несется навстречу своему ледяному аду.
Имелся и другой фактор. Россия. Пусть косная, жестокая, плохо отшлифованная, однако — моя. Мой верстак. Моя строящаяся империя. Мысли скользнули к мастерам, к старому ворчуну Кулибину, к Варваре, Элен, Прошке. Отъезд стал бы предательством. Да, если бы во мне не было ни грамма любви к Отчизне, то многое можно было бы переиграть в пользу французов, уверен, Наполеон мог бы победить с моими-то знаниями. Но я уже сделал выбор. Причем давно, еще до попадания в это время.
Под гипнотизирующим взглядом француза моя рука потянулась к вину. Пальцы сомкнулись на тонкой ножке, и легкая дрожь передалась хрусталю, заставляя содержимое едва заметно колыхаться.
Сдержанная улыбка визави расцвела триумфом. В глазах посла читался блеск победителя: он решил, что механизм сломлен. Что я, подобно любому на этом месте, потянулся к магниту богатства и славы. В его воображении депеша в Париж об успешной вербовке уже летела с фельдъегерем.
Бокал медленно поплыл к моим губам, позволяя Коленкуру вдоволь насладиться моментом. Аромат ударил в нос сложным букетом: фиалки, старая кожа, терпкая нота дуба. Прикрыв глаза, я сделал небольшой глоток, катая жидкость на языке и старательно изображая знатока, оценивающего изысканный вкус.
Собеседник замер в ожидании благодарной улыбки, подписи под невидимым контрактом.
Мое лицо перекосило. Гримаса неподдельного, физиологического отвращения исказила черты.
— Простите, ваша светлость, — бокал с резким стуком вернулся на полированное дерево, расплескивая рубиновые капли. — Однако вино у вас — откровенная дрянь.
Коленкур окаменел. Улыбка сползла с его лица, словно плохо приклеенная маска, обнажив сначала недоумение, а следом — ярость. Ошеломил его не столько отказ, сколько форма подачи. Вместо дипломатичного «нет» он получил публичную оплеуху. Безродный ремесленник посмел подвергнуть сомнению вкус аристократа, чьи погреба вызывали зависть.
— Такое же кислое и бесперспективное, как и ваше предложение, — отчеканил я, глядя ему прямо в глаза.
Больше не произнося ни слова, я встал и направился к двери. Движения были подчеркнуто неспешными. Взгляд посла сверлил спину, волны бешенства ощущались почти физически, но его молчание звучало сильнее, чем возможный ор.
Пальцы легли на дверную ручку. Поворот, резкий щелчок.
Уже на пороге я замер, не удержавшись, и обернулся.
Серолицый Коленкур стоял у стола. Костяшки пальцев вжимались в столешницу. Так смотрят люди, готовые убивать.
— И еще, ваша светлость, — голос прозвучал спокойно, дружелюбно. — Привыкайте слышать мое имя. Сегодня оно звучит здесь, в Петербурге. Тем не менее, я приложу все усилия, чтобы вскоре его узнала вся Европа. От Мадрида до Константинополя.
Губы тронула загадочная усмешка.
— Кто знает, — я понизил тон, — быть может, однажды мое имя напомнит о себе и вашему Императору. Лично. В самый неожиданный и критический для него момент.
Ответа я дожидаться не стал. Тяжелая дубовая дверь бесшумно отрезала меня от чужой ненависти.
Шагая по коридору к Толстому, я с трудом давил внутренний смешок. Набалдашник трости в виде саламандры привычно лег в ладонь, а мысли вернулись к шкатулке «Улей Империи», что я смастерил для Наполеона. Скрытый в ней часовой механизм продолжал неумолимо отсчитывать секунды.
Неподалеку темной глыбой на фоне окна, маячил Толстой. Вопросов он задавать не стал, только просверлил меня тяжелым взглядом, на что я ответил коротким отрицательным жестом: не здесь.
Мы двинулись сквозь анфиладу залов. Золото, шелк, холодный мрамор — все это имперское великолепие казалось дешевой позолотой на гнилом дереве.
В вестибюле, когда швейцар уже распахивал парадные створки, нас нагнал дробный стук каблуков. За спиной возник бледный адъютант де Флао, сжимающий увесистый кожаный кисет.
— Мэтр, — выдохнул он, протягивая ношу. — Его светлость просил передать плату за работу. Здесь все до последнего сантима.
Мешочек приятно оттянул руку, звякнув содержимым. Золото. Коленкур оставался педантичен в расчетах, либо желал подчеркнуть: сделка закрыта, долгов нет. Я уже собирался уйти, однако француз не спешил. Подойдя еще ближе, он понизил голос до шепота:
— И еще… — адъютант замялся, явно тяготясь ролью вестника под прицелом глаз Толстого. — Его светлость просил передать на словах: он надеется, что вы не пожалеете о своем решении. Говорят, — кадык на его тонкой шее дернулся, — условия содержания в русских темницах оставляют желать лучшего.
Вот и угроза. Видать это «всплыл» поддельный вексель, пепел от которого давно остыл в моем камине. Коленкур полагал, что будет держать меня на крючке. Наивный стратег, переоценивший свои карты.
Взгляд скользнул по перепуганному лицу де Флао. Губы сами собой растянулись в самую безобидную, почти отеческую улыбку.
— Передайте его светлости мою искреннюю благодарность за заботу, — тон оставался будничным. — Впрочем, я привык к неожиданностям. Они придают жизни необходимую остроту.
Развернувшись на каблуках, я вышел, оставив француза в растерянности хватать ртом воздух.
Мы погрузились в карету. Хлопок дверцы отрезал от любопытных глаз швейцаров, кучер тронул поводья. Толстой демонстративно отвернулся к окну, изучая проплывающие мимо фасады. В темном стекле отражался его напряженный профиль.
Граф ерзал на мягком сиденье, а его толстые пальцы, похожие на сардельки, выбивали нервную дробь по стенке кареты. Вопросов он не задавал, но это молчание, наполненное нетерпением, тревогой и, пожалуй, искренним беспокойством, было красноречивым.
Наконец, когда экипаж свернул с набережной и грохот колес по брусчатке стал тише, граф не выдержал.
— Ну? — пророкотал он, резко разворачиваясь всем корпусом. Глаза буравили насквозь. — Чего хотел этот лис? Переманить пытался, стервец?
На его лице читалось живое участие. Охранником он был по приказу, но сейчас в нем говорило не служебное рвение. Толстой заслуживал знать правду. Или хотя бы ее часть.
— Пытался, — подтвердил я безэмоциональным тоном.
Сквозь зубы графа вырвалось ругательство.
— Так и знал. И что сулил? Золотые горы?
— Именно. Титул французского барона, собственную мануфактуру в Париже, личное покровительство Бонапарта. Полный комплект искусителя.
Лицо Толстого окаменело. Он смотрел в упор. Во взгляде не было ни осуждения, ни удивления — только ожидание. Ему нужен был итог.
— И что ты? — шепотом спросил граф.
— Отказался.
Он шумно выдохнул, словно сбросил с плеч мешок с песком. Тем не менее, взгляд остался требовательным: ему нужны были детали.
Я воскресил в памяти перекошенное лицо Коленкура.
— Я сказал ему, что вино у него дрянь.
Лицо Толстого вытянулось. Брови поползли вверх, стремясь к линии роста волос. Секунду граф переваривал услышанное, словно пытаясь найти подвох, а затем из его необъятной груди вырвался странный, булькающий клекот. Он прижал ладонь ко рту, плечи заходили ходуном, будто внутри заработал мощный, разболтанный поршень.
Сдержаться «Американец» не смог. Сдавленный хрип прорвался сквозь пальцы, мгновенно перерастая в грохочущую лавину хохота. Мне кажется, он не смеялся так никогда в жизни — до слез, до икоты, до спазмов в животе. Граф откинулся на спинку.
— Дрянь⁈ — ревел он, задыхаясь и вколачивая пудовый кулак в мягкое сукно сиденья. — Ты… ты заявил Коленкуру, что у него — дрянь вино⁈
Новый приступ смеха накрыл его с головой. Я немного опешил от его реакции. Неожиданная она.
— Да он же привез из Франции лучший погреб! Весь Петербург слюни пускает, мечтая попасть к нему на прием и хоть каплю попробовать! А ты… ты ему в лицо — дрянь! Ох, мастер…
Он пытался отдышаться, утирая выступившие слезы рукавом мундира, но могучее тело продолжало содрогаться.
— Я бы отдал полжизни, — простонал он, — чтобы видеть его физиономию в этот миг! Боже, какая оплеуха!
Глядя на него, я не мог сдержать улыбки. Этот необузданный восторг стал наградой. Толстой оценил дерзость. Изящество и оскорбительность маневра. Как игрок и дуэлянт, он понял суть: бить не в лоб, а в самое уязвимое место — в тщеславие.
Когда приступ веселья наконец отпустил, граф посмотрел на меня иначе. Смех ушел, уступив место чему-то теплому, почти уважительному.
— Ты опасный человек, Григорий, — произнес он серьезно. — Чертовски опасный. Но мне это нравится.
Грохот колес стих во дворе «Саламандры», но раскатистый смех Толстого все еще эхом отдавался в ушах. Адреналин, вскипевший после беседы с Коленкуром, медленно выгорал. Я заперся в кабинете, нуждаясь в тишине.
А время же идет. Скоро главный праздник империи. Пасха.
В голове, забитой чертежами, сметами и политическими многоходовками, эта дата до сих пор оставалась слепым пятном. Между тем, именно к Светлому Воскресению Митрополит планировал подарить императору «Небесный Иерусалим».
И тут выяснилась неприятная деталь: энциклопедические знания человека из двадцать первого века оказались бесполезны. Я мог рассчитать угол преломления света или траекторию движения механических деталей, однако протокол придворных торжеств оставался для меня тайной. Требовался кто-то, знающий кухню Двора.
Словно откликаясь на запрос, дверь бесшумно отворилась, пропуская Варвару Павловну с кипой отчетов. Выглядела она уставшей, в глазах горел огонек удовлетворения — весь день ушел на запуск новой мануфактуры.
— Варвара Павловна, присаживайтесь, — я жестом отодвинул бумаги на край стола. — Бумаги подождут. Простите за странный вопрос: какова процедура празднования Светлого Воскресения при Дворе? Мне нужны технические подробности.
Она удивленно вскинула брови, но тут же расцвела улыбкой. Для нее, потомственной дворянки, эти вещи были впитаны с молоком матери. Да и забывала она, что я не дворянин, хотя с виду и не скажешь — парадокс.
— О, это самое торжественное время в году, Григорий Пантелеич. Действо начинается в ночь на воскресенье. Весь цвет общества, дипломатический корпус, высший генералитет — все стекаются в Зимний дворец.
Пока она говорила, перед глазами вставала живая картина.
— Большая церковь Зимнего в эту ночь преображается. — Глаза Варвары затуманились воспоминаниями. — Мне довелось видеть это лишь однажды, еще девицей, с батюшкой. Представьте: тысячи свечей дробятся в золоте иконостаса, воздух хоть ножом режь, везде запах ладана. Бриллианты на дамах соперничают блеском с орденскими звездами кавалеров. И абсолютная тишина вокруг, когда слышен даже шорох шелка в дальнем углу. Только пение придворной капеллы имеет право нарушить это безмолвие. А ровно в полночь, по сигналу «Христос Воскресе!», вступает перезвон всех столичных колоколов.
Она описывала живое воспоминание, в то время как я жадно впитывал данные.
— Тем не менее, главное действо разворачивается утром, — продолжала она, смахнув наваждение. — В одном из залов Эрмитажа выстраивается весь двор для ритуала христосования. Их Величества — Государь и обе императрицы — лично обмениваются троекратным поцелуем с придворными, сановниками и генералами. Высшая честь, доступная немногим.
— И на этом протокол исчерпывается?
— Помилуйте, конечно нет! — рассмеялась Варвара. — Самое интересное ждет дам. Каждому, кто подходит к монаршей особе, вручается подарок.
Вот она. Интересная деталь.
— Мужчинам, — поясняла управляющая, — обычно жалуют фарфоровые яйца с росписью, ручной работы с Императорского завода. Изящные вещицы с вензелями или ликами святых. Дамам же достаются подарки посерьезнее. Яйца из яшмы, агата, иногда из перламутра. В прошлом году, поговаривают, Мария Федоровна собственноручно расписала несколько штук для своих любимых фрейлин. Особый знак монаршей милости.
Пока Варвара говорила, разрозненные детали в моем сознании сцеплялись в единый механизм. Традиция обмена драгоценностями существовала, и «Небесный Иерусалим», пусть и далекий по форме от каноничного яйца, идеально вписывался в этот контекст. Однако роль одного из многих, пусть и дорогих, сувениров меня не устраивала. Моему изделию требовалось солировать.
Церемония вручения складня Александру представляла собой тот самый уникальный рычаг, способный перевернуть мир. Сдача заказа трансформировалась в грандиозную промо-акцию, затмевающую даже успех в Гатчине.
Задача усложнялась. Простого присутствия было мало. Требовалось стать частью сценария. Государь должен принять этот дар из рук Митрополита не в тиши кабинета, а публично. Имя «Саламандра» обязано прозвучать в этих стенах как подпись творца, создавшего главный артефакт.
— Варвара Павловна, — перебил я поток ее восторгов. — Мне необходимо быть на этой церемонии.
Взгляд женщины наполнился сочувствием.
— Григорий Пантелеич, это практически невозможно. Допуск осуществляется строго по спискам, утвержденным обер-камергером. Первые чины двора, свита, высшее офицерство…
— Значит, список придется скорректировать, — задумчиво протянул я.
Мозг уже перебирал варианты, отсеивая слабые звенья. Элен. Воронцов. Толстой. И, разумеется, сама Мария Федоровна. Пришло время задействовать всю агентурную сеть. Времени оставалось мало.
Подойдя к окну, я наблюдал, как в сгущающихся сумерках зажигаются огни Петербурга. Там, за стеклом, бурлила жизнь столицы.
Варвара Павловна удалилась, оставив после себя шлейф фиалкового аромата, забирая свои бумаги, трезво оценивая то, что я сегодня не настроен на бюрократические дела. Оставшись в одиночестве, я вернулся к мыслям о предстоящей пасхальной кампании. План выходил на грани фола, и для реализации требовалась мобилизация всех ресурсов. В голове уже выстраивалась очередь на аудиенцию: начать с Элен или сразу рискнуть, обратившись к Марии Федоровне?
Стратегические выкладки прервал тихий, виноватый скрип петель. Меня отвлекло появление Ивана Петровича, застывшего на пороге. Изобретатель выглядел странно: вечная искра азарта в глазах погасла, плечи поникли, а в руках он тискал свернутый в трубку чертеж, напоминая провинившегося семинариста. Смущение и, пожалуй, легкий испуг читались в каждой его позе.
Впрочем, визит был ожидаем.
Последние недели со стороны кузни, вотчины Кулибина, доносилась странная симфония. Привычный ритмичный звон молотов сменился надсадным кашлем, хлопками и виртуозной бранью. Он бился над «огненным сердцем» — прототипом двигателя внутреннего сгорания. И, судя по звукам, потерпел фиаско.
Закономерный итог. Кулибин — бог механики. Однако здесь механика заканчивалась, уступая место термодинамике, химии горения и газовым законам — дисциплинам, которые в этом веке еще пребывали в зачаточном состоянии. Практический гений неизбежно должен был расшибить лоб о стену теории.
Памятуя, как ловко старик «продал» свое участие в проекте «Малахитового Грота», я приготовился к дипломатическим маневрам. Ожидался заход издалека, сложная комбинация «услуга за услугу», призванная сохранить лицо патриарха механики.
— Иван Петрович? — я повернулся к Кулибину.
Медленно, словно подходя на исповедь, он приблизился к столу.
— Пантелеич… — он выдохнул. — Дело есть. Закавыка вышла с этим твоим «сердцем»…
На стол лег развернутый ватман. Схема была красивой, насыщенной изящными инженерными решениями, но, увы, мертвой.
— Не идет, хоть тресни, — он ткнул черным от сажи пальцем в центр чертежа. — Искра есть. Смесь подается по науке. А движения толкового нет. То чихнет, то плюнет огнем, а ритма, работы настоящей — не добиться. Заколдованный круг. Я уж и так, и сяк… Глянь, а? Может, упустил чего старый дурак. Ты ведь в этой… в теории… посильнее будешь.
Чертеж остался лежать без внимания. Взгляд прикипел к лицу механика — к воспаленным от бессонницы глазам, к глубоким бороздам морщин у рта.
Ситуация поражала. Отбросив хитрость и желание сохранить репутацию, великий мастер, признанный гений, пришел с прямой просьбой. Вместо уверток прозвучало простое признание бессилия. Отношения в этот миг претерпели тектонический сдвиг, окончательно меняя полюса. Он переступил через гордыню, признав мой авторитет выше собственного опыта. И мое уважение к этому упрямому старику вновь взлетело до небес.
Я поднялся, обошел стол и опустил ладонь на его поникшее плечо.
— Нет здесь никакого колдовства, Иван Петрович. И дураков тоже нет. Здесь простая наука — физика. Есть такое понятие.
Глядя в его усталое лицо, я чувствовал, как мысли о послах, императорах и интригах выветриваются из головы. Передо мной лежала задача. Проблема, которую я мог легко решить. Я был на своем месте, и оттого — был счастлив.
Глава 17
Пробуждение выдалось на редкость легким. Голова ясная, мысли чистые, а внутри — приятное послевкусие выполненного долга. Вчерашний визит к Коленкуру завершился моим полным триумфом. Психологическая дуэль осталась за мной. Вспоминая растерянное лицо посла при виде профиля Наполеона на стене и его неуклюжую, плохо замаскированную угрозу, я невольно усмехался. Он пытался диктовать правила, но в итоге ему придется слать в Париж депешу и о моем шедевре, и, наверняка, о моем дерзком отказе.
Поленья уютно потрескивали в камине, согревая спину, пока я лениво перебирал бумаги на столе. Залитый робким мартовским солнцем кабинет казался самой надежной гаванью в мире — полный штиль. После недель лихорадочной гонки и ночных бдений организм наконец переключился в режим энергосбережения. Расслабленность, контроль, тишина.
Вчера мы долго беседовали с Кулибиным, который бился над своим «огненным сердцем», напоминая медведя, пытающегося вскрыть хитрый улей.
Мы просидели до полуночи. Разглядывая его чертежи — гениальные по замыслу, но наивные по исполнению, — я с удовольствием просвещал механика насчет азов термодинамики, до открытия которых оставалось еще лет тридцать-сорок.
— Смотри сюда, Иван Петрович, — авторучка вычерчивала график цикла. — Твоя беда во времени. Искра опаздывает. Не толкай поршень, когда он уже пошел вниз, встречай его, как кулаком в лоб, в пике сжатия. Вот здесь, на подъеме…
В глазах старого упрямца зажегся огонь понимания. Лицо озарилось восторгом. Хлопнув себя по лбу и сгребая чертежи, он, бормоча благодарности, кинулся к верстаку — перетачивать кулачковый вал. Приятно иногда почувствовать себя прогрессором.
Вернувшись в настоящее, я окинул взглядом заваленный стол. Эскизы, расчеты, наброски. «Поэзия» для Вяземского, «Тверские регалии» для Великой княжны, «Древо Жизни» для вдовствующей императрицы… Столько всего надо сделать, но я поймал какую-то расслабляющую волну.
План на сегодня прост: начать готовить «ответ» Вяземскому, закрепляя вчерашний успех, и навестить Элен. Только ее связи могли обеспечить мне пропуск на закрытую пасхальную церемонию в Зимнем. На крайний случай, напрошусь к императрице.
В этот момент двор разорвал грохот. В ворота ломились, требуя немедленного доступа. Я нахмурился. Ума не приложу кто мог так себя вести. Снизу донесся топот множества тяжелых сапог по брусчатке, лающий перелай команд и испуганный вскрик Ефимыча. Поднявшись из кресла, я вслушался в нарастающий шум.
Дверь кабинета распахнулась с грохотом ударившись о стену. На пороге Варвара Павловна. Из горла у нее вырывался сдавленный хрип.
— Григорий Пантелеич! — наконец выдавила она. — Сыскной приказ!
Договорить ей не дали — грубо оттеснили плечом. В кабинет, чеканя шаг, вошла тройка.
Во главе процессии двигался подтянутый офицер в темно-зеленом мундире с серебряным шитьем. От его фигуры веяло холодом. За его спиной маячили двое в штатском — крепкие, стриженные под ноль, с лицами, лишенными всякого выражения. Профессиональные костоломы, чья функция — действовать, не думать.
— Мастер Григорий Саламандра? — голос офицера звучал механически. Так зачитывают приговоры, не предполагающие апелляции.
Я вопросительно приподнял бровь. Утро перестало быть томным.
— Чиновник Тайной экспедиции, — представился гость, даже не подумав коснуться треуголки. — Майор Селиванов. Предписание на обыск. Подозрение в хранении документов, наносящих ущерб государственной безопасности.
Он закрыл за собой дверь, отрезая от меня Варвару. Майор протянул сложенный вчетверо лист гербовой бумаги. Я принял его, стараясь, чтобы пальцы не выдали напряжения. Развернул. Казенная вязь, сургучная печать… А внизу, под всей этой бюрократической мишурой, — размашистая подпись.
Граф Аракчеев.
Ответный ход? Коленкур не стал тянуть резину и плести кружева интриг. Он просто спустил на меня самого свирепого цепного пса империи. Идеальный исполнитель.
Коленкур. Аракчеев. Звенья одной системы?
Первая мысль — подкуп — отпала сразу. Глупость. Аракчеев — чудовище, солдафон, тиран, но не предатель. Он фанатично предан Государю и своему пониманию России. Брать золото у француза, чтобы утопить русского мастера? Слишком мелко для фигуры такого калибра.
Тогда как? Где точка давления?
А если посмотреть с иного бока? Коленкур не покупал Аракчеева — зачем тратить золото, когда можно сыграть на амбициях? Француз просто подбросил «Змею Горынычу» идеальную наживку — повод вцепиться в глотку Сперанскому. Схема вырисовывалась простая: анонимка из посольства на столе графа. У Поставщика Двора Саламандры, известного протеже статс-секретаря, хранятся бумаги… О финансовых махинациях? О сношениях с «нежелательными элементами»? Детали вторичны.
Для Аракчеева это был подарок судьбы. Безупречное формальное основание вывернуть мой дом наизнанку. Его цель — устроить показательную порку. Унизить фаворита Сперанского, швырнуть тень на самого реформатора: дескать, посмотрите, Государь, кого ваш гений пригрел — воров и шпионов!
Банальная русская грызня под ковром, где Коленкур выступил талантливым провокатором. Поднес спичку к бочке с порохом и отошел в сторону, ожидая неизбежного взрыва.
Глядя в стеклянные глаза майора Селиванова, я поймал себя на мысли что передо мной стоит инструмент, функция, получившая команду «фас».
Майор аккуратно сложил бумагу, которую я вернул и уставился на меня с любопытством. Ждал истерики, протестов, угроз именем Сперанского. Но адреналин сработал лучше любой валерьянки: эмоции отключились.
Все просто. Ищут вексель. И, судя по уверенности визитеров, у них есть точные данные. Намечался срежиссированный спектакль.
— Приступайте, господин майор, — я сделал приглашающий жест и опустился в кресло у камина, всем видом демонстрируя скуку. — Дом в вашем полном распоряжении.
Моя вежливость, похоже, сбила его с толку. Ожидая ужаса, он получил светский раут.
Бесцветный взгляд майора не стал блуждать по углам, а сфокусировался на одной точке, на рабочем столе.
— Начать отсюда, — короткая команда, брошенная одному из «штатских».
Последние сомнения отпали. Никто не собирался ломать новый сейф в подвале. Ищейки знали где искать. Человек Селиванова двинулся к секретеру по прямой траектории, игнорируя всё остальное.
Коленкур сдал геопозицию тайника. Источник? Дюваль?
Я с ухмылкой вспомнил недавний визит «конкурента». Фальшивые извинения, елейное раскаяние и, конечно, подарок — футляр с резцами, контейнер с активным маячком, помечающий место для удара. Хитро, подло и эффективно.
Подчиненный замер у стола, но Селиванов, видимо, передумав и не доверяя никому триумф, лично подошел к столешнице. Красное дерево футляра легло в его ладонь. Крышка откинулась, открывая бархатное ложе. Взгляд профессионала без колебаний выхватил главный объект — штихель с рукоятью из слоновой кости.
Они даже не стараются изобразить поиск. Забавно.
Футляр перекочевал в руки майора. Пальцы офицера нащупали микроскопический стык. Уверенное движение, поворот навершия — и послышался щелчок.
Варвара у двери превратилась в соляной столб. Селиванов, не скрывая предвкушающей усмешки, перевернул полую костяную рукоять над заранее подставленным листом бумаги. Он не сомневался: сейчас он явит миру приговор, который похоронит и меня, и карьеру Сперанского.
На белый лист выпала маленькая, плотно скрученная в трубочку бумажка.
В глазах майора полыхнуло торжество. Спешить он не стал — такие моменты принято смаковать. Звездный час, сулящий чины, ордена и благосклонность самого Аракчеева. С почти театральной грацией отложив штихель, он двумя пальцами подцепил крошечную улику.
Бумажка разворачивалась медленно. Тонкие губы офицера уже кривились в улыбке победителя: он наверняка репетировал в уме доклад, представляя, как положит перед графом неопровержимое доказательство измены. Тяжесть новых эполет уже давила ему на плечи.
Время замедлилось, растянулось, оперативники застыли манекенами. Вселенная сжалась до клочка бумаги в руках майора.
Он развернул его.
Лицо дрогнуло. Победная маска сменилась выражением гротескного недоумения. Он моргнул, пытаясь сбросить наваждение, затем резко вскинул на меня растерянный взгляд. Снова уставился на листок, поднося его ближе к свету. Реальность отказывалась стыковаться с ожиданиями.
Ни шифров, ни подписей, ни планов свержения строя. Ни векселя…
На бумаге красовалась кривая детская карикатура на человечка с высунутым языком. А под ней — одно-единственное слово, выведенное моим размашистым почерком: «Упс».
Физиономия Селиванова сначала окаменела, а затем начала наливаться нездоровым багрянцем. Кажется, понял. Его одурачили. Блестящая операция, санкционированная всемогущим Аракчеевым, на глазах подчиненных превратилась в фарс.
Резким движением он скомкал записку в комок и швырнул на пол. С презрением, как бросают окурок в грязь.
— Это что такое⁈ — голос сорвался на хриплый рык. — Вы смеетесь надо мной, мастер⁈
Он нависал надо мной всей своей фигурой. От офицера фонило бешенством, как от перегретого котла.
Я не шелохнулся. Пытаясь сдержать смешок, я вальяжно откинулся на спинку кресла и пожал плечами, изображая искреннее, граничащее с идиотизмом непонимание.
— Решительно не понимаю вашего негодования, господин майор, — протянул я, глядя ему прямо в глаза. — Вижу лишь какой-то мусор, которым вы зачем-то засоряете мой ковер. Вероятно, случайно завалился в рукоять. Знаете, подмастерья… дети, у них своеобразное чувство юмора.
В его взгляде плескалась ненависть. Он понял, что я был на шаг впереди, знал о визите и не просто уничтожил улику, а превратил его, грозного чиновника Тайной экспедиции, в клоуна.
В этот момент самообладание приказало долго жить.
— Перевернуть все! — прошипел Селиванов. — Найти! Я хочу знать, где он прячет остальные бумаги!
Маски сброшены: обыск сменился погромом. Злые ищейки в штатском, словно спущенные с цепи псы, принялись уничтожать. Ящики стола с грохотом вылетали из пазов. Чертежи, эскизы, расчеты — плоды моих бессонных ночей — взмывали в воздух, оседая на паркет растоптанным снегом. Книги летели с полок, корешки трещали, ломаясь под грубыми пальцами. Один из оперативников, обладатель тупого бычьего лица, выхватив нож, с остервенением начал вспарывать дорогую кожу кресел, запуская руку во внутренности мебели.
Посреди учиненного разгрома, тяжело дыша, стоял майор Селиванов. Его горящий ненавистью взгляд сверлил меня, ожидая реакции. Срыва, крика, любой ошибки.
Я же, уютно устроившись в кресле у камина, сохранял спокойствие. Эх, вам бы, ребята пару налоговых проверок пройти в начале нулевых, мигом научитесь самообладанию. Медленно, с видом философа, созерцающего вечность, я рукавом халата полировал саламандру на навершии трости. Это демонстративное безразличие кажется бесило майора.
Ищите, ищите. Вы пытаетесь найти искру в давно остывшей золе. Зато урок усвоен: вы работаете не умом, а ломом. И Дюваль, похоже, перешел из разряда шпионов в категорию активных фигур.
Глядя на уничтожение своего труда, я не чувствовал страха. Было неприятно, что они топтали бумагу, вторглись в мой мир, в мое убежище. Счет за этот визит будет выставлен с процентами.
Когда хаос, казалось, достиг апогея, дверь распахнулась. На пороге возникла Варвара Павловна. Она напоминала офицера перед боем. В руках она несла свой осадный арсенал: массивную дорожную чернильницу, стопку гербовой бумаги и остро заточенное перо. Странно, она же вроде пользуется авторучками, Кулибин снабжает исправно. Или она это все делает для демонстрации?
С военной выправкой, проигнорировав погромщиков, она проследовала к уцелевшему столику у стены. Расставила «инструменты», разгладила лист и только тогда повернулась к майору.
— Господин майор, — заявила она максимально официально так, что даже сыщик, потрошивший в углу фолианты, на секунду замер.
Селиванов смерил ее презрительным взглядом, видя в ней досадную помеху.
— Что вам угодно, сударыня? Не мешайте следствию.
— И в мыслях не имела, — парировала Варвара, обмакивая перо в чернильницу. — Понимаю, служба. Однако его сиятельство граф Аракчеев, чьей подписью скреплена ваша бумага, известен как человек исключительного порядка. Военная косточка. Хаос и неточности ему претят.
— Там же подпись господина Аракчеева? — спросила она меня.
Я согласно махнул гривой, сдерживая улыбку. Хороша, Варвара, ой хороша.
Она подняла на офицера немигающий взгляд.
— Уверена, по завершении сего мероприятия граф потребует подробнейший рапорт. О результатах выемки в доме Поставщика Двора. С полной описью каждого ящика, каждого документа, к которому прикоснулись ваши люди. Таков порядок.
Лицо майора начало наливаться краской. Он почуял ловушку.
— Посему, — продолжила Варвара, — во избежание недоразумений и пробелов в вашем докладе, я, как управляющая ювелирным домом, буду вести свой протокол. Для общей пользы. Дабы, если его сиятельство изволит спросить об утраченной или поврежденной вещи, вы могли подтвердить свою правоту моими записями. Исключительно в помощь вам, господин майор.
Гениальныйи иезуитский ход. Угрожать жалобой бессмысленно, но Варвара выбрала иную стратегию, она била по самому больному месту любого служаки — по страху перед начальством. Аракчеев, как известно каждому чиновнику от писаря до министра, возвел порядок в культ, граничащий с абсурдом. Граф мог простить кровь, но неточность в бумагах — никогда. Явиться к нему с невнятным отчетом, где что-то «случайно» пропало, страшнее, чем встать под картечь.
Варвара предложила «сотрудничество». Алиби. Отвергнуть такую «помощь» означало расписаться в нечистоплотности и страхе перед фиксацией действий. Прямое неуважение к аракчеевскому «порядку».
— Я… мы действуем по предписанию! — прохрипел Селиванов голосом человека, угодившего в собственный капкан. Ссылка на бумагу в его руках прозвучала жалко — Варвара тут же обратила бюрократию против него.
— Разумеется, — кивнула она, снова макая перо. — И я лишь содействую точному исполнению предписания. Чтобы ни одна мелочь не ускользнула от внимания графа. Итак, я готова. Вы начали с письменного стола? Превосходно. Шесть ящиков? Фиксирую…
Перо заскрипело, выводя приговор полицейскому произволу.
— Пункт первый. Осмотр письменного стола красного дерева. Выдвинуто шесть ящиков. Содержимое… — она выжидающе посмотрела на сыщика, застывшего с охапкой чертежей.
Карательная акция, призванная сломать меня, на глазах превращалась в фарс, в нудную инвентаризацию. Эдакий театр абсурда. Яростный порыв захлебнулся в чернилах.
Обыск продолжился, но темп забуксовал. Вместо погрома началась черепашья возня. Скрипя зубами, люди в штатском вынуждены были комментировать каждый шаг.
— Осматриваю содержимое верхнего правого ящика, — процедил один, вытряхивая инструменты.
— «Изъяты и брошены на пол серебряные циркули, штихели и прочий инвентарь», — бесстрастно комментировала Варвара под скрип пера.
— Вскрываю обивку! — рявкнул второй, вонзая нож.
— Пишу: «Вскрыта обивка кресла вольтеровского, зеленой кожи. Прямой ущерб имуществу, тайников не обнаружено», — диктовала она сама себе.
Майор Селиванов, скрестив руки на груди стоял бессильным истуканом. Приказать ей замолчать — значит признать страх перед протоколом. Подогнать людей — невозможно, они ждут, пока она допишет фразу. Грозный офицер Тайной экспедиции превратился в статиста в чужой пьесе.
Наблюдая за Варварой, я испытывал восхищение, даже, наверное, потрясение. Я знал ее разной: деловой, заботливой, испуганной. Но такой — никогда. Моим оружием всегда были интеллект, технологии, расчет. Но передо мной сидел боец иного толка. Она взламывала систему изнутри, используя ее же ходы: бюрократию, страх, регламент. У нее глубокое, интуитивное понимание психологии власти.
Решение сделать ее партнером было верным. Я ковал броню, она создавала правовой щит. Идеальный симбиоз.
Театр абсурда тянулся бесконечно долго. Энтузиазм сыщиков иссяк: они вяло ворошили вещи под монотонный скрип пера Варвары. Этот звук даже меня начинал раздражать. Майор Селиванов, растеряв весь запал, буравил меня тяжелым взглядом.
Дверь кабинета распахнулась снова. Просто, буднично и широко.
Проем заполнила фигура графа Толстого. Даже в простом дорожном сюртуке он излучал такую гравитацию, что щегольский мундир майора Селиванова мгновенно поблек, превратившись в дешевую театральную бутафорию. С появлением Федора Ивановича воздух в комнате будто уплотнился, стало тесно.
Граф скользнул по оперативникам взглядом, каким смотрят на плесень в углу, и проигнорировал вытянувшуюся в струнку фигуру майора. Это демонстративное безразличие хлестнуло больнее пощечины.
Его глаза нашли меня в кресле, затем переместились на склонившуюся над бумагами Варвару. Едва заметный движение головой нам обоим. Он подошел ко мне и склонился к уху. Естественно все замерли, стараясь расслышать каждое его слово. Он демонстративно посмотрел на сыщиков и те, неловко перебирая вещи, создали видимость бурной работы.
— Григорий, — тихо обратился Толстой. — Гонца к Михаилу Михайловичу я отправил.
Он выдержал паузу, оценивая масштаб разгрома.
— На воротах доложили, что сие — предписание Аракчеева. Мои люди не могли не пропустить. Сам понимаешь…
Лицо Селиванова пошло багровыми пятнами. Кажется, он услышал последнее.
Я улыбнулся — впервые за этот час искренне.
— Все в порядке, Федор Иванович, — поднявшись с кресла, я положил руку ему на предплечье. — Не беспокойтесь. Господа просто ищут.
Я понизил голос до шепота:
— Ищут то, чего уже нет. Позже расскажу, чего им тут надобно и почему поиски обречены. Все под контролем.
Я был готов к вопросам. Но моя абсолютная, граничащая с наглостью уверенность сбила графа с толку. В его глазах мелькнуло недоумение, он даже отступил на шаг, словно пытаясь перефокусировать взгляд.
Снова осмотрев поле битвы — вывернутые ящики, вспоротые кресла, книжные завалы — и нас с Варварой, спокойных, как на светском рауте, он вдруг рассмеялся.
Не так, как в карете — до слез и икоты. Это был утробный хохот человека, оценившего всю красоту абсурда. Он смеялся над жалкими попытками запугать нас, над мышиной возней тайной полиции, над всей этой убогой интригой.
Не проронив больше ни слова, он развернулся и, все еще посмеиваясь, вышел. Исчез так же внезапно, как появился.
Майор Селиванов и его свита застыли в ступоре. Они не понимали моего спокойствия, не понимали писанины этой женщины и, главное, не понимали смеха страшного графа. Их мир, стоящий на фундаменте страха, дал трещину, и это пугало их.
Хохот Толстого окончательно доломал волю сыщиков. Обыск, превратившийся в балаган, продлился еще минут десять, но уже по инерции.
— В кабинете все, — наконец процедил майор. — Теперь — остальной дом.
Он явно надеялся на реванш, на случайную находку. Мы спустились вниз. Когда группа намеревалась войти в торговый зал, где в витринах на бархате сияли готовые изделия, я скучным тоном заметил:
— Господин майор. Здесь находятся не мои личные вещи. Это заказы клиентов, включая членов императорской фамилии. Учтите это. Все оценено и находится под учетом.
Поймав взгляд майора, я отчеканил:
— Никаких препятствий следствию. Однако предупреждаю: любая царапина на витрине, скол на камне или сбитая эмаль будут отмечены. Это имущество Двора. Счет за ущерб я направлю напрямую в Казначейство с требованием вычета из вашего, майор, жалованья. И жалованья ваших людей. Как Поставщик Двора, имею полное право. — Это был блеф, но очень красивый. Кто там знает на самом деле, чем наделен Поставщик Двора ЕИВ. — Уверен, граф Аракчеев оценит ваше рвение, но вряд ли одобрит дыру в казне.
Наглая, но юридически безупречная угроза попала в цель. Селиванов окаменел, прекрасно понимая, что одно неловкое движение подчиненного может стоить ему годового оклада, а то и карьеры.
— Осмотр. Беглый, — выдавил он сквозь зубы.
По залу они прошли как по минному полю — руки за спину, злобные взгляды на бриллианты, но ни одного касания. К счастью, в такую рань посетители не ходят, клиентов не было.
Та же история в мастерских: под тяжелыми взглядами Степана и Ильи ищейки не решились тронуть ни один инструмент. В подвале я с мстительным удовольствием распахнул перед ними новый, полупустой сейф. Селиванов лишь скрипнул челюстями.
Вернувшись в разгромленный кабинет, он осознал, насколько нелепо выглядит. И нет бы повернуть все это в какую-то вежливую форму и сказать что-то вроде: «Извини, мастер, служба», но нет. Он тупо злился.
— Протокол об отсутствии улик, — холодно потребовала Варвара, пододвигая чистый лист и перо. — Завершим процедуру.
Скрипя пером, как ножом по стеклу, майор собственноручно подписал акт о капитуляции.
— Мы ничего не нашли. Сегодня, — произнес он, швыряя перо на стол. — Но мы еще вернемся, мастер.
— Непременно возвращайтесь, господин майор, — я изобразил самую любезную из своих улыбок. — Всегда рад гостям, радеющим за Отечество.
Дверь закрылась. Я остался один посреди руин.
Вместо эйфории навалилась усталость. Я подошел к камину, глядя на тлеющие угли. Схватка выиграна, но цена… Мой дом, моя крепость — осквернены.
И тут пришло понимание собственной уязвимости. Коленкур использовал моих врагов здесь, в России, как пешек.
Взгляд зацепился за серый пепел. Там исчез фальшивый вексель. Улика.
Холодный пот проступил на спине, мгновенно остудив остатки триумфа. В мозгу провернулась страшная догадка.
Коленкур не глуп. Зачем надеяться, что я храню оригинал, когда можно изготовить дубликат фальшивки? Аракчеевские псы не нашли вексель не потому, что я его сжег. Они не нашли его, потому что не смогли подбросить.
Вся операция провалилась только благодаря Варваре. Ее ледяное спокойствие, ее чертов протокол. Лишив их суеты и хаоса, заставив диктовать каждый шаг, она не дала им той самой «слепой зоны», в которой ловкая рука сует свернутую бумажку в ящик стола или за подкладку кресла.
Хотя… возможно, я переоцениваю противника. Подбросить улику можно было в карету, в карман пальто в прихожей — вариантов тысячи. Хорошо, что француз, привыкший к тонким играм, не опустился до такой банальщины, или исполнители оказались слишком прямолинейны.
Значит, Коленкур, все же, глуп. Или не столь коварен, как я мог бы подумать.
Но мысль о подлоге теперь не давала покоя. Нужно срочно обсудить это с Толстым.
Я потянулся к трости, прислоненной к креслу. Похоже, скоро мне понадобится вполне реальный огонь.
Глава 18
К вечеру, когда улеглась суматоха от визита ищеек, удалось выбраться из дома. День оставил после себя неприятный привкус, и поездка к Элен казалась единственным способом проветрить голову, избавившись от накопившегося напряжения. Пальцы привычно погладили саламандру на набалдашнике трости — мой тактильный якорь в этой реальности.
Во дворе, ежась от сырого петербургского ветра, топтался у открытой дверцы экипажа Иван. Стоило мне, однако, занести ногу на подножку, как из густой тени арки, подобно медведю-шатуну, вывалилась фигура массивнее моего кучера. Федор Толстой.
Ни слова не говоря, он властным жестом отодвинул Ваню в сторону, словно тот был предметом мебели.
— Еду с тобой, — буркнул граф, ввинчиваясь в тесное пространство кареты.
Усмехнувшись, я последовал за ним. После утреннего кордебалета с обыском Американец, чувствовал себя моим ангелом-хранителем, хотя и с весьма сомнительной репутацией. Спорить с ним — занятие столь же увлекательное, сколь и бесполезное, да и его присутствие рядом успокаивало.
Экипаж качнулся и загрохотал колесами по брусчатке. Толстой демонстративно отвернулся к окну, сверля взглядом проплывающие мимо фасады, в темном стекле отчетливо отражался его напряженный профиль. Он ждал объяснений утреннему фарсу.
Скрывать очевидное не имело смысла. В конце концов, Федор Иванович сейчас исполнял роль моей главной пушки, и оставлять артиллерию без разведданных — стратегическая ошибка.
— Федор Иванович, догадываетесь, из-за чего именно они перерывали все вверх дном? — нарушил я молчание.
Он скосил на меня глаз, не поворачивая головы.
— Бумаги. Государственной важности, надо полагать.
— В точку. И место для тайника выбрали с изяществом, достойным лучшего ювелира.
Хмыкнув, я описал ему недавний «дар» от мсье Дюваля, про набор резцов в бархатном футляре. Рассказал, как профессиональная деформация, привычка проверять баланс инструмента, заставила меня взвесить каждый штихель на ладони.
— В рукояти одного из инструментов обнаружилась полость. Работа тонкая — стык дерева заметить невозможно без лупы.
— Содержимое? Тот самый вексель, верно? Они знали за чем шли…
— Все же ты безумец… — выдохнул он. — Сжечь пятьдесят тысяч…
Взгляд графа остекленел. Так смотрят на умалишенного, швыряющего золотые червонца в Неву ради красивых кругов на воде, или на варвара, колющего орехи императорской печатью. Весь его мир, стоящий на трех китах — силе, чести и иерархии, — дал трещину. Логика моего поступка в этот мир просто не влезала.
— А какие варианты? — Я пожал плечами, наблюдая за его мучениями. — Хранить такое у себя — глупо. Это капкан, Федор Иванович. Оставь я бумагу — и завтра Коленкур шепнет Аракчееву: «Проверьте-ка дом Саламандры, там любопытный компромат на Сперанского завалялся». Что и произошло, между прочим. Визит, находка — и финал. Моя репутация в руинах, карьера Михаила Михайловича — на дне. Огонь — самый надежный архивариус.
Граф молчал. Информация укладывалась в его голове тяжело. Он мыслил категориями дуэльного кодекса: оскорбление, вызов, барьер, выстрел. Все прозрачно.
Остаток пути до особняка Элен прошел в тишине. Толстой уставился в окно, тяжело дыша, словно после марш-броска. В темном стекле проплывал его нахмуренный профиль. Он садился в карету, готовясь защищать меня от ножа в подворотне или пули наемника — угроз грубых, понятных, осязаемых. Однако реальность оказалась сложнее. Я вел войну кабинетную, где состояния сжигают в каминах ради одного удачного хода, а вместо шпаг используют подложные векселя. И эта невидимая война, похоже, пугала бретера Толстого.
Переступив порог особняка, граф Толстой не двинулся дальше вестибюля. Обозначив свою территорию, он сел в кресло для просителей с видом человека, вынужденного тянуть лямку скучной и неизбежной службы.
— Я здесь, — коротко бросил он, давая понять, что пост сдан не будет, пока я не вернусь.
Оставив его наедине с тяжелыми думами о сожженном капитале, я поднялся по знакомой лестнице.
На верхней площадке, в облаке шуршащего шелка, возникла хозяйка. Прежняя Элен — измученная, с серой, как непропеченная глина, кожей — исчезла без следа. Передо мной стояла женщина, прошедшая огранку заново. Тени под глазами растворились, во взгляде вновь заиграл фирменный, чуть насмешливый блеск — красота, внутреннее свечение, свойственное камням высшей пробы.
— Григорий! — она протянула мне руки, ее ладони оказались теплыми. — Наконец-то! Я уж решила, ты вычеркнул дорогу в мою скромную обитель из своих маршрутов.
— Дела, Элен, — ответил я, касаясь губами ее пальцев. — Вечная суета.
Едва мы устроились у камина, как ее прорвало. Сдерживать радость она явно была не в силах.
— Николя… Григорий, ты бы его не узнал! — слова вылетали быстро, взахлеб. Из изящного секретера на свет божий появилась пачка писем, перевязанных лентой. — Доктор Беверлей шлет депеши ежедневно. Послушай только!
Выхватив один из листов, она начала читать, ее голос вибрировал от волнения:
— «Дорогая Элен, спешу сообщить вам отрадную весть. Наш пациент сегодня впервые смеялся. Причиной тому послужил щенок, которого принесла моя племянница. Тремор почти полностью ушел, мальчик с аппетитом уничтожил тарелку овсянки и потребовал добавки. Румянец возвращается. Я продолжаю наблюдения, и каждый день приносит новые подтверждения вашей с мэтром Саламандрой теории. Это не порча крови. Мы на пороге открытия!»
Она отложила письмо, сияя, как начищенный пятак.
— Представляешь? Смеялся! Беверлей сам не свой от восторга, грозится написать научный трактат и называет тебя светилом медицины.
Я слушал и улыбался. После утреннего визита «гостей» и поездки с Толстым эти новости действовали благостно.
— Но есть и другое, — лицо Элен мгновенно стало серьезным, словно на солнце набежала тучка. — Приезжал отец.
Внутренне я подобрался, ожидая худшего.
— Я готовилась к осаде, Григорий. Репетировала речь, подбирала самые ядовитые аргументы, ждала угроз. Но когда он вошел… я просто сменила тактику, без криков и обвинений. Просто изложила ему твой диагноз. Свинцовое отравление. Солдатики из дешевого сплава, которыми он «радовал» сына. Гнилая вода в трубах. Характерная кайма на деснах. Факты.
Она замолчала, гипнотизируя взглядом пляшущие в камине языки пламени.
— И знаешь, каков итог? Тишина. Ни криков, ни возражений. Он просто сдулся, как пробитый мех. Лицо посерело. Посидел с минуту истуканом, глядя в одну точку. Потом поднялся и отбыл восвояси. Ни слова не сказал. А к вечеру мне донесли: в его поместье уже работает артель ломальщиков. Крушат стены, выдирают с корнем старые трубы.
Элен посмотрела на меня с недоумением:
— Может, в нем проснулась совесть?
Вопрос прозвучал неуверенно, она и сама в это не верила.
— Может, — эхом отозвался я, хотя мысли текли в другом направлении. Совесть тут ни при чем. Старый волк просто заметал следы. Уничтожал улики своего преступного головотяпства. Впрочем, мотивы неважны. Главное — источник заразы ликвидирован.
Глядя на нее, я отмечал перемены не только внешние. Что-то сдвинулось в самой конструкции ее личности. То, с какой теплотой, с какой почти звериной нежностью она говорила о «мальчике», выдавало ее с головой. Исчезли холодные «бастард» и «этот ребенок».
Внезапно до меня дошло: сам того не ведая, я презентовал ей нечто ценное — семью. Одиночке, окруженной лицемерами и врагами, я подбросил родную душу. Объект для бескорыстной и чистой заботы. И эта забота работала как двусторонний процесс — исцеляя мальчика, она латала дыры в душе самой Элен.
Перехватив мой изучающий взгляд, она смущенно улыбнулась и полезла в складки платья.
— Он славный, Григорий. Тихий, вдумчивый. Беверлей пишет, все время возится с деревяшками. Нашел щепки, перочинный нож… Говорит, руки у него… — она запнулась, подбирая слово, — такие же, как у тебя.
На ее ладони лежал маленький, грубо вырезанный из сосновой коры кораблик. Парус из кленового листа, мачта из ветки. Примитивная детская поделка. Но держала она его так бережно, словно это был алмаз «Шах».
— Просил передать. Сказал… в благодарность.
Она замолчала. И в этой тишине, разбавляемой лишь треском поленьев, возникла странная плотность. Связь между нами, изначально построенная на страсти, закалилась, превратившись в нечто прочное.
Когда первая волна эйфории от новостей о брате схлынула, взгляд Элен стал более изучающим.
— А ты? — в ее голосе прорезались тревожные нотки, свойственные женщине, которая слишком хорошо знает цену спокойствию. — Вид у тебя, мягко говоря, потрепанный. Стряслось что-то?
Я криво усмехнулся. Стряслось. Еще как стряслось. Но обрушивать на нее историю с обыском прямо сейчас, гася ее радость ушатом ледяной воды, не хотелось. Лучше зайти с фланга.
— Навалилось, Элен. Работа, сроки, плюс одна головоломка, к которой я пока не могу подобрать ключ.
— Говори, — она подалась вперед, мгновенно сбрасывая маску счастливой сестры и превращаясь в сосредоточенного союзника.
— Пасха на носу. Мой «Небесный Иерусалим», складень для Синода, ждет своего часа. Его преподнесут Императору, и мне жизненно необходимо быть там в этот момент. Мне нужно видеть лицо Александра, поймать первую, самую честную реакцию, закрепить авторство в памяти двора. Но вот незадача: двери в такие дни открываются лишь для избранных, а я в этот список, боюсь, не вхожу.
Элен слушала, не перебивая, лишь чуть прищурив глаза. Когда я закончил, повисла пауза — она взвешивала, просчитывала. А затем на губах ее медленно проступила та самая хитрая, чуть хищная улыбка игрока, заметившего на доске изящную выигрышную комбинацию.
— Ты вытащил моего брата с того света, Григорий, — произнесла она тихо. — Ты вернул мне родственника, вернул мне будущее. Я у тебя в неоплатном долгу. А я по счетам платить люблю. И начну прямо сейчас.
Грациозно поднявшись с кресла, она подошла к секретеру красного дерева. Тонкие пальцы скользнули по инкрустации, извлекая на свет маленькую книжицу в сафьяновом переплете.
— Тебе нужен доступ на церемонию. Ты хочешь, чтобы твой шедевр прогремел под сводами дворца вместе с твоим именем. Я верно трактую твои амбиции?
— Абсолютно, — кивнул я, восхищаясь тем, как она мгновенно отсекла лишнее и зрит в корень.
— Это поправимо, — она небрежно махнула рукой, словно мы обсуждали выбор десерта. — В четверг я даю ужин для узкого круга. Среди приглашенных будет Нарышкин.
Элен многозначительно посмотрела на меня. В Петербурге это имя открывало любые замки.
— Он, конечно, птица не столь высокого полета, как его всесильный дядюшка обер-гофмаршал, — продолжила она с легкой иронией, листая книжицу, — но пост занимает стратегический. Камер-фурьер. Человек-тень, человек-хронограф. Он знает, во сколько Государь изволил откушать кофею, какого оттенка жилет был на австрийском после и кто из фрейлин попал в опалу. Расписание Зимнего он знает лучше самого Александра. А главное — он отчаянно болтлив и падок на лесть, особенно если она исходит от дамы.
Вернувшись к камину, она лукаво подмигнула. В ее глазах плясали бесенята.
— Я узнаю у него. Живопишу гениального мэтра Саламандру, создавшего к Пасхе нечто, затмевающее работы лучших мастеров Европы. Намекну, что сама Вдовствующая императрица была бы в восторге, если бы творец лично представлял дар. Поверь, к концу вечера он будет считать своей священной миссией выбить для тебя приглашение у обер-камергера. Считай, приглашение у тебя в кармане.
Я смотрел на нее с неподдельным восхищением.
— Спасибо, — искренне выдохнул я. — Гора с плеч.
Решив вопрос, она снова стала серьезной, опустилась в кресло напротив и скрестила руки на груди.
— Это мелочь. Меня больше интересует то, что весь Петербург гудит о твоем пари с князем Вяземским. Говорят, ты держался блестяще, но… Создать «такое» — это вызов, поражение в котором недопустимо. Есть план?
— О, идея имеется, и весьма дерзкая, — я потер переносицу. — Но реализация может затянуться. Видишь ли, сегодняшнее утро у меня началось с… неожиданного визита. Граф Аракчеев вдруг так озаботился сохранностью моих документов, что прислал майора Селиванова с дюжиной молодцов помочь мне с уборкой. Исключительная любезность.
Элен замерла. Улыбка сползла с ее лица.
— Что? — переспросила она, и голос ее упал до шепота. — Обыск? У тебя?
Пришлось выложить все как на духу. Утаив, естественно, про вексель. Я живописал ей утреннюю батальную сцену, не жалея красок и сарказма: целеустремленный марш сыскарей к рабочему столу, торжествующую физиономию майора, вскрывающего тайник в штихеле, и тот эпический момент, когда он извлек на свет мою издевательскую записку.
К моменту, когда я процитировал лаконичное «Упс», написанное на клочке бумаги, выдержка изменила Элен. Она рассмеялась — тихо, искренне, до выступивших слез.
— Боже, Григорий, ты невозможен! Представляю его перекошенную физиономию!
— Дальше было менее забавно, — остудил я ее веселье. — Они начали громить кабинет. Но тут на сцену вышла Варвара Павловна, вооруженная пером, бумагой и ледяным спокойствием. Она превратила их карательную акцию в занудную инвентаризацию.
Я закончил рассказ. На вопрос о том, что было в штихеле — я промолчал. Все же она знает, куда не стоит лезть любопытным носиком — бесподобная женщина.
Отсмеявшись, Элен посмотрела на меня серьезно.
— Григорий, это скверно, — произнесла она, чеканя слова. — Очень скверно. Ты полагаешь, это просто подковерные игры Аракчеева против Сперанского?
— А что же еще? — я пожал плечами. — Классическая грызня бульдогов под ковром. Меня использовали как разменную монету.
— Ты гений в металле, но в политике — сущий ребенок, — она покачала головой, вставая и начиная нервно мерить шагами комнату. — Это скандал. Громкий, грязный скандал. Обыск в доме Поставщика Двора, человека, обласканного императрицей… Это нонсенс. Пощечина. И не Сперанскому, а самому монаршему достоинству.
Она резко остановилась передо мной.
— Государь ненавидит, когда его двор превращают в балаган. У него жуткая неприязнь на шум и публичные дрязги. Он может обрушить гнев на всех без разбора: и на Аракчеева за топорную работу, и на Сперанского, чей протеже влип в историю, и на тебя — просто за то, что ты стал эпицентром этого безобразия.
— Но я чист, — возразил я. — Они ничего не нашли.
— Факты не имеют значения! — почти вскрикнула она. — Важно впечатление. У стен Зимнего дворца отличный слух, Григорий. Доброжелатели донесут Александру об утреннем погроме еще до вечернего чая. И его реакция может быть абсолютно непредсказуемой.
Я молчал. Мой разум, привыкший к четкой логике — действие, противодействие, результат, — буксовал. Я считал, что выиграл. Элен же говорила о мире эмоций, слухов и монарших капризов — материях тонких и опасных. Глядя на ее встревоженное лицо, я понимал, что в моем уравнении возникла новая переменная — настроение Императора.
Попытка сохранить хорошую мину при плохой игре вышла жалкой, но я все же постарался придать голосу беспечность.
— Полноте, Элен. Вряд ли весть о рядовом обыске, да еще и закончившемся пшиком, долетит до императорских ушей. У Александра и без моих скромных дел голова пухнет. Война, реформы, Европа…
Она встала посреди комнаты. В ее взгляде сквозила гремучая смесь сочувствия и того особого, почти материнского раздражения, с которым объясняют прописные истины неразумному дитяти.
— Милый, ты блестяще выиграл тактический бой у майора, но, кажется, совершенно не понимаешь стратегии этой войны. Ты воспринимаешь Государя как абстрактный символ власти, занятый судьбами мира? Ошибка. Он человек. Нервный, мнительный, уставший от бесконечных интриг и люто ненавидящий, когда кто-то нарушает его хрупкий душевный комфорт.
Бесшумно скользнув ко мне, Элен присела на подлокотник кресла, нависая надо мной.
— У стен Зимнего дворца есть уши, Григорий. Эти уши пришиты к головам десятков людей, чье ремесло — слушать, запоминать и нашептывать. Государю докладывают обо всем. Поверь, об утреннем погроме в твоем доме он узнает еще до первой перемены блюд за ужином. И эта новость наверняка приведет его в бешенство.
Она подалась вперед, понизив голос.
— Суть не в обыске. Суть в том, кто спустил курок. Аракчеев. А ты — человек Сперанского. Александр из кожи вон лезет, пытаясь запрячь этих двух в одну упряжку на благо Империи. Одному отдал армию, другому — законы. А они, вместо того чтобы тянуть воз, грызут друг другу глотки, превращая двор в поле битвы. Сегодняшний визит майора — это звонкая пощечина Аракчеева Сперанскому. Публичная. И Государь увидит именно это: его лучшие министры ведут себя как базарные торговки, втягивая в свои дрязги людей, которых он лично отметил милостью.
Возразить было нечего. Мой разум, заточенный под ювелирные задачи, привык к линейным алгоритмам: возникла проблема — найдено решение — получен результат. Атака отбита, улика сожжена, враг посрамлен. Чистая победа по всем законам. Элен же описывала мир, где законы Ньютона не действуют, мир иррациональных монарших капризов, зыбкого этикета и призрачного «лица», где дважды два вполне может равняться плахе или ордену, в зависимости от фазы луны. И ее интуиции в этом зазеркалье я доверял безоговорочно.
— И? — спросил я. — Что именно сделает император?
— А вот этого, — она развела руками, демонстрируя всю фатальную непредсказуемость самодержавия, — не знает никто. Даже сам Александр. Он ведь не машина, Григорий. Он актер, вечно играющий роль просвещенного монарха. Он может разыграть благородство и устроить выволочку Аракчееву за самоуправство, чтобы подсластить пилюлю Сперанскому. Может, напротив, обрушить гнев на Михаила Михайловича за то, что его протеже вляпался в скандал. А может…
Пауза затянулась. Взгляд Элен стал тяжелым, полным пугающей серьезности.
— … он может решить, что корень зла — ты сам. Ты — тот самый камень преткновения, из-за которого его цепные псы срываются с поводка. Он ненавидит шум. И самый простой и эффективный способ вернуть тишину — устранить источник шума. Не из злобы, просто от усталости.
«Убрать». Не казнить, не сослать — слишком много драмы. Именно убрать, как смахивают со стола бесполезную безделушку.
Вывод напрашивался сам собой: если я не могу изменить правила игры или повлиять на настроение Императора, нужно изменить свой вес в этой игре. Стать несущей конструкцией, незаменимым. Настолько, чтобы сама мысль о моем устранении казалась абсурдной, невыгодной, наносящей ущерб престижу Империи.
Пари с Вяземским. Заказ для Екатерины. «Небесный Иерусалим» для Синода. «Древо Жизни» для Марии Федоровны. Это все — ступени, ведущие на ту высоту, где тебя уже нельзя смахнуть небрежным движением руки.
Я поднял взгляд на Элен.
— Выходит, — произнес я медленно, пробуя мысль на вкус, — мне нужно работать так, чтобы каждый мой следующий шедевр делал мою голову слишком дорогим удовольствием для палача.
В ее глазах начало проступать нескрываемое восхищение.
Глава 19
Сознание вытянулось из темноты ароматом крепкого кофе и деликатным перезвоном серебряной посуды. Сквозь щель в тяжелых бархатных портьерах в спальню сочился серый петербургский рассвет. Элен, отвернувшись к стене, спала. Темная волна волос разметалась по подушке.
Осторожно выбравшись из-под теплого одеяла, я прислушался к ощущениям. Удивительно, но старый каркас не скрипел: напряжение последних дней отступило, оставив легкость. Я оделся, подхватил трость и бесшумно покинул спальню.
Спускаясь по лестнице, я готовился увидеть привычную утреннюю мизансцену: ленивое шуршание слуг, запах вчерашнего воска и сонную тишину. Однако я ошибся. Снизу, из малой гостиной, поднимался гул голосов.
На пороге я остановился, вглядываясь в окружение.
Салон Элен жил своей жизнью, игнорируя законы времени суток. Возможно, он и вовсе не засыпал. Вокруг стола, заваленного руинами ужина и увенчанного свежим кофейником, расположилась любопытная компания.
Граф Толстой, возмутительно свежий для человека, который провел вчерашний день в эпицентре интриг, вальяжно раскинулся в кресле, ведя негромкую, азартную полемику. Его оппонент, массивный господин в мятом сюртуке и сбитом набок шейном платке, напоминал гору, решившую позавтракать. Сдобная булка, щедро намазанная маслом, исчезала в его рту с почти промышленной эффективностью. Однако в маленьких, глубоко посаженных глазах этого Гаргантюа, несмотря на внешнюю неопрятность, виднелся интеллект. Он казалс мне знакомым, что было странно.
Дополнял картину величественный старик, задремавший в высоком кресле у камина. Расшитый поблекшим золотом камзол, густо напудренный парик, кружевные манжеты — он выглядел драгоценным антиквариатом, забытым здесь гостем из екатерининской эпохи.
Толстой среагировал первым, прервав мои размышления.
— А, вот и наш Саламандра. — В его голосе скользнула добродушная ирония. — Присоединяйся. Мы тут препарируем высокие материи. Спорим о природе лести.
Грузный господин, отправив последний кусок булки по назначению и запив его глотком кофе, развернул ко мне свою массивную голову. Его взгляд прошелся по мне без светской оценки, но с детским, непосредственным любопытством.
— Позвольте представить, — Толстой сделал широкий жест рукой. — Мастер Григорий Саламандра. А это, — он указал на любителя сдобы, — Иван Андреевич Крылов.
Я чуть трость не уронил. Крылов. Тот самый. Живой классик, жующий булку в двух шагах от меня. Мой речевой аппарат временно отказывался повиноваться.
— Так вот вы какой, господин Саламандра, — обволакивающий бас Крылова заполнил комнату. Он протянул мне пухлую, теплую ладонь. — Наслышан, весьма наслышан. Говорят, вы умеете заставить металл петь и плакать. Любопытная алхимия.
Пожимая его руку, я все еще пытался откалибровать восприятие реальности.
— А это, — Толстой кивнул в сторону камина, — Гавриил Романович. Наша дискуссия его утомила.
Подойдя к креслу, граф без всякого пиетета тронул спящего за плечо.
— Гаврила Романыч, извольте проснуться! Тут персона прелюбопытная.
Старик вздрогнул. Веки поднялись, открывая мутные ото сна глаза, которые, сфокусировавшись на мне.
— Гавриил Романович Державин, — отрекомендовал его Толстой.
Державин? Кажется, я все еще сплю в комнате Элен. Пить утренний кофе в компании Крылова и Державина — это перегрузка даже для моей закаленной психики.
— А-а-а, — протянул старик. — Ювелир… Тот, что в Гатчине чудеса механические демонстрировал. Что ж, присаживайтесь, молодой человек. Проверим, найдется ли в ваших работах место для поэзии.
Опустившись на свободный стул, я ощутил себя студентом-первокурсником перед комиссией из трех великих профессоров. Неспешная беседа потекла дальше, полная аллюзий и тонких шпилек, смысл которых доходил с запозданием. Я превратился в слух, жадно фиксируя каждую деталь и слово, понимая: этот сюрреалистичный завтрак останется в моей памяти ярким бриллиантом, даже если я проживу в этом столетии еще сотню лет.
Хронометры в гостиной Элен, похоже, работали на иных шестеренках, чем во всем остальном Петербурге. Утренний кофе незаметно трансформировался в обед, а компания вместо того, чтобы разойтись по делам, лишь обрастала новыми участниками. Ближе к полудню тяжелые створки дверей распахнулись, впустив вместе с запахом уличной сырости двух гостей, контраст между которыми напоминал столкновение льда и пламени.
Первым порог переступил эдакий монолит в мундире. Широкие плечи, словно созданные держать на себе небосвод, крупные, будто высеченные из гранита черты лица и тонкий белый шрам, рассекающий щеку, — всё в нем выдавало присутствие грубой, необузданной силы. Алексей Петрович Ермолов ворвался в душный мир салона. Давящий взгляд будущего «проконсула Кавказа» сканировал пространство.
Следом, оттеняя солдатскую мощь полковника, вплыл — другого слова не подобрать — элегантный итальянец. Одетый по последнему писку моды, с горящим взором и непокорной копной черных волос, он двигался с пластикой танцора. Карло Росси, гений-архитектор, который только готовился перекроить лицо имперской столицы.
Гостиная мгновенно поляризовалась.
Толстой и Ермолов, два хищника одной породы, нашли друг друга моментально. Уйдя к окну, они открыли беглый огонь по штабным «паркетным шаркунам». До меня долетали обрывки фраз, пропитанные ядом и усталостью: Ермолов, не стесняясь в выражениях, клеймил интендантов, ворующих сухари, и бездарность высшего командования. Толстой же, вопреки обыкновению, больше слушал, лишь изредка вставляя короткие реплики. Периодически я ловил на себе косые взгляды генерала — для него человек с тростью был наверное дорогой безделушкой, частью ненавистного петербургского маскарада.
А в другом углу развернулась битва эпох. Державин, стряхнув сонливость, сошелся в словесном поединке с Росси. Старый поэт, адепт «высокого штиля», отстаивал величие и строгий порядок классицизма, тогда как итальянец, отчаянно жестикулируя, проповедовал страсть и мощь ампира, готового воплотиться в камне.
Я же оказался заблокирован Крыловым. Баснописец, разобравшись с содержимым тарелок, передислоцировал свой внушительный корпус поближе ко мне.
— Позвольте полюбопытствовать, любезный, — в глубине его маленьких глаз блеснула искра профессионального интереса. — Наблюдая за вашими чудесами, я пытаюсь подобрать вам место в своем зверинце. Кто вы? Трудолюбивый Муравей, тащущий в дом каждую полезную щепку? Или, быть может, хитрая Лисица, использующая ум вместо мускулов? Уж больно ловко у вас получается лавировать между Двором и Синодом.
За внешним благодушием вопроса скрывался капкан. Крылов прощупывал почву, пытаясь определить мой характер: чистое ли это золото таланта или позолота ловкого афериста.
— Боюсь разочаровать вас, Иван Андреевич, — ответил я, принимая правила игры. — Ни тот, ни другой образ не подходит. Я скорее Паук.
Крылов вскинул бровь. Было бы банально говорить, что я — саламандра.
— Паук не тащит тяжести и не унижается лестью, — пояснил я, крутя в руках набалдашник трости. — Он просто плетет сеть. Создает систему, в которой добыча появляется сама собой, подчиняясь законам природы.
Баснописец довольно хмыкнул. Техническая метафора и циничная откровенность пришлись ему по вкусу.
В самый разгар этих дискуссий в зале материализовалась Элен. Свежая, словно утренняя роза, она с легкостью опытного дирижера взяла управление этим расстроенным оркестром в свои руки. Порхая от группы к группе, она гасила искры конфликтов одним лишь взглядом или точным словом.
Наконец, она дошла и до Ермолова.
— Полковник, — Элен обратила на себя его внимание, — позвольте представить вам человека, чье оружие — резец. Впрочем, уверяю вас, ранит оно не менее глубоко.
Ермолов развернулся всем корпусом. Его прямой взгляд ударил меня, словно приклад мушкета. Никаких светских реверансов.
— Оружие, сударыня, создано для уничтожения врагов, а не для увеселения дам, — пророкотал он, формально обращаясь к Элен, но сверля глазами меня. — Способен ли ваш резец, мастер, заставить наши пушки бить точнее, а кремневые замки не давать осечек под дождем?
Ух, зря он так. Это был вызов, требующий ответа по существу, без метафор и аллегорий.
— Мой резец, полковник, — ответил я, — способен выточить линзу. Оптику такой чистоты и кривизны, что, будучи установленной в подзорную трубу, она позволит вашему наводчику различить вражескую батарею за три версты. И положить ядро точно в цель, а не наугад по площадям. Полагаю, хорошая оптика сбережет больше жизней, чем самая острая сабля.
Ермолов замер, словно натолкнувшись на невидимую стену. Ожидаемая им тирада о красоте и изяществе не прозвучала. Его взгляд изменился: сквозь презрение к «паркетному шаркуну» проступило уважение к мастеру.
— Линзу? — переспросил он, настроение в его голосе сменилось. — Три версты… Каков срок изготовления опытного образца для моей батареи?
— При наличии чертежей и качественного хрусталя — неделя.
Ермолов промолчал, едва заметно кивнув. В системе координат сурового полковника я только что перестал быть бесполезной игрушкой, заняв место в графе «полезный ресурс».
День растворился в синих петербургских сумерках, незаметно уступив место вечеру. За высокими окнами особняка сгустилась тьма, слуги, бесшумными тенями скользя по коврам, оживили фитили в массивных серебряных канделябрах. Освещение изменило геометрию гостиной: резкие дневные углы сгладились, позолота на мебели заиграла теплым огнем, а лица собеседников приобрели загадочную мягкость, свойственную старинным портретам.
Разговоры утратили агрессию, став тягучими и глубокими. Лишние люди отсеялись. Умчался по своим градостроительным делам неугомонный Росси, откланялись случайные визитеры, оставив в кругу лишь тех, кому спешить было некуда.
Устроившись в глубоком кресле с бокалом чего-то терпкого и ароматного, я поймал себя на странном, почти забытом ощущении. Впервые с момента провала в девятнадцатый век внутренний процессор перестал перегреваться от просчета интриг и планов спасения собственной шкуры. Никакой работы, никакого напряжения — только тепло, уют и общество людей, чьи имена в моем времени высечены в граните.
Время в салоне Элен текло нелинейно. Еда на столе материализовывалась сама собой: утренние булочки сменились основательной кулебякой и ботвиньей, а теперь, под вечер, на подносах возникли паштеты, сыры и копченая рыба. Организм принимал топливо автоматически, пока сознание было полностью поглощено беседой.
Сама хозяйка то исчезала, то возникала вновь, словно управляла невидимыми механизмами этого дома. Идеальная логистика: вот она укрывает плечи дремлющего Державина пледом, а мгновение спустя уже что-то шепчет Крылову, заставляя его улыбаться. Элен дирижировала этим вечером виртуозно, и я, как профессионал, не мог не оценить изящество её «сборки».
Кажестя, я понимаю почему у меня такое настроение. В этой гостиной пересеклись силовые линии эпохи. В кресле у камина досматривал сны о Екатерине Гавриил Державин, последний титан ушедшего века. Рядом, уничтожая очередной пирожок, сыпал афоризмами Иван Крылов. У окна, обсуждая судьбу Империи, хмурились два лучших солдата России — Толстой и Ермолов. И среди них — я, ювелир-попаданец с тростью-саламандрой, чувствующий себя на удивление органично в этой странной компании.
Именно Крылов, расправившись с паштетом, вернул разговор в русло актуальной повестки.
— А что же пари, любезный Григорий Пантелеич? — Баснописец прищурил лукавые глазки. — Уж не вытеснили ли военные дебаты мысли о долге перед музами? Весь Петербург замер в ожидании вашей отповеди дерзкому Вяземскому.
Вопрос заинтересовал остальных присутствующих. Ермолов и Толстой прервали дискуссию, Державин открыл глаза. Внимание аудитории сфокусировалось на мне.
— Не забыл, Иван Андреевич. Процесс идет.
— И каков же замысел? — оживился старик Державин, приподнимаясь в кресле. — Надеюсь, это будет нечто в высоком штиле! Аллегория! Произведение, воспевающее мощь Империи и триумф русского оружия! Чтобы всякий чужеземец трепетал при одном взгляде!
Величие… Перед глазами всплыли чертежи проекта. Заказчик получит свое величие, но не то, что измеряется грохотом пушек, а то, что рождает душу.
— Полноте, Гаврила Романыч! — В дверях, вернувшись за забытыми перчатками, возник экспрессивный Росси. — Величие — это скука смертная. Нужна страсть! Драма! Античный надрыв! Похищение Прозерпины, битва лапифов с кентаврами! Камень должен рыдать, а металл — кричать от боли!
Будет вам и драма. Трагедия одинокого голоса, резонирующего в пустоте. Вечная механика бытия.
Ермолов, слушавший эти эстетические прения, скептически хмыкнул.
— Пустые забавы, господа. Лучшая поэзия — это вид горящего вражеского лагеря. Ежели хотите удивить, мастер, сделайте вещь полезную. Такую, чтобы от нее был прок государству, а не только салонным бездельникам.
А вот и утилитарный подход. Польза… Что ж, польза будет в том, чтобы научить этих государственных мужей слушать — ценнейший навык, которого им всем так не хватает.
Они спорили, предлагая мне разные маршруты, а я слушал — старого имперца, страстного итальянца, который уже передумал ухоить, и прагматичного генерала. Моя конструкция выдержит любую нагрузку. Идея, родившаяся в голове, вместит в себя всё: величие, драму и даже пользу.
Стрелки часов неумолимо двигались к ночи. Пора и честь знать. Прощание вышло теплым. Ермолов пожал мне руку крепко, по-мужски, и в его взгляде исчезло недоверие к «паркетному» мастеру. Крылов взял слово непременно проинспектировать мою мастерскую. Державин, исполнив свой долг, снова задремал.
Элен провожала меня до самой двери.
— Спасибо за этот день, — сказал я, и в моих словах не было ни капли лести. — Давно не чувствовал себя так… нормально.
— Приезжай чаще. — В её голосе звучала неподдельная теплота. — Этот дом всегда открыт для тебя.
В её глазах читалась благодарность. Этот особняк стал для меня тихой гаванью, где можно снять маску Поставщика Двора, отложить инструменты ювелира и просто побыть человеком.
Внизу, у кареты, меня уже ждал терпеливый Толстой. Отдых закончился. Пора возвращаться в реальность — к чертежам, интригам и войне.
Карета бесшумно скользила по опустевшим улицам ночного Петербурга. Город, словно выжатый дневной суетой, медленно погружался в сон, редкие фонари бросали на мокрую брусчатку дрожащие тени.
Толстой, дремавший в углу и лишь изредка подававший голос храпом, вдруг встрепенулся. Выпрямившись, он огромными ладонями растёр лицо, затем повернулся ко мне. В полумраке его глаза казались необычайно светлыми, словно с них слетела дневная маска.
— Хороший день, — пробасил он неожиданно, словно пробуя слова на вкус. — Давно я так… не разряжался.
Удивительно слышать такое от графа, привыкшего искать разрядку лишь в бою или на дуэли.
— Ермолов — настоящий, — продолжил он, погрузившись в собственные размышления. — Не чета нашим паркетным офицерам. В нем чувствуется стержень. И правильная злость. С таким бы я в бой пошел.
Он замолчал, глядя в темное стекло кареты.
— Старик Крылов же… Умён, как старый лис. Каждое слово у него с двойным дном, каждое нравоучение — выстрел по министру. При нем держать ухо востро — первое правило выживания.
Слушая графа, понимал: день для него прошел не впустую. Он скрупулёзно собирал информацию, анализировал, перепроверял данные. Его внутренняя машина работала так же эффективно, как и моя.
— Действительно, — согласился я, — компания собралась… исключительная.
— То-то же, — хмыкнул он. — Умеет твоя Элен привлекать людей. — Граф бросил на меня быстрый взгляд. — Будь с ней поосторожнее, Григорий. Умная женщина порой опаснее целого батальона гренадер.
Незаданный вопрос остался без ответа.
Карета плавно остановилась у внутреннего дворика ювелирного дома.
— Ну, бывай, мастер, — произнес он, когда я выходил наружу.
Дверца захлопнулась, и экипаж покатил дальше. Я же, несмотря на выпитое вино, чувствовал себя на удивление бодрым и собранным. Голова работала ясно, мысли выстраивались в логичные цепочки. День, проведенный в окружении таких умов, стал своего рода перезагрузкой.
На крыльце, съёжившись от холода, сидела одинокая фигурка. Прошка. Он не спал, дожидался. Мой маленький часовой на посту.
Он подбежал и подхватил меня под локоть с серьезностью санитара, эвакуирующего раненого с поля боя.
— Аккуратнее, Григорий Пантелеич, — зашептал он, страхуя каждый мой шаг. — Тут ступенька выщерблена, не ровен час…
— Не сплю, Прохор, я в норме, — усмехнулся я.
Темная лестница превратилась в исповедальню. Почувствовав мое благодушное настроение, мальчишку прорвало. Словно плотину открыли.
— Илья расщедрился! Дал осколок яшмы, бракованный, правда, но дал! — тараторил он, захлебываясь восторгом, пока мы преодолевали пролет за пролетом. — Сказал: «На, блоха, точи когти». И пасты отсыпал! Я этот камень часа два мучил, думал, пальцы сотрутся. Зато теперь, — он вскинул голову, и в полумраке блеснули гордые глаза, — сияет, как слеза! Илья даже поворчал одобрительно. Говорит, рука верная, не дрожит.
Поток информации не иссякал. Оказалось, Степан, сжалившись над мучениями юного подмастерья у горна, раскрыл секрет правильного поддува.
— Сначала, конечно, подзатыльник дал, — доверительно, как государственную тайну, сообщил Прошка. — Сказал, я дую, как баба на блюдце. А потом показал ритм! Оказывается, мехи должны дышать! Вдох-выдох, плавно, без рывков. И пламя сразу синее, ровное…
Но кульминация дня ждала меня на верхней площадке.
— А Иван Петрович… — Прошка снизил тон. — Он мне деталь доверил! От своего «огненного сердца»! Велел ветошью протереть и маслом смазать. «Уронишь, — говорит, — уши оборву». Она тяжелая, гладкая… Я её вычистил, а он её — раз! — и на место поставил. Представляете? Моя работа теперь внутри механизма!
Он произнес это с таким священным трепетом, будто ему позволили не шестеренку протереть, а лично короновать императора.
Сквозь этот поток щенячьего восторга пробивался иной сигнал. Немой упрек, который я, увлеченный дворцовыми играми, игнорировал: «Мастер. Я готов к нагрузкам, а вы меня не используете».
Он был прав. Взяв мальчишку в ученики, я загнал его в долгий ящик. А он не стал покрываться пылью — начал самообучение, жадно впитывая чужой опыт, подсматривая, копируя.
В спальне Прошка мгновенно трансформировался в идеального камердинера. Тяжелый фрак был снят, расправлен и водружен на спинку стула без единой лишней складки. На ночном столике, словно по волшебству, возник стакан свежей воды.
— Благодарю, Прохор, — я тяжело опустился на край кровати. Гравитация в этом веке казалась особенно сильной. — Ты молодец.
Он переминался с ноги на ногу, и я видел, как на языке у него вертится вопрос, который он не решается озвучить.
— Завтра, — опередил я его, расстегивая манжеты. — Приходи сразу после завтрака. Запускаем новый процесс. Будет тебе настоящее дело.
Лицо мальчишки озарилось так, что свечи можно было не зажигать.
— Правда⁈ — выдохнул он. — Настоящее? Не тереть?
— Не тереть, — улыбнулся я. — Думать. Будем проектировать новый заказ. Вместе.
— Я… спасибо, Григорий Пантелеич! — пролепетал он, пятясь к двери. — Я не подведу!
— Знаю. Иди уж… ученик.
Дверь тихо щелкнула.
Я свалился на подушки. Взгляд уперся в темный потолок, ставший экраном для проекции прошедшего дня. Калейдоскоп лиц: лукавый прищур Крылова, стальной взор Ермолова, угасающая мудрость Державина. И восторженные, полные безоговорочной веры глаза Прошки.
Странное дело, но я больше не чувствовал себя инородным телом в этом организме. Я перестал быть наблюдателем.
Завтра начинаем сборку. Это будет манифест, а не ответ Вяземскому.
С довольной улыбкой я провалился в вязкую темноту сна.
Глава 20
На массивную дубовую дверь кабинета опустился тяжелый засов. Этот звук отсек меня от внешнего мира, от интриг, от ожиданий Сперанского и даже от суеты моей собственной мастерской. Остались только я, Прошка и неделя до Светлого Воскресения.
Я обвел взглядом свое убежище. На верстаке — идеальный порядок, который я так люблю и который неизбежно превратится в хаос через пару часов. В центре, на куске грубого сукна, лежал мой ответ Вяземскому. Мой аргумент в споре о том, может ли металл иметь душу.
Это была крупная, тяжелая друза дымчатого кварца — раухтопаза. Я долго искал этот камень в закромах, выкупленных у Боттома. Он выглядел как обломок скалы, вырванный из сердца Уральских гор — полупрозрачный, с неровными, «дикими» краями, напоминавшими клубы грозового дыма. В его глубине угадывались тени и туманности. Любой огранщик в Петербурге распилил бы его на дюжину вставок для колец, убив его природную мощь. Я же собирался сохранить ее, заставить работать на себя.
Прошка стоял, переминаясь с ноги на ногу. Он чувствовал важность момента: дверь заперта, мастер молчит, а на столе лежит булыжник, а не золото.
— Ну что, ученик, — я провел ладонью по шершавой грани камня. — Смотри. Это — наше поле битвы.
Мальчишка подошел ближе, шмыгнул носом и с сомнением покосился на кварц.
— Григорий Пантелеич, а чего он такой… неотесанный? — спросил он, не сдержав разочарования. — Мы ж для господ… Они блеск любят, чтоб сверкало. А это — булыжник булыжником.
Я усмехнулся. Вопрос правильный.
— В том-то и дело, Прохор. Сделать блестящую побрякушку может любой. Мы же должны сделать вещь, которая будет живой. Она должна ответить человеку, откликнуться.
Глаза у мальчишки округлились.
— Это как? Колдовство?
— Физика, малыш, физика. Наука о том, как устроен мир. И первый закон, который нам с тобой нужно обойти, — это холод.
Я отошел к шкафу и достал оттуда простую серебряную ложку, которой обычно мешал утренний кофе. Положил ее на стол рядом с камнем.
— Вот тебе загадка. Возьми ложку в левую руку, а этот голыш — в правую. Зажми в кулак и держи. Крепко.
Прошка, заинтригованный, схватил предметы. Я ждал, наблюдая за выражением его лица. Секунды текли медленно.
— Ну? Что чувствуешь? — спросил я через минуту.
— Ложка… она теплая стала. Прямо горячая, от ладони нагрелась, — отрапортовал он. — А камень… ну, чуть потеплел, но все равно как ледышка.
— Вот именно. Это называется теплопроводность. Металл — он жадный до тепла. Он пьет его из твоей руки, впитывает и передает дальше, по всему своему телу. Он отличный проводник. А камень — ленивый. Он тепло берет неохотно и держит его в том месте, где ты коснулся, не пуская вглубь.
Я забрал у него предметы и вернул на стол.
— И вот наша главная беда. Чтобы механизм, который мы спрячем внутри, сработал от тепла человеческих рук, нам нужно доставить это тепло в самое сердце камня. Если мы просто спрячем капсулу внутрь этого кварца, гостю придется греть его ладонями полчаса, пока тепло просочится сквозь толщу породы. Никто ждать не будет. Скука убьет все волшебство.
Прошка нахмурил белесые брови, пытаясь переварить информацию.
— И что ж делать? Дырку сверлить? Так видно будет.
— Мы построим мост. Дорогу для тепла. Мы вживим в этот камень вены. Серебряные и золотые жилы, которые снаружи будут казаться украшением, а на деле станут скоростным трактом, по которому тепло твоих рук мгновенно добежит до самого центра.
Я взял мел и прямо на темной поверхности камня начал рисовать линии. Они извивались, напоминая корни дерева, оплетающие скалу, или трещины, заполненные драгоценной рудой.
— Вот здесь, по бокам, где удобно положить ладони. И вот здесь. Эти линии уйдут вглубь.
— А я… я что буду делать? — в голосе мальчишки прозвучала нетерпеливая нотка. Ему не терпелось схватить инструмент.
— Ты будешь строить эту дорогу, Прохор. И это работа не для слабых.
Началась грязная и тяжелая часть процесса. Я закрепил кварц в тисках, подложив толстые куски кожи, чтобы не расколоть заготовку. В патрон бормашины встал алмазный бур.
Визг инструмента, вгрызающегося в твердую породу, заполнил мастерскую. Каменная пыль белым облаком взвилась в воздух, оседая на ресницах, в волосах, на одежде. Я работал в очках-консервах, защищая глаза, а Прошка стоял рядом с грушей, непрерывно подавая воду в зону резки. Вода шипела и превращаясь в грязную молочную жижу, стекающую в поддон.
Моя задача была двойной. Во-первых, высверлить глухую полость снизу — «пещеру», где разместится сердце механизма. Во-вторых, а это было сложнее, прорезать на поверхности извилистые канавки под будущие «вены». Резец скользил, камень сопротивлялся, вибрировал. Одно неверное движение — и бур уйдет в сторону, оставив уродливую царапину на полированной грани.
Я чувствовал себя скульптором, отсекающим лишнее. Прошка не отставал. Он уже знал, когда нужно добавить воды, а когда смахнуть кашицу кистью. Мы работали в ритме, без лишних слов.
К вечеру камень напоминал израненного бойца: весь в глубоких бороздах и шрамах. Но это была только подготовка.
— Теперь — металл, — сказал я, разминая затекшую спину.
Я достал моток толстой серебряной проволоки. Серебро — лучший проводник тепла, лучше даже золота. Для внешнего декора мы потом покроем его позолотой, но «мясо» должно быть серебряным.
— Твоя задача, Прохор, — я вручил ему молоток и специальный чекан, — вбить эту проволоку в канавки. Намертво. Так, чтобы между металлом и камнем не осталось ни малейшего зазора. Если будет хоть волосок воздуха — тепло не пойдет. Воздух — это стена для тепла.
Это была техника инкрустации, которую я подсмотрел еще в музеях Дамаска. Холодная ковка. Проволока должна была расплющиться, заполнив собой все неровности пропила, вгрызться в шершавые стенки канавки.
Прошка принялся за дело. Стучал он старательно, высунув от усердия язык. Тонкий звон наполнил комнату. Я следил за ним, время от времени поправляя угол удара. Поначалу было боязно, все же был риск сломать весь замысел от неудачного удара, но потом мальчишка приноровился.
— Не бей со всей дури, камень расколешь! Бей часто, но легко. Уговаривай металл, не насилуй его. Пусть течет.
К полуночи пальцы у пацана были сбиты, на ладонях намечались мозоли, но он и не ныл. Он видел, как серебряные змеи заползают в камень, становятся его частью.
Параллельно я занимался «сердцем». Из тонкой листовой меди я спаял герметичную капсулу — цилиндр размером с наперсток. Медь я предварительно зачернил в пламени свечи — копоть отлично поглощает тепло. Эта капсула должна была стать ресивером, приемником тепловой энергии.
На следующий день, когда канавки были заполнены, настал самый ответственный момент. Соединение. Внутренние концы серебряных «жил» выходили в высверленную полость. Их нужно было припаять к медной капсуле.
Я взял горелку. Пламя зашипело, окрашиваясь в зеленоватый цвет. Здесь права на ошибку не было совсем. Перегрею камень — он лопнет от термического шока. Недогрею припой — не будет теплового контакта.
— Смотри, — прошептал я Прошке. — Это называется тепловой мост. Мы соединяем внешнюю среду с внутренней камерой.
Я работал быстро, точечно касаясь жалом пламени мест спайки. Припой растекался серебристой лужицей, схватывая жилы и корпус капсулы в единый монолит. Запахло горячим металлом.
Остыв, конструкция выглядела странно: камень, изнутри которого торчала медная колба, опутанная серебряной паутиной, уходящей на поверхность.
— Ну что, проверим? — я подмигнул мальчишке.
Я взял кусок воска и положил его на медную капсулу внутри камня.
— Клади руки на камень. Вот сюда, где серебряные корни выходят наружу.
Прошка, недоверчиво косясь, положил ладони на холодный кварц, стараясь попасть пальцами на инкрустацию.
— Жди.
Прошло секунд десять.
— Чувствуешь? — спросил я.
— Холодно, — честно ответил он.
— А теперь смотри на воск.
Внутри полости, на темной меди, маленький кусочек воска вдруг дрогнул. Таять он не будет, конечно, температура не та, зато стал пластичнее. Медь нагрелась. Тепло детских рук, пройдя по серебряным дорогам сквозь толщу холодного камня, добралось до центра.
— Работает! — завопил Прошка, убирая руки.
— Работает, — подтвердил я, чувствуя огромное облегчение. — Мы построили дорогу, Прохор. Фундамент готов. Теперь нам нужно заставить это тепло работать.
Следующий день начался с урока рисования. Я взял грифельную доску и начертил простую схему.
— Нам нужно превратить тепло в движение, — объяснял я, пока Прошка дожёвывал бублик. — Воздух внутри капсулы нагреется. Что с ним станет?
— Ему тесно будет? — предположил ученик.
— Верно. Он расширится. Ему захочется вырваться. Но капсула жесткая. Единственный выход — толкать поршень. Но вот беда: от тепла рук воздух расширится совсем чуть-чуть. На волосок. А нам нужно, чтобы цветок раскрылся широко. Как превратить маленькое движение в большое?
Прошка пожал плечами.
— Качели, — я нарисовал доску на опоре. — Помнишь, на ярмарке? Если ты сядешь на самый край длинной стороны, а я надавлю на короткий конец совсем немного…
— Я улечу высоко! — догадался он.
— Именно. Рычаг. Архимед перевернул бы Землю, если бы нашел точку опоры. Мы перевернем не Землю, а лепестки роз. Но принцип тот же.
Нам предстояло создать систему микрорычагов. Пантограф наоборот. Это была уже часовая, а не кузнечная работа. Я достал лист латуни.
— Бери лобзик. Пилки самые тонкие. Вот чертеж.
Прошка смотрел на детали размером с ноготь. Ему предстояло выпилить десяток рычагов сложной формы. Я показал, как держать инструмент, чтобы не сломать пилку.
Работа закипела. Звук тонкого, противного скрежета наполнил кабинет. Мальчишка пыхтел, высовывал язык, ломал пилки одну за другой.
— Не дави! — поправлял я, не повышая голоса. — Пусть пила сама ест металл. Ты только направляй.
Пока он мучился с латунью, я занялся самым деликатным элементом — мембраной. Поршень в классическом виде здесь не годился — слишком большое трение. Нужна была эластичная стенка. Я взял тонкий, прочный материал — бычий пузырь. Чтобы сделать его герметичным, я достал банку с составом от Савельича — растворенным каучуком.
Вонь стояла страшная. Я пропитывал пузырь слой за слоем, превращая органику в резину. Затем вырезал кружок и натянул его на торец медной капсулы, закрепив шелковой нитью и промазав стык.
В центре мембраны я закрепил крошечный стальной пятачок с иглой. Это был наш толкатель.
День угас. Уставший Прошка с черными пальцами от графита и полировальной пасты, клевал носом.
— Иди спать, герой, — я потрепал его по плечу. — Рычаги ты выпилил знатные. Завтра продолжим.
Мальчишка, гордый похвалой, ушел, едва волоча ноги.
Как только за ним закрылась дверь, я сменил маску доброго наставника на лицо придирчивого контролера ОТК. Придвинув лампу вплотную к верстаку, я взял пинцет и поднес к глазам работу ученика — латунные рычаги.
Для ребенка это был подвиг. Для точной механики — приговор.
Под лупой края деталей выглядели как пила. Заусенцы, которые невооруженным глазом не увидишь, здесь торчали, как зубья дракона. Оси были слегка овальными, а не круглыми. Вставь я это в механизм сейчас — и через два цикла рычаг заклинит, а «магия» превратится в скрип.
— Эх, Прохор, Прохор… — вздохнул я, беря в руки алмазный надфиль. — Старания много, но школа — дело наживное.
Началась моя «вторая смена». Ночная. Я методично, микрон за микроном, снимал лишний металл с детской работы. Выравнивал плоскости, полировал оси до зеркального блеска, превращая кустарные поделки в идеальные детали. Я «лечил» их, сохраняя труд мальчика, доводя его до профессионального стандарта.
К рассвету спина ныла нещадно, а глаза резало от напряжения. Зато теперь эти рычаги могли бы работать и в швейцарском хронометре. Я аккуратно положил их на место, смахнув микроскопическую стружку. Пусть парень думает, что у него все получилось с первого раза. Уверенность ему сейчас нужнее, чем правда. А мастерство придет.
Из-за отсутствия сна, я догнался сном утром, и только к полудню позвал Прошку. Сборка механизма проходила под лупой. Я монтировал оси, насаживал рычаги. Вся конструкция напоминала скелет диковинного насекомого, прилепившегося к медной капсуле. Короткое плечо первого рычага упиралось в иглу мембраны. Длинное плечо толкало второй рычаг… и так далее. Каскад усиления.
Финальный тест этого этапа был критически важен. Я собрал стенд на столе.
— Давай, — скомандовал я. — Дыши.
Прошка наклонился над капсулой и жарко, протяжно выдохнул на нее, как дышат на замерзшее стекло.
Мембрана дрогнула. Едва заметно вспучилась. Но игла толкнула первый рычаг. Тот качнулся, передал усилие дальше. И последний, самый длинный рычаг, который должен был проходить внутри стебля цветка, вдруг ожил и описал в воздухе широкую, уверенную дугу длиной в добрый сантиметр.
— Ого! — Прошка отшатнулся. — Она как живая дернулась!
— Физика, — удовлетворенно кивнул я. — Мы превратили теплое дыхание в механическую тягу. Теперь мы можем двигать горы. Ну, или хотя бы лепестки из камня.
Следующий день принес новые заботы. Механика — это полдела. Вяземский требовал «души», а душа, как известно, имеет голос.
— Резонанс, — сказал я, доставая из футляра два стальных камертона.
Я поставил один на край стола, второй — в дальний угол комнаты, на подоконник. Оба камертона были чуть усовершенствованы мной.
— Смотри и слушай.
Я ударил молоточком по первому камертону. Чистый, долгий звук повис в воздухе. Я тут же заглушил его рукой.
Тишина.
И вдруг из угла комнаты, от второго камертона, донесся такой же звук. Тихий, призрачный, но отчетливый. Он пел сам по себе.
Прошка завертел головой, ища подвох.
— Как это? Вы же его не трогали!
— Они братья, Прохор. Они одинаковые. Когда звучит один, он толкает воздух. Волны воздуха бегут по комнате, толкают все подряд. Но только «брат» настроен так, чтобы принять эти толчки и раскачаться. Это называется акустический резонанс.
Я подошел к верстаку.
— Мы спрячем «голос» внутри камня. А «уши» — струны — натянем снаружи. И когда внутренний голос запоет, струны откликнутся. Сами.
Задача стояла ювелирная в прямом смысле слова. Нужно было сделать так, чтобы расширение воздуха не только двигало лепестки, но и рождало звук.
В основании, рядом с нашей «тепловой машиной», я начал монтировать ударный механизм. Это была взведенная плоская пружина с крошечным молоточком на конце. Его удерживал тончайший стопор.
Я связал стопор с нашей системой рычагов. Расчет был такой: когда давление в капсуле достигнет пика (то есть когда руки человека согреют камень достаточно сильно), рычаг сдвинет стопор. Молоточек сорвется.
Ударить он должен был не по металлу — звук был бы слишком резким, механическим. Я взял тонкую пластинку горного хрусталя. Идеальный резонатор.
Прошка помогал мне настраивать пластину. Мы стачивали ее края, добиваясь нужной ноты.
— Дзынь… — пробовал он. — Нет, высоко. Пищит.
— Точи еще, — командовал я.
— Бомм… — гудела пластина через полчаса.
— Вот. Это «Соль». Глубокая, красивая. Оставляем.
Теперь самое сложное. Струны.
Мы создавали саму «Лиру» — ветви, растущие из камня. Я выковал их из золотых трубок, фактурированных под кору дерева. Внутри трубок проходили тяги для цветов. А между ветвями мы натянули серебряную проволоку — канитель.
Настройка превратилась в пытку. Струна должна была быть натянута так, чтобы ее собственная частота идеально совпадала с «Солью» хрустальной пластины.
Я крутил микроскопические колки, спрятанные внутри веток. Слух у меня всегда был не ахти, поэтому я контролировал звучание через мальчишку.
— Ну как? — спрашивал я, дергая струну.
— Не то, — мотал головой Прошка. — Дребезжит. Фальшивит, барин. Как комар.
— А так?
— Воет.
Я отдал пинцет мальчику.
— Крути сам. Слушай. Ищи тот самый звук, от которого внутри все дрожит.
Прошка, высунув кончик языка, с осторожностью сапера поворачивал колок на доли градуса.
— Дз-з-з-з-н-н-н… — струна запела чисто, ровно.
— Вот! — вскрикнул он. — Слышите? Она теперь с тем стеклышком дружит!
Я ударил по пластине внутри. Струна отозвалась мгновенно, подхватив звук и усилив его, превратив сухой щелчок в долгое, певучее эхо.
— Молодец, — я потрепал его по вихрам. — Ты дал ей голос.
Последний день перед «сдачей заказа». Все элементы были готовы и лежали на столе разрозненной грудой. Предстояла финальная сборка и декор.
Теперь начиналось самое тонкое. Мы создавали декорацию для нашей пьесы — «Сад».
Я взял тонкие золотые трубки. Просто согнуть их было мало — это выглядело бы как водопровод, а не как живой терновник.
— Смотри, Прохор. Природа не терпит гладких линий. Живое — оно всегда шершавое, с изъяном.
Я вооружился штихелем и начал наносить на золото глубокие, рваные риски, имитируя трещины на старой коре. Затем взял чекан — молоточек с фактурным бойком — и прошелся по «ветвям», сбивая глянцевый блеск, превращая металл в дерево. Золото из желтого и блестящего стало матовым, старым, «мшистым». В места сочленений я впаял крошечные палладиевые шипы — они ярко белели на фоне теплого золота.
Затем — бабочки. Здесь я решил использовать технику, от которой у любого ювелира начинают дрожать руки. Plique-à-jour. Витражная эмаль.
Я спаял из тончайшей золотой проволоки контур крыла — каркас, похожий на скелет листа. Внутри — пустота. Никакой подложки.
— А как же краска держаться будет? — Прошка смотрел на дырявый каркас с недоверием. — Она ж вытечет!
— А вот тут, нужна рука тверже камня.
Я зачерпнул кистью густую, влажную кашицу эмали. Синий кобальт, смешанный с прозрачным флюсом. Осторожно, затаив дыхание, я коснулся кистью ячейки в проволочном каркасе. Капля эмали, удерживаемая лишь силой поверхностного натяжения, задрожала, не упала, затянув просвет тончайшей пленкой.
— Одно неверное движение, один выдох не в такт — и пленка лопнет, — прокомментировал я, отправляя заготовку в печь.
Когда мы достали бабочек после обжига, Прошка ахнул. Это был и не металл, и не краска. Будто застывший свет. Крылья получились прозрачными, как стекло церковного витража. На просвет они горели небесной лазурью, и казалось, что если подуть — они рассыплются. Но это было звонкое стекло.
Я объяснил Прошке общий замысел:
— Смотри. Все связано одной цепью. Тепло рук греет воздух. Воздух толкает мембрану. Мембрана через рычаги толкает тяги внутри веток — цветы раскрываются. Тот же воздух в конце пути срывает молоточек — он бьет по хрусталю. Звук идет по металлу веток, и струна, настроенная тобой, начинает петь.
— А бабочки? — спросил он, глядя на эмалевых красавиц, лежащих в коробочке.
— А бабочки — это высший пилотаж. Тремблан. Дрожание.
Я показал ему крепление. Бабочки сидели на спиральных пружинках, навитых из проволоки тоньше человеческого волоса.
— Когда струна запоет, воздух вокруг нее задрожит. Вибрация пойдет по веткам. Пружинки настолько чувствительные, что они поймают эту дрожь. И бабочки взлетят.
Мы собирали композицию четыре часа, не разгибая спин. Я монтировал цветы — бутоны из розового кварца, каждый лепесток на своем шарнире. Прошка подавал детали, держал зажимы, протирал оптику. Он был моим ассистентом и неплохо справлялся для первого раза.
И вот, оно стояло перед нами.
С виду — просто кусок дикой скалы, оплетенный золотым терновником. Никаких кнопок. Никаких скважин для ключа. Природный хаос, застывший в драгоценных материалах. Относительно прозрачный. Мало кто может даже подумать о том, что внутри есть какая-либо механическая начинка.
За окном сгущались сумерки. В мастерской горели свечи, отражаясь в гранях кварца.
— Ну что, — я вытер руки ветошью. — Пробуем.
Прошка попятился.
— Я боюсь, Григорий Пантелеич. А вдруг не сработает? Вдруг воздух выйдет?
— Не бойся. Ты ее строил. Она тебя знает. Подходи.
Мальчик подошел к столу. Вытер потные ладони о штаны.
— Что делать?
— Просто обними камень. Вот здесь, где серебряные корни. Дай ему свое тепло. И жди.
Он осторожно положил ладони на бока раухтопаза. Закрыл глаза.
Тишина. Секунда. Две. Пять. Ничего не происходило.
Я видел, как напряглись плечи мальчика. Он начал терять веру.
— Жди, — шепнул я. — Тепло идет медленно. Оно должно дойти до сердца.
Десять секунд.
Вдруг, в мертвой тишине комнаты, раздался звук.
Это был вздох — долгий печальный звон струны возник словно из ниоткуда, из самого воздуха, вибрируя на грани слышимости.
Прошка распахнул глаза.
И в этот момент магия физики вступила в свои права.
Каменные бутоны на ветвях дрогнули. Медленно, тягуче, словно пробуждаясь от зимней спячки, лепестки розового кварца начали расходиться в стороны. Я видел, как свет играет на их полированных боках — они казались влажными, налитыми соком.
Но главное чудо творили бабочки.
Поймав резонансную волну от струны, их пружинки-невидимки пришли в неистовое движение. Эмалевые крылья затрепетали. Причем не механическое «вверх-вниз», а хаотичное, живое дрожание. Свет лампы проходил сквозь прозрачную витражную эмаль, и на стены мастерской, на потолок. На лицо изумленного мальчишки легли цветные, пляшущие блики — синие, фиолетовые, лазурные. Казалось, что воздух вокруг камня наполнился стайкой призрачных мотыльков.
Иллюзия была абсолютной. Холодный раухтопаз, согретый теплом рук, родил музыку, движение и свет.
— Она… она живая… — прошептал Прошка, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть чудо.
Как только тепло рук исчезло, воздух в капсуле начал остывать. Давление упало. Возвратные пружины вступили в дело. Лепестки медленно начали закрываться. Звон струны затих. Бабочки, сделав последний взмах, замерли. Скульптура снова стала камнем и металлом.
Я смотрел на остывающий механизм.
— Почти, Прошка, — ответил я, с неким благоговением, проняло даже меня. — Мы просто вложили в него немного терпения, — я посмотрел в сторону окна, на огни далеких дворцов, — и душу.
Я начал упаковывать наш шедевр. Завтра мне предстояло встретиться с Вяземским. И я знал, что мне не понадобятся слова. Я создал первый в мире интерактивный арт-объект.
Глава 21
Набережная встретила нас настороженной атмосферой, совсем не похожей на привычный шум петербургских раутов. Здешние собрания имели мало общего с обычными балами, где правят бал шелк и пустые сплетни; сегодня особняк превратился в интеллектуальный Колизей, эдакую арену для умов.
Едва карета остановилась у парадного подъезда, я толкнул дверцу. Холодный воздух тут же ударил в легкие. Внутри воцарился ледяной покой — то особое состояние перед прыжком в бездну, когда парашют уложен, а гравитация становится единственным союзником.
Следом, поправляя портупею, на брусчатку спустился граф Толстой. Его взгляд цепко просканировал улицу, хотя главная опасность, безусловно, таилась внутри, в тепле и уюте.
Последним из темного нутра экипажа вынырнул Прошка. В новом, сшитом по случаю костюме подмастерья, в строгом сукне он выглядел взрослее. Мальчишка хотел вытащить нашу драгоценность, которая явно ему не по силам, уж слишком тяжела. Она была накрыта темно-синим бархатом, а Прошка оберегал ее словно величайшую святыню или взведенную бомбу — тут уж как посмотреть.
— Оставь, — коротко бросил я. — Пусть лежит здесь.
Мальчик замер, растерянно хлопая ресницами, его руки инстинктивно сжались крепче.
— Но, Григорий Пантелеич… как же так…
— Делай, что велено, — прогудел Толстой, нервно дернув плечом. — Мастеру виднее.
Прошка, повинуясь, отошел.
— Слушай внимательно, — я наклонился к самому уху мальчишки, понизив голос до шепота. — Внутри сейчас пекло. Свечи, дыхание толпы, натопленные печи. Металл — штука капризная, имеет свойство расширяться. Стоит внести футляр сейчас, и механизм начнет «плыть», меняя геометрию. Все сработает раньше времени. Весь эффект пойдет псу под хвост. Машина должна «спать» в холоде. Её разбудит только тепло рук и только в ту секунду, когда на нас будут смотреть все.
Прошка понимающе хмыкнул, уважительно качая головой.
— Хитро, мастер, — буркнул Толстой, оглаживая эфес. — Ой как хитро. Враг думает, ты пуст, а у тебя пистоль за пазухой.
Швейцар распахнул тяжелые дубовые створки, и нас накрыло волной тепла с запахом дорогих французских духов. Едва мы шагнули в вестибюль, навстречу, шурша дорогими тканями, выплыла сама хозяйка — княгиня Волконская.
— Григорий Пантелеич! Граф! — в её радушном голосе звенело напряжение, а глаза лихорадочно блестели. — Вы всё-таки прибыли… Признаться, я уж грешным делом решила, что вы отступились. Весь зал только и говорит о вашем пари.
Бледность лица и то, как тонкие пальцы терзали кружевной платок, выдавали её состояние с головой. Для хозяйки салона сегодняшний вечер мог обернуться как триумфом, так и катастрофой.
— Отступить, княгиня? — я позволил себе снисходительную улыбку, склоняясь к её руке. — Разве я похож на человека, который бросает перчатку, чтобы потом прятаться за портьерой? Мы здесь. И мы готовы.
— Но… — её взгляд метнулся мне за спину, тщетно выискивая слугу с поклажей. — Где же ваше творение? Неужели вы пришли с пустыми руками?
— Оно ждет своего часа, сударыня. В холоде. Как хорошее шампанское, которое дурной тон перегревать перед подачей.
Княгиня удивленно вскинула брови, правда расспрашивать не стала, она увлекла нас вглубь анфилады.
Атмосфера в салоне Волконской разительно отличалась от чопорности дворцовых приемов. Здесь отсутствовала жесткая иерархия табели о рангах, где каждый сверчок приколот булавкой к своему шестку. В этих стенах царил дух вольнодумства — опасный, пьянящий, дразнящий. Воздух вибрировал от идей.
Скользя взглядом по лицам, я отмечал знакомые профили. Вот Жуковский, размахивая бокалом, что-то жарко доказывает Батюшкову. А чуть поодаль, сбившись в тесный кружок, стояла группа молодых офицеров — Пестель, Муравьев и еще кто-то. Будущие декабристы. Люди, которые через полтора десятка лет попытаются перевернуть Россию вверх дном и закончат свой путь в петле или на дне сибирских руд. Сейчас же передо мной стояла просто 'золотая молодежь. Глядя на их румяные, оживленные лица, я испытывал странное, жутковатое чувство человека, видящего призраков. Я знал их судьбы, их ненаписанные стихи и их финал. Они же, уверенные в собственном бессмертии, просто жили моментом, не подозревая, что история уже сплела для них веревки, как бы пафосно это не звучало.
— Григорий Пантелеич! — окликнул меня меланхоличный баритон.
Жуковский, отделившись от группы разгоряченных спорщиков, направился к нам. В руке он держал бокал с вином — кажется, чисто для вида, уровень жидкости не изменился. Лицо поэта светилось азартом дискуссии.
— Рад видеть вас в нашем скромном приюте муз, — он приветливо улыбнулся. — Вы выглядите… как полководец перед генеральным сражением. Слишком сосредоточенным для светской болтовни.
— Есть такое, Василий Андреевич, — усмехнулся я, чуть ослабив хватку на трости. — Сражение будет, но без пушек. Только ювелирное искусство и метафора.
Жуковский понимающе улыбнулся, будто оценил рифму.
— Метафора… Мы как раз ломали копья с Батюшковым. Константин утверждает, что истинное искусство рождается исключительно из надрыва, из душевной судороги. Что гармония — это скука смертная. А я пытаюсь доказать ему, что высшая форма искусства — это покой. Созерцание. Умение увидеть вечное в мгновенном. Как, по-вашему, мастер? Камень страдает, когда вы его граните?
— Камень не страдает, Василий Андреевич. Он сопротивляется. — Я помолчал, подбирая понятную для гуманитария аналогию. — Искусство — это упорядоченное насилие над хаосом. Мы берем грубую материю, ломаем её структуру и принуждаем принять новую форму. Здесь нет места сантиментам, только сопротивление материала и воля мастера. Но когда грань выведена идеально, свет перестает метаться в панике, начиная течь ровно, как вода по желобу. Вот это и есть ваша гармония.
Глаза поэта вспыхнули.
— «Насилие над хаосом»… Запишу, с вашего позволения.
Он действительно извлек из кармана крошечную записную книжку и быстро чиркнув пару строк. А ведь авторучки Кулибина неплохо расходятся. Я с ухмылкой разглядывал ручку в руках Жуковского.
— Знаете, я все возвращаюсь мыслями к нашему разговору на ярмарке. К вашим словам о «высвобождении сути». Я ведь тогда, под впечатлением, набросал элегию…
Он на секунду замялся, словно школяр, пойманный за курением.
— Прочтете? — тихо попросил я.
Жуковский огляделся по сторонам, убеждаясь, что лишние уши отсутствуют, и, понизив голос, продекламировал:
— В немой скале сокрыт огонь живой,
Как в сердце — страсть, не знающая слова.
Лишь мастер, тронув хладную основу,
Разбудит свет, плененный тишиной.
Он замолчал, выжидательно глядя на меня.
— Это… про мою работу? — внутри что-то дрогнуло. Не часто про старых технарей пишут стихи.
— Это про суть творчества. Неважно, чем мы пишем — гусиным пером или алмазным резцом. Мы все ищем этот скрытый огонь, пытаемся замкнуть цепь. — Он вздохнул, пряча книжку. — Однако сегодня, боюсь, вам предстоит столкнуться с пламенем иного рода. Князь Вяземский настроен решительно. Он видит в вас не просто соперника, а символ… как бы точнее выразиться… наступления железного века. Эпохи машин, которую он, как истинный романтик, презирает и, пожалуй, страшится.
— Страшится?
— Разумеется. Если механизм научится чувствовать, что останется на долю поэта? — Жуковский грустно улыбнулся уголками губ. — Впрочем, я верю в вас, мастер. Вы умеете удивлять. И если кто и способен подписать мирный договор между металлом и лирикой, то только вы.
Он крепко, по-дружески сжал мне плечо и тут же был увлечен обратно в пучину спора молодым офицером, отчаянно жестикулирующим свободной рукой. Я остался стоять, ощущая странную благодарность к этому человеку. Единственный в этом зале, кто смотрел на меня как на равного.
Наше присутствие наконец заметили. Волна шепота, пробежавшая по залу, напоминала шипение бикфордова шнура. Все помнили вызов, брошенный Вяземским. Все ждали взрыва. Толстой, работая корпусом как ледокол, проложил нам путь сквозь частокол фраков и мундиров. Заняв стратегическую высоту у колонны, граф скрестил руки на мощной груди, превратившись в монументального наблюдателя.
Я с учеником остановился в центре залы. Приветствия, натянутые улыбки — всё это слилось в белый шум. Мой взгляд сканировал пространство в поисках главной цели.
Долго искать не пришлось. Толпа расступилась, выпуская на авансцену протагониста.
Петр Андреевич Вяземский материализовался, словно эффектный фокус. Непростительно молод, блестящ и одет с той вызывающей небрежностью, на которую у портных уходят недели кропотливого труда. На губах князя, словно приклеенная, играла уже знакомая мне язвительная усмешка. Он не спешил сближаться, упиваясь вниманием зала.
Вместо приветствия князь вскинул руку, затянутую в безупречную лайковую перчатку. Жест, достойный императора. Шум голосов срезало. Выждав, пока тишина станет аж звенящей, Вяземский громко, с чеканной интонацией опытного оратора, начал декламировать, глядя поверх голов.
Строки были злые. Он вещал о «механическом рае», где чувствами правят стальные болваны, о том, что грохот шестеренок заглушил музыку сфер, и лишь живое слово способно вскрыть гнилое нутро этой новой, железной реальности. Стихи били прицельно: он утверждал диктатуру духа над бездушной механикой, примат поэзии над расчетом. Зал одобрительно поддакивал, послышались смешки и возгласы «Браво!». Это был выпад, достойный дуэлянта.
Мысленно я аплодировал стоя. Вяземский, сам того не ведая, идеально подыграл мне. Заговорив о музыке и душе, он собственными руками выстроил декорации для моего ответного хода.
Рядом шумно, как перегретый котел, втянул носом воздух Прошка. Мальчишка набычился, костяшки сжатых кулаков выдавали его с головой. Пусть он не разобрал и половины метафор про «сферы» и «стальных болванов», но издевательскую интонацию считал верно: мастера, его кумира, пытаются смешать с грязью. Парень дернулся, готовый броситься на разряженного князя и защитить честь «Саламандры» простым русским мордобоем, однако моя ладонь легла ему на плечо, жестко фиксируя на месте.
— Остынь, боец, — шепнул я, не поворачивая головы. — Твой выход впереди.
Вскинув на меня глаза, полные щенячьей преданности и обиды, он неохотно отступил, продолжая сверлить Вяземского взглядом исподлобья — так смотрят на врага через прицел.
— Вы удивительно прозорливы, князь! — мой голос, усиленный великолепной акустикой зала, легко перекрыл шепот толпы. Я улыбался, и, судя по вытянувшимся лицам некоторых дам, улыбка вышла своеобразной, ироничной. — Ваша рифма остра, как грань алмаза. Однако сегодня мы проведем эксперимент и выясним, чья музыка звучит дольше: слова или… тишины.
Вяземский чуть прищурился. В его надменном взгляде мелькнула искра уважения к противнику. Наконец, он соизволил подойти. Людское море вокруг нас мгновенно расступилось, образовав идеальный круг — такой вакуум, в центре которого предстояло столкнуться двум вселенным.
— Ну что, мастер-механик? — поэт растянул губы в улыбке. — Готовы признать поражение? Или вы все же рискнули, пытаясь вдохнуть жизнь в бездушное железо? Надеюсь, вы не оскорбите наш вкус очередной шкатулкой с каким-нибудь заводным соловьем?
— Я привык отвечать за свои слова, — произнес я, опираясь на трость. — И нет, птичек не будет.
Едва заметное движение — и Прошка, скользнул наружу.
Княгиня Волконская, словно ждавшая этого, звонко хлопнула в ладоши, призывая салон к порядку.
— Господа! Прошу внимания! Мастеру требуется простор для демонстрации!
Двое лакеев в накрахмаленных ливреях споро вынесли изящный столик карельской березы на одной ножке, установив его строго в фокусе света от центральной люстры. Сцена была готова, декорации расставлены.
Я послал княгине благодарный взгляд, подкрепленный легким поклоном. Она смутилась, опустив ресницы, но взгляда не отвела.
Двери распахнулись, впуская в натопленный зал клубы морозного пара. Прошка вошел торжественно, неся вместе с Ваней, который явно справился бы и без помощи мальчика, футляр, укрытый темной тканью. Они ступали осторожно, лицо мальчишки пылало от адреналина. Поравнявшись со столиком, они водрузили ношу на столешницу. Рука ученика потянулась к бархату, но я перехватил его запястье.
Рано. Нельзя нарушать тайминг.
— Прежде чем мы начнем, — я обвел зал тяжелым взглядом, захватывая каждую эмоцию, — позвольте освежить в памяти условия нашего пари. Князь публично заявил, что мои работы лишены души, имитация жизни по чужой воле. Я же обещал создать вещь, которая обладает душой. Вещь, которая ответит сама.
Я посмотрел в глаза Вяземскому. Там плескался откровенный скепсис. Он был абсолютно уверен, что сейчас увидит очередную хитрую игрушку, замаскированный часовой механизм, и уже сочинял в уме разгромную эпиграмму. Разумеется, он может пойти на принцип и не признать «душу», списав всё на фокусы. Что ж, на этот случай у меня есть план «Б». Предвзятость — враг истины, а значит, судить нас будет не он. Пусть вердикт вынесет хозяйка. В ее лояльности я почему-то был уверен.
Усмехнувшись своим мыслям, я резким движением сдернул бархатный покров.
Зал отреагировал странно. Не было ни ахов, ни вздохов — просто озадаченная тишина. Видимо, они ждали сложного автомата, сверкающего золотом, эмалью и рубинами, а увидели кусок породы.
Я прищурился, окидывая творение критическим взглядом ювелира, ищущего дефекты.
На синем бархате доминировала крупная друза раухтопаза — дымчатого кварца. Это была геологическая драма, срежиссированная природой и отшлифованная резцом. Темный, полупрозрачный монолит с «дикими», рваными краями напоминал скальный утес, вырванный тектоническим сдвигом из сердца Уральских гор. В глубине кристаллической решетки,словно застывший дым пожарищ, клубились тени, преломляя свет в спектр от густого кофейного до призрачно-серого.
Однако из этого сурового камня прорастала жизнь, превращая минерал в подобие античной лиры. Изящные, переплетенные ветви из матового, искусственно состаренного золота — фактурного, похожего на кору древнего терновника, — обвивали кварц, формируя изогнутые рога инструмента. Они росли прямо из породы, вгрызаясь в нее серебряными корнями, словно корневая система искала влагу в безжизненном кремнеземе.
Между этими золотыми ветвями, натянутые до предела прочности, дрожали в воздухе семь струн из тончайшей серебряной канители. Они ловили фотоны люстр, вспыхивая холодными искрами, как оголенные нервы. Это был полноценный акустический контур, готовый резонировать от малейшего колебания воздуха.
На золотых ветвях, словно присевшие отдохнуть на долю секунды, замерли бабочки. Их крылья казались пленкой мыльного пузыря. Без металлической подложки, удерживаемые золотым контуром, они пропускали свет насквозь, отбрасывая на бархат стола цветные тени — небесно-голубые, фиолетовые, изумрудные. Форма крыльев была такова, что, казалось, дунь на них — и насекомые вспорхнут, нарушая законы гравитации.
А внизу, у самого основания «скалы», прятались бутоны диких роз. Они выглядели налитыми соком. Лепестки плотно сомкнуты, храня тайну, но в самой их геометрии, в напряжении линий, чувствовалась энергия, готовая вырваться наружу.
Никаких циферблатов. Никаких пошлых заводных отверстий, торчащих из бока, как пуповина. Никаких рычагов. Объект выглядел как фрагмент волшебного леса, застывший во времени, или как 3D-модель природного хаоса, сплавленная с ювелирной точностью в единый организм.
Скосив глаза на каменные лица публики, я мысленно хмыкнул: «Зажрались, однако, баре».
Вяземский начал пристрастный осмотр. Он кружил вокруг столика, словно коршун, наклонялся, едва не касаясь носом граней раухтопаза, щурился, выискивая малейший подвох. Тщетно. Ни замочной скважины, ни заводной головки, ни намека на скрытый рычаг или кнопку. Инженерная «изнанка» отсутствовала как класс — перед ним был монолит.
— Внешне — безупречно, — сухо процедил он, выпрямляясь и стряхивая невидимую пылинку с манжета. — Работа ювелирная, не спорю. Но где же обещанная «жизнь», мастер? Это мертвый камень. Вы принесли нам изящное надгробие и называете его живым?
— Проведем испытания, — предложил я, отступая на шаг в тень. — Княгиня, прошу вас.
Мария, помедлив секунду, приблизилась к столику.
— Трогайте, — мягко, но властно скомандовал я. — Ищите механизм. Давите на рычаги, если вдруг они есть. Убедитесь, что я не спрятал там шестерни.
Княгиня осторожно коснулась прохладных золотых ветвей, провела пальцем по глянцевому боку закрытого бутона. Её ладонь скользнула по серебряным «корням», вживленным в породу, — тем самым тепловым мостам, над калибровкой которых мы с Прошкой не спали ночами.
— Здесь… пусто, — растерянно произнесла она, оборачиваясь к залу. — Просто камень и металл. Никаких секретов.
Вяземский торжествующе хмыкнул, уже набирая воздух для финальной реплики.
— Может в корнях спрятан рычаг, — перебил я его, не сводя глаз с рук хозяйки. — Они ведь выглядят как живые, верно?
Княгиня, повинуясь моему голосу — или инстинктивному желанию согреть безжизненную материю — плотно накрыла ладонями серебряные жилы у основания композиции.
Стало тихо, ни одного шепотка. Абсолютный вакуум звука. Все ждали моего фиаско. Вяземский уже снова приоткрыл рот, явно формулируя ядовитую эпитафию моей репутации.
Сбоку донесся скрежет — это Прошка сжал зубы так, что, казалось, сейчас хрустнут кости.
— Ну давай же… — едва слышный шепот, похожий на молитву. — Давай, родная…
Секунда. Две. Пять.
Эффекта ноль. Теплопроводность серебра высока, но массивный камень работал как мощный радиатор, поглощая и рассеивая драгоценные джоули энергии. Термодинамика — дама капризная, ее не поторопишь, но толпе этого не объяснить. Инертность системы играла против нас.
Десять секунд.
Время превратившись в черную смолу. Тишина давила. Скепсис на лицах гостей проступал всё отчетливее. Кто-то шепнул остроту соседу, дама в первом ряду разочарованно вздохнула, поправляя шаль. Чуда не случилось. Истукан остался истуканом.
На лице Вяземского появилось выражение триумфатора. Он уже предвкушал, как размажет меня одной фразой, как уничтожит «механического шарлатана» силой высокого слога.
И вдруг пространство разрезал звук. Не металлический щелчок пружины, не скрежет шестеренок, а чистый, протяжный, серебристый звон — нота «ля» второй октавы, возникшая словно из воздуха. Она «прыгнула» под потолок, войдя в резонанс с хрусталем люстр и бокалами в руках гостей. Печальный, высокий звук, похожий на последний вздох или плач далекой звезды. Он пробрал до мурашек, заставив сердца пропустить такт.
Вяземский вздрогнул. Заготовленная колкость застряла в горле, торжествующая усмешка сползла, сменившись растерянностью человека, чья картина мира только что дала трещину.
Началась цепная реакция.
Словно ускоренная съемка весеннего пробуждения. Медленно, без рывков, с гипнотической плавностью биметаллические пластины внутри бутонов, нагретые теплом княгини, начали изгибаться. Лепестки розового халцедона, казавшиеся монолитом, дрогнули и поплыли в стороны. Это было распускание — органичное, полное скрытого напряжения. Камень подавался, раскрываясь навстречу тепловому источнику, обнажая полированную, влажно блестящую сердцевину.
Следом ожили бабочки. Вибрация поющей струны, настроенная точно на их частоту, передалась на тончайшие пружинки подвеса. Крылья затрепетали мелко, хаотично, живой дрожью насекомого, прогревающего мышцы перед взлетом. Свет от сотен свечей, проходя сквозь прозрачную эмаль, рассыпался на спектр. На белое муслиновое платье княгини, на бледные лица гостей, на паркет брызнули цветные, пляшущие зайчики — небесно-синие, фиолетовые, изумрудные. Вокруг холодного камня запорхала стайка призрачных, сотканных из фотонов мотыльков.
Зал выдохнул единым порывом. Кто-то инстинктивно попятился, кто-то подался вперед, рискуя опалить манжеты свечами. Дама с веером выронила его из рук, но стука никто не заметил. Они все были уверены, что здесь царила магия, вызывающая священный трепет. Жизнь — непредсказуемая, хрупкая, зависимая от тепла — родилась из мертвого кварца прямо на их глазах.
Княгиня вскрикнула и отдернула руки в восторге. Она смотрела на трепещущих бабочек, боясь дышать.
— Они… они настоящие? — вопрос прозвучал с детской непосредственностью.
Звук струны начал медленно затихать. Лишившись подпитки, биметалл начал остывать. Бутоны плавно, без рывков поползли обратно, закрываясь, словно цветы перед дождем. Бабочки успокаивались, замирая на ветвях, превращаясь обратно в изысканное украшение. Гистерезис замкнул цикл. До следующего раза.
Я не стал отвечать ей. Медленно, опираясь на трость, я повернул голову к своему оппоненту.
— Настоящие? — переспросил я, глядя в растерянные глаза поэта. — Пусть ответит князь. Ведь он только что утверждал, что металл мертв, а у физики нет души. Ваш вердикт, сударь?
С лица князя схлынула краска. Мои слова пробили броню цинизма. В нем сейчас, на глазах у всего света, боролись два начала: уязвленное самолюбие проигравшего спорщика и искренний восторг художника перед совершенством формы. Интеллект подсказывал, что он разгромлен всухую, но сердце поэта ликовало. Он увидел блестящую метафору: тепло человеческих рук, дарующее жизнь холодному камню. Я побил его на его же поле, использовав материю вместо рифмы.
Медленно, словно выходя из транса, Вяземский улыбнулся. Сначала дрогнули уголки губ, затем улыбка стала широкой, искренней, сбрасывая маску светского льва. Он долгим взглядом огладил замершую, снова ставшую камнем «Лиру», и поднял глаза на меня.
— 'В металле хладном жизнь зажечь умел,
Дыханьем рук, не скрежетом пружины.
Ты тайну естества постичь сумел,
Где камень дышит, сбросив сна оковы…'
Он произнес это сходу, импровизируя, пробуя слова на вкус. Голос подрагивал от волнения.
Зал накрыло лавиной аплодисментов. Чопорные аристократы хлопали, забыв о приличиях и сохранности перчаток. Жуковский сиял так, словно эти строки вышли из-под его собственного пера, и даже пытался что-то кричать, но его голос тонул в общем шуме.
— Я признаю свое поражение, мастер! — громогласно объявил Вяземский, властным жестом перекрывая шум. — Я ошибся. Вы — поэт. Вы создали то, что стоит выше ремесла. Но…
Он хитро прищурился:
— Моя ода будет записана на бумаге только с одним условием. Вы расскажете мне, черт побери, как вы это сделали! Без магии и чернокнижия!
Мои губы тронула усталая улыбка. Угар последних недель, бессонные ночи над чертежами, страх провала — всё это начало испаряться.
Оглядывая зал, полный блестящих глаз и улыбок, я поймал себя на неожиданной мысли. Сегодня я стал своим в этом закрытом молодом клубе гениев, доказав местной элите простую истину: ювелирная мысль может быть столь же возвышенной, как и самое высокое искусство. И иногда, чтобы заставить камень петь, нужно просто включить воображение.
Глава 22
Люди, привыкшие носить маски безразличия как часть гардероба, сейчас напоминали детей, впервые увидевших фейерверк.
Опираясь на трость, я ждал, пока сердечная мышца, работавшая последние минуты на предельных оборотах, сбавит темп. Адреналиновый шторм отступал, оставляя в крови приятную легкость.
Ко мне тянулись руки — пожать, поздравить, хотя бы коснуться рукава «чернокнижника». Раздавая улыбки и поклоны на автомате, я продолжал сканировать пространство. Внутренний радар отсеивал лишний шум, настраиваясь на единственную значимую цель.
Князь Петр Вяземский.
Стоя в кольце почитателей, поэт сверлил меня взглядом. На лицо он уже успел нацепить маску светской невозмутимости, но для ювелира, привыкшего искать микротрещины в алмазах под десятикратным увеличением, фасад выглядел ненадежным. Никакой радости побежденного, признающего мастерство. В глубине зрачков плескалась мутная взвесь досады.
— Мастер, — произнес он, находясь рядом. — Еще раз поздравляю. Вы заставили булыжник ожить. Признаю, обвинения в создании мертвых кукол были поспешны.
— Благодарю, — легкий наклон головы. — Ваша критика сработала. Без брошенного вызова этот камень так и остался бы холодным куском породы.
Вяземский подошел ближе, склоняясь над затихшей «Лирой». Пальцы в белой перчатке порхали над золотыми ветвями, не касаясь металла, словно опасаясь ожога.
— И всё же… — протянул он, добавляя в голос кислоты. — Надолго ли хватит магии? Пружины устают, металл окисляется. Живой цветок увядает красиво, механический — ломается уродливо и со скрежетом. Не боитесь, что однажды ваша «душа» просто заржавеет? Ведь там все же есть механизм…
Удар был рассчитан верно. Поэт пытался свести чудо к банальному сопромату, напомнить о тленности «железяки».
— Ничто не вечно под луной, сударь, — парировал я, сохраняя спокойствие удава. — Мрамор крошится, чернила выцветают, рукописи горят. Но пока есть тепло человеческих рук, этот камень будет отвечать.
Взгляд Вяземского метнулся к моему лицу. Ирония исчезла. На его лице появилось что-то очень похожее на профессиональную ревность.
— Вы опасный человек, мастер Саламандра, — произнес он тихо, для одного зрителя. — Вы вторглись на территорию, где вам не место.
— Неужели? — брови поползли вверх. — Я полагал, у искусства нет границ.
— У искусства — да. Но вы… вы украли у нас, поэтов, монополию на чудо. — Горькая усмешка искривила его губы. — Мы тратим годы, шлифуя рифмы, чтобы заставить сердце дрогнуть. Вы приходите с резцом и добиваетесь того же эффекта за пять минут. Это… жульничество.
Вот оно. Корень проблемы. Я взломал кастовую систему. Технарь, ремесленник доказал, что эмоцию можно спроектировать, рассчитать и собрать, как часовой механизм. Для адепта «божественного озарения» это было святотатством. Десакрализация творчества в чистом виде.
— Берегитесь, Григорий, — добавил он, отступая и возвращаясь к громкому, светскому тону. — Боги ревнивы. Они не любят, когда смертные лезут в их цех по производству душ.
— Приму к сведению.
Вяземский растворился в толпе. Раунд остался за мной, но война явно перешла в новую фазу. Из выскочки я превратился в идеологического врага. Жаль. Я думал мы разошлись бортами на нейтральных позициях.
Времени на рефлексию не дали. Кто-то из гостей распахнул балконную дверь, впуская в душный зал струю морозного воздуха. Температура у столика с «Лирой» резко скакнула вниз. Термочувствительный сплав лепестков среагировал мгновенно: бутон, только что раскрытый от тепла ладоней, дрогнул и начал медленно, с жалобным мелодичным вздохом сворачиваться, прячась от холода.
— Ах! — пронеслось по рядам. — Она чувствует! Ей холодно!
Эффект оказался ошеломительным. Случайность вдохнула в металл настоящую жизнь. Вокруг столика сгущалось пространство. Гости, осмелев, подходили вплотную, и в каждом жадном взгляде читался вопрос: «Что дальше?»
А что я мог предложить? У «Лиры» не было хозяина. Оставить себе? Глупо. Увезти обратно в мастерскую — значит признать вещь цирковым реквизитом. Подарить Вяземскому? Выглядело бы как изощренное унижение, да и не принял бы он.
— Продайте мне его! — выкрикнул молодой офицер.
— Нет, мне! Даю пятьсот рублей!
— Тысячу! — вступила дама в пунцовом.
Ситуация стремительно скатывалась в базарный торг. Недопустимо. Мой шедевр не должен уйти с молотка как мешок овса, в суете и криках. Это убило бы всю ауру вечера. Я искал глазами Толстого или Жуковского, но помощь пришла с неожиданной стороны.
Сквозь плотное кольцо гостей пробился молодой человек. Высокий, с копной темных волос и глазами фанатика Он излучал такую бешеную энергию, что люди невольно сторонились. Молодой граф Матвей Дмитриев-Мамонов, как я потом узнал. Один из богатейших людей империи, эксцентрик и, как помнится, будущий вольнодумец.
Вскочив на стул — неслыханная дерзость! — он взметнул руку вверх.
— Господа! — голос перекрыл шум. — Имейте совесть! Мы не на Апраксином дворе, чтобы торговаться, как старьевщики! Перед нами — явление искусства!
Зал затих. Мамонов, наслаждаясь эффектом, спрыгнул на паркет и подошел ко мне.
— Мастер, — поклон с преувеличенной почтительностью. — Ваше творение не может просто пылиться на полке. Оно должно принадлежать истории. Но и отдавать его первому встречному толстосуму — преступление.
Обведя взглядом присутствующих, он зажегся азартом игрока.
— Мы здесь, в салоне княгини, часто рассуждаем о благе Отечества. Предлагаю совместить приятное с полезным! Устроим аукцион! Здесь и сейчас!
По толпе пробежал ропот. Аукцион в частном доме? Для этой эпохи это звучало вызывающе, отдавало чем-то английским, клубным.
— Но не ради наживы! — повысил голос граф. — Мастер Саламандра доказал, что у металла есть душа. Докажем же, что она есть и у нас! Пусть победитель заберет «Лиру», а все вырученные средства мы направим… — секундная пауза для выбора цели, — в пользу воинов-ветеранов прошлых кампаний! Тех, кто проливал кровь за Империю и теперь забыт!
Гениальный ход. Мамонов одним махом превратил коммерческую сделку в акт патриотизма. Отказаться участвовать теперь означало расписаться в скупости и отсутствии гражданской позиции. Жаль только, что «Дом Саламандры» понесет убытки в виде материалов и моей работы. Правда, если слухи разбредутся по городу, то будем считать это вложением в рекламу.
— А я, — добавил он, хищно улыбнувшись, — буду первым, кто сделает ставку. И поверьте, господа, перебить ее будет непросто.
Зал одобрительно зашумел. Идея, замешанная на английском сплине и русском размахе, пришлась публике по вкусу. Я посмотрел на Мамонова с благодарностью. Он разрубил гордиев узел и превратил проблему в продолжение моего триумфа.
— Вы согласны, мастер?
— Безусловно.
Мамонов рассмеялся, хлопнув меня по плечу.
— О, не беспокойтесь! Уверен, часть суммы должна пойти в «Дом Саламандры» в счет расходов на материалы и труд мастера. Да и кажется мне, что итоговая сумма покроет расходы десятикратно. Ну что, господа! Кто готов доказать, что его любовь к искусству весит больше, чем кошелек соседа?
Схватив со стола костяной нож для бумаги, он ударил им по краю бокала. Хрустальный звон прозвучал как гонг.
Началось то, что можно назвать «благородным безумием». Аукцион под управлением азартного Мамонова мгновенно набрал обороты. Торговали ведь не вещь, а амбиции, шла ярмарка тщеславия, ставкой служило общественное признание.
Отойдя в тень колонны, я предоставил графу роль ведущего. Со стороны зрелище завораживало. Люди выкрикивали суммы, от которых у любого нормального человека закружилась бы голова.
— Пятьсот рублей! — бросил перчатку молодой корнет, явно желая впечатлить даму сердца.
— Тысяча! — лениво перебил тучный генерал, не отрываясь от бокала.
— Полторы! — вступил Нарышкин, охотник за диковинками.
Цены взлетали по спирали. «Лира» стояла на столе, а вокруг неё кипели страсти. Я ловил на себе завистливые и восхищенные взгляды. Теперь я был создателем самого желанного трофея сезона.
Мамонов, войдя в раж, подстегивал публику едкими комментариями. Круг претендентов сужался. Отсеивались те, для кого ставки стали неподъемными. Остались тяжеловесы. Сам граф не только вел торги, но и активно участвовал.
— Три тысячи! — рявкнул он, перебивая ставку Голицына. — Я заберу ее из принципа, подарю университету!
Казалось, победа за ним. Зал притих. Три тысячи ассигнациями за настольное украшение — сумма астрономическая. Мамонов обвел зал торжествующим взглядом, уже считая «Лиру» своей.
— Три тысячи раз… Три тысячи два…
— Четыре тысячи, — произнес бесцветный голос из глубины зала.
Все головы повернулись. В тени портьеры стоял неприметный господин в строгом сюртуке. Чей-то поверенный. Человек-функция, за чьей спиной всегда маячит огромная тень хозяина.
Мамонов нахмурился.
— Четыре с половиной! — вызов.
— Пять, — равнодушный ответ.
Зал выдохнул. Пять тысяч. Цена хорошего имения с душами. Мамонов побагровел. Он был богат, сказочно богат, но даже для него это был перебор за минутный каприз. Граф открыл рот для новой ставки, но разум — или уважение к противнику, которого он, кажется, узнал — взял верх.
— Пас, — резко бросил он, опуская костяной нож. — Ваша взяла. Пять тысяч! Продано! Кто же этот счастливый обладатель, способный перебить ставку Мамонова?
Поверенный вышел на свет, отвесив поклон мне, затем Мамонову.
— Мой доверитель просил сохранить инкогнито до окончания торгов, дабы не смущать общество. Лот приобретен для её сиятельства, княгини Татьяны Васильевны Юсуповой.
Татьяна Юсупова. Урожденная Энгельгардт, племянница Потемкина. Женщина-легенда, чье состояние превосходило казну некоторых европейских государств. Именно она ушла из салона в момент, когда начался аукцион. Я даже не обратил на нее внимания. Да и кто ж знал?
Думаю, дело было не в деньгах. По залу прошел шепот понимания. Юсупова была известна не как богачка, скупающая все блестящее, а как фанатичный коллекционер минералов. Её собрание камней соперничало с императорским, она разбиралась в геммологии лучше многих профессионалов.
Покупка «Лиры» Юсуповой была высшим знаком качества. Она оценила не только механику, но и сам камень — тот самый дикий, необработанный кварц, который я выбрал.
Юсупова! Подарок судьбы! Семья Юсуповых. Та, чей глава нагло отобрал фибулу. Я ломал голову, как подобраться к вельможе. И вот — золотой ключ в руках.
«Лира» станет моим троянским конем в их доме.
Поверенный подошел с векселем.
— Княгиня будет счастлива пополнить коллекцию столь уникальным экземпляром. Она просила передать восхищение выбором камня.
— Передайте её сиятельству, для меня честь знать, что творение попадет в руки истинного знатока. И ещё… «душа» требует тонкой настройки. Я почту за долг нанести визит лично, чтобы проинструктировать её сиятельство и убедиться, что «Лира» перенесла транспортировку.
— Непременно передам. Княгиня будет ждать.
Капкан захлопнулся. Я получил официальный повод войти в дом Юсуповых. Еще и приглашенным экспертом, автором шедевра. Старик Оболенский может спать спокойно — я сдержу слово.
Деньги ушли в фонд. Но моим главным призом были не ассигнации, а дверь в особняк на Мойке, которая теперь была приоткрыта.
Огни особняка Волконской остались позади, растворяясь в сыром петербургском тумане. Карета гремела по набережной, подпрыгивая на ухабах. Внутри царило уютное молчание.
Откинувшись на спинку, я чувствовал, как наваливается тяжесть. Топливо выгорело. Рядом, занимая половину пространства, дремал граф Толстой. Ворот мундира расстегнут, глаза закрыты, но мысли явно еще крутились вокруг аукциона.
— Ну и дела… — пробасил он наконец. — Пять тысяч… Мир сошел с ума, Григорий. Люди платят цену деревни с лесом за твое творение.
В ворчании сквозило философское изумление солдата перед причудами света.
— Они платят не за кварц, Федор Иванович, а за эмоцию. За право сказать: «Я видел, как камень дышит». Товар штучный, эксклюзивный.
Толстой хмыкнул, приоткрыв один глаз.
— Чертяка ты, Саламандра. Деньги из воздуха делаешь. И ведь как повернулось — благотворительность! Теперь тебя в каждом салоне как героя встречать будут.
Я перевел взгляд на сиденье напротив. В углу сидел Прошка. Мальчишка боролся со сном, но глаза сияли в полумраке, как два уголька. Он был пьян пережитым. Он видел, как господа замирали перед его работой — ведь это он пилил рычаги, он вбивал серебро. Он был частью триумфа.
— Прохор.
Мальчик встрепенулся, выпрямляя спину.
— Не сплю, Григорий Пантелеич!
— Вижу. Слушай внимательно. Сегодня мы победили. Без твоих рук «Лира» осталась бы чертежом в моей голове. Ты сработал на совесть.
Прошка залился краской. Похвала от меня для него много значила.
— За работу полагается плата. Денег не дам — рано, испортишься. Но награда будет. Говори, чего хочешь? Новые сапоги? Сладости? Инструмент? Не стесняйся. Ты заработал право на желание.
Толстой с интересом наблюдал за сценой, ожидая запроса денег или дорогой игрушки.
Прошка заерзал. Взгляд, полный отчаянной надежды, метнулся на графа, потом снова на меня. Глубокий вдох, как перед прыжком в прорубь.
— Григорий Пантелеич… а можно мне… — сглотнул. — Можно мне завтра на козлах с дядькой Иваном проехать? И чтоб он мне… вожжи дал подержать? Хоть немножечко! Хоть до Невского!
Я замер. Толстой издал странный звук, похожий на сдавленное хрюканье, а потом карета затряслась от его хохота.
— Вожжи! — ревел граф, утирая слезы. — Пять тысяч на кону, а ему — вожжи! Ох, уморил, шельмец! Вот она, русская душа — не злата хочет, а вести экипаж!
Глядя на смущенного, счастливого Прошку, я не мог сдержать улыбку. В этом наивном желании было столько простой радости, что вся светская мишура и интриги показались вдруг мелкими.
— Будут тебе козлы. И вожжи. Скажу Ивану, чтоб доверил. И пряников тульских мешок сверху, для комплекта.
Глаза мальчишки вспыхнули счастьем.
Карета свернула в ворота «Саламандры». Толстой, все еще посмеиваясь, выгляул наружу, провожая нас.
— Ну, бывай, мастер. — Крепкое рукопожатие. — И помощника береги. Славный малый растет. Правильный.
Граф растворился в ночи, его миссия окончена. Поднимаясь на крыльцо, я положил руку на плечо ученику.
— Насчет вожжей договорились. Но ты все-таки подумай, Прохор. Вдруг что-то интереснее захочется.
Мальчишка кивнул, но мыслями он был уже на высоком облучке, управляя огромными конями. Я хмыкнул. Пусть побудет ребенком. Успеет еще хлебнуть взрослой жизни.
Дом освещался теплым светом. Спать никто не собирался. В кабинете обнаружилась Варвара Павловна в компании сухого, похожего на вяленую воблу господина с чернильными пальцами. Стряпчий. Верная своей хватке, Варвара ковала железо, пока горячо.
— Доброй ночи, Григорий Пантелеич. — В голосе сталь. — Простите за поздний час, но Игнатий Львович подготовил чистовики. Тянуть с оформлением товарищества нельзя. После всех этих событий… сами понимаете. Нужен щит.
Я подавил зевок. Она права. После визита ищеек Аракчеева нужна юридическая броня. Официальное товарищество с четким разделением долей — лучший способ защитить активы от произвола.
— Давайте подписывать.
Процедура была скучной. Подписи, печати, превращение негласной договоренности в закон. Варвара становилась официальным партнером. Не наемная управляющая, а совладелица. Я видел, как дрожит ручка в её руке. Для неё это был квантовый скачок в статусе.
Когда стряпчий, упрятав бумаги, исчез, Варвара преобразилась.
— Вот, — протянула она запечатанный конверт из плотной бумаги. Тонкий аромат ирисов.
Письмо от Элен.
Вскрыв печать, я извлек карточку с золотым тиснением. Официальное приглашение. На имя мастера Григория Саламандры. Церемония христосования в Зимнем дворце. Пасхальное утро. Это завтра.
Элен сдержала слово. Интрига с Нарышкиным удалась. Доступ получен. Я буду в зале, когда Митрополит вручит мой складень Императору. Пиар-кампания выходила на финишную прямую.
— Спасибо, Варвара. — Приглашение отправилось в ящик стола. — Это… критически важно.
Я уже собирался пожелать спокойной ночи — усталость накатывала волнами, — но она не уходила. Варвара стояла у двери, и в глазах плясали лукавые искорки. Она обычно сдержана, но сейчас же выглядела как девчонка, прячущая за спиной подарок.
— Есть ещё кое-что, Григорий Пантелеич. — Уголки губ дрогнули. — Вести. Хорошие. Я бы сказала, замечательные.
— Прибыль выросла? — вялая попытка угадать. — Нашли уголь дешевле?
— Нет. Не про деньги. И не про уголь.
— Не томите, Варвара Павловна. Мой мозг сегодня больше не способен думать.
— Не скажу, — отрезала она неожиданно. — Увидите сами. Но придется встать на рассвете. Мы поедем… в одно место.
— Куда?
— Сюрприз. Отказы не принимаются. Поверьте, вы не пожалеете. Это касается… нет, не буду говорить.
Развернувшись, она выпорхнула из кабинета, оставив меня в полном недоумении.
Оставшись один, я потушил свечи. Безумный день. Триумф над Вяземским, продажа «Лиры» Юсуповой, открывающая путь к фибуле, радость Прошки, письмо от Элен… И теперь эта загадка Варвары. Что могла придумать женщина, хладнокровно отбивавшая атаку тайной полиции пером и чернилами?
Интуиция подсказывала, что Варвара приготовила нечто грандиозное. С этой мыслью я наконец позволил сну накрыть себя с головой.
Глава 23
Сон разлетелся вдребезги от резкого, требовательного стука в дверь.
Веки поднимались с трудом. Спальня тонула в сером полумраке — солнце только намечало свое присутствие где-то за горизонтом, лениво разбавляя ночь бледной акварелью.
— Григорий Пантелеич, вставайте! — голос Варвары Павловны, вибрировал нетерпением. — Пора.
— Варвара Павловна? — прохрипел я, пытаясь понять, зачем меня поднимают в такую рань. — Пожар? Наводнение? Аракчеев пришел с артиллерией?
— Хуже, — донеслось из коридора, и в интонации явно читалась улыбка. — Сюрприз. Вставайте, Григорий Пантелеич. Время — ресурс невосполнимый. Одевайтесь скорее, я жду.
Свесив ноги на кровать, я яростно потер лицо. Сюрпризы в моем лексиконе числились в графе «риски»: они предвещали либо визит тайной канцелярии, либо очередной каприз монарших особ с готовностью на «вчера». Правда в голосе Варвары тревоги не слышалось.
— Куда в такую рань-то? — уточнил я, касаясь ступнями ледяного пола и нащупывая рукой сорочку.
— Увидите. Утепляйтесь основательно, на улице холодно.
Штаны и рубашка заняли свое место в рекордные сроки, а порция ледяной воды из кувшина, плеснувшая в лицо, окончательно разбудила организм. Быстренько приведя в себя в порядок, я вгляделся в свое отражение. Из зеркала на меня смотрел человек, готовый к любым вводным.
— Готов, — крикнул я. — Входите.
Дверь распахнулась. Собранная и строгая Варвара, одетая в дорожное платье, шагнула через порог. В руках она держала мой дорожный сюртук из плотного английского сукна, которому были безразличны петербургские ветра.
— Позвольте, — развернув ткань, она пригласила продеть руки в рукава.
Рука застыла на полпути. Варвара Павловна, моя «железная леди», расчетливый партнер и совладелица, вдруг сменила амплуа — так оруженосец подает рыцарю доспех перед турниром или жена провожает мужа на войну. От неожиданности я даже растерялся.
— Варвара Павловна, пуговицы пока еще входят в список моих компетенций, — пробормотал я, пытаясь скрыть неловкость за ехидством.
— Знаю, — она невозмутимо расправила складки на плечах, на секунду задержав пальцы на лацкане. — Но сегодня день особый. Хочу, чтобы вы чувствовали себя… во всеоружии.
Спорить расхотелось. В этом ритуале сквозило доверие — она впускала меня в свою игру, правила которой пока оставались в тумане. Что ж, принимается.
— Готов, — повторил я, перехватывая трость.
Во дворе Петербург досматривал последние сны перед рассветом. Влажный воздух, пропитанный дымком первых растопленных печей, бодрил. У крыльца черным монолитом застыла карета, а на козлах возвышался Иван — мой возница и телохранитель в одном лице.
— Доброе утро, Ваня, — бросил я, ныряя в салон.
Иван обозначил кивок, поправив шляпу. Его спина выражала абсолютную готовность к телепортации хоть на край света. Молчаливость этого гиганта успокаивала — слова он экономил так же, как и движения в бою.
Варвара устроилась напротив. Дверца захлопнулась, и экипаж, качнувшись, тронулся с места. Колеса застучали по брусчатке.
Направление приходилось угадывать по инерции на поворотах — шторы были плотно задернуты. Варвара сидела, сложив руки на коленях, загадочная полуулыбка не сходила с ее губ. Она откровенно наслаждалась моментом.
— Интригуете, Варвара Павловна, — буркнул я. — Едем брать банк?
— Банки нам без надобности, — парировала она.
Вот же интриганка.
Грохот брусчатки усилилвался.
В голове крутились мысли, перебирая варианты. Секретная встреча? Новое месторождение?
Наконец экипаж замедлил ход.
— Прибыли, — объявила Варвара.
Толкнув дверцу, я выбрался наружу, щурясь от яркого солнца, прорвавшего облачную блокаду.
— Хм… Поместье… — вырвалось у меня.
Вместо хлипких, почерневших створок, запомнившихся мне при покупке этого богом забытого имения, путь преграждал настоящий фортификационный узел. Периметр опоясывал добротный кованный забор. Ворота, висящие на массивных петлях, внушали уважение своей монументальностью, а на угловых вышках, сканируя сектор обстрела, двигались силуэты.
За оградой просматривалась крыша главного дома. Свежая черепица ловила солнечные блики, а дымок из трубы обещал тепло.
Реальность слегка поплыла. Я покупал это место как «базу на вырост», запущенный актив, требующий колоссальных вложений, времени и нервов.
— Варвара Павловна… — я обернулся к спутнице. — Каким образом? Когда успели?
Она встала рядом, с гордостью осматривая результаты своей тайной деятельности.
— Зима была долгой, Григорий Пантелеич. Пока вы очаровывали императриц, мы строили.
— Но бюджет… Это же стоит…
— Не так уж и много, — отмахнулась она. — Самое интересное внутри. Открывай, Иван!
Спрыгнув с козел, Ваня толкнул створку. Ворота бесшумно распахнулись, открывая доступ в мои новые владения. И открывшаяся панорама заставила мгновенно забыть о расходах, политике и даже о визите в Зимний.
Передо мной развернулся идеальный инженерный плацдарм. Рай для мастера, где любой, даже самый безумный технологический замысел мог обрести плоть, скрытый от лишних глаз.
— Я благодарна вам за все, что вы для меня сделали. Добро пожаловать домой, мастер, — тихо произнесла Варвара.
Я промолчал, не находя достойных слов.
Двор вымостили на совесть. Варвара уверенно взяла курс вглубь территории, к границе того самого участка, что покупался «на вырост». Опираясь на трость, я поспешил следом, пытаясь унять нетерпение.
За флигелем пришлось замереть.
Там, где осенью чернели жалкие фундаменты, теперь высились три приземистых кирпичных корпуса. Склады — настоящие промышленные казематы: стены в два кирпича, узкие зарешеченные бойницы под самой крышей и ворота, способные пропустить тройку лошадей. От построек тянуло запахом сырой извести.
— Склад сырья, — Варвара указала на первый корпус, извлекая из складок платья увесистую связку ключей. — Сухой, по заданию. Полы подняты, продухи в фундаменте работают — плесени не будет. Второй — под готовую продукцию. А третий… третий пока пуст. Ждет вашего вердикта.
Проходя мимо, я коснулся рукой шершавого кирпича. Масштаб впечатлял. Это была база не для ремесленника-кустаря, а для заводчика.
— Идемте, — поторопила она. — Десерт мы спрятали подальше.
Путь лежал к искусственному холму в дальнем конце участка. Земляной вал скрывал под собой нечто массивное, и лишь в склоне темнела тяжелая, окованная железом дверь, утопленная в гранитный портал.
— Помните тот вечер, когда вы изрисовали углем всю скатерть? — спросила она, загоняя ключ в скважину. — Вы тогда рассуждали о месте, где можно работать с огнем и ядами, не рискуя отравить половину Петербурга.
Помнил ли я? Мечты уставшего попаданца, тоскующего по нормальной лаборатории. Я тогда чертил схемы принудительной вентиляции, рассчитывал толщину сводов и бредил изолированными боксами, будучи уверенным, что она пропускает эти технические фантазии мимо ушей, занятая сведением баланса.
Замок щелкнул, дверь подалась тяжело, открывая зев прохладного подземелья.
— Прошу, — приглашающий жест рукой. — Ваша нора.
Стоило переступить порог, как Варвара высекла искру. Пламя масляного фонаря выхватило из темноты сводчатый коридор, облицованный красным кирпичом, а легкие наполнились прохладным воздухом. Никакой сырости.
Через пару метров коридор влился в просторный зал, и дыхание сбилось с ритма. Она запомнила и реализовала всё.
Монолитные столы, вмонтированные в пол для гашения вибраций. Ниши с вытяжными колпаками вдоль стен, трубы от которых уходили сквозь толщу земли. Желоба для стока в полу.
— Те самые «отдушины», — пояснила спутница, заметив, как я задрал голову к потолку. — Печники ругались страшно, уверяли, что тяги не будет. Но мы вывели трубы высоко, по вашему чертежу. Теперь там такой сквозняк — шляпу срывает.
Подойдя к столу, я провел ладонью по полированному граниту. Идеально.
— А здесь, — она толкнула боковую дверь, обитую войлоком, — «тихая комната». Ни пыли, ни тряски.
Я бродил по залам, словно по храму науки. В молчании Варвары читалась гордость, и вполне заслуженная. Она построила это для меня, поверив в мои безумные идеи больше, чем я сам.
— Но это еще не все, — прервала она мое благоговейное оцепенение. — Идемте.
Миновав лабораторию, мы вышли через другую дверь. Впереди, уходя во тьму, тянулся тоннель, зашитый в кирпич.
— Триста метров, — отчеканила Варвара. — Как в аптеке. Ваша «труба».
Тир. Баллистическая лаборатория, где можно пристреливать образцы, не пугая ворон и соседей.
— Стены двойные, с песчаной засыпкой, — добавила она деловито, цитируя мои же слова. — Звук глохнет, наружу не выйдет. Мишени, свет.
Вернувшись на поверхность, мы сощурились от яркого солнца.
— И последнее.
Мы подошли к самой границе, где забор переходил в земляной вал. Там, в низине, окруженной насыпями, царил рукотворный хаос: валуны, старые бревна, воронки. Выглядело это как поле битвы после артобстрела.
— Полигон, — представила Варвара. — Для того, что «громко хлопает». Валы направляют волну вверх. Камни ловят осколки.
Стоя на краю вала, я смотрел в этот кратер. База для экспериментов, о которых девятнадцатый век еще даже не начал мечтать. Паровые машины, новые виды топлива, взрывчатка — здесь можно создавать вещи, меняющие историю, оставаясь под прикрытием обычной усадьбы.
— Варвара… — я повернулся к ней. — Вы понимаете, что натворили?
— Я просто слушала вас, Григорий Пантелеич, — ответила она. — Мастерской на Невском вам стало тесно. Я видела.
В голове закружилась громадье планов. Оборудование. Стены есть, но нужно железо.
— Сюда нужно перевезти половину того, что у нас есть. И докупить… — я начал мерить шагами дорожку, разгоняя мысль. — Реторты. Тугоплавкое стекло. Тигли. Станок токарный, английский, прецизионный! Линзы. Реактивы — кислоты, щелочи, соли. Печь муфельная, с точной регулировкой температуры!
Пальцы загибались один за другим. Я диктовал, не останавливаясь. Нужно успокоится. Унять эйфорию. Варвара, достав блокнот, строчила карандашом, едва успевая за полетом моей фантазии.
Я прикинул смету. Английский станок, богемское стекло, платина… Итоговая сумма выходила чудовищная.
Взгляд уперся в Варвару.
— Варвара Павловна, — голос предательски дрогнул. — Вычеркивайте.
— Что именно?
— Половину. Нет, две трети. Оставим только критический минимум. Станок подождет. Стекло поищем отечественное. Платину — к черту. Мы не потянем. Я размечтался. Казна «Саламандры» не бездонная, стройка наверняка и так высосала все соки…
Плечи опустились.
Варвара молчала. Я ждал согласия, но услышал тихий смешок.
— Григорий Пантелеич, — она покачала головой. — Вы видите сквозь камень, но абсолютно слепы, когда дело касается собственного кошелька.
— В каком смысле? — нахмурился я.
— Если бы вы внимательнее слушали мои отчеты, то не думали о затягивании поясов.
Она открыла блокнот, но не на чистой странице, а там, где ровными рядами стояли цифры.
— Ювелирный дом приносит доход. Тысяч двадцать пять в год. Деньги солидные, но станок на них не купишь.
Театральная пауза. Она спрятала улыбку.
— Но вы забыли о том, что считаете мелочью. О перьях. О ваших «самопишущих ручках». Кулибин наладил выпуск, мы продаем их тысячами. Вся Империя пишет ими, и еще пошли поставки в Пруссию.
Варвара озвучила цифру роялти, и я поперхнулся воздухом.
— Шестьдесят пять тысяч рублей. За полгода. Чистая прибыль.
Шестьдесят пять тысяч. Бюджет небольшого уездного города.
— Плюс, — она безжалостно добивала мою «экономию», — недавний пакет из Казначейства. Аванс за несгораемые шкафы. Сейфы, Григорий Пантелеич, нынче в моде, каждое министерство и каждый чиновник жаждет обзавестись стальным ящиком.
Блокнот захлопнулся с победным стуком.
— Итого, за вычетом расходов на стройку, более ста тысяч рублей свободных средств.
Сто тысяч. По меркам 1809 года я был не просто богат. Я был неприлично, вызывающе богат. Я мог купить этот станок. Я мог купить завод целиком, вместе с рабочими и землей.
— Так что, — Варвара перелистнула на чистую страницу, — диктуйте дальше, Григорий Пантелеич. Не стесняйтесь. Вы можете себе это позволить.
Я посмотрел на нее новыми глазами.
— Варвара… — выдохнул я. — Вы чудо.
— Я просто умею считать, — улыбнулась она. — Диктуйте.
И я начал диктовать. Теперь уже без ограничений.
Через полчаса эхо шагов мерило пустоту лаборатории. Я вошел в раж, нарезая круги по каменному полу, пока мысли обретали форму списка.
— … тигли — графитовые, — диктовал я, загибая пальцы. — Станок токарный. Нужен англичанин, прецизионный, с винторезной подачей. Генри Модсли таких делает, кажется. Оптика… линзы. Много, разной кривизны и чистоты. Шлифовальные круги — алмаз и корунд.
Варвара писала быстро, пристроив блокнот на выступе стены. Карандаш шуршал, фиксируя аппетиты.
— Реактивы! — я замер в центре зала. — Нужна серьезная химия, не аптекарские притирки. Царская водка бочками, купоросное масло, поташ, селитры всех мастей. Соли. И ртуть. Чистая ртуть для вакуумных насосов и манометров.
Короткий вдох — и новый виток требований:
— Верстаки. Мореный дуб, никакой сосны. Тиски слесарные, каленые — чтобы губки держали мертвой хваткой. Наковальня пудов на пять, звонкая, как пасхальный колокол. И печь! Муфельная, с точной регулировкой поддува.
Варвара кивала, не отрываясь от бумаги. Ни удивления, ни лишних вопросов — для нее этот список звучал обыденно. Да она и половину не поняла, но уточнит уже у мастеров или поставщиков.
Взгляд уперся в исписанный листок, а в мозгу вместо радужных перспектив закрутился счетчик. Два года выживания в девятнадцатом веке выжгли привычку экономить на подкорке.
Станок Модсли — это особняк на Мойке по цене. Плюс контрабанда через континентальную блокаду, плюс взятки таможне… Богемское стекло, способное держать термический удар, идет по цене серебра.
Сто тысяч рублей. Конец кустарщине и диковинкам для скучающей знати. Сплавы, оптика, двигатели… Я получил рычаг, способный сдвинуть этот неповоротливый век с мертвой точки.
Блокнот захлопнулся.
— Будет исполнено, Григорий Пантелеич. Завтра же отпишу. А теперь… — выразительный взгляд скользнул на золотые часики, приколотые к корсажу. — Вам пора. Зимний дворец не прощает опозданий.
Пасхальная церемония. Главное событие года, мой трамплин на самую вершину. Я едва не пропустил собственный триумф.
В доме меня уже ждал парадный костюм, предусмотрительно доставленный Варварой. Фрак, достойный звания Поставщика Двора. Темно-синее сукно, безупречный крой, серебряные пуговицы с моим вензелем — саламандрой.
Отражение в высоком зеркале показало незнакомца. Куда делся тот хилый юноша-подмастерье? На меня смотрел уверенный хищник, за спиной которого стояли капитал, связи и технологии. Застегнув последнюю пуговицу и поправив шейный платок, я перехватил трость.
— Вы выглядите… убедительно, — резюмировала Варвара, подавая перчатки.
— Я чувствую себя готовым, — признался я. — К драке.
— Просто будьте собой. Мастером, который заставил камень петь. Император падок на чудеса.
Я спрятал во внутренний карман приглашение с золотым тиснением — пропуск в высшую лигу.
Карета летела и даже вездесущая петербургская слякоть казалась мне плодородным гумусом для будущих всходов.
У Зимнего было вавилонское столпотворение.
Дворцовая площадь бурлила. Сотни экипажей — от скромных наемных каретдо пафосных рыдванов с гербами — сплелись в гордиев узел. Брань кучеров, храп коней, снующие лакеи, рискующие попасть под колеса… Воздух вибрировал от многоголосого шума и пасхального перезвона, накрывающего город медным куполом.
Выбравшись наружу, я мгновенно утонул в этом праздничном хаосе. Верный Ваня встал за спиной. Зеленые, синие, белые мундиры с золотым шитьем мелькали перед глазами, смешиваясь с шуршанием шелков и ароматами дорогих духов. Элита Империи собралась здесь, чтобы засвидетельствовать почтение монарху.
Опираясь на трость, я двинулся к Иорданскому подъезду. Толпа текла туда сверкающей рекой, я чувствовал себя щепкой в этом потоке — но щепкой золотой, имеющей полное право на первый ряд. Приглашение жгло карман, грея душу.
У массивных дверей офицеры охраны проверяли документы, сверяясь с бесконечными списками. Очередь двигалась быстро, но в воздухе висело напряжение.
Подойдя к молодому поручику с усталым лицом, механически кивающему вельможам, я остановился.
— Ваше приглашение? — бросил он, не поднимая глаз.
Я с достоинством извлек конверт. Поручик взял карточку, скользнул взглядом по тиснению.
— Мастер Григорий Саламандра, Поставщик Двора, — прочитал он вслух.
Брови взлетели вверх. Впервые за смену в его глазах появился интерес — видимо, байки о моих драгоценностях гуляли и по казармам.
— Прошу прощения, — он раскрыл папку и палец заскользил по строчкам реестра. — Саламандра… Саламандра…
Страница за страницей. Я ждал, сохраняя спокойствие сфинкса. Элен не могла подвести. Нарышкин дал слово.
Палец дошел до конца списка, дернулся и вернулся к началу. На лбу поручика залегла морщина.
— Странно, — пробормотал он. — В основном реестре вы не значитесь.
Не понял. Ошибка? Писарь напутал?
— Проверьте еще раз, — нахмурился я. — Приглашение выдано по личному распоряжению камер-фурьера Нарышкина.
— Карточку я вижу, — офицер постучал приглашением по папке. — Но приказ однозначен: пускать только согласно списку. Возможно, вас внесли в дополнительный лист…
Он оглянулся, выискивая кого-то в толпе.
Он окликнул человека в штатском, застывшего в тени колонны.
— Не взглянете? Тут заминка.
Тень отделилась от колонны.
Неприметный господин в сером сюртуке, с лицом, стирающимся из памяти через секунду. Типичный чиновник средней руки, канцелярская крыса. Если бы не цепкие рыбьи глаза. Я знал этот взгляд — так смотрели ищейки Аракчеева, так смотрели те, кто вламывался с обыском. Тайная канцелярия.
Он бесшумно приблизился. Взял из рук офицера приглашение, повертел, словно оценивая качество картона, и, наконец, удостоил меня взглядом.
— Мастер Саламандра, — проскрипел он. — Наслышан. Тот самый умелец, у которого в доме пропадают секретные документы?
Представляться он не стал. Зачем? Здесь, на пороге власти, его полномочия перевешивали любые армейские чины.
— Мои документы в порядке, сударь, — парировал я, стараясь держать лицо. — Как и это приглашение.
— Приглашение подлинное, не спорю, — согласился он, небрежно щелкнув ногтем по золотому тиснению. — Но вот незадача… В списках лиц, допущенных к лицезрению монарха в столь светлый праздник, ваша фамилия отсутствует. Вероятно, произошла… досадная ошибка.
Карточка вернулась к поручику. Он отвернулся, всем видом показывая, что аудиенция окончена.
— Доступ закрыт, — бросил он, уже теряя ко мне интерес.
— Позвольте! — шаг вперед перекрыл путь очередному вельможе, вызвав волну возмущения за спиной. — Меня ждут внутри!
«Штатский» качнулся.
— Вас там не ждут, — прошелестел его голос. — Вас ждут совсем в другом месте, мастер. И поверьте, скандал на ступенях дворца в пасхальное утро — плохая идея. Это сочтут оскорблением величества. А за такое… — многозначительная пауза была красноречива. — … бывают последствия. Крайне неприятные.
Кислород перекрыли на самом пороге. Аракчеев, или его кукловоды, ударили там, где защиты не было. Бюрократия как оружие массового поражения. Меня просто вычеркнули.
Толпа сзади напирала, ворча: «Чего встали?», «Проходите же, сударь!».
Пальцы сжали набалдашник трости. У меня были деньги, лаборатория, даже слава. Но перед безликой машиной сыска я превратился в бесправного просителя у запертых ворот.
Офицер развел руками, виновато пряча глаза.
— Простите, сударь. Приказ. Отойдите в сторону, не задерживайте.
Меня оттеснили. Сияющие мундиры и платья плыли мимо, а двери Зимнего захлопнулись перед самым носом.
Следующая книга цикла здесь:
https://author.today/reader/530369/5003182
Оглавление
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Глава 19
Глава 20
Глава 21
Глава 22
Глава 23
Последние комментарии
23 минут 18 секунд назад
41 минут 38 секунд назад
44 минут 36 секунд назад
1 час 26 минут назад
1 час 44 минут назад
2 часов 56 минут назад