Жестокие всходы [Тимофей Николайцев] (fb2) читать онлайн

- Жестокие всходы 1.51 Мб, 440с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Тимофей Николайцев

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Тимофей Николайцев Жестокие всходы

Глава 1 (далекая, как призрачное детство…)

Будь счастлив малым. Делай то, что велено.

Бывает миг — хватает шага сделанного.

Бежа от бедности или от скудной пищи,

Подумай дважды — а того ль ты ищешь?..


Один лишь шаг к желаемому счастью…

Всего один — и ты уже причастен…

Еще один — и ты уже не властен

Над шагом будущим.

Так насладись же всласть им…


Черная Книга Поклонения

(последняя страница, никем не читанная…)


Жестокие всходы.


Глава 1 (далекая, как призрачное детство…)


Они подожгли дверь. Только дверь — так было заведено.

И, видимо, того же требовала Книга Поклонений — среди голубых курток жандармов суетился Духовник в суконной чёрной накидке, совсем незнакомый. Говорил и показывал руками — где стоять, и что делать. Они выстроились полукругом возле дома старого Линча, сильно растянув неровную шеренгу — по двое у каждого окна. Ветер, налетая вдоль улицы, раскачивал ремни винтовок.

Луций, первым увидевший это из окна, притих и пялился во все глаза — благо, что Ремесленная не была широкой улицей, да и оба дома стояли едва ли не напротив друг друга.

Ходили жандармы будто бы нехотя — указанные им места занимать не спешили, лениво препирались между собой. Жандармский десятник остался стоять напротив крыльца — то ковыряя, то притаптывая булыжник носком высокого сапога. Лицо у него было странное — будто белый блин, разрезанный надвое шнурками усов. И вёл он себя так, словно происходящее его не касалось — просто стоял и смотрел.

Жандармами так и командовал Духовник.

Он расставил троих косой шеренгой от левого плеча, потом ещё троих — от правого. Один жандарм, самый здоровенный, остался рядом с десятником — недисциплинированно грел руки под бортом мундира, зажав сразу две винтовки подмышкой. Пеньковые шнуры его аксельбантов мёртво и беспомощно путались, словно издохшая змея на вилах.

Он имел бы очень грозный вид, встреть его Луций на улице, но сейчас, из окна — смахивал на огородное пугало.

Духовник приказал что-то, и жандармы нехотя подобрали ремни и взяли оружие наизготовку. Принесли откуда-то дымящее ведро с крышкой. Плюгавый пожилой жандарм тащил ведро с осторожной натугой, вытянув прямые напряжённые руки — старался быть от ведра подальше. Он тотопал было прямиком к крыльцу, не останавливаясь, но Духовник придержал его за плечо, потом поманил кого-то из-за спины — на этот жест подошёл ещё один жандарм, нескладный и тощий, из-за неловкой своей худобы казавшийся ростом с колокольню. Он волок на плече дубовую колотушку на длинной ручке… и, увидев эту колотушку, тётка Хана вдруг запричитала в голос, словно до неё только сейчас дошло, в чём дело.

В комнате моментально появилась мать, торопливо прошлась, сдёргивая вместе занавески, походя треснула Луцию подзатыльник. Он только оскалился в ответ. Мать заступила окно перед тёткой и, подталкивая ладонями, повела прочь. Они вяло переругивались на ходу. Тётка Хана причитала: что делается, ох, что делается… смотреть страшно… Куда ты меня, Кира? Ох, пусти, что делается…

— Ну, так и не смотри, — отвечала мать, стискивая рассерженный рот, — чего к окну прилипла-то?

Тем временем жандарм внизу, хорошо видимый сквозь редкую, как паутина, занавеску — взобрался на крыльцо старого Линча. Шагал он нарочито так, чтобы получалось громко и страшно — приседал от усердия, вколачивал подмётки сапог в податливые доски. Он сдёрнул с плеча колотушку и, неуклюже размахнувшись, хлопнул ею по двери. Луций считал, обмирая после каждого удара. Три… четыре… Жандарм чуть-чуть замешкался перед положенным пятым ударом, словно переводя дух, потом, будто через силу — ударил…

Луций, навалившись животом на подоконник, поёжился в зябком предвкушении.

Жандарм вернулся, таща колотушку волоком… поставил её, прислонив к фонарному столбу. Потом забрал у того, кто грел руки, вторую винтовку — должно быть свою — и снова направился к крыльцу, но на этот раз, не доходя до ступенек остановился, старательно прицелился и выстрелил в притолоку. Отлетела крупная щепа.

Жандарм повернулся в сторону Духовника, дождался от того нетерпеливого взмаха и отошёл прочь.

Пуля в притолоку означала — каждый, кто теперь выйдет из дому, будет убит милосердно…

Из дома, однако, никто не показывался. Дверное кольцо в пасти львиной головы, которую старый Линч выковал на спор из пустого пушечного ядра, свисало неподвижно.

Несколько минут жандармы словно ждали чего-то, переминались с ноги на ногу.

Луций отчётливо слышал, как задушенно голосит тётка Хана, как мать шикает на неё, и как отчаянно скребёт клювом плевавший на всё воробей, выцарапывая что-то из-под карниза.

Духовник поднял вдруг пухлую волосяную кисть, что висела, привязанная к поясу, и обмахнул ею воздух — рисуя что-то скособоченное, о пяти углах.

Тотчас шевельнулся дядька с ведром. Он совершенно не был похож на жандарма — ни роста, ни сытости, ни особой наглости в походке. Он поднял ведро и поплёлся к крыльцу — скособочившись и припадая на левую ногу. Ведро, слишком тяжёлое для его рук, мотало дядьку из стороны в сторону. Одолев высокие ступени, он осторожно пристроил ведро, выудил из-за ремня волосяную кисть — как у Духовника, только размерами побольше. Макнул её в ведро — в то густое и дымящее, чем оно было наполнено… потом, приседая от натуги, вывернул кисть с налипшей на неё жирной соплей и с размаху шлёпнул об дверь. Кисть прилипла и осталась висеть. Дядька перехватил её поудобнее и принялся возить по доскам… отрывать, совать в ведро… плюхать липкие, как мед, кляксы на дверь и снова возить…

Из-под кисти валил плотный пар. Луций никак не мог разобрать — рисуетм ли жандарм Священный Пятиугольник, или просто мажет. Наверное, и Духовник, что по-курьи вытягивал шею, издали заглядывая — тоже не мог. От измазанной двери парило всё сильнее и сильнее, дядька наконец отпустил кисть, оставив её висеть, прилипшей к двери. Потом боязливо, носком сапога, толкнул ведро, опрокидывая… и, пятясь, пошёл от крыльца.

— Мальца-то хоть от окна убери, Кира… — громко сказала тётка Хана. — Ох, что делается…

Этажом выше скрипели доски — должно быть, толстый господин Шпигель, возбужденно сопя, топтался у подоконника. Или его престарелая мамаша, такая жирная, что ей даже из дому было не выйти — топталась, брякая башмаками, похожими на деревянные колодки, укладывала чудовищные бурдюки грудей на подоконник и всматривалась. Или же пухлый коротышка Марк, сынок господина Шпигеля, роняя крошки от надкушенного ломтя, сучил ножонками, глядя на дверь старого Линча. Словом, кто-то грузный топтался — просыпалась пыль между досок.

Всё-таки так близко по Ремесленной улице домов ещё не приговаривали.

— Луций… А ну-ка — пошёл от окна! — велела мать.

— Ага… Щас… — ответил Луций, закапываясь поглубже в занавески.

— Кому говорю?!

Но, куда там — Духовник за окном уже воздевал руки к земле, бесновались на шнурках у запястий священные причиндалы. Кисть, подвешенная к поясу, болталась, как козлиный хер во время бодания — стучала Духовника по чёрным суконным ляжкам. Валялось на крыльце опрокинутое ведро, испуская уже не пар, а настоящий дым. И такой же дым сочился от дверных досок, и уже нет-нет, да проскакивали сквозь него короткие злые язычки пламени.

И вдруг дверь вспыхнула — сразу вся.

Будто огонь, впитавшийся в поры, проел дерево изнутри, оставив нетронутой лишь тонкую корку краски — и вот она лопнула, плеснув накопившийся огонь наружу… Коптящее пламя взвилось, выворачивая наизнанку древесные швы. Безмолвная картина за окном обрела звук — пламя гудело, жаркая древесина трещала. С хлопками, похожими на выстрелы, плевались длинные искры.

Луций вытаращился, аж привстав… и, если бы не окрики матери — непременно высунулся бы из окна, чтоб рассмотреть получше. Страшно и красиво горела дверь старого Линча. Светились раскалённые железные гвозди, ясно видимые сквозь огонь.

Жандармы с винтовками беспокойно переступили с ноги на ногу.

И тотчас, словно дождавшись этого разрешающего переступания, шаркнули оконные створки, распахиваясь — взмыли оттуда трепещущие занавески, пытаясь в ужасе улететь, но тренькнули натянувшейся бечёвкой и опали. Из окна густо дохнуло дымом. Сначала пепельно-серым, потом примешались ядовитые жёлтые клубы — от запылавшей лаковой мебели. И из этих клубов, из закопченного горячего нутра, из увядших лепестков занавесок, как потревоженная гусеница — поползло грузно, переваливаясь через подоконник, неловкое, наспех перепелёнутое какими-то тряпками тело.

Луций услышал, как ахнула на кухне тётка Хана, как наверху кто-то подпрыгнул и заскрёб по половицам будто бы копытами — и только потом узнал в этой разворошенной тряпичной груде бабку Фриду, жену старого Линча.

На неё было навздевано всё, что нашлось в доме, но и эти многочисленные тряпки не спасали от жара — она медленно, как растаявший воск, оплывала с подоконника. Из неё, будто из дырявого мешка, что-то сыпалось и сыпалось на землю — какие-то обрывки бечёвок, прищепки, круглые камешки пуговиц. Овчинные шлёпанцы соскользнули и одна за одной свалились вниз, оголив чулочные пятки. Бабка Фрида ползла с подоконника задом и, повиснув в каком-то вершке от мостовой — медленно, мучительно медленно тянулась к ней заячьими ушами спадающих чулок…

Наконец, ей удалось…

Она встала на обе ноги, но медлила обернуться на жандармов — кряхтя, опиралась на стену, придерживаясь за оконную створку, из-за которой уже вылетали горящие перьевые колтуны. Видимо, в доме пылали перины и подушки.

Жандармы топтались — ждали вылезет ли ещё кто-то.

Но вместо этого пыхнуло пламенем, обдав жирной копотью стену.

Тогда один — тот, что стоял поближе — шевельнул винтовкой и, особо даже не прицелясь, пальнул в середину тряпичного свертка, которым была бабка Фрида.

Она и без того — еле стояла.

Пуля лупанула её в поясницу, швырнула на стену плашмя — со стуком, какой издаёт полено, ударившись о задник дровяника… Лучий подумал вдруг — это оттого, что она совсем худая стала от своей старости, одни кости, скелет скелетом, хоть сверху и тряпок понаверчено…

Сам старый Линч так и не появился из огня, сколько они все не лупили глаза сквозь дым. Даже когда дым совсем иссяк, дверь всё горела и горела, выплёскивала нескончаемые сполохи пламени, тягуче размазывалась желтыми мазками — будто её, горящую, рисовали чем-то густым да по чему-то сырому… затем замалёвыли и поверх начинали рисовать заново. Потом, в конце-концов, она рассыпалась — не головнями, а калёными злыми искрами, оголив добела выгоревшее, раскалённое, как доменная печь, нутро дома. Если старый Линч и сгорел там, то сгорел бесследно — это священное пламя всё без исключения перемололо в тонкий и летучий прах.

Зато львиная голова, которую старый Линч выковал на спор из пушечного ядра, пережила его надолго. Пламя вылизало её и откатило прочь. Голова замерла в ближайшей луже, не просохшей, а только перекипевшей от странного этого огня.

Жандармы не обратили на неё никакого внимания. Они были слишком заняты — безуспешно ловили ниже по Ремесленной, до самого Громового Тракта, хоть какую‑нибудь телегу. Но молва расползалась быстро, и не было желающих проехаться сейчас по Ремесленной — кто в своём уме захочет рисковать лошадью, подпуская её к только что приговорённому дому? Подводу пришлось гнать от жандармских конюшен, да и то возчики остановили коней в отдалении, на добрых два дома не доехав до стен, растрескавшихся по углам…

Обвязав лица мокрыми платками, возчики зацепили бабку Фриду багром за подол и долго и нудно волокли по мостовой, пока жандармы грозили тем горожанам, что норовили прошмыгнуть за их спинами. Наконец тело закинули на телегу и накрыли рогожей. Возчик подобрал вожжи и подвода пошла, грохоча ободьями.

Львиная голова так и осталась валяться в луже.

Луций, Курц и Кривощёкий Эрвин уволокли её под вечер — уже остывшую, но всё ещё восхитительно тёплую, полную воспоминаний о бушевавшем недавно пламени. Толкаясь, они заглядывали в чугунные спёкшиеся бугры глаз, настолько выбеленных огнём, что те до сих пор казались раскалёнными. Кровощекий Эрвин щедро плюнул в каждую из глазниц — на пробу, не зашипит ли… Не зашипело. Брезгливый Курц наорал на Эрвина и ногой перевернул гремучий шар головы — жидкие слюни Кривощекого вылились из глазниц и двумя слёзными дорожками измазали щёки. Тогда Эрвин, уже получивший от Луция злого тычка в бок, размазал их зелёным платком лопуха.

Искорёженное огнём кольцо не удержалось в львиной пасти — они потеребили его и оторвали начисто. Зато держать голову за стёсанные пламенем клыки — оказалось довольно удобно. Балуясь, они притворно обжигались о металл, швыряя голову друг другу, как печёную картошку. Потом придумали новую забаву — бросали, кто дальше. Голова оглушительно звенела, прыгая по булыжнику мостовой.

Тётка Хана сорвала голос, выкрикивая его имя — Луций… Луций, сукин ты сын… Только попадись мне… Вернётся твоя мать, я до тебя доберусь, слышишь…

Эту угрозу Луций не принял всерьёз — дело наверняка ограничится подзатыльником. Одним больше, одним меньше…

— Чего это она разоряется? — не понял Курц. — Горло ведь сорвала уже…

Луций отмахнулся:

— Да, ну её. Дура старая… Думает, что нам старика не жалко.

— Почему? — удивился Курц. — Ещё как жалко… Хороший был дед — невредный… Только железяка-то эта тут причем?

У Курца вообще всё было просто. Луций подумал даже — а не сыграл бы он и стариковой головой так же беззаботно, как этой… львиной?

Однако потом с дневных работ потянулись по домам мужики из ближайших ремесленных мастерских, кто-то из них шикнул на пацанву, и голову пришлось оставить… пока и взаправду не накостыляли.

Мужики собрались понемногу и в конце концов столпились над головой — не пытаясь ни поднять её, ни перевернуть. Стояли молча, пока кто-то не закурил, не пустил кисет с табаком по кругу:

— Довыделывался Линч! — сказал тот, кто закурил первым.

— А ему говорили… — подтвердил кто-то. — Да ты ведь ему и говорил. Не кичись мол… мало ли, что кузнец, зарвёшься — и не посмотрят!

Хозяин кисета задумчиво кивнул — будто сразу всем, и в то же время никому конкретно.

Луций сам зашипел на Курца и ещё врезал Кривощекому по уху — чтоб не топтались, не хрустели сухой полынью, не мешали слушать. Их троицу отделяли от толпы мужиков лишь десяток шагов булыжной мостовой, да дощатый забор, чудом не сгоревший вместе с домом и почти сплошь состоящий теперь из щелей да трещин. Дом старого Линча был сейчас совсем рядом, прямо за их спинами — остывший к вечеру камень уже не потрескивал, и края голых проёмов понемногу перестали куриться…

— Кузня-то его — тоже приговорена? Тоже сгорела?

Мужики кротко озырнулись на пристройку к дому, где старый Линч, уже не ходивший на заработки в ремесленные мастерские из-за возраста и больных суставов, ещё время от времени тюкал по железу вечерами. Пристройке досталось даже сильнее, чем самому дому — и крыша, и верхние пояса стен были разворочены племенем, а то, что устояло — просеклось сквозными трещинами до самого фундамента.

Кисет вернулся к хозяину почти пустым. Тот выстукал трубку о каблук, наполнил её тем, что ещё оставалось в кисете, потом примял табак заскорузлым пальцем, сунул трубку в рот… да так и забыл раскурить, посасывал неразожжённую…

— Как же он это сделал, всё-таки? — тоскливо спросил он, кивнув на львиную голову, что понуро щурилась на него с мостовой, вся рябая от тонко выбитых завитков чугунной гривы. — Своими бы глазами не видел — так и не поверил бы.

— Может, наплёл нам дед? — осторожно сказал кто-то из толпы. — Может, это не мастерство и не колдовство, а просто фокусы такие? Может, в самом горне ужу подменил ядро на шар из простого железа, делов-то…

Тот, с остывшей трубкой в зубах, вдруг глянул на говорившего с такой злобой — Луцию даже показалось на миг, что не сдержится, швырнёт тому в рожу пустым кисетом. Луций совсем приклеился к щели между досками, но ничего этакого не случилось — мастеровой скатал кисет трубочкой и раздражённо сунул в карман.

— Дурак ты… — только и сказал он. — Или молодой ещё. Теперь уж и не узнаем!

Повернулся и молча пошёл вдоль улицы — мимо забора, где прятались Луций и Курц, а Кривощёкий Эрвин уже смылся незаметно для обоих… потом ниже по Ремесленной, мимо двухэтажного доходного дома господина Шпигеля, где мать Луция снимала комнату. Всё дальше и дальше уходил он, сутулясь и опустив плечи, на каждое из которых легко поместился бы мешок с каменным углём, так они были широки… Луций и Курц из-за забора, да и все мужики, что толпились на мостовой — долго смотрели, как он уходит, слегка припадая на левую ногу и чиркая по булыжнику краем подошвы здоровенного рабочего башмака… Курц потом клялся ему, что ясно видел длинные синие искры, что высекались при этом — не иначе, как на его каблуке железные гвозди были согнуты крестом, а не священным пятиугольником, как было Духовниками разрешено и положено.

Курц — вообще последнее время много говорил о том, как у него намётан глаз на Глино-отступников. Луций пока что пропускал эти слова мимо ушей. На Ремесленной последнее время отчего-то рождалось совсем мало детей, и кроме их троицы водиться ему было особо не с кем, так что Луций волей-неволей прощал приятелю эти странные злые речи. Да и что такого — не вытягивается же он в струнку перед жандармами, и не кланяется Духовникам до самых булыг. А значит, не совсем ещё пропащий…

Мужики немного ещё потолклись над львиной головой, поспорили негромко: да как же всё-таки возможно ковать чугун — он ведь не мнётся даже в белом калении, а лишь сыплется искрами под молотом… И остальным теперь — чего же ждать? Раз уж начали приговаривать дома бывших мастеровых — то и нынешним, тем что сейчас стоят у тисков и горнов, как ни крути тоже нужно быть потише… Старика, вон… да бабу его — и тех не пожалели, хотя кому до стариков дело…

От говорившего отмахнулись — да, рукастый был Линч…, но погорел-то за язык, а не за золотые же руки… Времена сейчас такие — не ценят совсем ремесло… да и зачем своих мастеровых ценить, если всё, что захочешь теперь просто привезти можно. Купцы — вон как живут… Мастерские — шумят ещё, но в основном же чинят привозное… И зашумело разом, закашляло, запёрхало в этой толпе: раньше, раньше-то… дома росли вокруг Ремесленной, подводы шли по Громовому Тракту — прочь гружёные да с лязгом, а обратно порожние. Пока колодцы на Храмовой площади не начали рыть. Помните? А, мужики?

Речей этих не поддержал никто — так, покашляли еще для виду…

Половина жителей Ремесленной нанялись тогда в каменотёсы. А чего бы не? Духовники щедро платили за то, чтоб мостили дороги вынутым из земли камнем… А теперь вот — и камня попадаться не стало, и каметотёсы не нужны, одна Глина идёт, тугая, жующая лопаты… возят её подводами, засыпая лога и овраги бесплодными коричневыми кучами… и половина людей в городе теперь — в коричневых робах, с лопатами да руками без ремесла…

А раз нет в руках ремесла, то быть лишь мозолям…

Постяли-пошумели, да вспомнили — вечер уже, бабы ждут… Приговорённый дом выгорел и остыл — надо бы входы-выходы заколотить от сквозняков, чтоб ядовитый пепел ветром не разносило. Ведь первый это дом, что приговорили на Ремесленной — а вдруг ребятишки с дури залезут.

Выскобленное огнём нутро дома старого Линча спрятали от глаз — наспех забрали досками проёмы, растащив под это дело забор, из-под которого Луций с Курцем едва успели улизнуть. Но пепел всё равно понемногу просеивался сквозь щели — гривастые битюги, что тянули мимо крытые телеги, фыркали и испуганно воротили морды. Конский щавель, пучками лезущий повсюду из-под каменных завалинок, около дома старого Линча скукожился и пал.

Несколько дней у младшей ребятни ещё была в ходу забава — швырять на вывернутый огнём булыжник около бывшего крыльца пук соломы и смотреть, как он медленно, сам собою, корчится и чернеет.

В воскресенье же заполночь ходили Духовники, почти невидимые в темноте — только огоньки от жировых свечек ползали в стеклянных фонарях, плыли над булыжником, будто бешеные светляки. Да орали надтреснутые голоса, читая из Чёрной Книги Поклонения, никем из горожан своими глазами не читанной: о каждом сверчке, знающим свой шесток… о величии всего пятиугольного над всем четырехконечным… о необходимости упорно и покорно рыть Колодцы, чтобы облегчить дыхание подземным Богам… о Глине, которая поберёт всякого, кто в гордыне своей намерен менять суть вещей и делать хрупкое ковким…

Менять суть вещей — значит оскорблять богов… Боги обид не прощают! — вопили Духовники…

Теперь будет так — птицы уйдут от окна твоего, угли в печи твоей станут холодны, а похлёбка сгорит. Черви зашевелятся под полом. Простыни твои станут Глиной, а сны — безумием.

А потом — мы подожжём твою дверь!

Внизу, в темноте под окнами, среди огарков и хрипа наверняка прохаживались и жандармы, а потому на Ремесленной сидели ночь с открытыми окнами, опасаясь хоть скрипнуть затворяемыми рамами, чтоб стекла не высадили. Отгородившись от всенощной проповеди и мухоты лишь редкими, ничего толком не скрывающими занавесками…

Утром следующего дня у всех хозяек в округе пригорела похлебка, а вечером под карнизом Луция сдох, наконец, ненасытный воробей.

Глава 2 (и близкая, как то, чего не тронуть…)

Прежде, чем пойти на рисковое дело, не лишним было бы осмотреться, как следует.

Эту нехитрую мудрость понимал с пелёнок любой пацан — будь он распоследний дурень с соседней полу-сельской Волопайки, или дерзкий мелкий хер с родного им Ремесленного квартала. Потому они втроём, украдкой, словно драные коты, вскарабкались на чинару, что возносила ветки куда выше купеческого каменного забора. Густая крона скрыла их от взглядов как с улицы, так и с той стороны забора.

Псов, что караулили двор, как и их самих — было трое.

Луций раньше таких не видел. Приземистые, колченогие, с огромными головами… и, должно быть, невероятно сильные судя по тому, какого размера цепи они за собой таскали.

Псы не валялись, зарывшись в горячей траве около забора, как сделали бы в жару нормальные собаки, и не побрехивали лениво на наглых воробьев. Эти псы — не переставая семенили туда-сюда вдоль стены, переваливаясь на кривоватых лапах. Их короткие хребты, наверное, совсем не гнулись — добежав до угла, пёс круто разворачивался на передних лапах, забрасывая по дуге куцый огрызок хвоста, поднимал задними тяжёлое облако пыли.

Морды у них были какие-то… несерьёзные — будто со щенячьей поры на кого-то обиженные, сморщенные, больше похожие на дряблую картофелину. Но вот зубы торчали — как гвозди… и казалось, что протыкали насквозь слюнявую квашню щёк.

По слухам, хозяин двора этих псов ещё щенками у заезжего соровата то ли купил, то ли выменял на что-то. А сороваты, говорят, в лесах своих ещё и не таких чудищ разводят. Теперь, глядя на то, что из щенков выросло — Луцию в такое охотно верилось. Например, вот этих, большеголовых — наверняка вывели, чтобы не пускать конных вояк дальше степного приграничья. Говорят, потому сороватов и оставили в покое в конце концов. Да, оно и понятно… Если свора таких псин набросится из-за придорожных пней, то — раз, и нету конного взвода.

А раньше-то Луций только потешался над подобными сказками, пока сам не увидел — этакими челюстями можно ногу у лошади отгрызть, да запросто… как высохший стебель сломить.

Вот Кривощёкий Эрвин — клялся, что видел собственными глазами: вон та, да нет, пегая, с розовой плешиной на ляжке, как-то хватанула битюга за заднюю, как раз возле копыта. Так только хрустнуло — будто орех молотом раскололи. Коняга осеклась на круп и сразу повалилась…

— Сам видел? — невидимо шебуршась в плотной листве переспросил Курц. — Или где-то уши прогрел, а теперь и нам брешешь?

— Да вот тебе круг пятиугольный, — яростно поклялся Эрвин. — Своими глазами… На Волопайке же дело было… чуть не под окнами.

Он, как летучая мышь, свесился с ветки и принялся путанно рассказывать: псина, говорят, сперва было за жандармским разъездом понеслась, да не догнала конных, куда ей. Перебежала мост и села у обочины — хрипит, дышит, язык вывалила до самых булыг. Пешие прохожие шмыгали мимо — обходили зверюгу подальше… А тут битюг с подводой. К пса и лапы-то, вроде короткие, а тут — ка-а-ак кинется. Коняга только всхрапнуть и успела. Оглобли — сразу напополам! Так шмякнулась, аж тележный передок подскочил… дядька-ломовой в вожжах запутался, едва с воза скатиться успел, сам весь чуть не переломался. Лошадь эту даже и поднимать не попытались — жандармы ей сразу башку прострелили и приказали мужикам отволочь с дороги. Копыто у ней было — будто топором рубанули, болтается на одних жилах.

— А пса этого? — спросил Луций, не поворачивая головы. — Его никто не пробовал — топором по башке?

Кривощекий Эрвин засмеялся — куда уж там, дураков нет таких. Ты зубы видел? Да и сама псина такая — в деньгах стоит небось дороже лошади. Это тебе не простую шавку прибить… Кривощёкий свесился ещё ниже, будто собираясь сказать Луцию что-то по секрету, но не вышло — он шатко качнулся, оперевшись на что-то ломкое, и чуть не сверзился.

— Складно мелешь, да сеешь мимо! — из зависти цеплялся к нему Курц. — Под окнами, говоришь? У тебя же, Кривощёкий, окна и не на дорогу даже выходят.

— Говорю видел — значит видел! — упирался Эрвин, каким-то чудом снова обретя равновесие. — У кого хошь спросить можешь… Мы там вдоль тракта тёрлись, да только шуганули нас…

— Кого это — «вас»? — подозрительно спросил Курц.

— С воза‑то тюки посыпались, мы и сунулись было… — брякнул Эрвин, не успев прикусить язык.

Когда разговор шёл не по плану, он делал то, что и всегда — принялся жмякать себе морду, выдавливая пальцами мерзкую жижу из фурункула на щеке.

— Кто это — «мы»? А? — вид раздавленного фурункула нисколько Курца не смутил. — Ты что — опять с Волопайскими телеги сутулишь, зараза?

Кривощёкий Эрвин задышал громче:

— А что мне было — с самой Волопайки за вами бежать? — с обидой огрызнулся он. — Говорю же — коняга упала, тюки посыпались… Ну, мы и метнулись…

— Шалава ты, хоть и в штанах! — презрительно отрезал Курц, и теперь уже сам наклонился к Луцию. — И нашим подмахнёт, и вашим подставит…

— Так всё равно ничего не стащили… — из последних сил оправдывался Кривощёкий. — Шуганули же нас…

Эрвин дышал уже совсем громко, через глотку, через сжатые зубы — кузнечными мехами раздувая поганые щеки. Как перед дракой. Он вполне мог бы затеять потасовку прямо здесь, у всех на виду. Луций, не оборачиваясь, лягнул его — безошибочно угодив в мягкий бок. Эрвин хлюпнул ртом и замолк, пристыженно сопя.

Отчетливо было слышно, как среди листвы ухмыляется довольный таким исходом Курц. Тогда Луций наклонился и к нему тоже — врезал по уху, метя костяшками в хрящ.

— А ну, заткнулись! — приказал он обоим.

Курц ворохнулся на суку, тоже едва не сверзившись — схватился сперва за ствол, потом за отшибленное ухо, опять за ствол.

— За псами секи! — велел Луций.

Он прищурил, а потом и совсем прикрыл левый глаз, чтобы не видеть сочащегося фурункула и, осторожно подломив мешавшие ветки, стал смотреть на собак, на их рваную, дерганую беготню.

Псы были почти голые — сквозь редкую шерсть стыдливо просвечивала румяная кожа, отчего в их облике виделось что-то поросячье. Солнце буравило каменную стену дома, тень от забора хоть и ложилась внутрь, но была чахлой и призрачной, как все полуденные тени — не спасала от зноя, а лишь окрашивала собою двор. Собаки метались по этой тени, вывалив розовые языки.

Бесятся, — подумал Луций. — Жара такая! Косматая псина уже давно бы сомлела. А эти — голые, бесятся.

— Чего за ними сечь? — беспечно сказал Курц. — И так видно, что бесноватые. Таких не приболтаешь…

— Тебе и больную курицу не приболтать! — мстительно фыркнул Кривощекий Эрвин, опасливо перебираясь на соседнюю ветку.

И они заново пошли препираться — перебирать и перетирать удачные и неудачные вылазки. Луций старался пропускать всю эту трепотню мимо ушей, но обрывки иногда долетали: …а кто у Гаспара его псину приболтал среди бела дня? …Так то и оно, что это в полудень было, в самых зной — у Гаспара псина старая уже, шерсть как на валенках, вот и валяется в жару, как валенок, не подымешь, ты ночью попробуй… И попробую… Или кого помоложе дедова валенка… И попробую! Вот тебя и попробую щас!

Курц вдруг обхватил вдруг подмышкой ближайшую ветку и, освободив таким образом руки, соорудил пальцами замысловатую пятиугольную фигуру и шумно дунул сквозь нее в лицо Эрвину.

— Держи, щекастый! Водой умойся — бородавками покройся…

Кривощекий Эрвин испуганно шарахнулся куда-то вглубь листвяной зелени и, признавая поражение — надломил ветку, прильнул фурункулом к обнажившейся древесной мякоти. Это был охранительный ритуал, хотя и самый слабый — свежее дерево берегло лишь от неопытных болтунов.

— А… сгинул? — торжествующе сказал Курц. — Говорю, этих псов никто не приболтает…

— Лентяй-коровник приболтал бы… — теперь голос Эрвина звучал почти подобострастно.

Курц покрутился, раскачиваясь на ветке, потом нехотя кивнул.

— Да, Лентяй-коровник — тот смог бы… Хочешь его на вылазку позвать? Ну, иди — зови… Он и тебя заодно приболтает — сам перед ним штаны спустишь!

— А ну, хватит каркать… — снова напустился на них Луций. — Расселись, как две вороны. За улицей секи — кому сказано!

Эти псы не нравились ему совершенно. Порывистые и злые. С мокрыми, как у Эрвина, погаными мордами и злобным норовом Курца.

Действительно, бесноватые.

— Может их прикормить, а? — спросил Эрвин. — Или жменю сварить… на сон-траве? Луц, слышь… Я — маленько умею…

— Они твою жменю и нюхать не станут, — снова зафыркал на него Курц. — Они ж — сытые… от пуза жрут, вон как бока трясутся. Их же, наверняка, костями кормят и мясной похлебкой. Секи, как шерсть у них блестит. Или ты им мяса сваришь? — он повернулся к Эрвину. — А, Кривощекий? У тебя, может, мясо есть?

Эрвин только вздохнул с сожалением. Мяса у него не было.

Они снова уставились на двор — на каменный амбар с дубовым полукругом ворот, на забранные решётками окна нижнего этажа. На крытые рогожей телеги в углу. На рыхлую мешковину тюков — с вожделением… Ещё раз — с ненавистью — на метущихся туда-сюда собак. Потом Луций разочарованно помотал головой и показал вниз.

— Ладно. Подумать надо… Валим, пока не замели!

Друг за другом они соскользнули с дерева на затоптанную мостовую.

Полудня ещё не было, но солнце уже взошло высоко — вспышками било по глазам сквозь дырявую крону. Сверкал с дороги булыжник — самыми верхушками. Всё остальное тонуло в пыли. Отчётливо выделялся в ней отпечаток тележного колеса. Каменный забор теперь возвышался над их головами, сгущая под собой горячую тень. Дальний угол его тонул в душном мареве. Там, среди серых, как дорога, лопухов, ковыряла лапой чья-то курица, выставив напоказ ощипанный, обваренный солнцем зад.

Надменные ворота глотали наезженную колею. Железные буквы на кованой дуге вывески венчали их — как жестяной убор богатой старой невесты.

Кривощёкий Эрвин даже сплюнул от досады… будто всерьёз рассчитывал поживиться у того воза прямо сейчас.

Потом подгрёб ногой свежий лошадиный шматок.

— Хоть ворота ему измажем, что ли? — полувопросительно сказал он.

Луций пожал плечами и молча зашагал прочь. Насупленный Курц тут же прилепился рядом, едва не подпирая его собой, будто он забор, готовый вот-вот завалиться. Солнце лупило так, что Луций зажмурился на ходу. Но пекло и через закрытые веки. Липкий ручеёк змейкой прокрался по спине, как раз между лопатками.

Почему-то ему сразу вспомнилось, каким обширным пятном мокрели тряпки на спине бабки Фриды, жены старого Линча, когда та ждала выстрела, придерживаясь за створку.

Течёт, прям как со старого деда, — раздражённо подумал он, невольно заводясь от этого воспоминания.

Тряхнул головой — полетели кругом мелкие солёные брызги. Скользкий запах мыловарни с той стороны оврага затекал в ноздри. А на этой — пахло сухими дровами и сухим же навозом, лошадиным потом и горячими кирпичами. Они свернули в короткий боковой проулок и пошли от Купеческой улицы на Ямщиковскую — потянулись хрупкие, словно сотканные из деревянной паутины, заборы. Дровяники наползали друг на друга. Во дворах сушилось на веревках серое твёрдое бельё.

— Вот палит… — сказал Курц, стреляя в солнце соплёй с пальца. — Слышь, Луц… можно к реке сбегать. Вода до дна прогрелась — вдруг всплывёт кто-нибудь?

Он обернулся к догонявшему их Эрвину:

— А, Кривощёкий? Как думаешь, сегодня всплывёт кто?

— Запросто, — мгновенно оживился Эрвин. — Под Кузнечным мостом бы посидеть. На сваях…

— На сваи сейчас не сунешься, — с сожалением заметил Курц. — На сваях дружки твои Волопайские засели…

— Слышал, Луц? — Эрвин забежал чуть вперёд и обернулся на Луция. — Говорят, Волопайские там почтмейстера выловили. Ну, того самого, что в субботу с Верхнего моста свалился да утоп. Вынесло к Кузнечному мосту, прямо как был — в сапогах, в фуражке… с сумкой через плечо… Раздутый, правда, как баклажан — фуражку не могли с головы стащить…

Луций ничего не ответил — молча обошёл его и двинулся дальше.

Трупы, всплывавшие в реке, его не интересовали. В такую жару всегда кто-нибудь всплывает, но обычно — пустой, как высосанная скорлупа, с выпотрошенными карманами. Вылавливать их — занятие для скучающих бездельников. Что там можно взять с мертвого почтмейстера? Дюжину медных пуговиц? Ну, ещё — сапоги, если те не стянуло подводными течениями. Почтовую сумку? Да, кому она нужна — слипшиеся в комок повестки и распоряжения. Почтмейстера, быть может, из-за неё и утопили.

«Всё равно, — подумал он, — на реку сегодня уже не успеть. До чего же поганый день — воскресенье…»

Переулок, по которому они шли, снова вырулил на мостовую. Место было проходное — булыжник здесь давно просел под тележными колесами, вмялся неровной колеёй. Во время дождя по ней бежали мутные ручьи, а сейчас — ничком лежала обморочная пыль. Там, где эта колея обрывалась, булыжник мостовой тоже менялся — из обычного, серого, коим мощены городские улицы, переходил он в красноватый сумрачный гранит… и того же охряного оттенка поднимала свой горб Храмовая Стена, которая есть и была Кругом-о-Пяти-Углах, стороживших Колодец Поклонения.

Это был центр города.

Луций ещё помнил, что раньше центром считалась другая площадь — где была ратуша с часами, которые били в полдень. А теперь центр — эта обнесённая стеной дыра в земле…

Они немного потолкались на углу этой новой центральной площади, потом посторонились — глазея как проходит мимо них понурая ватага каменотёсов, с лицами цвета рубленного камня… с носами, похожими на обухи кирок. Один, менее понурый, чем остальные — громко рассказывал что-то. Луций привычно прислушался, но разговор шёл о ремесле — как стесывать, чтобы не расколоть. Фразы сами походили на щебень — сыпались, смыкаясь с калёным стуком. Говоривший без остановки что-то показывал руками, сплетал пальцами кособокие уродливые фигуры. Потом хлопнул одного из молча слушавших по плечу — остался отпечаток разлапистой пятерни.

Они прошли мимо — каменная крошка, казалось, высеивалась из их одежды при каждом шаге.

Стороной, не смешиваясь с остальным городским людом, прошло несколько землекопов в коричневых робах. По сторонам они не глядели — так и шли друг за другом, как привязанные. По углам площади стояли пять каменных сараев, с лестницами, ведущими под землю. Туда они видно и топали.

— Уройтесь, кроты! — страшным шёпотом проговорил им вслед Кривощёкий Эрвин.

Фраза была ритуальной…

Те не услышали, конечно…

А Луций опять подумал вдруг, что ещё прошлым летом этих пришлых незнакомых землекопов на храмовой площади было совсем не так много. Сюда ходили ремесленники, уволенные из закрывшихся мастерских — обнашивали свежие, щедро выданные всем и каждому робы. Да и работали они в основном снаружи храмовой стены — кололи вынутые из земли валуны, мостили площадь, укрепляли саму стену. А теперь… будто муравьи по своим тропам, в затылок друг другу, шастают землекопы — все в штанах из толстой, насквозь прорыжевшей парусины. Отец, бывало, говорил матери, когда замечал их, вот так же цепочками бредущих по улицам: «Вот докопаются до скального массива и сгинут… Ты, потерпи, Кира…». Мать почему-то ненавидела землекопов ещё в те времена, когда другие считали: работа, как работа… других не зазорнее. Но вид развороченной земли уже тогда вызывал у неё истерику.

Вторя матери, маленький Луций тоже кривился губами, и всё ждал, когда их вообще не станет. Когда они, наконец, докопаются. Но они — так и не докопались…

У теперешнего Луция вдруг опять, как тогда, дёрнулись губы, и он прижал их тыльной стороной ладони — чтоб никто не заметил.

Глава 3 (тоскливая, как лета крайний день…)

Пока они кружили по площади, он начал вдруг вспоминать, как отец в последний раз пришёл с работы — сбросил у порога огромные свои пыльные башмаки, те упали деревянными колодками с ног, подметки были толсты, будто копыта… и прошёл в комнату. Отец был плотником и работал мастером смены подпорщиков, когда начиналь рыть Колодец. Они жили вполне вольготно — занимали целых полдома тогда, господин Шпигель и не подумал бы селить в их половине ещё кого-то… В тот вечер отец растворил рамы и долго стоял так — с портянками в руках, собираясь вытрясти их через подоконник… и смотрел за окно. Смотрел скорее удивленно — словно это не он только что сам шёл по улице, среди коричневой, перемазанной глиной толпы. Луций тоже смотрел — вытянувшись у подоконника сбоку. Тот был ещё слишком высок для него — чтобы выглянуть за окно, мало было просто привстать на цыпочки.

Это давно было — задолго до того, как дом старого Линча приговорили. Задолго даже до самой первой удачной кражи. Да, точно… Но воспоминания оказались так близки, что Луций невольно провёл рукой по волосам — совсем как тогда чесалась у него оголённая макушка, мать ведь стригла его, когда пришёл отец. Остриженные волосы Луция, совсем светлые, спелый лён, как говорила тогда тетка Хана — пушились на полу около ножки табурета, с которого Луций соскочил, когда пришёл отец.

Пять лет назад — вот когда это было…

Он крутился, пытаясь усидеть на табурете, а мать, щелкая ножницами, срезала отросшие волосы — прядь за прядью, поминутно ловя его за непоседливый затылок.

— Не верти головой… — говорила мать. — Луций, ты слышишь? Не верти головой…

Луций слышал, но долго сидеть в неподвижности было так тяжело.

А потом пришёл отец.

Маленький Луций услышал, как заскрипела, а потом хлопнула дверь внизу, и уже окончательно сорвался с табурета.

Отец был обут в рабочие башмаки — стучали деревянные подошвы… гремели их носы, окованные мягким железом. Отца было далеко слышно — ботинки грохотали уже по лестнице, словно нетерпеливого бегового коня вывели на ярмарочный помост. Отец толкнул внутреннюю дверь и вошёл в комнату — огромный, бурый, как земляной ком. Мать, отчего-то беззвучно опустила руки. О ножницах она забыла — они так и висели на пальцах, продетых в узкие колечки.

Луций побежал было к отцу, чтобы прыгнуть ему на руки, но не успел — отец как-то походя потрепал его по стриженой макушке, и от этого быстрого холодного прикосновения Луций вдруг споткнулся… и замер… и посмотрел снизу на отца — будто какой-то чужой человек стоял сейчас в их комнате. Он смотрел, как отец, наступая на задники, свалил на пол ботинки, и ноги его, без ботинок, неожиданно оказались маленькими, почти как у Луция. Затем он потащил с плеч брезентовую робу и сделался вдруг ещё меньше — из нательного белья выпирали костлявые локти, штаны были подвернуты в поясе, но все равно оказались слишком для него широки — держались на подтяжках, а ремень и брезентовые постромки просто болтались, как украшения. Отец стоял и смотрел за окно — землекопы шли и шли, наводняя собой вечернюю улицу. Они были хмуры и бесконечны, как осенний дождь, и Луцию очень скоро и впрямь стало казаться, что это не люди идут, а течёт бурая река, только что размывшая плотину где-то далеко-далеко отсюда… и даже если плотину скоро починят, то улицу уже нипочём будет не отмыть от тяжёлого ила.

Но это, конечно, было не так. Луций был уже не такой маленький, чтобы не понимать этого.

Уже скоро эта река разольётся по дворам и проулкам, просочится сквозь дверные сливы и трубы подворотен. Угрюмые фигуры землекопов разуются и снимут бурые робы — и тоже превратятся в чьих-то отцов, тоже станут ниже ростом, тщедушнее и костлявее. Правда, уже через час по улице потащатся другие — ночная смена… и обмелевшая было бурая река вновь набухнет, закружится водоворотами и понесёт светлячки масляных лапм — только теперь обратно, вниз по мостовой, под склон холма, во впадину, где строится Храм и роется Колодец Поклонения, где в сплошной угольной черноте наползают друг на друга земляные горбы, и где густой жёлтый огонь сочится из ям, как кровь из раны.

Мать не любила землекопов. А отец — шахтный мастер. Почему в жизни так бывает? — думал маленький Луций.

Он понял, что задумался, засмотрелся в окно, только когда очнулся от криков. Это мать кричала.

«— Ты же обещал мне!

— Кира, уймись.

— Обещал, что никогда…»

Они с отцом стояли друг напротив друга, оба красные и злые, и мать кричала.

Луций удивился. Он не разу ещё не слышал крика в доме. Он смотрел на мать, теперь уже не любознательно вытянувшись, а наоборот — весь сжавшись у подоконника. Лицо матери было сплошь в мятых пунцовых пятнах… и он с замиранием подумал вдруг — какое некрасивое лицо! Мама… Отец очень тихо, но твердо, сказал: «Кира!.. Ты не понимаешь, о чём говоришь! Духовники так решили, Кира! Они назначили меня.»

Мать замерла на мгновение, словно задохнувшись от этой новости… потом как-то совсем уж безнадежно сказала отцу: «Не надо! Не надо, слышишь? Не делай, как они говорят — не ходи…». Потом быстро оглянулась на Луция, будто только что вспомнив о нём — быстро подошла, схватила, больно обжав его руками, и потащила прочь.

И он, маленький и испуганный, отчего-то понял вдруг, что видит сейчас отца в последнийраз, и поняв это, он испугался ещё больше… но, кроме того, почувствовал ещё и обиду — что в этот самый последний раз он видит отца разутым, с портянками в руках, и в штанах, подвёрнутыми в поясе едва ли не вдвое… с худыми локтями, выпирающими из серого белья. Видит его таким жалким…

Он вздрогнул от этого застарелого чувства и очнулся. Вокруг царили солнце и пыль… и Курц вышагивал рядом, стараясь быть ему близким и необходимым, как трость. Луций подавил острое желание отдавить ему ногу.

Наверное, от жары… и от слишком яркого блеска поверх каменных заборов… от воспоминаний, проступивших как пот, так обжигающе и некстати — Луций был раздражён сейчас сверх всякой меры. Голова плыла. Он споткнулся о неприметную торчащую булыгу и помянул Глину в сердцах…

Ругательство не было ритуальным, но что-то сдвинулось вдруг…

Он едва-едва заметил — какая-то неуловимая рябь пробежала по самой границе зрения. Он встал, как вкопанный, и закрутил головой, недоумевая — в чём дело? Курц торчал тут же, вполоборота к нему — Луций видел конопатую шею и неровно оскобленный ножницами затылок.

Ничего, на что стоило бы смотреть…

«Это всё жара, будь она неладна, — сказал себе Луций. — Пересидели на дереве. Клятые псы…»

Он прикусил губу, снова подумав о собаках. Как же с ними сладить? Телеги в купеческом дворе манили его — что там такое привезли на них? Телеги были явно неместные — не пропыленные насквозь, не обстуканные перевозимым камнем, с ладными деревянными бортами. Плотные и чистые мешки, накрытые рогожей. Свекольный сахар? Или сушёные фрукты, что за тридесять земель привозили иногда в богатые городские дворы? Эх, хорошо бы…

Луций хмурился, соображая… Лезть в охраняемый двор — затея безнадёжная. Куда сложнее и опаснее, чем стащить что-то на рынке. Но ему до смерти надоели уже эти бирюльки, воровство-озорство. Вкус ворованных пряников — надоел. В городе их пекут из того же овса, каким хрупают лошади — грубый помол, скрипящие на зубах обломки зерен… колючий, царапающий горло вкус, пусть и приправленный сахаром слегка, да залакированный яичным белком сверху. Но всё равно — лошадиное лакомство. Даже у лошадей раздувается брюхо, если кормить их одним овсом — и шматки тогда выходят твёрдые, полные непереваренного зерна.

И что ещё хуже — даже это дешёвое лакомство приходится им воровать… Пусть их ватага поднатаскалась, и орудовала так дерзко, что кражи в последнее время больше смахивали на разбойничьи набеги. Пусть он и чувствовал, как пузырится в крови азарт, когда разъяренный торговец несется за ними по рядам. Но… ведь эти их подвиги всё равно оставались кражами… крысиным, по сути, ремеслом — тащить украдкой, а увидели — петлять, как полоумный, прыгать через столы ряды и нырять под столы…, а потом, улизнув-таки от погони — ныкать за пазухой, уволакивать, как крыса в какую-нибудь подзаборную дыру, грызть там, давясь колючей слюной где-нибудь на задворках.

Луций давно уже хотелось чего-то совсем иного.

Чего иного?

Луций разожмурился и посмотрел на выбеленное небо, где солнце пылало, будто дразнящая его золотая монета… Когда видишь золотую монету — то можно загадывать желание… Загадать? Или нет? Говорят, что в воскресение нужно быть осторожнее с такими вещами. Тем паче — около колодца. Тетка Хана всегда так говорит. Дура старая! Луций оскалался в небо — зубы его враз заломило от жара и язык стал совсем сухим.

«Вот тебе моя мечта… — мысленно сказал он золотому, что вертелся над головой, подброшенный к самому зениту. — Брать открыто, никого не таясь. Пусть тот же самый лошадиный пряник, пусть даже пресную пустую лепёшку, но — взять, стоя в полный рост. Насмешливо и нагло. Глядя в глаза, которые хозяин лепёшки или пряника тотчас испуганно отведёт. Взять и не таясь сунуть в рот — небрежно, словно берёшь своё…, а это и будет теперь моё, даже если и лежит пока, как чужое. Чтобы никто не осмелился прикрикнуть или — упаси Глина — замахнуться. Взять так, как берёт, например, Лентяй-коровник…»

Сам Луций однажды видел уже, как тот берёт.

Лентяй-коровник был мужичком тощим, с щуплыми, тёмного цвета ручонками, до локтей покрытыми цыпками к тому же… Однако ходил он повсюду то в мягких удобных шлёпах из настоящей свиной кожи, то в пегой телогрейке с телячьим подбивом, в чём-то ещё красивом и новом… и отчего-то всегда — в несуразной своей плетёной соломенной шляпе. Как и тогда… Луций сам видел однажды, как на сломанных полях её висели, дрожа, дождевые капли. Должно быть, именно ночной дождь и выгнал Лентяя‑коровника с окрестных городу лугов, где тот обитал обычно. Луций увидел его и шмыгнул в подворотню, а потом зачем-то увязался следом, хотя, наверное, не стоило — слухи про Лентяя‑коровника ходили нехорошие. Тот шёл вдоль улицы, и те, кто его узнал — а узнавали его многие — поспешно расступались, а то и прятались. Он шёл себе и шёл, брезгливо переставляя шлёпы среди луж — весь пахнущий травой и коровьим выменем, посматривая мельком на опешивших горожан, которые уже толпясь и оскальзываясь, уступали ему сухой тротуар.

Потом — он заметил воз, что конная пара тащила куда-то попутно…

Луций и не помнил уже, что лежало на том возу… да и плевать, в общем-то, что там лежало — он не сводил восхищенного взгляда с Лентяя-коровника.

Наверное, тот мог просто догнать возничего и его еле плетущуюся колымагу, чуть ускорив шаги, и просто взять, что понравилось — никто бы ему и слова поперёк не сказал. Но Лентяй-коровник не стал догонять воза. Он сделал по-другому: чуть высунул язык и до первой белизны прикусил самый его кончик, потом, еле шевеля губами, неслышно заболтал себе под нос…

Луций слышал от многих, что Лентяй-коровник — чудовищной силы Болтун, но такого не и ожидал даже.

Тот не частил скороговоркой, не плел пальцами фигуры — всего-то прикусил кончик языка и прошептал что-то… Но правая коняга, запряжённая в воз, вдруг уронила голову до самых копыт и повалилась с прямых, судорожно сблизившихся ног… Раскрытые рты прохожих зевак выдавили дружное — Ах!.. — и оглушительный треск переломившейся оглобли перекрыл это «Ах!..» Концы лопнувших постромок — взлетели… Вторая лошадь всхрапнула, проснувшись от рывка, и упёрлась в булыжник зазвеневшими копытами — вроде устояла…, но Лентяй-коровник тут же удивленно искривил бровь, и лошадь упала так же неожиданно, как и первая — только подковы блеснули, когда она перевернулась через седелку. Воз дёрнулся за ней передом, заскрежетал и накренился, потом не выдержала ось — колесо легло плашмя, борт с треском ткнулся в мостовую и с воза посыпалось — пёстрым шебуршащим обвалом.

А Лентяй-коровник, хилый человечек в соломенной шляпе, так и не ускорив шага — поравнялся с разваленным возом и спокойно запустил руку в один из лопнувших тюков.

Было слышно, как брякает подковой елозящее по булыжнику копыто спящей лошади, да как шумно сглатывает слюну пятящийся прочь возчик. Вот как это было…

Лентяй-коровник — это сила, — подумал тогда Луций. — И управы на него нет никакой.

А говорят ведь, что он тоже был обычным Волопайским олухом. Подпаском-полубродягой, а вовсе не Болтуном, нет… Говорят, что попросил однажды что-то такое у Колодца… Луций не особо верил в эти россказни. Колодец может и слышит всё, что роится в людских головах, как утверждают Духовники, но ведь никому не отвечает обычно. Да и Духовники проповедуют — нельзя приближаться к Колодцу с просьбами, только с подношениями. Но всё равно болтают на сваях, на мостках, на задних дворах ремесленных мастерских — написано в Чёрной Книге нечто такое, что Духовники никогда не читают людям. Ведь всем известно, что только первая пара страниц для людских глаз или ушей предназначена, а все прочие — и не для их умов вовсе…

Снова что-то маетное наплыло сбоку… и снова ускользнуло тотчас, едва Луций попытался поймать его взглядом. Он встал, как вкопанный, и медленно обернулся кругом.

Ничего… Только странное ощущение трепетало на шее — будто паутинка, носимая ветром, налипла. Луций даже попробовал смахнуть её, но на шее, разумеется, ничего такого не было. Чувство это — немного было похоже на взгляд околоточного. Любой пацан такой взгляд почувствует на себе даже прежде, чем на него обернётся — будто бы рассеянно скользящий по толпе, но в тоже врямя пристальный и цепкий, оценивающий…

Но околоточного здесь не могло быть — что им делать сейчас на площади? В воскресенье-то?

Он ткнул Курца локтем и лёгким кивком показал: ну-ка, давай, во-он туда пошли…

Курц, послушно повернул, куда было велено — загородил Луция от этого взгляда… и паутинка постепенно стаяла с шеи.

«Значит, — понял тогда Луций, — с той стороны на меня и посмотрели».

Это была ерунда какая-то… Там пустовала площадь: камень одновременно и мрачно темнел, и отблескивал на солнце… и лишь Храмовая Стена возвышалась, отсекая линию прямого взгляда. Ничего там не было. Кроме Стены.

Воскресение… Ну до чего же поганый день! — всё более раздражаясь, подумал тогда Луций. — Куда ни иди — впереди будет Храмовая площадь.

Он решительно повернулся к площади спиной и зашагал прочь. Булыжник был мягок от напорошенной сверху пыли, и первые четыре шага невесомо утонули в нём, но на пятом, на несчастливом пятом шаге, этот взгляд ниоткуда снова коснулся Луция… Нет, не коснулся — обрушился, пронизал его насквозь, и обездвижил, словно его вдруг цепко схватили за затылок, прямо за волосы, заломив голову назад… Что-то тёмное укромно зашевелилось внутри его головы. Да и перед глазами — тоже враз потемнело. На какое-то мгновение навалилось ощущение полной и бездонной тьмы… Эта тьма издала звук, и тот рывком проволокся сквозь Луция — так же, как волокли когда-то бабку Фриду, зацепив крюком за исподнее…

Луций едва не свалился ничком, когда признал в этих шаркающих и скребущих движениях внутри своей головы звук чьего-то голоса… Если вслушиваться, то становилось понятно — звуки тогда начинали соединяться попарно в неразборчивое, словно на чужом языке, бормотание.

Конечно, Луций вслушивался — против своей воли.

Звук голоса мгновенно опутал его, как паутина — не та, мёртвая и сухая, что недавно почудилась на шее, а живая — липкая, обманчиво податливая, но способная при желании удержать приклеенными к себе хоть десяток непокорных Луциев. Он что было сил затряс головой, будто лошадь, выгоняющая муж из ушей: клейкие нити голоса, влекущие его в темноту, натянулись было, но, помедлив и посомневавшись — расслабились, выпустили… Луций мягко вывалился обратно, под слепящий полуденный зной… и этот голос — невесомо скользнул следом, напоследок что-то нашёптывая ему на ухо…

Он повторил за ним… сам не понимая зачем. И тотчас голос развеялся, как чей-то посторонний табачный выдох…

Глава 4 (нелепая, как поцанячья шалость…)

Луций очнулся… моргнул.

Прямо перед ним расплывалась рожа Эрвина Кривощекого — она была совсем как праздничный масляный блин, только что снятый со сковороды. Блин пестрел влажными порами. Блин щербато улыбался ему, блестя зубами на солнце. И гоготал за спиной Курц, его смех на этой жаре был препротивным и скользким — будто мыло, сваренного из не совсем свежего жира.

— Ну, ты даешь, Луц! — задыхаясь одновременно от смеха и духоты, сказали разом и Курц, и Кривощекий Эрвин. — Придумал тоже. Умора… Да на кой-она нам?

Луций насупился было, и даже подумал: а не двинуть ли по лбу обоим, чтоб заткнули хлебальники…, но всё же глянул в ту сторону, куда кивком указывал Кривощекий — там грохотала, проходя мимо, какая-то телега, медлительно перегораживая им путь. Телега была не купеческой и не торговой, какая‑то рабочая, а уж в эту пору — скорее всего Храмовая.

Она катила медленно — упаренная цокающая коняга еле-еле тянула. Каменнорожий возчик вдруг с подозрением покосился на их троицу. Луций, перехватил его взгляд и демонстративно плюнул под ноги. Успокойся, дядя! Было бы что у тебя тянуть.

В телеге, на рыжей соломе, бренчали друг о друга иззубренные кирки, да качал рукоятью совсем неподъёмный на вид, с обоих сторон сплющенный молот.

Кому придёт в голову воровать кирку, если сам обитаешь около ремесленных мастерских? Это ещё большая глупость, чем тащить из реки раздутого почтмейстера…

Однако, задетый напряжённым вниманием возчика, Луций не смог отказать себе в удовольствии… да и что говорить, потренировать свою ватагу лишний раз тоже было не грех.

Он быстро и незаметно тронул Курца за плечо… и тот, моментально включившись, двинул в обход телеги, за спину возчику… сам же Луций, вызывающе уставившись на холщовую сумку, что прыгала около дядькиного бедра, пошёл совсем рядом с тряским ободом. Возчик враз потемнел лицом и хлестнул вожжами, торопя конягу, но впереди лошадиной морды уже семенил Кривощекий Эрвин, звонко притопывая через шаг, отчего коняга нервничала, всхрапывала, мотала головой, дёргая вожжи. Возчик, отвлекаясь на лошадь, эдак выворачивал шею, следя, конечно, только за Луцием, а потому шустрому Курцу не составило особого труда сковырнуть с воза кирку… ту, что выглядела поцелее прочих.

Курц быстро отошёл и уронил её в лопухи у ближайшего забора.

Тогда Луций остановился и ещё раз плюнул — в след, оставленный тележным колесом.

Плевок был ритуальным — канул в горячую пыль и зашипел там. Кривощекий Эрвин на прощание даже помахал возчику, прикрикнув — ну, ты и тупой, дядя…

Возчик так ничего и не заметил.

— Ну как? — спросил Эрвин, отдуваясь. — Видали? Ловко я его отвлёк?!

— Нормально, Кривощекий. — снисходительно похвалил его Курц. — Это ты на Волопайке так поднаторел?

Эрвин, однако, на этот раз не обиделся на подначку.

— Да что Волопайка… — сказал он, привычно мусоля фурункул. — Какие на Волопайке коняги-то? Клячи уморенные, ещё хуже, чем эта… Я вон однажды на Громовом Тракте жандармского битюга в свечку поставил — это было да!

— Брешешь… — не поверил Курц.

— Выкуси! — отрезал Эрвин, тыча грязный кукиш. — Жандарм верховой даже козырку обронил.

— А на хрена? Чего брали-то?

— Ни хрена не брали… — почему-то сконфуженно сознался Эрвин. И тотчас высокомерно добавил. — На спор.

— Ну, Кривощекий… Ты — на спор? Скажешь тоже…

— Говорю — на спор… Я лошадей хорошо понимаю! А дураки эти — не верили.

— Сам ты дурак! — сказал ему тогда Курц. — Задаром жопой вилять перед жандармом — это ведь дурак и есть! Вкатал бы он тебе пулю меж булок, вот бы ты поспорил тогда…

Они попрепирались ещё немного, потом вспомнили о самом предмете спора… насели с обоих сторон разом.

— Слушай, Луц… А на хрена она нам, кирка-то?

— Жопу себе ей почешите, если засвербит, — буркнул Луций.

— Не понял? — удивился Эрвин Кривощекий, и от удивления его ещё больше перекосило.

Луций оглянулся на Курца — тот тоже таращился, недоуменно кривя рот.

— Чего вы не поняли?

— Ты ж сам…

— Чего — сам?

— Ну, кирку утянуть велел. Скажи, Кривощекий…

— Ну да… — кивнул Эрвин и фыркнул вдруг, раздув поганую щеку. — Сам велел. Давайте, мол, во-он ту кирку сопрём… Мы чуть со смеху не лопнули.

Они оба таращились на Луция — удивленно, непонимающе…

На короткий миг это сбило его с толку. Но он не стал терять времени. Быть вожаком — значит никогда не показывать замешательства. Даже если вожачишь над такой парочкой.

— Прямо так сам и сказал? — процедил он, угрожающе оскаливаясь.

Они опять озадаченно переглянулись. Потом снова уставились на него — Курц подозрительно щурился, лихорадочно соображая, что у вожака на уме, а Кривощёкий, наоборот — ошарашенно пялил свои белёсые буркала.

— Ну да… — повторил Эрвин озадаченно. — Сказал…

Луций моргнул, и вдруг, за тот миг, пока горячая темнота тлела под веками, вспомнил этот голос, шелестящий внутри его головы.

Жара, — упрямо подумал он, привычно злясь и тоскуя. — Навеяла морок. Как теперь выкручиваться?

— Что? — напустился он тогда на Кривощекого, — и жандарму так скажешь, если он спросит? Мол, Луций тебе велел?

Курц тотчас просиял, словно собутыльник, первым понявший и оценивший путанную пьяную шутку.

— А точно, Кривощекий! Обоих ведь сдашь, бикса ты Волопайская! Сам-то, скажешь — ничего не делал, только впереди лошади бежал…

Эрвин огрызнулся в ответ и, пока они препирались, Луций привёл смятенные свои мысли в порядок. И когда Курц снова прицепился к нему с этой киркой, «зачем-да-почему», Луций уже придумал, что скажет в ответ.

— Так нахрена она тебе нужна-то?

— А ну… Утихли оба! — отрезал Луций. — Раз велел — значит нужна. Не ваших понятий дело, усекли? Придёт время — тогда скажу.

Морок это, или нет, но ему было стыдно за эту детскую выходку — тащить с воза бесполезный кусок железа. Мало ли — возчик не так на него глянул… А потому он напустил на себя вид таинственный и суровый. Пусть оба его подельника видят — он задумал что-то настолько хитрое, настолько не доступное их слишком прямым мозгам, что даже объяснять им ничего не хочет. Пусть поскребут себе затылки… Не ловлю медных пуговиц в реке, и не охоту за поношенными сапогами. Не твёрдые пряники с ярмарочных возов таскать, и не потрошить мокрые почтмейстерские сумки. А что-то… взрослое… настоящее…

И оба они, хоть и были моложе всего на неполный год, но будто заразившись его уверенностью — покорились, пошли следом… пока что-то не заставило их остановиться и замереть.

И весь прочий пёстрый люд, что толокся около площади — тоже замер, начал медленно оборачиваться.

Воздух над площадью дрогнул и осязаемо поплыл мимо лица.

Только потом его нагнал ветер, налетевший от городской окраины — колючий и пыльный, пахнущий колотым камнем. На площади вздыбилась, колыхнулась стоячая пыль. Луций зажмурился. Трепануло волосы, наждачно царапнуло щёки, в носу запершило. Он кашлянул и сплюнул подальше от себя, не раскрывая глаз.

— Глина вздохнула! — молитвенно взвыл кто-то над самым ухом. Голос был взрослым и незнакомым, но несомненно принадлежал Духовнику — только они умели выдавливать из своих глоток такие завывающие звуки…

Духовник напрасно драл горло — и так было понятно, что вздохнула Глина… тоже мне, поставили глашатая около Колодца. Сегодня же воскресение — поганый день… день нищающий, так тетка Хана говорит.

Колкий ветер, терзающий лицо, уже наливался знакомым запахом. Пахло землёй, тяжёлой и прелой… и чем-то влажным… лягушками что ли?.. и ещё тугой спрессованной глиной. Потом запах окреп и напрямую коснулся лица — словно с силой провели по нему колючим шерстяным одеялом. Как всегда при этом бывает — мгновенно и страшно захотелось пить. Луций разлепил языком сразу ссохшиеся вместе губы и разожмурился наконец…

Вздыбленная первым Вздохом Земным пыль — уже оседала. Люди вокруг отряхивали одежду и волосы — одни только землекопы брели через площадь так же невозмутимо, что и раньше.

— Глина вздохнула! — заново заголосил духовник. — Призывает нас Глина…

Площадь, обычно совершенно безлюдная, к воскресению нехотя наполнялась. Люди, что бродили туда-сюда вдоль её окоёма, по инерции делали ещё пару шагов в прежнем направлении, потом нехотя и обречённо поворачивали — туда, где возвышалась углом, одним из пяти, хмурая Храмовая Стена. В ту сторону тянуло и мелкую искрящуюся пыль… и фигуры людей, часто останавливаясь и топчась на месте в ожидании своей очереди, понемногу сходились туда же.

— Зовёт… — надрываясь, повторил Духовник. — Зовёт Глина…

Сам он, однако, оставался на месте. Возбужденно перетаптывался, трепетал веками, подбирал сухие дрожащие ноздри, но через площадь не шёл.

— Надоел уже, — тихонько буркнул Курц. — Сами, сами чуем, что зовёт…

Луций покрутил головой — Кривощекий Эрвин опять куда-то запропастился, а вот Курц, как и всегда, стоял рядом. Лицо его было совсем серое, и непонятно — от пыли, или же оттого, что его слишком сильно Зовёт. Луций слышал, что тех, у кого в роду были Болтуны — тянет к Колодцу куда сильнее, чем любого из людей… Лентяй‑коровник, говорят, отгрыз коровье вымя, пытаясь утолить эту жажду и остаться в своих лугах. А он — страшной силы Болтун, ведь приболтать корову куда труднее, чем уронить понурую заезженную конягу. Корова слишком тупа… Даже человека, и то приболтать легче, чем корову…

Незнакомый Духовник, вторивший как заведённый: «Зовёт! Зовёт Глина!», вдруг очнулся — должно быть, дерзость Луция достигла, наконец-то, его ушей:

— А ну, шантр-ра-па! — рокочуще прикрикнул он, взмахивая широкими, как лопаты, ладонями. Словно обнаглевших воробьев сгонял с прилавка. Пыль, уже осевшая было, снова пошла клубами. — А ну, мар-р-ш!

— Грабли побереги! — огрызнулся Курц.

Они отбежали на несколько шагов, шерясь, как рассерженные шавки, но духовник не успокоился — притопнул башмаком, растопырил руки ещё шире и погнал, погнал их.

— А ну, марш… свор-ра!

За Храмовой стеной Глина снова вздохнула — сильно, призывно, даже быстрая дрожь обмахнула пятки.

Толчком усилилась жажда. Луций с трудом прокатил по горлу колючий глоток. Бедняга Курц споткнулся и потрусил быстрее, уже не пытаясь держаться с ним рядом. Все вокруг — тоже убыстряли шаги. Луций обернулся на заполошного Духовника-глашатая, но того уже было не разглядеть — площадь кишела народом. Люди обступали его всё теснее и теснее, потом сжали плечами и понесли… Курца оттеснили, и он сгинул в толпе.

Стена надвинулась почти вплотную — стали видны щербины на колотом камне и лепёшки глиняного раствора, выдавленные весом глыб из стыков. Плечи стиснули совсем уже нестерпимо, но почти сразу же стало свободнее — видимо, несущая его толпа уже миновала створ ворот. Луций нащупал, наконец, опору ногами. Толпа встала, мерно топчась и толкаясь… потом начала медленно редеть… Увидев просвет между людскими спинами, Луций сунулся в него. Двое мужиков, здоровых как битюги, топтались там, Луций юркнул было мимо них, но один из мужиков не вовремя повернулся — то ли собираясь оттолкнуть кого, то ли, потеряв терпение, бросал монеты прямо через людские головы… и его локоть, твёрдый, как полено даже под многократно подвёрнутым сукном рукава, саданул Луция в самый лоб…

Он так и сел на подогнувшихся ногах, и угадал лицом прямо в подол, густо пахнущий сосновыми щепками. Его почти тотчас взяли за плечи и подняли.

— Чего там? — спросил один из мужиков.

Голос у него был, как из бочки — гудящая дубовая утроба.

— Да пацана зашиб, — сообщил второй. И добавил, будто с сожалением. — Невзначай.

Луций увидел лицо, наклонённое к нему — толстенный обрубок носа, похожий на свежеспиленный пень, осиновый частокол зубов.

— Ты как, пацан? — вопросил мужик и потянулся тесаной ладонью, явно с намерением потрогать его за звенящую голову.

Луций ворохнулся в охапке и ломким голосом — в отшибленном лбу ещё клокотало — огрызнулся:

— Не лезь, дядя!

— Живой… — облегченно прогудел мужик, распрямляясь. — Живой, лошак… Чего козлом тут скачешь?

— Так звало ж его… — подсказал первый. — Звало ж, пацан? Губы — вишь, какие сухие… И из носа не течёт.

— А ну, давай мы его на край сейчас! — решил второй. — Пусть подышит как следует…

Не дожидаясь его ответа, они одновременно ухватили Луция за воротник и легко, словно кулек со стружкой, воздели над площадью. Он только и успел, что ногами мотнуть в воздухе. Потеснив какого-то затертого пегого мужичка — а точнее, попросту отодвинув того в сторону — они вынесли Луция на край колодца, к самому бордюру из красного гранита, к огромной каменной цепи, уложенной поверх бордюра. Луций ахнул и сжался в их руках: бездна, чёрная, цепкая, тяжёлая, сырое земляное нутро… целый миг все это было прямо под его ногами, потом его опустили перед бордюром, и он со всей силы ухватился за звено цепи. Пальцы пронизало холодом, но он не отдёрнул рук, а сжал их покрепче.

— Не сверзись, смотри, — почти заботливо остерёг его первый мужик. — Мелочишка-то… есть какая?

Луций и без него знал, что делать. Грошовая монета была припрятана заранее — выходить без неё из дому по воскресеньям остерегались даже совсем дурные. Пусть и не так давно вырыли в городе самый первый Колодец, но люди это правило накрепко успели запомнить. Мамки, и те учили: «А ну — Позовёт, а у тебя карманы пустые… Что тогда, портки последние отдавать Колодцу?»

Да на что Колодцу мои-то портки?

Он шарил в исступлении, не попадая в карман. Монетка издевательски прыгала где-то совсем рядом, но всё не давала себя нащупать. Площадь под пятками опять напряглась, и воздух над Колодцем уже начинал знакомо подрагивать. Вот-вот Глина вздохнёт снова, высосав из его требухи последние капельки влаги…

Луций попал, наконец, в карман, и монетка прилипла к горячим пальцам. Он выдернул её из порток, почти задыхаясь от жажды, встал на цыпочки и показал монету Колодцу — мелкую, тусклую, зеленоватую от множества потных рук, через которые она прошла, потом досчитал до положенных Пяти, разжал пальцы и уронил в пахнущую лягушками темноту. Она брякнула о каменное жерло и канула…

Теперь оставалось ждать…

Ждать, пока Глина вздохнёт снова…

Для спешащих к Колодцу — это будет Зов и Напоминание.

Для бегущих прочь — сам Луций не верил, что во всей округе такие ещё остались — это будет Упрёком и Наказанием.

А для него, уже отдавшего Колодцу всё, что было в карманах ценного — это будет Прощением и Разрешением Жить. Так объяснял Духовник, читая из чёрной книжицы. Страницы не шелестели, когда он их переворачивал, и даже поганый Эрвин избегал гадать, из чего они сделаны.

Ты должен Глине… она тебя терпит на влажной коже своей, хотя могла бы стряхнуть тебя, как шелудивый пес стряхивает блоху. Отдай ей сок своей жизни, или заплати цену своей жизни… Ничего не даровано тебе насовсем, — читал Духовник. — Ни вещи, ни оружие, ни злато земное, ни сам ты из матери своей.

Такого Глина не прощает, — читал Духовник. — Она накажет. Она отнимет воду от рта твоего, отнимет желчь от печени твоей, слёзы от глаз и кровь от сердца. Злато земное в твоём кармане, которым ты не хочешь с ней поделиться — всё было дано тебе лишь на время, лишь до поры…

А придёт пора — отдай. И живи дальше…

Его была крупная дрожь и оттого казалось, что тьма Колодезного жерла прыгает перед ним, то жадно расширяясь, то судорожно схлопываясь обратно — до размеров его собственной стиснутой спазмом глотки. Словно эта тьма обжевывала его, Луция, тугим и беззубым ртом.

Невозможно сопротивляться Колодцу.

Это все знают. Он гораздо сильнее любого из людей. Он сомнёт твоё сопротивление так же легко, как тележный обод давит палый лист.

Лентяй-коровник отгрыз вымя… Говорят, корова, которую он приболтал, и не мычала даже — только обречённо поводила боками. Когда кровь мешается с молоком, то сразу скисает, сворачивается в бурую слизь… и этой слизью Лентяй-коровник насосался, как клещ, а потом… потом всё равно побежал к Колодцу. И с воем бросал в Колодец золотые монеты — много монет, наизнанку выворачивал карманы, а потом его самого вывернуло — бурым и клейким.

Можно спрятаться от Зова Земного среди деревьев, как лесорубы и углежоги по своим делянкам. Можно резать торф на далёких низинах, где вода заполняет каждую яму, и невозможно вырыть Колодец. Луций слышал иногда, как иные из горожан начинали о таком судачить. Но из города мало кто уходил — кому охота променять твёрдую мостовую под ногами на зыбкую болотистую почву. Да и совсем изгоем жить невозможно. Рано или поздно понадобится что-то, и окажешься ты в любом городе, где выложена Стена и вырыт Колодец в тот день, когда Глина проголодалась и зовёт — ничего тебе тогда не поделать. Побежишь и будешь со всеми толкаться в воротах и высыпать содержимое карманов в бездонную темноту.

Нельзя сопротивляться Колодцу.

Но можно обхитрить его.

Он заскулил от испуга и погнал эту непрошенную мысль — прочь из своей головы. Прочь-прочь… тотчас заныло, занемело в затылке. На пересушенное горло не переставая накатывались спазмы. Луций покачивался на ногах, быстро слабеющих и совсем уже вялых, ожидая следующего Вздоха Земного…торопя его и жаждуя… моля о нём… и руки его панически стискивали массивную каменную цепь.

А Вздоха всё не было — долго, очень долго.

Целую вечность надсадно хрипело в груди, целую вечность клокотало в горле, и целую вечность зубы его терзали корнями собственную страдающую мякоть дёсен.

Наконец, темнота Колодца перед ним шевельнулась и дохнула снова — Луций ощутил ток воздуха ноздрями… этот воздух и в самом деле пах лягушками, и ещё деревянной гнилью, и душной толчёной пылью… от всех этих запахов у него окаончательно закружилась голова, и Луций покрепче обнял звено каменной цепи… Но, кроме головокружения и дурноты, запахи принесли долгожданное облегчение — словно широкая влажная кисть вдруг обмахнула его с головы до ног, мокрым шлепком соскрябла коросты со сросшихся заново губ… и рот моментально наполнился слюной, и пересушенное горло мученически приняло её первый глоток, и шершавый комок внутри, в самых кишках, начал съёживаться и таять… пока не растаял совсем.

Он ещё раз глубоко втянул воздух, выходящий из каменного жерла — до рези в ноздрях, до колких игл в груди.

Его уже бесцеремонно тащили за одежду — другим тоже надо к Колодцу. Луций расцепил побелевшие пальцы и его сразу оттерли прочь…

Не видя больше чёрного жерла прямо перед собой, Луций опять осмелел мыслями, и сумел даже мельком додумать ту, ранее промелькнувшую.

Можно обхитрить Колодец…

Хитрость была проста, как сама жизнь.

Не носи с собой в воскресенье больше одной мелкой монеты. Можно даже совсем грошовую — за какую не купить и подзатыльника в базарный день. Колодцу — всё равно, сколько именно ты ему отдаёшь. Колодцу нужно, чтобы ты отдал всё, что имеешь прямо сейчас.

Не выходи из дома с деньгами, и не выходи совсем без денег.

Прячь деньги под половицу, в стену, поближе к земле и подальше от себя — тогда тебе не хватит времени выкопать их, если скрутит вдруг по-настоящему. Чаще всего Глина голодает по воскресеньям. Это тоже знает каждый. Так что совсем нетрудно, ожидая Вздоха, болтаться где-нибудь по улицам, подальше от дома — с грошовой монетой в кармане.

Совсем нетрудно.

Раньше Луций не мог понять, ради чего весь этот сыр-бор. Зачем это всемогущей Глине? Из-за одной монеты? Конечно, редко, но случается, что кто-то из богачей оказывается застигнутым около площади с полной мошной денег, хотя базары по воскресеньям не торгуют и жалования не платятся. Или заезжий лесоруб не успеет пристроить на хранение выручку за проданный воз. Всяко бывает. Но ведь если каждый — хоть по грошу… Ведь даже нищему, и тому один грош по силам… Луций представил этот дождь из медных монет, летящий вниз по стволу Колодца. Искрящийся медный дождь с редкими золотыми или серебряными каплями… звенящий о стены, кружащий водоворотом, льющийся в темноту, орошающий собой тёмное дно — сначала с тупыми шлепками о глину, потом с бряканьем монет друг о друга и, наконец, долгий, нескончаемый звон.

Много… — думал Луций, на ватных ногах переходя пустеющую площадь.

Сок жизни своей, цену жизни своей. Отдай им… Ага, щас… Дежурный медный грош — вот вам моя цена…

И другой цены — не просите…

Две фигуры, приземистая — Курца — и высокая, нескладная — Кривощекого Эрвина — маячили на углу. Луций помахал им рукой и пошёл навстречу.

А ведь если… — подумал он, всё ещё шатко переступая по булыгам, — если Глине этого покажется мало… Ей ведь достаточно просто вздохнуть ещё раз…

Глава 5 (тревожная, как слухи о пропаже…)

Утро было хмурым, как похмельный околоточный.

Дождь вроде бы собирался, да все никак не мог собраться.

Небо натужно серело, выдавливая из себя влагу, но так и не уронило ни капли. Первые, совсем ещё сонные куры — вяло копошились в сорняках у заборов, что-то там выискивая…

Первый раз они увидели эту телегу в совсем уж несусветную рань — ещё до рассвета, в сумерках. Довольно долго до них доносился только валкий дребезг обода по мостовой — он то приближался, удалялся вновь, будто телега так и катала взад-впёред по одному и тому же участку площади. Потом грохот враз прекратился, и их это насторожило.

Без дела телеги на площади не стоят, так что, скорее всего, она просто съехала с мощёного в один из проулков, на мягкую, неукатанную землю. И поди, угадай, в какой…

Пришлось им спешно спускаться с той самой чинары, к которой они уже и тропинку успели натоптать. Вчера Луций понадеялся, что этих голых псов хоть на ночь куда-то запирают, но их, похоже, нарочито привязали сторожить около телег. Их не было видно сейчас, но, когда Кривощекий Эрвин оступился мимо сука и едва не загремел вниз, обрывая листву и сокрушая коленями мелкие ветки — за забором моментально зазвенели цепи, и голые псы разразились лаем. Они и лаяли-то по-особенному — задушенным разъярённым хрипом.

— Валим… Валим отсюда… — рявкнул Луций, едва оказавшись на земле, и Курц сквозь хрипоту бега ещё успевал сдавленно шипеть о кривоногих-криворуких с Волопайки, скотолюбах, Глина их побери и прикрой навеки их кривощекие хари…

Они отбежали за ближайший угол и там отдышались.

— Бесноватые псы… — опять сказал Эрвин. — Точно говорю — бесноватые… Таких в жизнь не приболтать…

Голос его, однако, был виноватым насквозь.

Луций незамедлительно врезал ему по уху. И добавил бы ещё не раз, и не два, если б там, за углом, в ответ на собачью перхотню не всхрапнула бы лошадь.

Они замерли. Никто из них вовремя не услышал ни скрипа осей, ни бряканья небрежно затянутой сбруи… и, если бы не этот нечаянный лошадиный всхрап, то кто знает… Упав на четвереньки и сравнявшись по росту с лебедой, густо растущей вдоль забора, Луций осторожно глянул за угол.

Отчего-то он совершенно не удивился, когда увидел — да, это была та самая телега, которую они вчера сутулили… Кроме давешнего возчика в телеге сидело четверо землекопов, особенно хмурых на фоне этого-то утра. Они, все четверо, старательно делали вид безучастный и даже скучающий, но Луций отчетливо различал их цепкие внимательные взгляды.

Недолго постояв, телега не ушла, как он ожидал, за поворот, а развернулась и покатила в их сторону. Время от времени она сбавляла ход, и тогда землекопы соскакивали и разбредались по сторонам, что-то выискивая в лебеде у заборов. Совсем, как куры… Ничего там не отыскав и рассерженно вернувшись, они так шипели на возчика и с таким усердием пихали его в сутулую спину, что Луций подумал — стащат сейчас с телеги и отметелят. Но они так и ограничились тычками. Возчик понуро подобрал вожжи, натянул левую, правой стеганул — коняги зашевелили копытами, забирая влево по кругу, и почти беззвучно потянули телегу назад, вдоль улицы.

— Что такое, Глина их забери? — недоуменно вопросил Курц над самым ухом.

Должно быть, он тоже сразу же припомнил — и возчика, столь ревниво оберегавшего никудышное железо, и кирку, которую они из принципа спёрли. Стащили-то её на самой площади, не здесь…, но потом Курц сбросил её у забора, чуть отойдя во-он в тот короткий боковой проулок. От мощёной Купеческой улицы это было — недалеко, но и не прям, чтобы рядом. Так что, если землекопы разыскивали то, что могло попросту выпасть из телеги на ухабе — они нипочём её не найдут. Но если возчик вспомнит о подозрительных мальчишках, крутившихся рядом… и, если его подозрения примут всерьёз… или они решат, что кто-то просто споткнулся об потерянную кирку, да в сердцах зашвырнул её куда подальше — рано или поздно кто-нибудь из них догадается поискать и под тем самым забором. Лебеда, это не стог сена, всё-таки, кое-где и кочета выше гребня не скроет. Да и кирка — не иголка.

Неужели, — ломал голову Луций, — и впрямь её ищут? Но — зачем? Опять ерунда какая-то…

Он ткнул Кривощёкого Эрвина в мягкий бок и приказал:

— А ну-ка, сейчас за поворот отъедет… ты сбегай, принеси!

Кривощёкий занервничал. Несколько раз оглянулся на катящую невдалеке телегу, на четверых нахохлившихся мужиков — дураку ясно, что очень неспроста мотаются они туда-сюда в такую рань по безлюдной ещё улице.

То ныряя за дровяники, то вжимаясь в каменные стены домов там, где редкие утренние тени скрывали их, вся троица гуськом кралась следом за телегой. Она, посомневавшись на перепутье, вроде бы свернула в левый, тупиковый проулок.

— Ну! Принеси, кому говорю!

Телега дошла до самого конца тупика и стояла сейчас там, так что момент был самый подходящий. Землекопы были слишком заняты — со всех сторон разом пихали возчика так, что у того голова болталась на тонком шнурке шеи.

Эрвин всё ещё трусил:

— Догонят же…

— Да не ссы… — привычно наседал на него Курц. — Они тебя не заметят даже.

— Не… Догонят…

— Ты же конного жандарма в свечку поставил! На спор! А, Кривощёкий? Брехал опять?!

— Так, то я пустой был. А она же — тяжёлая, куда я с ней? Догонят…

— Иди! — насупился Луций.

— Да нахрена она нам? — едва не взмолился Эрвин. — Конские какахи толочь? Я потом в мастерские сбегаю, десять таких тебе принесу — только скажи!

Луций поднес побелевший кулак к самому его носу.

— Ещё по сопатке захотел?!

Кривощёкий Эрвин опасливо покосился на кулак. Одно ухо у него до сих пор было пунцовым.

— Ладно, — сказал он, наконец. — Ладно, чего ты? Иду я…

— Не спались только! — предупредил Луций. — Повернутся к тебе — ложись, прямо где стоишь, хоть в дерьмо лошадиное.

— Ладно, — сказал Эрвин.

Его макушка и впрямь показалась из лебеды лишь пару раз, да ещё он разок неосторожно пуганул курей, роющихся у забора. Куры прыснули в стороны, выставляя напоказ ощипанные, меченые синькой зады.

Землекопы так ничего не заметили.

— А, правда — на хрена? — спросил его Курц, когда лебеда, скрывающая Эрвина, зашевелилась понемногу в обратном направлении. — Старая же кирка, сплющенная вся… На рудных отвалах полно таких валяется — ещё даже страшнее… И эти четверо — правда её ищут? На кой?

— Молчи, дурак, — буркнул Луций, и Курц обиженно засопел.

Да, если б только он сам понимал — зачем… Но то, что ищут другие, да ещё так рьяно — наверняка имеет очень высокую ценность.

— А может… — сказал Курц каким-то особым благоговейным шепотом. — Может, с них Храмовые Духовники спросили за кирку? Кто их поймёт, Духовников-то? Может, ещё одна новая страница в Чёрной Книге открылась? А там начертано: какая кирка однажды той Глины касалась, таковой в Колодец и вернуться должно…

Последние эти слова Курц произнес со свистящими подвываниями и воздел руки оземь, отчего и впрямь стал похож на Духовника-коротышку.

В другое время Луций бы только пальцем у виска покрутил, но только не сейчас.

Эти четверо искали украденную кирку так, словно та была из золота. И возчика пихали с такой едва сдерживаемой яростью, что пыль из него летела. Духовники, конечно, могли и не такое приказать, Духовнику в голову не заглянешь… да вот землекопы не стали бы исполнять их приказы настолько буквально — подобрали бы брошенную кирку на отвалах, или в кузне попросили бы расплющить да затупить новую, и дело с концом. Кто отличит-то? Не-ет… Тут было что-то другое…

«А может, она и впрямь — из золота? — вдруг подумал Луций. — А что? Вдруг вырыли случайно золотой слиток… отец рассказывал, что такие изредка ещё попадаются в глубокой пустой породе. А как его из-под земли вынести, мимо Духовников? Вот и расплющили, изогнули, будто кирку, измазали глиной так, чтобы не узнать… да отправили наверх.

Луций пожевал эту мысль, потом подёргал Курца за плечо.

— Ты, — спросил он, — когда с воза её тащил… ничего не приметил? Ну, там, тяжёлая была слишком… или ещё что?

— Да ничего, — насторожился Курц. — Кирка, как кирка. Ручка хлябала. Рубило сплющено всё… и обух затерт. А чего?

— Ничего… — сказал Луций.

Сколько может весить золотая кирка, подумал он? Наверное, куда больше железной. Нет, Курц бы понял. Не дурак же он, в самом деле…

Да, и можно ли что-то подобное проделать в храмовых Колодцах? Этого Луций не знал. Может, там за плечом каждого землекопа стоит по Духовнику. Туда ведь монеты кидают, наверняка, на выходе шмон проводят тот ещё.

— Во-он Кривощёкий ползёт… — зашептал Курц.

Они дождались Эрвина, потом подхватили его за грудки и подмышки, выволакивая из лебеды… утянули с собой за угол. Он затравленно дышал, отдавая им кирку. Они в четыре руки ощупали её нетерпеливо, четырьмя рукавами оттерли от глины и только тогда вздохнули разочарованно — железо. Мятое, тупое, словно коростой покрытое поверх жирной ржавчиной. Ручка и впрямь хлябала.

— Дать бы им этой киркой по едалу! — Курц плюнул в сторону улицы, откуда доносился печальный тележный скрип.

Плевок был ритуальным.

Луций крутил и крутил кирку в руках, все еще не желая поверить в только что придуманную, но опять несбывшуюся удачу. Кирка была самой обычной. Может, и вправду — не причём она. Мало ли, что ещё потерял этот возчик-растяпа.

— Ладно, — решил он. — Валим отсюда.

— А кирку? — ошалело заголосил Эрвин.

Пот на его лбу был крупный, как виноградины.

— С собой берём…

Курц скорчил на это такую гримасу, что Луций снова прибег к показу кулака.

— С собой! — повторил он. — Не так с ней что-то… Чую я! В тихом месте ещё осмотримся. Отмоем, отскребем…

Тележный скрип надвинулся и оборвался — возвращающаяся телега встала.

Они присели разом, затаились… Сквозь мохнатые шишки лебеды были видны шныряющие фигуры землекопов. Они уже совсем взбешённо прошлись туда-сюда, разгребая башмаками траву у заборов, потом остановились на углу, препираясь вполголоса между собой.

Луций внезапно — словно что-то сорвало его с места — шепнул Курцу: «Уносите её. Подальше отсюда спрячьте…», а сам, пригнувшись, метнулся вдоль забора. Добежал до излома деревянной ограды, где один двор смыкался с другим, присел там и, осторожно, выглянул…

Теперь землекопы были совсем рядом, Луций ощущал даже запах глиняной пыли и пота, насквозь напитавший их робы. Ещё от них пахло лампадным маслом и копотью — это, видно, была ночная смена, только что из-под земли… Вот как — рыщут по улицам вместо того, чтоб пойти по домам и рухнуть там, как спиленное дерево. Луций вдруг ощутил такой силы азарт, что сердце замолотило в груди, чуть ли не заставив сотрясаться ближайшие доски забора.

Припадая к самой земле, он ужом обогнул угол, протиснувшись между забором и наспех наваленной около него поленницей, потом лег за ней прямо на землю. В дыру через неплотно уложенные торцы поленьев он увидел перед собой башмак… Увидел пугающе близко, и понял, что перестарался: его не спалили до сих портолько лишь потому, что смотрят сейчас в другую сторону — башмак был повернут к Луцию пяткой, жестяным сплющенным задником с темными следами от выпавших гвоздей.

Башмак был огромен — его хозяином оказался мрачный верзила с пересушенным хрипом вместо голоса. Луций даже обомлел, едва услышав его. Таким хрипом можно было бы победить в любой драке, и пальцем при этом не шевельнув. Угрожающий сиплый рык старого бывалого пса.

Сейчас, к огромному удивлению Луция, голос хрипел что-то оправдательное.

Вдруг проскочило — «молодой мастер»…

— Нет, молодой мастер, — сказал хриплый, — он не сворачивал никуда. Ехал прямо, как ему и велели. Он говорит так, и я ему верю…

— Веришь? — второй голос звучал бы фальцетом, если не сбивался бы то и дело на рассерженный шепот. — Да он — болван, каких свет не видывал. Такое простое дело завалить… Чушь какая-то.

— Он наш мужик, свойский… — смущенно возразил хриплый. — Поверьте, мастер, он не сворачивал, не заезжал никуда. Прибыл на место, как договаривались — минута в минуту. Да мы и не говорили ему ничего лишнего. Вообще толком ничего не говорили, мастер…

Фальцет помолчал, но даже молчание его было до крайности рассерженным.

Большой башмак беспокойно заерзал, скребя подошвой влажную землю. Луций завороженно смотрел, как нагребает она вокруг себя раскисшие комья…

Потом хрипатый не выдержал молчания.

— Ведь он просто не знал, что везёт. Даже если б кто-то пронюхал заранее… всё равно не успели бы — отыскать именно ту…

Фальцет продолжал молчать.

— Мы бы заметили, мастер… Клянусь… мы глаз с него не спускали. За пределами Храмовой площади — вдоль всей дороги, у каждой лавчонки, на каждом углу стояло по нашему человеку. Нет, молодой мастер, не мог он нарочно её сбросить. Ротозей он… что, правда, то, правда…, а вот предатель — нет, не верю я в это… Обронил, скорее всего… Дороги-то…

— Тогда — где?! — сорвался фальцет. — Всю округу обшарили!

Хрип снова смущенно кашлянул.

— Подобрал кто-то, молодой мастер… Люди-то — всё, что не попадя, к себе тащат. Полезно, бесполезно… Увидели — лежит… ну и…

Фальцет снова молчал, только звук его дыхания — горячего, свистящего — нарушал тишину. Ботинок ёрзал, через раз задевая поленницу. Луций лежал, не дыша… Лебеда шуршала, раскачиваясь. Где-то невдалеке вскудахнули, разбегаясь, куры.

— Растяпы! — взвился, наконец, фальцет на полную ноту. — Мужика этого — тащите в сарай. Я ему лично хрен на кулак намотаю. Если пойму, что темнит — сдохнет страшно! Пихать вас поленом… Сколько труда, и всё козе под вымя… Искать! По-тихому…, но чтоб в каждый двор заглянули!

— Отыщем, мастер! — тотчас заторопился хрип. — Отыщется — Глина меня забери! Никто ж не знает…

— Время! — жёстко обрубил его фальцет. — Время нам дороже любого золота сейчас.

Хрип клокотнул горлом и умолк виновато.

А Фальцет дышал всё более и более шумно, словно что-то мешало ему в глотке, словно он не топтался сейчас на месте, а изо всех сил нёсся вверх по лестнице с тяжеленым угольным мешком на горбу. Луций, округляя глаза, считал про себя эти его всё укорачивающиеся вдохи-выдохи. Всё вот-вот должно было кончиться плохо… Но на пятом вздохе Фальцет вдруг всхрапнул, словно перемахнул через барьер… и задышал по-другому — утомленно, но уже легче… с каждым новым вдохом всё легче. Потом сказал с какой-то особой злой обречённостью:

— А ну… само прорастет? А? Тогда что? Со всеми нами? Чего… молчишь?

— Невозможно же… — помедлив, ответил ему Хрип. Вроде бы спокойно ответил, но Луцию вдруг стало понятно — что тот тоже паникует так, что вот-вот готов сорваться — настолько была наполнена напряжением та пауза, которую он перед этим сделал. — Как оно само прорастет? Без крови-то… и всего прочего. Без ритуала, молодой мастер…

За забором вдруг всполошилась дворовая шавка, будто вспомнив, что она при деле — забегала, бренча цепью, загавкала, полезла лапами на забор. Потом неожиданно громко — будто ножом по тарелке — завизжала петлями открываемая дверь. Сейчас Луций умер бы, только б лежать ещё тише.

Хозяин двора, впрочем, просто так вышел, просморкаться, а вовсе не на их голоса — дважды хекнул с крыльца, длинно прочистил горло.

Над поленницей зашуршали брезентовые робы, потом и деревянные подметки вразнобой заколотили по мостовой — Хрипатый, прервавшись на полуслове, широким шагом уходил прочь. Фальцет торопился за ним — воротник его робы был приподнят, скрывая угловатое, и впрямь почти мальчишеское лицо.

«Вот ведь… Сам ведь сопляк ещё, — с тихим бешенством подумал про него Луций, — а туда же — „мастер“. Сопливый нос — на два года перерос…»

Хрипатый, рысивший спереди, тоже оказался под стать своему голосу — мрачным здоровяком с плечами, глубоко топившими в себе шею. Этакий полугорбун, чей горб нарос не по врождённому уродству, а лишь привычкой постоянно и низко пригибать голову, работая под землей. Лицо у горбуна было сплошь рябое — изъеденное, как червивое яблоко на сломе глубокими белёсыми шрамами, но угловатое, и от того похожее вовсе не на яблоко, а на ноздреватую глыбу, отрытую недавно из-под земли и теперь водруженную поверх брезентового воротника вместо головы. Уходя вместе молодым мастером, хрипатый горбун, коротко и зло глянул поверх забора — туда, где скрипела дверь. И хозяин, вместо того, чтоб рявкнуть на них с крыльца: «Чего надо?!», как и собирался, наверное, сделать — молча и нерешительно затоптался.

Медленно-медленно, чувствуя шеей малейшее колыхание укрывшей его лебеды, Луций отползал и отползал назад. Только миновав угол, он смог сесть и отдышаться, прижавшись спиной к забору. В отдалении хлопнули вожжи, и тележный обод снова загрохотал, выкатываясь с мягкой обочины на мостовую.

Луций поднял руки к самым глазам и посмотрел на прыгающие свои пальцы. Руки были сплошь перемазаны, до самых, считай, локтей — раздавленной растительной зеленью и всем прочим, что обычно лежит под заборами.

Прорастёт… — подумал он о подслушанных только что словах.

Это ведь не могло быть сказано о кирке. Никак не могло. Значит, этот олух потерял ещё что-то. Вот же, шляпа… Какие-то семена, что ли? Без крови не прорастет… Нет, опять ерунда какая-то.

Он встал, сделал попытку хоть как-топ почистить ладони.

Шавка еще потявкивала, понемногу успокаиваясь, и это скорее всего означало — хозяин ушёл с крыльца обратно в дом и дверь за собой затворил. А, стало быть, зачем лаять, горло драть — хозяин-то всё равно не видит и не слышит.

— Вот ты — псина нормальная… — с нервным смешком сказал ей Луций. — Сразу видно, жизнь понимаешь!

Та ничего его в ответ даже рычанием не удостоила… только убрала лапы с забора и ушла к конуре, на прощанье позвенев цепью.

А Луций, чтобы унять эту суматошную колотушку в груди, подумал ещё раз о тех бесноватых псах, и о лакомых крытых телегах в углу купеческого двора. Как же близко они были, если просто смотреть на них с дерева через забор! Линялая рогожа поверх — это лишь для отвода глаз, а под ней чистенькие холщовые бока мешков. Мешков новых, никогда не знавших в утробе своей ни овса, ни ржаной трухи. Луций хорошо разглядел их там, где рогожа прилегала неплотно. Эти два воза предназначались Храму, не иначе. Откуда их пригнали? С юга, из страны сороватов? Или из тех вольных городов, где Духовники ещё только-только нанимают мужиков для рытья первых Колодцев, и где горожане не приучены ещё ходить по улицам с мелкой монетой в кармане?

Говорят, ещё остались на свете такие города. И там не разучились пока делать чудесных вещей и готовить всяческой вкусной снеди.

Если б не псы, Луций и Курц с Кривощёким Эрвином это вчера бы и проверили…

Только Луций помянул этих двоих, так они вдруг возникли справа и слева — прямо из мокрой от утренней росы полыни. Лица их были ошеломленно вытянуты, даже у Эрвина — никаких тебе больше блинов, истекающих маслом на солнце. Кривощёкий неловко держал на весу злополучную кирку, громко хлябающую на черенке.

— Ну, что?! — спросили они разом.

— Через плечо… — буркнул Луций, поднимаясь проходя сквозь них.

Они расступились, потом потрусили рядом, подобострастно заглядывая в лицо.

Курц заговорил первый:

— Мы думали — спалишься! Так близко к ним подобрался. Тот горбатый как перетаптываться начал, мы уж решили — всё, наступит сейчас на тебя сейчас.

Он догнал Луция и пошёл рядом.

— Ну, так чего они? — спросил он доверительно. — И правда кирку ищут, что ли?

И Кривощёкий Эрвин, не в силах дольше оставаться в стороне, тоже забежал вперед и уставился, подрагивая поганой щекой.

Тогда Луций остановился.

— Ищут! — отрезал он. — Они, может, и ищут… где куры дрищут. А вы — чего меня облепили?

Он уже много раз пожалел, что вообще затеял всю эту бодягу. Всё начиналось, как шутка, но перерастает со временем в какую-то невероятную и, в то же время, нелепую проблему. Луций посмотрел поочередно — на одного, потом на другого. Кривощёкий Эрвин от возбуждения аж губы жевал, и они сами собой беззвучно складывались в очень понятные фразы: «Чего они говорили-то? А? Чего говорили?!»

Курц вёл себя более сдержанно, но и у него в зрачках рыжими муравьями кишело любопытство.

«Надо сказать, — нехотя решил Луций. — А то ведь не отстанут.»

— Семена какие-то потеряли… — произнёс он. — Или стручки… Глина их разберёт.

Они разочарованно отступили, и некоторое время молча трусили поодаль.

Потом Эрвин, набравшись смелости, спросил:

— И куда её девать теперь?

И Луций тоже задумался, что вот хорошо бы сейчас просто бросить окаянную железяку прямо тут, на мостовую. Запустить вдаль, чтоб протяжно зазвенела по булыжнику, и пуститься наутёк… Кому надо — сами найдут, подберут. Но он замешкался, а потом за четвертым их шагом последовал пятый…, а ведь всё, что делается после пятого шага или пятого вздоха, то Глине решать.

Кирку они припрятали в Лампадном тупичке, завернув туда по дороге на Ремесленный…

Ничего нового не придумали и, как и прежде, похоронили в сорной траве под забором. Там, куда сметали с мостовой всякий сор, она могла лежать годами — в полной сохранности, пока не сгниёт, наконец, не рассыплется ржавым прахом…

Сам лампадный мастер, чей запущенный дворик, выходя задником к двум хозяйским заборам и образовывал этот тупик, был подслеповат и беден. Доски его дровяника обветшали, лебеда поднялась могучими зарослями, и ядовитые листья крапивы предостерегающе шуршали среди них, словно замещая собой остатки забора. Осколки лампадного стекла, набросанные тут ещё со времен, когда мастерская работала, блестели на земле, как свежая чешуя. Тупик не имел даже тележной колеи, что уж там говорить. Как сюда ещё трупы не начали стаскивать?

Луций отобрал у Кривощёкого кирку и лично зашвырнул её куда подальше — в самые жгучие дебри. Крапива с шелестом поглотила её — навечно, и Луций с облегчением плюнул следом.

Плевок не был ритуальным, но Курц и Кривощёкий Эрвин, поколебавшись, последовали его примеру.

Глава 6 (опасная, как странный незнакомец…)

Вот так это и началось…

А на Овсяном пятаке, где в базарные дни торговали фуражом и отрубями, был отметен круг, и непривычно‑чистая земля желтела. Отметенный сор нагребён был неровным валом вокруг арены — приземистым, не выше башмака. Блестели среди сора оброненные медяки — Кривощёкий Эрвин увидел такое, и глаза у него загорелись.

Толпящиеся мужики — в основном волопайские скотники и пахари с дальних окраин, ремесленного люда здесь почти не было — возбужденно галдели. Летело по ветру выдранное перо. Гоготали гусыни, привязанные бечёвками за лапу — расправляли хлопающие крылья, подбадривая своих самцов и задирая чужаков. А в центре круга, среди всеобщего сумасшедшего гвалта, молча и яростно бились два огромных гусака — толкаясь боками и переплетая шеи. Красные клювы, широкие и твёрдые, как кузнечные клещи — метались, щелкая… то смыкались впустую, промахиваясь… то стукаясь друг о друга или хрустя переломленным пером… или же, если везло ухватить соперника по серьёзному — отплевываясь бурым от гусиной сукровицы пухом.

Нет существа, безжалостнее и злее гусака. Даже те голые псы, что не дают третью ночь подобраться к телегам — и те против них будто ласковые хрюшки. Дай гусаку сильные ноги, способные к бегу, дай ему настоящую пасть вместо этих плоских щипцов, оставляющих синяки, но, в общем-то, безвредных, дай ему зубы, способные впиваться и рвать — не будет от него спасения.

— Да, — кивали старики всклокоченными седыми головами. — Да, твоя правда…

Их стёганные жилеты, торчащие ватой… их ощипанные до сосулек подбивы… их длинные худые шеи, на которых рос вовсю седой пеньковатый волос — они и сами походили на гусаков, только состарившихся, не годных уже даже для супа. Они наклоняли головы и притопывали от возбуждения, словно порывыясь броситься в круг и самим принять участие в гусином бое… но, впрочем, оставались на месте — словно и на их ногах сходились узлом бечёвки.

А тот, кто во весь голос рассуждал о сущности гусей — был высоким и сухим, как дерево.

Луций присматривался к нему исподтишка. Коричневая кожа на шее висела складками. Полосатая стёганая куртка, похожая на халат, который тётка Хана одевает по банным дням — распахнутые полы свисают к коленям. Тоже старый, хоть и не настолько, как окружившие его местные деды… И пахнет от него так, словно он вообще ничего не знает о банных днях. Кислый дорожный пот, запах просохшей прямо на теле одежды. И слишком много полосатых тряпок.

Курц где-то запропастился…

Луций на пару с Кривощёким Эрвином покружили вокруг этого странного, явно приезжего человека — вынюхивая, чем можно от него поживиться. Вроде была среда, и воскресная бессмысленная кража уже совсем подзабылась, а до базарных пятницы с субботой ещё дожить бы. Но даже в этой толчее шарить по карманам они так и не решились — рядом с этим полосатым стариком их обоих всякий раз охватывало незнакомое неприятное чувство… Луций не смог бы выразить его словами, но — будто время перестаёт течь, будто подвижные облака враз стекленеют в небе, становясь тенями…

У старика пучится пузырь на животе и боках, но то явно не жир свисает складками — там кушак, поясная сума, чем-то туго начинённая, и для верности прикрытая поверх ещё одним полосатым слоем.

Луций вдруг чувствует чью-то руку у себя на плече — не взрослую, к счастью… маленькую, мальчишечью…

— Вы чего тут, карманить удумали? Сдурели совсем?! — шепчет ему Курц, невесть откуда взявшийся, и шёпот его горячий, как пар от чайника — ухо мокнет. — Это же сороват!

Луций мотает головой, отряхиваясь:

— С чего это ты взял? Быть того не может! Сороватов и в город не пускают…

— Может, не может…, а дед бабку уложит! — не унимается Курц, щерится ему нахально. — Видно, прошёл как‑то — может, жандармов на мосту подкупил. Я вокруг него уже пару дней кручусь…

— Зачем это? — Луций прищуривается, смотрит на товарища в упор.

— Велели мне так, — уклончиво отвечает Курц… и Луций разочарованно от него отворачивается.

За Курцем такое и раньше водилось — вдруг появлялись у него какие-то мутные поручения, и тогда он откалывался от ватаги… на день или два переставал служить ему верным псом. Луций всё ломал голову — Духовники его прикармливают? Или жандармы?

Сороват, если это и взаправду был он, отошёл сейчас довольно далеко, болтает с кем-то на другой стороне круга гусиной арены… оттого, видать, и время снова потекло обыденно. Луций ещё раз оглядел его с головы до ног — старик, как старик… ну, грязный после дороги. Всех окрестных Болтунов городские люди знали наперечёт, а этот был совсем незнакомый — с ним говорили, вступали в беседу пусть и сдержанно, но и не сторонились…

На всякий случай, Луций всё же отвёл прямой взгляд, стараясь посматривать на старика быстро и искоса.

— Откуда он взялся? — спросил Луций и даже язык себе прикусил — настолько по‑глупому этот вопрос прозвучал.

— Прямо из белоствольных лесов, да из сырых тёмных чащ… — тотчас зашептал ему на ухо Курц, то ли бравируя перед ним чужими подслушанными словами, то ли откровенно издеваясь.

А старик в полосатом и длиннополом словно издали расслышал его шёпот — отвернулся вдруг от местных дедов и посмотрел прямо на них двоих, посмотрел через круг, где вовсю шла гогощущая схватка и кружилось по воздуху редкое выдранное перо.

— А что тут делает? — пятясь, опять спросил Луций — самому себе через плечо. — Где мы, и где леса? Тем паче — белоствольные…

— Ну, мало ли… Может, торговать чего привёз. Или покупает — через пару дней ведь ярмарка начнётся. Не каждый же сороват обязательно Болтун… Если он тут с собственным возом, то и уехать после ярмарки сможет рано, до первых Вздохов.

— У них же там другие боги совсем?

— Другие… — нехотя, словно через силу, признал Курц. — Колодцы, что до самой Живой Глины, в тех лесах ещё не роют. И Духовников у них нет. Говорят, что сороваты — сами себе духовники…

— А если только торговать приехал — зачем тогда тут, на Овсяном пятаке трётся? — никак не мог успокоиться Луций. — Зачем среди местных ходит? Взаправду гусиные бои смотреть?

Курц вдруг странно и неестественно задёргал шеей, будто пытаясь что-то ему ответить, да заикаясь до голимых судорог.

Луций нахмурился:

— Чего егозишь? — проговорил он, толкая товарища в бок. — Эй, ты, хер короткий… Чего это с тобой?

Но Курц — как раскрыл рот, так и замер с распахнутой варежкой, словно его вдруг падучая скрутила… Глаза его как-то враз странно оглупились… потом их выражение постепенно обрело лихорадочный блеск. Он ещё и ещё раз дернул шеей, теперь отчетливо-испуганно, как при настоящей мучительной судороге… и медленно закрыл рот, словно какая-то сила непреклонно смыкала ему челюсти — аж губы побелели от напряжения и, стиснутые друг о друга, свернулись тонкими шнурками, вдавившись внутрь рта. Он оглянулся беспомощно, словно порываясь побежать.

Это было так неожиданно, что Луций сначала ничего не понял.

Он тряхнул Курца за плечо, поразившись вялой расслабленности его суставов — тот лишь безвольно мотнул головой на тряпичной шее. Скрипнули крепко зажатые зубы.

— Ты чего? — уже насмерть перепугавшись, спросил Луций.

Он оглянулся на полосатого старика…, но того не было нигде. Все прочие, местные деды — орали на гусаков, как оглашенные, едва не швыряя друг в друга монетами от азарта. Луций опять посмотрел на друга… и едва не отпихнул его прочь — теперь губы Курца, наоборот, выпучились изо рта, стали похожими на колбасные шкурки полные несвежего фарша… Вот он разомкнул их, сшитые частыми слюнными нитками — обнажая чесночный провал рта. Луция передёрнуло от отвращения, и он крепко зажмурился, а когда снова глянул, наваждение сгинуло — Курц стоял бледный, как полотно, но в общем-то, нормальный…

Поднял руки и потрогал лицо, словно проверяя — всё ли на месте.

— Хреново мне что-то… — сказал он. — Как накатило… Будто падаль сожрал… Думал — блевану…

Его тотчас и правда вывернуло наизнанку…

Стреноженные гусыни загоготали вдруг — громко, победно. От арены пухлым облаком полетело выдранное перо. За частоколом топающих стариковских ног было видно, как один гусак ухватил другого особенно удачно — за мягкий низ живота, у самой ляжки. Там, видимо, была складка чувствительной кожи — схваченный гусь заголосил на панической ноте и взвился, подняв защипнутую лапу и неловко запрыгав на другой. Противник до складок выкрутил свою длинную шею, рванул неприятеля сомкнутым клювом, будто щипцами — топорща от напряжения жесткие перья на шее, заставляя еще сильнее верещать и подпрыгивать. А дальше, поймав момент — налёг боком и повалил, не ослабляя хватки… Всё было кончено. Упавший гусак смешно отбрыкивался свободной лапой и с сумасшедшей скоростью, но, видать, совсем нечувствительно, бил распахнутыми крыльями. Их обоих подхватили за бока, оторвали от земли и, держа на весу, принялись оттаскивать друг от друга, пальцами размыкая клювы.

— Отпусти… — вяло попросил Курц. — Чего ты?

Луций обнаружил, что всё ещё сжимает его плечо, и убрал руку. Почему-то остро захотелось её вытереть, но он сдержался.

— Пошли отсюда… — сказал ему Курц почти жалобно. — Пошли, а…

И, едва договорив, он повернулся и медленно затрусил прочь, даже не оглянувшись на Луция…, а тот, против воли дёргается следом за ним.

Но сделать успевает лишь шаг… или два, может…

Снова наплывает ниоткуда мгновенная маетная дурнота, всё склеивается вокруг, перестаёт двигаться: он будто стоит на дне глубокой вмятины, и мостовая гнётся по её краям — булыжник впрессован в них и пучки жёсткой травы горизонтально торчат сквозь булыжник. Выше уровня глаз края вмятины округляются гребнем, из-за которого спутанной ботвой торчат чужие заборы. В ужасе Луций бросается на один из склонов, взлетает по нему, цепляясь пальцами за гребень, но… он опять на самом дне, и небо пучится над ним, словно криво выдутое стекло. Одни заборы приблизились, другие отдалились, но оставались по-прежнему наверху — за гребнем…

Тогда Луций, до смерти перепугавшись, прибегает к единственному ему известному, в общем‑то бесполезному ритуалу — наскоро сооружает пальцами пятиугольную фигуру и дует сквозь неё, и смотрит сквозь неё на свихнувшийся мир…

Всё единым порывом вернулось по своим местам — будто дурные балаганные занавески перед лицом распахнули…

Он стоял в трех шагах от галдящей группы стариков, плывущий в воздухе пух щекотал шею…, но шевельнуться Луций не мог, потому что на его плече лежала чья-то рука… на этот раз — тяжёлая, как бревно, и сухая.

Он скосил глаза и посмотрел на эту руку — коричневая сухая кожа с редкими, но обширными и бесформенными блёклыми пятнами. Сухие арыки вен, по которым давно уже бежит не горячая кровь, а одно воспоминание. Пальцы, скрюченные как птичьи когти, тонкие, но видимо, очень сильные — крепкие суставы казались узлами, туго навязанными на бечёвке. Хозяин этих пальцев собрал их в щепоть и совсем без видимых усилий куда-то потянул его за плечо, но Луция развернуло так резко, будто он запутался ногой в вожжах, а лошадь понесла…

Старик, стоящий в трех шагах, но глядящий на него в упор, был высок, и наклонить головы даже не подумал — жёсткая стоячая бородёнка занавешивала его лицо, оставляя взгляду Луция лишь отполированную переносицу и тёмные внимательные глаза.

— Куда спешишь, бача… — вроде бы и вопросом, но как-то утвердительно произнёс старик, и кожа под его глазами пергаментно сморщилась.

Луций буркнул что-то в ответ и сам не понимая смысла — это губы сами собой изогнулись и беззвучно что-то произнесли. Что-то очень короткое…, но внимательные глаза старого саровата понимающе дрогнули, и он долго ещё кивал головой, о чём-то своём раздумывая. Борода топорщилась, негнущийся её волос ёрзал об отвороты халата — туда-сюда. Луций смотрел заворожено.

— Спешишь! — пригвоздил его старик, додумав что-то своё до самого конца.

— А кто скорей уйти спешит? — старик не говорил, а раскачивался над ним, будто сухое дерево — шурша ветвями. — Тот, в чьём чреве грех зашит?!

Он медленно, как дерево, клонимое непомерной тяжестью снега, навис над Луцием.

И под взглядом его тот затрепетал.

Нет, не так…

Сам он так и остался стоять, поражённый будто столбнячной оторопью и неподвижный, но кто-то внутри него, кто-то маленький и жалкий — беспомощно задёргался и захныкал. Губы снова задвигались сами собой, и сами собой рассказали бы старику всё-всё, от самых материнских кровей, если б Луций каким-то немыслимым усилием не прикрыл бы их ладонями, пальцы которых по-прежнему оставались пятисторонне переплетены…

Сороват смотрел, хмурясь… и наросты бровей, как живые, попеременно наползали один на другой. Чуть шевелилась, скрипя, ноздревая кожа на лбу — было похоже, что это личинки-короеды копошились под ней.

Наваждение опять отпустило — Луций вынырнул откуда-то из душной глубины и жадно хватанул воздуха.

Старикан так и стоял рядом — высокий, но худой, как жердина, и вроде совершенно не опасный на вид. И Луций, зло оскалившись под ладонями, начал даже прикидывать — как бы половчее двинуть ему в брюхо, да смыться. От старика воняло лежалым тряпьем и пылью. Поясной кушак, заменяющий соровату дорожный кошель, и вправду был битком набит, и оттого защищал его внутренности — так, что и хорошим ножом за один раз не пропороть…

— Не бойся сказать, бача, — снисходительно уговаривал его старик. — Не брал чужого — так и не бойся. А не брал ли?

— Ты чего, дед? — привычно огрызнулся Луций, однако внутренне холодея. — Чего мне тебя бояться?

— Испугаешься, — насмешливо заверил старик. — Как захочу — испугаешься… — прошелестел он, опять вдруг становясь похожим на дерево, корявое и сухое. — Испугаешься, бача… побежит в песок моча…

Мостовая под ногами Луция вдруг пошла трещинами — словно цыпленок лупился сквозь тонкую скорлупку — они расширились было, и тут же сомкнулись снова… Но за то мгновение, что они зияли, Луций и впрямь успел перепугаться до брюшной рези — с огромной, непредставимой высоты, что обрывалась прямо под носками его башмаков, он смотрел на чёрное рыло города.

Это был его родной город, да Луций ведь и не бывал ни в каких иных, так что, чего тут гадать — вон Ремесленный Квартал, вон Купеческий… вон между ними покинутые цеха, опоясанные бывшей Чугунной дорогой. Но до города, до первых его панцирных крыш — были многие сутки падения. Однако даже с этой чудовищной высоты различимы были блестящие кольчатые петли, копошащиеся под городом. То извивались в складках земляных морщин огромные скользкие черви, время от времени поднимая слепые головы к самым фундаментам городских домов…

Луций заорал и рванулся… к ужасу своему узрев, что приклеился… что скорлупка мостовой, прилипшая к его подошвам, тянется следом за ним, расшатывая всё треснутое и надламывая то немногое, что оставалось ещё целым…

Он не понимал уже, взывает ли к Глине ещё раз, или просто ломает руки от ужаса…, но кошмар снова выпустил его — с вязким чмоком, как будто лопатой расковыривали самую липкую из луж…

Луций не удержался на ногах и плюхнулся на задницу — прямо в серую городскую пыль.

Оглушительно и отрывисто, прямо над ухом гоготали гуси — закончив драку, но всё никак не желая угомониться. Перья и пух уже не летали, но совсем неподалеку ветер лениво ворочал по земле свалявшийся пуховой колтун.

Старик стоял в четырёх шагах, но Луций, в панике оттолкнувший землю пятками, сумел выиграть пятый.

Быть может, это его и спасло…

А может, соровату просто надоело возиться с мальчуганом, напуганным до усрачки, но непостижимо упрямым… и явно ничего не понимающим. А может, кто из землекопов прошёл невдалеке и перехватил его внимание. Как тут разобрать?

Глава 7 (бредовая, как сон среди болезни…)

Луцию самому ещё не разу не доводилось побывать под Болтуном. Ещё не разу ритуальный Шёпот не скручивал его так, как бражники комкают полу рубахи перед тем, как зычно в неё высморкаться…

«Вот, оказывается, что чувствуют те лошади, — вязко, по одной мыслишке, думал он. — Вот оказывается…»

И он пуще прежнего затрепетал, осознав внезапно на собственной шкуре, что не только усыплять понурых коняг да загонять обратно в будки скулящих псов способны настоящие Болтуны.

Он вспомнил о том, что говорили люди про Лентяя-коровника — и эта молва заставляла пастухов за три версты обходить ту укромную клеверную поляну, которую тот облюбовал.

Вспомнил россказни Кривощёкого, на которые обычно только хмыкал презрительно, но… все-таки слушал — как волопайские скотники шёпотом клянут проклятого Болтуна, когда десяток бредущих с пастбища коров вдруг поворачивают, как по команде и, роняя слюнную жвачку, не замечая ни кнутов, ни окриков — уходят вдруг прочь. Как пастухи робко выходят ночью к околице и глядят в темноту — изредка, осмелев сверх меры, подзывают: «Буряша… Буряша…», и как радуются, когда их ополоумевшая Буряша, блукая и мыкая, всё же находит свою калитку, и как долго потом кровоточит её воспалённое, выжатое досуха вымя.

Как захочет Болтун — так тому и быть.

Захочет он для потехи, чтобы спустил ты портки и бежал по улице у всех на виду, сверкая голым задом — будешь бежать…

Захочет, чтобы портки спустив, не бежал никуда, а так и остался стоять смирным раком — что ж, останешься стоять, как миленький… Это уже потом — хоть ори, хоть мыль петлю, как бражник Отто, во хмелю на ту поляну однажды забредший… Доживи ещё сперва до того потом…

Луций был ещё цел, но уже будто раздавлен — как влажный червь под сапожной подошвой, что вот-вот опустится.

Сороват возвышался над ним — то становясь точь-в-точь как дерево, и тогда Луция враз начинало корчить от ужаса, то опять оборачиваясь человеком.

Было странно осознавать такое — что вот уйма народа вокруг, и жандармский разъезд только что прогрохотал копытами поодаль, что есть среди толпы мужики, которые одним ударом могли бы перебить этого старика пополам, как сухую валежину, а вот, гляди — что захочет он сделать с Луцием, то и сделает, и никто ему не указ.

Что бы ни задумал сделать с ним этот старик — всё уже свершилось, всё уже принадлежало прошлому, а не будущему:

— Принесёшь ли семя, коли увидишь? — с нажимом вопрошал старик.

— Пусти! — хрипел Луций, выворачиваясь из невидимой хватки.

— Принесёшь ли? — старик нахмуривался, теряя терпение от тщетных усилий этого строптивого шкета. Кора надбровий надувалась буграми, а дупла подглазий углублялись до черноты.

— Да… — скулил тогда Луций, стыдливо поджимаясь.

— Пшёл… — разрешил сороват… и булыжная мостовая, на время сделавшись пологим склоном, разрешила Луцию закувыркаться по ней прочь…

Только когда сороват бесследно исчез в возбужденной зрелищем толпе, то Луций пусть и с трудом, но сумел подняться.

Хотя мостовая была суха, и пыль меж булыг лежала ничком, ноги его разъезжались, словно на глиняном току в дождь.

Он поплёлся домой — совсем как та корова с пустым, болезненно ёкающим на ходу, выменем.

Домой… А где это? Он в недоумении крутил головой. Забыл… Забыл? Разве бывает такое? А вот, поди ж ты — было… Город вокруг вроде был тем же самым, но каким-то незнакомым — не знакомые кварталы, излазанные вдоль и поперёк, а путанный скверный лабиринт… проулки, заборы, задворки, дровяники, помосты… Он не понимал, куда ему нужно… Сюда? Он видел впереди забор и шёл к нему, а потом оказывалось, что не забор это, а коновязь с отполированной жердью, в которую он упёрся животом и дальше идти не может. И соломы натрушено, и овса накрошено. И нога — натружена… И одеяло — наброшено… И тётка встревожена, а губа — прокушена. И матерью спрошено «Что это с ним?»… и мать огорошена: «Да как же так — просто шёл домой и свалился? Падучая, что ли? Никогда ей не страдал, а тут вдруг… Кто его привёл-то? А вы, стервецы — оба с ним были? Чего опять вытворяли?!»

— О горе, горе материнское… — Это уже тётка Хана. Мерзавка старая…

А потом ещё пуще затрясло его, залихорадило… и голоса в комнате слиплись, перепутались…

— Ты с ним бы построже!

— И так ведь, куда уж?!

И приступы дрожи…

— Ты думаешь замуж?

— Да нет уже… хватит!

И ругань на кухне. И скрипы кровати.

И в доме не спят, а всё ходят сквозь сенцы…

…и плачут, и плачут — лицом в полотенце.

А речка запружена, дверь перекошена.

На улице вьюжно ли? Нет — занавожено.

И лошадь запряжена. Шорохи платья.

— Где папа? Где папа? — Спи, Луций, он — в шахте…

Давно уже, что ты… Ты был ещё малый…

Все падала… падала… падала… пала…

монета в Колодец, на влажную Глину…

— Хозяйки, а нужен ли пух на перину?

Недорого!.. — Что так?.. — Да резали гуся.

А я — как тот гусь, да пока не ебуся…

— Бабуся! Бабуся… вот старая проблядь…

— Да он не украл… просто взял — чтоб попробовать…

— Попался, гаденыш! Хотел задарма, да?..

Держите, держите, зовите жандарма…

Да где там — заборы, проулки, задворки…

собачий захлеб. И роняют иголки

меж пальцев усталые злющие мамки.

Не строят детишки песочные замки,

а видят во снах груды хлебных пирожных…

Умеют же люди, а нам — не положено…

И лошадь запряжена. — Мал для работы —

не выстоит смену! И вечер субботы

пришелся опять аккурат да среду.

И короток день, завершаясь к обеду.

— Отдай, что имеешь… и сам падай следом!

А, падая, вспомни ту ржавую ки́рку!

Зачем её ищут?.. четыре четырки,

огонь подкотельный да выдох повздошный…

Поймал б воробья, да не ест, падла, крошки-то…

Опять эти псы! отравить бы им мяса,

да где я возьму? А суконная ряса —

плывёт перед взглядом, и жар гложет угли…

— Зачем её ищут? Зачем мы стянули?!

А лошадь запряжена… свешено стремя…

«Родится от почвы Железное Семя!» —

пугал сороват, обрастая корою.

«Политое кровью… Тоской вековою…

политое потом трудов бесполезных…

посыпано прахом и солью железной…

Отдай, что имеешь, да только не знаешь…».

И кислый, как мышью изжеванный мякиш,

вперёд сапогами всплывает почтмейстер.

Крупа разварилась и стала, как клейстер.

Какие у псов здоровенные бо́шки…

Крупа разварилась, налипла на ложке,

и миска с похлебкой вдруг сделалась лужей.

Очнись же, очнись же… Очнись, а то хуже…

Когда впервые открываешь глаза — над тобой всегда потолок. И оттого, ровен он и бел, или же бугрист от протёкшей крыши, а то и вовсе обшарпан — от этого и зависит вся твоя будущая жизнь.

Сейчас потолок над головой Луция именно такой — дрябло провисает, как брюхо занемогшей коровы. Когда отец пропал и у матери закончились сбережения платить господину Шпигелю — тот позволил, чтобы они втроем, с матерью и тёткой переехали в один из боковых флигелей, под самую крышу. Нормально содержать этот флигель домовладелец бросил ещё несколько лет назад, а уж заново перебирать кровлю над ней — и вовсе не собирался, и дерево над головой Луций потихоньку гнило, с слоилась с потолка штукатурка, кое‑где даже обнажив дранку. В комнате было нестерпимо жарко — тётка Хана убедила мать, что любая болезнь берётся от промоченных ног, а значит и выходит с по́том. Поэтому печку топили, не открывая окна — тяги огню не хватало, вот и осели на потолок жирные хлопья сажи. С первого взгляда было понятно — живя под таким потолком невозможно не примерить, в конце концов, робу землекопа.

Лёжа без сил в постели, весь закутанный в одеяло, будто закопанный заживо, Луций снова подумал об отце — тот тоже надел робу и стал постепенно безликим, стал похожим на ещё один глиняный ком. И так же, как глиняный ком, оброненный с лопаты — канул в бездонную шахту и пропал там… как пропадали и будут пропадать ещё очень и очень многие после него. Всё просто устроено — роешь ли ты землю, или долбишь камень в чреве подземной скалы, или волочишь бадьи вынутой породы наверх по штольне, чтоб вывалить ещё одну кучу к подножию Стены — оставаться тебе этаким комом, и внутри тебя вечно будет земля сухая. Нанимаясь мастером, отец ничего этого не знал. Да и откуда ему было знать — Колодец ещё только рыли… это теперь каждому известно, что землекопы чем‑то неуловимо отличаются от людей. Многие из них даже жажды не чувствуют, когда Глина просыпается и Зовёт.

«Наверное — там, под землей, они уже по горло насытились ею…» — думает Луций, в беспамятстве исходя по́том, но никак не выздоравливая.

Теперь, когда одна за другой закрываются ремесленные мастерские, многие горожане вкалывают на отвалах. Многие идут в каменотёсы — сверлят извлечённые наверх глыбы, раскалывают их клиньями, толкут отколовшийся щебень в тонкую муку, мешают с глиной и известью.

«Нужно строить Стену, — так говорит Духовник. — Чем выше будет Храмовая Стена, тем глубже уходить в недра Колодцу. Ибо Стена сия о пяти углах — есть наша покорность Глине. Ибо чрево земли бездонно и благодатно. Мы должны возить на поля мягкую рыжую глину и разбрасывать её там, ибо без глины этой поля наши не родят…»

Даже Луций, хотя и был ещё шпаной, но помнил — как раньше, ещё до Колодца, возили с полей тугие жёлтые снопы. Помнил коров на зелёных лугах за Волопайкой, куда бегал когда‑то играть с Эрвином. Тот — не был ещё кривощёким, фурункулы у него позже полезли. А теперь — хоть и сеют, но урожаи скудны, а коровы худы, и вместо тучных лугов шелестит сорная трава, как колючее море… И всё чаще скотники вместо кормилицы-коровы заводят узкорогих придурошных коз — тем плевать, что жрать, крапиву и ту жуют.

А Духовники всё твердят:

«— Мы кормимы землей и чревом её мы живы!»

«А как же, — думает Луций, — те дремучие леса, где живут сороваты.»

Городские власти-то с ними торгуют — одним камнем не обойдешься, вот и возят в город подводами строительный лес, работают пилорамы. А брёвна бывают — ого-го какие! Порой шестёрку битюгов надобно запрячь, чтобы притащить одно бревно. Как могли где-то вымахать такие огромные дерева́, если те же телеги никогда не возили глину к их корням? Что-то тут не сходилось…

И вольнонаёмных горожан — Духовники не пускают в колодец. Они крутят ворот, поднимают бадьи с породой к устью главной шахты и всё — дальше им нет хода. А землекопы, хоть и живут в городских кварталах, но чураются горожан и близкой дружбы ни с кем не водят. И говорят ещё — многие их них всё реже и реже выходят под небо. Луций и сам это замечал. Пустеют городские дома, и многие квартиры вечерами темны окнами, стоят без жильцов. Много уже и на Ремесленной таких… и это даже хорошо вроде бы, а то господин Шпигель давно поднял бы им плату.

Луций лежал и думал о всяком таком… потея так обильно, что порой казалось ему, что он напрочь растворяется в колючем одеяле.

Порой заходила тетка Хана и поила Луция тёплым, только что сквашенным молоком, от которого того тошнило.

Долгих два дня он пролежал пластом — теперь ноги вроде слушались, но была в них такая ватная слабость, что вообще не хотелось ими шевелить. Луций часто забывался сном, и тогда — мерещилась ему во сне та кирка, которую они стянули с воза. Снова и снова… Это надо же — как цепкий репей она к нему прилепилась. И чего ради только? Что в ней такого? Луций против воли снова начинал об этом думать, и голова гудела — как прачечный котел, в котором прачка Фа вываривала бельё.

Один раз, пока тётки Ханы не было дома, забежал Курц… и долго сидел подле, ожидая, когда Луций очнётся.

Луций был рад его видеть, но через силу изобразил недовольство.

Курц — тоже был какой-то снулый, будто только-только проснулся посреди белого дня. Сидел, а голова свешивалась, не держалась на шее.

— Это и правда сороват был… Да не простой лесной человек — Болтун. Такой, что куда там Лентяю-коровнику… — так сказал он, наклоняясь к Луцию и придерживая свою голову за волосы. Как отрезанную. Жуткая была картина.

— Чего он от тебя хотел-то? Зачем пытал?

Пытал…, а ведь точно! Так вот, что это такое было… Пытал, скручивал его мысли в тугой жгут, заставлял видеть и чувствовать всякое… Тогда понятно, отчего он такой выжатый…

Но Луций в ответ только плечами пожимал — не знаю, мол. Сам ничего не понял.

— Он тебя поломать хотел… — говорил Курц, переходя на сдавленный шёпот. — Мне следить за ним поручили…, а я-то, дурак — сразу и не понял: зачем? А как понял, то хотел тебя за шкирку дёрнуть, насильно от него отволочь… да он — прогнал. Совсем ничего не помню. Это Кривощёкий мне рассказал потом, что нёсся я, как пёс, под сраку сапогом пнутый. Нога вон одна разулась… башмака так и не нашёл потом. Насилу убежал. А чего он хотел-то?

Луций снова жал плечами и смотрел свирепо.

— Слышишь, Луц, — шептал ему Курц жарко, на самое ухо, но совсем уже неразличимо. — Он потому разозлился так, что ты ему противиться начал. Я тоже почувствовал. Он в тебя заглянуть хотел, а ты упёрся — ни в какую… Ещё и всякое Пятиугольное начал ему на пальцах показывать!

В шёпоте его сквозило почти восхищение:

— Нельзя Болтуну противится, ты ж знал. Только хуже будет! Он один раз в тебя полез, другой раз… А ты, не пускаешь, будто назло… Ох, он разозлился тогда!

Глаза у Курца были круглы, как два медяка.

— Как тряпку тебя трепал… Ну, то есть — я так чуял, пока бёг. Он-то про меня забыл сразу, а вот тебя мотал так, что и мне вослед попадало… Бегу, а по мне — раз… как вдарит… будто кнутом по шеяке. Раз! Потом — ещё раз! Думал, что шею мне свернёт, с тобой за компанию… Хотел-то он чего?

Курц запускал руку себе в шевелюру поглубже и поворачивал голову к Луцию, чтоб глаза в глаза. Луция аж замутило.

— Убери едало своё! — сказал он через силу.

Курц часто-часто закивал, так и наклоняя голову с помощью руки…, но всё же послушался потом, отодвинулся.

— Нельзя же так было! Правда… нельзя. У меня дядья были оба Болтуны… слабаки, правда… А я — сведущь. Сам Болтать не могу, только всё чувствую… Нельзя сильному Болтуну идти наперекор! Он тебя так сильно истрепал, что даже просто отпустить не уже мог. Ты бы упал сразу, людей переполошил. Я всё видел, когда убежал… из-за забора-то. Потому он тебя приболтал — развернул и погнал вперёд, с глаз долой… Мы с Кривощёким за тобой до самого Свечного шли. Всё ждали, пока ослабнешь, да упадёшь. А ты упал — так упал… мы уж думали — всё! Помер… Нельзя такому Болтуну перечить, Луц! Нельзя, понимаешь?! Ты, если на него наткнёшься ещё — всё как есть ему расскажи, ладно?

Хлопнула дверь внизу, и зашамкали тёткины шлёпанцы по лестнице.

— Чего он хотел-то? — отчаянно торопясь, спрашивал Курц напоследок.

— Вали, давай, отсюда, — ответил Луций. — Тётка пришла, не слыхал что ли? Сейчас полотенцем тебя погонит…

— Ладно… — сказал Курц, исчезая.

Луций ещё лежал, давился кислым молоком, слушал, как ворчит на него тётка, как выговаривает вечером матери… потом, к субботе — вроде отошёл.

А в воскресение Глина вновь задышала, позвала горожан к Колодцу. Тут уж никому не до болезни. Едва заслышав знакомое дребезжание стёкол в окнах, он мигом скатился с кровати, только проверил — на месте ли медяк, который дала тётка. По лестнице спускался — колени ещё подгибались, башмаки еще промахивались мимо ступенек, а по мостовой — уже бежал во всю прыть, будто ноги сами несли. В толпе его, ослабшего — издавили всего, конечно… пару раз так прижали к стене, что рёбра затрещали. Но, ничего — протолкался к Колодцу, не умер. Дольше всех стоял у гранитной цепи — чувствуя, как при каждом содрогании жерла отступает жажда от щёк и языка, из головы выветривается поселившаяся там свинцовая тяжесть.

Домой он пришёл весь мокрый — какмышь. Но уже нормальный.

А Курцу, который назавтра сунулся было опять со своими: «Чего он хотел-то?» — сунул кулак, крепкий уже, под самый нос.

Глава 8 (жестокая, как драка без причины…)

Их поджидали на выходе из Свечного проезда…

А может, и не поджидали… может, волопайская шпана болталась тут просто так, а они подвернулись под руку. Что толку сейчас об этом думать?

Волопайка некогда смыкалась с Ремесленными кварталами вдоль длинного, заросшего ивняком, как нос волосом, оврага. Теперь же чёткой границы между ними почти не осталось. За последние годы овраг, засыпаемый с обеих сторон, сделался совсем понарошечным. Груда измельченной породы — там, куда свозили её от храмовых выработок — понемногу надвигалась на овраг пыльной сыпучей горой. Над срезанным у самых корней ивовым буреломом раскачивались хлипкие дощатые мостики. Вялый задушенный ручеёк, прорывший когда-то этот овраг, слабо клокотал под ними.

Дома и дворы были накиданы по обеим сторонам оврага — там и сям, без всякого порядка. Ремесленники, живущие на той стороне, никого уже не удивляли, равно, как и волопайские пастухи на этой. Было и такое — ремесленный дом стоял в Квартале, а подворье с мастерскими, из-за нехватки места, вынесены были на Волопайку.

Так что эта пограничная улица чужой территорией не считалась.

Кривощёкий Эрвин, например, жил на той стороне, да ещё на самом дальнем краю Овражьей — за окнами его дома уже начинались пастбища и покосы.

Волопайских было пятеро.

Луций услышал, как им свистнули от забора — пятеро незнакомых пацанов сидели в его тени на корточках. Волопайские всегда так — наверное, даже срать садятся в кружок. Луций скривился и плюнул себе под ноги. Тогда волопайские поднялись, словно ожиревшие воробьи, обнаружившие меру непереваренного зерна в конском яблоке и около него заночевавшие — вспорхнули резво, но тяжело. У них были одинаковые тёмные головы, сплошь нечёсаные, с соломой в волосах. На щеке у одного — родимое пятно величиной с пощёчину.

Все они были примерно одного с ним возраста… может, чуть помладше даже, совсем шпана. И какие-то уж больно щуплые на вид. Только один мог похвастаться более-менее широкими плечами. Остальные же — баба сеяла горох… Было странно, на что они вообще надеялись.

Однако — было на что.

Они даже не успели сойтись посередине улицы… один из волопайских ощерился, показав брешь среди зубов, и вдруг оглушительно свистнул через эту щербину, подзывая кого-то ещё. Луций глянул — с переулка, торопясь, почти бегом приближались ещё четверо.

Кривощекий Эрвин вздрогнул и попятился — это было уже серьезно. Свечной проезд узок, и заборы его высоки… за заборами позвякивали цепи, и псы, шаркая носами по доскам, нервно бегали туда-сюда, пока ещё не собравшись залаять. Те пятеро — встали полукругом, загородив дорогу. Их шеренга особо бравой не выглядела, так что Луций не сомневался, что кинься они сейчас вперёд всей ватагой, то смогли бы прорваться — повалив, скажем, Щербатого и Меченого. Плечистый выглядел туповатым и не успел бы помешать. Да и стоял он дальше всех. Однако…

Свечной проезд пересекал Овражью как раз напротив Свайного Моста, и убегать по Свечному — означало бежать как раз в сторону Волопайки. В самое её сердце. Поэтому Луций и замешкался… А потом — было уже поздно.

Он развернулся к тем четверым, что приближались сзади, и сделал угрожающее движение — потянулся к ноге, будто проверив, на месте ли то, что припрятано за голенищем. Это, конечно, был блеф — ножа у Луция не было, да и не могло быть — Книга Поклонений под страхом смерти запрещала простому люду носить оружие, и случайный жандармский разъезд мог запросто, за одно подозрение, раздеть до самых порток, а найдя нож — закололи бы штыками прямо на дороге.

Вот и Волопайские — не поверили.

Главный из них — а это был Вартан Брюхоногий, его-то Луций знал прекрасно — презрительно ощерил пасть:

— Чего ныряешь? Пятка чешется? Или обоссался — в сапог натекло?

Они все разом загоготали, и у Луция аж в глазах потемнело.

Наверное, ещё можно было как-то избежать драки — метнуться на забор, через поленницу, попытаться уйти… Можно было и вовсе спустить на тормозах — вяло попрепираться для виду, отдать дежурные медяки и получить по рылу пару раз. Бить в мясо их вряд ли стали бы вот так, ни за что… Улица-то нечейная. Но эта Вартанова шутка всё решила — в глазах у Луция будто заколыхалось тёмное пламя.

Это сороват, наверное, был виновен — Луций аж заходился, когда вспоминал тогдашнюю свою беспомощность. Малейший намек на слабость вызывал в нём теперь острую злобу.

А потому, нагнувшись ещё раз, он вывернул кусок щебня из земли у обочины…

Вартан Брюхоногий выразительно смотрел на камень, и на лице у него застыл сочувственный интерес.

— Мал… — сказал он, словно в сомнении. — Мал для надгробного! А, братва?

Его ватага, гогоча, согласилась, что — да, мал… воробушка, разве что, похоронить. Или червя земляного. Эти подоспевшие четверо — были крепкими, с мосластыми кулаками. Носы у всех были свернуты на сторону, и от этого они напоминали задиристых петухов, застукавших в собственном курятнике чужого. Гогоча и зубоскаля, они, тем не менее, не стояли столбом — уверенно и незаметно обступали со всех сторон, вытесняя щуплых застрельщиков на зрительские ряды.

Вартан Брюхоногий, перестав вдруг ухмыляться, небрежно ткнул Эрвина в живот:

— Ты ж с Овражьей вроде? Ну, так вали отсюдова — мы своих не трогаем…

Если Кривощекий и хотел что-то возразить, то не успел — его моментально оттёрли в сторону, заслонили плечами.

— А вы, квартальские, чего сюда припёрлись, ремесло-у-козла-сосло… болты мазутные… это наша улица теперь… сидите в своих цехах, чумазики…

Всё происходило слишком быстро.

Наступая, их сноровисто теснили к забору.

Стало вдруг очень тесно — щепастые занозистые доски, нависая, загораживали небо, а спереди напирали волойлочные душегрейки, расстёгнутые голые животы. Плечо Курца отчаянно мешало — Луций отодвинул его локтем. За забором собаки перхали в голос, предчувствуя драку. Едва ли не лопатками ощущая уже обзолы заборных досок, Луций упёрся — встал, набычившись и остановив коротким тычком особо ретивого напирающего…

Камень в другой его руке предательски прыгал. Ладони взмокли, и Луций больше всего на свете боялся его сейчас уронить.

Вартан Брюхоногий, вальяжно подошёл и остановился напротив, оставив между собой и Луцием два шага пустого пространства. Сделал своей ватаге едва приметный жест — те замерли, выразительно переглядываясь. Словно не драка, а весёлый спектакль их ожидали.

— Ну? — коротко вопросил Вартан.

— Чего делим? — так же коротко, но страшным и сдавленным голосом отозвался Луций.

— А есть что делить? — сразу же вдел Брюхоногий.

Это следовало понимать, как приглашение откупиться.

Ну, а чего… вытрясти всю мелочовку из карманов — ведь хоть по одной монетке-то есть у каждого… Получить несколько дежурных зуботычин — и свободны.

«Выходит, — понял Луций, — волопайские не караулили их специально.» Они и впрямь — просто подвернулись. Он услышал, как рядом Курц облегченно переводит дыхание и, наверное, именно поэтому Луций презрительно скривился Вартану в ответ, хоть и знал, что получит за это трёпку. Сердце бешено колотилось за ребрами, и он медленно-медленно, по пяди, пятился вдоль забора.

— Ну, так чего, ремесло чумазое? — наступал на него Вартан. — Чем делиться-то хотел?

— С тобой… — пересохшим ртом сказал Луций. — С тобой, свинопас, и говно делить не стану!

Вартан Брюхоногий насупился и окаменел взглядом. Шутки закончились. Даже его шестерки справа и слева посерьёзнели и вытянулись. Замолкли на миг собаки за забором. Слышно было, как загнанно дышит Курц, подбираясь для прыжка. Луцию почудилось даже, что он слышит скрип размыкающейся челюсти — это Вартан Брюхоногий открывает пасть, чтобы отдать приказ и спустить своих шавок…

Это длилось всего мгновение…, но за это мгновение Луций много чего успел сделать. Он толкнул Курца в сторону, чтобы тот не попал под руку ненароком, потом отшагнул назад до самого забора, до самых его обшарпанных досок, выиграв тем самым место для замаха — Вартан ещё разевал свою пасть, когда Луций оттолкнулся пяткой от спружинившего забора и что есть силы метнул каменюгу в его удивленную физиономию.

Затянутое пружиной время тотчас распрямилось, и карусель драки бешено завертелась — камень вылетел из руки столь стремительно, что Луций почти не сомневался, что попадёт…, но Вартан, каким-то чудом сумел увернуться, камень просвистел, едва-едва чиркнув его по волосам и, совершенно буднично, как по старому ведру, ударил в лоб кого-то, стоящего позади. Тот поймал лоб руками и повалился назад, исчез — словно провалившись сквозь землю.

И прочей поцанвы тоже не стало вокруг — Луций различал только орущие морды и тугие картофелины кулаков, свистящие и почти задевающие его. Он прыгнул, разворачиваясь в воздухе, как кот… несколько раз получил по лицу — нечувствительно, вскользь — и, едва приземлившись, сам ударил кого-то. В ответ пуще заорали, и картофелины снова градом посыпались, одна за другой, без устали молотя по голове и плечам. Это было совершенно не больно и Луций поперхнулся от неожиданности, вдруг обнаружив себя лежащим в пыли.

Вздыбленная пыль летела столбом, и среди этой пыли он вполне успешно уворачивался от целой колоннады топчущих его ног. Собаки за забором захлебывались, бросаясь лапами на доски. Луцию посчастливилось выкатится в просвет меж одновременно вознесённых для удара войлочных подошв — он крутнулся на заднице, лягнул кого-то в живот и ещё кого-то — под колено, и сумел-таки вскочить на ноги. Пара картофелин свистнули мимо и совсем рядом сунулась вытаращенная — явно волопайская — рожа… Луций незамедлительно ударил — под кулаком хрупнуло, обладатель рожи дико завыл. Луций рубанул наотмашь второй рукой и насмерть отшиб её, угодив в чьё-то костистое темя… Его опять швырнули спиной на забор и несколько раз ударили — уже прицельно.

Первый запал драки прошёл, и долетающие кулаки не были уже мягкими картофелинами. От каждого удара — его скручивало и швыряло. Звон рассыпался в голове, саму её мотало, едва не отрывая от шеи. Сквозь череду слепящих ударов Луций увидел, как шлепнулся под забор насмерть измочаленный Курц… потом упал сам…

Как ему снова удалось подняться — он не помнил. Под рукой визжали, вырываясь. Он увидел свои пальцы, погруженные в чью-то копну волос, и дёрнул за эту копну, что есть силы дёрнул — загораживаясь ею от падающих сверху копыт. Волопайский потерял равновесие и, запутавшись в пакле его волос, Луций едва не упал вместе с ним.

Потом он увидел перед собой переулок — пустой и гулкий, как нутро рассохшейся бочки… и понял, что бежит. Он вырвался! Ему удалось… Откуда-то выскочил дощатый забор и с размаху шваркнул его по груди.

Луций повис на нём, задыхаясь, и эта короткая передышка, должно быть, вернула его к действительности — он оглянулся и увидел шатающегося, но бегущего к нему Курца, избитого, как пёс, то и дело роняющего на бегу красные плевки на дорогу… Увидел волопайских, настигающих Курца, отметил не без удовольствия, что они тоже неплохо так разукрашены… Потом увидел Вартана Брюхоногого, разозлённого сверх всякой меры и топающего, как ломовой конь.

Он затравленно огляделся… вокруг был уже не Свечной — заборы невысокие и хлипкие, зады дровяников с выпирающими из щелей серыми грыжами поленьев. Он увидел также знакомые космы лебеды в кружевных крапивных оборках, увидел накрошенное наземь стекло, отчего дорога тут походила на рыбную потрошильню, и, уже внутренне понимая, зачем сюда принесли его ноги — увидел рукоятку кирки, призывно торчащую из рыхлой зелени.

С такого расстояния она выглядела вполне безобидной деревяшкой.

Он кое‑как оторвал своё тело от забора и пошатываясь, сделал несколько шагов к этой деревяшке.

Мимо пронёсся Курц, вопя на бегу что-то неразборчивое.

Луций посторонился, пропуская его, потом сделал ещё несколько шагов.

Стеклянная чешуя хрустела под ногами. Из расквашенного носа часто-часто капало, словно там успели вырасти две красные сосульки и вот теперь — торопливо начали таять.

Луций вытерся, перемазав ладони красным.

Ещё пара шагов.

Сзади уже нагоняли, азартно хрипя.

Он сделал последний шаг… тот, что мог и взаправду стать его последним — нагнулся, борясь с головокружением, и ухватил за деревяшку. Она подалась из травы слишком легко, и он испугался до липких судорог, что это и впрямь бесполезный кусок валежины, что вот он распрямится сейчас, а в руках у него окажется куцый обломок. Он рванул черенок на себя… и на противоположном его конце обнаружилась угловатая тяжесть.

За спиной, уже совсем рядом, топотал Вартан, набегая и занося кулак для удара.

Луций знал, что теперь это будет не конское копыто, и уж конечно, не мягкая картофелина — это будет молот, дробящий кости… И тогда он закричал, и дёрнул всем туловищем, разворачиваясь и выволакивая из-за плеча разящую тяжесть…

Кирка свистнула, пропоров воздух и, не встретив перед собой препятствия, очертила пугающе-длинную дугу… ткнулась острием в землю, выворотив рыжий ком. Луция развернуло инерцией удара и он, озлясь на столь бестолковый промах, выдернул кирку из земли, снова вознёс на высоту замаха… и понял вдруг, что не видит больше Вартана перед собой…

Вартан Брюхоногий валялся как куль… как срезанный сноп — лицом в дорогу. Ноги его мелко и судорожно двигались, расталкивая пыль, а вокруг головы обильно пузырилось розовое…

Волопайские стояли не шевелясь — как подсолнечные будылья, с которых вот-вот срежут шляпкии.

Их обморочная неподвижность отчего-то разозлила Луция ещё пуще — до зубовного скрежета. Он снова замахнулся киркой и непременно ударил бы ещё кого-нибудь, но волопайские ожили и попятились. На их веснушчатых рожах тупое недоумение постепенно уступало место испугу. Потом — ужасу. Словно они постепенно, с каждым шагом назад — понимали, что произошло. Вартан Брюхоногий перестал сучить ногами, но розовое вокруг его головы всё ещё пузырилось.

Совсем не было видно его лица в этой пене, и сам он — будто тонул в обочине… ещё торчали наружу костистые клешни кулаков, но свежие ссадины на них уже зарастали пухлой пылью.

Вартанова ватага всё пятилась и пятилась. Луций пёр на них, пока не поравнялся с телом Брюхоногого… и встал над ним, шатко покачиваясь.

Внутри него всё звенело. Казалось, случись сейчас ещё хоть что-то, какая-то малость, окликни их чья-то хозяйка от своего белья на веревке — и он заорёт от ужаса содеянного, перепуганным зайцем понесётся прочь. Но ничего не произошло… на таких переулках ничего и никогда не случается в будний полдень — когда дома пустуют, и в отстранённом собачьем лае и воздетой ветром дорожной пыли тонет любая кутерьма. Дворы смолчали, и Луций принял их молчание за отсрочку. Дворы признавали — он победил в первой же серьёзной драке. Ватага Вартана обезглавлена, разгромлена, и теперь Луцию никак нельзя испугаться и бежать. Нельзя даже выглядеть испуганным. Вартан своё получил. И каждый получит. Каждый, кто хотя бы пикнет — получит вот этой киркой по едалу! Поняли? Упыри волопайские! Свинопасы позорные! Поняли? Ещё кого из наших тронете… Ещё кого из вас на Ремесленной увижу… Всю Волопайку на хрящи понадеваем!

Он снова пошёл на них, и они отпячивались, строй их прогибался пологой дугой. Никто больше не смотрел на тело Вартана — все косились на кирку, которую Луций упрямо волок за собой. Кирка брякала, отыскивая бока булыжников в мягкой пыли. Если бы они сейчас кинулись всем скопом — он ни за что не успел бы её поднять достаточно быстро, и уж точно не сумел бы никого толком ударить.

Но никто не кинулся.

Кирка вызывала ужас. Её ржавый обух до сих пор был заляпан кровью и мозгами Брюхоногого, а на деревянный комель налипли осколки теменной кости.

И, глядя на кирку, волопайские, наконец, побежали…

Бегство было столь безоговорочным и полным, что Луций против воли дёрнулся в погоню, и даже преследовал их четыре рыскающих шага. Потом опомнился и встал, переводя дыхание. По-прежнему никаких зевак не собралось вокруг… только собаки перхали из-за заборов, да полынные метелки под ними сухо трещали, болтаясь на ветру. Пахло как на бойне — железом и парным мясом. Луций стошнило, но он сдержался.

Внезапно он будто бы наполовину ослеп— мир странно сузился и потемнел. Луций отклеил липкие пальцы от рукояти и потрогал себя за лицо — левая сторона распухла, и тугие желваки на скуле и брови только что сомкнулись, наглухо запечатав глаз. Теперь ему приходилось отчаянно крутить головой, чтобы хоть что-то увидеть.

Надо валить! — всплыла из глубины перепуганная мысль.

Валить! Немедленно!!!

Эти-то, двое… — подумал он о своей ватаге. — Давно уже свалили, наверное. Ладно, Кривощекий — тот всегда был гнилой. А Курц? Тоже свалил? Вот, урод.

Он, наверное, сказал это вслух, потому что Курц отозвался:

— Да здесь я…

Луций повернулся на голос правой, зрячей стороной.

Курц стоял у забора, удерживаясь за острые навершия досок — почти висел. Глаза его были огромными и белыми во всю ширину. Сплошные выкаченные белки, как он ими видел только?

— Пошли… — велел ему Луций.

— Куда? — туповато переспросил тот.

Луций почувствовал, как кирка в руке ощутимо потяжелела. Он перехватил её поудобнее, совершенно без эмоций отметив, что перемазался в чужой до самого локтя.

— На Кудыкину гору! — сказал он, изо всех сил стараясь, чтобы голос не прыгал и не дребезжал.

— А? — не понял Курц.

— За ногу его бери!

— Кого?

— Дурак?! — заорал Луций. — Здесь трупака бросим, что ли?

— Не… — Курц покрепче уцепился за забор и замотал головой, что есть силы. Крови от носа и бровей полетело — брызгами.

— Сюда… подошёл! — чем громче Луций на него орал, тем мельче и судорожнее становился его голос. — Подошёл! И помог!

Не добившись от Курца ничего путного, он нагнулся и принялся сам ворочать Брюхоногого. Тот был помрачительно тяжел. Луций что есть силы тянул, ухватив под колено, но тело лишь грузно переваливалось. Неожиданно всё‑таки подошёл Курц и, бледнея лицом, впрягся во вторую ногу. Вдвоём они смогли сдвинуть Брюхоногого с места и проволочь. Он был почти взрослый мужик уже — волос на голом животе уже начинал чернеть и курчавится. Здоровенный какой… Они оттащили тело к забору в полынь — туда, где прежде валялась кирка. Это ничем не помогло — грузное тело Вартана лишь смяло и попригибало хлёсткие стебли, труп всё рано оставался на виду.

Луций в сердцах лягнул по заборной доске, и та вдруг легко соскочила с гвоздей. В несколько ударов он расширил получившуюся брешь. В чужом дворе уныло серел дровяник, задняя его сторона уже дышала на ладан. Поддевая киркой, Луций отковырял пять широких досок. Они с Курцем, запряжённые в Вартана, как конная пара в волокушу — пролезли внутрь и проволокли за собой тело. Поленья внутри были навалены кое-как, без перекладки… да и выбирал их бывший хозяин в основном с середины, так что в куче дров образовался глубокий желоб — они свалили в него тело и наскоро забросали нерасколотыми чурбаками, разровняв валкую кучу.

Зачем они всё это делали, зачем теряли время — позже Луций так и не смог этого объяснить. Просто чувствовал — труп нужно где-то спрятать, а ничего умнее в голову не пришло. Когда Луций был совсем молокососом, то ныкал утянутые на базаре пряники прямо под тюфяк, на котором спал. Наверное, они оба действовали скорее инстинктивно, чем разумно — так дети заметают мусор под половик.

Потом, когда всё уже было закончено, Луций подумал запоздало — не лучше было бы стащить тело к логу и притопить в ручье… Или на Громовом Тракте положить у обочины, обставив дело так, будто тележным колесом на спуске проломило голову. Но эти идеи были ещё глупее… к тому же они не смогли бы волочить тело так далеко.

«Пусть уж будет, как есть…» — решил Луций, подбирая кирку.

Курц увидел это и совсем ополоумел:

— Зачем?! — он едва не выл в голос.

— Умолкни! — велел Луций. — Раз ею убил — значит нельзя около тела бросать.

Они не решились подниматься от Лампадного прямо в город: прошмыгнули по пустырю за дровяником — бывшему огороду, давно уже нехоженому, не то что некопаному. Перевалились ещё через один забор, хорошенько попетляли по лопухам на склоне оврага, потом спустились в сам овраг, к жирно булькающему ручью. Содрали с ног башмаки, зашли по щиколотку в воду. Поднимая облака донного ила, долго шли по ручью — пока босые ступни не заломило. Забрались потом в самые дебри, в спутанные заросли ивняка, и там отмылись от крови. Вернее, отмывался, в основном, Луций, а Курц сполоснул лицо и руки, и толокся поодаль, всё так же запалённо дыша и каждый раз вздрагивая, когда ветер тревожил ивы.

Солнце уже подсело и закровавилось, когда они, наконец, выбрались на топкий берег и обулись. Прежде, чем покинуть заросли, придирчиво осмотрели и ощупали друг друга — не осталось ли где крови на одежде.

Курц косился на кирку и повторял раз за разом, как заведённый:

— Брось… Брось, а… Ну зачем тебе?

Но Луций почему-то не смог.

Он ведь так и хотел сначала — оставить кирку в ручье, притоптать в вязкий ил, и пусть ищут хоть до Морковных заговоров. Но вместо этого, вдруг потащил с собой. Сначала из ивняка на лопуховый подъём, потом — дурея от того, что делает — разделся ниже пояса, стянул исподнее, замотал в него пористое железо, всё ещё липкое от впитавшейся крови.

Сама мысль, что это оружие, уже один раз подарившая ему ликование первой кровавой победы, окажется навеки проглочена ручьём, и он никогда больше не ощутит в руке её опасной тяжести — была ему невыносима…

Куда её девать, он и сам не понимал. Не тащить же домой в самом деле.

Но без кирки — Луций совершенно отчётливо понял это вдруг — выйди из оврага он не сможет. Не захочет.

Глава 9 (нещадная, как торопливый суд…)

За оврагом был Свайный, а выше — Базарный Ряд, и день нынче шёл торговый. Торговали овсом, ещё пшеном и просом — черпали жестяной мерой и пересыпали из мешка в мешок. Мерно всхрапывали кони, распугивая обнаглевших мух. Воробьи трещали перьями и щёлкали клювами, возбуждаясь на эти зерновые реки.

И пестрел, мельтешил народ — прохаживаясь, прицениваясь, покупая и завидуя, ударяя по рукам и ругаясь на чём свет стоит. Глина надышалась вдоволь лишь третьего дня и по всем приметам теперь была сыта, а потому народ не боялся звенеть монетами в карманах. И валил, валил…

Землекопов среди них, к счастью, не было.

Луций замешкался, осторожно вглядываясь, но среди пёстрого одеяния горожан нигде не заметил коричневых фигур. Все были заняты делом, никто подозрительный поблизости не тёрся, поглядывая по сторонам. И вроде их пока не искали… На противоположном краю Базарного голубели жандармские куртки, но те стояли спинами — пуговицы ни разу не блеснули.

— Брось её, а… — уже без всякой надежды увещевал его Курц, но Луций лишь головой упрямо помотал.

Они поднялись из лога до первых лотков, до застеленных рогожей и заставленных мешками помостов, и облегчённо канули в толпу, как в реку.

Луция уже всего трясло от нервного напряжения. Он представлял, как выглядит сейчас со стороны — одноглазый, с расшибленной всмерть рожей, прячущий что-то тяжёлое под полой рубахи. Иногда паника подкатывала так плотно, что он оглядывался на дорогу — словно боясь, что закапал её кровью, наоставлял столько алых меток, что по ним его безошибочно найдут. Но, каждый раз видя лишь затоптанные булыги позади себя, успокаивался. Нечему было кровить — ссадины на лице уже подсохли, схватились коркой… да и кирку он хорошо отмыл, не могло с неё капать.

Курц обреченно помалкивал, и Луций ожидал, что вот сейчас он точно сдриснет…, но Курц так и проталкивался через толпу вместе с ним, даже старался помогать, чем мог — разведывал дорогу впереди и, убедившись, что всё спокойно, держался слева, загораживая собою тот бок, где у Луция выпирало из-под рубахи.

«Верный, как пёс!» — вдруг подумал про него Луций.

И зачем-то повторил это снова, будто для уверенности:

«Как собака…»

Благодарности к Курцу он почему-то не чувствовал… даже наоборот — ощущалась теперь внутри какая-то скользкая неприязнь. Может потому, что от одежды Курца пахло грязной водой, сопревшими в этой воде камышами. А может оттого, что он постоянно ушмыгивал вперёд и снова возвращался — занимал своё место по левую руку. И Луций никак не мог отделаться от ощущения, что выгуливает дворнягу.

«Как собака, — ещё раз подумал он, и посмотрел на друга именно тем взглядом, каким смотрел бы на своего пса… будь у него пёс:

Курц давно не был стрижен, и пегая шерсть у него на загривке топорщилась… и даже одно ухо было как-то по собачьи свешено. Он поразился этой неожиданной похожести — ни дать ни взять дворовая шавка, особенно если со спины смотреть…

«Ну… — тотчас одёрнул он себя, — ухо-то ему — просто сломали».

Вартан Брюхоногий настоящим конём был при жизни… по крайней мере, лягался совсем как лошадь. Таким копытом не то, что ухо…

А теперь вот — кончился Брюхоногий. Вытянул свои копыта… только и годились теперь они, чтоб между чурбаков торчать. Луций зажмурился, пережидая покатившую дурноту…, а потом, проглотив вязкое, сказал себе:

— Правильно я его прибил…

— Что? — оглянулся на него Курц.

— Ничего… — мотнул головой Луций. — Беги давай, дорогу пронюхивай…

Базарный ряд уже кончался, и толпа вокруг них понемногу редела. Они перестали чухаться меж чужих подшитых локтей и задниц, и смогли, наконец, прибавить ходу. Кирка под мышкой у Луция заёрзала от быстрой ходьбы, и он покрепче прижал её локтем.

От упоительной этой тяжести или от чего другого, но с каждым шагом эта уверенность в нём всё росла и крепла. Правильно! И, если б сумел — ещё раз прибил бы! И всех шавок его шелудивых… Он с покосился на сломанное ухо Курца и вдруг вспомнил — Эрвин Кривощекий. Вот кого он прибьёт с особым удовольствием. Сука! Сразу ведь слинял, как отпустили… не попытался даже постоять рядом. Ну, Кривощекий…

Додумать до конца эту мысль он не успел — Курц усёк впереди жандармский мундир, издали подал отчаянный знак, и они оба скользнули от Базарного Ряда вбок. Но и там — тоже голубели на пути две фигуры, пришлось сворачивать ещё раз. Пробежали между открытыми цехами, где отставшие от жизни старики упорно крутили всякую гончарную утварь. Здесь было шумно — вовсю скрипели круги, и то и дело шлепала поверх них глина. Слякотный звук сочился из-под многих ладоней, и глина размазывалась из липких пригоршней в лоснящиеся посудные бока. Чуть подальше, около остывающих печей — штабелем сушилось готовое. Луций никогда не мог понять, зачем деды убивают время на все эти крынки, если есть нормальные вёдра… Из чистого упрямства, надо полагать.

Торопясь, они прошмыгнули весь цех насквозь и выскочили на булыжную мостовую Литейного проезда. Тут и до домов оставалось — всего ничего.

Пару проулков пробежали бегом, пока дом старого Линча, пустой и выгоревший, с сотлевшими дощатыми заплатами поверх пустых проёмов, не заслонил их от людской улицы. Они встали за треснутым углом — отдышаться. Луций привалился боком к стене, Курц — по‑прежнему его заслонял.

Он оставался очень похожим на пса. Даже дышал по собачьи, мелко-мелко, развалив надвое редкозубый рот.

— Ушли… — тявкнул Курц, на время переставая дышать.

Луций кивнул.

— А что теперь будем делать? — спросил Курц.

Луций выпутал кирку из‑под одежды, наклонился и поставил её, уже совершенно неподъемную — прислонив к стене в том же месте, где сам стоял только что. Она звякнула, коснувшись случайного камня — даже сквозь тряпичные обмотки. Освободившуюся руку сразу же облегченно заломило. Луций по одному расплёл затёкшие пальцы и выпустил рукоятку — уже окончательно.

И тотчас, словно кружку с водой перевернули — все силы разом выплеснулись из него, и Луций стал немощен и пуст внутри. Ноги не держали больше. Он нащупал плечом кирпичи стены и ополз по ней.

Кирка стояла около ног — страшная до жути под всеми этими тряпками. И зачем только он её сюда притащил? Луций не понимал. Ничего уже не понимал… Вот же, Глина её побери. Внутри — тонкой струной снова зазвенела паника. Чего теперь делать-то? Куда он с ней? Надо ведь было, как хотел — притопить в ручье…

Где-то высоко-высоко, как ветер — оглушающее дышал Курц.

— Его ведь найдут, — сверху сказал он… имея ввиду Вартана, конечно же… — Волопайские донесут околоточному, и всё…

— Ну и что? — Луций ещё храбрился. — Мы их по рожам не знаем — значит, и они нас… Ну, скажут, что вроде ремесленные были… и всё на этом. А кто такие, откуда…

— У нас же у обоих морды набиты… по мордам и найдут…

Лучий задумался на мгновение.

— По домам затихаримся… Не будут же они все дома на Ремесленной обыскивать? А матерям скажем — мало ли, что брешут на Волопайке… Скажем, что мы с тобой друг с другом подрались… Понял? Как они проверят?

— А Кривощекий?

Луций замолчал.

Словно Курц голыми ногами наступил в душу, как в тот ручей — тёмная тягучая безысходность поднималась со дна. Да, точно… Кривощекий… Мы-то для Волопайских — все на одно лицо, чужаки. А он — почти свой. Найдут, придавят — сразу всё выложит, как миленький. Ещё и своего сверху приплетёт. А чего ему ещё делать-то? Он же на Волопайке живет, куда он денется…

— А ещё… — сказал Курц сиплым шепотом…

Он хватал воздух огромными глотками, но все никак отдышаться не мог.

— Они ведь отцу его скажут. Брюхоногу… А уж он — не пойдёт к жандармам суда просить! — голос Курца сорвался на тоскливый, почти беззвучный вой. — Луц, чего нам делать-то?

Луций смотрел на него молча.

Легко спросить: «Чего делать?» А вот как ответить?

Курц прав — дело было совсем дрянь. Такая дрянь, что хоть сейчас иди, да кидайся в Колодец головой вниз. Брюхоног был здоровенным жирным мясником, у которого даже воробьи не осмеливались тянуть обрезки требухи с прилавка. Поговаривали про него, что, когда он резал скотину — обязательно смотрел ей глаза при этом. Кривощёкий, вроде и рассказывал: завалит, мол поросёнка на пол, придавит его коленом, потом легонько так ткнёт ножом… и смотрит в глаза, пока хрюшка не задохнется кровью и визгом. Или обнимет корову за шею, ухватит ручищей на рог, полоснёт по яремной вене и держит рвущуюся голову… и смотрит в глаза, разговаривает с ней, пока корова не ослабеет и не рухнет.

Может, и брешет Кривощекий… Да, конечно брешет.

Но никогда ещё Луцию не было страшно, как сейчас.

— А ты ещё эту… — с собой приволок! — Курц с ненавистью указал на кирку. — По ней и найдут! Я же тебе говорил — брось. Утопили бы…

— А какая разница, если нас так и так узнают? — медленно, немея ртом после каждого слова, возразил Луций.

— Ну и прибьют нас обоих этой же киркой! — будто зациклившись, твердил и твердил Курц. — Сам Брюхоног и прибьёт. Выбросить надо было, Луц…

— Ладно, — внезапно решился Луций. — Прямо сейчас выбросим. Хочешь?

— Хочу! — хрипло гавкнул Курц.

Луций помолчал, соображая. Потом показал на дом старого Линча.

— Помнишь? — спросил он. — У южного окна одна доска была оторвана.

Курц моргнул.

Ещё бы ему не помнить — сами ведь и оторвали. Давно ещё, по малолетке… Хотели посмотреть, что станет с пойманным воробьём, если запустить его в приговорённый дом. Вспыхнет и сгорит он в прямо полете, или же — просто полетает и сдохнет. Воробья, правда, поймать не успели, а вот доску — оторвали заранее.

— Там точно никто искать не будет! — сказал Луций.

И Курц — закивал так истово, будто друг его нашёл единственный чудесный выход, и даже Брюхоног теперь ничего им сделать не сможет. Не найдёт кирки, да и разведёт руками…

— Пошли?!

— Давай…

— Возьми-ка кирку, — неубедительно схитрил Луций. — А то у меня рука — отвалилась уже…

Курц шарахнулся прочь, снова побелев до мучной бледности.

— Хрен тебе! — отрубил он решительно, на Луция, впрочем, скалиться избегая. — Ты что? Да я к ней не и прикоснусь… Ты что, Луц? Она же как проклятая! Да если б я знал — и тогда бы её не тронул.

— А вот тронул же… — разозлился на него Луций. — Сам выбрал, сам и тронул! Зачем вообще с воза её тянул, если боязливый такой?

— Ты же сам сказал… так чего начинаешь?

— Чего я тебе сказал? — зашипел Луций. — Я что тебе, пальцем в неё тыкал? Велел же — любую утяни. А тебе — надо было именно за эту схватиться.

— Так… это… того… — нечленораздельно опешил Курц.

— Чего того? Там ведь целая телега была этого хлама. Выбирай, не хочу. А ты… Вытянул же единственный хрен из морковной грядки!

Курц снова задышал — злобно, с собачьими хрипами, как дышать раньше смел разве что на Кривощекого. Совсем уж нелепо было сейчас подраться ещё раз из‑за какой-то старой кирки, но Луций подобрался и встал…

Драки всё-таки не случилось — в последний момент Курц вдруг опомнился и обмяк.

— Тоска какая-то, — сказал он тихо-тихо. — Может это она, окаянная, нас сейчас ссорит? Ты, Луц, подумай — может она и правда проклятая? А? Она же оттуда — из самой глубины… Может, ею уже столько землекопов прибили — не сосчитать, а? Нет, Луц, ты прости…, но хоть на куски меня режь, я её больше и пальцем не трону…

— Ладно, — сказал Луций и потрепал другана по загривку — будто пёсика погладил. — Ладно… Чего уж нам теперь?

Не глядя он протянул руку и безошибочно поймал кирку за рукоять. Странное было ощущение — та словно сама шевельнула навстречу деревянным комлем, ткнулась прямо в ладонь, и пальцы, коснувшись её, тут же и прилипли.

«Может, и правда…» — подумал Луций и потянул руку на себя. Кирка, скребя по мостовой и частично обнажаясь из‑под его разодранного исподнего, проволоклась следом.

— Ладно, пошли, — сказал Луций, боясь опять передумать. — Быстрее давай…

Курц понятливо закивал и опрометью метнулся за угол.

До того, как стать приговорённым, дом старого Линча был огорожен смешным низеньким заборчиком, это Луций хорошо помнил. Потом его, правда, порушили, и крохотный задний двор густо зарос. Вообще, сорняки почему-то любили проговорённые дома — даже самый ухоженный, самый плотно замощённый двор, и тот споро зарастал бурьяном. Толстые сухие плети сразу же начинали цепляться за фундамент, змеиться по стенам, расшатывая уцелевшую каменную кладку. Если дому и удавалось выстоять после огня, то он быстро врастал в землю — лишаясь опоры, кренился по углам. Трещинами шли стены. Обломки рассыпанных черепичных кровель понемногу срастались вокруг него в сплошную корку, громогласно-хрупкую под шагами любого, кто осмелился бы бродить поблизости.

Крадучись, они пересекли этот бывший дворик, умудрившись почти не наделать шуму. Миновали пыльный, как основ пересохшего колодца, но всё ещё правильно-четырёхугольный каменный развал так и не достроенной старым Линчем мастерской — крохотной, на одного человека. Стены её давно обвалились, но посреди груды камней всё ещё торчала, хоть изрядно поржавев, наковальня — та самая, на которой старый Линч на спор мастерил львиную голову из пушечного ядра. Даже кузнечные молоты — до сих пор лежали поодаль. Хорошие молоты. Небольшие, но увесистые — как раз по умелой стариковской руке. Никто из горожан и не подумал к ним прикоснуться.

Так и будут обрастать ржой, пока дом окончательно не рассыплется.

Вот и кирку — нипочём тут не найдут.

Сорняковые заросли сухо хрупали под ногами, хотя Луций и старался не оставлять следов. Впрочем, собой разницы не было — за ночь бурьян поднимется пуще прежнего.

Окно с оторванной снизу доской расположено было довольно высоко — чтобы в него заглянуть, нужно было лезть ногами на цоколь. Луций подпрыгнул, уцепился за деревянный край, заскрёб по цоколю подошвами. Давно, когда рвали доску — им пришлось карабкаться друг другу на плечи… Теперь же его собственного роста вполне хватало — довольно широкая, в полторы ладони, щель оказалась прямо перед его лицом. Он встал покрепче и, упершись лбом, осторожно заглянул внутрь.

Там, внутри, ему сначала показалось черным-черно — сверху дом тоже опутали вездесущие сорняки, за столько лет сплотившись почти что в полноценную крышу. Но, видимо, немного света все же просеивалось сквозь трещины — черз какое-то время Луций стал различать углы… места смыкания обугленных стен. Тусклые слюдяные кляксы, впаянные глубоко в кирпич, дрожали отражённым светом прямо напротив окна — видимо на этом месте пламя Духовников расплавило посудные склянки бабки Фриды.

Луций поднялся на цыпочки — посмотреть, что там на полу, и куда половчее будет кинуть… Никакого пола, конечно, не уцелело — половицы сгорели первыми. Зато было высоко насыпано что-то — целыми грудами, словно чёрного снегу внутрь намело.

Луций прищурился, пытаясь хоть что-то толком разглядеть в полумраке. Гребни этих груд, освещенные получше подножий — едва заметно пылили…

Луций услышал вдруг, как что-то брякает — будто стукаются друг о друга две глиняные крынки. Звук шёл не из дома, доносился откуда-то снаружи. Он даже не сразу сообразил, что это его собственные колени — трясутся, задевая одно о другое. Куда раньше он понял вот что — все эти груды тонкого праха внизу… да это же пепел. Приговорённый пепел. Тот самый, от которого болеют лошади и дохнут окрестные птицы. Пепел был тонок, как мука, и летуч, как мамкина пудра… только черён, как смоченный водой антрацит.

— Что там? — Курц к нему не полез, подал голос снизу.

И Луций еле слышно, точно страшась потревожить весь этот пепел одним лишь дыханием, зашептал ему:

— Лошадиная погибель…

Так называли этот пепел возчики с Ремесленного квартала.

Глава 10 (палящая, как ярость наказанья…)

Едва заслышав такое, Курц аж ладони на стену положил, и Луцию на мгновение показалось, что приятель собирается всё же карабкаться к нему наверх, чтоб своими глазами увидеть. Но он ошибся…, а может, Курц и собирался, да вовремя передумал.

— То-то, — дипломатично протянул он, так и оставаясь внизу, — кони шарахаются…

Луций только фыркнул презрительно. Тоже мне — мудрость! Это, небось, Духовники ему из Чёрной Книги начитали? Надеюсь, хоть денег за это не взяли… И мог и время себе сэкономить — если б посмотрел на припухшие лошадиные ноздри у коновязи, когда ветер дует со стороны приговорённых домов…

Луций попытался прикинуть толщину слоя, которым этот пепел выстилал нутро дома. Он ожидал, конечно, увидеть золу по углам — что-то ведь должно было остаться от тела хозяина, да и от всей обстановки. Но, чтобы столько… Как Луций не сверлил темень единственным своим зрячим глазом, но ни одной более‑менее целой головешки так нигде и не увидел — этот особый огонь всё и вся перетёр, будто ядовитыми жерновами.

Вот интересно — сказали тебе Духовники, что пепла тут — хоть сороватов из лесов выкуривай?

И как долго он тут лежит, туда-сюда пересыпаемый сквозняками?

Как только все кони в городе от него не ещё передохли?

А они, обалдуи — ещё доску с окна оторвали, да так и бросили. Страшно, что будет, если поднимется сильный ветер…

Тут уже не до лошадей — хватит, чтоб всему городу передохнуть.

Вдохнуть этот пепел — а Луций слышал, как болтают и о таком — всё равно, что залпом выпить стакан купороса. Вроде и живой пока, но уже совершеннейший мертвец.

Однако, нужно было со всем этим заканчивать — день не резиновый, скоро уже с Храмовых работ по домам начнут возвращаться.

Луций требовательно протянул руку за киркой, но Курц опять не попался на эту уловку — остался верен истовой своей клятве, и впрямь даже пальцем не пошевелил, чтоб подсобить снизу. Так что пришлось Луцию самому низко приседать, почти повисая на нижней из прибитых досок…, но до кирки, стоявшей у стены стоймя, он всё‑таки дотянулся.

— Осторожно, — забеспокоился Курц, когда Луций чуть не сорвался.

— Вот сейчас закончим — морду тебе набью! — пообещал ему Луций, с натугой выпрямляя колени. — Понял меня? Сразу с тобой до коновязи пойдём, где бабы воду берут. Там, на виду у всех — по мордасам и получишь… Чтоб Ремесленные видели, как мы дерёмся.

Курц равнодушно пожал плечами. План, как план — запутать людей, чтоб улизнуть из‑под ярости мясника Брюнонога… да, мол, хоть все зубы мне ради этого выбей!

Луций многообещающе погрозил ему сверху и принялся примериваться с киркой около щели — пройдёт ли.

Для верности её следовало забросить в дом куда подальше, а значит и швырять придётся посильнее. И очень бы ему не хотелось, чтоб в момент броска кирка задела за доски и свалилась где‑нибудь рядышком. Наверняка, тут же тучей поднимется этот пепел…

Кирка проходила под нижней из досок, но только-только — была гнутой, цепляла за край зазубренным обухом. Да и рукоятка всё ещё липла.

«Нет, — подумал Луций. — Так точно не получится…»

Отодрать ещё одну доску? Он наскоро поковырял вокруг одного из гвоздей, попытался поддеть киркой изржавленную шляпку. Потом представил, с каким скрежетом будет выдирать эти гвозди и… плюнул. Нет. Слишком громко, всю округу же переполошим. Да и глупо ещё больше расширять щель, если собираешься что-то в ней спрятать.

— Ну, чего ты там колупаешься? — торопил Курц.

— Отойди-ка… не маячь, — велел ему Луций.

— Чего? — не понял Курц.

— Давай, пшёл! — Луций притопнул на него — отгоняя, как надоевшую псину. — Ещё дальше отойди. Не так брошу — знаешь, сколько пепла оттуда полетит!

«А мне тогда — на голову тебе прыгать?» — додумал он про себя.

Курц всё понял и отпятился куда подальше.

«Эх… Кривощекого бы сюда сейчас…» — снова вспомнил сегодняшнее его предательство Луций, и снова разозлился — так, что в уцелевшем глазу побагровело….

Курц хотя бы — был псом верным. А вот Кривощёкий оказался трусливой шавкой, годной лишь на то, чтоб задиристо тявкать из-за плетня. Запихать бы его самого в эту щель до пояса — чтобы всей мордой зарылся в пепел, чтоб наружу лишь бздливая его жопа торчала…. Ну, ничего, Кривощекий! Свидимся ещё…

Так, кипятя себя злобой на Эрвина, он осмелел, наконец — сунул руку внутрь дома, держа кирку на весу, а потом — головой вперёд пропихнулся следом за ней. Чтоб подальше закинуть, нужно было хорошенько размахнуться сперва, а места для замаха ему и не хватало. А пепел… если им не дышать, то ничего и не будет… Обычное же дело — будто нырнуть, и сразу вынырнуть… Кого по малолетству старшие пацаны мордой в грязь не макали?

Верхняядоска по одному пересчитывала ему позвонки, но, облегая животом крошащийся подоконный кирпич, он протиснулся без особых проблем. И если бы…

— Луц! — перепуганно захрипели снизу.

На жопе ведь глаз не бывает…, но каким-то непостижимым образом Луций увидел, как внизу, среди бурьяна — тишайше беснуется Курц, обеими руками подавая его спине предостерегающие знаки.

— Скорее! Скорее давай! — замахиваясь перед броском слышал Луций, пока не прозвучало совсем уж невезучее:

— Едет кто-то…

Кирка моментально отяжелела, едва рывком не выкрутив ему кисть. Опешивший от такого Луций — не удержал её, и она выпала… Всем телом он рванулся назад и, к ужасу своему, застрял… и не то, чтобы застрял совершенно уж безнадёжно, но вывернуться из щели и спрыгнуть в бурьян — потребовало бы теперь куда больше того мгновения, что кирка провела в падении…

Луций сдержался, не запаниковав — слышал, как уже не скрываясь, в полный голос, орёт ему Курц, а сам тем временем проворачивался, высвобождаясь из западни… Но взгляд его неотрывно продолжал следить — как падает кирка, переворачиваясь попеременно то рукоятью, то обухом…

Она беззвучно коснулась пепла… породив, однако, другой, чуть запоздавший звук — глубокий монетный звон — когда брякнулась о кремнисто-твёрдое дно, пробив пухлый пепельный сугроб насквозь.

И тотчас — внизу словно разорвалась коптящая пороховая бомба.

Туго скрученные клубы ринулись прямо в лицо.

Луций запер дыхание и накрепко зажмурился… чувствуя, как частички пепла прижигают ему кожу, рванулся — да так, что показалось, едва не разворотил к херам всю стену. Затрещав краями, дощатая щель выпустила его. Он полетел с цоколя спиной вперёд, уже понимая умом — вдохнул… наверняка вдохнул… полные ноздри ведь набило. Лицо горело так, словно его макнули мордой в чан с прокалёнными железными опилками.

«Вот что, оказывается, чувствуют лошади… — придурковато думал он, падая навзничь. — Вот — что чувствуют…»

И лучше бы сейчас ему брякнуться затылком обо что-то твёрдое, чем…

Но ничего этакого, вроде половинки торчащей из земли кирпича, его дурная голова не встретила… только хрустнула под лопатками, сминаясь, колкая сорняковая путаница… Луций ссадил кожу на спине, но вроде серьезно ничего себе не повредил.

Всем воздухом, что кипел в лёгких, он шумно отфыркнулся через обе ноздри, совсем уж по лошадиному — заранее с ужасом представив, что сейчас вылетят в небо чёрные от этого пепла сопли. Но в реальности всё оказалось куда хуже — прямо в это небо, почти заслонённое от него колышущимися метелками бурьяна, изгибаясь дымным хвостом, хлестнул из окна сумасшедший чёрно-пепельный гейзер…

Щель под досками, забирающими оконный проём, чадила теперь, как топочная заслонка, раскрытая в самый разгар работы мехами — оттуда пёрло, всё более сгущаясь, всё туже и туже закручиваясь. Клубы пепла плелись узлами — многократно выворачивались наизнанку, исторгая сами себя. Со времен пожара на городской мельнице Луций не видел ничего подобного — не просто взвесь летучего-и-лёгкого, воспламеняющегося прямо в воздухе, не просто клубы… Это было похоже на бестелесное, но тем не менее ЖИВОЕ существо. Луций готов был поклясться — нечто гигантское и бесформенное парило над ним, изворачиваясь и перетекая само в себя, и себя же выдавливая наружу. Тошнотворные эти превращения даже видавший всякое бурьян заставляли в ужасе пригибать головы.

Существо выпустило из себя клубящиеся дымы щупалец, и они веером разошлись над двориком старого Линча, изгибаясь над каждым выступающим из сухой травы углом. Там, где они задерживались дольше мгновения — воздух стекленел и съёживался. И лоскуты этого съёженного воздуха начинали мерно оползать вниз, подпаливая сорняковые метёлки.

И вдруг — вспыхнуло…

Конечно, Луций хоть и рос пацаном борзым, но не разменял ещё и первой дюжины лет, а потому — тотчас забыл про маску старшака и предводителя ватаги своей улицы, которую привычно носил, не снимая. Сейчас — не стоял у него над душой Курц, да и Кривощекий Эрвин не маячил где-то поблизости, и значит не было сил играть в стойкого наедине с самим собой… Он позорно захныкал и заскулил, будто скулежом и всхлипами можно было закрыться от этого чёрного, невесомого, но яростного, шторма. Будто достаточно позвать маму, и дело тогда опять сведут к подзатыльнику. А вот и нет — ему теперь конец, тут и думать нечего. Вот тебе вся взрослая правда — его, Луция с Третьего дома по Ремесленной, сына своих родителей, сейчас просто не станет…

Вот как это случится — небо сгорит над ним, и пепел разойдётся облаком, широким и плотным, накроет его и задушит во чреве своём.

Вот как всё будет — пепел осядет, умертвив землю под собой, на которой хоть и растет какая-никакая трава, но она суха и мертва от самого рождения… и пепел умертвит заодно и его, Луция. Он останется лежать под пеплом, укутанный им и мёртвый — как тот воробей, что сдох под черепицей карниза, когда приговорили этот самый дом. Потом, месяц спустя только — воробей вывалился оттуда, выдутый ветром… Луций обнаружил его на мостовой — легкая пустая скорлупка из костей и перьев… Его, Луция — наверное найдут таким же…

Луций заслонялся ладошками… сквозь растопыренные пальцы смотрел на полыхающее небо над собой, ожидая первых жгучих прикосновений.

И они не заставили себя ждать.

Будто рой суетящейся мошкары — опустился и ужалил. Невесомые чешуйки пепла заскворчали, вплавляясь в кожу, и даже ладонные линии вдруг задвигались, заизвивались палимыми змеями… Это было больно, адски больно… Луций вопил, вопил кому-то: «Только не глаза!!! Не надо… только не глаза!!!» Стать слепым — отчего-то представлялось ему намного более страшным, чем просто стать мертвым. Умнее всего было ещё раз крепко-накрепко зажмуриться, но Луций то ли не успел, то ли… не сообразил. Или веки не подчинились ему — так или иначе, Луций увидел всё:

Бурьян, заполонивший дворик старого Линча, воспламенился разом — пламя взревело и затрещало. Рассерженными пчелами замельтешили туда-сюда длинные искры. Жар и треск наперегонки пробежали от границ двора к его центру, сомкнулись над Луцием, опалив того, как курёнка. И Луций видел сквозь свои ладони, теперь просвеченные насквозь — огонь вздыбился во весь рост и опал, оставив грязную дымящую плешь.

Но где-то совсем рядом — по-прежнему горело…

Ещё не вполне понимая, почему остался жив, Луций повернулся на бок и посмотрел туда. Дом старого Линча был объят пламенем — как и тогда, в том босоногом детстве, когда звон львиной головы по мостовой был способен увлечь их на целый день. Теперь же — пламя не казалось ему завораживающим. Оно — было страшным зверем, вырвавшимся на свободу. Оно слизнуло дощатую заплату с окна так же легко, как сквозняком сдувает мёртвую паутину с форточки. И оголённый проём с ревом испускал теперь сноп огня в небо. Напор пламени был столь силен, что крошился и отлетал камень. Одна из стен вдруг лопнула наискось, и расходящаяся трещина тоже была полна огня.

Потом всё вдруг закончилось. Как-то слишком быстро даже…

Как если бы выгорел одуванчиковый пух, которым дом был до краёв наполнен.

И пары минут не заняло…

Пока Луций валялся и корчился — пламя пробежало по границе до тла спалённого двора, чётко сворачивая на углах — будто выискивая, чем тут ещё можно поживиться… и, так ничего и не найдя, пыхнуло последний раз и исчезло, бросив в небо сгусток сизого дыма.

Треск смолк, и стало слышно, как голосит от коновязи какая-то женщина.

Потом забегали, затопали, задребезжали кругом брошенные ведра, и голосов добавилось — теперь орали наперебой:

Пожар! Пожар!

А где горит-то? Где?

Да вон же — дом приговоренный горел!

Что… что… Где…

Луций зашевелился в полном недоумении.

Когда он поднял руки повыше, чтобы ощупать низкое небо над собой — с локтей свесились обгоревшие лоскуты рубахи.

«Ну, и ну… — ошеломлённо подумал он. — Неужели… пронесло? Опять пронесло…»


Решив пока не радоваться раньше времени, он нащупал ладонями землю под собой — всё кругом было горячее и сыпучее — и сел прямо. Руки и ноги вроде слушались и сгибались там, где им было положено… Он сделал попытку подняться… и, вроде, устоял на ногах… Ручейки травяной золы широко потекли с его плеч. Сгорело всё вокруг, даже воздуха над двором больше не было — висела чадная, вышибающая слезу гарь. Всё равномерно дымилось — двор и небо над ним, а также всё плоское или угловатое, что обнажилось из-под сгоревшего бурьяна… даже сам Луций. Даже его следы… Убравшись за пределы выжженного прямоугольника двора, Луций всё равно продолжал метить мазками сажи и мостовую — это тлели, дымясь, его подмётки.

Да, что там чёрные следы… Луций, должно быть, и сам выглядел сейчас, как обугленная головня — каждый шаг прибавлял к повисшей над улицей дымной мгле ещё пару чахлых клубов.

Пошатываясь и кашляя, Луций путал следы, как мог — шарахался туда-сюда по Ремесленной. В дыму ничего было не разобрать — даже того, что прямо под ногами. Подмётки то стучали по мощёному, то опять ухали в мягкое и сыпучее… Луций долго не мог понять, в чём дело… пока не нащупал стену какого-то дома и не пошёл вдоль неё. Стало ясно, что пожар не ограничился двором приговорённого дома — ту зеленую траву, что спасалась от конских копыт и тележных колёс и жалась к самым домам, тоже подожгло.

Луций не особо этому удивился, как и тому, что булыжник мостовой вдруг показался ему горячим… нет, не горячим даже — раскалённым… Тётка Хана всё детство ему талтычила, что у таких малолетних негодяев, как он, однажды мостовая будет гореть под ногами… Пятки на самом деле жгло уже совсем нестерпимо, и Луций запрыгал, шипя от боли и соображая — куда бежать… Потом до него дошло, что это просто подметки протлели насквозь. Ош шлепнулся на задницу и, остервенело брыкаясь, содрал с ног дымящие башмаки. В подошвах и в самом деле обнаружились дыры, в какие и кулак бы пролез … да и в уцелевшей части подошвы красными светляками прятались искры.

Босой ногой Луций попробовал мостовую. Да, больновато оказалось, пятки успел он хорошо подпалить всё-таки…, но — вполне терпимо. Тогда он поднялся… представил среди дыма морщинистое лицо тётки Ханы и сплюнул ей под ноги. Вот же… дура старая… Плевок — был ритуальным… наверное.

Он пошёл дальше, придерживаясь за стену. Его мотало, будто он начисто отвык ходить по мостовой. Будто всю жизнь только и ходил по мягкого пеплу…

Кто-то большой, совсем неразличимый в дыму, налетел на него и схватил в охапку. Луций был слишком потрясён, чтобы вырываться. Человек невнятно заголосил над ним и потащил куда-то, сквозь ниспадающие дымные полотнища. Его тяжёлый сапог бухал совсем рядом с босыми ногами Луция, и у того испуганно поджимались пальцы. Один раз, запутавшись в ногах, он всё же не уберёгся — сапожище придавило ему мизинец, и Луций как-то совершенно по поросячьи взвизгнул. Его тотчас обступили и начали хватать руками — со всех сторон сразу:

— Покажи… Покажи… Малой, покажи…

Луций затравленно отворачивался от них. Наконец, кто-то решительный — обхватил его макушку и оборотил к себе, не позволяя крутить башкой.

— Глаза открой. Открой!

— Не лезь…

— Обожгло ему… не видишь, что ли?

— Не лезь, говорю…

— Да водой надо… Покажи рожу, малой…

Луций понял, наконец, что от него хотят и, сделав какое-то забытое, непривычное уже усилие, разлепил бесполезные в этом дыму веки… Странно, но дыма вокруг сразу же стало поменьше.

Вокруг радостно заголосили:

— Смотрит, щегол… Смотрит…

— Оба глаза целы-то?

— Целы… обгорел только сильно.

В лицо вдруг плеснули — не из ведра, конечно… кружкой или ковшиком. Но Луций от неожиданности глотнул воды и долго кашлял, сплевывая под ноги — чтобы не заметили, насколько чёрное откашливается…

— Ох, что делается… — опять сказал кто-то смутно знакомый… Луций так и не вспомнил — кто…

— А что горело-то? — разговаривали уже не с ним, а над ним… где-то над его макушкой:

— Да, дом приговорённый…

— Так не было ж Духовников…

— Старый дом. Давным-давно приговорён был…

— Старый? Да как?! Чему там гореть?

— Да, Глина его разбери… сам не пойму. Но говорят — стоял-стоял, да пыхнул вдруг.

— И правильно говорят — пламя-то через всю улицу шибануло… Пацана вон — пожгло…

— Да не одного его… Не видите, что ли — вон сараи горят по всему Ремесленному!

Луция, наконец, отпустили… и он понемногу выпутался из толпы, отпятился прочь.

Копоть, осевшая в глазах, всё ещё застилала мир, да и дыма тянуло со всех сторон, но он мог уже различить лица пробегающих мимо горожан. Никого из знакомых ему по-прежнему не встретилось — отчего-то сновали мимо сплошь рябые и сивоусые. Бегали чужие бабы с ведрами, широко плеща по дороге. Где-то вдалеке истерично молотили по железу. Дым слоился не выше первого этажа — окна вторых, не переставая, трепетали занавесками, овалы перепуганных лиц мелькали за ними.

У какой-то подворотни Луция опять было схватили за плечо, но тучный мастеровой в фартуке поверх робы — лишь оторопело глянул ему в лицо и тотчас отпустил.

Луций перебежал на другую сторону и там, обмирая, ощупал лицо руками.

Кроме непрекращающегося горячего зуда особо ничего не болело…, но вот под пальцами похрустывало — так, будто он мял прожаренную корочку на каравае. Это ему совсем не понравилось. Волосы, что прощупывались выше лба — были непривычно короткие и, почему-то, кучерявые. Когда он попытался запустить в них пальцы, с волос тут же посыпалось, колко запорошив глаза.

— Дайте воды… — крикнул Луций очередной бабе с ведром, что неслась мимо. — Дайте воды, тётя…

Та охнула, и остановилась, мокро облапив его и шваркнув дном ведра о мостовую.

Все остальные вокруг по-прежнему бегали, толкали, налетая друг на друга… спотыкались и чертыхались — вода в ведре всё плескала о края, никак не желая успокоиться. Тогда Луций нагнулся к ведру и набрал воды полные пригоршни — там, в обрамлении ладоней, отражалось, раскачиваясь его лицо. Вполне человеческое, хотя и перепачканное так, что ничего было не разглядеть.

— Как я, тетя? — жалобно спросил он.

Она только головой закачала.

— Мордашка-то побита… — заметила она.

— Под телегу попал… — машинально соврал Луций. — Возчик вильнул в дыму, ну и… прям оглоблями мне по морде… Я и упал в огонь. Так что, обгорел я, тётя?

— Обгорел-обгорел, чего уж тут… — сказала она. — Не сильно, но есть, чего уж… До пузырей… И волосики пожёг. Где ж так тебя?

— Так пыхнуло ж… — ответил Луций неопределенно.

— Так-так… — закивала баба. — Напасть какая. Говорят, по всему городу приговорённые дома дымятся.

Толпа начинала собираться и тут — она говорила это уже кому-то другому. Наверное, любые двое, друг с другом ненароком заговорившие — тотчас собирали вокруг себя народ.

— Неужто по всему городу? — спрашивал тот, кто первым около них остановился…

Ещё несколько человек подоспели и затараторили, перекрикивая друг друга:

— По всему! С верхних этажей хорошо видно — кругом дымовые хвосты. Которые дома приговорённые были — те все дымятся. А иные и горят. Хотя чему там гореть-то? А вот поди, спроси — пустые, а горят. Вон у господина Урядника — напротив дом такой… Как пыхнет огнём со всех щелей… Одна лошадь у коновязи — вожжи оборвала, да в галоп. А та, что привязанная осталась — сдохла. А у самого Урядника дом едва не загорелся— крыльцо парадное затлело, еле потушили. А яблони пожгло. Да в городе ещё ладно — строим-то из камня в основном. А Волопайка, говорят — чуть не подчистую выгорела. Избы, соломой крытые — как пошли полыхать, одна за одной. Что делается…

— Волопайка? — удивился Луций. — Она тоже горит?

— Она самая! А что ты думал — около Волопайки домов никогда не приговаривали? И по сейчас горит ещё… Слышишь же — в рынду колотят?

Луций узнал, наконец, этот металлический звон — это гремел тревожный колокол на пожарной каланче…

Вдруг из-за дымной пелены оглушительно свистнули на них, и ударил, налетая, кованный копытный топот. Разъезд конных жандармов вынырнул и промчался мимо, едва не разметав толпу. Люди заголосили и попятились. Один всадник пронёсся совсем рядом — Луций увидел его развевающиеся галуны, крупное отставленное колено, дающее лошади шенкелей… плоский штык, что болтался в ножнах, притороченный у седла. Конь под жандармом был той же масти, что и дым вокруг — чадно-пегий, и потому казалось на мгновение, что нет никакого коня, и жандарм сам собою галопирует мимо.

Луций умудрился даже позабавиться над подобной картиной.

Жандарм умчался… и следом за ним зателепались гривы четырёх битюгов — вильнула, объезжая народ, конная линейка, задребезжала дальше на прыгающих колесах… Пузатая громада бочки растаяла в дыму — полупустая, а потому утробно громыхающая на ходу.

— Не успеют, соколики-то… — мстительно сказали из толпы. — Как пить дать — до тла вся Волопайка погорит…

— Да где уж там успеть, — согласились с ним. — Так полыхало-то… Видали? У господина Урядника вон — булыги повыворачивало из мостовой. Дом, что напротив — весь трещинами раскрылся. Будто крынку киркой долбанули…

Луция обдало жаром от этих слов — будто ошпарило. Опасаясь, что слишком явно переменился в лице, он отвернулся и отошёл от людей прочь. Хотя это и было глупо, в общем-то — кто там в такой толпе за пацанячьим лицом следить будет? Но при упоминании о кирке его начинало прямо колотить, так что — ну его, от греха…

Глава 11 (свистящая, как миновавший кнут…)

Ремесленная всё никак не могла угомониться… звенела, грохотала, топала.

Люди сновали вокруг, люди, люди… Бегали, толкались, толпились при каждом удобном случае… Многие по-прежнему тащили с собой ведра — и полные, и пустые. Тащили непонятно зачем, и непонятно куда — что и где они собирались тушить? Что могло сгореть, то уже сгорело! Приговорённые дома хоть и стояли в череде всех прочих, но после приговора и сожжения — становились как бы вне города. Никто не строил рядом, никто не сооружал сараев или дровяников под их стенами. Дворы, если у приговорённого дома был двор — зарастали сухим бурьяном, который хоть и горел, как порох, но вряд ли мог что-то поджечь, кроме соломенных крыш — а таких в самом городе не осталось даже у откровенной бедноты.

Разве, что у господина Урядника крыльцо загорелось, так тот сам виноват — расширяя усадьбу, вынес пристройки почти вплотную к такому вот, почти начисто сожранному землёй дому. Нельзя думать, что запреты Глины больше тебя не касаются, будь ты хоть Урядник, хоть сам господин Начальник Жандармерии.

Вот Волопайка — это, да… Она — совсем другое дело. Там половина изб рублена из сырых окрестных осин — так строиться куда дешевле, чем платить сначала Духовникам за камень, а потом каменотёсам за кладку. Волопайский мужик — он сам себе хозяин, рождается уже с топором в руках. Да и кроме деревянных домов там есть где разгуляться огню — лабиринты сараев, скотские изгороди, сенные тюки. Залежи векового навоза кругом. Если уж Волопайка и начинала гореть, то тушить её вёдрами — что на кипящий чайник дуть.

Только помыкавшись по задымленной Ремесленной до самых потёмок и дождавшись, когда ноги сами вынесут его к оврагу, что отделял его улицу от Волопайки — Луций нашёл, наконец, в себе силы поразмыслить обо всём том, что успело наслучаться за сумасшедший сегодняшний день.

Мысль о проклятой Землекопами кирке он от себя упрямо погнал — только дурни всерьёз поверят, что обычному человеку, не Духовнику, и не Болтуну даже, по силам пробудить кого-нибудь из подземных богов. Того, что петлял дымными щупальцами над Линчевым домом. Приговорённые дома — есть сосуды не покорившейся плоти, они должны быть покойны, и нельзя никому их тревожить… так учат Духовники. Но любой городской пацан знал, что ничего страшного не случится, если зашвырнёшь, к примеру, камнем через одну из треснувших стен. Разве, что какой-нибудь возчик увидит и огреет вожжами по загривку.

Приговорённые дома от такого сами собой не вспыхивают. Даже когда кто-то из приезжих по пьяни снасильничал девку, и горожане за-руки-за-ноги забросили его побитую тушку в приговорённый дом — не случилась никакого пожара… А та ревущая лавина огня, что изрыгнуло из себя окно дома старого Линча сегодня — такого в городе и в глаза не видели. Тем более, что заполыхало не только здесь, а по всему городу разом… Почесав затылок и так, и этак — Луций решил списать всё на совпадение. Кто считает, что способен постичь намерения Глины — тот совсем безумен, должно быть…

Вот, угораздило же его сунуться в приговорённый дом именно в ту минуту. Да ещё и застрять… Как нарочно… А ведь проторчи в этой щели хоть на чуть-чуть подольше и… всё! Сожгло бы вместе с подмётками. И над городом развеяло бы… А опоздай к началу пожара — так и метался бы с этой киркой по округе, не зная куда деть… С какой стороны не глянь — везде удача.

«Я что — везучий? — непривычно подумал о самом себе Луций. — Фартовый?!»

Из-за оврага, почти невидимого в пелене, резко дохнуло ветром. Дыму сразу же прибавилось, он потёк по Ремесленной — весь какой-то тяжёлый, слоистый. Снова запершило в горле. Тёплая зола с Волопайки, приносимая этим ветром — высеивалась сверху, как неурочный снег…

Если притаиться тут, на самом краю оврага, отречься от шума и гомона в городе — то становилось слышно, как гудит за оврагом раздуваемое ветром пламя, набирая силу.

— Похоже, пиздец свинопасам! — сказали вдруг над самым ухом.

Луций перестал дышать, чтоб не закашляться, чего доброго… и его, по плечи сидящего в задымленной траве — не заметили, хотя и стояли, похоже, на расстоянии одного хорошего плевка.

— И чего это пеплы в старых домах гореть-то разом задумали?

— Да уж не оттого, что твой сват-конюх цигарку там кинул! — хрипло ответили ему, и Луций, округлившись в темноте глазами, сразу узнал второго заговорившего — это ведь тот сгорбленный здоровяк, которого Луций уже однажды подслушал, лежа в полыни, под забором… когда Землекопы кирку искали.

— Неужто, это и впрямь Семя так в них прорастает? А, дядька?.. — спросил кто-то третий.

— Тихо ты! — тотчас опасливо понизился первый голос. — Совсем одурел, что ли? Болтаешь такое прямо на улице…

— Да чего уж теперь… — не согласился с ним горбун… и ржавого металла в его голосе только прибавилось. Видимо, одёргивать его самого или его племяша — позволялось лишь тому молодому и злющему мастеру, на всех прочих он плевать хотел! — Если это Семя из Пепла расти начало — так хоть молчи, хоть во всю глотку ори теперь. Говорил же — раньше надо было начинать! Это вы всё твердили — потихоньку надо, потихоньку… Так что теперь — ша на меня цыкать!

— Да, тише… — первый голос сдался и сделался почти умоляющим. — Нельзя же громко о таком!

— А кто меня тут слышит? — надтреснуто расхохотался горбун. — Почтмейстер утопленный, что ли? Так тот — и не поймёт ни хрена…

Первый благоразумно промолчал, и горбун, подождав немного, подытожил: то-то!

— То-то! Говорил я — сразу нужно было… не шептаться по углам, а брать и делать! Новый мастер — совсем какой-то дурной, из собственного дерьма секрет делает… будто по вони не понятно, где насрано.

— Он же — мастер… — осторожно возразил первый. — Ему — виднее.

— Ему, может, и виднее… да я — одно только дерьмо чую. Дожили, от своих таимся — будто не братья мы друг другу, а блудаки… тьфу! И вот — дождались, дотянули! Сороват в городе появился, знаешь ведь?

Тот, первый — даже поперхнулся дымом от неожиданности:

— Не… я ж с подводами ездил, меня и в городе до сейчас не было … Как же он проскользнул-то?

— Мы его с севера ждали, трясли каждый обоз по Громовому Тракту… А он — видать с кем-то ещё приехал.

— Нашли, с кем?

— Ищем… Пока — знаем только, что въехал в город. Хитрый, сволочь… с возничими своими не встречается, в постоялом дворе даже не спит — чтоб не выдать, какая телега его привезла.

— А почем знаешь, что это Болтун? Может, он из смирных сороватов? Город с сороватами давно торгует ведь…

— Ага, щас… Племяш, ну-ка — скажи ему…

— Сам-то я его не видал, — с сомнением доложился племяш. — Но тот пацан, что пасёт за ним — описал, как он выглядит. И по всему выходит, что настоящий… самый, что ни есть.

— Тут и думать нечего! — опять перебил его хрипатый. — Описал, будто срисовал — весь в тряпках своих полосатых с головы до ног… бледный, как тля. Старый, опытный видать… даже взгляд, пацан сказал — будто змеиный. Прямиком из буреломов своих и выполз — немытый… и пыли дорожной из штанов, наверное, не вытряс, так в город войти торопился. Первым делом взялся дедов местных выспрашивать, да пацанов… А мы — всё друг перед другом шепчемся…

— Так что ж теперь? Мастер-то… что делать велел?

— Мастер — дурак! — со злостью процедил хрипатый горбун. — Крепкой жилы в нём нет, одни сопли… Говорю тебе — если не работал мужик в глубокой земле руками, не прочуял её кишкой…, а только приказы придумывал, да чертежи чертил — не может он ни хрена в таких делах понимать. Ты ведь меня знаешь — я сам на отсеве стоял, всю жизнь, с тех ещё пор как меня обвалом поломало, скрючило. Пустую породу разгребал, вот этими вот руками. Каждый камушек сквозь пальцы просеивал. Столько грунта ими промял — весь этот овраг засыпать можно!

— Знаю… Всё знаю… — подтвердил первый тем голосом, каким говорят обычно, глядя от собеседника в сторону.

— Пальцы ведь до костей стирали, ища… И нашли… Нашли ведь, Глина-мать-всея-наша… Как взвесил я семечко это в руке — ну, думаю, хорошо, что дожил. Теперь замолятся перед нами Духовники, и чёрная их власть потечёт, как смола — прямо в бурые наши руки.

— Ты, дядька… правда — не бы болтал лишнего… — тут, похоже, даже племяш не выдержал.

И хрипатый смолк — задышал протяжно и тяжело, с сырым шахтёрским присвистом…

— Не могу я молчать… — сказал он, наконец. — Как подумаю — кто-нибудь то семечко теперь возьмёт, да подберёт… так просто, будто монетку найти. А я ведь говорил мастеру — зачем нужно было тайком выносить? Зачем мудрить и от своих прятать? В тот же день собрались бы штольне, да прорастили бы его — с кого кровью бы взяли, с кого пеплом, а с кого и семенем мужским…

— Эка, всё у тебя просто… А Духовник, к нам приставленный?

— Духовника — на нож.

И племяш, и тот, что первым заговорил — примолкли совсем уж оторопело.

А горбун продолжил, всё больше распаляясь от их молчания:

— Ну… кого ещё помянешь? Господина Урядника? Так тот — вон, яблони свои растит, ему до прочего и дела никакого нет. Помню, были ж времена — Земляной Народец посмелее был. На отважное дело быстро решались. За одну ночь могли бы… Жандармов — на кирку. Сколько наших в этом городе, а? Ты считал хоть? Всяко побольше, чем жандармов. Да растерли мы бы их голыми руками — только дерьмо сквозь пальцы и полезло бы. А уж потом — вынимай Семя на свет, да взращивай… никто и пикнуть уже не посмеет.

— Да тише ты… — взмолились оба. — Тише… Чего на улице-то разошёлся? Мастеру вон и скажи…

— И скажу! — пригрозил горбун.

— Так скажи — нам-то чего в уши льёшь?

— Скажу. Ты чего подумал, что я боюсь его? Сопляка этого? Да он ещё через штанину мимо горшка ссал, когда уже я землю пальцами сеял.

— И скажи. Вот сегодня сходка будет в Каменном Сарае и скажи…

— Напугал… В Сарае, так в Сарае. Мне, знаешь — что каменный сарай, что деревянный… Нашли, тоже мне, место святее Колодца. Да я, когда первый раз под землю с лопатой шёл — Сарая этого вашего и в помине не было ещё…

И всё… На этих словах закончилось у Луция везение на сегодняшний день. Опять конский топот и хрип налетели из дымной пелены. Выскочили всадники. Жандармский десятник, наверное, сначала хотел сшибить трех подозрительных людей с обочины, потоптать лошадью — чтоб не собирались компаниями…, но вовремя разглядел бурый цвет их роб, рывком натянул повод, отворачивая лошади башку в сторону.

Разбавляя дым ещё и пыльными клубами, они пронеслись между землекопами и Луцием — заставив того скатиться вниз по склону, в самый овраг, чтобы не быть растоптанным.

Лошадям было очень трудно бежать в дыму — хлопьями летела горячая пена от морд, шлёпалась на сухие зонтики дудыльника и пузырилась поверх них. То и дело попадая ладонями в липкое, Луций заскрёбся наверх, к дороге… но, когда выбрался — ни самих землекопов, ни звука их шагов, ни даже хриплого рыка горбуна — больше не было слышно.


Луций кинулся было назад к Ремесленной, куда скорее всего ушли эти трое… и вскоре углядел в дыму чью-то похожую спину.

— А с кого мне теперь брать? С кого? — обладатель спины мельком оглянулся на подбегающего мальчишку, и Луций увидел совсем не то лицо, какое ожидал — не рубленую из камня землекопскую рожу, а впалые щёки и скорбный рот в обрамлении куцей бородёнки… мятое и сморщенное лицо, как у терпилы — совсем не опасное. — Вчера ведь только им за требуху вперёд заплатил. Баба моя меня ж и ругала потом — зачем, говорит, дурень, давал вперёд? А я что?.. Это ж мясники — вперёд не заплатишь, так они скорее собакам скормят. А с кого теперь?.. А ей — что скажу?..

Луций пробежал мимо… метнулся в другую сторону.

— …не будет. Не будет сена теперь, сосед — точно тебе говорю. Можешь хоть прям сегодня козу свою и резать. Туда ей, кстати, и дорога. Замотала нас всех совсем — мемекает под самыми окнами. Так что — докармливай то сено, что запас, да режь… Тебе чего, пацан?

Луций помотал головой и кинулся дальше.

— Чего это она? Чего воет-то?

— Да племяш у неё вроде из Волопайских. Только что пришли из-за оврага и сказали ей — жив… хоть и погорел начисто, до кола последнего.

— А, племяш… Ну, жив хоть… И чего воет?

— Так ведь к ней жить-то теперь придёт. С выводком.

— Так не пущать!

— Да как не пущать? Племяш всё ж таки…

— …

— …

— …

Луций остановился посреди улицы и крутил головой беспомощно. Всё были одинаковым в дыму — все спины, все голоса. Людей было слишком много вокруг, всех не оббежишь… Люди ходили, останавливались, сбивались вместе и рассыпались, как лущёный горох. Каждый говорил своё, но голоса у всех были похожи — хриплые, севшие от дыма и криков. Как найти горбуна-землекопа среди них? А никак… Коли уж выпало зерно с воза — найти ли его на проезжей дороге?

Он ещё какое-то время, совершенно ни на что уже не надеясь — ходил среди людей и слушал. Но везение больше не повторилось.

И то говорить — не полным ли ведром удача плеснула сегодня на Луция, не все ли концы попрятала в мутной воде? Волопайка в огне, и неизвестно ещё, выжил ли сам Брюхоног…, а если выжил, то скоро ли хватится в этой кутерьме младшего из сыновей. Кирка спрятана теперь — надёжнее некуда, да и тело Вартана вряд ли найдётся на том пепелище, что осталось на месте дровяника.

А что до слов, донесённых до его ушей дымным ветром… пока просто запомним их, потом подумаем ещё над ними…

Волопайка горела всю ночь.

Накануне её вроде бы залили, но пепелища, оставшиеся на месте иных дворов — продолжали упорно дымиться и, видимо, припрятали в пепельных утробах коварно тлеющие головни.

Сердобольная и всежалостливая тетка Хана молила Глину о дожде. Жгла всенощно вонючие жировые свечи, калила в них нательный камушек. И шептала, шептала. От её голоса Луций так и не смог уснуть.

Дождь так и не пролился.

Даже наоборот — ночью опять поднялся ветер, разметал пепел и заново раздул угли. Потушенная было Мясницкая Усадьба снова разгорелась. На заре опять хрипели кони, и грохотали ободами о мостовую пожарные линейки. Но огонь успел перекинуться на драные кровли уцелевших сараев, которые ввиду наступившей темноты и миновавшей опасности перестали поливать водой…, а оттуда, каким-то чудом сумел дотянуться до давильни Угмы Стреляного, до оплетённых глиняных фляг с маслом, которые тот, опасаясь грядущего разбоя и раздела, задумал вывезти утром, и уже договорился с телегами. И пожар, побеждённый было — воскрес и пошёл, как пьяный околоточный, от двора ко двору. Луций видел из окна, как бесновалось зарево за оврагом, как жёлтые сполохи пожара волнами поднимались то тут, то там.

Потом ветер переменился и на город снова наволокло дыму.

Тетка Хана, наконец, угомонилась внизу и, охая, уволоклась спать… позабыв шлёпанцы около лестницы.

Луций, ослабевший от невеселых дум, тоже заснул было…, но сразу же, как по волшебству, ему привиделся во сне старик‑сороват. Одной рукой тот вытряхивал песок из полосатых штанов, а другой — придерживал у пояса что-то круглое, похожее на волосяной шар, вымазанный густым красным клеем. От этой картины Луция словно вышвырнуло прочь из сна — он не успел ни испугаться по-настоящему, ни разглядеть, чем же на самом деле был этот шар, покрытый спутанными и слипшимися волосами. Хотя — чего там гадать… Какие сны может видеть вчерашний убийца сквозь прожженные насквозь веки?

Луций тихонько встал и прокрался к зеркалу, висящему на гвозде в материной комнате. Заря за окном ещё не давала достаточно света, а затеплить ночник он всё‑таки поостерегся… Его лицо было обожжено, особенно с левой, побитой Вартаном стороны — там кожа отслоилась и пошла пузырями. Они были, в основном, мелкими и сейчас, при таком неверном свете, он скорее чувствовал их наощупь, чем видел в отражении… Но несколько пузырей под утро надулись, наполнились тугим соком и стали размером со спелый желудь.

Но сильнее всего Луция беспокоил левый глаз.

Веко было совершенно точно прожжено насквозь.

Луций не понимал, как такое могло случиться — пламя продырявило веко и не тронуло глаз при этом. Но ему не чудилось — когда он зажмуривался, и в правом глазу наступала привычная темнота, левый продолжал отчетливо видеть и затёртое зеркало… и своё собственное лицо, в нём отражённое.

Луций пытался расправить веко пальцами и рассмотреть получше, велика ли дыра…, но оно вдруг пошло рваться, совсем как мокрая бумага, и он, перепугавшись, оставил его в покое.

Глава 12 (слезливая, как краденая совесть…)

Ни мать, ни тетка Хана, этой дыры у него в веке не заметили, а то — всыпали бы по первое число.

Мать, увидев расквашенную и опалённую физиономию Луция — и так раскричалась и отвесила ему привычный подзатыльник. А потом, осторожно отмыв мокрой тряпицей с его лица мазки сажи и иголкой выковырнув вплавленные в кожу чёрные крупинки, расплакалась и добавила ещё. Луций морщился и терпел.

— Что ж такое-то? — ругалась мать. — Откуда ни посыпались шишки, так все наши. А, Луций? Ты что же, нарочно везде грабли ищешь, чтоб на них напрыгнуть?

Услышав её, тётка Хана прекращала моления, заглядывала в дверь:

— Покажи свинье лужу, она и уляжется тут же… Ох, Кира… Каким растёт, малец-то… Эх, сладкие были посевы, да всходы жестокие…

Мать гнала её, макала гусиное перо в белёсый студенистый жир — плошка с жиром стояла тут же, и свет от лампы, ненароком задевая блескучее её нутро, сам с омерзением отражался прочь — и смазывала Луцию левую щеку, щекоча зудящие основания пузырей. Луций отстранялся, содрогаясь щекой.

— Ну где… нет, ну где, скажи, можно было так рожу-то прижечь? Луций? Что ты её вечно пихаешь, куда собака нос не суёт!

Луций кривился и выдавал первое, что в голову приходило:

— Упал…

— Ты мне побреши ещё! — слышал Луций сквозь звон в голове после материнской затрещины. — Куда так упасть можно, прямо на морду-то? Ты ж не кот, чтоб зубами колбасу с горячей сковороды таскать…

— Пожар же, ма… Там толкались все. У господина Урядника крыльцо загорелось — так мы вёдра таскали, помогали потушить … Жандармский разъезд пролетел — та-ак толкнули… Вот и упал.

— Вот же заливает, поганец! — изумлялась тётка Хана.

И жир в плошке — всё не кончался никак.

Со временем Луций к нему притерпелся и не содрогался больше от тех скользких клякс, что мать размазывала по его щекам. Свет от лампы, и тот пообвык — нехотя принялся зализывать оплывшие жиром края.

Потом Луция отпустили… и, уходя с кухни, ему удалось стащить чистое полотенце. Жир, который Луций тут же стёр с лица, превратил его в замасленный лоскут, и Луций без колебаний зашвырнул полотенце под кровать.

Несмотря на материно лечение, с утра он чувствовал себя намного лучше, чем ожидал даже.

Это от того, видать, что с первой зарёй никто не пришёл за ним, не затарабанил ногами в дверь с матерным рёвом. Не нашли к утру ни Вартана Брюхоногого, ни его косточек. Скорее всего и сам Брюхоног, которым пугали непослушных детей и на самой Волопайке — сгинул в ночном пожаре. Не побежит он теперь по городу во главе толпы мясников, пьяных и пузатых… не оскалится при виде его, Луция, беззащитного горла. Не увидит Луций ножа в волосатом кулаке Брюхонога — такого блестящего и скользкого на вид, словно и его вечно хранят в точно такой же плошке с гусиным жиром. И не заглянет Брюхоног ему в глаза напоследок. Потому как сказали уже с утра — нет больше Брюхонога. Сгорела главная Мясницкая усадьба. До тла сгорела, и Брюхонога не видели среди живых.

Так что, рожу слегонца опалить — это тьфу, мелочи… Курц был прав — за такой расклад и одного глаза в придачу отдать не жалко.

Всё утро Луций осторожно выспрашивал у надомника Ороха — дядьки, что жил в угловой комнатушке напротив их с матерью и тёткой половины:

— Как же, как же — сгорела Волопайка! — Орох рад был и с пацаном соседским побалагурить, лишь бы подольше не приниматься за работу в такое-то утро. — Почитай вся до угольков и сгорела…

Он и раньше был припадочным, заикой и башкотрясом…, но сегодня плешивую его голову — безостановочно мотало туда-сюда от количества задержавшихся в ней новостей.…

Правда, на взгляд Луция — были эти новости слишком уж однообразными:

— И Мясницкая Усадьба сгорела, малой… Как есть, вместе с амбарами всеми… Вместе с обозом — его только вчера для Храма нагрузили. Окорока там во-от такими грудами лежали… потом ещё — копчёные шпики в рулетах. И бочонки с солониной… Одним словом — всё добро сгорело…

Орох — говорил и облизывался, как оголодавший пес. Даже глаза закатывал, вспоминая: запах, какой запах там стоял… Обоз-то на заднем дворе готовили к выезду — поставили сразу четыре телеги в ряд, так и запрягать проще… А как началось… Вокруг всё пылает — не подойти, а с телег скворчит, как с мясных сковородок… бочонки хлопают, пузырят рассолом сквозь щели… Бечёвки трещат, шпики все вывернуло — мякотью наружу. Одним запахом наелся…

— Так сам мясник-то, он-то — чего? — не отцеплялся Луций, понемногу сворачивая дядьку мыслями в нужную сторону.

— Кто? Брюхоног? — спотыкался словами Орох, не в силах сразу отойти от столь лакомых воспоминаний. — Да, откуда ж я знаю? Слышал, как говорят — что, вроде, подох Брюхоног… Из дома выйти не смог, так в дыму и задохнулся.

— Ты сам видел, что ли, дядька Орох? — внутренне ликуя, однако огорчался для виду Луций.

— А тебе, пацан, какое до Брюхонога дело?

— Так… заплатили ж ему за требуху, — нашёлся Луций. — Мамка вперёд заплатила. А с кого теперь?

— Эх… — тотчас махал рукой Орох, начисто успокоенный этим объяснением. — Не, сам не видел… Какие-то тела, правда, рядком лежали там, под рогожей… А чего мне на них смотреть-то? Уж на удушников да горельцев — насмотрелся я за долгую жизнь… А тут целый обоз — скворчит прям передо мной, как мангал на ярмарке… дымится. Жаль краюхи с собой не было — так бы запах этот на неё и намазал! Живут же свинопасы… ой, жирно да вкусно…

Луций уже и ушёл…, а тот всё стоял на лестнице, привалившись к перилам и вспоминал, вспоминал вслух: окорока в огне, свиные ребра, тающая на них нежная мякоть. Туго натянутые бечёвки, которые рвались, не в силах удержать свернутыми расползающиеся в огне мясные рулеты… Сколько Луций его помнил — Орох вечно был голоден. Они с Курцем иной раз отсыпали ему ворованных овсяных пряников, твёрдых и стучащих, как деревяшки. И хохотали, глядя как Орох остервенело пытался их разгрызть слабыми зубами…, а потом всё равно прятал за пазуху.

— Погорела Мясницкая! — это Луций продолжал слышать уже через окно, когда Орох пошёл выметать пепел от крыльца, да опять зацепился с кем-то языками.

В ответ было — жалко людей, ох, как жалко… А-а-а, это тётка Хана опять…

— А чего их жалеть? — на пол-улицы заспорил с ней Орох. — Эк ты, старая, загнула… Тут вкалываешь, вкалываешь…, а эти упыри — расселись на весь рынок со своим мясом и сосут под себя. Видала, почём свиная требуха у них? Ещё и вперёд за неё берут… Глина их всех до одного побери! Да у них на дворе воробей мяса в день больше склевывает, чем я за целый месяц вижу. Не-ет, пускай их другие дураки жалеют, не я… Храм они, видите ли, кормят… Кормят-то кормят, только ведь и сами жрут — поперёк себя шире. Брюхоног, может, и не в дыму угорел вовсе… его поди огнём припекло — вот он, как окорок, попёрек пуза и треснул…

Они вдрызг разругались и разошлись. Метла почиркала о камень немного… и снова присеклась, когда кто-то вполголоса заговорил с Орохом о Вартане. Луций аж из окна свесился, но так и не разглядел того, кто подошёл к дядьке с вопросами — козырёк над крыльцом скрывал его надёжно, как шляпа чужих вшей.

— Это сынок-то его, мясников? Кучерявый этот, что ли? А Глина его знает… Тоже ведь — оглоед. Сопляк ещё совсем, а ряха-то уже — во! Как у взрослого бугая. И волосы вокруг пупа вьются уже. Это ж сколько мяса надо сожрать, чтобы у пацана волосы и на пузе закучерявились — похлеще, чем у меня на мотне. Ему что, — орал Орох, уже совсем потеряв берега, — маманя вместо титьки шмат грудинки совала?

За такое вполне можно было и по роже получить, и Орох — похоже, что получил… вернулся в дом, принялся шумно умываться на кухне.

— Так что там? — допытывался Луций, прокравшись туда же. — Дядька Орох… кто тебя спрашивал?

— Да шатаются тут всякие… сам, поди, погорелец… — отмахивался Орох. — А Брюхоногов сынок… да тоже, поди, подох. Говорят, так и не нашли — ни целого, ни обгоревшего… И когда только успели погоревшую усадьбу по головёшкам растащить, да пересчитать всех… Как вообще отличали? Сынок-то — здоровенный вымахал, весь в папашу своего…

Тётка Хана услышала и опять напустилась на них с криками. У той было всё одно, да потому — горе какое, люди ж… Люди! Мальчонка сгорел! Что делается…

Луций ушмыгнул, пока заново не началось.

Орох ещё помыкал что-то ей в ответ… потом махнул на всё и поплёлся к себе в каморку.

А тетка всё голосила и голосила внизу…

В суматохе этой и светильник в комнате, как рассвело, позабыли задуть — до сих пор качалось в нём пламя… жёлтое, слегкакоптящее.

Луций никак не мог отойти от впечатлений вчерашнего пожара, а потому тушить не стал — засмотрелся на огонь, присев рядом… и лишь задремав, обнаружил, что даже когда веки его сонно слипались, он всё равно продолжал отчётливо видеть крохотный язычок пламени. Была ли причина в сквозной язве на веке, или нет — сразу и не понять было… Но он закрывал глаза, и пламя менялось, становилось другим — расплывчатым и плавным, мерно качалось, задевая копчёное стекло.

Как пожарный колокол…

Бессонная ночь понемногу отбирала своё у дня — Луций всё-таки заснул, положив на руки уцелевшую правую щёку. В зажмуренном, но дырявом глазу пламя сделалось совсем тяжёлым и крепким — будто литым. Всякое начинало мерещиться в нём — вот среди дремучего сырого дреколья расправляло узлы ветвей кряжистое дерево. Совсем сухое — с суками, обломанными, как кость… старое, как сам мир. Трава густо росла у его подножья, карабкалась вверх по стволу, как по склону оврага — и продолжала расти прямо из ствола, как-то впишись жадными корнями в разломы коры. Это дерево было старше и выше всех остальных — ветви крючились, но возносились в небо. Ветер равномерно ударял в середину ствола, как колотушкой… и дерево раскачивалось — будто переминалось с ноги на ногу.

Не успел Луций толком к нему присмотреться, как дерево скрутило ствол, оглянувшись через плечо на него — на Луция, едва заметного среди этой травы… Тотчас бугристая кора на стволе набухла двумя близкими бороздами… потом кора лопнула, борозды разошлись, обнажая костяную желтизну рта.

Вот что это было — дерево ухмылялось… нет, дерево хмурилось на него, сближая наплывы бровей. Углублялись пустые, но всевидящие дупла, глядящие прямо в душу. Распахивался полосатый травяной халат, рассыпая сухую труху из складок.

— Это твоё? — то ли спросил, то ли подсказал ему человек-дерево, протянув что-то…

Луций, растерявшись, принял было протянутое, не глядя… и в ужасе отшвырнул прочь, едва коснувшись — опять то круглое, с липкими от крови курчавыми волосами. Оно упало у самых ног и покатилось в траве, шурша как тысяча подползающих змей…

— Своё — возьми… Моё — отдай…

Луций не сорвался с места лишь только потому, что знал, как устроены сны: бесполезно ведь бежать, побежишь — ноги в землю врастут. Понял, наконец-то? А нужно будет — по самые яйца в Глину тебя вдавим! Это сороват, человек-дерево так ему говорил? Наверное… Сороват был в бешенстве — сучья рук тянулись и хватали. Великое множество пальцев было на них — крепких, узловатых, цепких, как багры… Луций вырывался, теряя клочья рубахи.

— Что отдать-то? Что? Кирку? Семя?

Дерево взорвалось шквалом мёртвой листвы и сухих семян… и Луций со стоном проснулся.

Было темно как ночью — над городом клубилось, тучи сползлись со всей округи, помышляли о великом дожде…

Он раздражённо погасил светильник… потом, немного посидев в темноте, затеплил его снова. Потому как темнота вела себя нисколько не проще огня — тоже меняла свой облик, едва просочившись сквозь дырку в веке. Темнота кишела звуками — сухо струился Приговорённый Пепел, пересыпаясь из пригоршни в пригоршню. Это было очень опасно — дыхание невольно прерывалось, и вдохи запаздывали.

Один вздох запоздал, за ним не пришёл второй. Да и третий — тоже не торопился.

Почти задыхаясь, Луций вскочил… покачнулся, как пьяный, но остался стоять, хрипя горлом… Пятый вздох — всё-таки случился…

Сами собой поскрипывали доски пола в этой темноте … и Луцию вдруг почудились клубки земляных червей под ними… хотя он и понимал, что уж земляным-то червям совсем неоткуда тут взяться — второй же этаж. Под досками была пустота, деревянный барабан, впрок питающийся шагами. Но, едва Луций начинал глядеть на огонь, как снова оказывался в невидимых лапах соровата: эта комната, весь этот мир — были лишь декорацией, рисунком на заднике балагана… тонкой скорлупой, скрывающей незримую суть… Пальцы старика сдавливали эту скорлупу, и она трещала — через всю комнату змеились чёрные каменные разломы…

Будь Луций чуть постарше и посмекалистей, то решил бы — два невидимых существа, одинаково могучих, но непримиримых друг к другу, были здесь, в его комнате… стояли прямо над изголовьем и твердили ему каждый своё…

Но Луций лишь вскрикивал и хватался руками, как будто его топили в реке — за чьи-то руки, чьи-то плечи, чьи-то локоны и чубы. В бреду его накрывало с головой. Один раз ему подвернулось плавающее обезглавленное тело Вартана Брюхоногого… Луций схватился, опять не проверив, что оказалось под руками — и обмер, так и плавая вместе с телом в тёплой, почти горячей воде. Потом, перехватившись покрепче — нащупал поверху холодные кругляши, нашитые двумя рядами. Пуговицы… Так это вовсе не Вартан держит его на плаву… А кто? Почтмейстер? Да какая, на хрен, разница? Он оттолкнулся от тела и поплыл к невидимому берегу… и труп, помедлив — вдруг зашевелил конечностями, поплыл рядом. Потом, по-прежнему безголовый — встал по колено в топком прибрежном иле и подал руку, помог ему выбраться на твёрдое.

Луций никогда раньше не прикасался к залежалому утопленнику, и тут — едва выдержал. Упругая кожура в форме человека, а внутри — какой-то вялый кисель, только и ждущий, чтобы истечь наружу сквозь прорехи… Луций отдёрнулся и едва не свалился с кровати, проснувшись…

Кто-то, оказывается, снова уложил его в кровать… и накрыл одеялом. Мать? Так та на работу ушла, вроде… А-а-а — тётка… Она так и сидела рядом — вязала, щёлкала в темноте твёрдыми спицами.

— Что-то зачастил ты болеть, окаянный… — сказала она, повернув голову на скрип кровати. — Матери бы лучше помог — она ведь не молодая уже, совсем из сил выбивается.

— Помогу… куда я денусь! — буркнул Луций.

— Вот, и хорошо! — обрадовалась тётка Хана. — Завтра с утра к господину Шпигелю тебя сведу, на хозяйскую половину. Пусть хоть по дому тебе какую работу поручит. Всё лучше, чем маяться… да и платы меньше попросит за жильё.

— Тётя, — попросил Луций. — Я пойду завтра, куда скажешь! Только — давай свет зажжём, а? Невмоготу мне что-то…

Она отложила своё вязание — объёмное, но редкое нитью, сквозное даже на фоне чуть светлого окна.

«Кольчугу вяжет, что ли?» — мельком подумал Луций. Да нет, вроде — балахон какой-то…

Тётка прошаркала до стола, щёлкнула там кресалом, мгновенно высветив фиолетовые вены на бледных и немощных своих руках. Светильник послушно подхватил искру на фитиль — с первого раза. Жёлтым светом подкрасились стены…

Луций бессильно откинулся на подушку, перевалился так, чтоб упереться лбом в твёрдую стену около неё. Ничего особо не изменил зажжённый тёткой светильник — Луций по-прежнему жил внутри яйца, был нежным желтком в непрочной скорлупе. Тайком, чтоб тётка Хана не увидела, он потянулся руками к лицу и потрогал веко — коросты подсыхающих ожогов, крапивная отечность волдырей, и… вот она — едва ощутимая пальцами сквозная язвочка. Прикосновения не причиняло особых неудобств — так, терпимый зуд… и раздражение от той мысли, что вот и он, Луций, станет теперь уродом на рожу, вроде Эрвина Кривощёкого. И ему, наверное, тоже придумают какое‑нибудь обидное прозвище, и под ним его и запомнят…

Луций Дыроглазый, например.

Всем ведь известно, что ожоги от Приговорённого пепла — не заживают никогда.

Он моргнул и навернулась нежданная слеза, проскочив через дыру, а вовсе не там, где ей было положено.


Раннее утро застало его в полусне-полуобмороке.

Вернее, он думал, что уже проснулся — пока не шевельнул руками и не ощутил рядом с собой что-то твёрдое. Он привычно вздрогнул, пытаясь понять — наяву это, или он снова грезит? Потом, разозлившись и осмелившись — потянулся ещё раз и пощупал.

«Если это опять мяч из чьей-то головы — зашвырну его господину Шпигелю в окно, вот честное слово…»

Но это окаянная кирка лежала рядом — обухом запутавшись в одеяло и выставив наружу деревянную рукоять. Кровь на ней уже подсохла и почти не липла.

— Что тебе от меня надо?! — тоскливо спросил её Луций. — Зачем тебя подкинули? А ищут тебя — зачем?

Кирка ничего ему не ответила, конечно… просто лежала в его кровати, как любимая игрушка рядом с младенчиком.

Луций провёл ладонью повыше — туда, где деревянная рукоять входила в сквозную проушину. Наощупь это было обычное железо — сплющенное лезвие, напрочь сточенное о камни. Рукоятка хлябала. Луций потянул за неё и выдернул — почти без усилий. Ржавая труха просыпалась следом, перепачкав простыню (от тётки теперь снова влетит…) и сама деревяшка на размочаленном комле была рыжей. По привычке прищурившись дырявым левым глазом, Луций заглянул в проушину, потом глянул через неё на просвет…

Там было всё густо перемазано красным. Должно быть, и эта ржа, перепачкавшая его простыню, словно ложе новобрачных — тоже была засохшей Вартановой кровью… Да, конечно — всё было сном… и в этом сне Луцию привиделось вдруг, что он смотрит через проушину на самого себя: прижатого к забору, насупленного, из последних сил пытающегося не показаться испуганным. Вартан гоготал над ним…, а потом сразу перестал — только кровь брызгала, пенясь и окрашивая собой дорожную пыль… и не было конца этой крови.

И было еще в проушине какое-то углубление — наверное, каверна, кузнечный дефект. Два слоя железа сблизились под молотом, но не сварились воедино. Между ними оставалось место — как раз, чтобы затолкать что-то небольшое, размером с ноготь примерно… Вставь следом рукоятку — в жизни не догадаешься, что кирка с сюрпризом…

Вот теперь он проснулся уже окончательно… Вся эта кровь — была всего лишь рассветом, густо набухающим за окном. Мгла отгоревшего пожара… туманы тревожные, отяжелевшие от копоти. Солнце вставало со стороны Волопайского оврага — прямо из дыма. Тени от заборов — сами собой зарождались на мостовой, как призраки высохших луж.

Кирка в кровати — ему, конечно, привиделась.

Пора бы уже начинаться за стеной утренним хлопотам — кроватным скрипам, кашлю… шагам, пробуждающим по половицам. Мать обычно вставала с зарёй и уходила тихо, больше никого в доме не будя… потом и тётка Хана должна была зашевелится. Ожидая, что это вот-вот произойдёт, он довольно долго лежал, утонув гудящим затылком в подушку, и смотрел за окно — как медленно и неуклонно светлеет небо, как кровавая краснота, так его спросонья перепугавшая, блекнет и перерождается в туман, уже обычный, не дымный. Вскоре рассеялся и он — обозначились на небе облака, растрёпанные и тучные.

Луций ожидал, когда же, наконец, проснутся воробьи и перебудят всех, как всегда и бывает — разразятся чириканьем, воюя за недоклёванные с вечера крошки. Но что-то их не было слышно. Тишина, непривычная и ватная — наглухо занавешивала городские окна. Лишь довольно много времени спустя кто-то крадучись прошёл по улице… Звуки войлочных подошв вряд ли его насторожили бы, но вот — хрустнул сорняковый хворост под ногой. Потом звонко щелкнула черепица… кто-то, таясь, ходил по приговорённому двору.

Пока Луций, пытаясь обойтись совсем без скрипов, сползал с кровати и сам крался к окну — этот подозрительный человек уже убрался со двора. То ли его спугнул кто-то… то ли задание, которое ему поручили, он выполнял спустя рукава. Луций только и услышал, как человек удаляется вниз по Ремесленной — надо думать, к следующему приговорённому дому… И опять навалилась тишина…

Луций насторожённо вслушивался.

Далеко за оврагом, на дальних Волопайских загонах, глухо замычала корова. Сонная муха, гудя, толкнулась в стекло и замерла. Луций снова услышал шаги внизу, но совсем другие теперь — в непривычной утренней тишине они раздавались небывало отчетливо. К шарканьям подошв примешивался металлический звон — так звучит, наступая на булыжную мостовую, подкованный казённый сапог.

«Да это ж околоточный!» — понял Луций.

Да, это был околоточный. Брёл по Ремесленной, зябко ссутулившись и утопив голову в воротнике.

Луций подождал, пока тот пройдёт мимо его окна и покажет спину… потом растворил раму и, высунувшись, заглянул наверх — на край черепичного карниза. Из-под него вечно торчали пучки соломы и перьев. Самих воробьев не было видно, по крайней мере, Луций не заметил, чтобы там хоть что-то шевелилось. Это было уже по-настоящему странно — Обычно в эту пору воробьи уже вовсю поднимали гвалт. Он ещё раз вслушался, но птиц по-прежнему не было слышно — никаких шорохов или сонных копошений. Позвякивая набойками, сворачивал за угол околоточный. Муха размеренно буровила стекло башкой рядом со второй, распахнутой настежь рамой — будто не зная, чем ещё занять себя в это скучное утро. Луций раздражённо прихлопнул её ладонью и придавил… чтоб не мешала, зараза.

Наступившая тишина была полной.

Тогда Луций забрался ногами на подоконник и, плотно прижимаясь к стене, потянулся к карнизу. Роста ему ещё не хватало, хоть и оставалось до карниза— совсем чуть-чуть. Он размахнулся и звучно шлёпнул ладонью о каменную кладку. Но никто не выпорхнул из-под карниза, не полетел прочь, ошалело чирикая. Придерживаясь за створку, Луций рискнул подпрыгнуть и шлепнуть ещё разок — почти рядом с крайним гнездом…

Тонкое перо выпало оттуда и, кружась как веретено, отвесно слетело вниз.

Ещё одна муха, зелёная и жирная, прогудела совсем рядом, будто пуля — едва не задев его за щеку.

Беззвучный на таком расстоянии околоточный — снова вышел из-за угла, и потоптавшись там, свернул на Овсяный проезд.

Луций помешкал было, размышляя стоит ли овчинка такого риска… потом всё же решился. Опробовав раму и убедившись, что та держит вполне надежно, он закинул сверху колено — створка подалась, протестующее скрипнув, но выдержала. Судорожно облапив каменный угол дома, Луций встал на створку ногой и сумел дотянуться до самого карниза.

От порыва ветра створка заёрзала под ним, и Луций ухватился за дождевой уступ, чтобы не сверзиться ненароком. Теперь кровля, будто поля черепичной шляпы — нависали над его лицом. Тишина под карнизом пахла птичьим пометом и сушёной яичной скорлупой. Луций осторожно заглянул в высланное перьями нутро. Гнезда лепились там, как осиные соты — одно к другому.

Балансируя на раме и ещё немного вытянувшись, он достал до них — проведя рукой, разворошил весь ряд сразу. Пылью дохнуло в лицо, водопад из натасканного воробьями травяного сора и перьев перевалился через край и обрушился вниз. Луций чихнул, едва не сверзился, что есть силы впился в уступ и прижался носом к каменной кладке. На уровне его глаз оказалось дно ближайшего разорённого гнезда. Воробей так и лежал там, почти полностью зарывшись в травяную подстилку.

Пёстрый на пёстром. Луций мог и не увидеть его, но увидел.

Воробей был мёртвый — крючились хилые лапки. Клюв был полуоткрыт, как лопнувшая кленовая почка.

В прочих гнездах творилось то же самое. Торчали вразнобой из всклокоченных подстилок лапки и клювы. Похоже, что после вчерашнего пожара в городе больше не осталось птиц. Ни единой живой птахи…

Луций сполз по стене и нащупал ногой подоконник. Было слышно, как заскрипев, отворилась дверь внизу. Надомник Орох вышел — позёвывая и шумно почесываясь. Одно из перьев, всё ещё падающих — спланировало ему на темя и запуталось в волосах. Орох недоуменно покрутил головой, словно пытаясь спросонья высмотреть, что же с этим утром не так. Пошерудил пятернёй в волосах, мимоходом стряхнув перо, поковырял в ухе длинным, причудливо кривым мизинцем. Потом, так и не поняв, в чём же дело — пошлёпал за угол, к дровянику.

Глава 13 (постыдная, как утренний позор…)

Вот так и бывает — один дурень поскалил на других зубы, да их и лишился!

Сам Луций-то знал — не худо быть зубоскалом, худо вовремя остановиться не уметь…

Орох — не умел. Собравшись выпить поутру чарку-другую, он не утерпел и опять прилюдно пустился в рассказы о сгоревшем обозе при Мясницкой Усадьбе. Большой глупости в этом, вроде бы, и не было — где же ещё не поперемывать косточки Волопайским жирнопузым скупердяям, как не в кабаке на Ремесленном квартале?

Однако глупостью было то, что чарка-другая повторилась и на следующий день, когда ремесленный люд о странном этом Пожаре уже поговорил-поговорил… подуспокоился, поухмылялся, да плюнул. Волопайка Волопайкой, а жизнь-то — дальше идёт, работать надо. По утрам за чаркой сидят лишь те, чья жизнь так и так уже остановилась.

Полно народу с утра набилось в кабак, и лица у всех были угрюмы и злы… Легкомысленный дядька Орох значения этому не придал, что его и сгубило. Когда дошло дело до тычков в грудь, да схватили его за ворот — людей ремесленных в кабаке оказалось мало. А желающих заступиться за своего и подраться с обездомевшими мясниками всерьёз — и того меньше.

Распалив друг друга, толпа в расстёганных войлочных телогрейках повыскакивала со своих мест, роняя скамейки, и ринулась со всех сторон на Ороха… немало этим удивленного. Он и понять ничего не успел, а плюхи уже летели.

«Меня-то — за что?..» — так думал Орох, пока его валили на пол и дубасили ногами, одышливо хрипя в тесноте.

В общем, побили Ороха, и сильно побили.

Лежал он теперь в своей каморке — кашлял, держась за бок, сплевывал бурую от крови мокроту в поганое ведро у изголовья.

— Хорошо хоть так… — говорила ему тётка Хана, туго перетягивая грудь полотенцами. — Хорошо, что только ребра пересчитали, могли ведь и до смерти… Ох, что делается…

Кашлял Орох много и натужно, узлы полотенец то и дело расходились.

Господин Шпигель — домовладелец, лишившийся работника — ходил мрачнее тучи. И тетка, дабы его умаслить — взяла, да и продала Луция в постыдное домашнее рабство. В любой иной день он только бы ухмыльнулся в ответ, да тут его и видели. Однако именно сегодня — на улицу совсем не тянуло. Слишком уж недавно терзал его обморочный страх перед отцом Брюноногого, слишком свежи были воспоминания, как Вартан сучит ногами, расталкивая пыль… Всякий раз, когда проходила под окнами шумная компания, или звенел копытами жандармский разъезд, Луций вздрагивал и оглядывался испуганно.

Так что, сегодня Луций предпочёл с тёткой не спорить — не стоит ему пока Волопайским глаза мозолить. Он же не безмозглый дядька Орох, чтобы переть на рожон.

На кухне хозяйской половины — и впрямь казалось спокойнее всего.

Луцию нечасто приходилось бывать в этой части дома, и он зашмыгал было глазами туда-сюда, в поисках чего-нибудь, что лежало плохо… Но на кухне ничего, кроме немытых котлов и дровяных щепок, не нашлось. Господин Шпигель, видимо, был даже скупее, чем думал о нём Луций, и все продукты отпускал кухарке самолично. Да и под кухаркиным присмотром в наглую шарить по закуткам оказалось не так-то просто.

Ещё на кухню то и дело забегал коротышка Марк, сынок господина Шпигеля. Этакий шустрый пузырёк… животик на паучьих ножках. Чего ему тут надо, Луций так и не понял. Следить за ним коротышка вроде бы не пытался — без всякой цели забегал-выбегал, то и дело толкаясь мягким боком под локоть. Один раз Луций не выдержал и смачно залепил коротышке по толстому заду.

Тот недоуменно шарахнулся, но не сказал ничего… и жаловаться тоже не побежал. Для этаких мягких полушарий это было, наверное, что маменькин ласковый шлепок. Кулак утонул в его ягодице, будто в воздушном шарике. Луций сплюнул и брезгливо ополоснул руку в посудном котле, где грелась вода. Очень кстати вспомнился Кривощёкий Эрвин — такой податливый, хотя и костлявый… вот кому всегда было приятно залепить леща по уху!

Доходный дом господина Шпигеля среди прочих городских зданий был возраста почтенного, если не сказать — преклонного… Второй-третий этажи надстраивались позднее, и под их весом первый этаж давным-давно присел, погрузился в землю — так, что и кухня, и прачечная оказались наполовину в подвале. Окна вроде и прорублены были высоко, под самым потолком, но выглядывая в них, Луций видел только булыжное поле мостовой — оно начиналось прямо на уровне глаз, а потому казалось бескрайним… да изредка появлялись в поле зрения стёртые бабки лошадей и тележные ободья.

Всё прочее время мостовая пустовала. Ветра не было, и не летела пыль… только ворсинки сухой травы, стиснутой боками булыжников, чуть заметно шевелились.

Это однообразная картина успела насмерть опостылеть Луцию, пока накалялась печь и грелась вода в котле. С виду выполняя поручение, а на самом деле притихнув в уголке подальше от глаз, он сидел рядом с прокопчённым медным боком и слушал глухое сипение всплывающих в котле пузырей… поминутно охаживая себя по рукам и шее. Те уже сплошь были покрыты волдырями от комариных укусов.

Комары — напрочь всех одолели. Луций только диву давался, как быстро они расплодились в отсутствие птиц. Только вчера ведь был город, как город. А сегодня с утра — комариная столовая. Даже в зарослях ивняка на дне оврага, и то их, кажется, бывало меньше.

Вода, наконец, нагрелась, и котел-предатель зашумел на всю кухню. Под окрики кухарки Луций опрокинул его в чан, где ещё с вечера мокли кастрюли и сковороды. Потом щедро насыпал туда соды — так, что горячая вода аж запузырилась… На дне и на боках каждой посудины чернела пригоревшая корка. Протанцевав у чана ещё с четверть часа, Луций без всякой надежды ковырнул её ногтем. Не-а, бесполезно…

Однако кухарка опять заорала на него, так что он вздохнул, скомкал в кулаке слипшийся пучок пакли, макнул его в плошку с песком и, наклонившись над чаном, принялся тереть.

Мертвые воробьи — это ещё понятно. При том количестве ядовитого пепла, что подняли в небо пожары в Приговорённых домах, птицы и должны были передохнуть. Лошади вон — и те хрипят на самом малом шагу, бессильно раздувают бока. Но отчего в таких случаях пригорает похлебка?

Он окунал паклю в песок, тёр и ломал голову над этой бесполезной загадкой… Конечно только дурак богатеет думкой, но больше всё равно нечем было заняться. Пригар в кастрюлях был такой, будто раствор для каменной кладки в них разводили.

Так случается всякий раз, когда в округе приговаривают дом, это каждый горожанин знает. Ударили пять раз колотушкой — всё… считай, что завтрашний ужин можно будет собакам выплеснуть. И ладно бы ещё, если не у всех разом… С кем не бывает — захлопоталась хозяйка, или сильная тяга в печи, или дрова слишком сухие… Постная похлебка, крупяная, без масла — много ли ей надо, чтобы прилипнуть? Так нет же — вон тётка Хана, ни на миг не отошла от кастрюли, ворочала-ворочала ложкой… А толку? Пригорело и к ложке, и к кастрюле…

Рука занемела от однообразных усилий, и Луций переложил паклю в другую… балуясь, опёрся грудью о чан. Никто его не окликнул, не обозвал лошаком — кухарка вышла куда-то по делу.

Духовник, читая из чёрной книжицы, ни раз и ни два поминал сгоревшую похлебку… Но никто и помыслить не мог спросить его о причине. И да что Духовник ответил бы? Глина так хочет! Огненная Кара — провинившемуся, а прочим — Напоминание… Эх…

Дрова уже прогорали, и стоять рядом с печью сделалось совсем жарко. Капелька пота сорвалась с брови — Луций отчаянно мотнул головой, сбрасывая её прочь, но не успел… Она отыскала дыру в веке и провалилась в неё. Глаз тотчас солёно ожгло, и Луций, озлясь, швырнул паклю в котел.

Да, Глина тебя побери!

Руки были красны от горячей воды и песка — не отереться.

«Глина тебя побери, дядька Орох! — опять подумал он. — Этого ведь твоя работа была — отскребать кастрюли… Надо же было тебе не утерпеть — именно сегодня попереться в кабак. Вот бы тебе хоть на день попозже рёбра сломали…».

Луций опорожнил одну из посудин и с ненавистью заглянул в неё. Вода в чане стала совсем мутная, а пригоревшей корки на стенках вроде бы и не убавилось. Что скрёб, что по манде гладил…

Да, пропадите вы пропадом.

Он плюнул в котел, оглянувшись, не маячит ли за спиной кухарка или коротышка Марк.

Плевок был ритуальным…

Больше всего ему хотелось сейчас — смотаться куда подальше от этой посудной горы. Пусть даже на улицу, где без конца шныряют туда-сюда конные жандармы… или зырят на прохожих с углов площади землекопы. Плевать ему на них, да и на Волопайских погорельцев — тоже плевать. Сейчас даже покойный Брюхоног не вызывал в нём прежнего страха. Это ещё подумать надо, что хуже — столкнуться нос к носу с Брюхоногом, или кастрюли по всему дому отскребать.

Он уселся перед чаном на корточки и, глядя на сполохи огня за печной заслонкой — представил, как выходит сейчас на Ремесленную… опасливо озирается с крыльца. И, чтобы там не было никого, кому есть до него, до Луция, дело — ни мясников, ни жандармов, ни постылых коричневых роб. Только улицы знакомого с детства города… пустые завалинки, ратушные углы за курчавыми кронами. Солнце и тени. Луций сглотнул…, а что-толку-то? Просто блукать по округе, как отвязавшийся жеребёнок? Этот город — уже совсем не тот, каким он помнил его со времён самого беспечного детства… Теперь — посреди него вырыт Колодей, и город стал мрачен, стал подозрителен и боязлив.

Да и куда он пошёл бы? Кого бы встретил, с кем бы заговорил? Ватага его разбежалась и, даже если вернётся к нему преданный Курц, то двое — это не ватага совсем. Некуда ему, Луцию, теперь идти…

Дохнуло вдруг дымом из-за заслонки, будто сверху в трубу дунули… и в этом дыму — а ведь Луций зажмурился от неожиданности и смотрел сейчас сквозь дырявое веко — почудился ему дом старого Линча… выгоревший до тла дворик, куда утром зачем-то забредал тот проныра в войлочных подошвах, которого спугнул околоточный…

Он ошалело тряхнул головой, отгоняя видение. Вот уж туда-то ему меньше всего хотелось. Дым над чугунной щелью — ворохнулся и нехотя рассеялся, как бы говоря: «Ну, пока как знаешь…»

«Да это же кирка! — понял он вдруг. — Кирка зовёт его из Приговорённого дома!»

Он был настолько поражен этой простой, но такой очевидной догадкой, что просто плюхнулся там, где сидел на корточках — на затоптанный пол около печи. Колени вздумали мелко-мелко подрагивать, и он обхватил их руками — чтоб не увидел кто, не заподозрил в нём больного трясучей, как дядька Орох.

Четыре вдоха дались ему трудно… четыре раза отрыгивались они гарью из само утробы, будто он головне́й на завтрак наелся. И лишь на положенном пятом его попустило…

А Курц ведь говорил ему — про́клятая!

Он повторил про себя: про́клятая, железо в котором коричневые что-то вынесли из Колодца… и теперь это что-то — проросло…

И снова, теперь уже про себя, а не про кирку: про́клятый…

Опять, как тогда, ночью — сделалось тоскливо и страшно. Ветер дёрнул самого себя вдоль мостовой, и жёлтые травинки, видимые в окне — затрепетали.

«Курц знает, что говорит, — подумал Луций. — У него ведь были Болтуны в семье…»

Не весть какие сильные, конечно, но — были же всё-таки. Ещё до Колодца — лечили зубы, заговаривали женщинам кровя… На Ремесленной больше никто и этого не умел. Луций помнил, как Курц боялся прикоснуться к кирке. Видно же было, что боялся — до судорог просто. Но отчего-то, подцепил тогда с воза именно её…

Нет, что-то тут не сходится…

Луций ткнулся в дрожащие колени лбом и начал припоминать — выдавливать из памяти мелочь за мелочью: вот они перед телегой — возчик оглядывается на Луция, почему-то именно на Луция. А чего он такого сделал-то? Просто рядом стоял, смотрел… Сплюнул в тележную колею. Плевок был ритуальным.

«Да, — понял Луций. — А ведь точно…»

Он подумал о Глине и плюнул… и тогда возчик на него оглянулся. Хотя… нет. Это тот сначала оглянулся и смерил его взглядом, и Луцию это не понравилось. А почему на Луция? Не на Курца, который вечно прячет руки за спиной и смотрит на всех исподлобья? Не на Кривощекого Эрвина, у которого весь его нрав на роже написан, и пальцы постоянно дергаются и дрожат, как у спившегося щипача?

Кривощекий тоже брал кирку в руки, хотя и не хотел поначалу, отбрёхивался… Но, наверняка, не оттого, что почувствовал в ней что-то неладное, а просто потому, что трусил.

«Шакалье поганое! — опять разозлился на него Луций. — Подъедала Волопайский, свиная кровь!»

Ничего, с Кривощёким он ещё посчитается! Пока — давай дальше думать.

Дальше… Они зашвырнули кирку в бурьян. Довольно глубоко, к самому забору — Луций помнил, как она брякнула о доски. Он ещё подумал с удовлетворением: ох, и исцарапается же тот, кто за ней полезет. Если полезет… А потом — был этот страшный полосатый старик… человек-дерево. Несмотря на жар от печи, Луций зябко поежился, вспомнив.

А потом Курц, сидя у его, Луция, кровати, когда тот болел, так ведь и сказал: «Шли за тобой от забора к забору. До самого Свечного шли.» До Свечного…

Луций почувствовал, как тяжело и гулко бухнуло в груди. До Свечного… Сам он ничего не помнил после припадка на Овсяном Пятаке, но Курц именно так и сказал: «До Свечного, пока ты не упал…»

Так значит, он, Луций — в беспамятстве шёл на Свечной, а там совсем рядом Лампадный Тупик, где в крапиве у забора ждала кирка. Но не дошёл — упал, потерял сознание, и домой его дружки притащили…

А если бы дошёл? Луций помедлил в своих раздумьях… Неужели, поднял бы кирку и с поклонами понёс бы тому соровату? Как был, так и понёс бы… не выходя из беспамятства?

Вот он что…

А потом — когда Волопайские, Вартанова стая, их подловили… Он побежал и очутился на Лампадном… Зачем же ему было бежать через Свечной, так его разэтак? Лампадный — это же задница Ремесленного. Глухие задние дворы, сараи без окон. Какой толк мчаться в такое место с распалённой погоней на хвосте? Если куда и нужно было бежать — так в центр… на Жандармский Тракт, или к базарным рядам. Туда, где ходит народ, и где волопайские побоялись бы драться. Где можно легко затеряться среди толпы, в конце концов… Зачем было бежать на Лампадный, в ту сорняковую глушь, где их всё равно догнали бы… и скатили бы их, полудохлых, в овраг? Только потому, что там — наготове — ждала его кирка, и к ней сами собой несли ноги?

«А ведь и правда… — понимал Луций, будто трезвея. — Сами несли!»

Он ведь уже не соображал ничего… где он, и что делает. Его сильно побили — в голове тряслось и кренилось на каждом повороте, лампочку-то ему стрясли уже. А кирка торчала из бурьяна — будто не закинули её со всей дури, а аккуратно рядышком пристроили… так, чтоб не на глазах, но чтобы сподручнее взять было, случай чего. Он и не думал ни о чём — просто увидел рукоять и пошёл к ней…

Нет, опять не так…

Он сначала пошел к ней, а только потом — увидел…

А дальше, когда он прибил Брюхоногого — уже не мог выпустить из рук…

Прятал под рубаху, весь перевозился в крови. Чего-ради-то?

А ведь горбатый землекоп так и прохрипел тогда в дыму: что, мол, в штольне бы прорастили… кровью да пеплом… и мужским семенем ещё… Кровь и пепел, это понятно — Вартанова пробитая голова, да дом Старого Линча, того и другого было в избытке… А мужское семя? Дёргать писюн на кирку — такого Луцию в самом похабном сне не приснилось бы.

Тут — ёкнуло… поплыло перед глазами… Да он же её в своё исподнее завернул, чтоб на Базарных рядах его с киркой не увидали. Вот оно что… Баб в свою дюжину лет Луций ещё не познал, конечно, но сладкие мокрые сны — уже видел.

И Курц, который кирку и стянул с телеги — больше к ней не прикоснулся…

Луций вскочил, метнулся вокруг печи — к ещё одному поспевающему котлу. Сорвал с него крышку, с грохотом уронил куда-то под ноги… Макнулся ладонями и башкой в горячую, почти нетерпимую уже воду — принялся тереть рожу, отмывая — то ли позавчерашнюю сажу с ещё чумазых щёк, то ли гусиный жир, которым мать вчерась врачевала ему ожоги… Луций чувствовал себя грязным с головы до ног — будто дерьмом по роже плюхнули. Его и стошнило бы от омерзения, прямо в котел и блеванул бы, но сжал накрепко зубы, сдержался — где потом ещё воды нагреть? Да и кухарка прибьёт…

Глава 14 (заманчивая, будто сыр ничейный…)

Утро истаивало за окном, и так же кончались понемногу в доме утренние хлопоты.

Луций кое-как справился со всеми поручениями, как и с половиной окаянных кастрюль. Кухарка, эта скверная старуха без имени — больше не захотела якшаться с пацаном, который при любой возможности отлынивал от работы. Потрепавшись с прачкой Фа, такой же приходящей наёмной тёткой, она передала Луция ей… и он до самого обеда сворачивал серые простыни в подсобке без окон. Такая работа терпелась куда лучше кухонной — тут хоть конец ей был виден.

Только когда время близилось к обеду уже, и на половину господина Шпигеля унесли обильный поздний завтрак, его снова кликнули на кухню — молча указали на плошку, куда кухарка соскребла остатки с хозяйских сковородок. Почуяв дразнящий мясной аромат, Луций не стал носом крутить и споро замолотил ложкой, хоть самого мяса так и не отыскал. Ну, хоть рядом лежало…

Всё это время — кирка не шла у него из головы. Луций успел и так, и этак просклонять невесёлые свои думки… и выходило по ним, что вовсе не везение, вовсе не фарт берегли его в последние несколько дней. Не могло ведь просто так совпасть — весь Приговорённый пепел полетел ему в лицо, а вот не спалило до его костей, а лишь прижгло немного, да веко пропалило веко насквозь.

Конечно, Луций теперь понимал — пеплом и пропалило, а вовсе не вспыхнувшим бурьяном. Даже припомнилось: когда он только падал от окна, и бурьян ещё не горел даже, у него в веке — уже была эта проклятая дыра, через которую видится теперь всякая жуть.

«И, между прочим… — удивился он запоздало. — Я ведь жив до сих пор. Дышал пеплом из Приговорённого дома и… жив, даже не кашляю».

Раньше-то — особо некогда было удивляться. Так быстро всё происходило. Кажется, только моргнул, а ты уже совсем в другом месте — будто палый лист несёт ветром. А сегодня — руки заняты, голова свободна… думай, не хочу.

Он и думал.

Вот, что было бы, не случись этого Пожара?

Взрослого убийцу покарали бы жестоко, и вопрос только в том и был бы, кто первым до него доберётся — Брюхоног или жандармы. Те сразу бы не убили, нет… растянули бы вожжами и пороли бы до полусмерти у всех на виду. Дали бы отлежаться пару дней на соломе… и Храмовая каторга, скорее всего бессрочная.

А пацана, неловко махнувшего в драке чем‑то тяжёлым — как наказать?

Тоже сначала всыпали бы. А потом — как Духовник решит. А тому, чего решать? Всё же в Чёрной Книге написано — бурым по белому. Известное дело — посадили бы в бадью, да отправили навечно под-землю, нагребал бы всю жизнь глину в мешки да подавал бы к вороту. Пока отец был ещё жив и жил с ними, то иной раз развеселяясь, рассказывал Луцию: есть штольни, в которых так тесно, что широкоплечему мужику и не повернуться толком. А наша, сын, порода — гибкая, как у глистов… в любой дыре в узел завяжемся, если захотим. Мать на такое обычно хмурилась, отводила глаза. Наверное, землекопы так на свете и появляются — из осуждённых Духовниками малолеток.

Духовник так сказал бы: «Чужое ты взял, Луций с Ремесленной…»

«Жизни людские не им самим принадлежат… не отцам, и не матерям их… эта Глина их, матерей и отцов, из себя выдавила, и Глина их сыновей обратно возьмёт, когда захочет…»

«Чужое ты взял, Луций с Ремесленной — не у отца сына отнял, но у Глины хотел отнять…»

Взрослого, того у Колодца бы приковали на длинную цепь — вынутый наружу камень толочь. Ведь под-землю нельзя взрослому, не выживет он под-землёй, очень быстро дышать там перестанет. Под-землею только сами землекопы могут — только те, кто Глиной живёт и Глине предан. А у пацана и силы-то на камнебой не хватит, и Глина пацана примет.

А теперь, что? Вроде бы — ловко всё разрешилось… Швырнул Луций с Ремесленной про́клятую кирку в Приговорённый дом… и где теперь Брюхоног, где теперь жандармы? Где вся кривоносая ватага с Волопайки? Так вспыхнуло и пронеслось по всему городу, что теперь только сам он, Луций, и помнит, как падал на дорогу Вартан Брюхоногий. Ну, может Курц ещё…

Так про́клят он киркой, или наоборот — спасён ею?

И куда же идти ему теперь, выйдя из дому?

Ведь не в дом старого Линча же, на обгорелую проплешину его двора?

Что искал там тот тип, в войлочных подошвах? Луций злорадно ухмыльнулся своему отражению в похлёбке — знаем, мол, какого цвета робу тот носит… Ох, и трудно же им теперь будет выбрать нужный дом, чтоб поискать в нём своё потерянное семечко! По всему городу рассеяны Приговорённые дома, на какую улицу не сверни — повсюду встретятся в бурьяне почерневшие от Гибельного Огня руины.

Нет-нет, он вообще теперь и близко туда не сунется. После всего то… Правильно этот, в подошвах, прочь побежал, едва заслышав околоточного. Сейчас на каждый Приговорённый дом сотнями глаз смотрят. Любой здешний прохожий — и тот пройдёт, да оглянется. Любая хозяйка — нет-нет, да посмотрит, отстранив занавески. И если уж кого застукают, когда он около такого дома маячит — то уж не за Брюхоногого, а за сам Пожар с него спросят.

И куда похлеще, чем с дурака Ороха!

И тут уж — никакая кирка не спасёт. Будь она хоть трижды про́клятая.

Едва Луций так подумал, то сразу услышал вдруг — что-то упало, звякнув об пол… и покатилось.

Он даже подскочил от неожиданности. На кухне никого не было. А звон этот — просочился сверху, через щели этажного перекрытия. Глубокий звон — так звенит монета, когда прокатившись на ребре теряет равновесие и некоторое время крутится на полу, прежде чем окончательно улечься.

Он отмахнулся, вылизывая плошку — ну, уронили, да уронили… не его ума дело. Но наверху снова посыпалось, зазвенев совсем уж откровенно.

«А ведь точно — монеты!» — удивился Луций.

Дожёвывая ломоть хлеба, он даже выдумал злорадную хохму:

— Никак господин Шпигель ночной горшок вытряс!

Он засмеялся с набитым ртом… Его ватаге этакая хохма пришлась бы по душе — домовладельцы настолько богаты, что даже по нужде ходят монетами. И настолько скупы, что хранят ночные горшки, как копилки*.

Опять брякнуло наверху… Сквозь гулкий дощатый барабан было слышно, как сразу две монеты, рокоча насечкой по дереву, катятся через весь потолок… затем, озвякнув и подпрыгнув, выкатываются на лестницу — звонко ударяются о ступени, снова подпрыгивают, падают, ударяются о следующую — звяк, бздынь, звяк — потом одна из монет спотыкается и ложится, продолжая плясать, а другая совершает ещё два прыжка — снова бздынь и звяк — и тут лестница кончается, и монета катится дальше коридору, совсем рядом с кухней и его насторожённым ухом.

Любой бедняк знает, как замедляется время, когда кто-то рядом сыпет деньгами…

Вот и вокруг Луция оно приостановилось — Луций тихонько встаёт… быстро соображает, что делать…, а сообразив — наступает на задники, стаскивает с ног грубые и громкие свои башмаки и босиком идёт к выходу — в обход котла, в обход высыпанных у печи дров и острых щепок.

Монета проскакивает мимо двери, ударяется в стену в конце коридора и падает подле. Луций слышит: звяк… блюм-блюм-блюм… Луций осторожно выглядывает в коридор, мимоходом отмечает — вон она легла, у самой стены… Но смотрит он не вовсе на монету, а наверх — на порог двери господина Шпигеля, около которой прерывается лестница, распрямляя гармошку ступеней.

Знает он эти штучки! Сам так частенько ловил на живца глупого дядьку Ороха. Грошовая монетка-медячок, одна их тех, что швыряют в провал Колодца, когда Глина проголодалась и Зовёт.

«Потеря на грошик, зрелище на золотой!» — смеясь, говорила тетка Хана, когда видела, как Орох, теряя башмаки, несётся подбирать.

Даже ей, всежалостливой, такие спектакли нравились…

Это коротышка Марк, должно быть, решил поиграть с ним в рыбака и рыбку.

Луций презрительно скривился. Вот тупой толстый уродец! Думает, дурака нашёл? Ага, так он и кинулся! Ничего, сейчас посмотрим…

Луций незаметно присел у двери, оборотившись ухом к лестнице. Там, за дверью второго этажа — нетерпеливо ёрзали. Поскрипывал пол, словно переставляли из угла в угол тяжеленный куль. Луций и ухмыльнуться не успел, как дверь отворилась — рывком. Не отворилась даже — отлетела, мотнувшись на петлях… и оглушающее грохнула о край перил. Кто-то стремглав выкатился оттуда и, путаясь в ногах, поспешил вниз по лестнице. Этот кто-то был гораздо тяжелее коротышки Марка. Ступени под его весом охали и проседали.

Луций с трудом поборол искушение выглянуть. Вместо этого, он быстро отодвинулся вглубь кухни, сделав вид что подбирает рассыпанные щепки. Мгновение спустя бегущий пронесся мимо приоткрытой кухонной двери… и Луций даже заморгал от удивления.

Он готов был поклясться, что на ногах бегущего были толстые вязаные чулки господина Шпигеля.

Чулки оказались в поле зрения его всего на миг, Луций только их и успел разглядеть. Он метнулся к двери и выглянул вослед. Бегущий человек уже заворачивал за угол коридора, но это, несомненно, был сам господин Шпигель, а вовсе не шустрый ворюга, пошерстивший у него в кабинете, как Луций подумал было. На господине Шпигеле была заплатанная жилетка, в которой тот обычно ходил по дому в ранние утренние или поздние вечерние часы. Кажется, она вообще служила домовладельцу тёплой пижамой.

Господин Шпигель скрылся с глаз, но Луций успел отметить ещё что-то в его облике — что-то совершенно нелепое, вопиющее…

Куда это он понесся, как от пожара? Опять, что ли, горим? Луций вздрогнул, подумав о Пожаре…, но дело было совсем не в этом — никакого дыма, никаких криков…

Слышно было лишь, как отворилась дверь парадного хозяйского входа — тоже распахнулась, выдирая петли и грохнула. Луций подождал, когда щёлкнет запираемый замок…, но ожидание всё тянулось и тянулось, а замок не щёлкал… Тогда Луций перебежал кухню, запрыгнул на лавку, что стояла под самым окном и, вытянувшись на цыпочках, выглянул на улицу — уже довольно далеко, пыля и вскидываясь, удалялись от дома шерстяные чулки господина Шпигеля.

Луций только сейчас понял, что же его так поразило. Но, Глина вас всех побери — господин Шпигель выбежал из дома даже не обувшись. Так и улепетывал в одних чулках.

Луций нахмурился, медленно спустился с лавки… Что-то неладное происходило, но что? В окне по-прежнему не было и намека на дым, да и не стал бы господин Шпигель и на крыльцо выходить из-за чьей-то беды… парадную-то не заперев.

«А ведь, и кабинета — не запер!» — осенило вдруг Луция.

Да, судя по звуку, кабинетная дверь второго этажа тоже осталась не заперта.

Луций высунулся на лестницу — точно. Дверь в личные покои господина Шпигеля была не то, что не заперта на привычные пять замков, но даже не прикрыта — наоборот, распахнута во всю ширь. Луций ошалело покрутил головой и сразу же напоролся взглядом на монету у стены. Даже отсюда она выглядела слишком солидной для простого медяка. Не веря, Луций приблизился и сдвинул её ногой. Пусть вкоридоре и не хватало света, но Луций даже голой подошвой почувствовал то весомое достоинство, с которой монета тронулась с места.

Тогда он наклонился и поднял — тяжёлый, явно не медный кругляк, с выпуклой имперской чеканкой. Луций не умел правильно проверять золотые монеты, а потому сделал так, как отец его учил когда-то проверять серебряные — по одному пальцу собрал кулак, повернул его тыльной стороной кверху, пять раз ритуально плюнул через плечо и снова раскрыл. Монета ребром шлепнулась об пол — подскочила, перевернулась в воздухе, звеня глубоко и напевно даже от удара о деревянные доски.

Не зная, что предпринять дальше, Луций снова её сграбастал… На лестнице, тремя ступеньками выше — валялась ещё одна. Такая же.

Луций шагнул разом через три ступени и сцапал и её тоже. И сразу же — увидел сумасбродный блеск золота, всюду рассыпанного по полу кабинета господина Шпигеля.

С той ступеньки, где Луций остановился — и виден-то был только пол. Несколько жёлтых кружков поблескивали у самого порога. Их можно вообще было бы подобрать и не заходя в комнату. Луций попробовал их сосчитать, оставаясь на лестнице. Три точно и… кажется, ещё четвёртый… Значит, всего — шесть… Его словно толкнули между лопаток — так, что едва не выронил первую пару. Но нет — никто его не толкал, это поплыло голове от восторга. Шесть золотых, целых шесть! Глина… да какие же это деньжищи!

Страшным усилием воли Луций взял себя в руки… И что — подходи и бери, так что ли? Никогда не бывает настолько просто. «Бесплатный сыр — только в мышеловке, Луций!» — так учила его тётка Хана, и хоть Луций и считал её старой дурой, но тут она была права, скорее всего. Наверняка, это какая-то ловушка… Господин Шпигель решил поднять им плату за комнаты, а подходящего повода не нашлось? Вдруг коротышка Марк прячется где-то в укромном закутке, чтобы поднять крик, едва только Луций переступит порог хозяйского кабинета? Потом, скорее всего, выбежит на крик прачка Фа, и всплеснёт руками, засвидетельствовав. Господин Шпигель поорёт на мать вечером, поуказывает ей на дверь, но тётка Хана умолит его о прощении, и он смягчится — подняв обычную плату наполовину.

Луций хмыкнул и, не без труда разжав пальцы — бросил монету на то самое место, где она и лежала.

А вот хрен вам! Да и уловка — детская… несмышлёнышей только на неё ловить. Ни с кем не случается подобных совпадений — да ещё в первый и единственный день, когда Луций работает на хозяйской половине.

Он вернулся к чану, полному мутной жижи, и какое-то время просто стоял над ним, собираясь с духом…

Затёртая пакля угадывалась на его дне — скользкая, будто утонувшая крыса. Казалось, только тронь её — и она тут же расползётся, изгадив ладони липкой шерстью.

Он заглянул в закуток над печью — не лежит ли там свежая пакля… и сам, впрочем, не особо в это веря. Такой роскоши, как «бери не хочу», господин Шпигель и себе-то не позволял ни в чём, что уж говорить о домашних работниках… Нашёлся, разве что, ёршик для прочистки печных заслонок, да и тот уже стертый до голых костяных прутиков.

«Вот же жадный сукин сын! — обалдело подумал про него Луций. — При таких-то деньжищах…»

Он представил, что господин Шпигель так и бежит через улицу в толстых, залатанных на пятках чулках… В жилете, пошитом из одних заплат, в кофте с отвисающими на локтях рукавами под ним…

Кто бы ещё стал ходить так по дому — одетый, как старческая приживалка, и имея при этом столько золота на руках? Он, Луций, владей он этим домом — точно не стал бы. Как и ловить постояльцев на подставной краже. Сколько там платит ему мать за пару комнатушек? Да за любую из этих монет, он мог заново перекрыть и дырявую крышу, и перебрать вечно скрипучий деревянный пол… А за другую — нанять пару поваров вместо вороньей кухарки, забить кладовую деликатесами. Хоть целый воз, о котором грезит дядька Орох, привезти себе под окна…

А за третью монету…

Луций поймал себя на том, что опять думает о деньгах… только о деньгах, рассыпанных по полу… — и разозлился уже по‑настоящему. В сердцах наподдал босой ногой по охапке дров — посадил здоровенную щепку под ноготь. Пошипел, выковыривая её… и, пятикратно перематерившись, снова плюнул в котел. Плевок был ритуальным, а как же иначе! У богатых, значит, золото на полу, а беднякам — осталось горящие возы нюхать…

А сам, зараза — мотка свежей пакли на кухне не держит.

Да пропади он, вместе со своими котлами!

Его затрясло вдруг от глухой навязчивой злобы. Вот, как всё будет — господин Шпигель так просто не махнёт рукой на свою несработавшую ловушку. Нипочём не скажет: «Хорошего паренька ты воспитала, мать! Так вот — держите по монетке!» Кто угодно, только не господин Шпигель. Или вовсе не заплатит тетке Хане за его, Луция, работу. Так, чего тогда горбатится?

— Эй! — крикнул он, спускаясь обратно в коридор. — Эй… господин Шпигель! Вы дома? Да неужто обокрал вас кто-то?

Глава 15 (трусливая, как голос из-под пола…)

Все его крики (фальшивые настолько, что у Луция у самого сводило от них челюсти) так и остались без ответа — никто не откликнулся и не зашевелился в подсобках. Не было слышно ни дробного топота бегающего туда-сюда коротышки, ни уханий прачки Фа. Впрочем, Фа, кажется, как ушла с обеда, так больше и не приходила… Луций толкнул дверь прачечного закутка, и она распахнулась — длинный стол со стопками серых простыней, которые он только что с горем пополам уложил… жаровня, придавленная сверху увесистой чушкой утюга. Жаровня была чуть тёплой, остывшей уже. Бак для полоскания белья — вычерпан ещё со вчерашнего, и так и не наполнен… и пара ведер, в которых дядька Орох носил воду от уличной колонки — сиротливо жались поодаль.

— Эй… — снова позвал Луций. — Эй, Фа… Господин Шпигель! Вы дверь запереть забыли. Марк! Ма-а-арк! Госпожа… госпожа Шпигель!

Как иначе позвать толстогрудую мамашу господина Шпигеля — Луций не знал. Сроду не мог запомнить её по имени. Фрекен-Бокен-какая-то-там…

Не дождавшись ничего от домашней тишины, он только руками развёл. Благоразумнее всего было — никуда не уходить с кухни, дождаться возвращения кого-то из старших Шпигелей и демонстративно вывернуть перед ними карманы. Чтобы уж точно не обвинили в пропаже пяти сундуков с деньгами… Луций довольно долго расхаживал по кухне из угла в угол, поминутно забираясь на лавку и выглядывая за окно. Улица так и оставалась пустой. Всё это становилось совсем уже странным…

Лишь спустя четверть часа, потеряв всякое терпение, Луций осмелился подойти к двери парадного входа. Монета издевательски заблестела от щелястого плинтуса, и Луций, коротко разбежавшись босиком по коридору — ещё раз ей наподдал!

Дверь осталась незапертой, как он и думал. На половичке подле порога лаково блестели выходные туфли господина Шпигеля. Кривощекий Эрвин на его месте обязательно плюнул бы по разу в каждую!

Но Луций ограничился тем, что едва заметно приотворил дверь и выглянул наружу.

Улица была пустынна, безлюдна… какой бывала, ну, разве что, совсем ранним утром. За то время, что Луций, таясь, глядел в дверную щель, на ней не показалось вообще никого, ни единого человека. Никто не прошел через перекресток, и никто не замаячил на дальнем конце Ремесленной. Ни одна повозка не проехала. Без обычных своих обитателей — людей, лошадей и птиц — Ремесленная выглядела совсем вымершей. Булыжная пустыня, да и только… Короткая жёсткая трава, приподнявшая булыги мостовой — трепетала, тревожимая ветром… да звенящими столпами поверх тротуаров вилась мошкара.

Луций высунулся наружу, собираясь лишь оглядеться получше, но опомнится не успел, как оказался посредине улицы. Он оглянулся на парадное крыльцо — дверь с коваными вензелями «Ш» была далеко, а вот до второго входа, через который ходили жильцы — оставалась пара шагов… и та дверь тоже была приоткрыта. Ему вдруг сделалось совсем жутко. Как маленькому — когда отец сгинул в шахте Колодца, а мать каждый вечер возвращалась всё позже, и позже… Тогда Луций сидел в комнате совершенно один — тётка Хана была не в счёт — смотрел, как медленно тускнеет небо над городом и гадал, какая же ночь окажется его последней ночью.

Детские страхи — они такие… и не говорите, что давно переросли их.

Луций почти бегом добрался до своей двери, быстренько зашмыгнул в дом. Ещё раз выглянул напоследок…, но на улице никто так и не появился. Он затворил дверь за собой. Потом, сам не веря, что он это делает — задвинул щеколду.

Странно, но сейчас привычный и знакомый до самых укромных закутков дом — показался ему пустым… как яйцо, которое выпили через соломинку.

Наверное, лишённые своих обитателей дома — вот так и выглядят. Сколько Луций не прислушивался — нигде не скрипели полы, не хлопали двери, не бухали шаги по лестнице. Луций прокрался по коридору обратно, толкая все встреченные по пути двери… выглянул в переднюю, где за пыльной стойкой господин Шпигель раньше хранил ключи от незаселённых комнат. Никого из жильцов не нашлось и там, зато — он увидел нечто такое, отчего целые полчища мурашек, холодных и стремительных, пробежали по хребту…

Прямо посередине, между стойкой и лестницей — валялся, желтея стоптанными внутренностями, башмак тётки Ханы.

Он лежал на боку, нацелившись туповатым носком на приоткрытую дверь, а свернутым на сторону каблуком — на него, Луция. На каблуке отчетливо виднелись прозеленелые медные гвоздики, вбитые до половины и загнутые так, чтобы образовать пятиугольник. Каблук был ритуальным. Тётка Хана до дрожи боялась наговоров и приболтух, оттого и по земле ходила, каждым шагом поминая Глину.

Как в оцепенении, Луций стоял и смотрел на этот башмак, не в силах сообразить что-то толковое…

У всего на свете есть своя причина, вот и это всё — непременно должно было что-то означать. Что-то совсем уж невиданное, может даже — немыслимое… Господин Шпигель, выбегающий среди белого дня в одних чулках и пижаме — одно это уже голову напрочь сносит. Но тётка Хана, которая — Луций не раз лично видел — встает только с левой ноги и опускает её сразу в башмак, и упаси Глина, если башмака не окажется на месте… Чтобы тётка Хана ушла куда-то без заговорённой своей обуви? Да она скорее останется под горящей крышей, чем выбежит из дому босая!

Кстати, а на какую ногу этот башмак-то?

Луций осторожно, словно к издыхающему псу, приблизился в тёткиному башмаку, и пхнул его ногой, переворачивая… Ноги тётки Ханы уж никак не назовешь изящными, а башмаки были пошиты как раз по ним — одинаково бесформенные, как лепёшки с одной мятой сковороды…, но этот башмак всё-таки был скорее левым.

Не зная, что и думать, Луций нагнулся и поднял — нутро башмака было ещё теплым, словно он слетел с ноги вот прямо только что. Край каблука уродовала свежая вмятина — как если бы тетка сбегала бы в нём с лестницы, сигая через три ступеньки, вот и сколола каблук о край… Луций бестолково крутил его в руках так и эдак, пока ненароком не коснулся каблука. Руку вдруг ожгло, Луций заорал и отшвырнул башмак прочь… тот стукнутся носком об пол и перевернулся — пятиугольник из медных гвоздей на каблуке вишнево светился, остывая.

Луций попятился, обхватив обожжённую руку за запястье.

Что-то явно происходило вокруг — может надвигалась на город очередная неведомая напасть, а может беда уже и случилась. Как читали Духовники: «И хладное станет калёным, если…» И что-то там ещё… вроде о вере, размерами с горчичное зерно.

Что-то тяжёлое вдруг ударило в створку окна с улицы, едва не высадив стекло напрочь. Луций аж подпрыгнул, ожидая, что сейчас полетят осколки, и камень, что швырнули в окно — с силой впечатается в стену…

Но удар повторился с прежней силой и в то же самое место, стёкла опять устояли, и он понял — нет, не камнем. Оказалось, это слепень долбился с улицы — здоровенная кусачая муха. Не просто большая — огромная. Через затрепетавшее стекло слепень казался с воробья размером — налетал снова и снова в расплывчатом ореоле слюдянистых крыльев. Стекло всякий раз подпрыгивало в раме.

Луций поспешно сделал ещё шаг назад, оказавшись у самой лестницы.

Какие-то звуки постепенно наполняли дом — страшные, шахтные… будто лупили киркой во влажную и вязкую глиняную плоть. Ах, да — это его сердце так бу́хало… Иногда в глине попадались и камни — тогда сердце озвякивало, неровно содрогаясь.

Он позвал:

— Тёть… Тётка…

Голос прозвучал почти шёпотом — ни на что негодным… Тогда набрал полную грудь воздуха и заорал, что есть мочи:

— Эй, тётка! Эй!

На этот раз ему ответили — что-то твёрдое плашмя ударило по потолку, снова заставив его испуганно присесть. В щели посыпалось. Он обмер и несколько мгновений дрожал и вслушивался… потом всё‑таки позвал в полголоса: «Эй…», и это тяжелое — снова зашевелилось… рывком проволоклось по потолку, замерло на миг, а потом взорвалось дробным, оглушающим топотом… дощатой барабанной дробью…

И, скорее заглушая этот топот, чем желая чего-то иного, Луций заорал:

— Эй! Марк… тварёнок жирный! Кончай, понял?!

Целую секунду ему верилось, что это всего лишь коротышка Марк, исхитрился его напугать… и ещё секунду он был просто вне себя оттого, что коротышке это удалось. Но потом отчетливо понял — это, яростно бьющееся на полу этажом выше, находится не на хозяйской половине, а потому никак не может быть Марком.

Луций шарахнулся совсем уж испуганно и, наверное, убежал бы прочь из дома куда глаза глядят, не споткнись он о клятый тёткин башмак.

И шум наверху — разом прекратился. Стало так тихо, что было слышно, как протяжно осыпается из щелей.

Он сделал один крохотный шаг в сторону… и это, наверху — тоже сдвинулось с места, ползком переместившись по половицам.

— Эй… — одними губами вылепил Луций, и оно опять замерло, притаившись. Будто издевалось над ним…

«Ну, ладно… — подумал Луций, зло оскаливаясь. — Ещё посмотрим, кто кучу больше наложит!»

Он отступил к низкому чуланчику под лестницей, и запустил руку в паутиновые потёмки, нашаривая там что-нибудь поувесистее. После нескольких мётел и швабр ему, наконец, попался плоский кованный крюк, которым Орох при ремонте поджимал рассохшиеся половицы. Нормальная железяка! Поперёк хари такой перетянуть — не хуже, чем киркой выйдет… Опять мимоходом подумав о кирке и содрогнувшись всем телом, он перехватил крюк поудобнее и покрался вверх по лестнице, стараясь ступать как можно тише.

Тише никак не выходило — лестница дышала на ладан, ступени скрипели отчаянно даже под его небольшим мальчишеским весом. Пронзительный скрежет усиливался лестничным проёмом, как если б его ноги наступали на клавиши аккордеона, давным-давно утопленного по пьяни, а теперь выловленного из реки за каким-то хреном… Луций пятками чувствовал, как иссохшие древесные волокна ёрзали вдоль ржавых гвоздей: Скр-ы-ы-пп… Скры-ы-ы-ы-пп… На одной и той же зубодробительной ноте…

Странная у него выходила мелодия. И ещё более странно, что весь дом принялся подпевать ей — внизу, сокрушая стекла, по‑прежнему ломился с улицы тот слепень, ритмично вздрагивая стёклами, будто литаврами… И, тоже очень хорошо попадая в ритм — молотило твёрдым по потолку. Даже выпавший из щели паук — бодро раскачивался, как палочка жандармского церемониймейстера.

Хорошо хоть его, Луция, сердце, несколько успокоенное весом железяки в руках, на-пол-стука замедлило удары и не принимало участия в безумной этой какофонии.

Шаг за шагом верхний край перил приблизился и поднялся до уровня глаз — теперь Луций видел скоблёный пол коридора, видел продавленные дверные пороги. Этот дробный топот стих… и не понять теперь было, из какой комнаты он шёл.

«Может — ну, его к псам?» — малодушно спросил себя Луций, и железяка в его руках предательски заплясала.

Если не считать визга ступеней, на втором этаже было совсем тихо. Доски здесь рассохлись сильнее, чем внизу, и щелястый пол пропускал звуки вниз отвесно.

И оттуда, снизу, через щели — вдруг ответили:

— Правильно… Не стоит оно того… — и Луций расширил глаза, признав в этом голосе свой собственный.

Голос был хрупок, словно кусок угля, сдавленный кузнечными щипцами…, но столь же тёмен и твёрд — Луций и знать не знал, что его голос так звучит со стороны.

— Валим отсюда… — подначил его голос. — Никто ж не увидит.

— Я же не трус! — ответил он, и его собственный голос хрипловато посмеялся над этими словами:

— Нет трусов среди живых… Но нет смельчаков среди мёртвых.

Луций упрямо мотнул головой и наступил на следующую ступень — аккордеон под ногой взвизгнул, расхохотался.

Ещё полшага вперёд.

Этот невнятный звук — снова проволокся по полу за углом коридора. Железяка прыгнула в ладонях, показавшись вдруг какой‑то громоздкой и совсем неудобной. В тесноте коридора ей было ни размахнуться толком, ни ударить. Тут и киркой ничего не сделать, но насколько легче и проще было бы ему сейчас с киркой в руках.

— Полшага… — приказал голос снизу. — Ещё полшага.

Совсем уж оглушительно, будто стояла тут на страже — завопила под ногой последняя, самая верхняя ступенька.

Эхом, радостным эхом нашедшегося, тотчас откликнулась половица за одной из дверей.

Эти две скрипучие ноты нескончаемо долго звучали вместе — словно сцепившись намертво.

— Полшага… — как заведённый, бубнил голос… Полшага, полшага…

И сердце в полстука, и воздух в полвздоха.

Какая там храбрость? Какая отвага?

Жужжания слепня, собачьего брёха,

Всё это не стоит… Всё это не стоит

Последнего писка раздавленной мыши.

Имеешь ли уши? Так разве не слышишь,

Как что-то за дверью, ворочаясь, стонет?

Как рвётся одежда? Сквозь ситцевый шелест

там лязгает чья-то костистая челюсть,

И кто-то за дверью заходится хрипом,

как будто ему наступили на горло…


там стуки костей, и дощатые скрипы…

Полшага ещё — дотянуться и дёрнуть,

А дверь голосит — тише борова резать.

Теперь — заорать, замахнувшись железом

на бьющийся, пыльный, бесформенный ворох

тряпья под ногами… в узлах полотенец…

как старый и страшный, хрипящий младенец,

спелёнатый тёткой… да это же Орох…


Луций так и не понял, как ему удалось удержаться и не ударить железным крюком наотмашь.

Возможно — просто помешала дверная при́толока. Она ведь гудела над ним, будто пустой бочонок пнули, и от неё, замедленно кружась, планировала отбитая щепа.

Это действительно был дядька Орох — сквозь растерзанный ворот рубахи, почему-то лоскутами натянутый на голову, торчали знакомые седые патлы.

Дядька Орох слабо ворочался, елозя лицом по доскам. Видимо, он пытался подняться, но руки и ноги не слушались — вываливались из-под него, будто отрубленные, да наспех пришитые. На мгновение Луцию показалось даже, что Орох барахтается в куче рук и ног, которые ему вовсе не принадлежат и время от времени пытаются расползтись по прежним хозяевам.

Пока Луций стоял столбом и глазел на всё это — Орох вдруг, будто собравшись с последними силами, выгнулся коромыслом, едва не соединив обшарпанные пятки с затылком. В пояснице у него отчетливо захрустело, он рывком перевернулся и замер так — будто ему под копчик подставили табуретку. Потом — что есть мочи замолотил руками и ногами. Половицы заходили ходуном. Не только кулаки и пятки барабанили в пол, но и локти — грохотали, едва не проминая дерево. Костяшки пальцев были уже вдрызг разбиты и от молотящих по полу кулаков летели алые брызги.

— Ты чего?! — завопил Луций тогда. — Дядька Орох, ты чего?

Он знал, конечно, что домовой работник страдает падучей, и даже пару раз глазел, как усмиряют его судороги…, но такого, как сейчас — никогда не видел. И не думал даже, что человеческое тело способно настолько сильно изгибаться против суставов, что в нём так отчаянно много силы. Да положи его сейчас на груду щебня — он мигом вам цемента из него натолчёт.

Луций попытался сделать хоть что-то …, но ничего умнее, чем подержать дядьку за ноги — придумать не смог. А потом оставил и это — его сил не хватало даже, чтоб при каждом рывке не отлетать прочь, как щепочка. Всё равно, что коромысло пытаться распрямить.

Он обошёл дядьку Ороха с другой стороны — с той, где из кучи изодранного тряпья мельком глянули на него безумные глаза, сочащиеся слезами, как лопнувшие сливы. Поймав этот взгляд, Луций ещё пуще перепугался, хотя — куда уж… Но Орох будто бы узнал его — зарыдал беззвучно и потянулся к нему. Луций поспешно отступил. Орох трясся — от натуги, и ещё от каких-то неведомых Луцию мук… и будто бы пытался ползти во все стороны разом. Луций не знал, что делать. Окатить старого дурня водой? Вроде именно так давеча делали бабы, когда дядька Орох свалился прямо на улице.

Луций поискал глазами ведро, но в комнате Ороха ничего такого не было. Бежать на кухню? Или к в прачечную? Но пока он будет бегать, Орох совсем себе всю башку об пол расколошматит…

Глава 16 (безмолвная, что твой покойник в доме…)

Луций подобрал подушку, валяющуюся тут же, попробовал подсунуть её дядьке под голову. Тем временем тот дополз почти до самой двери — Луций так и оставил её распахнутой настежь. Не обращая ни малейшего внимания на попытки ему помочь, Орох попытался ухватить пальцами за порог и вытянуть своё тело в коридор, но припадок опять сломал его и всего скорчил — хребет Ороха изогнулся, щёлкнув, как кнут… тело распласталось, размазалось по полу… На Луция дохнуло тошным запахом крови и рвоты. Он с брезгливым ужасом отодвинулся, разглядев насквозь прокушенные губы, и подбородок, залитый бурой пузырящейся кровью.

— Ну тебя в пень! — сказал Луций, вытирая ладони о штаны.

Он всё-таки собрался идти за ведром — это было самое лучшее, что он сможет сделать сейчас. Если дядька и помрёт, то лучше уж не на его, Луция руках. Орох и так уже хрипел, совсем как загнанный конь. Рубаха задралась до подмышек и гнутые обручи поломанных мясниками рёбер распирали изнутри барабанно-натянутую на бока кожу… С каждым следующим глубоким всхрапом под полотенцами, кое-как навязанными тёткой, отчетливо и страшно хрустело — словно руками расщепляли не до конца расколотое полено.

Луций попытался перешагнуть тело, вяло копошащееся в дверном проёме, когда очередной припадок перекрутил Ороха. Колени в худых штанинах высоко подпрыгнули — будто чугунные ядра в холщовом мешке. Луций увернулся от одного колена, но другое — ударило его прямиков в лоб… Орох был мужичком тщедушным, но этот удар вышвырнул Луция обратно в коридор, будто пустую шишку.

Пока он валялся там, приходя в себя, дядька Орох сумел до него дотянуться — пальцы впились в плечо, влажно перепачкали кровью. Луций заорал на Ороха, выкрутился, лягнул не глядя. Одна рука соскользнула… зато вторая вцепилась — намертво. Затрещала рубаха.

— Дядька Орох! — кричал Луций, вырываясь. — Эй, ты чего?!

Орох тоже кричал, хотя воздуху в нём не хватало на этот крик, а потому был он еле-еле слышен. Только пена и кровь летели от прокушенных губ. Руки он по-прежнему не разжимал — давил всё сильнее и сильнее, и Луций уже чувствовал, что вот-вот переломится его ключица.

Луций извернулся и снова ударил ногой. На этот раз он попал удачно — патлатая голова работника дёрнулась, тот кулем перекатился по полу, по-прежнему, однако, не разжимая хватки.

«Зря не обулся… — яростно подумал Луций. — Если бы не босиком…»

Он прицелился пяткой в то место, где смыкались шея и челюсть, и двинул туда что есть силы. Орох обмяк, разом сделавшись снулым, как базарная рыба.

Луций сумел поднялся — сначала на колени, Орох по-прежнему клещом висел на рубахе. Пальцы его, продрав холстину насквозь, толи запутались в ней, то ли так и окостенели сжатыми. Луций упёрся босой стопой ему в грудь, прямо в кольчугу пёстрых полотенец и даванул, через силу выпрямляясь. Рубаха разошлась лоскутами, звонко сыпанули последние пуговицы. Ему, наконец, удалось освободиться — дядька Орох остался лежать, так и баюкая у груди отвоёванный у Луциевой рубахи холщовый обрывок.

— Да что ты… вцепился, падла такая? — попенял ему Луций. После этой возни дышалось ему трудно, да и говорилось с перебоями. — Совсем… съехал?

Орох как-то странно, совсем по птичьи клокотнул горлом и… замер. Луций подождал, потом мал-мало отдышавшись, позвал его:

— Эй! Слышь ты, припадочный… Э-эй!

Орох лежал, не двигаясь, и вроде бы — не дышал больше. По крайней мере в груди у него не хрипело, и узлы полотенец уже не ходили ходуном. Луций опасливо наклонился было над ним, потом поостерёгля тормошить голыми руками — подобрал брошенный в коридоре железный крюк и ткнул им Ороха в бок… податливый, будто хлебный мякиш.

Орох был мёртвый.

Куда мертвее, чем Вартан давеча…

Из того хотя бы кровь вытекала, Орох же — просто валялся в дверях кучей, как порванный и выброшенный за ненадобностью крупяной мешок. Дырявый и пыльный, не имеющий даже собственной формы.

Стало совсем тихо, если не считать слепня внизу.

— Ну что, прибил придурка? — спросил его голос из-под пола.

«Получается, так… — подумал тогда Луций. — Получается, это я его прибил… Я?

— Да, а кто же ещё? Задвижку-то ты закрыл — не было никого больше в доме.

«Что такое происходит со мной? А?..»

— Что с тобой, Луций с Ремесленной? — издевательски подхватил голос.

Прозвучав так, он поднялся вверх сквозь доски пола и был теперь внутри головы — был так сух, что даже потрескивал. Совсем как ребра Ороха, когда Луций упирался в них коленом.

— Ни дня не проходит, чтобы не пришиб ты кого-нибудь…

— Я не виноват! — громко запричитал Луций. — Он же сам меня едва не придавил! Что на него нашло такое?

— Ты! — ответил голос изнутри. — Ты на него нашло!

— Я? — задохнулся Луций. — Да я тут при чём? Я ему ребра что ли, пересчитал?

— Ты… не ты… — шевельнулось где-то — покинуло голову, наждачно заскребло по стенам, удаляясь и затихая. — С тебя всё началось…

— С меня? — не понял Луций.

Тоненько тренькнуло стекло внизу… потом ухнуло, грянуло об пол. Звеня, рассыпались осколки. Слепень обрадованно загудел, ринувшись внутрь дома.

…Не ты начинаешь… и не ты решаешь, чему быть…, но ты выбираешь, как всё будет… — со значением произнёс голос, без следа растворяясь в стенах… — Поимей только… хоть с зерно гречишное…

Влетевший слепень шарахнулся обо что-то твёрдое и гнусаво заблажил, описывая круги.

«Здоровенный какой! — только и успел подумать Луций, подтягивая зачем-то к себе железяку.

Такой хватанёт — так, наверное, за раз кусок мяса вырвет…

Голос в стенах захохотал на это, и смех запрыгал по всему дому, как камень в жестяном ведре.

Я — про́клят? — спросил тогда у него Луций, напоследок. — Я про́клят, да?

Голос продолжал хохотать… потом стих совсем.

А слепень, настучавшись вдоволь о потолок и стены — вылетел на лестницу… Там, почувствовав пустоту над собой, метнулся вверх вдоль наклонной периллы — прямо к нему, к Луцию. Тот испуганно и довольно бестолково попытался отмахнуться железякой, но слепень только тоном жужжания напоминал неповоротливого шмеля — на самом же деле был стремителен и хищен. Такие большие размеры нисколько не помешали ему легко уклониться от железяки и очертить вокруг Луция два стремительных, сужающихся оборота. Дохлый Орох на полу совсем его не интересовал — слепню хотелось живого и горячего. Не прерывая полёта, слепень сделал два быстрых пробных укуса — на щеке, промеж волдырей, и на шее сзади.

Тоненько пискнув, из-под пропоротого волдыря брызнула жидкость.

Луций ещё раз махнул вдогонку слепню железкой и, конечно, опять промазал — слепень гудел, примериваясь вцепиться уже по серьёзному…

— Пошёл на хер! — в панике заорал Луций. — Пошёл… Глина тебя побери…

Железяка выскользнула, в конце концов, из рук и полетела в стену…, но и слепень, окольцевав Луция последним, совсем уже узким кругом — вдруг вспыхнул, как спичечная головка, налетевшая с размаху на шершавый кирпичный бок. Слепень взвыл на высокой ноте, и ополоумев, метнулся к потолку, но слюдяные крылья уже скворчали, сворачиваясь — он не удержался в воздухе и спланировал вниз, крутясь и пуская дымные язычки. Одно из перил на миг задержало его падение — слепень ударился о него, подпрыгнул и, весь уже объятый пламенем, рванулся вперёд, на Луция… тогда пламя озлилось и вмиг окрасилось яростно-жёлтым… и прямая линия его полёта сменилась беспомощной пологой дугой…

Слепень тяжело шлёпнулся об пол в полушаге от босых пальцев Луция… пламя в последний раз плюнуло жирными искрами и осеклось, а он остался лежать, подобрав лапки — скрюченным чёрным углем, совсем не страшным с виду…

Но Луций всё пятился от него, словно ожидая, что тот вдруг воскреснет… пятился, пока не закончился пол под ногами, обвалившись вниз гармошкой лестницы. Луций наступил мимо, рассадив голень о край ступеньки.

Шипя и припадая на ногу, он скатился на первый этаж.

Кругом на полу блестели осколки стекла, высаженного покойным слепнем, и быстрая мошкара роилась внутри дома.

Луций отомкнул дверь и растворил её — воздух снаружи тоже местами чернел от мошкариной пляски. В остальном же, там царило то же безлюдье, что и раньше. Багровело солнце, понемногу склоняясь к закату.

Уже понимая, в чём дело — он дошёл до угла, за которым начинался Овсяный проезд, так и не встретив ни одного человека.

А едва свернув на Овсяный — увидел лежащую женщину.

Увидел уже без особого удивления.

Она лежала на мостовой — как-то совсем буднично лежала, Луцию даже пришло на ум слово «привычно»…

Ворох ярких тряпок делал её издали похожей на расплывшуюся по мостовой кляксу. Как будто тыкву уронили с подоконника, и она раскололась, вывернув наружу оранжевую мякоть. Луций пошёл к ней, на ходу отмечая новые и новые детали: вот стали различимыми широко распахнутые по́лы… (так что не платье было на ней, а домашний халат, что ли?)… вот светлая холстина исподнего, нижней рубашки… вот голая до колена нога, неприглядно торчащая вбок.

По тому, как она лежала — раскинувшись в луже расплесканного стекла — Луций сразу понял, что и она мёртвая. Мертвее не бывает. Он остановился, не подходя вплотную — ибо… незачем.

Тень от дома, возле которого она лежала, падала на женщину отвесно, укутывая тело этаким призрачным покрывалом. Но даже в этой тени Луций разглядел старческую морщинистость кожи. Женщина была стара, как смертный грех. Подол нижней рубашки пучился вокруг ее бесстыдно обнажённых ляжек. Смерть — всегда неприглядна. Луций поднял глаза к небу, чтобы не смотреть.

А вон и окно на втором этаже, откуда она выпала — болталась на одной петле уцелевшая створка. На подоконнике до сих пор лежал, опрокинутый на бок цветочный горшок… Самого цветка не было видно.

Луций не был семи пядей во лбу, но стоя над телом разбившейся старухи — конечно, сразу подумал про дядьку Ороха, про его дикий припадок. Потом про господина Шпигеля, улепётывающего в сторону Храмовой Площади в одних чулках. Про тётку, растерявшую на бегу башмаки… Голова старухи была повёрнута лицом в сторону дома — чтобы убедиться окончательно, ему нужно было или обойти тело, прижавшись вплотную к стене, или перегнуться через него. Совершенно не хотелось этого делать, но Луций себя пересилил.

Впрочем, ему достаточно будет увидеть прокушенные губы — раз так, значит, померли эти двое от одного и того же. Он неловко наклонился и глянул, сразу же отпрянув.

Глина вас обоих побери!

Он отступил на три торопливых шага… потом, спохватившись — ещё на два, чтобы получилось пять положенных ритуальных. Хотел было плюнуть… да с плевком не заладилось. Рот был сухой, вообще без слюны, даже горло понемногу саднило. Язык припух и трудно ворочался.

Так вот, что это такое… Отнимет воду от рта твоего… желчь от печени, кровь от сердца… Так вот, куда все подавались! Это же Зов Глины, невиданно сильный — разом согнал всё население города к Площади.

Он тоже побежал было, с перепугу спотыкаясь через шаг…

Столб мошкары неожиданно колыхнулся перед глазами. Луций заметил его слишком поздно — влетел в мельтешащее нутро… только и успел, что зажмуриться накрепко. Он пробежал ещё пяток шагов, прежде чем выдохнул и отплевался. В ноздрях противно свербело. Он высморкался на мостовую — из носа, недовольно жужжа, полетело чёрное… Жгучая и настырная, мошка копошилась в волосах, ушах — Луций запрыгал на одной ноге, вытряхивая её отовсюду.

Потом он успокоился — эта вынужденная остановка привела его в чувство.

Незачем ему было спешить на Площадь! Он же не чувствует Зова … Ну, чувствует, конечно — но совсем слабенько… так, будто тысяча вёрст отделяет его от Колодца, а не пара городских кварталов. Или будто солнцем припекло — ну, пить охота, ну горло сухое. Такое стерпеть запросто можно. Насыпать мешки сухими отрубями в полдень, и то потяжелее будет.

А Лентяй-коровник, прячась от Зова на своей поляне, в шалаше из мягкого клевера — отгрыз вымя бедной корове, пытаясь утолить эту жажду…

Каждый знает, что Зов может сделать с человеком… Тело перестаёт принимать воду — можешь насосаться ею до полного пуза, но она даже горла тебе не смочит. В других городах, говорят, так даже казнили тех, кто не признал пятиугольного, а остался предательски поклоняться крестообразному: отступника растягивали на пересечённых жердинах и оставляли так в воскресный день — всё сильнее и сильнее человека мучает жажда, пока не наступит ощущение песка во внутренностях. Одно это уже могло убить.

Что там начинается дальше? Какие угли жгут нутро — никто из живущих не знает… просто потому, что никто по своей воле даже не пытался терпеть так долго.

Желчь от печени, кровь от сердца… Как же дядька Орох колотился об пол — будто желал вдребезги разбить себя о доски.

«Бедняга!» — подумал про него Луций.

Дядька Орох не смог побежать к Колодцу — с перебитыми ребрами не очень-то побежишь. Да он, наверное, и с кровати подняться не смог. Сполз на пол, да так и окочурился… на полу. И та старуха на Овсяном… Бывают же старые и немощные, которые вовсе из дому не выходят. Даже, если Зовёт. Бабка Фрида, жена старого Линча — была такая же. До ветру ходила, опираясь на мужнюю руку. Куда такой на Храмовую Площадь, в давку и толчею? Старый Линч покупал у Духовника сырую глину — ту, что землекопы поднимают с самого Дна, и Фрида, говорят, её жевала по целому дню… только не очень-то это шло в прок.

Если б и не приговорили дом — она всё равно отбросила бы копыта. Не сегодня, так завтра…

Говорят, сороваты умеют варить отвар из звон-травы…, но — где мы, и где сороваты? И ещё горькая кора с их особых деревьев — помогает, но и то… только если Колодец далеко, и его Зов едва слышен. Вблизи же — Глина сокрушит любого…

Подумав так, Луций остановился…

Дом старого Линча возвышался прямо напротив — высоко навалив вокруг себя груды развороченной огнём черепицы. Недавний пожар едва совсем не расколол его каменную кладку — углы разошлись, стены просекли глубокие трещины. Окно, у которого когда-то застрелили бабку Фриду — нависало над улицей, как прокопчённая печная топка. Досок, что прикрывали её, больше не было, конечно — вместо них плелись узлы сорных трав — обугленные, но устоявшие, не ослабившие хватки… и, вроде, даже оживающие понемногу.

И, стоя под этим окном, Луций вдруг задумался о том, почему же всё-таки приговорили старого Линча… Хотя ещё пару дней назад — просто пожал бы плечами, спроси у него кто-нибудь что-то подобное. Всегда ведь кого-то приговаривают.

«Ты что, дурак? — сказал бы он. — Посмотри вокруг, парень — сколько стоит по городу таких домов?»

Двери их заколочены, окна забраны паутиной из пяти досок, и конский щавель, высохший и неживой — всюду торчит пучками из каменных трещин. Зайди, парень, на Громовой тракт — там в позапрошлое лето приговорили чуть ли ни целый квартал. Пылали дома, и как посыпались с них крыши — так стали видны крестообразно соединённые балки… Всем тогда хватило работы — горожане мостили объезд, даже хибары горшечников для этого сломали. А как иначе? Каждый знает — лучше не ехать между двумя Приговорёнными домами. Или лошадь споткнётся и сломает ногу, или колесо соскочит с тележной оси. Тот квартал так и стоит пустой — зарос бурьяном выше запретных обвалившихся крыш.

Если бы Духовник, подходя к такому дому с вереницей понурых жандармов на хвосте, ещё и объяснял бы каждому — зачем, да почему… Если бы, лупя колотушкой по двери, они бы ждали, что хозяин хоть как-то сумеет оправдаться… Если бы соседки, живя с таким чудаком бок о бок, судачили бы меж собою: «Старик-то, чего отчебучил… слышали? Совсем из ума выжил… Ну, жди теперь приговора!», и выглядывали бы на улицу прежде, чем поставить похлёбку на огонь — не тащит ли с собой колотушку угрюмый жандармский десятник…

«Перед Глиной все равны! — говорил Духовник, читая из Чёрной Книжицы. — Орлы, облечённые властью смотреть с трона, и воробьи, в дорожной пыли копошащие! Отцы благих семейств и бродяги, таскающие всё имущее на горбу! Дородные псы сторожат ли подворье твоё, или вошь брезгует исподним твоим! Позовёт Глина и скажет — ОТДАЙ, ЧТО ИМЕЕШЬ, И ОТДАЙ НЕМЕДЛЯ!»

Глава 17 (короткая, как мимолетный сон…)

Совсем рядом было окно дома старого Линча.

Луций незаметно для себя подошёл к нему вплотную. Раз нет на улице любопытных глаз и ушей, так чего осторожничать, разбирая тропку меж звонких черепков — знай, топай себе напропалую.

Остался за спиной выжженный дворик, заново порастающий бурьяновой щетиной, пока ещё короткой и жёсткой. Впереди, в каменном проёме — клубилась темнота. Луций протянул к нему руку — ожидая, что пепел, всего несколько дней как запекшийся в камень, обдаст её едким жаром, скрутит судорогой или вовсе обожжёт… Но ничего такого не случилось. Камень был слегка тёплым от солнца. Шершавились его бока, и кололась каменная крошка.

Тогда Луций уцепился за край и вскарабкался на цоколь — на то самое место, с какого кидал кирку. Голый проём разверзся перед самым лицом. Луций медлил, всё ещё труся…, но уже понимал, в чём тут дело. Даже та невеликая жажда, что он испытывал — уходила с каждым глотком сквозняка из этого окна. Было потрясающе приятно дышать им. Рот наполнялся слюной и глотки невольно катили вглубь горла мягкую влагу.

Воду от рта твоего…

«Я же про́клят! — напомнил себе Луций. — Чего мне терять-то?»

Он подпрыгнул, поймал коленом каменный край и втиснулся в проём, загородив собой дневной свет с улицы. Ни хрена не было видно, что там… Луций зажмурился, чтобы не передумать в самый последний миг, и спрыгнул в тёмное нутро дома.

Босые ноги — шлёпнули. Внутри больше не оказалось тех пухлых пепельных сугробов, что так напугали его в прошлый раз, но падать всё равно оказалось довольно мягко. Лёгкие облачка взвились от его приземления, но быстро и неопасно осели. Луций тронул ладонью слегка припорошенный пол — этот пепел был мягче и тоньше всего, что хоть однажды касались его руки… Потом выпрямился.

Сделал несколько шагов к центру дома и устало ухмыльнулся самому себе — подметив, что остановился как раз на ритуальном пятом.

Изнутри этот дом больше напоминал старую печь, которую его отправили прочистить, чем людское жилище, пусть даже и бывшее — весь был растрескан, и непонятно, что на чём держится. К тому же был пустым, как вылущенная скорлупа — даже внутренних глинобитных стен теперь не осталось, их повалило и начисто перетёрло огнём. Спёкшаяся кирпичная груда кренилась на месте печи… да в плоских чугунных блинах подле неё — угадывались бывшие котлы и сковороды. Кое‑где по углам — тоже расплывались железные потёки. Всё прочее сгорело без следа. И, если поскрести как следует да смести в общую кучу всё, что осталось от старого Линча и всего нажитого им добра — и на полный мешок не набралось бы.

«Зато, — подумал Луций зло и совсем по-взрослому… — зато нужник во дворе — должно быть, полон до краёв!»

Всегда так — дерьма от человека остаётся куда больше, нежели воспоминаний.

Вот одно из них: старый Линч выковал львиную голову из пушечного ядра, принёс и приколотил её к двери. Кольца в пасти ещё не свисало — Линч только потом его приделал. А тогда никто из них, ещё голопузых — ни Луций, ни Курц, ни Кривощёкий — в жизни не видели льва и, впервые посмотрев, что у старика получилось, решили было: баран, что ли?

Если баран, то странный какой-то — страшный, безрогий, заросший вокруг башки чеканной зернистой гривой, с хищным кошачьим взглядом. Уродом рождённый, должно быть… Зубищи — во! У овец они — плоские, тупые, траву тереть… А у этого — не умещались во рту. Жуть!

Кривощёкий Эрвин сказал тогда:

— На дальнем выгоне корова одна отелилась. Посмотрели, чем — обычный вроде тело́к, только цветом пегий.

— Какой-какой? — переспросил Курц.

— Ну, коричневый такой… Даже слегка с прозеленью. Как куча навозная…

— И чего ты нам про него? — окрысился Курц. — Совсем уже освинился на своей Волопайке? Про навоз поговорить захотелось?

— Не мешай рассказывать, — обиделся Эрвин. — Скотник поутру пришёл за коровами убирать — смотрит, ну… куча. А он с похмелья. Чего это, — думает, — коровы-то — в кучи валить начали? Взял, да и поддел кучу вилами — а это телёнок. Бок ему сослепу слегка пропорол. А тот пасть открыл, будто зарычать на него хочет — а там зубы…

— И что? Тело́к с зубами — эка невидаль… — Курц смотрел, насмехаясь — то на кованую голову, то на Кривощёкого… наверняка выдумывал новую, самую обидную из своих острот.

— Да дело не в том… — упирался Эрвин. — Да, бывает и так, что корова стельная на чей-то двор забрела, где стройка идёт, да вместе с ботвой глины и нажралась — тогда телята у неё рождаются полнозубые. Их потом из ведра мамкиным молоком поят, чтоб вымя ей не попортили. А этот пасть раскрыл, а там зубы совсем не коровьи — гвоздями! Аж в три ряда!

— Брешешь! — отрезал Курц.

— Собака брешет! У кого хочешь на Волопайке спроси! Там до сих пор про это судачат. Скотник — руки в ноги, да бежать. А тело́к этот — корове вымя сожрал, вместе с молоком… И хозяину едва ногу не отгрыз…

— Тьфу… Ты сам уже как свинопас, на своей Волопайке. И байки у тебя пастушьи! Говорю же — кот это, лохматый только.

— Баран это! — распалялся Кривощекий, тыкая пальцем в кованную голову на двери. — Уродорождённый!

— Сам ты баран!

Старый Линч тогда погнал их с крыльца:

— Чего разорались? А ну — брысь отседова! Лев это, чумазые вы головы…

Бабку Фриду — Луций это хорошо помнил — жандармы оттащили, опасливо зацепив багром, закинули на телегу и увезли. К кладбищенской Яме увезли, куда же ещё… А старый Линчтак не вышел из огня. Сгорел, перетёрся сам в тонкий пепел.

Луций обернулся кругом, словно пытаясь представить, где прятался старый Линч от огня в тот день… и вдруг увидел кирку…

Она торчала стоймя, утонув обухом в земляной трещине и выставив ему навстречу целехонькую рукоять. Деревяшка рукояти лишь чуть приуглилась на самом конце. Будто и не бушевало здесь огненного урагана, воспламенившего разом все дровяники поблизости.

Он взялся за ручку и потянул на себя, выворачивая кирку из земли.

Наверное, прав был Курц, и кирка привязана теперь к нему, а значит — таскать её вечно! Ремесленная улица пуста сейчас, так что он без труда пронесёт кирку до дома и там спрячет. Худо это, или не худо… Не было уже сил думать… Кирка никак не шла из земли, накрепко в ней увязнув. Будто глубоко вбитый кол вытягиваешь. Луций налегал так и этак — качая и расшатывая. Кирка подалась, но что-то потянулось за ней, длинной жёсткой нитью вспарывая землю. Какие-то дырчатые железные кружева.

А ну, отдай! — непонятно кому повелел Луций и дёрнул кирку, выворачивая её вокруг оси.

Что-то переломилось, хрупнув, и кирка высвободилась… оттянула ему руки своим весом. От верхнего её изгиба — там, где железо насаживалось на деревянную рукоятку, свисали какие-то корешки. Целый венчик корешков — будто бородка на проросшей луковице. По привычке Луций сделал движение — смахнуть их прочь, как смахнул ростки с картофелины, но корешки вместо того, чтобы легко отделиться и осыпаться, вдруг цепко и колко полоснули кожу на ладони. Луций ойкнул, затряс рукой, потом перевернул её и осмотрел, — ладонь была перепачкана пеплом, и редкие красные капельки быстро растворялись на ней.

«Нельзя её прямо так с собой нести… — подумал Луций. — Рубаху до конца дорву.»

О пораненной руке он, отчего-то даже не переживал. Слишком уж много увечий принесли последние дни, чтобы огорчаться еще об одной.

Он присмотрелся… остренькие упругие побеги тонкой проволоки — росли прямо из железного обуха… многократно сгибая и надламывая, Луций сумел-таки отделить их от кирки.

Он побросал было эти железные корешки прямо там, где стоял…, но потом, поразмыслив, подобрал аккуратно — насчитав десятка два изогнутых колючих жилок. Скрутил в подобие толстого витого кольца, упрятав внутрь острые кончики, и сунул в карман.

Там, в развороченной земле — ещё что-то было…

Луций опустился на колени, и осторожно, чтобы опять не пораниться ненароком, расковырял киркой вывернутые комья. Глина, спёкшаяся от огня, была тверда, как гончарная поделка… и вообще непонятно было, как хоть что-то может в ней расти. Но вот — росло. Сначала Луций обнаружил знакомые уже обрывки проволочных побегов, потом ему попался здоровенный, с палец толщиной, корень. Причудливо изгибаясь и ветвясь, тот уходил глубоко в землю. Корень был отчетливо железным — Луций попытался его вытянуть на свет, но тот лишь издевательски спружинил.

Уже потом, сгребая ногой пепел, Луций откопал под ним небольшой трезубый листик, слегка схожий с кленовым. Тот сидел на проволочной ножке — такой тонюсенькой с виду, но, тем не менее, несокрушимо-прочной, будто сапожная игла. Луций долго и безуспешно пробовал отломить и его, но в конце концов сдался и оставил в покое. Листик так и качался у самой поверхности, задевая её зубчатыми, похожими на обломок крохотной пилы, краями, когда он уходил…


Деньги господина Шпигеля Луций, конечно же, подобрал.

Просто зашёл на хозяйскую половину и спокойно, не очень-то и спеша, собрал их все с пола.

А как вы хотели? Сама Глина позволяла теперь ему отыскивать заначки богачей. Будет он теперь по воскресным дням заходить в их дома и брать, что понравится. И нет у вас управы на Луция с Ремесленной! Лентяй-Коровник — может утереться со своими пряниками!

Только под вечер господин Шпигель, похожий сдутый бурдюк, как по битому стеклу переступая по мостовой протёртыми до дыр чулочными пятками, вернулся к парадному входу. Луций к тому времени и ждать-то у окна уже устал… Мамаша господина Шпигеля совсем по-утиному ковыляла следом, вела за руку непривычно-вялого внука — будто пузырёк волокла за собой на ниточке. Господин Шпигель с ужасом посмотрел на приоткрытую дверь, но ничего не сказал… пропустил мамашу и сынка вперёд, зашёл следом и затворил дверь за собой.

Луцию показалось, что даже гордая «Ш» на парадной двери — и та сникла.

Кирку обнаглевший Луций спрятал прямо у себя в комнатушке — просто поставил стоймя у стены и задвинул отцовским сундуком, который так и стоял, никем не открываемый, с тех лет, как отец пропал в Колодце. Разумнее, конечно, было бы сунуть её в лестничный чулан, куда он вернул тот железный крюк — среди разнообразных инструментов Ороха кирка бы оставалась невидимой на самом виду…, а теперь, когда дядька Орох приказал долго жить, а господин Шпигель лишился состояния и не мог себе позволить нанять нового работника, это было едва ли не самым надёжным местом в доме. Но Луций, неясно почему — хотел, чтобы кирка оставалась где‑нибудь рядышком, под рукою…

Зато с монетами он обошёлся куда более осмотрительно — туго завернул их в холстину, чтоб не звенели, и схоронил в пустоте за притолокой, в таком укромном углу, куда даже тётка Хана не добралась бы, и где веками копилась неметёная никем паутина. Он нарочно и заносчиво не стал ничего пересчитывать, но вес у свертка получился — ого-го, приличный.

Проделав всё это, Луций уселся ждать и ждал довольно долго. Монотонно зудела мошкара на улице, и от этого размеренного гнусавого «зу-у-у-у», его начинало клонить в сон. Луций несколько раз клюнул носом. Он бы, наверное, и вовсе задремал, если б не покойный Орох в коридоре. Как там ни крути, но спать в одном доме со свежим мертвяком, едва тебя при жизни не удавившим, было жутковато всё-таки…

Понемногу с улицы зазвенело — железом по булыжнику. И этот звук… жандармские подковы, — понял Луций сквозь наворачивающуюся дрему… — словно оживил город. Даже полотнища мошкары качнулись и поредели — словно воздух над улицей протёрли от сажи. Опасаясь глазеть через окно, Луций бегом спустился вниз и, распластавшись на полу, выглянул в щель под входной дверью — стёртые бабки лошадей и блескучие голенища жандармских сапог, вставленных в серьги стремян, замаячили на противоположной стороне Ремесленной… потом надвинулись и, рассыпаясь привычными цокотом и хрипом, промчались мимо него.

Медленно, словно наполняя дождём высохшее русло — накатывались на булыжник мостовой шлепки шагов и шорох одежды.

Показались люди.

Луций глядел на них и не мог отделаться от мысли, что сморит сейчас на полчище наползающих муравьев. Их было что-то слишком уж много. Никогда раньше ни базарная толчея, ни орды землекопов, бредущих на смены или обратно, ни даже костоломные давки на Храмовой площади — не вызывали в нём такого чувства тесноты. Слишком много было людей. Слишком много. Они надвигались — колоннадой ног застили ему взгляд, пёстрым своим тряпьём (полами халатов, штанинами, юбками) — завешивали от него мир. Они толкались боками, напирали друг на друга, сцеплялись уключинами локтей. Земля прогибались под ними, и даже Глина, под коркой булыжной мостовой — ощущала их шаги.

— Р-р-р-р-р-расплодились… — он то ли снова услышал тот голос, заблудившийся в стенах… то ли это рокотала повозка, пустая, а оттого слишком тряская…, а может это пёс в чьём-то дворе испуганно рычал — на такую-то толпу…

Луций подумал было, что ослышался, но потом голос, будто бы невзначай добавил ещё:

— Стольких МЫ не помним… Столько монет в Колодец никогда не падало…

Луций перепугался этих слов — их натянутого раздражения, душной и пыльной ревности, их калёного гнева… Но скрипнула дверь парадного входа, и он — словно очнулся. Да что он несёт-то? Люди возвращались по домам. Люди… Напуганные, измученные, злые… Многие шли, пошатываясь… Многих вели под руку…

Луций незаметно смешался с ними. Нужно было хоть разок, но попасться тётке на глаза… и желательно с руками, занятыми работой. Он с натугой тащил мимо окон какие-то вёдра, старательно делая вид, что они полные… У самого парадного он пристроился следом за прачкой Фа — та оглянулась на дребезг ведра, но вроде бы, сперва даже не признала его. На хозяйскую половину они вошли вместе, и Луций с демонстративным грохотом поставил вёдра у чана.

Прачка Фа сначала принялась причитать… потом оказалось, что она его отчитывает. Луций стоял перед ней, понуро кивая.

Шаги от парадной двери заскрипели по коридору, и Луций, вполуха слушая Фа, гадал — куда они повернут: наверх по лестнице или вдоль по коридору — к ним. Шаги приблизились, потом человек миновал кухонный проём, шлепнул ладонями о перила, словно доковыляв до них из самых последних сил… и, кряхтя, начал подниматься. Луций, высунувшись вслед, увидел обширный одышливый бок господина Шпигеля, его толстые икры, распирающие изнутри чулки точно так же, как ошпаренная кипятком сарделька распирает тесную кожуру оболочки. С рук домовладельца свисали его лаковые туфли, подобранные им на крыльце — он бережно и, как показалось Луцию, несколько даже брезгливо держал их за задники. Зато пятки господина Шпигеля — украшали такие грандиозные дыры… и стёртая до мозолей плоть просвечивала сквозь них.

Луций услышал, как постучалась тётка Хана, пришедшая забрать его, Луция, с дневного наёма:

— Отпусти хоть мальчонку пораньше, Фа… Ох, что делается…

— Пусть идёт, — сказала прачка, отворяя. — Всё одно — никому хозяин этот день не зачтёт. Мочи нет. Полдня простояли на Площади. И что за времена пошли лихие?

Тётка упала, едва выпустив ручку двери, и прачка Фа, стеная и охая, хлопотала около неё. Потом они вдвоём потащились наверх и там заголосили, обнаружив измолоченное тело Ороха, наполовину вывалившееся в коридор.

С улицы тоже доносились время от времени редкие охающие возгласы.

Где-то, за пару кварталов от Ремесленной, задребезжал было пожарный колокол, но ударив раз-другой — замолчал, словно у звонаря не осталось больше сил, чтобы его раскачивать.

Опять продребезжала ободьями телега — усатый возчик сидел, отвалившись на пук соломы и обессилено свесив вожжи. Кони брели, качаясь, как пьяные, и понемногу распутывая упряжь.

Шелудивая дворняга, трусящая по своим делам, уселась в пыль, прямо посреди мостовой, и задрав лапу, принялась остервенело под ней выкусывать. Видно, от мошкары как следует доставалось и собакам…

Глава 18 (и длинная, как будто сон полночный…)

Почтмейстер утоп — не доходит и почта…

Не выпустит лист обгоревшая почка…

Не станет стучать воробьиное сердце,

коль птица мертва. Но есть верное средство —

котел нужен медный, и свет нужен блёклый,

чтоб падал с заката сквозь пыльные стекла…

Взять пригоршню пепла с последних пожаров…

Подуть, чтобы пламя свечи задрожало…

Две спицы железных накаливать… быстро,

как прыгнет меж них синеватая искра,

так сразу поймать её веткой полыни…

тогда, вознося песнопения Глине,

раздуть и омыть горьким приторным дымом

сомкнутые веки и жадные ноздри…

и ждать — когда ночь станет тёмной и звёздной,

взять сажу с котла, ею вымазать темя…

и там, где взрастает Железное Семя –

качнутся дремучие дебри бурьяна…

Утробно вздохнув, Похоронная Яма,

припомнив те слёзы, что мать отрыдала,

исторгнет обратно, чьё тело сглодала…


Луцию приснился отец и он орал во сне так, что перебудил весь дом.

Мать поднялась с постели…, а потом и тётка Хана, что обычно дрыхла, как убитая, прибежала — стенать, да охать. Пришёл даже господин Шпигель — яркий керосиновый свет залил комнатушку, глазам стало больно от этого света, особенно левому глазу — дырявое веко на нём продолжало мокнуть и гнить, и уже мало что не прикрывало. С открытыми глазами было не лучше — в спутанных ото сна ресницах этот свет метался, как пожар по зарослям бурьяна во дворе старого Линча… и Луцию снова начинало казаться, что стоит перед Приговорённым домом — вот стена с трещиной, окно… и чернеющая, зовущая пустота за ним.

Луций изнемогая, гнал это из своей головы, но больше не мог думать ни о чём другом…

Наконец, утешив его или отругав, они все ушли… и унесли с собой этот свет, выцарапывающий ему глаза…

А темнота за окном шевелилась — не сама по себе, от насекомых. Просто непостижимо, как их столько в ней помешалось. И как они умудрялись все разом оставаться в воздухе — в такой-то тесноте, где должно быть, даже для движения крыльями не оставалось свободного места.

Луций смирился — отгородился одеялом от этой перенаселённой темноты и лежал в ней неподвижно… силился понять, отчего это отцу приспичило вдруг ему присниться. Луций уже напрочь забыл его лицо, да и мать, похоже — не часто его вспоминала. Тем более непонятно было: и чего это ему, Луцию, не маленькому уже лбу, пришло вдруг в башку орать что есть мочи… хоть бы и при виде фигуры отца, глядящего на него из темноты.

Там, во сне — Луций сначала блуждал впотьмах, чувствуя кожей лба и щёк ежесекундные прикосновения тонких крыльев. Сами насекомые были, разумеется, невидимы — будто растворены во тьме…

Луций бродил в ней так долго, что глаза привыкли… и он стал различать, как позади, похожее на свечение остывающего угля в печи, кровенится тусклое зарево. Понемногу, но с каждым следующим шагом вперёд — оно набирало силу, словно Луций приближался к нему, а вовсе не уходил.

Скоро оно усилилось настолько, что стали видны строения вокруг, и Луций закрутил любопытной своей головой… Но то были сплошные стены, без дверей и окон — тянулись, тянулись. Луций проходил мимо… нет, не мимо, а сквозь них — стены при его приближении начинали дрожать, как летнее марево… и незаметно таяли, пропуская его. Какая-то тёмная пустота, что была впереди — звала и манила.

Луций послушно шёл ей навстречу, опять едва не помирая со страху. Он чувствовал — что-то жило в этой пустоте, шевелилось едва заметно, сверкало глазными белками, чуть слышно перешептывалось. Он дошёл самого до края и едва-едва сумел остановиться на нём — ноги продолжали нести его вперёд, уже предчувствуя потерю опоры. Сделай он хотя бы ещё один короткий шаг — и всё… Он был босой, и пальцы его ног нависали над бездной. Мелкие камешки укатывались в неё, шурша.

Больше всего ему хотелось отступить, хоть на полшага…, но позади вдруг нащупалась стена, подобная всем тем стенам, сквозь которые он прошёл — слепая и глухая, выстроенная пусть и людьми, но не для людей. Шероховатая твёрдость камня ощущалась затылком. Луций долго шарил по ней руками, выцарапывая сухой песок из стыков… всем телом подавался назад, но эта стена не желала рассеиваться, как те, другие…

Потом Луций почувствовал вдруг, как в пустоте под ним что-то зашевелилось — не просто пугающее, но бесцельное копошение, к которому он успел притерпеться за короткое время своего сна, а явное движение навстречу. Он обмер и совсем перестал дышать. Это что-то — тоже перестало двигаться… медля и присматриваясь к нему. Затем снова сошло с места под пристальными и одобрительными, совершенно невидимыми, но явственно ощущаемыми взглядами всех прочих, таящихся в темноте. Луций так вжался в стену, что показалось — затылок сейчас треснет, будто орех, зажатый дверью. Многоголосый Шёпот накатился и оглушил — не голос, шелестящее оползание грунта вместо голоса. Мелькнули вдруг в темноте тяжёлые складки брезентовой робы землекопа, ржавые блямбы железных пуговиц. Близко и ненадолго надвинулось лицо — углы гостей под тонкой сухой кожей:

— Забыл ли ты лицо отца своего?!

Шторами раздернулись веки и сверкнули оттуда выкаченные от удушья белки…

И вот тогда Луций закричал…

К чему снятся давние покойники?

Хотят напомнить о чём-то? Или от чего-то предостеречь? Жаль, не успел расспросить тётку Хану — та, наверняка, и это знает…

Отчаявшись снова уснуть, Луций полез за киркой — прижимал к себе и гладил её, холодную, пока совсем не успокоился. Потом убрал её на место и, впервые за много лет — сунулся в отцовский сундук, распотрошил его, вытащил слежавшиеся в сплошной пласт вещи… Неясно, почему мать не пристроила куда-нибудь все эти тряпки — в сундуке нашлась пара хороших холщовых рубашек, слишком длинных и просторных для Луция — вряд ли он таким верзилой вымахает. Хотя… мать, помнится, говорила ему: «Купила по случаю, отцу велики. Пусть лежат. Подрастёшь, перешьём — будет, что надеть…» Луций расправил их и ощупал в потемках. Грубая, но прочная ткань. В рукава были завернуты, а на ворот пришиты пахучие метёлки полыни — от одёжных клопов. Отец так и не успел надеть их ни разу.

Ниже лежали свёрнутые кулём рабочие штаны с лямками. Наверное, мать убрала их в сундук уже позже — когда стало ясно даже ей, что муж не вернётся… и преданно ждущий на бельевой веревке брезент сменной робы перестал внушать матери пустые надежды, а начал просто мешать.

Луций развернул отцовские штаны, с трудом удержав их на весу. Вот же, раньше шили — собака не прокусит. Толстенные, а оттого тяжёлые, брючины — парусиновые заплаты на коленях высохли от времени и топорщились, как куски жести, притороченные к материи. Опустись таким коленом на колотый камень — так, наверное, и вдавишь его в землю, ничего при этом почувствовав.

Множество карманов, обмётанных по краям суровой ниткой, были нашиты на этих штанах… Значит, роба старая совсем — Духовники уже давно даже каменотёсов, что работают около Площади, заставляют спарывать карманы с одежды. Ясно, почему… Пустого интереса ради, Луций наскоро обшарил те, что выглядели не пустыми. Но во всех без исключения — лишь пересыпался сушёный травяной шелест. Тётка Хана, должно быть, везде напихала полыни. Луций наудачу сунул палец в какую-то из прорех и замер, почувствовав внутри холод железа.

Там было что-то ещё, кроме шелухи и ломких стеблей…

Чтобы не сорить к комнате прямо на пол, Луций вытряс штаны над пустым сундуком — сначала долго шуршало и сыпалось, но он тряс, пока не услышал, как в сундук упало что-то твёрдое. Довольно громко вышло — будто подкову уронили. Луций притих… за стеной заворочались и шумно задышали спросонья. Он подождал, поднимутся ли, придут ли с ремнём… Нет, не поднялись…

Тогда он опустился на четвереньки и зашарил в сундуке обеими руками… Ничего там не было! Проклятая эта подкова — наверное, вывалилась за край, отскочила куда-то в темноту. Он, шёпотом ругаясь, ломал наворованные вчера на кухне спички над огарком, пока не сумел поджечь одну. У господина Шпигеля даже свечи водились только дрянные — пламя дёргалось и трещало, но прикрывая его рукой, Луций с трех сторон обошёл отцовский сундук. Потом опустил свечу до самого пола и, уже на коленях, облазил всё ещё раз — опять ничего.

А может… Догадка мелькнула, как рыбка в быстром ручье. Осторожно, стараясь не слишком шуметь, он отодвинул сундук от стены, расширяя щель, куда спрятал кирку. Потом просунул туда руку и нащупал, как раз около обуха… Оказалось, вовсе не подкова — какой-то железный штырь с зубчатой пластиной на конце.

Ключ? Похоже на то…

Он выудил находку из щели и как следует рассмотрел при свете дёрганного свечного пламени. И в самом деле — ключ… довольно странного вида, правда. Луций раньше таких не видел. Бородка у ключа была едва ли не длиннее самого стержня. Разновеликие зубья шли вкривь и вкось, словно на неаккуратно разведённой пиле. И весил этот ключ — с хороший булыжник. Какой же замок нужен для этаких ключей?

Луций крутил находку в руках, приглядываясь к ней так и этак.

Какой смысл в ключе, если не знаешь замка для него? Так, безделица… «Лишний хлам в доме!» — сказала бы тётка Хана. Странно, что не снесла старьёвщикам до сих пор…

Почему-то ключ не давал ему покоя. Луций крутил и крутил его в руках.

Зачем отец таскал такую тяжесть в рабочих штанах? Боялся, что ветром унесёт? Ха-ха… Если ключ был ему нужен в шахте, то почему отец ушёл без него? И вообще, зачем под землей ключи?

«Наверняка, в Храмовых шахтах тоже есть замки…» — размышлял Луций, балуясь и заслоняя ключом свечное пламя от дырявого глаза.

Может, сама главная шахта запирается на ключ? И мастер землекопов, совсем как господин Шпигель — отпирает её, выпускает наверх одну смену и впускает другую? Луций криво ухмыльнулся над этой, не слишком-то весёлой шуткой… Да нет, конечно, над такой чушью — даже улыбаться стыдно. Колодец Поклонения имеет один-единственный вход — тот самый, через который Глина дышит по воскресениям. Это под-землёй, наверняка, ходов — как в червивом сыре… Луций, конечно, никогда не бывал под землей сам, но зато помнил, что рассказывал отец:

«Раз его люди копают, то ведь как-то должен воздух доходить в самые глубокие штольни. А, Луций? Чего задумался, сын? Соображай быстрее — вода нипочём сама не потечёт в гору. Так? Вот и воздух, которым дышат человеки — легче их выдохов, и ни за что сам собой не затянется в глубокую дыру. И чем глубже ты закопался, тем труднее тебе будет оставаться в живых… Да не мельтеши, Кира! — это он уже матери… — Не надо парню уши прикрывать… Ну, и что, что ещё маленький? Мастер — это тот, кто знает, как остаться живым под-землёй…, а не тот, кто может волочь самый тяжелый камень. И не тот, чья лопата — самая острая… Понял, сынок?»

Сам-то отец — видно, не знал всего… Только думал, что знает.

В ключе обнаружилась вот ещё какая странность — зубья на бородке будто бы хлябали. Луций обнаружил это случайно, когда попробовал почесать ключом себя за воротом, зудящую от укусов мошкары спину. Он понажимал на зубья пальцами — точно… те, пусть и с заметным усилием, но вдавливались и шатались относительно друг друга, будто гнилые зубы. Кольцо на конце ключа тоже имело заметный люфт на оси… и, Луций только сейчас это разглядел — была выкована в виде плоской головы какого-то зверя. Ключ явно был изделием сложным, но сломанным…, а быть может, просто заржавел, и надо бы попробовать спереть у господина Шпигеля каменного масла с кухни — вдруг, если ключ как следует отмочить в нём, то механизм заработает, как нужно?

На глаза попалась замочная скважина сундука, и Луций не удержался — забавы ради ткнул в неё, совсем крошечную с виду, широким зубчатым концом ключа.

Даже сальная хохма придумалась ему при этом: «Будто бык курицу решил оттоптать!»

Не весть как смешно, но Курцу бы такое понравилось.

Из всего ключа в скважине уместилась только первая пара зубьев — самых мелких. Луций скабрезно похихикал и потянул ключ наружу, но тот застрял, зацепившись за жестяную окантовку скважины. Луций подёргал его, высвобождая, и должно быть потревожил что-то в старом механизме — замок вдруг оглушительно щёлкнул и насмешливый металлический язычок высунулся из паза.

Он попробовал опустить крышку сундука, но она больше не становилась на место. Оставалась заметная щель. Тётка Хана если увидит — непременно полезет с расспросами.

«Ну, надо же! — с раздражением подумал Луций. — Нашёл же время забавляться!»

Он налёг на крышку всем весом, но она не поддавалась. Замок можно было просто отломить, или сбить киркой — но… шуму будет.

Отчаявшись, Луций снова взялся за ключ, едва-едва наживлённый в скважину, силясь провернуть его обратно. Он нехотя, но пошёл… Мешала жестяная окантовка замочной скважины — следующий ряд более крупных зубьев впивался в неё, вырезая тонкую заусеницу. Потом замок снова щёлкнул, срабатывая, и Луций с облегчением прикрыл сундук.

Вот же… Глина побери все чудеса, что случаются ночами! Он ещё раз ворохнул ключом, уже при закрытой крышке — раздался приглушённый деревом щелчок и сундук замкнуло…

«Однако…» — подумал Луций…

За прошедший вечер он успел досыта намечтаться — как входит по воскресеньям в опустевшие купеческие дома, собирая с них воровскую дань. Успел он и поломать голову над тем, что будет делать, если господин Шпигель окажется единственным на весь город раззявой, и все остальные двери окажутся заперты. Крушить все замки киркой? Но на это его мальчишеских силёнок вряд ли хватило бы… Неужели, про́клятая кирка дарит ему решение и для этого… затруднения… тоже?

Ведь этот ключ давным-давно ржавел в отцовском сундуке. Задолго до той воскресной, бессмысленной кражи…

Он поскрёб в затылке — припоминая, где ещё в доме имелись замки. Ну, покои господина Шпигеля — это понятно, сейчас пока не о них речь… А ещё? Его комнатушка не запиралась, у тётки и матери — тоже… Какой в этом смысл, если они так и жили почти одни на целом этаже? Стой, вроде бы покойный дядька Орох запирал когда-то свою коморку, пока не потерял ключа по бражному делу.

Луций прокрался через коридор и миновал лестницу, на этот раз умудрившись ни разу не скрипнуть половицей. Каморка дядьки Ороха была в самом конце коридора. Завтра с утра нанятые господином Шпигелем мужики — по старому обычаю вырвут его дверь с мясом, водрузят на неё тело покойного жильца коморки и понесут по коридору… с трудом в такой узости разворачиваясь и, видимо, непочтительно матерясь при этом. А лошадь будет ждать около дома, привязанная за вожжи — в испуге прядая ушами на эти стуки и маты.

Как же просто закончится твой путь, дядька Орох!

При жизни, потеряв ключ от своей каморки, Орох поступил так же просто, как вскоре поступят и с ним — ломом оторвал одну проушину от своей двери и наскоро, двумя гвоздями в перехлёст, прибил её к косяку рядом со второй. Изящная подковка старого, ремесленной ещё ковки замка, до сих пор бесполезно и безразлично висела там — оберегая от воров обшарпанный дверной косяк. Скважина у этого замка была пошире, чем на сундуке… Луций наклонился над ним и осторожно пропустил внутрь отцовский ключ. Вошёл один ряд зубьев, второй… Луций чуть поднажал… третий… Всё! Ключ упёрся в заднюю пластину, почти вся остальная бородка в замок не поместилась, так и елозила снаружи.

Высунув язык от усердия, Луций налегал на ключ, проворачивая туда-сюда — замок вдруг разомкнул тугие железные потроха и с клацаньем распался надвое.

Чувствуя, как часто и восторженно колотится сердце, Луций снова запер замок, оставив его висеть, как и прежде.

Можно было ещё спуститься в дровяной подвальчик и опробовать чудо-ключ и там — но Луций уже знал, что это лишнее. Ключ, наверняка — подойдёт и туда. И к кабинету господина Шпигеля тоже подойдет.

«Может быть даже, — подумал Луций, удивляясь холодному спокойствию подобной мысли, — он подойдет и к кабинету господина полицейского Урядника…»

Глава 19 (и скорбная, как будто вечный сон…)

— Курц! — тихонько позвал Луций, пригибаясь к крохотному, в один локоть шириной, окошку. — Эй, Курц…

Утро было блёклым и бесцветным. Небо сплошь пятнали серые облака. Ветерок, едва веющий, но насмерть промозглый, будто перед осенним дождём — вяло колыхал морщинистую кожуру простыней на веревках в глубине двора.

Зудела мошкара, роящаяся меж острых наверший забора.

— Курц!

Нет ответа.

Траурно-неподвижные, не колеблемые ни ветром снаружи, ни дыханием изнутри — белели занавески в окне.

Сдвинуты они были неплотно — узкая слепая щель оставалась между ними. Ничком приникнув к стеклу, Луций пытался разглядеть что-то внутри дома.

— Эй, Курц! — осторожно, одним ногтем, постучал он.

В соседнем дворе хрипловато, сквозь сон, брехнула собака.

— Курц…

Нет ответа…

Так ничего и не дождавшись, он отошёл от дома, где жил его дружок… таясь, пересёк сонную улицу. Дальний край Ремесленной совсем терялся в белёсой мути — облакам словно не хватало больше места на небе, и они понемногу занимали собой город. Подобных клочковатых туманов раньше не видывали тут, эта влажная муть не только зрение застила, но и приглушала любые звуки — Луций едва не прошляпил надвигающийся цокот подков. Едва успел он добежать до угла и юркнуть за него — из тумана вынырнула сначала конская морда, потом насупленная рожа жандарма под синим околышем фуражки. Следом, напирая, замаячили ещё морды, и ещё рожи — целый разъезд выгарцевал с перекрёстка и, звеня железом о булыжник, промчался мимо. Винтовки подпрыгивали за спинами, примкнутые багинеты не блестели парадно, как обычно бывало солнечными днями, а лишь сыро лоснились.

Луций проследил за ними взглядом и, лишь когда цокот подков без следа растворился, посмел выйти из своего укрытия.

Движения за спиной он не почувствовал. Чья-то рука — опустилась, слегка коснувшись плеча. Он содрогнулся, словно его огрели кнутом, но сразу же, по весу руки и осторожности прикосновения понял, что это не хватка взрослого человека — так себе, поцанячья ладошка… и испуг разом сменился злостью. Он стряхнул руку и развернулся, угрожающе занося кулак…

Тот, тронувший его за плечо — скукожился, закрывая лицо руками. Луций ткнул его в ребра и налёг, прижимая к забору. Доски скрипнули, и та сонная псина опять глухо перхнула, не прерывая дремоты.

Но Луцию было уже плевать и на неё, и на всех собак в округе… потому что прижатым к забору и прячущим поганое, зияющее фурункулом рыло — оказался Эрвин Кривощёкий.

Луций даже не сразу поверил в такую удачу. По всему, Кривощекий должен был скрываться на своей Волопайке, и носа не высовывая в Ремесленные кварталы. В ожидании грядущей расплаты за своё предательство — должен был трястись ночами, прикрыв рыло одеяльцем. Должен был прислушиваться и вздрагивать от каждого стука в калитку. И Луций разъярился окончательно, когда подумал мельком, что вот он сам — именно так ведь и делал…

— Ты чего это, поганая морда? — змеёй зашипел он, наваливаясь так, что почти продавил Кривощёкого сквозь штакетник. — Ты чего на глаза мне попался? Ты чего осмелел-то, а?

Эрвин только кряхтел под градом подобных вопросов и дёргал шеей на каждое движение кулака — готовый тут же спрятать голову, если Луций всё же ударит. Глаза его виновато бегали. Даже когда Луций наступил ему на ногу, чтобы тот прекратил изворачиваться, и коротко врезал в поджатое пузо — лишь заскулил и съёжился ещё сильнее.

— Чего, свинопас? — спросил Луций. — Где там твои кореша затаились, а? — Он выразительно оглянулся в туман. — Тебя вперёд отправили? Поплатиться со мной решили? А?

— Чего ты, Луц? — плаксиво заблажил Эрвин из-под растопыренных пальцев. — Чего ты? Я ж — один тут… Я тебя искал… Я же — с тобой…

— Со мной? — переспросил Луций. — Со мной, говоришь? А чего же ты сразу слинял, когда нас подловили, если ты… со мной?

— Так… это ж… — Эрвин сбился и замолчал. Луций снова замахнулся, и он задёргался под рукой, глубже вжимаясь в доски. — Они ж — Волопайские, Луц… Соседи, можно сказать… Да они бы меня потом на кол надели, если б я против них попёр… Вы-то — за оврагом живёте, вам с волопайскими одну дорогу не делить…, а мне — как потом домой ходить у них под носом? Ну, Луц… Ты чего? Я ведь думал — уйду миром, а вы — шасть в проулок и нету вас. Улица-то нечейная, и Квартал под боком…

По большому счёту — он был прав. Несмотря на всю злость, Луций это понимал. Он, по правде сказать, и не ждал тогда, что Кривощёкий потянет за них мазу перед Волопайскими — он же не дуралей какой. Однако — Кривощёкий был виноват уже в том, что все неприятности и страхи, так мучавшие их с Курцем, его самого обошли стороной. И спускать это за просто так Луций уж совсем не был намерен.

— Я ж и не знал, что вы с Вартаном бодаться начнёте… Так бы я, конечно — за вас потянул! — гнусавил Эрвин, загородив подреберье локтями. — Они ж против вас двоих ничего толком и не имели… Хотели-то — пугнуть просто. Вартан всегда такой… Был… — он заискивающе заглядывал на Луция. — Здорово ты его!

— А ты — видел? — прищурился Луций.

— Ну, видел — как кулаком ты его припечатал… — Эрвин поспешно тараторил, исправляя оплошность. — И потом — так лихо дрался, чуть всю вартанову ватагу в одиночку не смолотил… Луц, ну чего ты, а?

— Умолкни, поганая морда… — шикнул на него Луций.

Протяжно заскрипела калитка в одном из дворов. Луций толкнул Кривощёкого вниз, пригрозив кулаком у самой рожи, дескать — тихо чтоб сидел! Собака утробно и ритмично погавкивала, не просыпаясь — как будто кашляла во сне.

Но, однако, вышедшим оказался вовсе не Курц, как Луций надеялся…, а хмурый мужик в серой робе каменотёса. Он вышел с подворья, потянулся и со вкусом зевнул… потом небрежно затворил калитку за собой и потопал в сторону Свечного, шумно сморкаясь на ходу.

Луций украдкой проследил за ним из-за шелушащегося корой забора — до самого угла. Прежде чем мужик растаял в тумане, Луций увидел ещё двоих, неслышно вышагнувших сбоку. Эти двое — подождали, пока каменотёс уйдёт чуть дальше вперёд… потом увязались следом, одинаково и неприметно ссутулившись.

Кривощёкий не утерпел, и снова подошёл к нему сзади… на этот раз, впрочем, предупредительно пошмыгивая и пошумливая.

— Я тебе где сказал сидеть? — напустился на него Луций.

Раньше Кривощёкого безостановочно травил Курц, но сейчас Курца не было рядом, так что — самому приходилось стараться.

— Так эти двое — постоянно теперь тут отираются, — зашептал Эрвин. — Второе утро уже…

— Ты-то откуда знаешь?

— Так-я-то — тоже тут, со вчера ещё… — почувствовав, что вновь становится полезным, Эрвин заторопился, спотыкаясь словами… — Луц, я же тебя поджидал…правда, думал — ты раньше придёшь…

— Когда мне надо, тогда и пришёл! — отрезал Луций. — Зачем это мне раньше?

Эрвин моргнул несколько раз, прежде чем ответить:

— Я решил… что ты попрощаться зайдёшь. Ну, попрощаться же… пока не вынесли… Курц-то наш — того…

— Чего? — не сразу понял Луций.

А когда понял — присел на корточки и, как бы увидев что-то в тумане, рывком стянул за собой Кривощёкого.

Хотя сам присел, просто чтоб виду не показать — голова закружилась, поплыло перед глазами.

— Помер… — сказал Эрвин… видимо всё это поняв, но деликатно присев вместе с ним. — Слышь-ка, Луц… Вчера ещё ведь помер. Тебе не сказали? Как мы с ним с площади от Зова вернулись, так он и помер…

— Вернулись? — Луций смотрел, не видя…, но зацепился вниманием за эти слова, как утопающий цепляется за соломинку. — Как это — вы вернулись? Так вы чего — вместе на Площадь ходили?

— Ага… Мы как раз на Рыночном Ряду с ним стояли, когда нас позвало…

— На Рыночном? — не поверил Луций.

Выходит, оба его ватажника, так люто друг друга презиравших — объединились за его спиной, едва их вожак пропал с глаз? Да есть ли на свете вести, поганее этой?

— Ты не думай… — Эрвин снова затараторил. — Курц — сам ко мне подошёл. Я думал сперва, что он драться сейчас полезет. Нет, ты знаешь — я его не боюсь… Никогда не боялся… Только он — не полез. Он, знаешь Луц… он ведь сразу на тебя бочку покатил…

— Да? — желая сделать хоть что-то, Луций толкнул его в грудину, загоняя обратно — под забор.

— Точно говорю… Я ему так и сказал: «Ты чего, мол, на Луца катишь?» А он мне говорит: «Дураком, мол, ты будешь, если с Луцием ещё хоть раз свяжешься… Мол, Луций теперь куда не посмотрит — там и быть беде.» А я ему говорю: «Это ты про Вартана Брюхоногого, что ли? Так, всем известно — когда город горел да все бегали, Вартана конный жандарм стеганул нагайкой, да случайно попал по башке…, а потом ещё и пожарная телега на него наехала…»

Кривощёкий оскалился и выразительно подмигнул Луцию:

— Я ему говорю: «Ты чего на своих катишь?!» И беру этак за рубаху его! А он: «Мол, не в Брюхоногом дело…, а в том, что Луц про́клятое железо, что из-под земли подняли — в кровь и во всякое прочее макнул. И что теперь, мол, и сам он конченый, и все, кто вокруг него…» Так, мол, и Чёрной Книге теперь написано… Нет, я ему, конечно, заехал под микитки! Тут же, как он про это рот раскрыл, так я ему сразу же и заехал…

— Хорош тут передо мной героя втирать! — велел ему Луций. — По делу давай…

— Так — по делу же… — воспрянул духом Эрвин.

Локтями он больше не прикрывался.

— Так мол и так, говорит он мне: «Луца огнём от Приговорённого дома пожгло! Ему теперь, как Лентяю‑коровнику — нужно будет вне людей жить. Это, — говорит, — если ещё не сдохнет теперь в корчах…» А я ему говорю: «Сам ты вперёд сдохнешь!» Так я на него разозлился! Глина меня поглоти! Навалял бы ему прям тут же, да жандармы проехали поодаль… Видимое ли дело — на своих такую телегу катить… «Сам ты, — говорю ему, — сдохнешь…» Он и сдох, к вечеру… Эй, Луц, а куда это мы?

Луций оглянулся, опомнившись.

Они почти уже бежали вдоль проулка, в зады пустых огородов, где качались под ветром наполовину обшелушенные подсолнуховые головы — всё, что успели повыколупывать воробьи перед птичьим мором.

Вернее — бежал Луций, силком волоча Кривощёкого за собой. Тот уже задыхался от разговоров на бегу. Луций отпустил его и отошёл к забору — навалился на него всем телом и обвис. Ноги что-то — совсем не хотели держать. Он попытался притвориться, что прячется за забором, высматривая что-то в глубине огорода, но получилось, должно быть, совсем уж неправдоподобно. Кривощёкий не поверил — так и стоял столбом, совершенно не скрываясь.

«Плевать на Кривощёкого! — подумал Луций. — Пусть думает, что хочет…»

Близко-близко, перед самым лицом перевешивалась через забор голова подсолнуха… её семенное решето было обёрнуто тряпицей, туго завязанной на затылке. Страшное дело — привычка… Воробьев больше не было, но тряпки всё равно до сих пор вязали… не может же быть, что хозяин подсолнухов просто не заметил птичьего исчезновения. Хотя и такое могло быть — слишком многое случилось за последние дни, чтобы оглядываться на каких‑то там сгинувших птах.

Мошкара роилась среди жухлых и треугольных подсолнуховых заусенец — будто накрытая шляпка напоминало им лицо покойника.

— Как он помер-то? — спросил Луций.

Но Кривощёкий только плечами пожал — не знаю, мол.

— В корчах, надо думать! Как другим прочил, так сам и… — Луций хотел что-то ещё добавить, но не нашёл более подходящих слов, а потому — смолчал.

— Никогда не любил этих Болтунов… — эхом откликнулся Кривощёкий Эрвин. — У него ведь правда Болтуны были в роду? А, Луц? Или он — брехал всё? Хотя, если даже и не брехал, Болтун из него вышел бы — так себе… Только и умел бы, что козам вымя присушивать. Пользы на грошик, а понтов-то, понтов… на золотой…

Кривощёкий сбился, не к разговору помянув деньги… и продолжил уже совсем о другом:

— Денег-то в Колодец сыпали! Никогда я такого не видел… Все ведь привыкли уж — в воскресный день да пополудни с грошиком в кармане по городу болтаться. А тут — до полудня ещё целый час. У кого сколько с собой было, то и сыпали… Мне б ещё продышаться у Колодца, да я уж ушёл — чтоб только не смотреть! Наверное, правду говорят, что у Колодца дна нету. Было б дно — так доверху деньгами б засыпали.

— Чуши не мели! — одёрнул его Луций.

— Ага… — не споря, согласился Эрвин. — Нет, я бы ни за что Болтуна в своём роду не пожелал бы… Их сильнее Зовёт, чем простого человека. Вчерась-то — Глина ка-а-ак вздохнёт! Зов такой был, что зазвенело всё… и аж пятки заломило. Ни разу такого не припомню. Все разом с места сорвались, будто голубей выстрелом пугнули. Народ из окон прыгал. Я только побежал было, гляжу — Курц-то наш уже за угол поворачивает. Наверное, всю требуху он себе в творог сбил — так нёсся! Я тоже, конечно… Будто сухую шишку мне в горло запихали — ни дохнуть, ни глотнуть. Бегу, а из какого-то окна мужик вылетает и… бац! Прямо на булыжник… Аж кровями плеснуло! Давка ещё на Купеческой началась. А у самого Колодца — вообще жуть! Говорят, Колодец еле-еле выдыхал — людям только и хватало, чтоб не помереть. Народу подавили… Многих и в Колодец столкнули в суматохе. А уж денег-то…

Кривощекий постепенно притих до горячего шёпота.

— Но ты-то отдышался… — сказал тогда Луций.

— Ага. Под ногами у людей прополз… так жажду утолить хотелось.

— А дружок твой?

— Курц? Так что про него… Я домой вернулся, а там — вой до потолка. Один дядя после Пожара болел лёжа — не смог к Колодцу пойти. Так и окочурился в кровати. Другой побежал, да ногой в вожжах запутался, упал и …бац, лбом об оглоблю. Пока в отключке валялся, так и помер. В каждом десятом доме — если не покойник, так покалеченный. Так что, чего тут гадать‑то — отчего да как…

— Обратно в ватагу ко мне — хочешь? — спросил его Луций.

— А то… — обрадовался Эрвин. — Я же за тебя… всегда…

— Тогда, — отрезал Луций, — придётся тебе, Кривощёкий, всё тут пронюхать, как следует.

— Да чего тут нюхать? — удивился тот. — Говорю же — Болтуны у Курца были в роду. Их завсегда сильнее…

Луций повернулся, вскидывая руку, и припечатал костяшками кулака в оттопыренное ухо.

Эрвин коротко взвыл и присел, накрыв отшибленный хрящ ладонью.

— Да за что?

— А ну-ка — встал! — велел ему Луций.

Тот поднялся с корточек, поскуливая.

— Дурак ты, — с сожалением сказал Луций. — Курц — и то посмекалистей тебя был. А ты — один на один сложить не можешь…

— Да, чего?

— Лентяя-коровника когда хоронят?

— Да он живой, вроде… — медленно сказал Эрвин… и в глазах у него что-то промелькнуло.

— Чего ж так? Он ведь всем Болтунам Болту! Чем Болтун сильнее, тем Зов настойчивей — сам же говоришь?

— Ну…

— И живёт он на выпасе, так? Сколько ему было бежать до Колодца? Ты вот, с шишкой в горле, добежал бы с выпаса?

— С выпаса? Не…

— Лентяю-Коровнику проще было б сразу об пень убиться… Так чего он живой до сих пор?

Кривощёкий подумал, помолчал, в сомнении пожевал туман губами.

— Думаешь, и Курц наш — не от Зова помер? А от чего тогда?

— Вот и узнай! И про то, кого это землекопы около его дома караулят… — подсказал ему Луций.

— Да, мало ли… Может, баба у него там, у землекопа…

— А может, у тебя в башке лошадь насрала?

Он сгрёб Кривощекого в охапку и опять поволок за собой вдоль улицы. Тот слабо упирался, больше для виду… Туман вокруг поредел, утро понемногу оттаивало… и за оврагом, на Волопайских недосгоревших подворьях звучно взрёвывали коровы, просясь на утреннюю дойку.

— Давно, говоришь, тут караулят? — выспрашивал на ходу Луций, не собираясь терять времени. — А серый этот — когда пришёл, ты видел?

— Да он не приходил… У калитки ещё роса лежала. Он тут вообще ночевал вроде…

— У кого? Курц же говорил — в его доме все бабы давно вдовые.

— Да не знаю я… — неловко пожал плечами Кривощёкий.

— Так выясни! — настойчиво, но тихо повторил Луций. — Меня тут все знают, мне туда нельзя соваться. А тебе, волопайскому — ничего не будет. Сунься и порасспроси…

— Кто ж со мной говорить станет? — удивился Эрвин. — Меня ж погонят…

— Не погонят… — покачал головой Луций.

— Чего это?

— Ты ж им денег дашь!

— Каких ещёденег?

Глаза его всё больше и больше выпучивались.

«Ещё немного, — подумал Луций, — и он станет столь же сильно походить на жабу, как Курц походил на дворового пса…»

Они свернули в тупичок, сырой и заросший. Эрвин хотел было остановиться прямо тут, но Луций походя пхнул его в спину. Пошли-пошли, чего встал? Впереди вился просевший плетень, и Эрвин посеменил к нему, то и дело оборачиваясь. Они забрели по колено в траву — лопухи картонно шелестели, цепляясь за ноги. Росы на каждом из них висело — с хорошую пригоршню. Штаны ниже колена сразу же промокли.

— Чего мы здесь? — озираясь, спрашивал Эрвин.

Тогда Луций сказал ему:

— Промочил ноги-то?

Кривощёкий молчал ошарашено, только пучил жабьи глазищи, да шевелил губами, жабьими же — влажными и большими.

— Клянись тогда! — потребовал Луций. — Земляной клятвой клянись! На сырых костях, на холодной земле…

— Ты чего? — всё твердил Кривощекий.

— Вот чего… — Луций сунул руку в карман и вынул монету, взвесил на руке и с размаху швырнул в Кривощёкого. Тот неловко поймал, едва не промахнувшись мимо монеты… И едва не выронил с перепугу, ощутив в пальцах тяжесть настоящего золотого.

— Это что?

Он дунул на монету, осмотрел, едва не тыча под самые веки… потом ухватил пальцами, попытавшись согнуть… Раззявил рот и попробовал зубами — монета, стукаясь о них, выбивала чудесный, почти фарфоровый звон.

— Что это, а?

Луций молча ждал, стоя так, чтобы перекрыть Эрвину дорогу, если тот сдуру или перепугу вздумает побежать с деньгами.

— Это чего? Откуда?

— А ты думал, — усмехнулся Луций, — что я до седой бороды буду с вами пряники с базара тянуть? Или с вашими свинопасами делить, чья тут улица? Мне с ними, свинорылыми, делить теперь нечего, понял? Тебе твоя Волопайка столько даст?

— Что ты… — расплылся Эрвин. — Да я за всю жизнь…

— Ну так — бери, Кривощёкий! — сказал Луций, через силу суровя голос. — И не скули больше, что тебе Волопайка ближе. Мне теперь будешь служить, а не Волопайке! Понял?

— Понял, Луц… Понял, что ты…

— Клянись, раз понял! Босиком на землю встань и клянись!

— Клянусь, — торопился Эрвин Кривощекий, оттаптывая задники.

— Быстрее! — оскалился Луций, чтобы не лыбиться в такой неподходящий момент.

— Сейчас-сейчас…

— Босым на земле стоя… Хребтом Глину чуя… На сырых костях, да на холодном ветру… На дикой траве, да на мокром стегне… Клянись, поганая морда!

— Клянусь…

— Ну!

— Тебе служить… Да ноги отсохнут, да кости размякнут, да врастёт в хребет травяной стебель, да сожрёт изнутри свое же семя…

— Босой стоишь?

— Босой… — он поднял и показал поочередно обе ноги — сплошь в коричневых цыпках, измазанные раздавленной зеленью. — Ноги мокнут, а кости хрупнут… Земля под мной дышит, Глина меня слышит… Луц, так как это? Это ты мне насовсем, правда?

— Я покупаю, ты продаешься… Смотри у меня! — пригрозил тот. — Глина тебя слышала. Чего не так — сгложет тебя бесследно…

— А где взял-то?

— Не твоё дело. Где взял — там и ещё возьму! Обувайся, пошли…

Эрвин нагнулся, кряхтя, и принялся шукать по траве, разыскивая сброшенные с ног опорки. Потом выволокся на дорогу, как был, босой — волоча их за задники, зябко поджимая пальцы на ногах.

— Я в ней дыру пробью…, а Луц? Чтобы не спёрли… Или прикопаю… Какая деньжища-то великая, а! Да я за тебя теперь… А на Волопайку — и не пойду больше. Чего мне на нее ходить? К дому-то можно и как‑нибудь и через Свайный проскочить… Гляди — золотая… — он тёр и тёр монету рукавом, ловил ей потерянное в тумане солнце — никак не мог наглядеться. — Нет, не спрячу… Нельзя — просто так прикапывать… Найдут ещё… Разменяю… — решил он, с трудом попадая мокрыми ногами в обувь. — Где только такую разменять-то? А, Луц? На базар с такой не сунешься — сразу околоточный прихватит. Может у Батаймяну, у менялы? Он, правда, свою долю взыщет — одну серебряную недодаст. Или обманет… Чего делать-то? А, Луц!..

— Сюда слушай, — сказал Луц, делая знак рукой… и сам загляделся на свою ладонь — багровел на ней пятиугольник, выжженный гвоздями с тёткиного каблука.

Эрвин, спотыкаясь и подминая задники, кинулся к нему.

— Пойдешь к Батаймяну… — начал вслух рассуждать Луций. — Сразу золотой ему не показывай — тем более, если Батаймян не один в канторе будет. Вообще, с собой на базар деньги не таскай — узнают, отберут на хрен… Шепнёшь ему, что тебя взрослые прислали его позвать — поговорить хотят. Потом отведёшь менялу к Ремесленным кварталам, где мастеровые ходят. Да не давай себя за руку брать, или ещё как-то схватить — всегда два шага держи. И там, на Ремесленной, вот что скажешь ему: приезжий торговец у вас в дому, на Волопайке, неделю как стоял на постое, там и нанял тебя. Велел тебе узнать — не поменяют ли где золотой, с комиссией в одну серебряную долю. Скажешь, к бабе какой-то торговец повадился шастать, там и ночует теперь. А золотые с собой не берёт — боится, что обчистят. Да помяни как‑нибудь ненароком, что старый он и одет в полосатое… Всё запомнил?

— Запомнил… — зачарованно кивнул Кривощёкий.

— Свою, — и Луций кивком указал на монету в кулаке Кривощекого, — спрячь пока, потом обменяешь. А за серебро отдашь Батаймяну вот эту…

Он вынул вторую монету и небрежно бросил её навстречу хватающим воздух пальцам.

— Возьмешь серебро — две монеты всегда с собой таскай, остальные прячь. Всё понял?

— По-нял… — с трудом выдохнул Эрвин, метясь взглядом от одной монеты к другой.

— Дальше слушай! После этого — пойдёшь в Курцев дом. Да не мельтеши там, не мозоль никому глаза. Потихоньку пригляди старуху какую-нибудь и порасспроси её.

— А чего узнать-то надо?

— Где этот каменотёс ночевал, у кого. А главное, почему в Курцевом дому? И них и баб-то молодых нету…

Кривощёкий посмотрел на него в упор.

— А ведь и правда…

— И про самого Курца узнай. Скажи, что вы с ним у одного хозяина порученцами бегали… мешки там насыпать помогали, то-сё… Скажи — хозяин его потерял, тебя узнать отправил.

— Точно! — обрадовался Эрвин.

— Смотри у меня, — пригрозил Луций. — Напортачишь — ухо в пяти местах сломаю!

— Боязно мне… — задумчиво сказал Эрвин и, быстро глянув на Луция, пояснил: — Боязно золотой где-то прятать. Я его в исподнее зашью… А, Луц?

Луций расхохотался.

— А если Глина опять позовёт? Прямо у Колодца свой зад оголишь?!

Кривощекий аж вздрогнул:

— А ведь и правда… А ну — позовёт… Отдать ведь придётся… Тогда поближе к земле спрятать надо бы… — он заторопился, побежал было прочь… потом хлопнул себя по лбу, вернулся — поклонился Луцию, как ученик кланяется своему мастеру… опять побежал, снова вспомнил что-то и вернулся.

— Слушай, Луц… — спросил он с подозрением. — А ты сам‑то? Как с собой столько денег таскаешь? А позовёт?

Не повернув к нему головы, Луций сплюнул в лопухи. Плевок был ритуальным.

— Вам прикажет! — напыщенно ответствовал он. — А меня — попросит.

Кривощёкий тотчас отошёл — с тем глубокомысленным видом, с каким дурак отходит от базарного ряда, купив подкову вместо лошади: вроде всё правильно ему объяснили, а всё равно ничего не понятно. Платил за лошадь, получил подкову… Так? Ну, да — всё правильно… Через десяток шагов до него дошло. Он замер, и глаза снова по‑жабьи полезли наружу.

Луций сказал:

— Пошёл, куда велено! И бегом давай!

Тогда Кривощёкий снова поклонился.

И на этот раз его поклон был очень глубоким…

Глава 20 (а эта — страшная, как обретенье веры…)

Эта ночь должна была изменить всё!

Луцию именно так сказали… и он начинал первое своё большое ночное дело с железной решимостью…

Но это железо недолго продержалось чистым и острым — ржа сомнений понемногу сточила его, и к началу ночи Луций уже не был так уверен в удачном её исходе. Правильно ли он понял то, что повелел голос, прячущийся в стенах? Или нет? Не пригрезилось ли ему? И вообще — не сходит ли он попросту с ума, решив, что стены могут с ним говорить?

Эта сосущая тоска — то накатывала волнами, то упокаивалась где-то на дне желудка, нетерпеливо подскрёбывая там тупыми коготками. И от железной решимости — к ночи остался только привкус железа во рту.

Вечером тучи валом валили через небо… невидимые глазу чёрные покрывала застили лунный свет — только макушка съёживалась, ощущая над собой нависшую невесомую громаду. Иногда тучи рвались, и в разрывах этих — вдруг обнажалось небо… тёмное и беззвёздное. Густой и тягучий, как смола, лунный блеск, выливался оттуда — на древесные сучья над головой и на стену под ногами. Потом небесная чернота смыкалась вновь — серебряная луна ныряла в тучи, как рыбина под наползающий лед. Чтобы вынырнуть в следующем разрыве… или не вынырнуть никогда больше.

Луций ждал, то и дело поглядывая на мостовую внизу. Жандармы начинали ночной объезд от Громового тракта, где вплотную к терриконам вынутой из-под-земли породы примыкали их приземистые казармы, и проскакивали через Купеческий квартал дважды за ночь — в первой её половине, и потом ещё раз, уже под утро. Проще было с вечера дождаться их проезда здесь, на дереве прямо около стены, через которую он задумал перебраться, чем полночи петлять по Ремесленной, перебегая от забора к забору.

Густая листва отлично скрывала их обоих от любых, даже самых внимательных, глаз… вот только Эрвин, цепляющийся к ветке за спиной Луция — то и дело шумно гонял воздух носом, чтобы не расчихаться. Луций его не винил — у самого в носу свербело от вездесущей мошки…

Луций нервничал — его била крупная дрожь, и она передавалась веткам, листья тряслись и звенели, как жестяные… Стена, ограждающая купеческий двор — делила весь мир на реальный и потусторонний. Верхний край стены, серебрясь под луной осколками стекла, стоймя вмурованными в кладку от возможных грабителей — был различим очень чётко, до мельчайших стыков и трещин. А чуть дальше за ним, за кинжально-стеклянными клыками — уже клубилась непроницаемая тьма. Чуть слышно в этой тьме позвякивало цепное железо — это голые крупноголовые псы, должно быть, не спали около тех телег, таскали в зад и вперёд неугомонные свои тулова.

Больше с Первой Купеческой не доносилось ни звука… если не считать, конечно, сиплое дыхание Эрвина, приглушённые шлепки ладонями по шее, да монотонный зуд танцующей во тьме мошкары.

Луций подготовился лучше Кривощёкого — заранее намазал все открытые части тела, от мочек ушей до самых ключиц, пахучим жиром из плошки тётки Ханы, да присыпал сверху тонкой печной золой. Так что ни собаки его пока не учуяли, ни мошкара особенно не докучала, хоть и звенела бессильно, танцуя около уха — примеривалась, да всё никак не решалась облепить и ужалить. Жир помогал очень хорошо, так что, по крайней мере этот совет, данный ему голосом-в-стенах — оказался дельным. До всего остального же…

«Если жив останусь сегодня — отстранённо подумал Луций, — нужно будет сгонять Кривощёкого на топильный двор. Пусть купит хорошего очищенного жира.»

Не такого вонючего как этот. Который хотя бы не пробирает до самых печенок…

Без жировой плошки — скоро совсем носа на улицу будет не высунуть. Мошкара множилась и множилась, конца этому не было видно. Вечерами на подворья выносили горящие головни в вёдрах и накрывали их охапками лопухов и прочей сырой травы, что удавалась нарвать под заборами. Многочисленные дымные столбы буравили небо, и весь город — будто превращался в нутро прокопчённой печи. Карнизы крыш и черепичные стыки копили копоть, окрашивали дождевые лужи в чёрное… Скотина надрывала глотки в загонах, жалуясь на дым. Даже в молоке — появился невытравимый ничем привкус гари.

Но сам Луций — больше всего досадовал на то, что даже случайные укусы больше не заживали на нём теперь.

Он заметил эту новую напасть совсем недавно… и сначала не знал, что и думать. Волдыри от комариных уколов и мелкая сыпь, оставленная жгучей мошкой — вместо того, чтоб сойти через пару часов, как всегда бывало раньше, теперь припухали и твердели к утру следующего дня, понемногу превращаясь в болезненные мозолистые бородавки. Каждый новый укус был настоящей бедой — каждый, вовремя не прихлопнутый на щеке комар, добавлял очередной твёрдый волдырь. Пока их было не очень много — повезло, что тётка Хана очень вовремя подсунула матери вонючее это лекарство… Но, если так пойдёт дальше, то скоро он совсем перестанет узнавать себя в зеркале.

Говорят, что подземный воздух, что выходит сам собою из подземных штолен — хоть и освобождает землекопов от жажды, что приходит во время воскресных Зовов, но всё равно портит им лёгкие, награждает грудной жабой или хрипом. Наверное, вот так же и проклятие человека, посеявшего и взрастившего железные всходы — медленно и постепенно уродует ему лицо.

«Должно быть, это и есть моя Плата…» — опять поддаваясь наплывам тоски, подумал Луций.

Духовник говорил, читая из Чёрной Книжицы — всякому сверчку Глина воздаст…, но со всякого Глина и взыщет.

Справедливой будет эта плата, или нет — покажет сегодняшняя длинная ночь.

Это ночь покажет всё! Всё, что ты надеялся или не чаял увидеть… Так было сказано ему.

Глухо ворохнулось сердце в груди, в виски толчком ударила кровь и железистый привкус во рту усилился.

Однако, где же жандармы? Уже пора бы им и проехать…

Приглушённо звякнула цепь за стеной. Потом — ожила и проволоклась, гремя звеньями. Луций мысленно заглянул во тьму за стеной и неслышно, одними губами пообещал ей: «Сейчас… Сейчас…»

Там, во тьме, тотчас зарычала собака — негромко, утробно, угрожающе, будто не рычала, а высыпала через горло один за одним острые сухие камушки.

Зазвенело на дальнем конце улицы. Всхрапнула лошадь. Кованые копыта дребезжали о булыжник, быстро приближаясь. Это и был жандармский разъезд, который они пережидали — вот совсем рядом лязгнула шпора, задев за стремя. Жандарм, скачущий первым, поправил в стремени ногу, грузно наклонившись в седле. Винтовка за его спиной сползала на слишком длинном ремне — он небрежно поправил её локтем, потревожив потроха затвора.

Луций, да и Эрвин тоже — прижались к стволу дерева, на котором сидели, и сквозь корзинную путаницу веток смотрели, как эта лязгающая, цокающая, всхрапывающая кавалькада проносится под ними. Глянула из туч луна — будто тоже разбуженная. Козырьки фуражек лаково залоснились под её светом. С шелестом, похожим на звук гребня в волосах старухи, вились по ветру все эти ленты, ремни, витые эполетные шнуры, которыми жандармы с ног до головы были увешаны.

Псина за стеной, наконец, не выдержала — рыкнула, бросаясь лапами на камень, но жандармы не обратили внимания. Круп последней кобылы с испорченным колтунами хвостом, мелькнул в темноте… да сверкнула напоследок, роняя из-под копыта длинную искру, новая подкова.

Луций выждал ещё немного — пока цокот не укатится вниз, до Тележного спуска, и эхо булыжного звона утихнет, снова уступив место мошкариным завываниям.

Потом он соскользнул с дерева.

Стена угрожающе нависала над ним, дробя лунный свет угловатыми каменюками. Псы за ней нервничали — бегали взад-вперёд, таская по земле цепи.

Осыпалась сверху чешуя коры — это, торопясь, спускался следом за ним Кривощекий.

Тень от дерева лежала поперёк дороги — Луций перешагнул через неё, невольно припомнив старика-соровата в его полосатом тряпье.

«Если сегодня всё получится… — подумал он, — то когда-нибудь я вот так же перешагну и через него!

Этот немытый старый козёл, эта пыль в портках — ещё пожалеет, что связался с ним, с Луцием!

Он заводил себя, надвигаясь на стену:

— Через всех перешагну! — он пока не знал толком, через кого конкретно ему придётся перешагивать, чьи головы втаптывать в глину, а потому — просто начал перебирать всех, кого знал:

Через того молодого мастера…

Через каменотёса, который, как вчера выяснил Эрвин, придушил Курца во сне…

И через Хрипатого горбуна — тоже…

Эрвин шёл следом, прячась от этой стены за спиной у Луция. Он, должно быть, с ума сходил — одновременно от страха и любопытства — возбуждённо дышал, раз за разом сбиваясь на всхлипы.

— Давай… — сказал ему Луций и протянул назад руку, не оборачиваясь.

Эрвин поспешно распустил завязки и подал — небольшой полотняный мешочек, доверху набитый чем-то сухим и ломким. Луций запустил в него руку и наощупь понял, что всё в порядке. Он так и видел во сне — мелко наломанные верхушки полыни и зонтики овечьего пырея, растущего по краям оврага. Всё вперемешку и хорошенько растёрто между двумя камнями… Он высыпал этот травяной мусор себе на пригоршни, прихватив мешочек зубами за угол. Потом сдавил в ладонях, выжимая сухой хруст, и, широко раскинув руки — осыпал землю под стеной. Как было велено — подумал о Глине и плюнул… туда же, под стену. Плевок был ритуальным. В слюне ощущалось столько железа, что Луций не удивился бы, если б она зазвенела, подпрыгнув.

Псы испускали сдавленный хриплый рык, поджидая его во тьме…

Эта ночь всё покажет…

— Они же ещё не спят, — коснулся его затылка полушёпот-полускулеж… — Луц!

Кривощёкий, вчерашним днём отправленный собирать нужную траву на склон оврага, несколько раз его переспрашивал, прежде чем уйти выполнять поручение: «Пырей? Точно пырей, Луц? Не сон-траву?». Он, должно быть, до последнего момента ждал, что Луций вытащит вдруг кусок мяса из-за пазухи, обваляет его в траве и перебросит через стену. Сон-трава, звон-трава, разрыв-трава… Присушки жалких Болтунов, вроде многажды им поминаемой, но всё одно таинственной Курцевой родни. Что это будет за жалкое колдовство — пройти мимо спящих собак?

Луцию, а значит и Глине — совсем не это было нужно сейчас…

«Эта ночь всё изменит!» — заклиная свой страх, снова повторил про себя Луций.

Он кивком показал Кривощёкому, где встать… и тот пристроился у стены — неприглядно, но зато устойчиво, раскорячившись. Босой Луций наступил сначала на его колено, потом на середину спины, как раз между лопатками — чувствуя, как пружинит хребет. Кривощёкий с натугой выпрямился, поднявшись в полный рост, и Луций, балансируя, переступил ему на плечи. Хлипкие ключицы Эрвина — прогибались под пятками. Брезентовая отцовская роба, для прочности вымоченная в ближайшей луже — шлёпнула поверх стеклянных обломков… Предварительно выломанным суком Луций несколько раз ударил по ней — слыша, как сухо хрупает и рассыпается стекло под брезентом…

— Готово?! — сдавленно поторопил его Эрвин снизу.

— Сейчас… — обронил Луций. — А ну — стой крепче, лошак!

Как только ему удалось дотянуться до верхнего края стены, Кривощекий, кряхтя под его весом, тяжело подпрыгнул. Луций оттолкнулся ногами от его плеч и прыгнул сам, плашмя угодив животом поперёк стены. Стекло колко чувствовалось под брезентом — хрустело, растираемое локтями.

Псы по-прежнему ничего не чуяли, но заметили его силуэт на фоне освещённого луной камня — оживились внизу, нетерпеливо заелозили лапами…

«Битюгу — заднюю ногу пополам, за один укус! — припомнил Луций. — Ухватила возле копыта…»

Это же, вроде, Кривощёкий ему и рассказывал? Задрожав, Луций нашёл в себе силы погнать прочь всё лишнее — нужно было завершить ритуал, о котором насколько часов кряду твердил голос-в-стенах. Что ему надлежит сделать теперь? Надеть кольцо…или ещё как‑то вооружить левую руку проросшим в земле железом.

Распластавшись ничком на стене, Луций нащупал карман и зашарил в нём… Тот жгутик из железных корешков, что он подобрал в доме старого Линча, должно быть, всё‑таки распрямился в кармане — упругие витки проткнули решето его старых холщовых штанов, накрепко запутались в них. Делать нечего — пришлось драть штаны, доставая кольцо. Но ведь глупо жалеть холстину тому, кто утром сможет облачиться в шелка! Луций подумал так, и ухмыльнулся… даже подмигнул оторопевшей от такой наглости луне.

А, вот оно что — две минувшие ночи корешки продолжали расти даже в кармане, и витой их жгут увеличился до толщины хорошего гвоздя… Скрученное им самим кольцо теперь больше напоминало шайбу Гровера, что когда-то штамповали в ремесленных мастерских — туго свитое, с цепким отверстием посередине. Луций глянул сквозь него на просвет — луна злорадно высеребрила заусеницы, нацеленные внутрь. Почти не колеблясь, Луций протолкнул туда палец… Кольцо упруго раздалось и снова сократилось, будто живое. Колко полоснуло кожу, Луций аж икнул, снова ощутив сплошное железо на языке.

Теперь, вроде бы, всё было сделано верно.

Он занёс одну ногу над бездной и замер, отчаянно борясь с последними доводами здравого смысла — там, внизу, собаки тряслись возбуждённо, заламывали кверху негнущиеся шеи, едва удерживаясь от рыка…

— Эта ночь всё покажет! — сказал он довольно громко… и сам же недовольно покривился — во вчерашнем сне его голос ему самому казался грозным, как скоблящий звук обнажаемого лезвия… теперь же, на стене, над ждущими оскаленными пастями — это прозвучало жалким, почти цыплячьим писком.

Зрение подводило его — сплошная белая рябь поднималась снизу из тьмы снизу… выкаченные глазные белки и острая эмаль клыков хаотично двигались там. Цепи, слишком тяжелые на вид для псов столь малого роста, лежали на земле, как спящие змеи. Но Луций отлично видел толщину ошейников на коротких мускулистых шеях. Конскую ногу — пополам. Было страшно до безумия.

Наверное, он готов был сдаться… спрыгнуть со стены на улицу и сказать Кривощёкому — да, мол, не уснули проклятые… совсем говёную, видать, траву ты насобирал… Но Луций услышал вдруг — голос здесь, голос с ним… способен зазвучать из любой каменной трещины, приложись он к ней ухом:

— ЖЕЛЕЗНОЕ СЕМЯ УЖЕ ПУСТИЛО КОРНИ! — сказал голос внутри купеческой стены, прямо сквозь отцовскую робу, на которую обильно капало из порезанного кольцом пальца. — ОНО ЖДЁТ ДОСТОЙНОГО! ЖДЁТ СМЕЛОГО И ЗЛОГО! ЛИШЬ ПАДАЮЩИЙ КАМЕНЬ НЕ ОБРАСТАЕТ МХОМ…

Луций облизнул губы, сухие и горячие, как черепица в полдень.

— ИЛИ ШАГАЙ ВПЕРЕД, УПОВАЯ НА НОВУЮ СИЛУ, УПОВАЯ ПРОБУДИТЬ ЕЁ И ИЗЛИТЬСЯ ЕЮ… ИЛИ ЖЕ СТУПАЙ ПРОЧЬ ДОГНИВАТЬ В НОЧИ… ЭТА НОЧЬ — ВСЁ ПОКАЖЕТ!!!

Голос внутри стены хохотал так, что от жуткого этого смеха всё прыгало в кишках.

Луций помнил, что надо делать. Самое сложное — успеть коснуться земли железом, накрученным на палец… прежде, чем псы вцепятся. Тогда — всё должно получиться как надо… Если, конечно, они не схватят его прямо на лету и не раздерут, как тряпку — рвя друг у друга из пасти.

Он примерился, как бы прыгнуть половчее… потом, внезапно решился — страшась, что краткий миг отваги потухнет так же скоро, как вспыхнул, Луций оттолкнулся от стены, бросив своё тело в темноту…

Темнота приняла его, как омут. Как подкоряжная чернота, кишащая быстрыми зубастыми тварями…

Еще только падая — он словно бы наперёд услышал хруст собственных разгрызаемых костей. Псы разевали пасти прямо под ним. Он чувствовал хриплое горячее дыхание на своей коже.

Должно быть со страху, но прыгая, он оттолкнулся ногами сильнее, чем мог себе вообразить. Псы высоко подпрыгнули к нему и пасти щёлкнули, не дотянувшись самой малости… мгновением позже они уже взрывали землю лапами, разворачивая жёсткие туловища. Луций шлёпнулся пятками на самую середину двора и тут же упал на четвереньки — не надеясь уже ни на что, но готовый, если надо, самому кинуться навстречу и вцепиться зубами… Сухая земля двора — взметнулась столбом и обожгла ноздри…

Он опомнился. Через секунду…

Глава 21 (сладчайшая, как казни палачей…)

Он был ещё жив…

Кулак с железным корнем, опоясавшим палец, был с размаху вонзён в утоптанную землю… точь-в-точь как лемех плуга, заведённый под целинный пласт — змеились из-под него трещины и пучились вывернутые наружу комья. Луций поднял взгляд на псов и… моргнул… До ближайшей оскаленной пасти оставалось — с пол-ладони примерно. Псина хрипела, силясь приблизиться ещё хоть чуть-чуть. Что-то удерживало её, и Луций осторожно приподнялся с четверенек, пытаясь разглядеть — что именно…

Он не сразу понял… и только через пару минут бестолкового созерцания оскаленных клыков до него дошло — той цепи, что ещё недавно так свободно разматывалась по двору, больше не было нигде.

Как ей и положено, она начиналась от ошейника, но вот потом — куцым, звенящим от напряжения обрывком исчезала в прямо в утрамбованной, перемешанной с булыжниками почве… в той развороченной комковатой борозде, что тянулась теперь через двор. Луций едва глаза себе не протёр — сама земля словно ухватила цепь твёрдыми губами, вжевала её в себя и продолжала сгладывать всё глубже и глубже. Напружиненная отчаянным усилием шея пса против его воли клонилась туда же, к самой земле. Пёс бесновался — бечёвками натягивались жилы. Глаза кровянились выкаченными сверх предела белка́ми, и слюна ярости пузырилась промеж клыков.

Второй пёс… тот, что был привязан подальше — уже подломил лапы, не выдержав противоборства с собственной цепью. Морда его касалась земли, ухо вывернулось наизнанку, будто пустой мешок. Задние лапы отчаянно сучили, вздымая пыль и расцарапанный мусор.

Третьего пса нигде не было видно…, но за телегами — тоже не прекращалась невидимая отсюда возня.

И Луций, чувствуя, как его собственное тело перестаёт быть размякшей ветошью и вновь становится гибким и подвижным — выдохнул, наконец…

И улыбнулся упокоено…

Должно быть, его улыбка тоже вышла похожей на оскал — пёс, прижатый цепью к земле, яростно оскалился в ответ. Спина его напряглась так, что аж хребет затрещал. Это не помогло — цепь медленно, звено за звеном, уходила под землю… и укоротилась уже настолько, что клацающие челюсти лишь кромсали утоптанный дерн. Пёс закашлял и захрипел, подавившись сожранной вместо Луция землёй. А цепь всё тянула и тянула его вниз — вот погрузились ноздри… вот — трепещущие брыли, насквозь прокушенные от злости… Белки́ глаз сверкнули напоследок… потом земля, горкой вспучившись вокруг головы, запорошила и их…

— Смотри… — хрипло, дёргаясь от своих слов, как дробилка, жующая камень, проговорил Луций второму псу. — Смотри, что будет с тобой…

Опьянённый этой победой, он даже хотел было рассказать псу напоследок — как вскроет брезент на крытых телегах, которые тот поставлен охранять… Чувствуя странное невообразимое презрение к каждому, кто встанет однажды на его пути, он хотел ещё как-нибудь отравить последние секунды пёсьей жизни, но… просто не успел. Цепь не оставила ему времени на это — неспешно, но с постоянной скоростью, она всё утягивалась и утягивалась в землю, чередуя звенья, будто молитвенные чётки… И, пока Луций подбирал слова — напряжённый голый загривок пса всё клонился и клонился… пасть уже рыхлила и слюнявила грязь под собой… и яростная глотка, до самых кишок забитая пережёванной землёй, уже исторгала один хрип вместо рыка… земля уже пучилась вокруг ушей… хребет уже содрогался конвульсивно… и задние лапы уже беспомощно сучили, воздетые в воздух…

Пес так и не гавкнул ни разу, умирая…

Луций подождал, когда голые его бока перестанут трепетать… и встал на ноги, отстраняя от земли намотанное на палец железо…

Ночь — и взаправду показала ему многое…

Его трясло от невесть откуда взявшейся, но мгновенно навалившейся усталости.

Луна выглянула и ярко офонарела, заглядевшись на перелопаченный тремя длинными бороздами двор… В её свете Луций глядел на свою руку — та была перемазана грязью едва ли не до самого локтя. И палец где‑то под кольцом жгло и терзало… Изгваздав половину рубахи, Луций кое-как оттёр эту странную, невесть откуда взявшуюся в сухом дворе липкую грязь, мешающую разглядеть, в чём там дело… А-а-а, вот в чём — из-под кольца нескончаемо и часто выдавливалась кровь. Так глубоко пропорол? Он попробовал снять кольцо, но всё только скользило от крови и грязи. Он ногтем попытался подцепить одну из впившихся железных заусениц, но окаянная проволока лишь сократилась ещё туже — будто змея, не желающая выпустить добычу… так, что даже в носу защипало от боли. Наверное, не стоило его больше трогать — только хуже будет.

«Ладно… — подумал Луций. — Пусть так и врастает под кожу, если надо ему…»

«Глина взыщет, но Глина и воздаст…» — так, вроде бы, читали Духовники.

И ещё: «Человек слабый, но Глине себя без остатка вверивший — сможет сам вынимать глубокие котлованы и громоздить подле них высокие холмы…»

Раньше всё это казалось ему каким‑то бессмысленным набором слов, но теперь Луций, впервые собственными руками осмысленно сотворивший настоящее колдовство, понимал их так — сила, обещанная ему, не имеет доступных человеку пределов… нужно только привыкнуть к ней, освоить её, как следует… Пока он баюкал палец, другой рукой унимая кровь — земля уже затвердела вокруг трех собачьих туш, вкопанных в неё стоймя.

Пошатываясь, он вплотную подошёл к телеге, укрытой жёстким брезентом поверх мешков. Не сразу, но у него получилось одной рукой сорвать с брезента узел и оттащить его в сторону — словно стаскивая покрывало с покорной и готовой на всё новобрачной… Бока мешков засветлели под взглядом луны, и ему вдруг почудилось, что телега нагружена прекрасными русалками — округлые и нежные девичьи формы вроде и манили с себе ладонь, но чуть выше рыбьими хвостами торчали кверху особым образом завязанные горловины…

Луцию пришлось повозиться, пока он не приноровился скручивать края мешков в тугие косы, а потом одним резким движением сдёргивать с них проволочные кольца… Проделав всё это, он тянул к себе за хвост очередную русалку и отпускал мешковину через низкий тележный борт — белые реки выплёскивали оттуда и, шелестя, проливались на землю…

В мешках оказался вовсе не отборный хмельной ячмень для Храмовой пивоварни, как они думали… и даже не свекольный сахар, предназначенный для неё же. Шуршали, пересыпаясь в холсте, диковинно длинные и белые зёрна… Распотрошив какой‑то по счёту мешок, Луций не удержался и восторженно просеял зёрна сквозь пальцы. Так вот, что это такое… Рис — крупа богатеев, возимая за сто морей! Половина золотого за один мешок!

Что-то упоительное было в этом — позволять мерилу человечьего блага и пота течь на землю… так запросто, словно наклонять деревянную лохань, выливая воду после стирки.

Значит, всё что читали из Чёрной Книжицы Духовники — невыдуманная правда! Они ведь именно так и читали: «Благо земное — ничто… И мера благая — ничто… Скорбь человечья по потерянному или содеянному — тоже ничто…» Голова кружилась от всего этого.

ЗАЧЕМ ЖАЛЕТЬ ТО, ЧТО ЦЕНЫ НЕ ИМЕЕТ? БЫЛО СКАЗАНО — НОВЫЙ НАМЕСТНИК ПРИДЁТ И ВОЗЬМЁТ… И ЧТО ВЗЯЛ — ТО ЕГО. ПОДЕРЖИТ И БРОСИТ, НО НЕ ДУМАЙ, ЧТО ПОДЕРЖАЛ И ВЕРНУЛ… ТОЛЬКО ТАК С НИМИ И НАДО! — это нашёптывал голос-внутри-купеческой-стены, по периметру обегая двор и прыгая с постройки на постройку — круг за кругом… перестав быть громогласным и сделавшись теперь почти ласковым, воркующим…

Луций только и успевал, что кивать ему…

ЖЕСТОКОСТЬ ВСЕГДА ПУГАЕТ ЛЮДЕЙ, НО ЛИШЬ ЖЕСТОКОСТЬ БЕССМЫСЛЕННАЯ — ПРИВОДИТ ИХ В УЖАС! НЕ ЖАЛЕЙ ЛЮДЕЙ… ОНИ ВИНОВАТЫ! ОНИ ПУТАЮТ «МОЖНО» И «НУЖНО»… ОНИ ПУТАЮТ «ВСЕЦЕЛО» С «ВСЁ ЦЕЛО»… ПУТАЮТ «ЗАКОНОМЕРНОСТЬ» С «ЗАКОННЫМИ МЕРАМИ»…. СЛЕПО ИСПОЛНЯЮТ РИТУАЛ ВМЕСТО ТОГО, ЧТОБ ИСТОВО СЛЕДОВАТЬ ЕМУ…. ТЫ ЗНАЕШЬ, ПОЧЕМУ У ЧЁРНЫХ КНИЖИЦ НЕ ШЕЛЕСТЯТ СТРАНИЦЫ?

Луций в ужасе мотал головой, один за другим срывая узлы с мешков. Текли белые реки, падали прямо в грязь многие золотые, ещё не обращённые в настоящие деньги — половина серебряной меры за каждый или один целый за два мешка… Кривощёкий, должно быть — тронулся бы, если б увидел…

ПУСТЬ ТЕКУТ… — твердил голос, перепрыгивая на каменную стену одного из амбаров. Он был сейчас таким властным, что у Луция подкашивались ноги. — ПУСТЬ ОНИ ВИДЯТ, КАК БЕЛЫ БЫЛИ РЕКИ ДОРОГОГО ЗЕРНА… И ПУСТЬ БЛАГОДАРЯТ НАС ЗА ТО, ЧТО РЕКИ ЭТИ ПОКА НЕ БАГРОВЫ! ПУСТЬ ТАК БУДЕТ! ЕЖЕНЕДЕЛЬНОЕ БЛАГОДАРЕНИЕ, ЧТО ЛЮДИ ДЕЛАЮТ ГЛИНЕ — НЕ ОТМЕНЯЕТ ИХ БЛАГОДАРНОСТИ. ВСЁ ВОКРУГ — НЕ ИХ, НО МОЁ-МОЁ-МОЁ-МОЁ-МОЁ!!! ПУСТЬ ЗНАЮТ ЭТО… ПУСТЬ ЗНАЮТ…

Луций распустил последний мешок, изверг его содержимое наземь и отвалился от телеги, совсем обессилевший.

Окольцевавший палец железный корень всё ещё продолжал ёрзать по нему, выдаивая уже вялую кровяную капель. Кровь падала к ногам — на драгоценное рассыпанное зерно. Так редкий дождь сеет над полем — точечно чернит его каждой каплей, но — лишь отведёшь на мгновение взгляд, и вот уже следа не осталось… Пусть же взрастёт здесь бурьян до самых небес! Пусть от серого полынного цвета и жёлтые пшеничные поля изменят цвет свой! Пусть ячмень растёт колючим, как репей! Пусть плуги тонут в пахоте, пусть вместо колосьев к солнцу возносятся корни! Вы прятали блага свои, вы откупались медяками от долга земного, так пусть колючий овсяный пряник станет вам полной золотой мерой! Пусть похлебка, черпаемая со дна, не дойдёт до рта вашего! Пусть деньги, что вы таили — уйдут сквозь пальцы, как через выдох и вдох уходит от вас время!

Это, вроде бы, были уже его собственные мысли… Или нет? И не разобрать…

Пусть те, кто решил, что, говоря на языке недр, понимает их мысли — СТРАШАТСЯ! Пусть прошлые наместники, говорившие за подземных богов свои собственные слова — УЖАСНУТСЯ СДЕЛАННОМУ! Пусть слуги, возомнившие себя хозяевами — УКРОЮТСЯ В ДОМАХ СВОИХ, И ВЗЫВАЮТ К ЛЁГКОЙ СМЕРТИ…

— И ТОГДА… — голос зазмеился по амбарной стене, и Луций замер — ожидая, когда он договорит. — И ТОГДА — ТЫ ПОДОЖЖЁШЬ ИХ ДВЕРИ…

Пусть так и будет!

— Пусть будет… — согласился Луций, следуя за ним и пересекая двор. Он направлялся прямиком к амбарам. Их каменные скорлупы, наполовину вкопанные в землю — будто светились под взглядом луны, так что были отлично различимы в ночи…, но длинные листы конского щавеля, обожавшего те места, где смыкаются живая почва и мёртвый камень — обрамляли светлые стены особой рваной чернотой. Ворота были — из смолёного дуба, столь же чёрные… только блестели на них пудовые гири замков на кованных вручную проушинах.

Хорошие, крепкие замки… старая работа.

Луций помедлил около угла первого из амбаров и прислушался…, но окна стоявшего в отдалении купеческого дома были по-прежнему темны. Ни звука и ни скрипа не доносилось от высокого крыльца. Собаки сдохли молча, а голос-в-камне был слышим только одному ему, так что Луций за всё это время умудрился никого не разбудить… Убедившись, что вокруг по-прежнему тихо, он выудил из кармана отцовский ключ…

Тот прыгал в руке, словно весу в нём было — превыше сил человеческих. Луций только сейчас понял, насколько он выдохся, ворочая все эти мешки. Разорённая телега так и стояла в груде зерна, утопая до середины колёс. Драгоценный рис налип на дегтярную испарину осей, сделав колёса похожими на гигантские праздничные пряники.

Уже позабыв про неё, Луций так и шёл на Голос, пока не упёрся лбом в самые ворота…

Голос был уже внутри амбарных стен… говорил и говорил оттуда, то и дело проступая наружу сыпучей известью из стыков — надрывался, требуя от Луция чего-то… Слова были уже неразличимы за гулом в ушах. Вроде бы нужно было открыть ворота, кого-то впустить…

Ключ, предварительно вымоченный в каменном масле — ладно вошёл в утробу замка, поочерёдно складывая зубцы. Взводя пружину, Луций легонько потянул за язычок в форме звериной головы… тоже львиной, надо полагать… и всей ладонью почувствовал медленное металлическое копошение ключа — там, внутри, зубцы раскрывались и клацали, находя нужные выступы в механизме замка и притираясь к ним. Было стойкое ощущение, что это замок медленно, будто сомневаясь, пережёвывает ключ зубами.

Пять долгих сердечных ударов ушли, как в пустоту. Потом замок лязгнул и развалился надвое, шваркнув нижней половинкой о деревянный оклад ворот. Луций не без труда стащил его с проушин — замок был и впрямь тяжёлый, как гиря — и в изнеможении уронил наземь.

Земля у ворот была утрамбована колёсами до твёрдости кремня, но упавший замок не высек искры — потонул в ней едва ли не целиком, оставив наружи лишь блестящую подкову дужки. Да и сами булыги, коими был мощён двор — тоже заходили туда-сюда, заплясали кочками на весенней трясине. Луций схватился на косой брус, усиливавший ворота, борясь с мгновенным головокружением — земля под ногами больше не была незыблемой твердью… теперь она постоянно и незримо перемешивалась, открывая и закрывая длинные трещины.

Толщина амбарных ворот сначала напугала его — такие нипочём не под силу было растворить мальцу… Луций налёг на них и давил до темноты в глазах, пока одна из половинок нехотя, со степенной медлительностью не покорилась его рукам. Басовито загудели петли. Чёрное нутро амбара распахнулось перед ним — колючий запах зерна, пыли… Луций сошёл по наклонному спуску, где в амбар спускали телеги, и долго брёл во тьму, пока не заскрипело под ногами зерно.

Он широко разгрёб его босой ступнёй — уже совсем не стараясь разобрать, что это… пшеница ли, основа белых сытных караваев, или овёс, кормёжка для лошадей и бедняков — просто чертил вокруг себя по зерну что-то пятиугольное… Довольно долго ничего не происходило — он просто стоял внутри начерченной фигуры, прислушиваясь… Понемногу к стоялому запаху и сыпучей тишине добавлялись новые ноты — запах мышиного кала, само шебуршание мышей, лезущих отовсюду — их тонкие недовольные писки, трескотня маленьких лапок, царапающих камень фундамента.

Мыши поблёскивали глазками в темноте — озираясь на зерновые холмы, бойко примечая места для тёмных и сытых нор. Но с этими хлопотами стоило чуть повременить — мышей неудержимо влекло к низкорослому человеку, вокруг которого бороздами прямо по еде был начертан священный для всех земляных жителей символ… Постепенно мышей стало так много, что и сама темнота перестала быть чёрной.

— Придите и возьмите… — передал им Луций слова, которые сам недавно услышал.

Он устал так, что его тошнило. А теперь ещё и тьма перед ним — была полна мышиными хвостами. Нет, не так… Тьма была сама сплетена из мышиных хвостов, как рогожный мешок сплетён из отдельных волокон.

— Белые зубки, тёмные глазки! — так сказал им Луций, и все они — разом посмотрели на него. — Животы, прожорливые как плесень. Великие серые полчища, не обладающие ничем, но имеющие всё. Ваши ходы — как поры в коже земной. Ваши рты ненасытны, а глотки лужёны. Придите и возьмите всё… Питайтесь и испражняйтесь… Всё здесь — теперь ваше дерьмо, и быть так тому, пока не скажу вам: «Довольно!»

Тьма была уже не сумятицей множества хвостов. Тьма щетинилась усами, внимала тусклыми бусинами глаз. Кое-где быстрыми светлыми искорками уже мельтешили сдвоенные зубки, принимаясь за порученное дело. Щелчки коготков всё подбегающих и подбегающих мышей — повсюду сменялись трескучим звуком разгрызаемых зерен. Луций покачнулся — от слабости, или же оттого, как что-то маленькое толкнуло его в пятку. Он посторонился с их пути и теперь неотрывно смотрел под ноги, чтобы ни на кого не наступить ненароком. Крохотная тень закопошилась у самого порога, настороженно принюхиваясь к рассыпанной рисовой горе снаружи.

Луций тоже двинулся к выходу и часть серого войска потекла следом, постепенно равняясь с ним, а затем и обгоняя — только шнурки хвостов до и дело задевали Луция по ногам.

Глава 22 (а эта — шумная, как похороны правды, и дымная, как погребальный жар…)

А на утро — бегали, плескали руками, орали десятком глоток зараз.

— Убили! Уби-и-ли…

— Чего орёшь-то, дура? Никто никого не убил.

— Да лучше бы уж убили…

— Вот дура-то, Глина тебя побери…

Весть полыхала на ветру, носилась от двора ко двору, как памятный Волопайский пожар. Кони звенели копытами, и шарахались прочь от мостовой зазевавшиеся спросонья бабы. С ранней зарёй целый жандармский конный отряд, роняя хлопья пены, пронёсся вдоль улицы. Горожане, живущие в доходных домах напротив Купеческого квартала, смотрели из окон — как всадники вразнобой спешивались около распахнутых настежь ворот, как бросали поводья и торопясь рвали винтовки с ремней. Кто здесь, как там?.. Чего такое?..

Верещала баба, не закрывая рта для вдоха.

— Убили! Уби-и-ли!..

Жандармы выходили со двора, пятясь. Оборачивали на городские окна свои рожи — серые и рыхлые, как тесто, что месили на воде, ни единым яйцом не сдобрив. Начальство вроде опомнилось через силу, выставили караул — цепочка пеших, рыская глазами, стояли вдоль стены, пихали прикладами самых любопытных. Ещё пара верховых гарцевала на углу, не давая коням роздыху — всадники горячили их, понукая шпорами и натягивая поводья.

— Чего ждут-то? — перешёптывался народ, сгрудившись напротив.

— За Духовником отправили… — пояснял кто-то.

— Чего за ним-то?

— Видать, дом теперь приговорят…

— Охо-охо… — всполошилась какая-то баба, случайно услышав — с извечной бабьей готовностью голосить и охать…

— Да тихо ты, дура! — гаркнули на неё несколько мужских глоток сразу. — Не слышно ж ни хрена…

— За каким ещё Духовником? Чего мелешь, дурак? Это ж купеческий дом. Кто ж его приговорит. Виданное ли дело?

— Да не слушай его, мил-человек. За господином полицейским Урядником послали…

— Да за обоими сразу, говорят… Один посыльный к Храму поскакал, другой — к казармам…

— Чего за обоими-то? Эй, народ… кто знает — Храмовые тут дела, или душегубские?

— Да вон какая жуть творится!

Жуть. Жуть. Жуть!

Ремесленный люд понемногу смелел и напирал на пеших караульных… те, постращав штыками для виду, незаметно сторонились.

Жуть. Жуть. Жуть!

— Убили! Уби-и-ли!

— Совсем, видать, дело нечисто…

То и дело поминали Глину. Плевки были ритуальными — летели под ноги, как крупный осенний дождь. Особо пронырливые, умудрившись заглянуть в купеческий двор — менялись разом в лице и спешили прочь, оглядываясь то и дело через плечо и ни с кем больше не заговаривая. Даже коричневые робы землекопов, принесённые сюда неуправляемым людским потоком, и те сегодня особо не кочевряжились — слушали, раскрыв рты… хотя потом и проталкивались на другую сторону мостовой, не занятую горожанами, грудились там в тесные кружки, шептались друг с другом.

— Собак-то… Видел?

— Да не слепой…

— А хозяина?

— Видел, видел… Глаза бы мои не глядели…

— Телеги-то… Поклажа…

— Что ж творится-то?

Господин полицейский Урядник прибыл — на двуколке, запряжённой взмыленной насмерть гнедой парой. Верховые на углу заметили его вовремя — с присвистом поднялись на стременах, пальнули поверх людских голов дляострастки и пустили коней на толпу. Та подалась прочь — неповоротливая, как всё большое, состоящее из малого. Но, тесня горожан, жандармы всё‑таки освободили проезд.

Господин Полицейский Урядник, соскочил наземь промеж двух пеших нижних чинов, что едва подоспели. Они загородили начальство винтовками, и оно проследовало к месту происшествия… А людей давили уже с другой стороны и снова принялись гнать — приехал старший Духовник. Свита его, кутаясь в чёрные одеяния — шла впереди, щедро брызгая особой водой с волосяных кистей. Толпа пятилась, давка стояла невыносимая. Духовники протиснулись за притворённые ворота купеческого двора — один за другим… и канули…

Ворота затворили ещё плотнее, и тут же — лязгнув затворами, сомкнулась жандармская цепь. Теперь всё было очень серьёзно — десятки выстроились в боевой порядок, стрелки опустились на одно колено, а дородные рукопашники, оставшиеся стоять, вставляли багинеты в стволы.

Туда-сюда ездил конный, угрожающе положив винтовку поперёк седла.

— Собак-то… закопали головами вниз… — сказал кто-то в толпе. — Живьём и закопали, говорят…

— Э-ва!.. Кто ж мог так?

— Псы же эти были — звери лютые. Ногу битюгу давеча…

— А амбар… Ты амбар-то видел? То-то… Чего там псы… Тут — вон чего…

Мошкара люто гудела, колыхалась над людьми, сотнями гибла от шлепков, но лезла… лезла…

Цепь караульных дрогнула и расступилась — двое жандармов выволокли грузное тело, обхватив за подмышки и под колени. Когда, крякнув, подкидывали его на телегу — мешковина сползла с лица покойника и толпа, охнув, отпрянула.

— Это чего?

— Хозяина… хозяина понесли…

— Из петли-то почему не вынули, ироды?

— Да как тут вынуть? Видел, как разбарабанило его? Будто он месяц провисел…

— Да как же — месяц-то? Вчера же ещё живым видели…

— Чего удавился-то?

— Видать — в амбар заглянул. Как тут быть — в одночасье по миру пошёл ведь …

— А с лицом-то чего?

— Мыши объели, сказано ж тебе…

Жандармы толкали тело прикладами, скатывая на дно телеги. Никто из возчиков не осмеливался прикоснуться к телу руками, несмотря на зуботычины. Лошади — и те волновались… Наконец, тело купца перевернулось и внутри у него хлюпнуло, как в бурдюке с рассолом. Жандармы трясли мешковиной, накрывая удавленника… Конец срезанной веревки болтался, ометая размочаленным хвостом булыжник.

— Откуда мыши-то? Амбар каменный и пол мощёный — сроду там мышей не водилось…

— Сам поглядеть хочешь? Так сходи — погляди!

— Чего глядеть-то?

— На полу все булыги повыворочены. И норы мышиные кругом. Огроменные такие — жандарм ступил ненароком и провалился… Ногу без сапога выщащил.

— Всё-всё пожрали?

— Всё… До последнего зёрнышка за одну ночь прибрали…

— Да как только влезло-то в них?

— Да не влезло… Лежат дохлые, грудами…

— Ой…

— Не обошлось без Болтунов…

— Куда уж без них… Виданное ли дело, чтоб тварь земная — жрала, пока не лопнет…

За стеной пыхнуло вдруг — дымно и жарко. Затрещала в огне сухая трава — это жгли бурьян, проросший из рассыпанного зерна и вымахавший за одну ночь до пояса и выше. Сухой пепел понёсся над крышами, закручиваясь. Мошкара испуганно вознеслась и мельтешила теперь наверху — словно чёрная туча нависла над головами.

— Жгут. Жгут!

— Да чего уж теперь…

— Пойду уж…

— Чего вдруг?

— Да у меня на наделе тоже — овса насажено… Пойду пожну, пока бурьяном не скрутило.

— Так зелено ж…

— И пусть. Старуха хоть болтанку сварит или киселя, а так…

— А чего?

— Да, говорят, теперь без Духовника — и сеять не моги. А то кинешь зерно в пахоту, а оно бурьяном прорастёт…

— Ну?

— Говорят — так теперь будет…

— А что Духовник? Чего он сможет-то?

— Пусть хоть кистью волосяной опятиуглит…

— Толку-то… Они вон, купца-то — и того не защитили… А купец, между прочим, зерно в Храм поставлял…

— На пиво?

— Известно, что на пиво… И чего? И Мясницкая усадьба тоже их кормила, а сгорела — до золы… Много они там напятиуглили, кистью-то?

— Пахари-то с меж собой шепчутся — вообще не сеять на будущую пору…

— Это как так — не сеять?

— А чего… зерно только изводить. Сыпь, не сыпь — сказано уже: ничего кроме сорной травы земля не родит!

— Кем? Кем сказано?

— Из Чёрной книги, говорят, прочитали… Да и молва носит…

— Сыпь, не сыпь…

— Так чего теперь? У кого амбары не пусты — тем чего делать-то?

— Не бурьян посеять, так мышь источит…

— Так чего теперь?.. Голоду быть?!

Толкая людей оглоблями, подошёл обоз. Изнурённые битюги трепетали ноздрями, сплошь обметанными жгучей мошкарой. Роняли головы к самым копытам, стеля гривы по булыжнику. Возчики, хмуро косясь на толпу, стаскивали с телег рогожу и осторожно, в четыре руки — снимали оплетённые лозой глиняные фляги.

Вроде и некуда уж было тесниться толпе, а как увидела она фляги — шарахнулась.

Крышки залиты были сургучом вокруг горловины. И рукавицы на ладонях возчиков — широки, как лопаты. Брали ими фляги за плетённые ручки и волокли сквозь жандармскую цепь.

Конный жандарм ускакал вдоль улицы — вдогонку телеге с покойником. Вскоре та вернулась — без возчиков. Два усатых жандарма брели рядом, сторонясь тележного колеса, неумело неся вожжи на весу. Конный ехал следом.

— Вот так вот… — понятливо переглянулись в толпе. — Отчего купчина бегал, к тому и привезли.

— Да уж… Вертелся б ёрш на сковородке, если б бока не прилипли!

Поравнявшись с домом, не стали вытаскивать тело… распахнули створки — толпа враз хлынула туда сотнями взглядов — закатили телегу. Старший Духовник, видимый теперь с улицы — воздевал руки земле. Руки припадочно дёргались и священные причиндалы, гроздьями развешанные на каждом из пальцев, брякали, как безделушки под козырьком гончарной лавки.

— Заклинает… — шептались в толпе.

— Сам Старший Духовник… Уговорит Глину…

— Как бы она сама его не «уговорила»…

— Так — Старший же…

— Эх, зажились, Духовники-то, на наши грошики. Заматерели… Этот-то, вон — бока какие себе наел… Небось, и в Колодец-то уже не пролезет…

— Тихо ты! Чего мелешь, старик?

— Мельница мелет…, а я тебе истинно говорю… Истинно… С нас-то, с простых людей, чего брать? И так уж последнее Колодцу несём… В ином доме — шаром покати, овсяный прямик — и тот дитям в радость!

— Да ладно тебе, дед… Сам-то… Неужели и впрямь всё, что ни есть серебро — на Зов тащишь?

— Да чего вы его слушаете-то? Ему ж Колодцу и понести нечего — карманы дырявые.

— Мне хоть и нечего, а несу! — возвысился над толпой стариковский голос. — Это вы, лиходеи, деньжищи в цветочных горшках таите, к земле поближе…, а при себе грошик носите… Разозлили Глину?!

— Сказал тоже — деньжищи. Мои деньжищи — вон, все пелёнки с утра позапачкали. Глянь, сколько их во дворе висит…

— Молчи, баба окаянная!

— Сам молчи…

— Да у него отродясь два богатства — борода да матня седая. А нам, семейным, чего делать? Как детей без денег растить? В землекопы отдавать?

— Всё Колодцу отдадим, а их чем кормить? А, старый?

— Пусть подаяние просят, дети наши — так что ли?

— Как заговорили! — разом взъярился на них старик. — Вон они, детишки ваши-то — стоят за подаянием… Глаза, как у волчат… Ручонки, так и сучат — стянуть чего… Эх, вы, пахари-пихари… родители-родетели… Думаете, с чего так — сыпали доброе семя в утробу женину, а выросло вон-те-что? Ростки колючие, цепкие… Всходы жестокие… А может, и семя-то ваше не таким уж и добрым было? А? Любой мудрый скажет вам: «Что пожал — то, видать, и сеял…» Ишь какие… Растите сами, сами пестуете, а потом дивитесь — откуда шипы, откуда колючки… Вон он стоит… у-у-у, морда жандармская, я ещё отца его по заднице крапивой стегал, а он вот теперь — старика прикладом… губу, паскуда, расквасил…

Всё! Закрыли ворота.

Но, покуда створки ещё не сомкнулись — видно было, как несут фляги в амбар… Как несут фляги в купеческий дом… Как ставят фляги просто посреди двора — рвут закрутки, ломают сургуч, опрокидывают… Проделав всё это, жандармы пятились прочь, с трудом находя задами ворота. Сутаны Духовников трепетали везде, как вороньи перья. И сами они были как вороны, дружно слетевшиеся на падаль, но страшным её видом перепуганные насмерть — метались, бегали, описывали круги, тревожным карканьем своим отгоняя мошкару. Старшего Духовника вели под локти — тому стало худо во время заклинаний, он мешком обвисал на руках. Вязки его пояса разошлись, притороченная к поясу волосяная кисть волоклась по земле… кто-то в суматохе наступил на неё, и она так и осталась лежать на мостовой…

Из-за стены уже несколькими столбами поднимался знакомый дым — тяжёлый и слоистый.

Люди начинали расходиться, прикрывая рты рукавами…

Набухал калёный жар — даже камень в высокой стене потрескивал и сходил с места. Потом — повсеместно дохнуло огнём! Дерево, с которого Луций смотрел за стену — само собой почернело, скорчилось и упало плашмя, хлестнув мостовую плетями веток.

Горело всё — и амбар, и дом, и стены, и крыши… Ворота рассыпались. Озеро жидкого пламени ярилось за стенами, сплошь полосуя их трещинами. Жильцы окрестных домов покорно и молча выволакивали на улицу утварь. Две телеги подали им в помощь от жандармского управления — без оплаты, за просто так! Их грузили всем миром. Какая-то баба, не жена, и ещё совсем не старая — рвала волосы, ревела под стеной у купца и никуда не пошла, когда начала падать сверху раскалённая черепица, подброшенная огнём под самые облака…

А из дома напротив грузили на телегу — с верхом. Сундуки… сундуки… Два нетрезвых мужика взялись помогать, да и развалили полвоза. То ли случайно, то ли нарочно… Сундуки — хорошие, крепкие, а всё одно раскололись. Запросто можно было спереть что-нибудь, да я — не сунулся. Всё ходил среди людей — слушал, что скажут. Как ты и велел, хозяин Луц… Ты доволен мной?

Кривощёкий Эрвин говорил и прятал глаза в пол, чуть ли не после каждой фразы склоняя голову. То ли вправду не смел поднять глаза в подобострастном почтении, то ли избегал смотреть на Луция, на его лицо… на раздувшуюся, воспалённую кожу.

Луций слушал его доклад, макая мизинец в плошку жиром, и мазок за мазком нанося на щёку, втирая под веко, которое прохудилось уже настолько, что почти не закрывало белёсую роговицу. От жира ощутимо подванивало козьими потрохами.

Луций так и не понял, где сумел так сильно испоганить лицо, полопав большинство волдырей… То ли когда спрыгнул во двор перед собаками — не рассчитал прыжка и ударился мордой. То ли ободрал щёки о рогожу мешков, когда из последних сил их ворочал. Или может — в другом было дело? Свежие ссадины нарывали и мокли, какая-то липкая слизь проступала сквозь поры. Теперь Луций нарочно не подходил к зеркалу и не наклонялся над водой.

Он сидел, раскачиваясь на табурете, а Кривощекий Эрвин, бывший теперь в сравнении с ним почти что красавцем — стоял напротив и нуднейше-подробно припоминал, и пересказывал всё, увиденное на улице. Иногда он сбивался и лихорадочно скрёб затылок — словно всерьёз надеясь выскрести из него забытое… иногда увлекался и явно перевирал. Иногда же — припомнал нечто такое, чего никак не мог понять, и сваливался тогда в монотонное бормотание, как сейчас…

Голос его тоже менялся от фразы к фразе — невольно подражая то крикливой бабе, то прокуренному сиплому басу, то надтреснутому стариковскому вещанию.

Он, конечно, не мог охватить всего, но сумел увидеть и запомнить невероятно много. Луций был им доволен — кивал благосклонно, то и дело прикладываясь к плошке. Если Эрвин Кривощёкий и бывал хоть в чём-то успешен, то соглядатайство — удавалось ему особенно хорошо.

«Лучшее, — насмешливо подумал про него Луций, — лучшее, что можно купить за деньги».

— Что за старик это был? — спросил он вслух, обтирая о бровь сальный мизинец.

— Тот, что про ростки и всходы плёл? — уточнил Кривощёкий. — Не знаю. С виду, вроде бы местный дед. Но не волопайский… да и не с Ремесленной, вроде…

— Не побили его?

Кривощёкий подумал-повспоминал, да и помотал головой:

— Да где там… — сказал он. — Народишко напуган, кого слушать не знает, на кого сердиться — и то не поймёт… А старик тот — наверное, где-то на Плешивом Току живёт, раз туда уковылял.

— До самого крыльца ты за ним не проследил, значит? — насупливаясь, укорил Луций.

Эрвин сквасился виновато и развёл руками — дескать, ну не разорваться же…

— Господин Полицейский Урядник домой отправились. Я за его двуколкой побежал… Думал, может распоряжения какие подслушаю…

— И как?

Эрвин руками уже не то, что развёл — всплеснул:

— Не… не угнался… Думал, что успею… Возчик же господина Урядника абы где не повезёт. Только по широким улицам, вкруговую… Я по — переулкам метнулся. Думал на Тележном спуске экипаж перехвачу — прицеплюсь, как станут на спуске притормаживать… А там народу было, в проулке-то — не протолкнулся… Вот и не успел.

Луций молча кивнул — не стоило требовать от Кривощёкого невыполнимого, всё‑таки один пронырливый пацан не в силах обежать весь город. Пора было задуматься над увеличением своей ватаги. Хотя бы до пяти человек… пяти верных помощников. Фигурально выражаясь — поставить их по углам, а самому сидеть в центре!

— Ладно…, но старика этого — найди! — подумав, велел Луций. — Хорошенько ищи, хоть из-под-земли мне его выкопай… — Луций некстати подумал о Похоронной Яме…, а следом — и о том, что Курц так и лежит в ней где-то… Лежит неглубоко — тела детей не так тяжелы, как трупы взрослых, и не так быстро погружаются в жидкую бездонную Глину. — Понял меня?

Эрвин быстро и беззвучно закивал — понятно, мол.

— А что… — спросил он вдруг единым выдохом, словно ненадолго набравшись смелости. — Правду старик говорил-то?

— О чём это?

— Ну, что голоду — быть…

Луций прищурился на него из-под дырявого века.

— За брюхо своё переживаешь?

Кривощёкий только глянул на него — на то, как выпирает из дыры, шевелясь, белёсое глазное яблоко… и снова уронил взгляд в пол.

— Боязно же… — выдавил он наконец.

— Чего же тебе бояться, раз ты со мной?

— Ну… — замямлил Эрвин. — Если голод случится — это ж лавки закроют… и базар опустеет тогда… Золото, оно ведь тоже в цене упадёт… Может сейчас уже, пока не поздно, монету-то разменять? Накупить разного… поесть от пуза…, а то уж потом… Как, а?

Голос-внутри-стены-около-самого-уха только хмыкнул мимоходом — не стоил Кривощёкий ни слов, ни объяснений. Сам же Луций — слепил губами гримасу щедрого покровителя:

— Не того боишься! — сказал он. — Ох, не того… Ты, Кривощёкий, главное уши пошире держи, а голову пониже. Тогда и брюху, и карману будет спокойно. Понял? Хорошо мне послужишь — спать будешь на золоте!

И Эрвин снова склонился перед ним почтительно…

Глава 23 (учебная, как деревянный меч, как первые уроки фехтованья…)

Движением руки он отослал Кривощекого, сам же — открыл сундук и, вывесив на край рубашки и прочее тряпьё, откопал со дна отцовскую брезентовую накидку.

В таких землекопы ходили на смены под‑землю ещё с тех времен, когда только-только заложили Колодец. Даже отцу она досталась уже не новой. Брезент слежался от времени, сгибы держали форму, как сплющенные жестяные углы. В отличии от штанов, карманов у накидки не было — вместо них под накладными клапанами прятались две широкие прорези. Можно было просунуть в них руки и перепоясаться при желании. Вместо воротника накидка имела капюшон — такой обширный, что, наверное, будет скрывать лицо не хуже мешка, надетого на голову.

Луций напялил накидку на себя… кое-как подвернул рукава, внахлёст запахнул по́лы.

Потом решился подойти к зеркалу — снял полотенце, его занавешивающее, отступил на пару шагов. Накидка, пошитая на взрослого, целиком топила его в себе — по́лы её едва не касались пяток. И капюшон нависал, пряча лицо в чернильную тень под собой. На виду оставался только край подбородка — ещё безволосого, но на первый взгляд никак не ребячьего — злого и жёсткого.

«Подойдет!» — оглядев себя, решил Луций.

Он ведь не сможет просидеть в своей комнате вечно… тем более, если уж собрался набирать ватагу. А в этом одеянии, по крайней мере — никого из случайных прохожих не удивит кирка на плече и не испугает гноящаяся рожа.

Луций поднялся повыше на цыпочках. Если удастся где‑нибудь раздобыть ботинки с толстой подошвой, то вполне можно будет сойти за невысокого землекопа. А если не удастся — то за землекопа-карлика… такие, говорят, тоже бывают.

Он сунул руку в щель за сундуком — ухватил кирку за рукоять и вытянул наружу. Сперва она тяжело волоклась по доскам, но потом, словно почуяв на себе знакомую руку, с готовностью полегчала — оторвалась от пола, взлетев к самому плечу, невесомо улеглась поверх. Красуясь перед зеркалом, Луций опоясал вокруг себя одним широким взмахом. Наверное, и дюжий каменотёс не сумел бы махнуть киркою с такой легкостью — словно тонким прутиком хлестнуть.

«Вот так! — очарованно подумал Луций тогда. — Что мне стены? Что мне твердь земная? Что мне крепости человечьи? Прах, труха, хрупкие скорлупы…»

Он не знал, откуда берутся в его мальчишечьей голове подобные чеканные слова, да не очень-то и хотел знать — его будоражила эта новая сила, нравилась легкость, с какой получалось орудовать здоровенной железякой. Он снова шутя рубанул киркой — слева направо, потом попробовал ещё раз… отметив, что кирка недовольно тяжелеет, будто сопротивляясь отчётливо-крестообразным взмахам… Недолго поразмыслив, он снова принялся рубить киркой воздух, на этот раз старательно вымахивая в нём нечто пятиугольное.

И тогда снова случилось непостижимое — воздух в комнате дрогнул и потёк, заворачиваясь спиралью. Пламя свечи, которой Луций подогревал жир, испуганно метнулось и сгинуло, оставив на фитиле тлеющую искру. Толчком, словно дохнул кто-то огромный, расправляя грудь после истомившей её долгой неподвижности — дёрнулись складки занавесок на окнах, взвилась пыль, натоптанная в щели, сами доски содрогнулись на распятии гвоздей, и дрогнули балки, изгнав из своих сочленений напуганных паучков — весь дом словно шевельнулся, очнувшись ненароком.

И железная пружина, окольцевавшая немного подживший палец — вдруг сократилась судорожно. Луций зашипел — тоненько, но сильно брызнула кровь.

«Опять унимать…» — с раздражением подумал Луций, нагибаясь за полотенцем.

Голос-в-камне истолковал этот поклон по своему — недовольно заворочался, словно старик спросонья, гневно затвердил:

ТИШЕ… ТИШЕ… НЕ БАЛУЙСЯ СО СВОИМ ЖЕЗЛОМ, ЮНЫЙ НАМЕСТНИК… НЕ ВРЕМЯ ЕЩЁ… НЕТ…

Подчиняясь, Луций опустил кирку.

Он по-прежнему был мальчишкой, и это заточение в комнате давалось ему очень тяжело. Матери он опять сказался больным, и она только головой покачала, поглядев на его рожу. Луций по глазам её видел, что она подумала: хороший ведь пацан рос — не отмечен был никаким уродством ни при родах, ни во младенчестве, как этот его кривощёкий дружок, например… А вот, гляди — на дюжине лет поймал, видать, дурную болезнь. Эх, горе материнское… Что тут поделать? Докторов в городе оставалось — наперечёт, не по карману для них были доктора. Авось само пройдёт. Пусть и не выправится, дальше бы только не гнило, не тронуло бы этой хворью ни костей, ни кулаков… А лицо — что лицо? Для мужичка лицо не главное… не воду с лица пить!

Тётка Хана же — наотрез отказалась ухаживать за Луцием. Это было ему только на руку, и он до самого вечера спокойно устраивал Эрвину аудиенции…, но Эрвин приходил с докладами и уходил с поручениями, так что к концу дня одиночество начало тяготить. Тут уж ни то, что с самим собой, ни то, что с голосом-в-камне… с самим камнем заговоришь:

— Для чего не время? — одними губами спросил Луций, прислонив их к глубокой каменной щели… и сам себе показался вдруг таким же жалким, как Эрвин Кривощёкий казался ему только что.

НЕ ВРЕМЯ ОБНАЖАТЬ КЛИНКИ И ЗАНОСИТЬ МОЛОТЫ… — помедлив, ответил голос-в-стене. — НЕ ВРЕМЯ ЧЕРТАТЬ СВЯЩЕННЫЕ СИМВОЛЫ, ДАВАЯ ЧЕРЕЗ НИХ ХОД НАШЕЙ СИЛЕ…

— Почему? — осмелился переспросить Луций. — Я же сделал всё, что было велено! Я посеял сорные травы, чтобы они смешались со съедобным зерном. Я вошёл тайком в самый богатый двор… я казнил сторожей… я открыл ворота и впустил в город войско малых сих… Всё, что было сказано мне во сне — я исполнил в точности. И я слышал обещания — про ночь, которая изменит всё! Я не вижу пока особых перемен…

Голос-внутри-стены не отвечал, но был тут, рядом — прямо около прижатого к каменной кладке Луцева уха… будто взвешивал что-то, раздумывал. Луцию показалось даже, что чёрные трещины перешёптываются друг с другом:

Не время… он мал, тщедушен… потому, что не вкушал от тела земного… не выдержит… он слаб… они все слабы… он не дышал землёй…, но кровь, но семя… он не рвал корней…, но в крови уже хватает железа… в его семени нет ещё жизни… это сын, а мы знали отца… нет, он не рвал корней, а потому слишком связан ими… пусть рвёт корни… ТОТ сожрёт его… нет, он мелкий и шустрый… он ещё мал… слишком рано… пусть рвёт корни… т-с-с — он слышит нас… да, он быстро соображает… дайте ему попробовать силы… он ломок, его ещё клонит ветром… ТОТ убедит его, переманит… нет, он слишком глубоко пророс…, но ТОТ — будет ломать… он выдержит… дайте ему попробовать… пусть рвёт корни…

СКОРО У ТЕБЯ БУДЕТ ВОЗМОЖНОСТЬ! — подвёл голос-в-стене неумолимую черту… и затих — опустился на дно и улёгся на дне…

— Какая возможность? — не унимался Луций, ничего толком не поняв во всей этой какофонии треска и шёпота.

Но голос-среди-камней лежал молча… свернувшись, как змея в норе.

Тогда Луций смирился, отставил кирку прочь. Едва пальцы разжались, как она вновь отяжелела — грохнула об пол, выбив из досок барабанное эхо.

В соседней комнате устало всполошились — дверь заскрипела, шаги заторопились по коридору.

— Плошку выронил… скользкая! — виновато и нарочито сонным голосом сказал Луций… и шаги осеклись возле его двери, раздражённо ушлёпали восвояси.

А Луций тут же настежь растворил окно, несмотря на мошкару — воздух в его комнате был затхлым, как в сарае, где хранятся пыльные мешки и лопаты с налипшей сухой землёй.

Сарай тоже способен дать крышу над головой, но вот фундамента, опирающегося на слой твёрдой глины — не имеет. А потому — даже самый добротный сарай не может быть человеку домом, это каждый с пелёнок знает. А ещё ведь и Духовники теперь должны благословлять фундаменты домов — иначе особый нежилой запах вечно стоит там. Стоит только зайти внутрь и дать ноздрям дрогнуть, дать им коснуться этой странной смеси земляных запахов, как станет понятно — жить здесь нельзя! Не просто неприятно — опасно! Можно только временно находиться в нём — укрываться от непогоды или пережидать ночь. Но даже бродяги, или погорельцы, занявшие пустующие сараи — не живут долго. Только Лентяй-Коровник способен подолгу ночевать в шалаше и не заболеть.

Измаявшийся от безделья Луций сидел прямо под распахнутым окном, привалившись спиной к наружной стене, и от безделья поигрывал киркой, выскребая ею что-то на досках. Мошкара суетилась над подоконником, но чуяла разогретый на свече жир и не шла дальше. А где-то в глубине дома — ритмично поскрипывали половицы. Это, должно быть, господин Шпигель, как неприкаянная душа, скитался по коридорам и комнатам хозяйской половины, горюя по дню завтрашнему, полный гнетущих предчувствий.

Или это недавние судороги дома его разбудили, и он теперь метался, в испуге от новых трат ощупывая стены — не слишком ли затянул с ремонтом, не пошли ли они трещинами?

Луций так и сидел — слушал его шаги, пока господин Шпигель, наконец, не угомонился. Половицы смолкли. Потом, едва слышно, открылась и затворилась входная дверь внизу.

Этот звук не насторожил Луция ни сразу, ни позже — он как раз глубоко задумался о том, что почему-то опять, как сразу после гибели отца, он не ощущает это место своим домом. Будто для него это — тот же сарай, пусть и каменный, двухэтажный… место временного пребывания. Место, где он пережидает что-то. Скорее всего — он пережидает… детство. Луций невесело усмехнулся. Да, наверное… Когда отец пропал в Колодце — всё стало не так… Завела ли мать другого мужика? Этого Луций не знал, да и не особо желал узнавать. Мать исправно приходила домой ночевать, но всегда — далеко уже заполночь. Стирает она где-то бельё или шьёт, а может, прибирает кому-то комнаты — Луций тоже не ведал. От неё никогда не пахло мылом и горячей пенной водой, как от прачки Фа, но иногда пахло духами. Работы на дом мать не приносила, и никогда не пыталась наняться к господину Шпигелю. Хотя, это последнее — легко объяснялось скупостью их домовладельца.

Так что, работает она на трёх хозяев или просто спит с одним из них — ему было не особо важно. Мать ещё молодая…

Задница затекла от долгого сидения на полу. Время было позднее, Луцию хотелось лечь и вытянуться, но мятая постель после всех этих мыслей вызывала у него лишь отвращение. Даже прикасаться к ней не хотелось.

Пытаясь занять себя хоть чем-то, он запихнул все разбросанные манатки обратно в отцовский сундук, захлопнул крышку и уселся сверху — опершись на кирку и забросив ноги на высокий табурет.

«Вот так же, — вдруг подумалось ему, — наверное, когда‑то сидел в главном зале ратуши сам господин Бургомистр…»

Он даже улыбнулся, хоть и мало в том было смешного… А ведь точно! На фасаде ныне заброшенной ратуши до сих пор сохранился выложенный багровыми кирпичами герб города — фигура сидящего человека, одной рукой опирающегося на тяжеленный кузнечный молот, и с доброй кружкой пенного в другой руке… Отцу, а значит и маленькому Луцию тоже — нравился этот герб. Никаких корон, никаких щитов и скрещенных под ними мечей! Их город был вольным — город кабаков и ремесленных мастерских. А теперь, когда Духовники забрали всю власть, и ратуша стоит пустая — кабинет господина Бургомистра переехал поближе к зданию жандармского Управления. И кабаков в городе осталась лишь пара — около Рынка, да ещё один при постоялом дворе.

Да, Луций подрос, и весь мир — будто стал меньше… Кажется, только недавно вокруг был шумный и весёлый город, в нём повсюду стучали молоты, и одна за другой рождались диковинные вещи в огне… Ещё недавно были совсем другими дворы и улицы, и цепочки домов вдоль них — светлые и прямые, как зубы у хорошей лошади. Ватаги пацанвы до первой крови озорничали по дворам, и степенно ходил мимо взрослый ремесленный люд. Там, в этих дворах, они и выросли — и Курц, и Эрвин… ещё не Кривощёкий даже, просто конопатый. Был там и он сам — не таящийся ещё от людей и солнечного света, не закрывающий лица угрюмым капюшоном.

Как же так случилось вдруг, что нет больше этого города, нет целого мира вокруг, а есть только кварталы, где чужому пацану могут запросто начистить рожу за проход по улице? Почему не осталось дружелюбных дворов, где тётки легко выносили им воды или даже молока в холодной крынке, да ещё и от щедрой души отсыпали каждому яблок из передника? Ничего этого — нет больше. Есть лишь комнатушка с запахом плесневелых мешков внутри, есть мутные от пыли стёкла, которые сторожит жгучая мошкара. И есть он — изменившийся до страха перед зеркалами Луций. Новый Наместник, который пришёл…

«Что мне до этого? — думал Луций, ещё не осмеливаясь возроптать, но уже близкий к тому… — Что толку от силы, которую не можешь применить?»

Он чувствовал тоскливое разочарование. Словно лакомство, которое с замиранием кладёшь в рот — вдруг оказывается комом земли, насмешки ради присыпанным сахарной пудрой…

Это сравнение оказалось настолько похожим, что Луций даже почувствовал вкус на языке — клейкий чернозём, горчащий и прелый. Он пожевал пустым ртом и сплюнул — прямо на пол, как никто и никогда не делал в доме. Плевок был ритуальным.

«Какой толк? — опять подумал Луций со всё крепнущим раздражением. — Какой прок от всей обещанной силы, если она сужает мир до размеров вот этой тесной комнаты?»

Он даже ногой притопнул, неловко потревожив этим кирку — та крутнулась на обухе, со всей мочи вдарив рубилом по сундуку, на котором он сидел. Что-то брякнуло, опрокинувшись… и покатилось мимо него.

Наверное, не весь старый отцовский хлам он прибрал на место.

Не вставая с сундука, Луций нагнулся и зашарил в потёмках руками… Но это катящееся — не стало ожидать, пока Луций его нащупает. Оно описало по полу короткую дугу и вернулось, в конце концов, под его подошву. Наощупь оно оказалось размером примерно с пузатую бутылочку, в которых лавочники отпускали лампадное масло на одну заправку.

Сам этот сосуд был глиняным, конечно…, но грубым, будто слепленным не совсем умелым гончаром. Когда Луций поднял его — внутри вязко булькнуло. Да, скорее всего — масло… Он уже собирался плеснуть себе на ладонь и понюхать, но сосуд оказался залит сургучом поверх горлышка… да ещё жёлтый от времени лоскут бумаги, прилегая к сосуду углом, одним из пяти — был приляпан поверх. Луций попытался его отодрать, но не сумел… лоскут вёл себя совсем не как бумага — тянулся, не разрываясь… И приляпан он был слишком надёжно для этикетки лавочника — будто его не просто придавили к горячему сургучу, но ещё и щедро залили поверх.

Как сытые тараканы на кляксе сковородного жира — собрались на бумаге в одну кучу неопрятные каракули.

Луций достаточно знал грамоту, чтоб даже в этой полутьме узнать и прочесть своё имя…

Что-то со стуком ударило в стекло снаружи, и Луций вздрогнул, оборачиваясь.

Он взобрался на сундук, чтоб выглянуть в окно… и оступился на нём мимо края, едва не выронив этот глиняный сосуд и не раскокав его вдребезги… Луций весь обмер… и даже лоскут с его именем — вдруг скорчился весь, затрепетал под пальцами…

Очень осторожно — боясь не то, что разбить, но теперь даже просто потревожить содержимое, Луций поставил бутылочку на пол, поближе к стене. Удивляться уже не было ни сил, ни времени. Снова что-то щёлкнуло, ударившись о стекло — зло и требовательно.

«Муха?» — подумал он не совсем уверенно.

Было уже слишком темно для мух.

«Опять слепень-великан?!» — ошпарила его горячая догадка. Но нет… Звук был другим — без этого тяжеловесного, буравящего стекло и воздух, жужжания. Что-то маленькое, но твёрдое. Подойдя вплотную к окну, Луций опасливо тронул раму. Открывать или нет? За окном было — хоть глаз коли… фонари на фасаде дома господина Шпигеля, разумеется, не горели. Щёлкнуло опять, и на этот раз он успел заметить — маленький, как хлебная крошка, камушек… ударил и отскочил обратно во тьму. Луций облегчённо толкнул створку — над ухом тотчас повис обрадованный мошкариный писк… он досадливо размазал его по шее и выглянул.

Снизу тотчас подпрыгнули и отчаянно ему замаячили — он увидел чьи‑то растопыренные белые пятерни, суматошно (куда там мухам) замельтешившие…

Глава 24 (такая громкая, что в грохоте и криках уже навряд ли слышен хрупкий корень, готовый оборваться…)

Это был Эрвин Кривощёкий, зачем-то прибежавший под его окна прямо посреди ночи. Наверное, случилось что-то такое, что не могло ждать до утра…

Немного привыкнув глазами к уличной темноте, Луций из окна показал Кривощёкому светлую изнанку собственной ладони и подождал, пока тот не распознает знака — пока не кивнёт и не отступит в темень, совсем уж непроглядную.

Поперёк мостовой лежали серебристые полосы света. Луна сегодня жалась к земле, пропуская себя через решето чьего‑то высокого забора. Луций потихоньку сошёл с крыльца и наощупь двинулся вплотную к стене, стараясь не выходить на освещённые участки. Уже через несколько шагов его тихонько окликнули:

— Хозяин…

Таясь среди теней, Эрвин Кривощёкий совсем по-Волопайски сидел на корточках под забором. Едва завидев Луция — подскочил и, сгорбившись в три погибели, скользнул ему навстречу, куда-то под ноги.

— Ну… Чего тебе? — спросил Луций брезгливо.

— Он… здесь… — какими-то обрывистыми выдохами зашептал Эрвин и вдруг начал попеременно то кланяться до самой земли, то быстро-быстро озираться вокруг.

— Кто? — не понял Луций.

Кривощёкий несколько раз затравленно моргнул, прежде чем ответить:

— Старик же…

— А-а… — Луций кивнул, снисходительно поморщившись. — Тот, с Плешивого Тока?

— Да нет же… — этим сдавленным, еле слышным шепотом, Кривощёкий, однако, умудрялся едва ли не кричать. До Луция только сейчас дошло, что тому еле-еле хватает воздуху на разговоры — дышал Кривощёкий мелко и часто, и вся эта дрожь и судороги были оттого, что он загнан, как воробей, которого долго и дружно пугали по всей улице, не давая нигде присесть ни на минуту. Вот его воробьиное сердечко и колотится так часто, что, должно быть, то и дело спотыкается. — Нет… Другой… Тот самый… в полосатом… халате… Чужеземец…

— Сороват?! — скорее сам догадался, чем услышал Луций… тотчас похолодев.

— А?.. Да!..

— Где он?

И, мгновенно озлясь на судорожные вдохи-выдохи вместо ответа, Луций схватил Эрвина за рубашку, намотал её ворот на кулаки — собираясь встряхнуть и вытрясти хоть что-то… Кривощёкий лишь обессиленно обвисал у него на руках и только когда Луций замахнулся — хаотично потыкал пальцем куда-то в сторону Тележного Спуска.

Это могло означать что угодно.

Луна сошла со своего места… или это тучи так споро перемещались по небу — серебренная полоса света нащупала их обоих и отбросила далеко на булыжную мостовую их скорченные, сцепленные воедино тени… Луций кулаками затолкал Кривощёкого обратно в подзаборную тень и сам юркнул следом. Кривощекий всё ещё запалённо дышал, бока его ходили ходуном.

— Ходит… — через силу сообщил он.

— Где ходит? — нетерпеливо переспросил Луций. — Да говори ты толком!

— Не знаю, хозяин… — сказал Кривощекий, задыхаясь. — Он — то тут… то там. Будто… по всему городу… разом.

— Как это?

— То на Плешивом Току… там я его первый раз… А то вдруг… на Овсяном … Потом — и на Тележном. Ничего не понимаю, Луц… Пару разов увидел — ну, думал сначала… что померещилось. Или, что разные это старики… просто одеты одинаково. Ночь же, не отличишь толком… потом смотрю — нет. Один и тот же…

— Он тебя видел? — опасливо спросил Луций.

— Нет, хозяин… Вряд ли… Я издали на него смотрел… даже не подходил близко.

— А чего он делал-то?

— Ходит…

— Искал чего?

— Конечно… ищет… Не, не знаю я. Просто стоит у какого-то дома напротив двери и… будто слушает.

— И всё?

— Если б… Я случайно его заметил… Гляжу — вроде стоит кто-то длинный под дверями… Рук не видать, под подолом руки — чего-то там перебирают под тряпками. Я ещё подумал — яйца себе, что ли, чешет? А в доме-то ведь — старуха какая-то одинокая живёт… Старый домишко, совсем уже в землю провалился — дверь низенькая, куда в неё такому-то дылде? Я присмотрелся — а это опять он…ну, ТОТ самый.

— Ты ничего со страху не попутал? Не может же он весь город обойти.

— Ближе было никак не сунуться, но издали я уж во все глаза смотрел — тот старик, похоже, только те двери обнюхивал, которые рядом с Приговорёнными домами… совсем как у тебя тут… — и Кривощёкий в ужасе оглянулся на дом старого Линча. — Я потому неладное и заподозрил — кому в такое время и в голову-то придёт около Приговорённых домов околачиваться, тем паче яйца почёсывать? Времена сейчас не те… У тех хозяев, что на Овсяном напротив Приговорённого дома живут — и днём-то двери на запоре… А старик этот — запросто этак дверь открывает и внутрь заходит…

— Запертую? — не поверил ему Луций… сразу припомнив, однако, как совсем недавно приотворилась и опять тихонько закрылась дверь господина Шпигеля.

— Истинно говорю… — велеречиво поклялся Кривощёкий, едва удержавшись, чтоб ритуально не обвести себя соединёнными в единую щепоть пятью пальцами по пяти родникам жизни, как Духовники делают — от переносицы к артерии под одной из ключиц, потом от селезёнки к печени и снова наверх, избегая крестообразных движений.

Знал, или догадывался, что не время сейчас вымахивать священные символы, раз по городу кто-то чужой ходит и слушает?

— Я как понял, что это ТОТ самый — сразу к тебе припустил… предупредить. Через весь город бёг… шустрее зайца.

— Значит… — зло прищурился Луций. — Как в штаны наделал, так сразу мне и тащишь? А не ты ли привёл его сюда на хвосте, жаба?

— Да я бы — ни в жизнь… — панически захрипел Эрвин, вцепившись в него. — Я же — предупредить… Он же — тебя ищет! Я сразу так и понял — он все дома обходит, где в ночи не спят, а к Глине взывают… А сам ты, Луц… прости, Хозяин — ты недавно не пятиуглился ли часом?

Луций отвернулся, чтобы скрыть замешательство:

— Не твоё дело! — прошипел он сквозь зубы.

— Значит — найдёт он тебя… — тем же обречённым шёпотом заголосил тогда Кривощёкий, содрогаясь под Луцевой пятернёй той отчетливой крупной дрожью, которая всегда выдавала в нём истинный, ненапускной страх. — Что теперь делать, Хозяин? Уходить тебе надо…

Луций отвернулся, чтобы скрыть замешательство:

— Не твоё дело! — прошипел он сквозь зубы.

— Значит — найдёт он тебя… — тем же обречённым шёпотом заголосил тогда Кривощёкий, содрогаясь под Луцевой пятернёй той отчетливой крупной дрожью, которая всегда выдавала в нём истинный, ненапускной страх. — Что теперь делать, Хозяин? Уходить тебе надо…

— Чего мелешь? — окрысился на него Луций. — Куда мне из дома уходить? Кто мне, шпане малолетней, хоть угол сдаст? К себе что ли пригласишь меня, Кривощёкий? На Волопайку свою?

Почему-то они оба одновременно оглянулись на расползшийся фасад дома старого Линча, едва видимый за лесом густо расплодившихся сорняков. Правда, Кривощёкий поспешно отвёл взгляд…, а вот Луций — разглядел вдруг, как отчетливо качнулись пустотелые трубки бодяка и сныти, обнажая пробор в сплошных ломких зарослях… надвинулась оттуда и встала во весь рост треснувшая стена с мокрой чернотой обвалившегося по краям проёма.

«Туда?» — опешил Луций.

Укрыться от соровата в выжженном дотла Приговорённом доме, куда им, поклоняющимся своим древесным божествам, наверняка нет хода — да, это имело бы смысл… если б не было настолько бесчеловечным. Жить в обугленных стенах, среди ядовитого для всех прочих людей пепла… Вряд ли он будет к этому когда‑либо готов.

Луций в ужасе замотал головой — чувствуя, каким свинцом она наливается… Приговорённый домик старого Линца и трехэтажный доходный дом господина Шпигеля молча и равнодушно глядели друг на друга — будто ожидая, кого он выберет. А Луцию вдруг показалось, что в одно из окон, самого маленькое, угловое, где располагался кабинет домовладельца — кто-то пристально на него смотрит…

Вряд ли это мог быть сам господин Шпигель — они с Эрвином по-прежнему укрывались в густой тени, а местные бюргеры никогда не отличались ни острым ночным зрением, ни особым любопытством. Чтобы господин Шпигель ночью подошёл к окну, нужно под ними устроить не меньше, чем пляску с факелами…

Кривощёкий завозился под его рукой — наверное, Луций слишком сильно его придавил.

— Ты видел? — спросил его Луций своим прежним, не хозяйским ещё голосом. — Там, в окне…

— Ви…дел… — задавленно хрипнул Эрвин, норовя указывать пальцем, но благоразумно сдерживаясь… и тогда Луций его отпустил.

К тому же — дверь над парадным крыльцом и в самом деле была чуточку приоткрыта… Ночью видно было не особо хорошо, но обманчивый лунный свет вроде бы создавал резкую вертикальную тень вдоль одного из дверных косяков. Да и литера «Ш» — тоже парила над дверью, словно тень от летучей мыши, совсем не так, как обычно…

«Вот дурень!» — отругал Луций сам себя.

Ему давно пора привыкнуть, что в его жизни нет больше места простым совпадениям…

Они оба, запирая в глотках рвущееся дыхание, долго смотрели на тёмные окна… Занавески не двигались. От напряжения плыло в глазах — углы спящих домов уже подрагивали, наползая друг на друга. Луцию подумалось вдруг, что стоит сейчас старику в полосатом халате широко распахнуть одно из окон, то сердце у них обоих тут же лопнет, как сарделька, пекущаяся на угольях. Как это сделало сердце дядьки Ороха…

Привычнее и правильнее было бы сейчас замереть в тени и переждать — как они уже делали бессчётные тысячи и тысячи раз… Взрослые обычно слишком нетерпеливы, у них нет времени по полночи следить за тенями под заборами. Но Луций чувствовал, что попросту не сможет усидеть на месте. Каждая секунда ожидания только раскаляла жар под сарделькой, только усиливала кипение мясных соков внутри.

Он должен быть послушен Глине! Так подумал Луций и понял вдруг про себя, что подумал это уже совсем покорно, без прежней бунтарской рези за едва-едва проклюнувшимся кадыком. Должен быть послушен… должен быть понятлив и сметлив. Он подвёл не только себя, он подвёл Глину! Луций задрожал от мгновенной паники… Его руки были пусты — и даже в этом уже была вина… ему ведь было велено неотлучно носить с собою всё то, что оказалось то ли проклятием, то ли дарами…, а он — выперся на улицу с пустыми карманами, с голым пузом… хорошо хоть штаны догадался натянуть… Пусть и на минуту всего… пусть лишь на пару шагов от крыльца.

Луций уже знал — Глина не ждёт от него оправданий или объяснений… только полного послушания…

Что бы всё исправить, ему нужно немедленно вернуться в дом. Забрать из‑под носа у страшного старика символы власти Наместника — кирку и ключ… уберечь их, отнести туда, куда нет ТОМУ входа.

«И золотые…» — запоздало вспомнил он вдруг и удивился этой странной и робкой жалости к деньгам, которые вот-вот будут потеряны … или вконец запутался…

Золотые господина Шпигеля — это ведь тоже дар? Ну, наверное… Они ведь сами упали — буквально под ноги, как и было ему обещано… И они весьма пригодятся, если скрываться ему придётся дольше, чем до ближайшего утра.

Мельком ему пришло в голову, что он каким-то образом просто подслушал мысли Кривощёкого — будто те чумным заразным ореолом витали прямо вокруг его головы.

Он толкнул Эрвина, уже совсем ополоумевшего от страха, в плечо:

— Что, Кривощёкий? Никак по золоту моему плачешь?

Тот ещё сильнее забледнел лицом и отчаянно замотал головой. Его палец всё прыгал, вытянутый, всё чертил восьмерки по всей Ремесленной…

— А ну, жди меня здесь… Жди, я сказал! — зашипел на него Луций. — Я домой быстренько сбегаю, забрать надо кое‑что… А ты — жди! Если сороват… — Эрвина при этом слове всего передёрнуло, а потому Луций сказал иначе… — если стариканиз той двери выйдет, пока я внутри буду — отвлеки его как-нибудь.

— Как же я его отвлеку? — беспомощно спросил Эрвин.

— А это — уже твоё дело! — отрубил Луций. — Да хоть голую жопу ему покажи. Но я должен успеть из дому выйти, покуда он с хозяйского крыльца не сойдёт. Понял?

Не дождавшись ответа, он смачно врезал Эрвина по уху. Совсем как во времена старые, добрые…

— Понял, спрашиваю?

Кривощёкий Эрвин от такой оплеухи только головой мотнул — сглотнув при этом так громко, что в соседнем дворе, проснувшись, тявкнула собака.

— Смотри у меня, — пригрозил ему Луций. — Бросишь меня, как тогда — Глина тебя сгложет. Ты на мокрых костях клялся…

Оставив Кривощекого и дальше безмолвно разевать рот, он опрометью кинулся в дом.

Сколько раз он бегал вверх-вниз по этой лестнице… Но теперь, когда неведомый и страшный старик маячил где-то поблизости — каждый скрип казался ему оглушающим, будто тревожный колокол. Вот заголосила дверь на петлях. Вот взвизгнула на гвоздях нижняя ступенька. Он метнулся вверх по лестнице. Певучие половицы и перила — раз за разом издевательски вторили его шагам… Он спешил, но изо всех сил старался не шуметь — наступал на самые края ступенек и опирался руками о стену. Однако спящий дом был чуток — за ближайшей дверью заворочались, послышался оттуда разбуженный окрик. Так что миновав лестничный поворот, Луций мчался уже не таясь. Всё шло к тому, что скорость вот-вот окажется важнее скрытности. Наверное, была важнее вообще всего на свете сейчас…

Но сначала стоило забрать припрятанные деньги — позже на это может вообще не оказаться времени.

Рванув на себя дверцу чулана, Луций шарахнулся в сторону — потревоженный частокол мётел и швабр с грохотом вывалился оттуда. Задребезжали раскатившиеся тазы и вёдра… Ну и ну! Осталось только из пушки пальнуть, если в доме кто-то ещё не проснулся! Луций перевернул ногой одно из вёдер, запрыгнул на него и торопливо зашарил в щели за притолокой… Сухая паутина рвалась под пальцами. Тряпица с завязанными в нее монетами нашлась далеко не сразу, а потом, ухватив её наконец, Луций потащил слишком резко и, должно быть, зацепил за какой-нибудь отогнутый гвоздь — тряпица разорвалась, золото сверкнуло, разлетаясь веером… монеты звонко запрыгали об пол и разбежались прочь, как шустрые тараканы.

Луций едва не заорал с досады. Всё было против него! Спички и те, как назло, ломались, не желали воспламеняться — Луций яростно чиркал ими в темноте, но вместо искр летели одни лишь сломанные щепки, словно он остругивал ножом полено. Наконец, одна всё же уронила фосфорный плевок и вспыхнула… Луций упал на колени и, светя себе, ползал по полу от одного блестящего кругляша к другому, одной рукой собирая их в пригоршню. Спичка догорела раньше, чем он закончил — огонь неумолимо-быстро пожрал древесину и впился в его пальцы. Луций непроизвольно отшвырнул её, та канула куда-то в чулан — упала на неметёный пол, изнутри осветив прутья веника.

Запнувшись за очередное загремевшее по коридору ведро, он влетел в свою комнатушку — тут же, прямо от двери, метнувшись взглядом за окно… Кривощёкий был ещё там, внизу, но беспокойно метался из стороны в сторону — так ягненок, привязанный за ногу около кромки леса, мечется, почуяв приближение волка.

Толчком распахнулась чья-то дверь, и Луций по звуку петель узнал дверь тётки Ханы. Но куда хуже было другое — разлетелись в стороны оконные створки этажом выше, и сам господин Шпигель заорал оттуда. Каким-то чудом сквозь весь этот шум и ор Луций услышал, как снова приотворяется дверь хозяйской половины. И он готов был поклясться, что увидел через окно, как ложиться поперёк мостовой чья-то длинная-предлинная и корявая до всякой потери человеческих очертаний, тень…

Видимо, истекали последние отпущенные ему секунды…

Он подхватил с пола первое, что попалось под руку — отцовскую накидку, и наскоро в неё облачился. Потом схватился за кирку, что так и стояла в щели за сундуком. Сначала показалось — она зацепилась там за что-то. Луций ворочал ручку так и сяк, но она застряла намертво. Тогда он ухватил сундук за окованный угол и развернул его, грохоча дном по полу. Кто-то уже хотел войти в его комнату, но Луций будто взбесившаяся лошадь, лягнул в отворяющуюся дверь, и та снова захлопнулась. Кто-то за ней взвыл и запричитал — видимо получив дверью по носу. Рыча от усилий, Луций всё толкал и толкал неповоротливый сундук, надвигая его на дверь. Наконец один из углов стукнул в неё и упёрся. Луций рывком налёг за сундук и развернул его, полностью перегородив вход. Сквозь щели у косяков было уже видно пламя светильника, что быстро несли по лестнице снизу.

Зычный голос господина Шпигеля, поднимался следом — вспучиваясь, как тесто из квашни. Наверное, он в кои-то веки прошёл к ним с хозяйской половины через пустующую конторку на первом этаже.

Луций снова ухватился за рукоять кирки — теперь, не прижатой сундуком, ей вроде бы и застревать было негде… Но только крякнул, когда попытался поднять кирку с пола. Так вот в чём было дело — кирка не подчинялась ему, отяжелев настолько, что весила сейчас несколько пудов. Выворачивая жилы, Луцию всё‑таки удалось немного поднять её и протащить пару шагов, пока она вновь упала — так, что доски хрустнули от удара.

Дверь в его комнатушку дёргалась туда-сюда, прижатая изнутри сундуком.

— Луций! Луций, стервец… Это что ещё такое?! Открой немедленно, слышишь!

Это тётка Хана. Луций закусил губу. Вот старая сволочь! Когда же ты сдохнешь? Он снова схватился за кирку, стиснув рукоять до древесного треска под пальцами и воздел эту тяжесть аж до пупа. На этот раз ему удалось дойти с ней почти до подоконника, и там он снова её уронил. От потери сил и злости на самого себя подкашивались ноги.

«Идиот! — снова пенял он себе. — Дуралей проклятый!»

Далось ему это золото… деньги можно взять за любой дверью, какую он захочет открыть в ближайшее же воскресенье! Кирку, именно её надо было спасать в первую очередь!

«Это всё Кривощёкий — сбил меня панталыку, гнилая жаба…»

Вот дурак… На что ему золото? На что ему все блага земные?

Сбиваясь и путая слова, он снова и снова твердил это про себя.

На кой-мне благо земное, если стою на земле ногами?

На кой-мне злато и серебро, и сдобные хлеба — если в утробе земной уже тлеет моя плоть?

На кой-мне людская молва и людской почёт, если Глиной жив я и в Глину мне уйти?

Слова молитвы постепенно вспоминались сами собой и уже бойко прыгали во рту, как игральные камешки в кружке.

И в дверь тарабанили — уже не переставая.

Господин Шпигель орал где-то уже совсем рядом, иногда Луцию чудилось — над самым ухом. Он схватил кирку снова и закряхтел от натуги, взваливая её на подоконник.

Прости мятежный дух мой, как прощаешь слабое тело моё!

Подперев кирку плечом, он глянул за окно и обомлел — мостовая под окном была пуста, Кривощёкого и след простыл. Низкая луна отползла в сторону, окончательно утонув в мешанине заборов… и свет, который она испускала, окончательно разделился на несколько узких лент, лежащих ничком на мостовой.

Луций чуть не поперхнулся — увидев, что одну из таких лент перегораживает чья-то тень.

Он в испуге отпрянул… и, прижимаясь щекой к стене, убедил себя в том, что это Кривощёкий… Да, Кривощёкий — наверное, не выдержал и отошёл туда, оттуда сподручнее будет дать стрекоча. Точно Кривощёкий! Он набрался духу и снова выглянул — тот, стоящий внизу оставался слишком близко к стене и виден не был, но тень его, зыбкая, сухая и необычайно длинная — точно не принадлежала Эрвину. Трепетали полы халата — развеваясь, как вражеское знамя над городом…

Глава 25 (седая, с горьким пеплом в волосах…)

За дверью рёв господина Шпигеля достиг уже самой высокой ноты. По тем фразам, что успевали догреметь до конца, не сорвавшись в хриплую одышку, было ясно, что дело у жильцов худо — речь уже шла о «выметайтесь вон, голодранцы!» и «чтоб к утру духу вашего…», а потому тетка Хана бросалась на дверь с той же яростью, с какой некормленая свинья бросается на ограду хлева.

— Луций, сукин сын! — Это голос матери взвивался в дверной щели. — А ну-ка, открой!

Он затравленно оглянулся на неё и снова сунулся рожей в окно.

Старик-сороват, высокий как дерево, и корявый как валежина — стоял уже в одном шаге от крыльца. Непостижимо, как быстро он сумел туда переместиться. Теперь его тень косо ложилась на каменную стену доходного дома и дрожала на ней, будто поверхность лужи, которую обдувает очень сильным ветром. Рябь страшной пенной черноты то сморщивала её, то расправляла снова. Вдруг сороват поднял голову на окна, и Луций еле-еле успел отпрянуть…

Когда он осмелился выглянуть в следующий раз, старик уже стоял прямо напротив двери. В окно теперь были видны лишь полосатые плечи и руки в утробе слишком широких рукавов.

Луций лихорадочно подумал о щеколде — задвинул он её за собой, когда вбегал в дом, или нет? Оказалось, что всё‑таки машинально задвинул — сороват коротко толкнул дверь ладонью, но та не шевельнулась, только металлический язычок щеколды узнаваемо звякнул. Тогда сороват чуть отвёл ладонь и сделал ею какое-то особое движение — коряга руки напряглась, пальцы скорчились узловатыми сучьями… И дверь вдруг дрогнула, как живая — ощутимо затрепетала на петлях.

Луций смотрел, зажимая рот, чтобы не заорать попусту.

… РВИ КОРНИ… — оживая, рявкнул голос-внутри-стены.

И враз затолклось, заболботало — сливаясь и перекрикивая друг друга, словно заскворчал жир на сковороде… и трещины часто-часто зазмеились по стенам:

ДАРЫ, НАМИ ДАННЫЕ — НОСИ ВСЮДУ, А ПРОЧЕГО — НИЧЕГО НЕ ИМЕЙ… ПЛОТЬЮ СВОИХ БОГОВ СПАСАЙСЯ… ОТ ПЛОТИ БОГОВ ЧУЖИХ — БЕГИ… ВСЁ, ЧТО ЗЕМЛЯ И КАМЕНЬ — ТВОЁ И НАШЕ… ВСЁ ДЕРЕВО, СЫРОЕ ИЛИ СУХОЕ — ЕГО И ТОЛЬКО ЕГО … А ВСЯ ТРАВА ЗЕЛЕНАЯ — СГОРИТ…

И само нутро дома нетерпеливо содрогнулось.

Должно быть, сороват тоже услышал это — заторопился, выпростал страшные свои руки из рукавов и что есть силы обрушил их тени на непокорную дверь.

Внутри дощатой дверной обвязки зародился нарастающий треск… и рейки нащельников, что кое-как прилаживал дядька Орох, мгновенно скрутились, как заусеницы…, а сама дверь — будто раздалась в ширь, выпячивая дощатую грудь. Потом треск и хруст рвущейся щепы ударил по всей улице, как пушечный выстрел. Яростными брызгами сыпанули полопавшиеся пополам гвозди. Дверь, скомкавшись как оберточный лоскут, сама собой ринулась внутрь дома и — было слышно, как содрогнулись стены — ударила о перегородку…

Вопли тетки Ханы, и рёв господина Шпигеля смолкли разом — словно свечу задули.

Шлепки разновеликих шагов наперебой заторопились вниз по лестнице — пламя уносимых прочь светильников задёргалось в дверных щелях и поблекло. Потом стало слышно, как господин Шпигель заорал внизу на кого-то. Старушечий басок тетки Ханы вторил ему, прыгая высоко, будто на ухабах.

По этим крикам, вернее по зарождающейся в них истерике, а также по особому зловещему деревянному скрипу — там, внизу — Луций понял, что сороват уже вошёл в дом.

Луций заметался, как птенец в подожжённом гнезде — панически и бестолково. Слишком поздно было делать хоть что-то. Единственный выход перекрыт, а кирка была по-прежнему неподъёмна, нечего было и думать, чтоб выбраться с ней из окна и перебраться на карниз, улизнув по через крышу. Он расшибётся насмерть, если только попробует — как та старуха, влекомая Зовом, что не успела выбежать через дверь. Луций помнил, как она валялась на мостовой — вывернутая нога, переломленный хребет. И обширное пятно крови, нехотя расползающаяся из-под тела.

«Прошу тебя! — взмолился он кирке, падая перед ней на колени. — Пожалуйста, прошу…» Он не знал толком, чего просит, но прислушался — словно кирка и впрямь могла бы ему ответить. Но та продолжала молчать, оставаясь все тем же угловатым и неподъёмным куском железа на деревянной рукояти. Лежала, тяжестью своей постепенно выворачивая подоконник.

Внизу вдруг пронзительно завопила тетка Хана…, а прочие голоса смолкли.

Луций обмер.

Этот крик взвился вверх, облетел коридоры дома, достиг каждого угла и закоулка. Он длился и длился, нескончаемый, отчаянный, доводящий до звона в ушах. Просто не верилось, что внутри этой старой кошелки умещалось столько сил для крика. Казалось, продлись он ещё хоть миг, и по всему дому начали бы лопаться зеркала и прочие стеклянные вещи…

Но крик оборвался — в один момент. Эхо ещё металось, вслепую тычась в деревянные перекрытия, но самого крика — не было больше. Вместо него поднималась снизу мертвая тишина, клубясь по углам, как сырой угольный дым. Луций почувствовал, как у него разом пересохло в горле. Тишина всё наползала… и проклевывались из неё, нарастая и множась — треск и грузная поступь… словно нарочито и мерно дубасили по полу деревянными чурбаками. Вздрагивал настил. Опять что‑то тяжело упало, ещё что‑то рассыпалось с грохотом… по звуку — один из стеллажей в пустой конторке. Коротко и задушено вякнул напоследок голос господина Шпигеля. Луций панически ждал, но вскрик не повторился…, но вместо него снова раздался треск — сначала костяной… потом снова деревянный, уже намного ближе — будто на все лестничные ступени разом наступил кто-то огромный.

Луций отчаянно и бестолково побежал куда-то… и тотчас зацепил ногой ту глиняную бутылку, что немногим раньше отставил в сторону. Та опрокинулась, гулко брякнув, и покатилась по полу.

И Луций моментально решился… понял, что ему нужно делать…

Он оттартал прочь от двери сундук. После тяжести кирки тот показался ему чуть ли не невесомым — ещё проще было бы только стул передвинуть… Коридор, куда он выглянул, был тёмен и пуст… только внизу дрожал робкий керосиновый свет. Зато лестничный марш бесновался тенями — множество чёрных силуэтов людских фигур и голов, растрёпанных со сна, беззвучно метались по стенам… пятясь из-под наползающего пятна тени того, кто поднимался по лестнице — высокого и худого… корявого и причудливо-многорукого…

Луцию почудилось, что в одной из этих спасающихся бегством теней он признал материну — по льняному платку, которым та прибирала волосы на ночь.

Грохотно, оборвав сдавшиеся гвозди, за его спиной обрушилась на пол кирка, отломив-таки подоконник…

Тени голов на стене обернулись к нему — все разом…

И самая большая тень, то трепеща полами халата, то ощетиниваясь целым снопом длинных корявых ветвей — обрадованно ринулась к нему, мимоходом давя или поглощая тени всех прочих…

Зажмурившись, Луций швырнул туда бутыль, в которой вязко побулькивало, пока он ею замахивался…

Та задела притолоку и грянула о первую же ступень — глиняный бок бутыли хрупнул на ней, будто яйцо раскололи. Содержимое бутылки влажно хлюпнуло и потекло вниз по лестнице. Сразу же обильно повалил дым выше перилл. Доски пола вдруг изогнулись — будто дождевые черви, которых баловства ради обдали кипятком. От лестницы протяжно харкнуло огнём — несколько капель, тяжелых и густых, как смола, попали Луцию на штанину. Их заношенное сукно сразу же прочернело насквозь, дыры осветились тлеющим по краям волокном. Ногу ожгло и пахнуло горелым волосом — будто поросёнка палили…

Когда, шипя от боли, Луций выволок кирку из своей комнаты — лестница уже пылала вовсю, и в коридоре танцевал клубами едкий, выщипывающий глаза дым, торопливо слизывая последние тени со стен.

Больше никого не было. Пока никого…

А в комнате за его спиной — его бывшей комнате — тоже разгорался приговорённый огонь, как-то пробившийся снизу через щели в полу… и прыгали уже тут и там короткие злые язычки.

Задыхаясь в дыму, он тащил кирку дальше по коридору, обхватив обоими локтями за обух и накрепко прижимая его к груди… рукоять при каждом шаге нещадно лупила его по коленям.

Пол коридора вдруг опять дёрнулся под ногами, доски свела мгновенная судорога.

«Всё дерево сырое или сухое — его и его только…» — вспомнил Луций… и это тоже оказалось правдой — ровного пола под ногами не было больше, штормящая пучина досок содрогалась на упирающихся гвоздях. Значит, сороват был ещё жив… Снова содрогнулся пол — Луций не удержался на ногах и повалился плечом на каменную капитальную стену, предлинно чиркнув по ней железным острием кирки. Градом сыпанули искры — такие крупные, что штаны на нём снова затлели. Поднимаясь, Луций коротко озырнулся в сторону лестницы — видны были в дыму скособоченные упавшие перила… расщепленный обломок какого-то рухнувшего сверху бруса торчал вертикально, и самый его конец мелко догладывало пламя…

Дверь в комнату тётки Ханы оказалась наглухо затворена и не подавалась… Наверняка, тут тоже был замешан сороват — вряд ли у тётки нашлось бы время возиться с дверью. Луций замахнулся, наотмашь ударил киркой — мимолётно подивясь, что опять способен поднимать её, многопудовую… Доски треснули и подались, попытавшись укусить лезвие щепастыми зубами. Пять ударов потребовалось ему, прежде чем дверь окончательно разметало. Прямо за ней белело скомканное бельё на тёткиной кровати, и топорщились, наслаиваясь одна на одну, аккуратно отглаженные оконные занавески.

Окно тётки Ханы выходило в хозяйственный двор, а не на проезжую улицу.

Тот же высокий второй этаж, но под ним хотя бы булыжной мостовой не было.

Луций ринулся туда, надрываясь под тяжестью кирки.

А ТОТ, огромный, что преследовал его и отбрасывал нечеловечью тень — всё-таки одолел сгоревшую и рассыпающуюся головёшками лестницу. Луций почувствовал это — будто озноб побежал между лопатками, мгновенно высушив пот. И кожа на затылке съёжилась и сникла — какая-то дряблая картофелина осталась вместо головы. ТОТ теперь приближался к нему, сотрясая шагами настил коридора, весь объятый пламенем.

Дощатый пол комнатёнки подпрыгнул, окончательно взбесившись. Позёмкой из-под босых ступней шарахнулись ожившие доски, обнажая гулкие балки, ощетинившиеся гвоздями. Луций кузнечиком запрыгал по ним, каким-то чудом умудрился ни разу не упасть и не переломать ноги. Резной двустворчатый шкаф, гордость тётки Ханы — вдруг кинулся на него из угла, широко распахивая шарнирную челюсть. Луций едва успел увернуться, загородившись киркой — шкаф напоролся на неё и, проломив себе филёнчатую бочину, проскочил мимо. Челюсть бессильно клацнула, не дотянувшись. Шкаф упал между балками и там его зажало, перекосив…

Волчком перевернулась кровать, и постель тётки Ханы полетела ему навстречу. Упал и опрокинулся тёткин домашний алтарь — блюдечко с Дарами Глины стояло, как и положено, в изголовье кровати. Теперь оно плясало по балке — камушки из Колодца, с самой его глубины, пёстрые, как яйца перепелов, стукались одно о другое… Луций пробежал поверх тёткиных святынь, даже не заметив их — только край блюдца хрупнул под ногой. Долой полетели занавески. Луций двинул киркой плашмя по оконному переплету, и стекло сверкающими брызгами — словно воду выплеснули из ведра в серебряный лунный свет — хлынуло наружу…

— Стой, Бача!.. — голос соровата, столь же трескучий, как вопль раздираемого пальцами полена, налетел сзади и полоснул — по ушам, по спинному хребту, по воле и способности двигаться.

Луций затрепетал, сидя на подоконнике, выставив одну ногу в ночь…

— Стой, Бача!.. — и зрение Луция вдруг исказилось: внизу, за окном, был тот же самый город, что уже привиделся ему однажды — проросший домами сквозь тончайшую скорлупу яйца, жидкое содержимое которого давно изъели кольчатые черви… перетолкли костяными наростами глоток… пропустили через мясорубку изогнутых кишок и извергли обратно — внутрь скорлупы. Город жался к земле, на вид такой незыблемой и прочной, а на поверку — тонкой корке, под которой бороздили собственные испражнения гигантские гибкие тела… Это было ужасно!

— Стой, Бача!.. — и скорлупа под городом уже шла трещинами… яйцо дробилось и текло, но город не знал этого — город верил в свои мостовые, в их пыльный покойный камень… верил в фундаменты своих домов, в чешую заборов и крыш, в густой спутанный волос примыкающих к нему ячменных полей, в камень стен, в железо замков и ружей. Город не верил, что тысячелетние дубы, коим поклонялись сороваты, уже макнули свои корни в ту зловонную жижу, коя и распирает этот мир изнутри, а потому знают всю правду… Город не верил, сколь тонка скорлупа, придающая миру его привычные очертания… сколь глубоки и зловонны его недра… каких чудовищных и жестоких богов таят они в себе и какими мрачными силами те повелевают… Город спал, погружённый в мелкопоместное своё забытьё… трепетал во сне веками редких освещенных окон… Город топил свои страхи в вязкой сонной кисее… вздрагивал от звонкого стука копыт поднятого по тревоге жандармского караула, что несся сейчас по Громовому тракту, уже выворачивая на Тележный… вздрагивал… и поспешно переворачивался на бок, натягивая потные одеяла теснее на уши…

— Стой, Бача!.. — голос-треск, голос-хруст, голос-травяной-шелест… — обволакивающий, поднимающий Луция высоко‑высоко… где кроны деревьев, пышные и тенистые, возносясь на ветру, удаляют от трясины зловонной души тех, кто спасся от гибельного гноя земли… поселяют их на ветвях тонких… на ветрах, сплошь тёплых и ласковых… где качают и качают их целую вечность под яркими звёздами…

— Стой, Бача!.. — ласково говорил старик из шелеста молодой листвы и аромата клейких почек, из пестроты спелых яблок… становясь при этом, однако, расплывчатым и зыбким, как болотное марево…

…Не играй игрушками богов, Бача…

…Не верь тем, чьи слова и мысли слеплены из грязи…

…Отдай, что имеешь, но не сможешь удержать…

…Как не сможет топкий берег удержать бурный ручей, как не сможет сухой песок удержать воду, как не сможет рука ребенка удержать горящий уголь…

…Отдай… Отдай… — голос соровата входил в Луция и тёк сквозь него талой водой, царапая берег его души кусочками быстрого льда… всё размывая и размывая мягкое илистое дно…

…Что тебе там — в сырой и тёмной утробе земной? …Что тебе там — во тьме Колодца, откуда тянет лягушками и толчёным камнем? …Что тебе в этих жадных глотках, в этих пахучих ноздрях?

— Отдай, Бача!.. — Спаси себя, и приобщись к истинному… Омойся от Глины, оторви своё грядущее от уготованной ему ямы, вознесись и качайся на тонких ветвях под ласковым ветром…

…Отдай, покуда в силах отдать!

— Отдай, Бача!.. — голос этот, смывая со дна пласт за пластом, вдруг зацепил что-то в глубине… забурлил, закружился быстриной, торопясь всё исправить и затянуть илом, но не успел — обнаружилась под топким илом угловатая твердь валунов, они вспенили поток и встали наперекор ему, исходя тяжёлыми фразами, словно пузырями:

… ПО́МНИ, ПО́МНИ НАШИ УРОКИ… — прорезался голос-внутри-стены — ведь почти всё деревянное уже сгорело вокруг Луция, и скрипучий голос соровата становился тише и тише, не мог уже перекрикивать каменного баса. — ТЫ ТОЛЬКО ЧТО ПОРВАЛ КОРНИ, ЮНЫЙ НАМЕСТНИК, А ДЕРЕВО НЕ РАСТЁТ БЕЗ КОРНЕЙ. ПО́МНИ — И СОЛЬ, И ПОТ, И КРОВЬ… И СЕМЯ… СЛУЖИ СВОИМ БОГАМ… НЕ ВЕРЬ… НЕ БОЙСЯ… НЕ ПРОСИ…

— Отдай! — взвизгнул сороват. — Отдай немедля!

Больше не было от него уговоров, не было суления наград — только ломка, только борьба, только беспощадная схватка.

Луций орал, захлебываясь собственным криком, пока эти двое, сцепившись внутри его головы — рвали и тянули его, маленького и бедного, Луция с Ремесленной, сына своих родителей, не щадя его и не жалея — к себе… к себе… к себе…

Грохотало сердце, сплющиваясь о ребра, рот был полон слюны и крови… и сырую картофелину головы стискивали в кулаке, давя из неё все соки.

Было адски больно…

Он бился на подоконнике, среди заусенец битого стекла, даже не чувствуя порезов.

Больно!

Единственное, о чём мог думать Луций… и единственное, о чём он мог кричать…

Больно!

Он оттолкнулся от подоконника и бросил себя вниз, во тьму — вовсе не делая никакого выбора, а попросту спасаясь от боли…

Только по чистой случайности кирка, стиснутая в судорожную охапку, осталась при нём в этом падении…

Он краем уха слышал разъярённый визг соровата в окне, чувствовал кожей острые закорючки пальцев, метнувшиеся к нему… Всё это — не имело уже никакого значения… Луций падал…

Ночная земля распахивалась перед ним…

Лунный свет серебрил пухлые валы чернозёма, разом заполонившие двор. Земля была мягка, как пух! Нет, земля была тверда, как камень… Земля была такой, какой она желала быть, и никакой Луций не смел ей указывать. Земля могла отринуть его… и тогда он расшибётся вдрызг — брызги его ничтожной жизни выплеснутся прямо сквозь прорехи лопнувшего во многих местах тела… Или земля могла принять его, распахнуть объятия — и он уляжется в неё, как чадо, убаюканное заботливой матерью…

СЛУЖИ СВОИМ БОГАМ… — удовлетворённо изрёк голос-внутри-стены-мимо-которой-он-пролетал, и тело Луция грянуло оземь…

Глава 26 (дождливая, как плач по убиенным…)

Он упал, и что-то хрустнуло в нём.

Что-то лопнуло и пролилось — горячее, бодрящее. Удар о землю был силён, но всё равно — оказался куда мягче, чем он ожидал. Луций на мгновение увидел собственные босые ноги, высоко подпрыгнувшие после падения. Комья земли — тоже взвились в воздух и посыпались сверху, лупя по лицу и запорашивая глаза. Луций лежал, ожидая, когда это закончится. На стоны не было ни сил, ни повода — удар выбил из Луция не только весь воздух, пригодный для стона, но и всю боль… Он просто лежал — пустой, как вылущенная скорлупа… и настолько же лёгкий.

Отсюда, с самой земли, доходный дом господина Шпигеля выглядел мрачной громадиной. Стена нависала над Лицуем, пустое окно из которого он выпал, было страшно высоко — где-то в небе. Болтался на ветру угол уцелевшей покуда занавески. Луций не увидел в окне ни соровата, ни даже его ненормальной тени — из окна, пятная копотью стену, вдруг дохнуло огнём. Пламя было горячим и алым. Занавеска затрещала, искря и скручиваясь… мгновением позже пламя пожрало её без остатка. Столб огня всё креп, всё набирал силу — был уже не чадным выдохом, а яростным факелом, достающим до самого неба. А сам дом — был кузнечным горном, в огне которого испарялись низкие тучи.

«В таком-то горне, — совсем не к месту подумал Луций, — и чугун ковать можно…»

Пламя гулко ревело за стенами дома — едва слышно в этом рёве лопнуло стекло в следующем по счету окне, и напор огня, извергшегося оттуда был таким мощным, что выволакивал наружу пылающие обломки вещей.

Пришлось опять прятаться за лодонями… но, к счастью, опять обошлось, и его ничем не прибило. Он отнял от лица руки… Вокруг вокруг его головы, по-прежнему гудящей от удара, как жбан — напорошило пепельного… седого…

Что-то мягко ткнулось в его ноги, Луций повернул голову — посмотреть, что это… Щуплая серая фигура копошилась подле, пытаясь обхватить его под колени. Потом Луций почувствовал, что его тащат за ноги — волоком. Он попытался высвободится, и увидел, что это Кривощёкий.

«Вот как! — с немалым удивлением подумал про него Луций. — Не смылся, выходит…»

Кривощёкий Эрвин споткнулся и упал, выпустив его ногу — словно провалился куда-то во тьму. Луций собрал последние силы, чтобы пошевелиться. Очень не хотелось, чтобы его волокли по земле, как мешок какой‑нибудь…

Кирка! Он вспомнил вдруг и его словно ошпарило. Где кирка?! Он содрогнулся так сильно, что ему удалось сесть. К великому облегчению кирка была с ним — он так и прижимал её к груди. Она была вся скользкая от его тёплой крови, разогретой столь близким огнём. Он посмотрел на руки — на них будто натянули алые перчатки, ладони были полны скользкого и горячего, и из пропоротых рукавов отцовской накидки сочилось такое же. Тьма вновь шевельнулась и выпростала из себя бледную рожу Кривощёкого.

— Хозяин… — лицо его сминалось и растягивалось как пергаментное, вены надувались на шее. Луций понял, что Кривощекий кричит что есть силы, но из-за рёва племени едва различал слова.

— Хозяин…

— Помоги встать! — велел ему Луций, но Кривощёкий только придурковато захлопал глазами — тоже ничего не расслышал. Тогда Луций сложил из пальцев фигуру стоящего человечка и показал, как тот ходит. — Встать помоги, говорю…

Кривощёкий кивнул и, сноровисто просунувшись Луцию в подмышку, принялся тянуть его кверху.

Стоять было очень трудно… Луций почему-то долго не мог понять, где у него колени. Ноги подгибались — когда хотели, и как хотели. Земля под ним всё ещё раскачивалась упругими волнами.

Луций пытался отдышаться, опираясь на Кривощёкого, как на костыль.

Сразу несколько стекол третьего, самого верхнего этажа, вынесло пламенем. Теперь дом напоминал зажжённый примус — языки огня венчали его крышу по всему периметру. Тяжёлые багровые клубы перекатывались внутри дома, видимые сквозь нижние окна. Из пролома парадной двери, которую высадил сороват — по-прежнему валил дым, и ложились на мостовую блики издыхаюшего огня. Видимо, первый этаж выгорел весь…

Враз, словно опомнившись, заголосили молчавшие до сих пор собаки.

Со стороны Тележного тоскливо забренчал глухой, будто мятое ведро, пожарный колокол.

Не двигаясь с места, они долго стояли молча — ощущая, как каменная скала огромного доходного дома исходит жаром, будто гончарная печь.

— Ты здесь всё время околачивался? — спросил Луций, наклонившись к уху Эрвина, к поганой его щеке.

— Всё время, Хозяин! — нервно закивал тот.

— Кто-нибудь смог выбежать? — спросил тогда Луций. — Оттуда…

Обрушились этажные перекрытия, не дав ему договорить — огонь выкатился из парадного и с треском принялся терзать деревянные балясины вокруг крыльца. Споро, как опилки из-под двуручной пилы, отлетали гаснущие в воздухе искры. Чёрным сухим дождем падала сверху опалённая мошкара.

— Нет, Хозяин… — теперь Кривощекий, не очень-то доверяя голосу, мотал головой.

Что-то ухнуло и сместилось под самой крышей, где сходились вместе черепичные пласты. Снова метнулись в небо снопы искр — таких крупных, будто снялась с крыши перепуганная воробьиная стая. Кровля тяжело просела на один бок… мгновение она удерживалась, колеблясь и балансируя, потом поползла — складываясь, проваливаясь внутрь дома. Обнажился пылающий остов балок. Пламя, торопясь, догладывало последнее деревянное, что могло найти…

— А… — начал было Луций и осёкся…

Что он хотел спросить? Уцелел ли кто-то из родных? Мать? Тётка Хана? Почему‑то это совсем мало интересовало Луция сейчас. Да и глуповатым показался бы его вопрос… тем более, что Кривощёкий вроде бы уже и ответил ему. Правда, Луций тогда говорил лишь о соровате. О высоком сухом старике, в гневе столь похожем на дерево в бурю… Выбежал ли он? Нет, конечно — дереву не место в огне, только земля и камень смогут его пережить.

Луций скосил глаза и посмотрел на Эрвина — заметил ли тот хоть что-то на его лице? Но Кривощекий молча таращился на огонь… и в глазах его, кроме этого огня — отражались лишь ужас пополам с восхищением…


Только в бурьяне Кривощёкий смог его худо-бедно расшевелить… иначе он ещё долго глядел бы на своё бывшее окно из-под век тяжелых, припорошенных пеплом.

Луций будто бы оцепенел — беззвучно падали секунды, одна за другой… и, упав, так и оставались лежать подле его ног — словно нападавший осенью снег, словно сброшенная к холодам листва у подножия сонных дерев. Луций недоумённо смотрел на эти груды истлевшего, ни на что уже не годного времени… Его уже не оживить. Оно было бездарно истрачено. Теперь можно лишь поворошить мёртвое время ногой — может быть тогда все эти секунды вяло зашевелятся…, но это совершенно не будет похоже на их прежний стремительный и неуловимый трепет.

«Не будет!» — так он подумал, прежде чем обессиленно клюнуть носом.

Тотчас, без всяких предварений, ему начало сниться — он один стоял посреди леса. Сквозь частые ветки над головой придурошно мелькала жёлтая луна. Стволы обступали Луция со всех сторон, тесня его так, что и шагнуть было некуда. Столь густых зарослей Луций, городской пацан, никогда и не видывал прежде.

Он всё же сделал в этом явном сне попытку двинуться куда-то вперёд — и, к его изумлению, сплошной частокол стволов сломился и пал под его ногой. Он сделал ещё несколько шагов, таких же робких и осторожных, пока не дошло, наконец — не лес качался вокруг него, а заросли бурьяна.

Стволы хоть и выглядели толстенными, сплошь в узловатых наростах, но оставались, по сути, всё той же травой — сухой, ломкой, пустотелой внутри. Скоро Луций приспособился продираться сквозь неё — просто наступал у самого корня, с хрустом переламывал стебель и протискивался на шаг. За ним уже образовалась узкая ломанная просека. Луна заливала её серебряным светом, разделяя надвое черноту догорающей вместе с его домом ночи… будто это мамка резала ломоть праздничного пирога и, качая лезвием, разделяла обе половинки — на сейчас и на утро… Задумавшись об этом, Луций затосковал было…, но стебли надламывались и корни под ними рвались — всё шло так, как и было положено…

Скоро заросли сделались хилее и реже — впереди замаячила подсвеченная луной каменная кладка. Ещё через несколько шагов Луций различил очертания обвалившегося угла — остатки стен поднимались из травяного сухостоя. Вот и каменный карниз — навис, наконец, поверх головы, загородив луну. Сделалось совсем темно. Луций обошёл угол и двинулся наощупь вдоль стены — трещины на ней криво ухмылялись ему, будто приветствуя. Почти сразу же он запнулся обо что-то. Переводя дух, он облокотился на стену и рукояткой кирки прощупал темноту впереди себя — там осыпалась, расползаясь от малейших прикосновений, шаткая кирпичная груда… видимо, всё, что к этому времени осталось от крыльца старого Линча. Дверной проём виден не был — скорее угадывался впереди.

Абсолютной тьмой был затянут проход — словно заплетён наглухо чёрной паутиной.

Но делать было нечего — Луций выставил вперёд кровоточащую от порезов ладонь и подался в эту темноту, продавил её… Темнота упруго растягивалась, уступая, насколько могла…, а потом вдруг начала рваться. Словно он тянул размоченный в кипятке воловий пузырь — расползалась под пальцами липкая плёнка. Луций накрепко зажмурился и шагнул вперёд, полностью отдаваясь этой рвущейся тьме… и та пропустила его сквозь себя — звучно шлепнув краями, сомкнулась за его спиной.

Он открыл глаза и тотчас сощурился от обилия серого, лишённого теней света внутри.

Свет падал отвесно и, пленённые им, пылинки-секунды суматошно вытанцовывали в нём.

Луций задрал голову, но не увидел вообще ничего, что могло бы испускать этот свет. Как не испускает явного света гниль на трухлявой колоде, но, однако, светится по ночам. Может, это сопрели и светятся сорняки, оплётшие дом и заменившие ему крышу? А может, это само небо мерно фосфоресцировало над домом — будто и там, в небе, невидимое глазу, что-то тлело…

Внутри было необычайно тихо — перестав слышать звуки пожара, Луций теперь отчётливо различал даже стук собственного сердца. Да, что там сердце… каждый его шаг, даже самый тихий — полон был громогласного эха. Каждый вздох веял тяжёлым ветром, что смерчами обтачивал углы. Каждое его движение, даже самое мимолётное, порождало шорох — брезентовой накидки, и шелест волосков на теле, и скрежет песчинок, навеки прилипших к коже.

Наверное, Луций ещё не вполне пришёл в себя после падения с высоты, но эти звуки показались ему потрясающе красивыми.

Некоторое время он просто стоял в столбе колышущегося света и слушал их…

Потом, мало-по-малу, он к ним привык…

Пора было осмотреть новое жилище — этот серый свет обрывался, так и не достигая пола, и Луций не видел, на что наступает. Поверхность под босыми ступнями ощущалась ровной, но совершенно не такой, как мостовая, или утоптанный людскими ногами тротуар. Каждый шаг казался ненастоящим, будто по тонкому льду — его не оставляло ощущение стеклянной хрупкости под пятками. Словно стоит топнуть чуть посильнее — и нога, пробив тонкую скорлупу, ухнет в пустоту… Вспомнив о видениях, что насылал на него сороват, Луций присел и потрогал землю ладонями… потом даже ухом прижался. Нет, старик-дерево всё‑таки солгал ему — земля вовсе не была яйцом, полным ещё не родившихся на свет чудовищ… На ощупь она оказалось тёплой и пористой, словно корочка на сдобной ватрушке. Было очень приятно к ней прикасаться. Он не удержался — лёжа провёл рукой ещё раз, будто ласково погладил землю… как гладил когда-то и мамку по тёплому её плечу…

Когда Луций поднялся с пола — вокруг опять что-то изменилось.

Серый свет сделался ярче, а может, просто глаза успели привыкнуть к полумраку — Луций увидел вдруг, что стоит на возвышении. Целый пласт глины одним боком выперло из-под дома наверх, эта массивная плита затвердела в огне и могучие железные корни упруго держали её на весу. Сама плита, конечно же, была пятиугольной. Как же иначе?

Вдоль краев, окаймляя её, бугрились кучи пепла — словно услужливо наметённые кем-то. Походя, Луций окунул в него руку, принял на ладонь малую толику тонкого и невесомого праха. Свежие порезы на пальцах тотчас защипало… их края омертвели и сомкнулись. Кровь перестала капать.

— Хорошо… — вслух сказал Луций горсти пепла на своей ладони.

Тот, хоть и был невесомым — не развеялся от звука его голоса, и Луций уже не сомневался, что именно держит сейчас в руке. Прах к праху, но эта горсть — была особенной.

«Человеков, умерших от людских напастей — берёт в себя Глина! — говорил Духовник, читая из Чёрной Книжицы. — А в Приговорённых домах — вечно пересыпается прах тех, кто отказался от тёплого Лона ея! Прах бывших хозяев этих домов, прах усомнившихся и несогласных — тех кто возносит крестообразное пред Пятиугольным! Прах их тел и имущества их! Прах напрасной жизни и мерило ея…» Он часто повторялся, а потому было ясно, что Духовник не столько читает Священный текст, сколько твердит его наизусть.

— Ну, старик… — сказал Луций горсти пепла в своей ладони. — Стоила ли того львиная голова? Как тебе тут? Вечно пересыпаешься?

Разумеется, пепел не мог ему ответить… и Луций, подумав, сам пересыпал его из руки в руку…

Потом он уселся на верхний край плиты, как на перевёрнутую набок скамью. Те крупинки пепла, которым не хватило крови, попытались заполнить собою линии на его ладони. Луций выдул их оттуда — крупинки затанцевали в столбе серого света.

Прямо под плитой валялся вверх дном глубокий железный таз… отчего-то не расплавленный ни давним огнём, испепелившим старика, ни этим — последним, отметившим Луция…

Когда Луций его перевернул — оказалось, что таз до половины заполнен рыхлой чёрной землёй. Летучие крупинки пепла танцевали над ней особенно прихотливо. Луций хотел было задуматься об этой странности, но не успел:

… ЗДЕСЬ… — произнёс голос-внутри-всего-каменного, и Луций вздрогнул от неожиданности, поспешно отряхнул от пепла ладони, будто его застали за чем‑то непотребным…

— Что — здесь? — спросил он, с перепугу довольно громко, и пылинки вокруг тотчас дёрнулись, встрепенулись и завальсировали как-то по-другому — будто подстраиваясь под ритм его фразы.

… ЗДЕСЬ… ЖИВИ — повторил голос-внутри-дроблёного-кирпича, помедлив — словно в недовольстве от его, Луция, непонятливости. — ТЫ ПОРВАЛ СВОИ КОРНИ, ЮНЫЙ НАМЕСТНИК… ТАК — ПРОРАСТАЙ НОВЫМИ ПРОЧНЫМИ КОРНЯМИ… ТОТ — ТОЖЕ ХОТЕЛ В ТЕБЯ ПРОРАСТИ… УСПЕЛ БРОСИТЬ СЕМЕНА В ТВОЮ ГОЛОВУ… ВЫПОЛИ ИХ БЕЗЖАЛОСТНО… СЕЙ ПАЛЬЦАМИ ПРАХ СВОИХ МЫСЛЕЙ И ПОЛИ ЧУЖИЕ ПОБЕГИ… И ЖГИ СЕМЕНА, КАК ВСТРЕТИШЬ…

— Опять семена? — устало удивился Луций. — Да, сколько можно-то?

Он ещё даже и не подумал возразить, но голос-внутри-каменной-груды вдруг окреп и посуровел — пресекая саму возможность возражениям, хотя и были его слова невнятны…


С утра над городом собирались тучи, тяжёлые и грозные, как орды диких кочевников. Испуганные горожане торопливо сдёргивали бельё с верёвок и наглухо затворяли ставни, ожидая к полудню грандиозного ливня.

Но дождь вышел таким же куцым и сдержанным, как скорбь Луция по родным. Просто дождь. Влажное небо и по‑сиротски мокрые ноги. Ничего, в общем-то, и особенного. Пусть не ждёт его теперь застеленная тёткой постель или приготовленный матерью ужин… зато он может теперь лечь прямо в пепел — и более мягкой постели Луций с Ремесленной ещё не знал. Наверняка, и те кушанья, что его ждут, когда он всё‑таки воцарится над этим городом — будут намного вкуснее любой домашней стряпни.

Тётка Хана — и так была старая, каждую зиму помирать собиралась. А мать… она последнее время всё равно не появлялась в его жизни дольше, чем на пять минут за день… да и то не в каждый…

Глава 27 (почтенная, как разговор о деле…)

Кривощёкий Эрвин оставался при нём до самой зари, а с утра Луций безостановочно гонял его по всяческим поручениям.

Золото господина Шпигеля, прихваченное из дома — лишним, всё же, не оказалось. Кривощёкий снова сбегал на рынок и обменял часть золотых монет — пополам на серебро и всякую разноценную медную мелочь, отдав за обмен справедливую меру. Ему удалось проделать всё довольно чисто и не вызвать подозрений. Луций хоть и не мог проверить этого лично, но не особенно сомневался — Кривощёкий был явно доволен собой, да и глаза у него не бегали.

В трактире на Тележном спуске пахло топлёным салом и бочковым рассолом. Сидели тоже на бочках. Это не показалось Луцию особо удобным — его ноги не доставали до пола, и очень скоро затекли до мурашек. Зато здесь никто на него не глазел — крутился в трактире в основном приезжий или проезжий люд, и прислуга здесь ко всякому привыкла.

Оба они замешкались при входе, опасаясь, что в них тотчас распознают шпану и погонят прочь, но обошлось… Луций держался важно и шёл, опираясь на плечо Эрвина — ходить по-другому пока не позволяли отшибленные насмерть ноги. Длинная, не по росту, накидка — была похожа на одеяния паломника и отлично скрывала его мальчишескую худобу. И кисти рук, скрюченные, сплошь усеянные синюшными следами затянувшихся порезов и обширными коростами ожогов — признаками молельных самоистязаний — так же не вызывали у любопытствующих особого желания заглянуть под капюшон. Та же часть лица, что оставалась на виду, не прикрытая капюшоном — одрябшие щёки… подбородок, весь сморщенный, хотя и безволосый… кончик носа, который за одну ночь заострился и сделался крючковатым — и вовсе делала его похожим на старика.

Кривощёкий исправно суетился рядом — что твой пёс на поводке. Ни дать, ни взять, вышколенный ученик в услужении.

Хозяин трактиразаинтересованно взглянул в их сторону, когда они вошли, но почти сразу же отвернулся, отвлёкшись на кухню. Они расположились в углу, подальше от входа, и Кривощёкий, шустро метнувшись, заказал своему хозяину печёный козий бок, чашку мясного бульона с луком и мягкого пшеничного хлеба — пищу состоятельных старцев. Себе он не взял ничего, хотя нос его трепетал от запахов. Но правила таковы — ученик за столом прислуживает хозяину, а уж потом может подчистить его тарелки.

Одолев минутную робость перед взрослым местом, Луций отправил Кривощёкого к хозяину за низкой скамейкой — подставить под ноги, и Кривощёкий её получил без долгих объяснений.

Люди входили и выходили. Луций видел, как они задерживались на крыльце, опасливо поглядывая на небо. Но тучи ярились почем зря — дождь временами начинал падать, но луж на мостовой так и не понаделал — рассыпался о черепичные скаты, отскакивал от ступенек крыльца, падал в пыль, собираясь в ней шариками подвижной ртути. Пухлые заросли полыни, обильно и повсеместно разросшейся в городе — лишь пригибали головы, бросая с соцветий жгучую пыльцу.

Заборы торчали поверх, серели — глухо и безучастно.

Наконец, Луций увидел тех, кого весь прошлый день выслеживал Кривощёкий. Два коренастых мужика — неместные возчики — удачно расселись за соседним столом. Оба держались настороженно — тяжело зыркнули в его сторону, отметив, как болтаются в полусажени от пола его ноги, быстро присмотрелись к тарелкам, к хлебным ломтям, высокой супнице из белой глины. Луций выразительно щёлкнул пальцами и указал Кривощёкому, чтоб тот поправил скамейку. Возчики хмыкнули и потеряли к нему всякий интерес. Терпкий и густой запах лошадиного пота шёл от них. Оба были умеренно бородаты и неровно, будто бы наспех, острижены — на космах резко выделялись следы ножниц. Тот, что сидел ближе, был одет в войлочную расстегайку, перепоясанную куском вожжи вместо пояса.

Жрали они такую же гадость, в какую и одевались — дрянную жареную колбасу, нашпигованную чесноком вместо жира. Хозяин даже тарелок им не подал, а бросил на стол чугунный блин сковороды, с которой скворчало и брызгало.

Они молча и жадно принялись жрать — наперебой тыкая вилками. Потом, словно врага прикончив первый голод — насупились и склонили друг к другу равно наморщенные лбы.

— Плохо… — начал тот, что носил расстегайку.

И второй согласно кивнул в ответ.

— Совсем плохо всё! — не унимался первый. Он словно выманивал товарища на откровенность, но тот больше жевал да помалкивал. — За мешок овса уже две серебром берут. Куда уже? Лошадь вон уже покормить дороже стоит, чем самому нажраться… А ей что — сунет морду в торбу, полмешка и нет… Хоть в трактир её вместо себя води… Мясо пока дёшево — горожане наперегонки скот режут.

— Ладно тебе, полмешка за раз-то… — не выдержал, наконец, второй. — У меня обе лошади полмешком сыты!

Первый только отмахнулся от него — не о том, мол, речь. Не о том. А о чём? Да не знаю… И пошла, пошла — настороженная, вполголоса, трепотня: что-то совсем паршиво тут становится. Раньше ездили — город, как город был. А в этот раз с обозом пришли — как-то не так у них тут всё… Бурьяном везде поросло, видел? Улицы заросшие стоят — будто просеки. И поля сорняком наглухо затянуты. Вроде второй раз уж сеять пора, а народ не сеет. И пожар за пожаром. Красные петухи — будто прямо из-под-земли родятся. За оврагом, местные говорят, полгорода сгорело… Так то пригород, не город — избы, не дома… Да не о том сейчас, не о том…

Луций слушал, безучастно жуя печёную козлятину. Сам он уж и забыл, когда в последний раз выпадало есть что‑нибудь, кроме постной крупяной похлебки, но сейчас вкус мяса почему-то оставил его равнодушным. Сначала, при виде принесённой ему тарелки, Луций запаниковал — что начнёт глотать мясные куски не жуя, и тем самым себя выдаст. А потому — долго сидел и уговаривал себя терпеть, не терять степенности. На деле же — через силу и с видимым отвращением ковырял вилкой. Лакомое блюдо — молодое мясцо, сочное, пропечённое, полная серебряная мера за него уплочена. Покойный дядька Орох вполне согласился бы умереть за такое ещё один раз — а вот, гляди ж ты, совсем не лезло внутрь. Луций жевал и сглатывал, словно выполняя неприятную работу.

— Доходный дом сгорел прошлой ночью… — между тем напомнил расстёганный своему спутнику. — Прямо ведь на Ремесленной, в конце которой и стоим. От самой коновязи видно было, как там вовсю полыхает. И знаешь, кум — огонь нет-нет, да как окрасится синим… Видел? Словно приговорили дом-то!

— А может, и приговорили? Откуда тебе знать?

— Да брось, кум — ни одного Духовника рядом не было. Жандармы, и те лишь потом подоспели. Народишко набежал с ведрами, а что делать не знает — то ли тушить, то ли пятиуглиться… Так и стояли, пока крышу не развалило… Эта Ремесленная — и так не слишком-то прямой была, а теперь по неё ещё кругаля давать.

— С чего это?

— Так известно, с чего — с доходным домом, что сгорел, пусть и непонятно пока, да Духовники его, наверняка, задним числом Приговорённым объявят. Смекаешь? А на другой стороне бывшего кузнеца дом, так тот — точно Приговорённый. Меж двух таких домов, сам знаешь — нельзя ездить, лошадей попортишь. Значит, будут теперь новую дорогу мостить — через чьи-то дворы. Народишко и так уже на нас недобро смотрит… А ну, как лошадей начнут к рукам прибирать — мол, камень для мостовых возить нужны лошади. А наши — без дела стоят на самом виду…

— Стоят, и пусть себе стоят… — отрезал его товарищ. — Мы — вольные возчики, нам здешний муниципалитет не указ. С нас лошадьми брать — права не имеют!

— А в лихие времена, кум — на права особо и не посмотрят…

Луций отодвинул от себя блюдо, в котором ковырялся — жестом указал Кривощёкому, что можно прибраться и доесть за ним. Тот шустро похватал с собой поломанные хлебные куски и пристроился поближе ко входу с блюдом мяса на коленях. Медлительный хозяин трактира принёс пенный сидр в высоком кувшине, и под прикрытием его медлительной грузной фигуры Луций незаметно пересел так, чтобы получше слышать.

Край капюшона нависал над глазами, как укромный по́лог — из-под него Луций мог спокойно озирать говоривших, не привлекая внимания. Возчики всё толковали, ёрзая ногами в стоптанных сапогах. За голенищем у одного из них Луций заметил костяную рукоять ножа.

— Так говоришь — неладное тут творится? — спросил тот, что с ножом.

— А я смотрю, кум, ты — словно на одно ухо оглох, да на один глаз окривел… — по-свойски ответил ему расстёганный. — Вроде и смотришь вокруг, а не видишь…

Рослый возчик промолчал, выскребая хлебной коркой край сковороды.

— Зря ты согласился этого чужеземца в город привезти! — сказал тогда расстёганный. Сунул сальную пятерню в густой волос на груди и поскреб там, выразительно покряхтывая. — Это ж явный Болтун, тут даже к бабке не ходи с вопросом…

— В лесах, где сороваты — нету Болтунов, — поправил его вооружённый ножом возчик. — В лесах — Шептуны…

— Да как хочешь… — обиделся расстёганный.

Возчик с ножом задумчиво покрутил перед бородой хлебной коркой, потом рассмотрел гарь на её боку и швырнул обратно в сковороду.

— И чего? — вопросил он, придвигаясь к своему собеседнику так, что стол просел под его локтями.

Теперь Луций с трудом различал слова.

— Ты как знаешь, кум, — вполголоса сообщил расстёганный и беспокойно оглянулся… к счастью — не на него. — Ты как знаешь, а я бы не ждал, пока здешняя хмарь мне печёнку проест…

— Чего? — удивился тот.

— Пока злой ветер нам песка за шиворот не намёл… — пояснил расстёганный ещё более туманно.

— Слушай, кум, ты можешь мне нормально сказать? — рассердился тот, что с ножом. — Свои ж люди — так чего передо мной словами крутишь, как псина хвостом?!

— Говорю, что валить надо! — зашипел тогда расстёганный, также наваливаясь локтями на стол. — Валить подальше отседава, кум… Теперь же — запрягать лошадей, выкупать у Урядника грамоту на выезд и… восвояси.

— Так мы ж наняты! — удивился возчик. — И сюда обозу было уплачено, и на обратный путь.

— А когда он будет — путь-то обратный?

— Наниматель сказал, что груза ждём…

— Тю… Того груза, что нам старик этот наобещал?

— Ага! Сюда, мол, один полный сундук, а отсюда — пустой, с одной безделушкой в полпуда весом примерно…

— Кум, очнись! Надурил он тебя!

— Нет… так дела не делаются… — упёрся тот, что с ножом. — Пусть и странный человек нас нанял, да зато нежадный — и сюда мы почти порожняком шли… и обратно, он сказал, что налегке пойдём. А платит-то — серебром, как за полные возы!

— И что толку с того серебра, если оно в Колодец всё одно полетит? — не сдавался расстёганный. — Стоим уж вторую неделю около Колодца, а тут уж и Воскресенье — вот оно, рядышком! Да и лошадей прокормить — серебра не напасёшься. Они ж, что стоят, что тянут — жрут-то одинаково. В последний раз за овёс плату брали — я за весь обоз рассчитался… аж тридцать серебряных отдал!

— Да, полно тебе — неужто все тридцать? — усомнился тот, что с ножом. — Это ж как на месяц!

— Не веришь мне, кум? — вконец оскорбился расстёганный. — Что ж мне … опятиуглиться перед тобой?

Тот, подумал и махнул тяжёлой рукой — полно, мол, верю… свои же люди. Родственники, пусть и названные…

— Предлагаешь совсем пустыми в путь отправиться? Груза-то и попутного никакого нет.

— Ну… — уклончиво залебезил перед ним расстёганный. — Когда мне говорят: «Нет, нету…», я-то слышу: «Как бы есть…, но немного.» Я тут — походил по этой Ремесленной туда и сюда… Гончары-вон, местные, пакуют понемногу свои побрякушки, ждут какого‑нибудь обоза. Говорят, что на целую телегу не налепили, а неполную грузить — дорого им выходит. И товар хрупкий, мало с кем споловинишься… Поторопить их, так к полудню, глядишь, и отъехать успеем. Я и договорился уж…

— Договорился? — переспросил второй, неожиданно зло прищуриваясь. Луций-то решил было, что рохля он… даром, что силён, как ломовая лошадь. — С каких это пор, кум, ты за весь обоз договариваешься?!

Расстёганный несколько скис, но напора не убавил:

— Да какое там — договариваешься? Скажешь тоже… Какое — за весь обоз? Я так только — за свою телегу и говорил с ними. Они копаются, соломы на горшки свои накручивают, всю подстилку мне извели. Я на них и напустился. Когда, говорю, закончите? Они и отвечают — мол, за полудень уже и увяжем всё. Я и приказал — чтоб к полудню было готово. Так, припугнуть… чтоб на ходу не спали. Я же не с мастером ихним говорил, а с самими трудягами…

— Клиентуру мне распугаешь! — сказал вооруженный возчик сердито, но уже не совсем уверенно.

Помолчали оба, будто подумали каждый о своём…

— А тот-то наниматель наш… ну, тот… чужеземец? — сказал, наконец, тот, что был с ножом. — Он же за два конца заплатил, и за каждый день стоянки — аж на неделю вперёд. И вещи его… Полвоза сундуком занято. С сороватами ссориться — это, знаешь ли… На каждое дерево, что по пути, оглядываться станешь!

— А ты, кум, сгрузи сундук-то… — вкрадчиво предложил расстёганный. — Сгрузи прямо на постоялом дворе, да сдай его смотрителю. Скажи — мол, уже и в дорогу надо, а владелец запропал куда-то… А я — подтвержу.

— Чего мелешь? — воспротивился возчик. — Я — обозный старшина, я словом своим дорожу!

— Да мы все дорожим, — не стал спорить расстёганный. — Слово-то, как известно, не воробей… Вылетело — и топором его не вырубишь. Только ты, кум, когда воробья тут последний раз видел?

— А? — снова насторожился старшина.

— Мухоты сколько стало, ты заметил? Лошади глазами болеют, ноздри все поизъедены. Страдают, лошадки-то… Вчерась, когда тот доходный дом горел — нанесло на коновязь дурного дыму. Лошадь, у Луки вон, хватанула того дыма, видать… С утра вся в поту, поджилками трясёт. Лука ходил вокруг неё, говорит — плохо дело, пот скользкий совсем, словно мылом коняжку обмылили. А у Матвея лошадь споткнулась на ровном месте — едва без копыта не осталась.

— Матвей — сам дурак, раз сунулся с возом между двух домов Приговорённых… — осуждающе заметил старшина.

— Так-то оно так… да у них здесь и не понять уже, где можно ехать, где не можно. В этом городе, похоже, дом Приговорить — что репу из грядки дёрнуть. На въезде целый квартал, вон, погляди — бурьяном выше стен зарос. А теперь и доходный дом, что вчера горел… И купеческий особняк ещё — тот, что через дворы наискось. Этак на полгорода уже горелое пятно! Правильно, что жандармы народ выселяют, у людишек и огороды отняли — новый тракт нужно мостить, пока все кони не передохли. На Громовом тракте — бурьян уже сквозь мостовую лезет…

— Откуда знаешь, что там, на тракте? — нахмурился старшина. — Ты ж утром за овёс рассчитывался…

— Так Фома ночью по нужде выходил, да и забрёл туда.

— Зачем это?

— Говорит — так, полюбопытничать…

— И что там Фома налюбопытничал?

— Ты ж его знаешь, кум… Фома мужик тёртый, даже в дорожные приметы особо не верит… Но тут клянётся, что сам слышал — от булыжника, что в мостовой, только треск идёт… будто в темноте орехи колют. Вон, какие дела… А ты, кум Симон, всё твердишь — слово, мол… слово… Не те нынче времена, чтобы словами дорожить!

— А чем ещё дорожить, как не словами? — тоскливо упрямился старшина. — У возчика слово — крепче вожжей должно быть! Ты — младой ещё, жизни не петришь…

Луцию показалось, что упрямится он больше для виду…

Кривошёкий так кстати промелькнул рядом, и Луций — с виду нетерпеливым жестом, подозвал его к себе.

Не совсем солидно это выглядело — иметь помощника в мальчишечий рост… такому как Эрвину не было нужды наклоняться, ловя ухом распоряжения хозяина, и он слушал его, стоя прямо — как равного. Луций с неудовольствием поморщился, подумав об этом…

Кривощёкий, однако, что-то такое во взгляде Луция уловил — умудрился одновременно и вытянуться, и скрючиться в пояснице… Кивал он так часто, что со стороны было ясно — только чрезвычайная почтительность удерживает его на месте, а не то давно бы сорвался бы с места и кинулся исполнять. Луций демонстративным взмахом руки отослал Кривощёкого в сторону возчиков. Те заметили его жест и разом подобрались. Расстёганный обеспокоенно зашарил по столу в поисках двузубой вилки, а старшина Симон незаметно свесил руку и подтянул правый сапог поближе — так, чтобы раструб голенища был в пределах досягаемости.

Луций даже подумал — метнись сейчас Кривощёкий мимо них к двери трактира, возчик без раздумий саданул бы его ножом под лопатку. И, скорее всего — так бы и случилось. Кривощёкий, конечно же, не стал рисковать — останавливаясь через каждый шаг, он подходил к возчикам со стороны расстёганного, безошибочно посчитав его менее опасным.

— Тебе чего, пацан? — спросил тот.

— Добрые господа, — услышал Луций ответный осторожный шепоток. — Мой хозяин пожелал угостить вас… и поговорить с вами о деле.

Глава 28 (свирепая, как новые вассалы…)

Кривощёкий всё делал правильно — будто всю жизнь только тем и занимался, что нанимал работников…

Для начала он коротко поклонился обоим мужикам и плавным торжественным движением представил им Луция, сычом сидящего на соседней бочке. Тот высокомерно пожал губы, сделав неопределенный жест вилкой. Даже сам господин полицейский Урядник не усомнился бы сейчас в его солидности.

Лица возчиков дрогнули — словно рябь по ним пробежала. Расстёганный, дождавшись едва заметного кивка старшины, буркнул Кривощёкому что-то утвердительное… правда, в спину уже. Старшина Симон с виду оставался насторожённым, хотя и расслабился немного — по крайней мере вернул руки на стол, прекратив оглаживать голенище. Возчики смотрели на Луция через стол, взгляды их стали слишком уж пристальными — Луций тотчас выразил своё неудовольствие этим, постучав вилкой о грай глиняной супницы.

Подошёл хозяин трактира, переваливаясь с ноги на ногу и одышливо отдуваясь на ходу. Ещё издали почтительно кивнув Луцию, он поставил перед возчиками две запотевшие кружищи. Те, помедлив, взялись за них — облапили, надвинули поверх свои резаные ножом бороды.

Пенное оказалось дорогим и очень хорошим — резкие их гримасы разгладились. Луций с удовлетворением наблюдал за этой метаморфозой. Принесённые кружки они не опустошили одним залпом, как свои — цедили пиво, и взгляды их довольно споро менялись от недоверчивости к явному одобрению подобным раскладом. Переговариваясь между собой, они почти полностью перешли на артельный язык возчиков — дополняя скудный набор сказанных вслух слов кивками, пожиманием плеч, взлетами бровей и прочими тайными знаками. Должно быть, гадали — в какого рода услуге нуждается этот странный низкорослый богатей.

Выждав, пока они ополовинят кружки, Луций снова отправил к ним Кривощёкого.

— Мой хозяин желает договориться о вашем найме, добрые господа…

— Кто твой хозяин и какую работу он хочет предложить? — начал старшина возчиков нарочито громко. — Почему бы ему не пригласить нас за свой стол, чтобы мы могли…

Луций выразительно скривился и снова постучал вилкой.

— Мой хозяин никогда не разговаривает о делах за завтраком! — возразил им Кривощёкий… склонив, впрочем, почтительно голову. — Но речь пойдёт о перевозке… двух шкафов тонкой работы — они довольно лёгкие, хотя и большие с виду. Поэтому мой хозяин просит вас пригнать телеги сюда, пока он заканчивает завтрак, и дождаться его на выходе из трактира. Если телеги заняты вещами, то разгружать их не нужно — мой хозяин просто намерен осмотреть ваши телеги и лошадей, прежде чем нанять вас.

Они снова переглянулись, после чего старшина несколько разочарованно пожал плечами:

— Хорошо… Но скажи своему хозяину, чтобы не завтракал слишком долго. У нас работы много, и мы задерживаться не станем…

Он тут же вспомнил про свою кружку, опустошённую лишь наполовину, и заметно сконфузился.

— Мой хозяин завтракает не торопясь, но не намерен дожидаться здесь обеда! — вежливо улыбнувшись, успокоил их Кривощёкий.

Он уже освоился со своей ролью и чувствовал себя как рыба в воде:

— Не переживайте, добрые господа — наши намерения серьёзны. Хозяин желает уплатить вам за ваше время прямо сейчас… Эти деньги останутся вам, даже если ваши телеги не подойдут.

И он выложил перед старшиной несколько медных монет — достаточно чтобы их заинтересовать, но слишком мало, чтобы разжечь в этой парочке соблазн сгрести деньги и смыться.

Возчики молча дохлебали пиво и вышли, расплатившись за жареную колбасу парой монет из числа только что так нечаянно заработанных. Хозяин трактира ссыпал их в карман фартука и принялся скоблить опустевший стол, смахивая гарь прямо в остывшую сковороду.

Кривощёкий, следуя знаку Луция, прилепился к нему с расспросами:

— Уважаемый, послушайте…

— Что? Хотите нанять их? — не поворачивая головы отвечал ему трактирщик.

Как и все, кто привык якшаться с мутным народишком — он будто бы разговаривал с грязной посудой на столе, а вовсе не с ними. Вопросов он почти не слушал — отвечал быстрее, чем Кривощёкий успевал их задавать. Наверняка, мог наизусть повторить великое множество подобных бесед:

— Нет, эти двое — не местные… — Голос у него был под стать фигуре — нескладный и медлительный… будто выдувался пузырями. — Но я их знаю. Тот, что в расстегайке — это Уда, у него сивая кобыла — хорошая лошадь, не кляча. Он скользкий тип, но старшина вроде держит его в кулаке… Старшина обоза — это тот, второй… Сейчас его зовут Симоном, хотя раньше называли Петр…

— Почему так? — не удержался спросить Кривощёкий, но трактирщик только усмехнулся в ответ:

— Они вольные и работать на Храм никогда не нанимались… если когда-то и клялись кому‑то, то только своим лошадям… Так что — кому какое дело, если кто-то из них однажды захочет зваться иначе? Но если добрые господа желают знать…

Кривощёкий, чуть помедлив, добавил к выложенным на стол монетам ещё пару…

— Я думаю, что старшина Симон однажды пропил удачу, вот и сменил имя, пытаясь запутать судьбу… — сказал трактирщик, по-прежнему не поднимая головы. — Раньше в его обозе было до двенадцати возов…, а теперь вон — и полудюжины не наберётся. В основном они возят пиленое дерево и лущёный горох с Дальних Хуторов. Обратно везут соль, сукно и всякую дребедень. Ничего серьёзного… Появляются в нашем городе то ли раз, то ли пару раз за месяц — и раньше всегда уезжали до Воскресенья… Лошадей своих держат при постоялом дворе и живут там же. Четвёртая коновязь… Спасибо вам, добрые господа…

Он сгрёб рассыпанную перед ним мелочь и уплёлся к себе, шлепая на ходу пятками.

Луций задумчиво смотрел ему в след. Всё сходилось: четвёртая коновязь, сивая кобыла и рядом ещё пара — два рослых битюга, оба с роскошными пегими гривами, у одного неровно обрезан хвост… Всё так, как ещё вчера выведал Кривощёкий. И вроде бы, он и сам уже не раз видел эту парочку у входа в трактир…

…Значит, именно эти двое и привезли с собой соровата… человека-дерево, слугу трухлявых богов, едва не настигшего Луция и не отнявшего…

Тяжёлым маятником внутри головы качнулась злоба — аж под глазами заломило.

Луций почувствовал, как теплеет и напрягается обух кирки, скрытый от чужих глаз под мешковиной. Он стиснул на нём узловатые пальцы, опершись на кирку, как на короткий посох. Возчики явно говорили о сундуке соровата, который тот оставил в обозе. Сам старик теперь его уже не заберёт, но… кто сказал, что сороват орудовал тут в одиночку? Кривощёкий? А что, если Кривощёкий ошибся, посчитав целую ватагу близнецов-стариков за одного-единственного? Или что в скором времени сороваты не пришлют в город нового эмиссара? Нет, чего бы он там не проволок в своём сундуке, Луцию надлежит с этим разобраться…

Он подумал так, и голос-внутри-мощёного-камнем-пола прямо через железо кирки, завибрировавшей в его руках — ожил, одобряя: ДА… ДА… ПРАВИЛЬНО… СВАЛИВ ДЕРЕВО, КОРЧУЮТ И ПЕНЬ… ТАК ПУСТЬ УЗЛЫ ЕГО КОРНЕЙ, ЭТИ НЕНАСЫТНЫЕ ДЕРЕВЯННЫЕ ЗМЕИ, СОСУЩИЕ ИЗ ГЛИНЫ СОК И СИЛУ — ТОЖЕ КОРЧАТСЯ И ШИПЯТ, КАК ГОРЯЩИЕ ГОЛОВНИ, ОКРОПЛЁННЫЕ ДОЖДЁМ… ПУСТЬ НИЧЕГО НЕ ОСТАНЕТСЯ ПОСЛЕ НИХ — ТОЛЬКО ЗОЛА, ТОЛЬКО РАЗВОРОЧЕННАЯ ЗЕМЛЯ, ИЗ КОТОРОЙ ОНИ ВЫПОЛОТЫ…

Что-то он был больно многословен сегодня… Не к добру.

Луций утвердительно стукнул об пол рукояткой кирки, слезая с бочки. Вышло довольно громко — несколько человек обернулись на него, но тут же поспешно отвели взгляд.

А Кривощёкий — тенью метнулся вперёд, распахивая перед ним дверь.

Небо серело сквозь зазубрины драного карниза. Дождь всё собирался и собирался — мошкара сновала между редкими каплями, без особого труда от них уворачиваясь.

Возчики уже подогнали лошадей и послушно ждали, поставив свои телеги на другой стороне Тележного Спуска. Расстёганный, перепоясанный вожжой Уда что-то оживленно нашёптывал Симону, своему то ли куму, то ли старшине… или кем они там приходились друг другу… Завидев Луция, показавшегося из дверей трактира, они прекратили шептаться, уставясь на него через дорогу.

Сивая кобыла без конца трясла головой, выгоняя из ушей набившуюся мошкару. Кони старшины Симона — те, что с пепельно-серыми гривами — стояли спокойно. В телеге намокала распушенная солома, и на передке угадывалось под темной рогожей что-то угловатое и громоздкое, размерами со скамью на пару человек.

Обронив возчикам какой-то невразумительный жест, Луций прошёл мимо них… и они, помешкав для приличия — всё‑таки разобрали вожжи и тронули телеги следом. Даже не оборачиваясь, Луций слышал, как они визжат осями, разворачиваясь, и как дребезжат ободьями по булыжнику мостовой. Неспешно миновав пару кварталов, Луций спокойно свернул в первый же подходящий проулок и всё так же, не оборачиваясь, двинулся вдоль заборов и дровен. Тележный скрип последовал за ним — возчики решили, что их телеги уже одобрены, и они прямо сейчас и начнут грузиться. Они даже повесели, зычно подбадривая лошадей у него за спиной — раз наниматель до сих пор не заговорил с ними о цене, да ещё и легко выложил залог, да ещё и пивом напоил, значит не скаред какой-нибудь, несмотря на толстый кошель, и не торгуясь заплатит столько, сколько они попросят…

— Нет, что не говори, кум Симон, не все состоятельные господа — жадины… — сказано было как бы между собой, но с той долей громкости, чтоб и он наверняка расслышал. — Это те, кто только-только карман набил — те ещё к звону в своём кошеле не привыкли, вот каждый грош и считают. Настоящие богатые господа — не жадничают. Понимают, как трудящему человеку жить тяжело, сколько лошадкам кушать хочется. Богатые господа и набавят нам за старание, а мы им — почёт и уважение… Со всем нашим удовольствием…

Да, это явно предназначалось для ушей Луция.

Старшина Симон молча и хмуро шагал рядом со своей телегой, зато расстёганный Уда — тот пел соловьем.

Проулок пошёл дугой, накреняясь заборами, потом постепенно заузился. Луций с Кривощёким шли посередине, ещё по утоптанной земле, а возчики же, поспевая рядом с телегами, уже шлепали сапогами по теснящей их с боков полыни. Даже разговорчивый Уда, наконец, примолк…

Они миновали заросший бурьяном пятак, последнее место — Луций знал это — где лошадь могла бы спокойно развернуть оглобли. Это была уже не Ремесленная, но бывший дом старого Линча оказался теперь совсем недалеко — наискось за соседним городским наделом. А доходный дом господина Шпигеля должен быть сразу за ним — если б не пожар, начисто снёсший всё, что было не каменное, то они бы уже видели островерхую крышу.

Углубившись ещё на десяток шагов в тесное пространство между задами огородов, Луций вдруг развернулся с видом человека, что‑то забывшего, и быстро зашагал обратно… Ослабевший из-за событий прошлой ночи, он даже не надеялся, что у него хватит сил и крови на задуманное… так что ему опять придётся колдовать на сухой траве. Это долго и муторно, но зато безотказно и почти не отнимает здоровья. На ходу он выгреб из кармана пригоршню раскрошенных полынных соцветий и сдул их с ладони прямо под копыта лошадям.

Возчики, опешив, натянули вожжи. Идущие впереди пегогривые битюги покорно встали, прядая ушами. Мошкара тотчас устроила танец вокруг их морд. Уда замешкался с вожжами чуть дольше, и сивая, шедшая второй — остановилась вплотную к телеге Симона, едва не упершись оглоблей в тележный зад.

Старшина Симон возмущённо бросил вожжи на дно телеги и шагнул было навстречу Луцию, но его конь вдруг всхрапнул, дёрнул ноздрями и попятился прочь от него. Симон ошарашенно крутанул головой и кинулся подбирать вожжи… Второпях он не заметил, как стебли полыни, сломленные его сапогами — ожили вдруг, облапили сначала тележные ободы, затем потянулись к конским копытам.

— Тпру-пру… — закричал Уда, осаживая свою сивую. Они оба никак не могли взять в толк, что же так перепугало лошадей. Гривастый всё пятил и пятил, заставляя отступать и соседа — уже выгибая дышло и отбивая об него напряженные бабки. Передок телеги скрипел, наизнанку выворачивая шкворни. — Тпру-пру… — С высоты своего роста Луцию почти не было видно, как Уда приседает, натягивая вожжи. Сивая мотнула головой, обдав обоих возчиков пеной от туго взнузданной морды. Телега упёрлась ободом в забор и продавила его насквозь — несколько досок слетели с гвоздей и, сбивая крупные капли дождя, рухнули в полынь.

Только треск расщепляемой древесины и вывел Симона из оцепенения. Он смекнул, наконец, в чём дело — выпустил из рук бесполезные вожжи и шагнул к Луцию, всё наступающему на лошадей…

— Эй!.. Ты чего это?!..

— Стой, где стоишь! — велел ему Луций.

Голос тоже был уже не его — скрипучий и злой, как рассохшаяся калитка. Таким голосом — старому ворону кричать около Похоронной Ямы…

Глаза старшины испуганно прыгнули — он словно стал вдруг куда меньше ростом. Возчик резко пригнулся, едва не до самой земли — пальцы, скрючившись, нырнули за отворот сапога…

— Только попробуй… — предостерёг его Луций.

Тот лишь хищно оскалился в ответ и Луций, наконец, разглядел, как редко в его пасти идут уцелевшие зубы — будто бы вообще через один:

— А то что?

— Ты смелый?! — Луций усмехнулся и увидел, гордясь собою, как от этой усмешки дрогнули вдруг колени обозного старшины. — Коняг своих пожалей… Шепну только — падут обе!

Симон содрогнулся так, словно его ожгли кнутом поперёк рожи. Он оглянулся на лошадей — те брыкались, рвали жилы, выпутываясь из травяных силков, обвивавших им ноги. Симон замер — пальцы, сунутые за голенище, сами окостенели не хуже ножевой рукоятки. Он всё ещё не готов был сдаться — всё ещё смотрел на Луция снизу-вверх, подобравшись для прыжка и прикидывая, успеет ли дотянуться ножом до шеи и полоснуть…

А Луция — словно кто-то вёл за руку по тёмному коридору.

За последнее время он успел уже привыкнуть к этому ощущению и теперь не пугался его больше — только вслушивался во тьму внутри себя, ловя малейшее движение провожатого. Нужно было сделать ВОТ ТАК, и он сделал — нахмурился грозно и всем весом налёг на обух кирки, словно ввинчивая её рукоять в землю. Симон смотрел на него, и не мог видеть, что творится сзади, но вопль Уды заставил-таки его оглянуться…

Один из его пегогривых рывком встал на дыбы, вырывая из ползучей полыни передние копыта… и тогда из-под задних, досель топтавших змеящиеся побеги — вдруг вывернулся жирный ком чернозёма величиной с лошадиную голову.

Да это, видно, и была голова лошади… только целиком слепленная из грязи — свесилась полынная грива, выпятились наружу наглухо запечатанные землёй ноздри… булыжники глаз нервно вращались во впадинах. На минуту Луцию даже показалось, что он сумеет целиком вылепить из грязи жеребца, и что тот будет страшен — с негнущимся костяным хером и расплющенными людскими черепами вместо копыт… что тот взовьётся сейчас, выпростается из земляного нутра и, встав на дыбы, покроет всех трёх коней разом, не разбирая кто и где… Но, разумеется, на такое у Луция не хватило бы сил… да и столько крови, чтоб состоялось подобное затейливое колдовство — железное кольцо нипочём не выжало бы из поцанячьего пальца, хоть отжуй оно его до самой культяпки…

Но и сделанного оказалось достаточно, чтобы старшина Симон позабыл про нож, а кум его Уда позабыл про натянутые вожжи — оба они смотрели на этот чёрный глянцевый ком, что терял очертания… оплывал, словно комок снега на сковороде… на глазах раскисая и распадаясь. Время было выиграно. Повсеместно зашевелились гривы полыни. Под ногами лошадей чавкало, как если б они месили глину для самана, а не стояли на твёрдой земле.

Потом испуганно заржал второй битюг — дёрнулся всей тушей, норовя переломить дышло и тоже подняться на дыбы… Копыта его увязли в дороге, погрузившись до самых бабок.

Старшина медленно выпрямился, не помышляя более о ноже.

Заскрипел тележный обод, проседая вглубь…

Грязь вспучивалась и вспучивалась вокруг него…

— Стой, — несмело сказал Симон, оглядываясь на Луция. — Стой, ты чего? Не надо…

Луций лишь высокомерно приподнял бровь.

С треском лопнула ось, вывернувшись-таки из-под дегтярного валика на ступице. Борт телеги опасно накренился, охапками посыпалась через него солома.

— Остановись же… Не надо, прошу…

Симон уже кричал, и голос его был — то, что надо… Сломанный, умоляющий.

— Хватит!

Закрепляя успех, Луций ещё раз шевельнул киркой.

Симон вдруг охнул и сам шарахнулся назад, с усилием выдернув увязший сапог. Земля чавкнула и пока отпустила — след от подмётки быстро наполнялся бурой водой. Следующим шагом он увяз уже намертво — беспомощно рванулся, теряя сапоги, и упал растопыренными руками в сухую траву.

Второй, Уда — попытался спастись, сиганув с телеги и споро побежав на четвереньках, но тотчас провалился в дорогу по самые локти. Возчик едва не заблеял от страха, обмакнувшись бородой в топкую жижу, по которой плавали его собственные следы — словно пятипалые листья по луже.

— Ну, что? — проскрипел над ним Луций. — Самих вас утопить в хляби земной? Или жёнушку твою?

— Да хватит же… Пощади! Довольно… — Уда едва не сломал себе шею, попытавшись после таких слов не оглянуться на свою сивую…

Это было слишком просто… слишком легко… Но — довольно! — мгновенно обессиливший Луций сейчас был согласен с ним. Не стоило и дальше выделываться — как и Симону, во хмелю обменявшему свою удачу на кружку пенного. Слишком уж легко сломались возчики, такие опасные на вид. Хотя, если подумать — а на что надеяться человеку, уже пропившему удачу? Заблудшей душе сгодится любой провожатый… И, как Луцию не хотелось еще немного поколдовать, ещё хоть раз ощутить, как подчиняется земля его мимолётным жестам — он не осмелился продолжать…

Глава 29 (и снова — цепкая, как тысяча семян…)

Земля замерла, перестала зыбнуть…, но телега по-прежнему стояла боком, накреняясь на сломанную ось.

Лёжа на боку, Уда выпростался из сапог и торопливо пополз прочь… Размотавшаяся портянка тянулась за ним, как устремившаяся в погоню змея…

Старшина Симон сел и нерешительно ощупал землю вокруг себя. Нож выпал, и остался лежать, отсвечивая лезвием — довольно тусклым от постоянного пребывания в потной холстине. Луций отметил, что возчик даже не взглянул на него — не то, чтоб попытался поднять.

— Верни своего меньшо́го… — приказал Луций.

Тот оглушённо повиновался. Далеко ходить ему не пришлось — Уда так и ползал среди полыни, шебурша ею, как не очень-то расторопная крыса. Сохранившемся на одной ноге сапожищем Симон наступил ему на щиколотку — чем, надо полагать, и привёл его в чувство. Пока один возчик гнал другого пинками обратно к телегам, кони сумели выудить копыта из этой нежданной трясины. Куцехвостый битюг, увязший глубже всех остальных — всхрапнул и несколько раз переступил по твёрдому, обессилено содрогаясь боками.

Возчики не стали подходить вплотную, остановились… и Луций мысленно и уже привычно пересчитал разделяющие их шаги. Их, как водится, насчиталось пять… широких шагов, мужицких.

Симон стоял, понурив голову.

Нож лежал поодаль.

— Подними… — велел ему Луций, кивнув на нож.

— А? — не понял старшина.

— Веревки срежь и на землю его поставь.

— А?!..

Обозный старшина беспомощно оглянулся на Уду. Тот оказался более сметлив — лучше кума понимал, куда дует ветер.

— Так вы о сундуке, добрый господин?! Это мы — зараз…

И Симон, весь съёжившись, как огурец, побитый морозом — обрадованно повторил за ним:

— Ах, о сундуке…

Они оба подхватились и сноровисто полезли на телегу. Серая рогожа полетела прочь. Под ней и впрямь обнаружился сундук — огромный и даже по виду немыслимо тяжёлый, хотя и без единой металлической детали. Две веревки крестом сходились на его крышке, привязанные за кольца в тележных бортах. Толщиной они были — с большой палец взрослого.

Симон попробовал было узел руками… потом, спохватившись — вернулся к ногам Луция за оброненным ножом. Луций равнодушно смотрел, как возчик нагибается за ним.

Вдвоём с Удой, натягивая и перепиливая, они одолели веревку. Симон, нерешительно стрельнув глазами на Луция, сунул нож на пазуху. Правый его сапог так и торчал, утопленный в дороге — выступая наружу лишь самым верхом голенища.

Луций подогнал их нетерпеливым жестом. Пошевеливайтесь! Они ещё сильнее заторопились, путаясь в веревках и от волнения мешая друг другу — Кривощёкий шумно задышал над ухом и вроде даже хрюкнул, когда Уда придавил Симону пальцы углом сундука. Да, бородатые мужики, повинующиеся мальцу — зрелище небывалое, но Луций не обратил на восторги своего подручного никакого внимания.

Между тем возчики, кряхтя от натуги, сволокли сундук с телеги, обхватив руками, как каменную глыбу — никаких ручек у проклятого сороватского сундука тоже не было. Они намеревались почтительно поставить сундук перед «добрым господином», но вместо этого — не удержали на весу и уронили его в полынь. Луцию пришлось отступить на шаг — его едва не зашибли, с треском переломились торчащие из обочины стебли около самых ног. Когда сундук ухнул оземь — оба возчика невольно прислушались к звуку, что издавало его содержимое.

Даже Кривощёкий — и тот поднялся на цыпочки, заглянув своему хозяину через плечо.

Судя по весу, сундук был набит камнями, не иначе… По звуку же — пересыпался внутри сушёный горох. Они, наконец, поставили сундук более-менее прямо и сами распрямились, зачем-то тщательно отряхивая ладони — как после долгой праведной работы. А звук изнутри сундука — всё слышался и слышался… что-то сухое и твёрдое пересыпалось из угла в угол, скобля о стенки, о дно, друг о друга… Мерный шелест, сухие щелчки и неутихающий треск…

Возчики попятились от сундука — как недавно кони пятились от Луция.

— Отойди, не мешайся… — приказал Луций старшине, едва на наступившему на ногу… и кивком указал, куда именно тому следует отойти — к забору…

Тот послушно встал, куда велено, и Уда хвостиком засеменил за ним.

— Стоять там и не дёргаться! — пригрозил им Луций. — Будете делать, что велено — разрешу при мне служить… останетесь целыми и при немалых деньгах. А нет — утоплю вместе с лошадьми!

Луций приблизился к сундуку вплотную — даже воткнувшись одним углом землю, тот всё равно доставал ему чуть ли не до груди. До чего же неподъёмная это была громадина — даже странно, как сороват умудрился надурить старшину и выдать свой груз за «почти невесомый»… Углы сундука, лишённые железных оковок, выглядели слишком обшарпанными — словно сундук долгое время кочевал с воза на воз, пережив великое множество не слишком аккуратных перегрузок. Но, несмотря на сколотые края, сам сундук оставался крепок — крышка примыкала плотно, и нигде не было видно ни навесного замка, ни замочной скважины.

«Значит, — подумал Луций, — ключ-от-всех-замков тут не поможет… Придётся надрываться и крушить сундук вручную. А жаль — только-только страху на этих двоих нагнал…»

Оттягивая момент, он распустил завязки и, совсем уж не торопясь — размотал кусок рогожи, закутавший кирку. Сразу две дождевые капли одновременно упали на обух, и короста ржавчины в этом месте потемнела.

Луций попытался качнуть непоколебимый сундук ногой… потом легонько стукнул о его крышку рукоятью кирки. Шорох внутри тотчас усилился, и в сундуке что-то уже совсем отчетливо зашевелилось. Луций даже увидел это глазами — лёгкая, еле уловимая дрожь тронула доски изнутри.

Вдоль забора вдруг повеяло ветром, и космы полыни откачнулись, пугнув из своих зарослей угнездившуюся там мошкару.

Нет, он всё делал правильно — кирка была невесома и послушна его рукам… Почувствовав это, Луций примерился и коротко ударил остриём в стык крышки. Возчики, не ожидавшие такого удара от хилого с виду коротышки — аж привстали выше самого забора. И Луций сча́стливо улыбнулся, насколько позволял сведённый судорогой, постоянно округлявшийся во что-то пятиугольное рот — ломать колдовские сундуки оказалось ещё проще, чем пробивать черепа…

Он ударил снова, и под киркой хрупнуло — будто на сотлевший сучок наступили. Крышка сундука подпрыгнула, перекосившись набок — открылась взгляду узкая чёрная щель. Ещё двумя ударами Луций расширил её… потом загнал внутрь обух и налёг на рукоятку, как на рычаг. Нутряной хруст пугнул любопытствующую мошкару и Кривощёкого… Крышка приподнялась, не удерживаемая ничем более…

Луций наподдал ей ногой, откидывая прочь…

Она повернулась на потайных петлях и придавила сорную траву за сундуком.

Возчики жались к забору, обнимая верхушки досок. Кривощёкий отпятился туда же, но и издали умудрялся вытягивать шею…

Преодолев невесть откуда взявшуюся робость, Луций выпрямился над сундуком и заглянул внутрь…

Тот только с виду был таким вместительным… Толщина его стенок поражала — не толстые доски даже, а настоящий тёс, никак не тоньше иных потолочных балок. Они обжимали собой нутро сундука, оставляя свободным пространство в локоть длиной, и шириной в пару ладоней. Оно было выстлано изнутри тем же тёмно‑красным, почти кровавым бархатом, что и крышка сундука. Видимые швы венчались позолоченным витым шнуром — с красивыми шёлковыми кистями по углам.

Но сам диковинный сундук — и вовсе был не интересен по сравнению с его содержимым…

Тот шорох, что все они слышали — сразу же поднялся над сундуком, едва только удары и треск дерева перестали его заглушать. Вознёсся, словно пар над кастрюлей, когда хозяйка снимает крышку.

Там, в кровавом бархатном нутре сундука, вязко копошилось что-то — из-за тесноты взгляд выхватывал лишь отдельные детали… и Луций не сразу смог понять, что это. Шевелящаяся скорлупа, жёлтые излузганные семечки… Множество подвижных цепляющих ножек… Трепетание жёстких надкрылий…

Луция вдруг замутило. Печёный козий бок, недавно съеденный, попросился наружу… и Луций протестующее сглотнул.

Сундук был битком набит насекомыми.

В этой кишащей кутерьме сложно было разглядеть — какими именно… Что-то вроде жуков величиной с ноготь. Бесчисленные лапки сучили, цепляясь друг за друга — каждый из жуков остервенело карабкался, стремясь оказаться выше своих собратьев… и те, которым это удавалось — становились видны почти целиком, хотя на фоне прочих, тоже лезущих и копошащихся, глаз всё равно отказывался их различать… Пусть для любого проворного жука хотя бы раз и наступал этот краткий миг триумфа, весь состоящий из усилий удержаться сверху — но потом его колючие лапки проваливались в пустоту меж панцирями других жуков, сцеплялись и переплетались. Да и сами другие — тоже не дремали, лезли наверх, топча и подминая выскочек…

Это зрелище отчего-то показалось Луцию смутно знакомым… А быть может — он опять думал не своими мыслями. Так или иначе, всё это неукротимое насекомье кипение, сцепившееся воедино — не дотягивалось даже до пределов бархатной тени, так и оставалось копошиться на дне.

Луций подобрал случайную щепку и, съеживаясь от отвращения — подцепил одного жука, вытолкал его из мягкой утробы сундука на голое дерево и придавил там.

Жук оказался твёрдым, как орех — давя его, Луций едва не сломал щепку и не упустил. Потом панцирь насекомого всё же хрустнул и смялся. Луций наколол жука, слабо шевелящего лапками, на щепку, и рассмотрел поближе… Ни на улицах, ни на окружавших город полянах Луций никогда не видел ничего, хоть отдалённо похожего. Плоская голова, панцирь с неровными швами, идущими в перехлёст. На спине у жука, соединяя вместе слипшиеся надкрылья — висела капелька смолы. И крохотное, вполовину ржаного, семечко — былоприклеено к нему.

У Луция дрогнуло под сердцем — это голос-внутри-чего-то-каменного-что-было-поблизости восторженно взвыл и высоко подпрыгнул…, но не достал ушей Луция, канул в полынь… и та вновь ожила, зашуршала волнами. И этот голос — поднялся со дна его головы и полез наружу, грубо расталкивая собственные мысли Луция:

…ДА! — провозгласил он. — ДА — ЭТО ОНО… ТО, ЧЕГО МЫ СТРАШИЛИСЬ… ТО, ЧТО МОГЛО ПРИНЕСТИ СЮДА СИЛУ ТРУХЛЯВЫХ… МОЛОДОЙ НАМЕСТНИК, МЫ НЕ ОШИБЛИСЬ В ТЕБЕ — ТЫ УДАЧЛИВ, ТЫ СМЕТЛИВ… ТЫ ДОСТОИН НАШЕЙ ПОХВАЛЫ… ДОСТОИН НАГРАДЫ… ДОСТОИН СЛУЖИТЬ САМОЙ ГЛИНЕ…

Жук на щепке уже подыхал — лапки еле-еле шевелились.

Весь передёрнувшись от отвращения, Луций стряхнул его обратно в сундук.

…ДА… — задыхаясь от восторга вторил голос. — МЫ БЫЛИ ПРАВЫ — БОГИ ДЕРЕВЬЕВ ВСЁ-ТАКИ ЗАДУМАЛИ СВОЙ ПОХОД ПРОТИВ НАС… ЗАДУМАЛИ РАСТИТЬ СВОИ ЛЕСА МЕЖДУ НАМИ И ЛЮДЬМИ… СОБИРАТЬ ЛЮДЕЙ В СВОИ ЦЕПКИЕ КОРЗИНЫ… СМОТРИ ЖЕ, МОЛОДОЙ НАМЕСТНИК — ЗДЕСЬ МНОГО ИХ СЕМЯН, И ОНИ ШУСТРЕЕ, ОНИ СКРЫТНЕЕ, ОНИ НЕИСЧИСЛИМЫ… НО НАШЕ СЕМЯ — ТВЁРЖЕ… НАШЕ СЕМЯ ЖЕСТОЧЕ, И ВСХОДЫ ЕГО БЕЗЖАЛОСТНЕЙ…

— Что это?! — спросил Луций внутрь себя.

Голос-внутри-головы гулко заперхал… Луций не сразу понял, что он так смеётся. От этого смеха сокращалась его собственная глотка и вверх под ней поднималась волны судорог — как от кислой отрыжки.

…ЭТО — ЛЕСА… — сказал голос, иссушив свой смех и издёргав Луцию гортань. — ЭТО НЕИСЧИСЛИМЫЕ СТВОЛЫ… ЭТО ЖАДНЫЕ КОРНИ, И УКРЫВШИЙ ГЛИНУ ТОРФ, СКВОЗЬ КОТОРОЙ НАМ НЕ ВДОХНУТЬ… ЭТО — НАШ ПЛЕН, НАШЕ ЗАБВЕНИЕ… НО ПОКА НЕ ДУМАЙ ОБ ЭТОМ, ЮНЫЙ НАМЕСТНИК… ПОНИМАНИЕ ПРИДЁТ ПОЗЖЕ… ДОЖДИСЬ НОЧИ, ДОЖДИСЬ СВОЕГО ЧАСА…

Снова налетел ветер — хлестнул упругой полынью, шаркнул ею вдоль заборов. Всхрапнули истомившиеся лошади. Возчики уже ошивались возле них — затравленно озираясь на него, надолго вставшего столбом, но так и не решаясь уйти и увести лошадей. Наверное, прошла целая прорва времени — в переулке уже чуть ли не вечерело. Подпоясанный вожжой Уда устал стоять — повисал на шее своей сивой, переплетясь пальцами с её гривой.

…РАСТИ СВОЁ СЕМЯ… ВЕРЬ СВОИМ БОГАМ… — наставительно подвёл черту голос-среди-полыни. — ЧУЖЫЕ ВСХОДЫ — ПОЛИ НЕЩАДНО… ЧУЖОМУ СЕМЕНИ — НЕ ДАВАЙ ДАЖЕ КОСНУТЬСЯ ПОЧВЫ…

Луций оглянулся на возчиков, беспокойно топчущихся:

— Подойди-ка сюда.

Они оба — лишь заозирались друг на друга.

— Ты, который с ножом… — велел Луций.

Старшина Симон беспомощно опустил руки.

— Оботри пот с битюга, и принеси его мне в ладони своей…

Тот, немного помедлил, осмысливая странный приказ… потом пожал плечами — сунул широкую ладонь под чересседельник, промокнул пятернёй взмокшую холку лошади. Потом, делая крохотные, по полстопы за раз, шажочки — двинулся на зов. Забавно было видеть страх у подобного здоровяка — он безостановочно оглядывался на кума, будто ждал совета… Но расстёгнутый Уда смотрел отстранённо и молча. В глазах его Сивой — и то было больше сочувствия.

Ожидая, пока Симон приблизится, Луций сунул руку в прорезь своей накидки, нащупал под ней притороченный к поясу кисет. Не извлекая его наружу, он проник внутрь пальцами… пошевелил ими среди мягкого и сыпучего, прикидывая — хватит ли? Когда он изгонит Духовников из Храма и сам поселится в нём — вот тогда в распоряжении Луция будет сколько угодно горючего зелья. Пока же его приходилось готовить самому, наспех, и Луций ничего не мог с этим поделать — чем больше посторонних примесей попадало в готовое зелье, тем хуже оно хранилось. То, что Луций намерен был изготовить прямо сейчас — скисло и свернулось бы за несколько минут, задумай он запасать его впрок.

Не глядя, он протянул руку — отломил одну из полынных верхушек и тщательно растёр её в пригоршне. Жёсткая шелуха ранила кожу, но Луций уже давно перестал обращать на это внимание. Он осторожно просеивал размятую зелень, роняя её сквозь пальцы — пока не осталась одна тяжёлая, красящая собой складки его кожи, пыльца. Добыв её достаточно, Луций зажал пыльцу в кулаке и зачерпнул из кисета на другою ладонь толику пепла, что поднял с земли в доме старого Линча… в своём теперешнем доме.

Старшина Симон, уже подошедший достаточно близко — догадался, что это такое… шарахнулся прочь, едва не припустившись бежать.

— Куда собрался? — нахмуриваясь, осадил его Луций.

Тот сгорбился и вернулся, остановившись напротив. Плечи его подрагивали.

Тогда Луций с хлопком соединил обе ладони — разом смешав содержимое правой и левой. Какая-то часть ядовитого пепла вылетела наружу и рассеялась тонким облачком на ветру. Симон перхнул горлом и совсем перестал дышать… стоял так несколько мгновений, сдерживая подступающий кашель. Потом не выдержал — закашлялся пригоршню, укрывая лицо рукавом. Его борода утопила в себе ладонь, плечи заходили ходуном…

Тем временем Луций высыпал из ладоней смесь пыльцы и пепла — внутрь сундука. Шелестящее копошение прекратилось на миг… потом вскипело с новой силой. Теперь следовало торопиться.

Симон кашлял, выворачивая натугой легкие. Щёки его пошли пунцовыми пятнами. Это было очень хорошо — слёзы и прочие жидкости тела, необходимые ингредиенты зелья. Пот подойдёт и конский… Глина благословляет лишь пот от тяжкого труда, а никто на свете не трудится тяжелее лошади.

— Дай мне нож свой и свою плоть… — велел возчику Луций.

Казалось, тот уже совсем не понимал, что от него хотят. Но, в перерывах между приступами кашля, сунул руку за пазуху и зашарил там, потом протянул ему нож — костяной рукояткой вперёд.

И Луций накрыл его руку своей… получилось это лишь отчасти — мосластый кулак возчика лишь самую малость уступал копыту его пегогривого. Но от первого же прикосновения щуплых пальцев Луция — кулак здоровяка послушно сжался вокруг лезвия. Луций потянул рукоятку ножа к себе, и тот выдвинулся из кулака своего хозяина с тем скоблящим звуком, с которым клинок покидает ножны… рассекая по пути дубленую кожу ладони. Возчик покорно терпел, только выкашливал из себя стоны. Когда, подчиняясь торопливому кивку, он раскрыл пятерню — кровь брызнула на накидку Луция, на отворот капюшона, часто закапала с Симонова кулака и, наконец, полилась ручьем. Придерживая старшину за крепкое запястье, Луций кое-как направлял эту кровяную лейку. Возчик дёргал рукой, и много крови пролилось бесцельно — на крышку сундука, на землю вокруг него, багровыми кляксами окропило внешние стенки. Но попало и внутрь — в сундуке разом заскворчало, будто плюхнули жира на горячую сковороду. Знакомый синевато‑жёлтый парок заклубился, возносясь, и жарко лизнул ноздри. Обозный старшина сложился вдвое, окончательно переломленный кашлем, и Луций, наконец, отпустил его прочь. Пока Симон был больше ему не нужен.

Запятнанный кровью нож Луций небрежно швырнул возчику во след.

А в сундуке уже кипело — вспениваясь и тут же загустевая.

Вязкая масса, родившаяся от смешанных его руками пяти сущностей мира — усмирённого огнём праха… семени мира сухих, стоящих так, как стоят живые… крови, пролитой покорно… слёз, выточенных болью… пота, выжатого трудом — этот пахучий мед, от которого не отмыть рук, от которого не расклеить глаз и рта не разлепить, которым и поджигают двери Приговорённых, ибо только смешением всех этих сущностей и дышат строгие боги…

Луций опять чувствовал горячие приливы восторга — Дыхание богов опаляет, звук их Голосов внушает трепет… Жар их Взгляда сшелушивает кожу до волдырей, и ужасна участь того, кто поймал этот Взгляд глазами своими…

Из бархатных внутренностей сундука высоко прыгнул трескучий огонь — разбежался по бахроме сорняка, растущего вокруг, дохнул дымом от понуро загоревшегося забора. Жуки, по-прежнему не переставая копошиться и карабкаться один на другого — звонко щёлкали в огне… Потом пламя перелилось через край и закрыло им выход… испепелило их надежду, закончило их эпоху…

— Всё! — сказал Луций, глядя как скругляются деревянные углы, обглоданные огнём. — Конец…

Сундук пылал посреди сорной травы, как огромная головня, и мухи — чёрным столбом танцевали поверх.

Хрипела, задыхаясь Сивая. Сквозь наносимый дым было видно, как маленький перепуганный Уда распутывает постромки, выпрягая её из оглоблей.

Было видно, как кашляет, повисая на хомуте, обозный старшина Симон — столь же маленький и кривобокий. Должно быть — этот дым, клубясь между ними и Луцием, так искажал зрение… или Луций и взаправду сделался сейчас тем огромным, тёмным и безжалостным духом, что жил у него внутри — и он вознёсся над городом, в трещинах каменных улиц которого так же беспомощно копошились никчёмные букашки людей.

Луций глянул себе под ноги — город сейчас и впрямь выглядел тонкой сухой скорлупой, высушенной ветром…, но отсюда, с высоты своего нового роста, Луций уже не видел в этом ничего страшного. Всё однажды истончается до предела, ниже которого лишь чёрная топь, что заменит когда-нибудь это пустое небо. Не было никакого сожаления по этому поводу. Само время однажды — пойдёт трещинами и рассыплется в прах…

…ТАК БУДЕТ ОДНАЖДЫ… — глухо сказал голос-внутри-всего-города.

…Будет… — эхом повторил за ним Луций.

…А ПОКА — МЫ БУДЕМ СМОТРЕТЬ В ОГОНЬ… — решили они оба.

И тёмный дух, стоящий высоко-высоко над всем видимым, вернулся в Луция и улёгся на дно его души — тот вспомнил о близости огня и отступил поспешно, волоча за собой тяжесть кирки и отряхивая жадные искры с тлеющей полы отцовской накидки…

Глава 30 (слюнявая, как мысли о грядущем…)

Обоз ушёл восвояси, не дождавшись своего старшины. Лука, Фома и все прочие лошадники, что ещё ездили с ним по старой памяти, нашли в себе решимость и плюнули на него — похоже, безвозвратно пропившего свою удачу. Опустели разом третья и пятая коновязи, и только три лошади остались полуживые стоять у четвёртой. Служки, что были при постоялом дворе, к ним не подходили даже за постой потребовать. Это ж каким смельчаком нужно быть, чтоб лезть с подобными вопросами к возчику, у которого вот-вот падут кони? А? Вот дураков и не было.

Вид у лошадей и впрямь был страшен. Мылкая пена проступала прямо сквозь шкуру, прежде ладные бабки заострились и выглядели мосалыгами… только собак такими кормить. Гривы у всех трёх встопорщились и поредели. А сивая кобыла ещё и словно враз поседела вся — масть у неё сделалась какой‑то особой, совсем паутинной бледности… Служки так её теперь за глаза и называли — Бледная.

Но за пару дней кони не пали, как им прочили на постоялом дворе… Постепенно, отпиваясь водой и от вольного отъедаясь овсом — они приходили в себя, переставали мучительно всхрапывать по ночам.

И бывший старшина Симон, и кум его Уда — остались в городе. Не умчались догонять обоз, даже когда лошади оклемались. Служки решили про себя, что оба наймутся на Храмовые работы теперь. А куда им ещё? Отпутешествовали своё коники — будут теперь дроблёный камень возить, пока не подохнут… Сойдясь между собой на этом, так они ответили и мальчишке со сквозным фурункулом на щеке, который время от времени забегал на постоялый двор и об этих возчиках выспрашивал…

Сам-то Кривощёкий вполне понимал — дело тут было совершенно в ином… Своим новым вассалам Луций заплатил столько, что те даже удивились поначалу… А потом — когда приказал самые ценные золотые монеты продырявить гвоздём и носить на шеях, вместо нательного камушка — понимающе переглянулись друг с другом.

Несколько дней, пока их новый Хозяин отлёживался, восстанавливая силы, они просидели в кабаке — пытаясь без остатка пропить всё заработанное серебро до воскресенья…, но даже и половины осилить не смогли.

А в воскресенье, прямо с утра — Кривощёкий вновь явился к пьющим, но не хмелеющим мужикам, и украдкой от других трактирных сидельцев дал обоим по хорошему шматку мятой глины, который Хозяин Луций сам лично, прямо на его глазах, и опятиуглил… Они втроём жевали эту глину, и держали малую толику под языком, как было велено… и когда кабацкий люд нутром почувствовал неслышимый Зов и толпой повалил к Колодцу — остались одни в опустевшем трактире… пересчитывать непотраченное серебро.

Если до этого момента Кривощёкий, приставленный следить за ними, ещё мог подозревать, что возчики решат не искушать судьбу и всё‑таки смоются подобру-поздорову, то теперь он видел доподлинно — Хозяину удалось купить их преданность. Даже наконец смертно захмелев, оба не обронили ни единого недовольного слова, когда Кривощёкий в очередной раз прибежал к ним передать новый приказ Хозяина. Было похоже, что эти двое просто уже не могли больше ничему удивляться — Симон равнодушно кивнул и поднялся с бочки, жестом поманив кума за собой. Уда подтянул вожжу, которой был перепоясан, наскоро закинул в рот последние лакомые куски, ритуально харкнул в сковороду и последовал за бывшим старшиной… Хотя, как показалось Эрвину, и без особой охоты…

Что там на этот раз затевал Хозяин, зачем послал его за возчиками — Кривощёкому так и осталось неведомо. Хозяин Луций выслушал его вкрадчивый доклад и отослал прочь, поручив задание не столько сложное, сколько непонятное:

— Дуй в мастерские… Пройдись там, покуда в городе нет никого. Котел нужен медный… обязательно медный. Такой, и только такой… ты понял? И ещё две железные спицы где‑нибудь раздобудь — те, которыми старухи платки шерстяные вяжут. Не новые только — чем ржавее, тем лучше…

Кривощёкий поклонился — поспешно, чтоб Хозяин не заметил, какое облегчение в глазах у него тут же промелькнуло. Хватит, хватит с Эрвина злых чудес! Появились у Хозяина новые помощники — вот пусть они эту кашу теперь и расхлёбывают. Им это и по плечу, по чину — такие лбы, как у них, ещё не всякой кувалдой и прошибешь. А Эрвин… что Эрвин? Ну, нет у него пудовых кулаков и такого крепкого лба — так что ж? Зато есть прыткие ноги и нос, способный ловить переменчивый ветер — вот, в чём его сила…

Машинально проверив, на месте ли на груди под рубахой его собственная золотая монета, Кривощёкий со всех ног кинулся искать то, что было велено.

Спицы Эрвин спёр походя — прямо из вязания, оставленного какой-то старухой на скамейке. Ему даже шаги для этого замедлять не пришлось. С медным котлом оказалось сложнее… ни у жестянщика, ни в бывшем литейном, где раньше делали, а теперь только чинили стальные толстостенные казаны — ничего похожего, увы, не нашлось. Эрвин последовательно обыскал несколько оставленных без присмотра цехов на Ремесленной, пока не надоумился побежать на Базарный Ряд, где подле прилавка зеленщика и впрямь отыскалась полукруглая жаровня, вмурованная в невысокий кирпичный очаг, выложенный не в самой лавке, а снаружи. Помнится, в обычные торговые дни зеленщик жарил в ней тыквенные семечки для продажи горячими, по два медяка за кружку. Неплохой, должно быть, выходил гешефт — если учесть, что ломтики тыквы, томлёные в меду брали куда охотнее, а семечки, которые не удавалось никому впарить, всё равно летели в поганое ведро…

Изнутри жаровня была вылужена оловом — поди-разбери, медная она или нет… Но едва заметный налет зелёной патины на прокопчённых насквозь кирпичах — там, где в трещины изредка прорывалось пламя — подсказывал Кривощёкому, что он не ошибся с выбором.

Он поискал, чем бы разворотить кладку, и вскоре нашёл густо вымазанную сажей кочергу. Пока он хлестал ей наотмашь, пытаясь этим упругим клювом раздолбить непоколебимый спёкшийся кирпич — жаровня гудела на всю округу, будто всамделишный колокол. Ни единой искры не высекла кочерга, даже когда Эрвин безнадёжно промахивался, и удар приходился прямиком по металлическому ободу, которым эта посудина выступала над кладкой. Это тоже было добрым знаком! Волопайский пацан Эрвин ни дня не проработал в Ремесленных Мастерских в отличии от покойного Курца, но и он околачивался возле них достаточно, чтобы знать — чистая медь не искрит даже под самым тяжелым молотом.

Наконец, его изнурительный поединок с жаровней зеленщика всё‑таки принёс свои плоды — один из кирпичей раскололся напополам и отошёл от медного обода достаточно, чтоб Эрвин смог запихнуть между ними кочергу. Он принял расшатывать кладку, налегая на пружинистую железяку, как на рычаг. Вскоре весь очаг закачался, будто гнилой зуб. К тому времени Эрвин уже основательно взмок. Кочерга — и та согнулась, превратившись в скрученную вдоль оси закорючку. Пока не посыпались кирпичные половинки, Эрвин уже утомлённо прикидывал — не отступиться ли… Конечно, времени на поиски уже почти не оставалось — вот-вот Глина отпустит людей, и они толпами побредут в разные стороны прочь от Колодца. Но в конце концов Хозяин мог бы просто купить себе котёл, если он так ему нужен. При его-то деньжищах — мог заказать в мастерских, и сделали бы какой хочешь… хоть медный, хоть из чистого золота.

«Так трудно стало воровать! — неожиданно для самого себе подумал он, пока выковыривал из кирпичного жерла увесистое медное полушарие. — Такое чувство, будто я один за всех четверых деньги зарабатываю!»

Но справившись с грудой кирпичного боя, в который превратился очаг зеленщика, и упаковав жаровню в подобранный тут же мешок, он погнал прочь от себя эти крамольные мысли. Хозяину виднее… так что не стоит слишком много рассуждать и, вообще, задаваться вопросами. Луций был самым щедрым хозяином на свете, раз посулил Кривощёкому то, о чём он сам в свою дюжину лет и мечтать-то даже не смел.

Эрвин сладко прикрыл глаза, припоминая вчерашние обещания… Когда Хозяин Луций, новый Наместник, воцарится над городом — быть ему, Эрвину, известному в городе как Кривощёкий, бессменным и вечным квартальным старшиной! Над всей Волопайской стороной, разумеется…

Закинув мешок через плечо, он сломя голову нёсся назад вдоль улицы… и уже представлял себе высокий дом над Свайным — конечно же каменный дом, не избу… добротный, а может, и двухэтажный. Дом будет весь обнесён стеной, как у того купца с голокожими псами. У Эрвина стена тоже будет высокой, но в меру — только чтоб окна первых этажей скрыть от чужих завистливых глаз, а из окон второго был бы виден лог и его противоположный городской берег. Разумеется, его дом должен быть самым высоким на Волопайке, так что строить новые дома выше одного этажа или надстраивать старые он запретит же первым делом…

Он так и пробегал перекрёсток за перекрёстком — на ходу подмечая в чужих домах и дворах интересные детали, которые обязательно воплотит у себя, как только придёт его время. Ношу свою он старался держать коротко, перехватив мешковину около самой жаровни, но та всё равно своевольничала — моталась на плече из стороны в сторону, беспрестанно поддавала ему по заднице.

Наверное, пока он добежит до конца Ремесленной, там будет такой синяк, что без нужны и не присядешь потом.

Но всё это станет неважным, когда, наконец, придёт его время… Он будет смотреть на город сверху — мощёная дорожка пойдёт от самого крыльца к Свайному мосту… который скотники, оставшиеся без работы, восстановят по его приказу… ибо нельзя же, чтоб квартальный старшина давал круголя через городскую дамбу! Хозяин конечно же даст ему право нанимать прислугу, а может даже отрядит для строительства подневольных каменотёсов. Они ведь все разом станут подневольными, едва Хозяин воцарится… Кривощёкий на бегу даже попытался прикинуть, кого из своих волопайских мужиков можно будет поставить над каменотёсами, следить за постройкой моста и дома…, но вот так, сходу — ни на кого не подумалось. Отца своего Эрвин и в глаза никогда не видел, а возвышать дядьёв, которые до сих пор время от времени подкидывали ему пенделей по поводу и без повода — Кривощёкий, конечно, и не подумает.

Если нет надежды на старую родню — стоило завести новую. Наверное, ему нужно будет заранее выяснить на Волопайке имена тех, чья дочь к нужному времени окажется не слишком старой для него. И, к тому же, будет не слишком соплива — чтоб не ждать, пока она созреет, да потом ещё и уламывать… ведь всего через пару-тройку лет Эрвин и сам уже войдёт в тот возраст, когда ему захочется бабу.

Да, пожалуй, до той поры он ещё успеет выбрать себе что-то подходящее…

Особенных красавиц на Волопайке отродясь не водилось, но Кривощёкому и не нужна была красавица. Зачем? Ночью на ощупь — они, должно быть, все одинаковые. А вот симпатичных девок, презрительно воротящих взгляд от его поганой щеки, Эрвин терпеть не мог. Этаких-то цац — он сразу же отправит месить босыми ногами глину для стройки. Да, точно… Пусть все более‑менее породистые кобылки хоть разок поработают как порядочная лошадь, и устанут так, как устают лошади, не понаслышке знакомые с кнутом. Вот тогда Эрвин и сам посмеётся над ними с высокого своего крыльца.

Будут ещё его уговаривать, чтоб хоть мельком посмотрел на них — босых и потных, до макушки забрызганных известью и заляпанных мытой глиной выше крутых своих бёдер… Эрвин заранее ухмыльнулся, проворно убираясь с дороги, чтоб не попасться под копыта цокающему навстречу жандармскому разъезду.

Нет, совсем не нужна ему будет симпатичная баба.

Куда лучше подойдёт какая‑нибудь простушка… не совсем уж образина, нет… чтоб подвластные ему Волопайские не вздумали украдкой не прыскать в рукава, когда увидят их вместе — в конной пролётке на пути к новому Свайному мосту. Не такая, чтоб первой мыслью, пришедшей на ум, было бы: «Вот же… ну и подобралась парочка!» Но сойдёт и рябая дылда — была б только мягкая в нужных местах.

«Стой-ка… — осенило его, когда жаровня в мешке в очередной раз наподдала ему сзади. — А разве у Шишы Сыромятного он не сможет выбрать для себя кого-то из пяти Шишиных дочерей-погодок?»

Шиша был вроде него самого. Волопайский житель, но граничный — дом косил обветшалой крышей совсем недалеко от лога. Дочери у него тоже были как на подбор — все пять кривоватые хребтом, одно плечо ниже другого. Не настолько, чтоб считаться горбуньями, но вполне достаточно, чтобы начисто отвадить хоть сколько‑нибудь разборчивых женихов. Сам-то бобыль Шиша — тоже был не-рыба-не-мясо, ни как мужик, ни как хозяин… Зато был вдов, так что не следовало опасаться прибавки к приданому в виде сварливой тёщи…

«А ведь это будет хорошим ходом, умным!» — соображал на бегу Кривощёкий.

Ведь как ни крути, нет и не будет у него родственника более покладистого и преданного, чем Шиша Сыромятный — неярко живший мужик, которому вдруг так удачно посветит пристроить замуж какую‑нибудь из дочерей, с младенческих лет несъёмным хомутом висевших у него на шее. Тем более, когда этих хомутов целый пяток — так, что от них уж вся шея в мозолях. Такой и воровать у состоятельного зятя не станет слишком уж рьяно — у дочери же, считай, крадёшь, не у чужого человека! Пожалуй, Шише можно будет и надзор за строительной артелью поручить. Даром, что он рохля — орать и грозить лодырям палкой с безопасного расстояния каждый может со временем выучиться…

Ай да, Эрвин, ай да голова. Хорошо варит котелок-то — не смотри, что с одной щеки помятый… И вроде бы, во дворе у Шиши он как-то уже примечал двух его средненьких Сыромятин — чуть постарше самого Эрвина и, судя по оттопыренным в положенных местах платьям, с выменем курносым и дерзким, как у козы… Эрвин на бегу даже слюну пустил — пришлось останавливаться на углу, переводить дух да сплёвывать… Из них, что ли выбирать? Младшенькую? Или ту, что чуть постарше? Шиша вряд ли станет хоть минуту кочевряжиться… Или — может обоих сразу взять к себе в дом, кто ему запретит-то?

И Эрвин Кривощёкий всерьёз задумался над этим последним, самым соблазнительным вариантом… да так крепко, что едва не сунулся наперерез целой ватаге Землекопов, которая по очереди, группами по пять человек, переходила улицу за спиной у ещё одного жандармского разъезда, направляющегося к Громовому Тракту…

Что‑то слишком уж много патрулей для воскресенья! Разъезжаются от Площади… от казарм.

«Ищут кого‑то, что ли?» — несколько отрешённо успел подумать Эрвин, прежде чем его окликнули:

— Эй, пацан!

Эрвин едва сдержался, чтоб немедленно не броситься наутёк, как уличённый в краже котяра… Но, всё-таки не побежал — на поясах у нескольких Землекопов тихонько озвякивали на ходу пятихвостые связки цепей. Вроде самая обычная снасть для работы в Храмовом Колодце, вот жандармы и проскакали мимо ватаги без всяких возражений. Им что, глянули с высоких сёдел, увидели, что мужики в робах — значит, на работу идут. Такими снастями подземные копатели страховались на лестницах, ведущих вниз по вертикальным стволам — перещёлкиваясь ими со скобы на скобы, с крепи на крепь. Но Эрвин хорошо знал, на что подобная связка была способна. Умело брошенная в ноги убегающему и раскручиваясь пятью хлёсткими хвостами в полёте — запросто могла раздробить колени или хрупкие кости лодыжек. Однажды Эрвин самолично видел такое, а потому — убегать не рискнул.

— Ась… — вопросил он — в никуда, старательно изображая из себя придурка. И даже головой завертел — будто пытаясь угадать, с какой стороны его позвали.

Глава 31 (поганая, как похороны друга, которые прошли, а я там не был…)

Тем же днём только немного за полдень, едва Глина перестала дышать и отпустила народ от Колодца — всё-таки пролился над городом так долго ожидаемый всеми дождь… За косыми его струями смыкающиеся улицы еле-еле просматривались в обоих направлениях, но всё ещё были ожидаемо-пусты.

За то время, пока возчики перевязывали упряжь, сноровисто впрягая всех своих лошадей в одну тройку, вода поднялась выше тротуаров. Никем не замеченный, Луций выбрался из-под мокрой тени бурьяновой чащи, со всех сторон обступившей его логово. Его заметно пошатывало от голода — несмотря на явную завышенную цену тех блюд, что Кривощёкий исправно таскал ему из трактира, Луция тошнило уже несколько дней кряду, и он так и не смог заставить себя съесть ни кусочка… Конечно, он был совсем не в духе сейчас. Но тянуть дальше не стоило.

Ремесленная тонула, начисто залитая дождём — летела по наклонной мостовой серая пузырящаяся вода. Омывая расколотые стены его бывшего дома, ручьи с журчанием затекали в подвал, закручиваясь водоворотами около низкого окна, за которым Луций совсем ещё недавно драил опостылевший чан…

«Да нет же… — равнодушно поправил он самого себя. — Давно… Давным-давно…»

Время вело себя, совсем как этот дождь — то и дело меняло направление, то моросило, то секло струями… и в эти несколько минувших дней вполне могла уместиться теперь целая человечья жизнь.

Сам то и дело утопая по щиколотку, Луций вышел встретить своих новых помощников прямо на Тележный спуск. Топать пришлось довольно далеко…, но он пока не собирался раскрывать тайны своего убежища никому — кроме, разве что, Кривощёкого… Возчики, едва завидев его невысокую фигуру среди дождя, молча отсели на передок — предоставив Луцию возможность вольготно устроиться среди складок подмокшего войлока около заднего борта. Там, облокотившись хребтом на ёрзающую туда‑сюда жердь, Луций и сидел — пока кони месили копытами грязь и окольными путями выволакивая порожнюю телегу в то место, куда их обычно отправляли гружёные скорбным грузом…

В этом городе умерших по-прежнему предавали земле…, но взрослые горожане, в отличии от Луция, ещё помнили времена, когда это делалось совсем иначе. Говорят, вот как это было — за чертой города, где рассыпались в траве остатки стен старого порочного храма, который в своё время строили ещё отцы-основатели, раньше располагалось кладбище… то странное место, где каждому новому покойнику рыли его собственную Похоронную Яму.

«Дикие люди… дурные нравы…» — уклончиво говорили о таком старом и странном способе Духовники, когда читали ребятишкам из Чёрной Книжицы.

Те времена уже миновали безвозвратно, и теперь ни одному инструменту, не благословлённому Духовниками, не дозволялось терзать землю, зарываясь в неё глубже, чем погружается лемех плуга при пахоте. Так что, собираешься копать водяной колодец, чтоб поить скотину — плати Духовникам. Задумал рыть погреб — опять же плати. Последнее время с этим стало совсем строго — даже за самовольно вкопанные столбы для новых ворот Духовники могли приговорить дом столь же быстро, как за перекрещённые балки. Исключений не делали даже Волопайке, где всегда смотрели сквозь пальцы на любые новые городские законы.

Отец, бывало, рассказывал Луцию о тех временах: когда на центральной площади города начали копать Храмовый Колодец и углубились уже достаточно глубоко — то пробили там какую‑то водяную жилу. Сначала затопило сам Колодец, но его быстро откачали и укрепили ствол смесью смолы и каменной крошки. Тяжёлую и мылкую воду сливали в лог — этим и объясняется его теперешняя отвесная глубина и топкое дно… Потом потревоженный грунт пополз, и кладбище ушло под землю. Не в один день, конечно… Первым обвалился сам старый храм, и Духовники тут же объявили его порочным. Постепенно — видя, как кренятся надгробья, горожане принимали на веру новые ритуалы и учились правильно пятиуглиться… Кто-то, конечно, возражал…, но все их захоронения, что были греховно помечены деревянными крестами — утопли раньше прочих. А вот тяжёлые каменные изголовья, установленные праведникам нового порядка — наоборот, будто бы плавали по поверхности топкого глиняного озера, медленно-медленно, буквально по ногтю за неделю, но всё‑таки глубже и глубже в него погружаясь.

«Рано или поздно, но Глина примет в себя всех! Без всяких исключений!» — так твердили Духовники, и это оказалось правдой.

Отец рассказывал, что именно после этого случая Городские Головы и признали власть Глины окончательной и призвали всех горожан склониться перед Колодцем. И город перестал быть ремесленным… перестал быть Вольным. Говорил, что ещё и двух десятков лет с той поры ещё не прошло…. Да, странно текло время под этим дождём — Луций уже почти забыл о всех, кто сгорел в пылающем доме, но эти отцовские слова почему‑то помнил отчётливо, как только что произнесённые.

Теперь на том же привычном людям месте — вечно раскисал неширокий, шагов двадцать в поперечнике, кратер… до краёв заполненный жидким и вязким. И людей теперь хоронили, как положено — без разбору отдавали тела Глине, а уж та прибирала их по своему усмотрению. Должно быть, похоронная Яма не слишком уступала по глубине самому Колодцу — за неполных два десятка лет столько покойников съехали в неё по наклонной доске вперёд ногами, что без сомнения заполнили бы своими телами любую дыру в земле, если б та имела осязаемое дно.

Хотя, кто знает — может и впрямь Глина растворяет в себе тела, оставляя навеки твёрдыми лишь людские головы. Ведь откуда-то даже их равнинном краю появляются в земле странные, почти круглые камни. Говорят, что изредка они даже сохраняют часть черт с тех сторон, где у них когда‑то были лица…

Мать не пошла в Похоронную Яму — сгинула в огне, развеялась тем прахом, от которого болеют лошади…

И отец — тоже не достался Яме… Отец же был шахтным мастером, в шахте он и пропал… И что вообще делал этот человек в нашем городе — среди ровных как стол полей, где даже уголь для печей и каминов был только привозной, или древесный? Насколько знал Луций — отец никогда не числился среди уроженцев города. И никогда не пытался сойти здесь за своего — настолько, что нарёк сына странным для местного уха чужеземным именем, которое даже тётка Хана долго не могла толком запомнить. Как он встретил в этом городе молодую смазливую бабёнку, которую потом и обрюхатил? Луций теперь старательно кривил рот, когда в голове вдруг всплывало заплаканное лицо матери, или даже просто вспоминалось само это слово…

Ехали долго — так что Луций успел вдоволь подумать о всяком таком… К его облегчению, воспоминания всё же были не так глубоки, как Яма, к которой они ехали. А мысли и вовсе оказались слишком непоседливыми — едва тележный обод налетал на камень, они тотчас прыскали по сторонам, будто стайка напуганных воробьёв… и исчезали они так же бесследно, как однажды исчезли и воробьи из этого неба.

Под дождём окольная дорога мгновенно раскисла. Телега и так вязла в ней, да ещё и лошади постоянно артачились — после той памятной поездки все три коняги стали странно реагировать на чавканье грязи у себя под копытами. Бледная кобыла — роняла голову к самым копытам глазом и отводила на сторону хвост, когда ей чудилось, что хлябь земная вот-вот опять расступится… Её даже пришлось перепрячь в середину, на место коренной. Ревнивый Уда то и дело охаживал свою кобылу вожжами, будто мстя ей за что-то… Симон — тот сидел молча и криво, опираясь одним сапогом о подвижную оглоблю. Когда прибыли на место, и перед лошадьми вспучились травяные гривы, что кольцом окружали Яму — он спрыгнул, схватил битюга под уздцы, и осторожным шагом подвёл всю упряжку на самый край.

Пегогривый конь, что тянул с этой стороны — мучительно косил туда глазом и раздувал ноздри…

Когда Луций распорядился, что им надлежит сделать — ни Симон, ни даже Уда, не стали терять время на охи и ахи. Они молча развернули телегу задком к глиняному озеру, как всегда поступали городские возчики, когда свозили к Похоронной Яме очередного покойника или целую покойницкую партию. Потом, обойдя телегу, они поочерёдно опятиуглили каждое тележное колесо и каждое лошадиное копыто… как будто в такой дождь, да ещё в Воскресенье, кто-то мог увидеть их здесь и всполошиться раньше времени. Луцию было плевать, но он особенно не возражал — пусть скрытничают, и пусть истово соблюдают Ритуал, если им так спокойнее. Тому, что они собирались сделать дальше — всё равно невозможно было подобрать оправданий, если их заметят…

А дальше они делали вот что — выбили шкворни из оглобельных шарниров, и отцепили телегу, соединив свободные концы оглобель поперечной жердью‑волокушей. А уж к той — закрепили железную цепь с трёхрогой «кошкой» на противоположном конце. Потом Симон, опасно утопая сапогами с близкого краю — повёл освобождённую от телеги конную тройку вокруг Похоронной Ямы, оставив «кошку» на попечение Уды. С ими брошенной телеги Луций наблюдал сквозь дождь, как он разворачивает лошадей к Яме хвостами, и как понукает их. Звеня, начала разматываться цепь… «кошка» пошевелилась в грязи и вдруг прыгнула следом за цепью — сразу угодив почти в середину кратера и моментально утопнув в нём.

Луций поспешил привстать в телеге, чтобы плюнуть туда же… и плевок был ритуальным, естественно…

Но ни первая, ни вторая попытка ничего не дали — каждый раз цепь выматывалась из Похоронной Ямы и выволакивала трёхрогую снасть пустой. Тогда возчики менялись местами — Симон, не жалуясь и даже не обращая внимания на дождь, вёл упряжку вокруг кратера, а Уда бежал сторожить «кошку», чтоб та раньше времени не уволоклась следом за лошадьми.

На третью проходку «кошка» вывернула на поверхность глиняного озера какого‑то тощего шаромыгу… видимо, брошенного в Яму совсем недавно. Его оттащили поближе к краю — чтобы случайно не зацепить в следующий раз. Там Симон попятил лошадей задом, а Уда, дёргая за вожжу, которой заранее законтрил «кошку» — извлёк острие одного из крюков, застрявшее меж тесных рёбер мертвеца.

Это было всё равно, что наугад таскать сонных лягушек из переполненного болота — в поисках той одной, предназначенной для поцелуя… Луций криво усмехнулся — почти не сомневаясь, что лишь пятый заход покажется на поверхность с тем уловом, который и был ему нужен. Дело совсем не в «свежести» трупа — глиняная тесто и не будучи Священным настолько хорошо прекращала всякие процессы гниения, что даже утопленника-почтмейстера и того не раздуло было в ней сильнее прежнего.

А что до Курца…

Их ватажника предали Глине далеко не вчера, и его тело, конечно, не плавало до сих пор где-то у самой поверхности… Но ведь Курц и при жизни был мелким хером, мелким даже для своего возраста. Луций с Эрвином ведь просто так дразнили его поначалу — пока это прозвище не приклеилось намертво и не стало тому вместо имени. Так что, если во время похоронного обряда Духовники к не привязали ногам Курца чего-то тяжёлого, то его тело вряд ли погрузилось в вязкое Лоно Матери‑Глины настолько, чтоб достать его не хватило длины цепи.

Четвёртый проход приподнял над глиняным зеркалом явно старушечью ногу… и расторопный Уда вовремя успел сдёрнуть кошку, пока тело старухи не зацепило как следует и не поволокло. Лишь на пятый раз — Луций криками и понуканиями заставил возчиков утопить «кошку» поглубже — цепь потащила наверх что-то похожее… По крайней мере, тот тугой волдырь, что вспучился на поверхности Ямы вокруг натянувшейся цепи — хотя бы приблизительно напоминал двенадцатилетнего пацана своими размерами.

Кто-то вдруг протяжно завыл с того берега… и Луций, обернувшись, увидел тощего пса, заламывающего высоко кверху острую морду. Его было почти не различить за переменчивыми струями — когда Уда в сердцах запустил в пса каменюгой, тот отбежал на несколько шагов и совсем пропал из виду…

Сначала лошади тянули бодро… потом всё чаще начали оскальзываться копытами. Два битюга, работающие пристяжными — упирались, что было сил, полосуя свои крупы мускульными жгутами…, но Бледная кобыла всё равно не справлялась, выдыхалась на месте коренной. Под завывания Уды с того берега, Симон стегал её, вовсе не щадя. Лошадь уже в истерике затанцевала промеж понурых битюгов, завыделывала безумные вензеля копытами, прежде чем цепь снова подалась. Луций даже прижмурился, представив — как в глубине, среди липкого месива, медленно и постепенно переворачивается тело, уже, казалось бы, безвозвратно впаянное в глиняный пласт.

Орали возчики, уже не таясь… хрипели кони. Трудно, трудно быть ловцом человеков!

Но вот лоснящимся плавником поднялось над Ямой согнутое колено… вот выметнулась и опять упала тонкая мальчишеская рука — словно Курц сам пытался плыть к ним в грязи. Цепь волокла его лицом вниз, дважды вокруг него перехлестнувшись. Тело накрыло собой «кошку» — Луций отсюда не видел, за какое место она его зацепила. Хорошо бы хоть не за морду… Луцию совсем не улыбалось верховодить целой ватагой Кривощёких… и одного-то много.

Влекомое цепью дальше и дальше, это небольшое по размерам тело всё‑таки докувыркалось до самого берега — и там одним рывком выволоклось на край, размазывая глиняный берег так же рьяно, как недавно Симон подбирал куском хлеба кручёное с чесноком сало со сковороды. Едва подумав так, Луций снова почувствовал подступающий приступ тошноты.

Тело на берегу пока казалось совершенно бесформенным, лишенным малейших черт… Так выглядела бы кукла — только что слепленная, пока ей еще не вставили фарфоровых глаз и не поработали резцом над физиономией. Вместо резца был дождь — сёк и сёк тело сверху, постепенно очищая его от лоснящейся глиняной кожуры. Скоро обнажился под струями покатый упрямый лоб, отделились от головы и разом оттопырились уши. Одно из ушей было явно сломано… говорят, так часто бывает у удавленников — когда их душат полотенцем, перехлестнув им поперёк морды…

«Ничего… — подумал Луций, почти утешая это тело, что валялось сейчас перед ним, — У тебя ещё будет возможность поквитаться с ними… мой верный пёс».

Тело Курца выслушало это обещание. Потом в нём почудилось какое-то движение… тело будто бы вдохнуло, истомлённо приподняв ключицы. Но это, конечно, было не так — оказавшись на воздухе и выравнивая давление, оно постепенно надувалось плотным животом, до самого горлышка заполненным глиняной сметаной. Глядя на эти послесмертные движения, ещё Луций подумал, что если сейчас один из багров случайно пропорет Курцу кожу на животе — то фонтан ударит куда выше лошадиных голов…

Снова завыла собака, теперь совсем уж невидимая — пока они маялись и вдоль-поперёк якорили Яму, уже успело свечереть, и без того приглушённый дождём день стремительно тускнел, растворялся в небе. Уда наудачу швырял булыгами куда-то в сумерки… они звучно шлепали в них, расплёскивая жидкое, и вой после каждого неудачного броска смещался то вправо, то влево… и всё никак не ослабевал. Дождь усилился — замолотил мокрыми кулаками по капюшону, вминая брезент. Симон стоял над телом Курца — склонив голову, как гранитная статуя.

— Грузите! — велел Луций, когда сомнений в том, что этот глиняный Голем и есть старина Курц, уже совсем не осталось…

Глину уже целиком смыло с лица… только глазницы, залепленные вязким, ещё истекали тягучими рыжими слезами.

Под непрекращающийся тоскливый вой, возчики поддели тело баграми за распахнутые одёжные лоскуты — старались быть почтительными с покойником, насколько это возможно, и вроде нигде не продырявили самой шкуры. Теперь тело лежало на двух древках, как на носилках… и глиняный шликер стекал с него, неопрятной кляксой расплываясь понизу. Когда тело наконец подняли, чтоб унести на телегу — на побитой дождём траве остался его размазанный распростёртый контур.

К счастью, у дождя оставалась еще целая ночь, чтобы как следует прибраться за ними.

Совсем ни к чему ещё кому-то из горожан узнать, что из Похоронной Ямы сегодня кого-то выудили.

Глава 32 (всесильная, как денежная мзда, обро́ненная под ноги…)

Эрвин Кривощёкий всегда был уверен, что отлично умеет изображать из себя дурня… однако этих землекопов его ужимки совершенно не убедили.

Недобро на него поглядывая, мужики разошлись широкой цепью и как‑то сразу отрезали Эрвина от той части улицы, где начинались дома городской бедноты, разделённые дырявыми заборами — извечный путь для мальчишеского бегства. Пуститься от землекопов наутёк вдоль по тракту — было бы чистым самоубийством. Сколько бы он успел пробежать? Эрвин сразу представил себе, как его догоняет одна из этих цепных связок — перехлёстывая ноги под коленями и роняя его лбом об мостовую… и судорожно сглотнул.

Похоже, что над этой пятёркой верховодил вон тот здоровенный горбун — намётанным взглядом Кривощёкий сразу опознал его, как самого опасного. Несмотря на кривую шею, полностью утонувшую в плечах, он всё равно оставался куда выше, чем любой из окружающих его землекопов. Из‑за громадного роста, непропорционально укороченного этим шейным горбом, или же из‑за широкого плоского лба — в его облике Эрвину почудилось что‑то бычье, совершенно неукротимое.

— Ты чего это здесь отираешься? — голос у горбуна оказался напрочь сорванным — как у старого пса, излаевшегося до полусмерти… и при этом странно знакомым… Да, Кривощёкому точно уже приходилось где‑то слышать этот высушенный хрип, от которого волосы на макушке у Эрвина вдруг сами собой вздыбились изатрепетали.

Эрвин попытался слабоумно улыбнуться в ответ и сходу приплести что‑нибудь такое, после чего горбун разом потеряет к нему всякий интерес, и он удостоится разве что пинка, сгоняющего его с дороги, да попутной фразы «А ну, пшёл отсюдава…» вдобавок. Во время их с Луцием Базарных набегов, Эрвин такое проделывал без малого тысячу раз…, но сейчас у него почему‑то ничего не вышло — губы как-то странно и непослушно тянулись, словно были резиновыми, а потому вместо улыбки выходил какой‑то виноватый, обескураженный оскал. И без того чем‑то встревоженный горбун, только поглядев на эти гримасы — разом сделался мрачнее надвигающейся на город тучи:

— Ещё и рожи мне вздумал корчить?

Кто-то из подручных горбуна, не тратя времени даром, залепил Эрвину подзатыльник. Кривощёкий, хоть и был привычен к побоям, но почувствовал себя так, будто его с размаху огрели лопатой. Растерявшись, он прозевал очередную возможность сойти за умалишённого — не догадался тут же полететь с копыт и приземлиться мордой прямо на оставленный жандармскими лошадьми шматок, свежий совсем, ещё даже дымящийся…

Всё-таки пытаясь играть привычную роль, он ойкнул и согнулся в три погибели, зашуганно прикрыв башку краем мешковины… хотя и сам понимал, что получается у него из рук вон плохо.

— Припадочный какой-то, видать… — всё‑таки засомневался один из Землекопов.

— Ничего! Сейчас быстро ему кукушку на место поставим… — не согласился с ним горбун. — А ну, звездани-ка ему ещё разок!

Бить его, однако, больше не стали — просто схватили за шиворот и поставили прямо, предварительно встряхнув с такой силой, что только зубы чакнули…

— Все людишки, значит, от Колодца идут-бредут как могут…, а этот — к нему, да ещё в припрыжку! — подозрительно просипел горбун, наклоняясь над ним. — Ты что, пацан, совсем стороны попутал? Зова не услыхал?

— Как это? — вполне искренне опешил Кривощёкий. — Дядька, да ты совсем ли в уме? Как можно Зова не слышать?

— А там у тебя что? — Эрвина требовательно потянули с другого боку, всё‑таки заинтересовавшись его ношей.

Кривощёкий попытался вцепиться в мешковину и не отдать, но её выдрали из пальцев, особо с ним не церемонясь. В ужасе зажмурившись, Эрвин услышал, как мешок перевернули и вытрясли. Медная жаровня со всего маха грянула о булыжник… и две вязальные спицы тоненько дзынкнули, просыпавшись поверх. Ничего больше в мешке не обнаружив, разочарованные Землекопы вновь дали Эрвину леща — на этот раз ему прилетело своим же скрученным в жгут мешком поперёк шеи.

— Что это ты с собой таскаешь? Не тяжко с таким бременем бегать-то, а пострел? Где взял?

Всё это слишком походило на обвал — дом, уже построенный его воображением, вот‑вот развалится всеми высокими этажами и, конечно, погребёт под собой Эрвина, столь беспечно и глупо вляпавшегося… Куда он только смотрел? Почему издали не уступил землекопам дорогу? Почему не спрятался тут же, едва их завидев? Эрвин уже готов был бухнуться перед коричневыми фигурами на колени и во всём признаться, но каким-то совершенно нечеловеческим усилием сумел взять себя в руки.

— Вы чего, дядьки?! — плаксиво заблажил он из‑под растопыренных локтей. — Чего дерётесь-то? Вон, посудину мне помяли… Хозяин теперь всю душу из меня вытряхнет…

— Какой-такой хозяин?

— Так зеленщик же… — Кривощёкий не успел придумать иного, чего бы им сбрехать…, но и такая полуправда тоже вполне годилась — вряд ли её станут всерьёз проверять.

— Имя как?

— Моё?

— Хозяина твоего!

А если и станут… то — какая уже будет разница? Пять бед — один ответ…, а на пяти ногах — порой и вперёд лошади ускачешь… Сейчас куда важнее было — врать как можно более уверенно:

— Так и зовут — Бова-зеленщик! — ответил он, деланно храбрясь. — Он лавку держит на Базарном ряду, с дальнего краю… Вы чего, дяденьки? Сироту ведь обижаете! У меня папка при храме работал…, а как от каменной грыжи помер, так мамка меня в работники Бове-зеленщику и отдала…

— Знаешь такого? — спросил хрипатый горбун у того, кто держал Эрвина за шиворот… и по тому, как сперва натянулся, а потом приослабился воротник Эрвиновой рубахи, Кривощёкий понял, что землекоп пожал плечами:

— Да, вроде слыхал… Жирный такой. С тремя подбородками — дольками, что твоя тыква… — Кривощёкому не то, чтобы совсем уж не поверили…, но всё ещё не отпускали — так и держали, перекручивая в кулаке рубаху. — Хозяин-то твой, поди, только‑только от Колодца домой телепает! А ты — успел уже туда‑обратно сбегать?

— Так он мне ещё со вчерась наказал — отнести посудину в ремонт на Ремесленную… — заныл Эрвин. — Да я… позабыл! Вот и пришлось со всей мочи бежать, пока он не хватился… Он же, как Колодцу денег отдаст — сам не свой становится!

— А спицы зачем? Тоже скажешь, что это хозяин твой вечерами вяжет?

— Это ж маманькины… Она давно хотела отдать их в каменном масле прокалить, чтоб не ржавели так…, а то всю пряжу рыжим красят. Вот я и решил их вместе с хозяйской посудиной мастерам подсунуть — мол, заодно… Дяденьки… вы только ему не говорите, а то прибьёт!

Кто-то из землекопов в сомнении перевернул ногой выпавшую из мешка жаровню — та снова загрохотала краями по булыжным лбам.

— В ремонт, говоришь, тащил? А какая у ней поломка? С виду — даже не дырявая, целая…

— Чтоб в кислоте почистили… Сверху-то я отскрёб, да не помогло — масло в поры въелось и подгорело там, вот семечки и горчить стали. — Эрвин уже оправился от первого потрясения и врал теперь легко, самозабвенно. — Мне хозяин-то вчерась говорит: «Что-то плохо семечки берут! На той неделе на шестнадцать грошей наторговал, а на этой — восемь только…» А потом спрашивает: «Уж не сам ли их у меня таскаешь?»

— А ты — таскаешь? — понятливо оскалились на него землекопы.

— Ну разве чуть-чуть только… не больше, чем другие работнички. Верите или нет, но даром — и то больше раздаю.

— Зачем это?

— По Базарному иной раз прощелыги ходят — не угостишь такого горсточкой, так он возьмёт, да как пхнёт исподтишка под лоток коленом. А скажет на меня — мол сам весь товар поронял. А отвечать — кому? Мне и отвечать… Я ж — не для себя!

— Вот же вы гниды базарные… — возмутился тот, что держал его за шиворот, своим возмущением тотчас с головой выдавая, у кого рыльце в пушку. — Кого не возьми за жабры — все одно и то же поют. Хозяина твоего послушать — так тот вообще в убыток себе работает! И помощничек его — туда же… Не для себя!

— Да пару медяков всего-то… — стыдливо изворачиваясь в крепкой охапке «признался» Кривощёкий. — И от хозяина не убудет, и маманьке моей большая подмога. Но не вдвое же… Куда мне? Шестнадцать грошей на семечках — поди ещё не заработай. Не покупают, хоть тресни — народ последнее время и хлеба-то досыта не видит… Не до лакомств.

— А если не берут, — недоверчиво покачал головой тот землекоп, что переворачивал жаровню, — зачем тогда её в срочный ремонт волочёшь?

— Говорю же — хозяин послал! Он меня особо-то не спрашивает! Что-то взбредёт к голову — так среди ночи может через весь город с поручением отправить… Сегодня с утра сам решил порцию зажарить, одно семечко сощелкнул — а оно горькое… Потом второе — тоже горькое. Он меня тут — ка‑а‑ак вытянет кочергой по спине! «Ты что же, — орёт, — за посудиной не следишь? Сколько товара попортил!» А потом ещё говорит: «Поди ещё и ссышься в неё, пёс ты шелудивый — только чтоб воды на помывку не таскать…»

— А ты что — и впрямь ссышься? — поразились землекопы, озадаченно переглянувшись друг с другом.

Эрвин отчаянно замахал на них руками и даже головой замотал, хоть та всё ещё гудела:

— Дядьки, да вы что? Он просто сам масла жалеет, нового на торговый день ни плошки не выдаёт — заставляет одно и то же по кругу калить, пока оно совсем не почернеет. Я давно знал, что посудина скоро гари в себя напитает, да ему — разве скажешь? Он чуть что — так сразу хрясь мне по шеяке! А то и по мордасам! Гляди, дядька… — перекрутившись воротом, обратился Эрвин к тому землекопу, который тряс его за шкирку. — У меня ж вся щека до сих пор дырявая… Это ещё от батькиной каменной болезни… Маманьке повитухи сказали, что к дюжине лет всё заживёт… А оно не заживает! Хозяин, как ни возьмётся меня лупить — так, то полено хватает, то веник с голыми прутьями… И всё норовит по самой дырке заехать!

Обнаружив, что его больше не удерживают за шиворот, а брезгливо вытирают ладонь о робу, он тут же кинулся под ноги остальным мужикам — собирать разбросанное по мостовой металлическое добро…

Снова дробно зацокало, накатываясь из-за поворота — выскочили на тракт кони, жандармские куртки заголубели поверх грив. Землекопы заблаговременно отступили с дороги, но для Эрвина ничего ещё не закончилось — ему тут же заехали башмаком под микитки, перевернув и опрокинув на задницу… Потом, подчиняясь жесту горбуна, вся их коричневая пятёрка выстроилась вдоль обочины — частоколом ног заслонив от всадников Эрвина, потирающего насмерть отшибленный бок.

— Что-то привирает малец! — прохрипел горбун, будто каким‑то звериным чутьём понимая, что его водят за нос. — Ничего… сейчас эти павлины мимо проедут — мы с ним разберёмся!

— Вроде пацан, как пацан… — пожал плечами его ближайший подручный, и они начали негромко препираться, теснее сблизившись головами.

— Не-ет… Сказано нам было — искать того, кто ходит по городу во время Зова! А взрослый он, или шкет, как вот этот вот — про то Мастер ни слова нам не говорил.

— Пацан — дохляк совсем… — поразмыслив, сказал землекоп, уже почти не разнимая рта для слов — жандармы были уже близко, цокот накатывался, лошади фыркали на бегу. — В нём крови‑то — на один разбитый нос не наберётся. Такой и одного серьёзного заклинания не выдержал бы… Да он и тупой, к тому же… Какой из него Наместник?

— Зато морда у него поганая! Видал же? Мастер говорил — таких проверять в первую очередь!

— Да… Только мастер сказал, что Глина огнём лица уродует… А у этого не ожоги — просто свищ от каменной соли. Обычное дело. Оглянись как‑нибудь по сторонам — здесь уже половина городской ребятни такая. У каких баб мужья в каменотёсах — тем они таких же криворотых и нарожали.

— Глаза у него больно уж шустро бегают! — не сдавался горбун. — Странные вещи с собой носит… и в странное время. Глянь-ка — вон медь у него, а вон и железо! Гальваническая пара. Не видели бы мы его рожи тупой — ты сам бы первый решил, что он по Чёрной пова́ренной Книге что-то готовить собрался. Только золота не хватает, как катализатора…

Эрвин старался ничего не пропускать мимо ушей, но и половины таких землекопских слов не ведал.

— Медяки хозяйские умыкнул — вот глаза и бегают! — всё ещё сомневался тот, второй. — Слушай, ну приволочём мы с собой какого‑то пацана в каменный сарай… да нас первых же на смех и поднимут. Скажут: «Тоже мне, нашли Наместника! Ещё бы младенца в люльке принесли!» А ты перед Мастером и так уже не в почёте…

Горбун некоторое время молчал и раздумывал, хрипло выдыхая из спутанной бороды. Приближающиеся жандармы — не погоняли лошадей, трусили к ним мелкой рысью, поочерёдно привставая на стременах. И глядели они, как завсегда глядят на простой люд полицейские — поверх голов, не встречаясь прямым взглядом ни с кем.

— А может — он не для себя тащит. Может, кто повзрослее его за нужными металлами послал. А? Давай-ка, всё‑таки, проверим его сперва… В пасть для начала ему заглянем! Вдруг он греховно Глину жевал, чтоб к Колодцу не идти? — решил, наконец, горбун и на всякий случай крепко наступил башмаком на полу расхристанной Эрвиновой рубахи. — Я-то Глиной под-землёй до печёнок надышался… я этот запах — из тысячи других узнаю!

Кривощёкий враз ощутил тоскливый холодок, шустрой струйкой побежавший вниз по хребту — до самой каменной мостовой… и тотчас припомнил кисловатый вкус того глиняного шматка, который совсем недавно держал под языком на пару с возчиками. Вот же болван! Не хватило своей дури, так у других занял! Те двое — хоть пивом запили, прополоскали рты… А у него, наверное — и между зубами ещё глина рыжеет. Тут ведь горбуну и нюхать ничего не придётся…

А ещё ведь и золотая монета — болтается на суровой нитке прямо под рубахой… Горбун так и сказал: «Золота только и не хватает». Как ещё до сих пор не увидели?

Кривощёкий украдкой проник рукой под рубаху снизу — нащупал на острых своих рёбрах увесистый кругляш, Символ своей клятвы Хозяину. Тот велел носить золотую монету, не снимая… да и немыслимо жалко было вот так просто избавляться от целого состояния. Но если найдут… страшно даже представить, что с ним тогда будет. Тумаки, и те маменькиной лаской покажутся!

Протяжно и зычно, но всего один раз — ударил над ратушей колокол, отмечая городу первый час пополудни.

Эрвин спохватился и тут же спятиуглил перед рожей ритуальную фигуру из пальцев, будто собираясь воздать Глине положенные почести… и под этим благочестивым прикрытием быстро перекусил нитку, примерившись к ней особым передним зубом. Кавалькада всадников как раз цокала мимо — гнедые крупы мелькали сквозь частокол ног. И Эрвин, мысленно заголосив от почти физической боли этой потери, но как‑то с ней всё‑таки справившись — незаметным щелчком метнул монету лошадям под копыта.

Он думал, что среди цокота множества подков никто, кроме него самого, даже не услышит монетного звона…, но золотой в полёте предательски встал на ребро и отскочил от мостовой, подпрыгнув выше конских бабок…, а потом отброшенная ими монета долго кувыркалась впереди опешивших всадников, подскакивая и словно дразнясь — пока все, без исключения, пары глаз… даже лошадиные… не уставились на неё разом.

Эрвин до крови прикусил язык… поражаясь своей сегодняшней невезучести.

Жандарм, рысящий во главе разъезда, рывком натянул поводья, и породистая белая лошадь загарцевала под ним — заломила морду едва не до стремени и пошла боком. Всадник низко свесился с седла, когда она встала около монеты — разве что глаза не протёр.

— Э-э-то что-о у нас тут? — нараспев произнёс всадник, облокотившись обеими ладонями на высокую луку седла — будто намереваясь одним шаловливым прыжком перемахнуть через голову своей лошади.

Глава 33 (скрипучая, как речи по душам, которые под скрип колёс ведутся…)

Обратно в город ехали ещё медленнее, чем из него.

Луций даже подремать успел, убаюканный в этой трясучей и скрипучей люльке, волочившейся по ухабам за тремя забрызганными грязью конскими хвостами. Тело Курца, укрытое кошмой и сверху до кучи присыпанное сеном — вязко переваливалось на дне телеги… лишь изредка, на самых злых колдобинах, сползая под дощатые борта.

Замученные работой лошади шли еле-еле… к тому же Симон старался вести упряжку по траве, высокой и мокрой, наклонно растущей вдоль обочины — затем, видимо, чтоб за время дороги тележные ободья и ноги коней успели очиститься от жёлтой глины, на городских улицах слишком уж приметной и узнаваемой.

Старик дожидался их прямо на дороге.

Едва проехали Плешивый Ток — лошади всхрапнули на фигуру, нежданно возникшую среди дождя… Но возчики, должно быть, сначала приняли её за пу́гало, а потому просто протопали мимо, даже головы в ту сторону не повернув. Лишь когда телега прогрохотала совсем близко, едва не толкнув старика оглоблей с дороги — пу́гало в первый раз шевельнулось.

Муторно было крутить головой с вихляющей в колее телеги, но Луций через силу разглядывал этого старика, пока телега его не миновала… Такая худоба владела всем его телом, что старик сам был как запрещённый Духовниками крест, кем‑то вкопанный у самого края дороги — голые ключицы торчали в разные стороны, видные сквозь прорехи… и даже казалось, что растут они прямо из суковатой, как нетёсаный кол, шеи. Промокшие насквозь лохмотья почти не скрывали старческой дряблокожей наготы… но, если бы не они — этого старика вообще давно стоило бы Приговорить и сжечь за одно только его греховное телосложение.

Когда телега прощально плеснула в его сторону жёлтой водой из‑под колеса — старик медленно, будто по частям ломая хребет о своё же колено, поклонился Луцию до самой залитой дождём земли. Тот кивнул, потом сделал еле уловимый подзывающий знак… и старик-пугало вдруг сошёл с места — засеменил за телегой, насмерть перепугав при этом Уду, только что его заметившего.

Симон же, как и прежде, не выразил ни малейшего удивления, даже вожжами не дёрнул — будто давно привык к тому, что вокруг его телеги разгуливают живые скелеты.

Так и шли…

Лишь когда замаячили за очередным поворотом слепые стены покинутых ремесленных цехов, и стало понятно, что вот‑вот начнётся сам город — Симон швырнул вожжи куму Уде и чуть приотстал, пошёл рядом с трясущимся тележным задом.

— Чего тебе? — спросил его Луций.

— Мне прогнать этого доходягу, что увязался за нами, Хозяин?

— Нет! — отрезал Луций. — Я знал, что рано или поздно он объявится.

— Во-от оно что… — протянул возчик.

Некоторое время он молча бухал сапожищами в колее, потом всё‑таки решился спросить:

— Ты собираешься и с него взять Клятву? С этого-то немощного?

— Ещё не знаю… — пожал плечами Луций. — Но если мне понравится, как он говорит — то он станет пятым из Первых!

Симон непонимающе оглядел шаткую фигуру, расплёскивающую лужи в пяти шагах позади телеги. Должно быть, в глазах возчика этот еле живой старик выглядел самым бесполезным человеком на всём свете, и Симон сейчас ломал голову, пытаясь угадать — для каких же дел Хозяину мог запонадобиться помощник, подобный вот этому.

— Я-я-ясно… — снова протянул он — просто на всякий случай, чтоб не показаться совсем уж тупицей. — Только прошу, не пускай его в телегу — лошади и так очень сильно устали! Пусть сам топает прямо до постоялого двора.

— Мы сейчас не едем на постоялый двор! — покачал головой Луций.

— Поедем, куда прикажешь, Хозяин! — без колебаний согласился возчик. — Просто скажи куда нам править.

Такая покорность даже позабавила Луция…, но он тут же задумался — а не имел ли этот вопрос скрытого умысла? Не пытается ли этот, совершенно разбойничьего вида мужик, рисково таскающий нож за голенищем, выведать — где его логово? Луций не был полностью уверен ни в ком. Трудно, немыслимо трудно было держать в уме все ниточки сразу… да ещё и дёргать за них так, чтобы те не перепутались…

— Пока поедем прямо! Позже свернёте на Ремесленную, и в том месте, которое я укажу — оставите телегу вместе с… поклажей… — сказал он. — Заберёте её потом, когда я снова пришлю ученика за вами.

— Слушаюсь! — возчик поклонился ему, но от Луция не скрылось, что он немного замешкался с этим — на мгновение, едва достаточное для вдоха. — Я тогда вернусь к лошадям, Хозяин?

— Нет. Оставайся рядом со мной, Симон… — велел Луций. — Будь тут, пока я буду говорить с новообращённым пятым…

Из-за накатывающей волнами тошноты он чувствовал себя настолько измотанным, что предпочёл бы не оставаться один на один даже с этим жалким человечиком — нищим и исхудавшим настолько, что с тот трудом переставлял ноги. Нет, не то, чтобы всерьёз опасался его, но… стоило быть настороже… Бывший же старшина — одним своим видом мог сделать смирным любого, кто задумал недоброе. Так что Луцию, несмотря на дождливую мглу — было сейчас куда спокойнее в его широкоплечей тени.

— А ты — подойди-ка поближе! — кинул он месящему грязь старику — так, не глядя, бросают через плечо милостыню.

— Да, добрый господин… — ответил тот, послушно прибавляя шагу, чтобы нагнать телегу. Даже это получилось у него далеко не сразу…

— Итак… — заговорил Луций. — Вижу, что ты искал меня… Иначе — зачем ходишь здесь, зачем гремишь костями среди дождя?

— Да, я поджидал тебя, добрый господин…

— Именно меня? Или тебе сгодилась бы любая телега, везущая тех, в чьих карманах позвякивает?

Старик, наконец, поравнялся с пляшущим ободом… невольно споткнувшись после того, как прямо встретился с Луцием глазами:

— Право, не стоит осуждать голодного за жадные взгляды на сковороду, добрый господин… — кротко, но с какой-то неуловимой двусмысленностью, сказал он. — Как и нельзя пенять нищему, слепо идущему на монетный звон. Но мой путь к тебе был вовсе не слеп, ибо деньги — не имеют надо мной власти…

Симон, крупно шагающий рядом с противоположным бортом — тут же скривился, и даже сплюнул себе под ноги:

— А-а-а, бессребреник! — презрительно фыркнул он. — Прости, Хозяин, что я вмешиваюсь…

— Ты не веришь в Отрёкшихся-от-серебра, лошадиный человек? — как-то совсем по‑детски обиженно повернулся к нему старик.

— Когда я слышу о ком‑то, кто не берёт в руки серебро — то сразу понимаю, что он надеется на золото! — веско уронил Симон.

Да, неприязни в этих словах было столько, что хоть на весы их клади — так они были на слух тяжелы.

Луций знаком велел ему замолчать пока:

— Почему же ты ждал меня именно тут, на пустой дороге? — пытливо взглянул он на старика. — Кто проболтался, что я сегодня поеду именно здесь?

Старик склонился перед ним ниже нижнего… но, прежде чем ответить — вздохнул так глубоко, будто ему предстояло учить грамоте непроходимого тупицу:

— Я понимаю знаки, добрый господин… так что — мне нет нужды собирать слухи по крохам.

— Какие знаки?

— О! Их было довольно много с тех пор, как камни снова начали говорить с живым человеком…

Луций вздрогнул… понадеявшись, что под негнущимся брезентом балахона этого никто не заметит. Потом сделал старику знак продолжать.

— Посуди сам… — послушно принялся перечислять тот. — То, что давно сгорело — снова жарко горит…, а то, что было когда‑то выполото с корнями — сокрыло под собой и поля, и мостовые. Из небес вдруг пропали те, кто клюёт… их заполнили те, кто жалит. Было и великое множество других знаков — менее заметных глазу, но не менее пророческих… А что до твоего проезда здесь, добрый господин — то это было совсем нетрудно. Из города ведёт не так много тайных троп, и я видел ваш след на одной из них. И слышал, как выла собака, сторожившая души мертвецов.

— Откуда тебе известно обо всём этом? — внимательно разглядывая его из‑под капюшона, вопросил Луций. — И почему ты сейчас слушаешь псов за городской чертой, а не меняешь медяки на жизнь около Колодца? Не слышишь Зова? Ты Болтун? Умеешь опятиугливать глину?

— Мне это не к чему…

— Так ли? А ну-ка, открой рот — покажи зубы моему человеку…

Старик до поры лишь скорбно качал головой на все вопросы, а тут — грустно улыбнулся… От зубов у него в рту мало что осталось, но на голых дёснах, которые Луций успел мельком разглядеть — не было никаких следов глиняного налёта.

— Или ты — сороват? — прошипел Луций, зло сужая зрачки.

Он слишком устал делить напряжённое внимание между стариком и возчиком, без остановки пытаясь предугадать их скрытые помыслы. Щемящее чувство близкой опасности — казалось, было растворено в самом дожде… и Луций никак не мог понять, от кого из окружающих его людей она исходит. Одно он знал совершенно точно — по-настоящему собачью преданность к нему испытывал один только Курц… тот Курц, который при жизни плечом к плечу стоял рядом с ним в безнадёжной драке, а сейчас медленно раскисал на дне телеги, понемногу испуская зловонные запахи.

Так сказал ему голос-в-каменных-стенах, разбудив сегодня Луция задолго до сумерек. Точной фразы он смог припомнить, что смысл был таков — на всей земле Наместник вряд ли сможет найти кого‑то более верного, чем этот пёс в человечьем обличье. Только когда он снова займёт место у ног Хозяина, Луций сможет перестать ежеминутно оглядываться на каждого встреченного.

— Мне нет нужды жевать глину, добрый господин — потому что Колодец помнит меня… — заверил его старик. — И, как видишь, на мне нет ничего полосатого…

— Значит, твои лохмотья раньше были робой землекопа?

Тот опять покачал головой:

— Нет, что ты… Земляные Кроты никогда не называли меня братом! Скажу больше — они никогда не считали меня ровней себе! Но ты почти прав — я понимаю знаки, потому что читал Чёрные Книги, а не слушал, как их читают другие…

— Так ты, значит … — колоколом над ухом прогудел Симон, снова без разрешения влезая в разговор.

Не осмелившись произнести вслух всю фразу целиком — он ухватил старика за рубище, слишком ветхое для этакого кулачища, и, без видимых усилий, выдрал из него длинный лоскут. Старик опять улыбнулся, глядя как возчик с силой протягивает лоскут сквозь туго сомкнутые пальцы и смотрит — в какой же цвет окрасит их мокрая тряпка.

— Я никогда не носил коричневого, добрые господа. И давно прошли времена, когда я бывал облачён в чёрное… А краска, какой окрашены ткани — стареет куда быстрее людей.

Тут Уда, то и дело любопытно воротящий на них башку — прозевал поворот, и лошади сошли с дороги… Правое колесо выскочило из колеи, погрузилось в набухший земляной творог и прочертило в нём волнистую линию приличной длины, прежде чем снова смогло зацепиться за накатанную обочину. Симон заорал на кума, обложил его матерей — всех разом, кого успел вспомнить! И, наверное, бросился бы вперёд телеги с кулаками, если б Луций окриком не остановил его:

— А ну — стой! Хоть недолго ты служишь мне, человече, но даже не вздумай начинать с ослушания! Оставайся там, где место твоё!

Поскользнувшись в грязи и едва в ней не растянувшись, Симон хватанул воздух раззявленной пастью… и вернулся к тележному борту. Лошади, испугавшись то ли раскисшей земли под копытами, то ли возни и криков сзади — прибавили шагу. Теперь они оба, возчик и нищий — еле поспевали за телегой, поминутно и попеременно оскальзываясь в следе от неугомонного колеса.

— Разве можно заставить ворону обелить свои перья? — спросил, наконец, Луций, обращаясь к старику, а потому чуть склонив голову в его сторону.

— Это вряд ли… — согласился тот. — Но для голодающего — и ощипанная ворона мало чем отличается от цыплёнка.

— Опять о голоде? Живот совсем прирос к хребту, раз не можешь говорить о другом? — раздражаясь, спросил Луций… успев, однако, подумать: «А ведь точно — вот на что похожа эта без конца подступающая тошнота… Так я просто всё еще голоден?»

Странно, но почему-то за последние дни он ещё ни разу не затосковал о еде. Даже завтрак ценою в две серебряных, принесённый чуть свет из трактира — весь без остатка уплёл Кривощёкий.

— Прости меня добрый господин… — повинился старик. — Ибо по старой привычке я говорю слишком туманно… и, уж конечно, не о полных животах мы с тобой толкуем.

— Так говори яснее! — поторопил его Луций. Он снова мучился от очередного тошнотного приступа, а потому и то и дело тягуче сплёвывал через тележный борт. — Не испытывай моего терпения!

— Людская молва говорит о тебе, что ты — не просто Болтун, но мастер над всеми Болтунами…

— Это так! — напыщенно согласился Луций, отирая слюну с подбородка.

— До сих пор ты был справедлив к тем, от кого принял Клятву… — продолжал старик. — Даже им… — и он поочерёдно кивнул на обоих возчиков, — ты платишь куда более щедро, чем они ожидают! И, хоть и воплощаешь совсем уж непонятные их умам дела — но не требуешь от них непосильного. Например — не требуешь вспоминать того, о чём они сами стараются позабыть…

Луций по-прежнему совсем не понимал, о чём он толкует. Ну, что ж… В эту игру можно играть вдвоём!

— Хороший хозяин и должен быть справедлив к преданным слугам… — туманно изрёк Луций. — А я — хороший хозяин!

— Это так… — не стал спорить старик.

— Тогда стоит ли плести из слов кружева, которые не смогут согреть тебя под таким-то дождём?

— Отлично сказано! — похвалил его старик. — Пожалуй, добрый господин, и я сам — не сказал бы лучше!

Симон снова хрюкнул на ходу.

— Так зачем ты искал меня здесь?

— Услышав о твоей доброте — мне тоже захотелось сделать доброе дело! Я шёл тебя предостеречь…

— Предостеречь меня?

— Именно так, добрый господин… Ибо те ваши дела, что я видел… ох, прости, не я — я-то совсем не любопытен! Но их видел сегодняшний хмурый день… — и старик широко обвёл вокруг себя руками. — И эти дела заставили его помрачнеть сильнее прежнего…

Старик кивнул на руки здоровяка-возчика:

— Я бы даже осмелился сказать, что ваши сегодняшние дела были столь же грязны, как руки золотаря после привычной ему работы.

Симон перехватил взгляд старика и, насупившись, широко отёр о вихляющийся борт свои перемазанные жёлтой глиной ладони.

— Мне всё меньше и меньше нравится тебя слушать! — угрожающе процедил Луций.

— Это и не удивительно, добрый господин! Правда не всегда бывает приятна уху…

— Ты наивен, старик — если веришь, что власть можно взять чистыми руками! — опять вмешался возчик.

— Очень может быть… Но твоему Хозяину было совсем не обязательно пачкать руки самому… О, добрый господин — прошу, выслушай меня до конца, — заторопился старик, на ходу привставая на цыпочках и тем почти равняясь с высотой Луциевого плеча. — Я надеялся, что встречу на этой дороге твоих… помощников… и собирался их уговаривать передать тебе мои слова. Но, вдруг увидел здесь то, чего никак не ожидал — тебя самого! Ты рискуешь, разъезжая здесь лично… Очень рискуешь!

— В этом городе не осталось ничего, способного нанести мне вред! — отрезал Луций.

— Ой ли… Или ты говоришь о тех, кто носит полосатое? Не забывай об иных цветах.

— Всего лишь люди! — с удивившем его самого призрением, сказал Луций.

— Ты ещё не слишком глубоко укоренился в камень, чтобы совсем не принимать их в расчёт…

— Чего б ты в этом понимал, скелетина! — снова не удержавшись, взъярился на него Симон. — Да ты хоть знаешь, кто перед тобой?!

— Знаю… знаю, раз читал Чёрные Книги! Тот, чья тень однажды будет распростёрта над всем городом… Но пока — это лишь господин на простой и слишком скрипучей телеге… Только что взошедший росток, ещё не ставший могучим, а потому — хрупкий, как все молодые ростки!

Симон снизу-вверх посмотрел на Луция, почти с ужасом — наверное, ожидал, что дорога под босыми ногами старика вот‑вот разверзнется, поглотит его, будто топкая трясина:

— Разреши, Хозяин, я выбью из него дерзость? Эй, душа в лохмотьях — ты говоришь сейчас с почтенным старцем, а не с каким‑то юнцом!

— Ты — очень силён, но при этом и глуп, лошадиный человек… — ответил ему старик… однако, опасливо заходя подальше за телегу. — Но — будь по-твоему… я не стану б этом спорить. Если так угодно Глине, то и я признаю за твоим Хозяином мудрость жившего долго…

Луций вдруг совершенно отчётливо увидел снисходительную улыбку — на миг мелькнувшую и тотчас скрывшуюся среди морщин.

— Для человека, босиком искавшего встречи со мной — не слишком ли дерзко ты говоришь? — едва сдерживая гнев, сказал Луций.

— Слова, призванные открыть глаза на истину — не могут быть дерзкими… — с деланным смирением возразил старик. — Посмотри на дорогу, что перед тобой, добрый господин. Если её покрыть ковровой дорожкой благостной лжи — станет ли она не такой ухабистой?

— А может… — вслух задумался Луций, кивком указав на враз оживившегося возчика. — Может мне и в самом деле стоит приказать ему, чтоб заострил ножом оглоблю, да надел тебя на неё, как заправское пугало?

И Симон, впервые за сегодняшний день — готовно и хищно ухмыльнулся себе в бороду.

— Тогда, добрый господин… — нисколько не стушевавшись от вида этой ухмылки, ответил старик. — Тогда ты останешься один в окружении тех, кто может рассчитывать только на быстрые ноги или крепкие кулаки. А ведь тебе понадобится ещё и удача… которую те, кто тебя окружил — уже без остатка растратили…

Глава 34 (скабрезная, как похоть наглеца, что тешит чресла, прикрываясь властью…)

— Чьё золото? — повысил голос жандарм, осадивший около них белую лошадь.

Землекопы мрачно смотрели куда-то в сторону… да и прочий ремесленный люд, понемногу собирающийся на дальнем конце улицы тоже молчал — глазел издали, не спешил подходить близко.

— Эй, кроты! — заорал всадник на землекопов, оборачиваясь к ним в седле. — Кого спрашиваю? Оглохли, что ли? Чьи это деньги на дороге?

Он был не простым жандармом, а в чине — неширокие его плечи бахромились спутанными от скачки эполетами. Младший урядник, как определил Кривощёкий.

— Нам-то откуда знать? — недружелюбно, да совсем и непочтительно ответил тот, кто совсем недавно держал Эрвина за шиворот. — Зов же недавно отзвучал, служивые… Народишко к Колодцу бежал — вот, видно, кто‑то и выронил.

Эрвина, несмотря на бешено колотящееся сердце, вдруг совершенно истерически насмешила эта сцена — землекоп, который только что презрительно кривился, выслушивая его собственное враньё, теперь и сам вынужден был выкручиваться.

Урядник требовательно мотнул кому‑то головой, указав на монету… и один из подчинённых ему жандармов — тут же спешился со своей каурой и, даже особо не присев на корточки, сгреб с мостовой монету по обезьяньему длинной рукой.

— Дырявая, господин младший урядник… — доложил он, для наглядности посмотрев на начальство сквозь тускло зажелтевший в его щепоти диск.

— Чья? — почти фальцетом заголосил всадник, привставая в стременах и до середины лезвия обнажая широкий кавалерийский палаш.

По шеренге землекопов, от плеча к плечу — прошла тягучая, напряжённая дрожь. Насмерть перепуганный Эрвин, разумеется, знал ей причину… И горожанам, и всякому другому народу, приезжему или местному — строжайше было запрещено клясться на золотых деньгах и, уж тем более, носить их как Символы, вместо нательного камушка. Мало того, что такие клятвы, данные в обход Духовника, оскорбляли Глину, так ещё и уродовали августейший профиль на монетах, этого профиля достойных. Тот, чьё изображение чеканили на золотых соверенах — это вам не какой-то там пацан с Волопайки, чтоб щёки ему безнаказанно дырявить! Подобное двойное святотатство… да ещё и пополам с явно-преступной расточительностью — дырявую монету ведь теперь ни в одной лавке не примут к расчёту — вполне тянуло на крайнюю меру… и сабля, выдвинутая из ножен, недвусмысленно напоминала об этом.

Хотя землекопы и считались отдельной кастой и городским властям прямо не подчинялись, но за такое — вполне могли спросить даже с них.

Они зло щерились на жандармов от обочины, как будто прикидывая силы — пятеро со ржавыми заступами и цепями против пятерых с хищным и блестящим боевым железом. Расклад был явно не в их пользу…, но этот жандармский разъезд скорее всего был отставшим арьергардом и не мог рассчитывать на быстрое подкрепление, а вот остальные пересёкшие Громовой Тракт землекопские пятёрки — ещё не успели отойти слишком далеко, и теперь, заинтересовавшись суматохой на другой стороне улицы, постепенно, одна за другой, разворачивались и возвращались…

Нужно было срочно предпринимать хоть что-то… пока целая толпа мужиков, одетых в коричневое, одним своим видом не убедила малочисленный жандармский отряд в том, что один случайный пацан совершенно не стоит всей этой намечающейся возни…

— Это моя! — пискнул Кривощёкий Эрвин из‑под частокола обступивших его ног.

Башмак горбуна мгновенно придавил ему левую и́кру — расплющив её так, что мышца едва не лопнула под каблуком, будто перезревшая слива.

— Дяденька жандарм! Я эту денежку нашёл! — завопил он, высовываясь между их ногами — как кукушка-переросток из слишком для неё тесного гнезда.

— Ты? — обшарив взглядом тесное коричневое сборище, наконец увидел его всадник.

— Я… — обрадованно подтвердил Эрвин. — Я нашёл… А они — отобрать хотели!

— Ого! Прям-таки нашёл? — расхохотался урядник.

— Украл… — моментально «сознался» Эрвин.

— Где-у-кого? — урядник расслабленно свесился над ним из седла, голос его зазвучал привычной жандармской скороговоркой.

— Там… — завыл Эрвин, тыкая пальцем — куда-то в сторону Свайного… Боль от башмака сделалась совсем невыносимой, мешала думать… Он сделал слабую попытку оттолкнуть давящую его ногу, вывернуться из‑под подошвы горбуна…, но это было равносильно тому, чтоб тянуть руками из земли воротный столб. — У пьяницы этого…

— Ка-а-кого пьяницы?

— Он там… уснул …или, может, сознания лишился от Зова! — затараторил Эрвин, беспорядочно громоздя пятое на десятое. — Понятно…если он Болтун — так-Болтунов-то сильнее всего Зовёт! Я иду себе от Колодца — а он там лежит, грудь себе пятернёй скребёт, будто задыхается… А рубаха у него на груди разъехалась, и денежка эта, что, видать, раньше на ниточке висела — рядом валяется… Точно вам говорю — Болтун! Кто другой станет у самого Приговорённого дома околачиваться?! Да он поди и сейчас там лежит, прямо на крыльце…

Глаза урядника всё сильнее и сильнее округлялись после каждого услышанного слова — он даже снова на стременах привстал. И Эрвин поспешил выложить ещё один козырь:

— Дяденьки… я вам покажу!

— Даже не думай, служивый… — угрожающе захрипел и горбун, влезая в разговор. — Мы пацана себе берём! Сами с него спросим.

— Там у него ещё полно таких! — завизжал Эрвин — чувствуя, как прогибается под башмаком его бедная берцовая кость. — Я — видел же… целый карман… да рукой в него лезть не решился… это ж Болтун, вдруг он так мальцов на живца ловит… А эту, с дырочкой — я вам хотел отнести! Может, хоть вы, господин урядник, и дали бы за это монетку серебряную мне, сироте… Я ведь и бежал туда — в сторону казарм ваших… сами же видели. У людей спросите, люди видели, соврать не дадут… Ай, дядя! Ногу сломаешь!

Он сам ещё не понимал, чем сможет ему помочь это бессмысленное враньё, но уже видел — в холодных, будто бы оловянных с самого рождения глазах урядника уже затеплилась искорка, так знакомая Эрвину по тем махинациям, что их ватага иной раз проворачивала на Базарном Ряду.

С таким же вот тёплым огоньком в очах рыночный зевака обычно и наклоняется за «случайно» оброненным кем‑то кошелём.

Эту забаву, кстати, придумал покойный Курц… ну, пока был жив, естественно. Он и кошель откуда-то притащил… пустой, драный с одного боку, но зато с другого — почти новенький, с тиснённой монограммой, как у настоящего заезжего богатея. Эрвину поначалу даже чудным это казалось — столько взрослых и вполне разумных на первый взгляд мужиков снова и снова клевали на эту наживку и нагибались за, кошелём… забывая про собственные карманы.

— А ну, шкет… подойди сюда! — разрешили ему с белой лошади — будто надвое разделив строй землекопов вытянутой в их сторону обнажённой саблей.

И, поскольку хрипатый горбун и не подумал убрать ногу и выпустить извивающегося Эрвина из‑под своей пяты, а даже наоборот — наклонил голову, набычиваясь на жандармов, будто перед броском… молодой урядник сделал лощёным своим подбородком ещё один красноречивый жест.

Тогда остальные трое оставшихся в сёдлах жандармов — пусть и нехотя, но и без заметного промедления, поснимали винтовки, положили их на сгибы локтей.

— А вы, народишко трудовой — расходитесь-ка по своим работам!

Землекопы ещё переглядывались друг с другом — решая, стоит ли связываться. Но, судя по тем сомнениям, что Эрвин прочитал в их взглядах — хрипатый горбун особым авторитетом у них не пользовался, а под наставленными штыками и вовсе остался в меньшинстве… нет, не в меньшинстве даже — в одиночестве. Землекопы понемногу отпячивались за обочину — по шагу, по полшага… и очень скоро подле горбуна не осталось ни единого человека. Он даже башкой покрутил и скосил разъярённым глазом на образовавшуюся около него пустоту.

— Это наши дела, подземные! — сказал он… ещё упорствуя, но уже сдаваясь. — И городской власти они не касаются…

— Подземные свои дела — вот под землёй и держите! — тут же посоветовали ему. — Здесь тебе не шахта, а улица городская — значит, власть тут жандармская и произволу не быть!

— Да, послушай… — увещевал его хрипатый. — Брешет же вам пацан.

— Р-р-разойдись! — будто издеваясь над ним, вдруг зарычал и даже пригавкнул в конце рыка тот жандарм, который спешивался и подбирал монету. Он тоже целил винтовочным стволом под ноги горбуну, хоть и путался в слишком свободном ремне.

— Не на ту калитку лаешь, служивый! — с обидой произнёс горбун. — Смотри… пока ворота стережёшь — через задний двор дом обнесут!

— Давай-давай… — повторил пеший, справившись, наконец, с винтовкой. — Бреди подобру-поздорову… пока вслед не пальнули!

— Духовник ваш, полковой — тоже ведь не одобрит, что ты, морда жандармская, в коричневое целишься.

— Р-р-разберёмся! Кому сказано — расходись на все пять! Давай-давай. Вот-вот, так вот…

Всадник на белой лошади, надменный и презрительно смолчавший на всё дальнейшее — смотрел, как землекопы поднимают на плечо кирки и заступы, как переходят на другую сторону улицы… Горбун тоже побрёл следом, то и дело оглядываясь на Кривощёкого — пока не слился с остальными.

— Ну, смотри, пацан… — остерёг Эрвина пеший жандарм, когда он, старательно припадая на отдавленную горбуном ногу, доковылял до стремени породистой белой лошади, нетерпеливо перебиравшей изящными точёными копытами. — Если сбрехал, так господин младший урядник прикажут пять шкур с тебя спустить! Я лично твоей жопой тогда займусь… Понял?

— Не сбрехал, дяденька… — с облегчением удавленника, только что вынутого из петли, замотал головой Эрвин. — Мамкой клянусь!

— Где, говоришь, его видел?

— Так на Свайном… Там дом Приговорённый, что на Овражьем краю — над самым обрывом уже фундаментом висит, знаете поди…

— Мы-то — всё знаем! А ты сам-то — с чего вдруг там обнаружился?

— Так я ж — с Волопайки! Меня там любая собака знает! Я от Площади домой сразу побёг, едва дышать попустило… Маманька-то мне велела — сразу, мол, домой…, а то папка злой придёт, Колодцу деньги отдав… Он всегда по Воскресеньям злющий! Вечно норовить тогда по мордасам мне съездить — да по самой болячке! Вон, дяденька, посмотрите… — нескончаемо ныл Эрвин, то и дело подставляя под жандармский взгляд изуродованную свищом щёку.

— Тьфу! — отпрянул в седле молодой урядник, в какой-то момент хорошенько его разглядев. Даже белая лошадь под ним — и та нервно дёрнула шкурой на холке и звонко попятила.

Пеший дядька-жандарм тоже поспешно опятиуглился и сплюнул — отчётливо ритуальным плевком:

— Куда на людей-то прёшь, поганая морда! — заругался он, за воротник оттаскивая Эрвина от стремени своего начальства. — Голенища господину младшему уряднику не изгваздай! Сейчас мы конно поедем, а ты — около стремени моего побежишь. Понял? Смотри у меня —попытаешься стрекоча дать, так я прямо в жопу тебе пальну. Будешь тогда с обоих концов такой дырявый!

Среди своих товарищей, этот дядька, должно быть, числился записным балагуром — трое других верховых готовно загоготали над его шуткой, и даже господин младший Урядник и тот сдержанно улыбнулся.

— Да, как я побегу-то, дяденька? — довольно фальшиво опешил тогда Эрвин. — Этот бугай — напрочь мне ногу раздавил… Я ходить-то не могу толком.

— Побежишь! — уверенно пригрозил жандарм. — А нет — так штыком тебя погоним! Видал?

Эрвин опасливо скосил глаза на тусклое трехгранное острие.

— В жопу тебе воткну и на скаку буду проворачивать, а-ха-ха… Пока до Свайного дошкондыбаешь — так, глядишь, и новая дырка там рассверлится!

Эти однообразные шутки про его жопу и дырку в ней Кривощёкого сразу насторожили — с дядькой-жандармом явно было не всё в порядке. Не самой лучшей идеей было проситься к нему на лошадь…, но и бежать рядом с конными, чтобы по приезду на место оказаться выдохшимся, хоть падай — Эрвин тоже не собирался. Пока он ещё не выпутался из всей этой истории, только лишь выторговал себе немного форы. Так что лишать себя даже малой возможности побега было бы глупо.

— Ой! Сломал, кажется! — и Эрвин подломился в колене, шлёпнулся задом на мостовую прямо около копыт каурой кобылы… и заплакал — натуральными, хоть и слишком обильными слезами. — Смотрите, дяденьки…

Он подобрал штанину, показывая жандармам то место, по которому потоптался горбун. Зрелище оказалось, что надо — здоровенный, на полноги, синяк…ещё неспелый, но прямо на глазах наливающийся тёмным кровяным соком.

— Вставай-вставай… — не поверил ему дядька-жандарм, легонько щекоча штыком и поддевая под самый окорок. — Подымай-ка свою жопу, мало́й.

— Не могу! Хоть режьте меня, сироту, прямо тут — на дороге!

— Это можно… — плотоядно согласился на то пеший жандарм… но, вовремя узрев от начальства ещё один нетерпеливый знак подбородком — оседлал каурую, потом рывком затащил наверх и Кривощёкого, усадил впереди себя, плотно облапив того за бедра.

И в самом-то деле — занялся над городом дождь, забарабанило уже по ближайшим крышам. Того и гляди, разразится настоящий ливень… промочит насквозь голубые мундиры — и так уже разукрашенные дождевыми кляксами, что твои леопарды. Совсем некогда им было разбираться с ноющим пацаном — врёт он или нет насчет сломанной ноги… А ну, как разбудит этот дождь Болтуна с полными карманами запретного золота, прогонит его с крыльца?

Едва Эрвин кое-как уселся — жандармы размашисто развернули коней, пугнув с мостовой какую-то спешащую домой бабу, и тронулись обратно по Громовому…

Ездить верхом Кривощёкий, разумеется, не умел.

Каурая пошла до того тряской иноходью, что Эрвину пришлось наклониться вперёд и накрепко вцепиться в гриву, иначе он свалился бы немедленно. Странный дядька-жандарм, так не отпустивший его бёдер, ещё больше усугубил ситуацию — скабрезно заржал и обеими руками потянул Эрвина на себя, отчего высокая лука кавалерийского седла пристроилась ему аккурат между булок, подпрыгивающих вверх при каждом движении лошади… Судя по тому, как гоготали трое остальных жандармов, и как брезгливо отворачивался от их потехи господин младший урядник — дядька выделывал позади Эрвина что-то совершенно уж непристойное.

К счастью, этот позор продлился недолго — они совсем немного успели проехать по Громовому Тракту, как сгорающий от стыда Кривощёкий тут же указал в первый попавшийся сквозной переулок, подальше от глазеющего со всех сторон народу. Сойдя с мостовой на мягкую землю, лошади поменяли шаг — их рысь стала крупнее, размашистее… копыта уже не звенели по булыгам, а гулко бу́хали в грязи. Комья от копыт — летели выше Эрвиновой головы. Лошади, хоть и были подкованы — скользили на поворотах, на ходу смахивали крупами обветшалые доски с заборов. В этой скачке даже дядька-жандарм и тот перестал примериваться к его заду — тянул поводья, не позволяя каурой с разберу залететь в полынь и проломить чьей-то ограды.

Кривощёкий изо всех сил пытался придумать хоть какой‑то план, но совершенно не успевал — заборы мелькали, куры шарахались из-под копыт, собака запоздало заливались вослед. Весь путь до Свайного — занял у жандармов каких‑то несколько минут… вместо получаса, который потратил бы Эрвин, припустившись туда со всех ног, и на который он рассчитывал.

Дождь вдруг усилился — замолотил, мгновенно надул огромные лужи. За потоками этой воды, обрушившейся на них с небес, всадники едва различали дорогу, а потому — чуть не проскочили мимо Приговорённого дома.

Тот был едва ли не самым старым из всех Приговорённых в городе домов — когда‑то добротный, двухэтажный, на несколько комнат, как и мечталось Кривощёкому. Теперь же этот дом напоминал скорее брошенную расползающуюся поленницу, где вместо штабелей дров шатко подпирали друг друга чудом устоявшие стены — мало того, что Священный Огонь вдоль и поперёк расколол каменную кладку, так ещё и дожди постарались за много лет и вымыли из‑под двух углов утрамбованную землю, и эта земля давно сползла в овраг, оставив дом висеть одним боком над пустотой… будто это был и не дом вовсе, а чей-то сральник, подвешенный над поганым оврагом.

Более — менее целым у этого дома оставалось только крыльцо — высокое, с двумя каменными парапетами, расходящимися от ухнувшего внутрь пролома до самой дороги. И на этом крыльце, разумеется — никого не было…

Глава 35 (нежданная, как исповедь глупца… как правда, о которой все забыли …)

При упоминании об удаче — возчик вздрогнул так, будто его огрели кнутом поперёк спины.

— Не твоё это дело! Захлопни-ка пасть! — пригрозил он старику…, но в его голосе уже не было прежней звериной уверенности. — Я выполню любую волю Хозяина, раз однажды поклялся ему!

— Что стоят клятвы, данные на хлебе, который вечно падает вниз маслом? — невесело усмехнулся тот.

— Ты чего несёшь, старый? Какие тебе ещё хлеба́ с масла́ми? В этой клятве — само имя моё!

— Какое из имен? Говорят, у тебя их не так уж и мало, если ногтем поскрести твою подорожную…

Они месили грязь по обе стороны телеги, перебрасываясь фразами через неё и через Луция — будто изгвазданным в грязи мячом:

— Слово обозного старшины!

— Бывшего старшины… Гляди, даже твой Уда — и тот не спешит тебя слушаться.

— Он предан мне! А я — предан данному слову!

— Полезность помощника не всегда измеряют одной лишь преданностью… — покачал головой старик. — Тебе ли, бывший старшина, о том не знать?

— Мои руки никогда не были особо чистыми, старик… — с нескрываемой яростью проговорил Симон. — Но в моём слове — ещё не усомнился никто… из живых!

Если эта угроза и должна была напугать вредного старика, то совсем не достигла цели — упала в грязь, как конский шматок, и колесо телеги тут же растёрло её по колее:

— Так ты, лошадиный человек, уже рассказал своему Хозяину, как однажды посмеялся над удачей и той же ночью лишился её?

Симон не нашёлся, что ответить на это — лишь насупился, сильнее облапил ладонью тележный борт… и зашипел, когда телега резко подпрыгнула на ухабе. Лицо его так сильно исказилось при этом, что даже Луций покосился на его ручищу, из которой не так давно сцеживал кровь для колдовства. Сегодня возчик довольно ловко управлялся с вожжами и до сих пор ни разу не подал виду, что рана на ладони всё ещё его беспокоит.

— Выкладывай, что от меня утаил! — Луций до сих пор не мог понять, куда клонит этот вздорный старик, зачем с первой же встречи нарывается на ссору с возчиками. Но, как говорится — раз уж он петух с утра запел, то стоит дослушать его песню до конца… даже если она и окажется лебединой.

— Не слушай этого доходягу, Хозяин! — потупился Симон. — Это старая история… Хоть я и назвался тебе другим именем, не тем, что получил от матери, но… не тебя я хотел обмануть, а судьбу лишь свою… Не сомневайся во мне!

И, будто демонстрируя хозяину печать, заверяющую его верность, возчик поднял высоко над тележным бортом широченную свою ладонь — до сих пор разделённую надвое багровой, слегка ещё кровящей полосой.

— Да… лошадь, однажды уже огретая кнутом — телегу назад не попятит! — не совсем к месту поддакнул ему старик. — Но — выберет ли она верный путь, если стегать её, не переставая?

— А ты — опять напрасно плетёшь словами! — одёрнул его Луций. — Мы теряем время — скоро начнётся Громовой Тракт, и будет уже не до разговоров… Но знай, старый — ты или войдешь в город вассалом, принёсшим мне клятву, или… не войдёшь вовсе! Поверь, совсем не трудно будет развернуть телегу назад… к Похоронной Яме.

— Тогда, добрый господин, тебе стоит прямо сейчас сказать во-он тому молодцу, идущему впереди, что пришло время натянуть вожжи… — усмехнулся старик. — Ибо мне-то — он уже давно рассказал всё то, что скрывает от тебя человек, сменивший имя…

— Уда говорил с тобой? — опешил Симон. — Трепался обо мне… за моей спиной?!

— Почему бы и нет? — пожал плечами старик. — Он ведь как раз из тех, кто с лёгкостью меняет слова на монеты…

— На монеты? Так ты подкупил его? Чем, интересно? Ты же — бессребреник!

— Увы тебе, бывший старшина, но сказанные твоим кумом слова — оказались совсем недороги. Цена им — лишь несколько медных монет, подобранных мной прямо здесь, в дорожной грязи…

— За медь?! За эти гроши?!

— Сам теперь видишь, как невысоко он ценит преданность…

— Вот же кобылий сын!

Возчик перевёл остекленевший от ненависти взгляд на затылок своего кума… и, хотя за скрипом осей и дребезгом ободьев тот вряд ли мог хоть что‑то подслушать, но походка его враз стала нервной, семенящей…

— Так что там с твоей удачей? — напомнил ему Луций.

— Это было совсем ничьё дело… потому я и не придал значения, — поспешил оправдаться Симон, пока Луций решал — грозно нахмуриться ему или расхохотаться над этой неожиданно открывшейся правдой. — Но, если ты прикажешь, Хозяин — конечно, я расскажу тебе всё…

— Поздно спохватился! — буркнул Луций. — Я уже и раньше слышал всё, что про тебя судачат… Но — я жду твоей исповеди, грешник, потерявший то, что потерять невозможно… Как же это случилось?

Где‑то с самого краешка души Луций всё ещё оставался мальчишкой, жаждущим рассказов о дальних странствиях… и необходимость постоянно притворяться мудрым старцем — только сильнее распаляла его любопытство.

Некоторое время Симон шёл молча… кривя рот так истово, что и плоско срезанная борода его — тоже скособочилась на одну сторону. Потом, не решившись перечить Хозяину, он всё‑таки начал говорить:

— Это было пять лет тому…

И старик, бредущий с другой стороны телеги, грустно кивнул ему — как бы подтверждая, что лично он нисколько и не сомневался в этом очередном, столь явно читаемом знаке…

— Мы сделали очень хороший перегон… и много на нём заработали! Чтоб ты знал, Хозяин — под моим началом тогда ходила целая дюжина возчиков…а уж возов — было и того больше!

— Разве давно потраченная дюжина монет имеет какую-то цену? — подначил его старик. — Они потрачены… и что теперь об этом?

Но Симон только отмахнулся от его слов…, а может — всего лишь отгонял от уха слишком назойливую мошкару.

— Это сейчас мы с Удой не возим ничего, дороже гороха, а тогда… О, тогда мы совершали дли-и-нные переходы… По целым неделям, а то и длиннее месяца. Местные купцы хорошо знали меня и нанимали мой обоз, чтоб возить даже к морю, в портовые города…

— Ох, и издали начал… — издевательски похвалил его старик.

— Так вот, довольно далеко отсюда, от этого города… — продолжал Симон, не обращая на него внимания, — как раз на краю сороватских лесов и тех степей, куда их деревьям нет ходу — когда-то работал трактир. В нём мы обычно давали обозу отдых — поили коней и… пили сами. А в ту ночь — застали у ворот трактира чужой обоз. Его возчики уже успели занять и коновязи, и все ночлежные места. А мы — только приехали, и оказались вторыми… А значит — не имели парва встать на постой без их разрешения.

— Удивительно! — тотчас округлил глаза старик…, но в его голосе по‑прежнему было разлито куда больше ехидного яда, чем удивления.

— Ты можешь не знать, Хозяин… — глухо сказал Симон, всё так же игнорируя его и обращаясь только к Луцию. — А уж этот бездельник — и подавно не знает…, но по обычаям наших артелей мы не можем оспаривать право первого приехавшего… Ни старшина обоза, каким бы многочисленным он ни был, ни даже сам хозяин постоялого двора — не могут выставить за ворота путника, уже распрягшего в нём лошадь.

— Удивительно… — повторил старик.

— Тут нечему удивляться! — отрезал Симон — наконец, снисходя до него ответом. — Если бы это правило не соблюдалось всеми неукоснительно, то… купеческие обозы могли бы перекупать места одиночек… Или тех, кто бежит от голода со всей семьей и малыми детьми… Или погорельцев, нанявшихся на работу в дальние места… или нищих паломников. Если б ты высовывал свой тощий нос подальше за городские стены, то знал бы — в дороге всё держится на справедливых правилах, на честном слове… А я — всегда был верен данному слову!

Он оскользнулся в колее и хорошо зачерпнул бы сапогом в одной из луж, не придержись вовремя за телегу.

— Я удивляюсь лишь тому, что столь наивного человека лошадиные люди выбрали себе старшиной! — хохотнул старик.

— Можно было бы оставить лошадей ночевать под открытым небом… — упрямо продолжал Симон. — Накрыть их попонами — мы всегда так делаем на долгих перегонах. Но… мы были при деньгах, а осень кончалась, ночами уже было слишком мокро, а потому и холодно — снег валил и тут же таял… и снова замерзал на конских гривах. А эти сороваты… ты, конечно, слышал об этом, Хозяин — они не разрешают путникам рубить деревья около границы. И даже ломать ветви для костров. Мы-то сами могли бы сидеть в трактире хоть всю ночь… пока были в состоянии пить. А потом могли бы уснуть прямо за столами… Но — я был честным и умелым обозником, и беспокоился о лошадях. Я попытался договориться с чужим старшиной… И мы здорово надрались с ним, прежде чем уговорились играть в кости…

Он впервые за весь разговор поднял взгляд на Луция, но не смог ничего прочитать на его лице — намокший капюшон свисал ниже носа, а рот был, по обыкновению, презрительно сжат.

— Так вы играли на место в трактире?

— Я предлагал ему…, но этот тип был согласен рискнуть деньгами, но не постелью…

— Но разве проигрыш в кости способен навсегда рассорить игрока с удачей? — вновь перебил его вредный старик. — Наверное, она изменила тебе ещё раньше — так же, как твой кум изменял жене с вон той бедной кобылой!

— Наверное, ты редко ошибаешься, старый хрен! — в тон ему ответил Симон. — Но тут — ты точно ошибся…

— Ошибся насчёт тебя? Или насчёт проделок твоего кума? — уже откровенно издевался над ним старик.

— С этим балаболом — сам разбирайся! — отрезал Симон. — Но не встревай, дохлятина, когда я говорю с Хозяином. Ты пока ещё не его придворный шут!

— Не серчай на меня, лошадиный человек! — то ли извинился, то ли вновь посмеялся над ним старик. — Порой шуты не способны удержать язык за зубами… даже если готовы напрочь его откусить.

Они опять перекидывались грязными словесными мячами, и Луция от их перепалки мутило всё сильнее и сильнее.

— Когда я швырял кости в ту ночь — мне ещё никогда в жизни так не везло… Удача стояла у меня прямо за плечом!

— И целовала тебя в маковку?

— Да! После каждого броска! И этот болван ещё до восхода луны проиграл мне всё, что у него было за душой. По-моему, он пустил в ход даже обозные деньги…

Старик закивал ему, и сам Симон — криво ухмыльнулся себе в бороду. Первый раз они были друг с другом хоть в чём‑то согласны…

— Думаю, что его собственные возчики на утро выбили бы этому дураку последние зубы!

— И поделом.

— Да, поделом… Но я — совсем не думал тогда о его зубах…

— О чём же ты думал? — не утерпел спросить Луций.

— Разреши, я сам угадаю, добрый господин… — тут же опять встрял старик. — Лошадиный человек думал о том, что несмотря на кучу денег, какую он тогда прижимал к столу локтями — ему всё равно придётся провести ночь верхом на табурете, а не в тёплой постели!

— И не мог бы выкупить у него это право на его же деньги?

— О том я и толкую, добрый господин… Когда в дело вмешивается задетая гордость… или излишняя щепетильность — люди редко остаются разумны!

— Да… — неожиданно кивнул возчик. — Хозяин, поверь — мне сейчас очень хочется прибить этого доходягу, а вовсе не соглашаться с ним. Но он прав — в тот я момент оказался самым богатым из людей на сто верст в любую из сторон… и всё равно не мог купить себе желаемого. А тот старшина — был куда беднее шелудивого пса, а к утру и зубов не смог бы посчитать, не то, что денег…, но не пожелал уступить нам коновязи и за всё серебро мира.

— Не пожелал, значит… — глубокомысленно изрёк Луций — только чтобы заполнить паузу. Шлепки шагов в грязи и тележный скрип — плоховато с этим справлялись.

— И я до сих пор не понимаю — почему? — поднял голову возчик.

— Я мог бы объяснить… — с готовностью предложил старик.

— Не сомневаюсь! — оскалился на него Луций. — Но пока подожди с этим — я хочу дослушать саму историю!

— Как тебе будет угодно, добрый господин… — старик неловко поклонился на ходу — тоже поскользнувшись в колее, но под тяжёлым взглядом Симона не решившись придержаться за телегу.

— Так что там было дальше с твоей удачей? — спросил Луций возчика, когда молчание, разбавляемое плеском его шагов, слишком уж затянулось.

Симон пожал плечами… и тогда вместо него опять заговорил старик — должно быть, вовсе не способный заткнуться:

— Был бы лошадиный человек тогда осторожнее, как советую сейчас тебе я, добрый господин… то несомненно заподозрил бы ловушку — слишком уж много совпадений помнит та ночь…

— Ловушку? — нахмурился Луций.

И Симон — тоже насторожился, вылупился на старика из-под сошедшихся на переносице бровей.

— Одну из тех, что судьба так любит ставить на человечьих дорогах… — пояснил тот. — Но лошадиный человек был слишком пьян… ведь так? Или слишком уверен в себе — совсем как и ты сейчас!

— И что всё‑таки случилось?

Симон неопределённо качал головой и впустую разевал рот, словно поочередно примериваясь к разным словам, но никак не находя нужные…

— Шалость… — тут же подсказал возчику старик. — Шутка…

— Да… Шутка… — согласился тот.

— Когда мужик в стельку пьян — даже сморкнуть в общую сковородку, и то кажется ему забавным! Извини меня, старика — но сейчас ты должен рассказать всё до мелочей. Без утайки…

— Какая разница? — всей тушей повернулся в его сторону Симон. — Зачем пытать меня о грязных мелочах, если ты, всезнайка, уже знаешь главное?

— Такая, что у Болтунов… — и старик неожиданно подобострастным жестом указал на Луция, — свои секреты! И свои рецепты, заставляющие наши с тобой судьбы вихлять, как эта телега…

Польщённый Луций утвердительно кивнул ему, и старик продолжил наседать:

— Скажи, бывший старшина — не было ли рядом мышей, когда удача покинула тебя?

— Мышей? Да бывают ли на свете трактиры, где не водятся мыши?

— Не видел ли ты, как кто‑то шептал над их трупиками?

— Разве что кот, научившийся говорить… — пожал плечами Симон. — Наступив на дохлую мышь, люди обычно не шепчут, а орут благим матом.

— А не лепил ли кто странные фигурки из дерьма?

На этот раз возчик надолго задумался…, но так и не смог ничего припомнить:

— Пять лет прошло… Да и было мне повода разглядывать дерьмо? И какие фигурки я нашёл бы странными?

— Лошадиного? — не отставал от него старик. — Или мышиного — так даже ещё лучше… Или смешивал его со слюной? Не бойся сознаться в своём позоре, если кто-то подмешал тебе в пищу чего‑то подобного… Ибо в Чёрной Книжице описано много подобных рецептов.

— Ну…

— Вижу, ты что‑то вспомнил…

Луций сделал рукой нетерпеливый знак продолжать.

— К тому времени, как я обчистил его в кости и стал богат — мы выпили всё пенное, что было припасено в этой дыре… — страдая, признался Симон. — Когда всё серебро перекочевало из карманов этого бедолаги в мои — перед ним как раз стояла последняя кружка. Трактирщик слил ему с самого дна… я видел — даже бочонок пришлось наклонить, чтобы пиво из него текло…

— Ага! Наверное, там больше плескалось утонувшего мышиного кала, чем пива? — не унимался старик.

— Скорее всего… — не стал отпираться Симон. — Но я был пьян… и, как я уже говорил — это была самая последняя кружка на сто вёрст в любую сторону! Я предложил сыграть хотя бы на неё…но он — снова отказался! Причём с таким видом — будто именно он был победителем, а не проигравшим!

— И тогда…

— Тогда я выхватил кружку из-под носа у этого простофили и разом осушил до половины…

Луция вязко затошнило от этих слов… да и самого Симона, скорее всего, тоже — он длинно и неопрятно сплюнул себе под ноги. Плевок был ритуальным — Луций сразу почувствовал, как свежая глина с Похоронной Ямы, отёртая Симоном о скрепляющую тележные борта жердь, помягчела и оплыла на этой жерди, словно воск под солнцем. Впрочем… быть может, дело было всего лишь в дожде, который усилился именно в эту минуту.

— Так ты хочешь свою удачу обратно? — понимающе спросил он. — Об этом просишь и просишь Глину?

Тот угрюмо поднял на него глаза… и тотчас снова их опустил.

Теперь и старик — покачал головой на ходу:

— Добрый господин… Хоть ты Великий Болтун и победитель сороватов…, но я не думаю, что даже сама Глина способна вернуть удачу лошадиному человеку!

— Тогда зачем ты настоял, чтобы он рассказал эту историю Новому Наместнику ЕЁ?

— Позволь мне объяснить… Пока я облачался в чёрное, то тайно прочёл великое множество запретных слов… и произнёс вслух совсем немного разрешённых. И вот, что я понял: те слова, что сказаны прямо — обычно никого не убеждают! Ибо для острого ума они банальны, а потому неинтересны…, а для всех прочих посредственных умов — всё равно остаются слишком уж сложными.

Сказанное стариком рассмешило Луция, не смотря на всю сегодняшнюю дурноту и тошнотные позывы — слишком уж этот его велеречивый тон не вязался с худыми рёбрами, тут и там торчащими из лохмотьев.

— Об этой «мудрости» ты тоже прочитал в Чёрной Книжице? — фыркнул он.

— Совершенно верно, добрый господин… В этом-то и есть сила тех фраз, что начертаны совсем не людскими руками! И в этом же

— их слабость. Ибо людские умы вечно истолкуют всё по‑своему…

Глава 36 (гноящая, как прорванный нарыв…)

— Ну? — язвительно спросил дядька-жандарм, осаживая кобылу заблаговременно перед крыльцом.

Чуть выпустив поводья, он тут же цепко перехватил Эрвина за подмышки.

— И где твой Болтун? А? Где золото в его карманах?

Пугливо обмякая в жадных дядькиных руках, Кривощёкий лихорадочно соображал… Жандарм держал его как-то слишком уж игриво, но при этом вполне себе крепко — и думать было нечего, чтоб рывком вывернуться. Да, и куда бы он побежал? Конный за два хороших скачка нагонит пешего… и ни один из тех преющих в окрестной траве хлипких заборов, которые Эрвин уже привычно подметил вокруг, не сдержит натасканную на погони жандармскую лошадь. Если только…

— Дождь же… — залепетал он в спину господину уряднику через растрепанную недавней скачкой каурую гриву. — Подмочило его, хмельного — вот и оклемался уже. Наверное…. Наверное, туда — в приговорённый дом уполз! Не успел я к вам дяденьки! Нужно было раньше вам сюда приехать, да эти кроты проклятые меня задержали…

— Сбрехал-таки, пострел… — не поверив, заткнул его дядька… и хохотнул таким многообещающим баском, что волосы на затылке Эрвина сами собой в ужасе зашевелились. — Так и я думал… На конюшню его надо свести — за такую-то брехню! Жопу ему надрать! Позвольте, господин младший урядник…

— Успеешь ещё… — после короткого раздумья решило начальство. — Всё равно, раз уж мы здесь — проверить эту дыру надо бы!

Сам урядник, не рискуя породистой лошадью, конечно, остался на месте… Подчиняясь указующему взмаху его подбородка, дядька-жандарм опять взялся за поводья и неохотно пришпорил упирающуюся свою каурую.

Та — тоже повиновалась острым шпорам, но сделала всё по-своему. Воротя морду от Приговорённого дома, она наспех протрусила мимо высокого крыльца и по широкой дуге вернулась к остальным. Всё это время Эрвин старался не смотреть на развалины — лишь зачарованно пялился, как дождь клокочет и пенится в шумных её ноздрях… А кобыла косила фиолетовым глазом наверх — будто укоряла Кривощёкого за те бесполезные хлопоты, что причинило ей его враньё.

— Не заметно, господин младший урядник, чтоб кто-то на крыльце этом недавно лежал… — вполголоса доложился дядька нахохлившемуся под дождём начальству. — Следов никаких нету, сухих пятен тоже — камень везде равномерно намок. Хотя это и немудрено — вона ливень какой! Небо с землёй и то вот‑вот сровняет…

Урядник раздражённо прервал его разглагольствования, отдав через плечо ещё какие‑то распоряжения…

Трое других верховых пустили лошадей осторожным шагом — стараясь, чтоб те не слишком громко цокали копытами, объехали руины дома с трех доступных для осмотра сторон… Затем, высоко поднявшись на стременах — издали заглянули в полу-обвалившиеся окна.

После недавнего пожара, воспламенившего все Приговорённые дома, их проёмы так и не были заново забраны дощатыми заплатами. А в этих развалинах и заколачивать-то оказалось особо нечего — легче весь дом забором обнести. Проломы так слепо и темнели наружу дроблёными углами.

Но, наверное, перегородки внутри дома всё‑таки уцелели и не пропускали прямого взгляда навылет — вид у вернувшихся жандармов оставался каким‑то неопределённым, не совсем уверенным…

— Ну?! — вновь потребовал доклада молодой урядник, уже совсем нетерпеливо заёрзав в седле и поведя промокшими плечами.

Эрвин против воли засмотрелся на его эполеты — их витые шнуры уже насквозь пропитались водой и теперь сыто шевелились, свисая с плеч… ни дать, ни взять дождевые черви на бордюрных камнях вокруг клумбы.

— Не можем знать, господин младший…

— Отставить! — оборвал их урядник. — Я вас за гаданиями, что ли, посылал! Пустой этот дом или нет?

— Не понять ничего.

— Что, совсем ничего? Все трое разом ослепли?

— Так издаля не видать, нутро-то у домины темное… А ближе — не пойдут лошадки!

— Тогда — пешими проверить! Бегом!

Это приказ даже перепуганному Кривощёкому Эрвину показался не очень-то выполнимым… немудрено, что трое жандармов тут же ему воспротивились:

— Виноват, господин младший урядник, но окна больно высоко прорублены — пешим с мостовой не заглянешь…

— Духовника сюда надо бы. Они же надумали Приговорённые дома валить. Вот пусть и начинают! А нам внутрь и соваться не велено.

— Правильно! Наше дело — в оцеплении стоять. Есть там Болтун или нет Болтуна, а пепла-то внутри небось много рассыпано. Вдохнешь, и не заметишь…

— Чтоб Духовников призывать, да дом рушить — наверняка знать надо! — остудил их пыл дядька-жандарм. — А не то, что пацан какой‑то нам тут наболтал… Будут Духовники по такому дождю из-за пацанячих россказней шляться!

Заметно нервничая, урядник наскоро обдумал его слова… потом согласно дёрнул холёной, гладко выбритой щекой. Кривощёкий хорошо его понимал — даром простоволоситься перед духовной властью молодому жандармскому командиру совершенно не стоило, этак можно навсегда в младших урядниках и остаться.

— А ну — признавайся, скот малолетний, если набрехал! — опять взялся дядька за Эрвина, закручивая тому ухо в тугой, почти затрещавший узел. — Ужо я тебе, шантрапа — порву всё, что рвется!

— А-а-а-й! — заголосил Эрвин. — Истинно же… истинно вам, дяденьки, говорю — видел я Болтуна… вот как вас сейчас вижу!

— Вот, сука, упорный! — зло сказал кто-то из жандармов — сквозь сплошную тряскую пелену боли Эрвин даже не разобрал, кто именно. — Самого его в этот дом послать с обыском…

При этих словах все пятеро аж встрепенулись разом и, даже после нескольких секунд разбавленного дождём молчания — никто не посмеялся над подобной шуткой. Наверное, эта идея показалась им… не такой уж плохой.

А белоснежная лошадь господина младшего урядника — заинтересовалась пуще всех и даже повернулась в сторону Кривощёкого забрызганной грязью грудиной. Всадник, поправляясь в седле, склонился чуть ли не к самой гриве… и Эрвину вдруг почудилось на миг, что всадник и его лошадь о чём‑то посоветовались друг с другом, и лошадь кивнула, уронив до копыт ушастую голову, и многообещающе зашевелила влажными губами — вот‑вот выплюнет надкусанный мундштук удил и заговорит с ним.

Это было наваждение, конечно… Следствие паники, давно и прочно охватившей Кривощёкого, поселившей в самих костях непривычную тошную слабость, и вот теперь — добравшейся и до бедной Эрвиновой башки. Кривощёкий накрепко зажмурился, потом вновь выпучил глаза сквозь дождь… и белая эта кобыла снова сделалась обычной жандармской конягой — стояла под седоком молча, настороженно принюхиваясь к мостовой и лишь иногда переступая по ней копытами.

— А что, хорошая мысль! — вместо лошади заговорил её седок… — Давай-ка, малец.

Эрвин сделал вид, что не расслышал, и тогда дядька-жандарм, до той поры так и лапавший Эрвина за талию — не без сожаления отлепился от него. Кривощёкий продолжал сидеть истуканом, и дядька залепил ему настолько звонкого леща, что одним ударом смахнул с каурой. Эрвин кубарем полетел вниз, на мостовую — ухнул разом на четыре кости и распластался, здорово приложившись лбом… Когда он вновь утвердился на четвереньках, то между его руками пузырилась под дождём небольшая кровяная лужица.

— Что? Допрыгался, козлик?! Ну, иди теперь — показывай своего Болтуна, поднимай его из берлоги!

— Да вы чего? — взвыл Эрвин, беспомощно оглядываясь — в этом безлюдном, заливаемым дождём переулке, даже на случайных зевак нечего было рассчитывать. — Вы ж меня, сироту, зазря только губите. А ведь батька-то мой — из ваших, из жандармских был!

Над ним сначала протяжно заржала дядькина каурая кобылка, потом и четверо людских гогочущих глоток к ней присоединись. Эрвин прикусил язык — только сейчас смекнув, что недавно уже врал им о несуществующем своём отце, и его только что поймали на вранье…

— Во даёт! — изумился дядька-жандарм, удобнее усаживаясь в седле. — Гляди — не рот у пацана, а жопа, что гороху объелась. Такой на пять сторон пукнет — так ветры и впятером не разберутся, какими это духами разит!

«Вот, дурак! — в мгновенной ярости подумал про него Кривощёкий. — Молчал бы лучше, раз то все прибаутки об одном и том же…»

Едва поднявшись с четверенек, он отирал расшибленный лоб от крови — дождь споро разжижал её, и та клейко и щедро заливала глаза.

Вслух он, разумеется, ничего такого не сказал. Но что-то, в выражении его лица всё же мелькнувшее, очень не понравилось жандарму — тот вдруг насупился, перестал шутковать… пустил на него каурую. Мокрая бочина лошади надвинулась и толкнула Эрвина, едва не сшибив с ног. Чтоб снова не распластаться под её копытами, он вынужден был засеменить к Приговорённому дому…, а когда, наконец, смог остановиться — дядька-жандарм уже разворачивал кобылу так, чтоб встать к Эрвину под удобную руку, и попутно разматывал плетёный хлыст со свинцовым грузиком на конце.

Эрвин что есть мочи сиганул от него прочь, только к пятому прыжку припомнив про якобы сломанную ногу…

Что ж, хромать напоказ и дальше — не было теперь ни малейшего резону. Прямо перед носом уже поднимались ступени крыльца… да и до обвалившегося дверного проёма оставалось совсем рукой подать. Пока дядька-жандарм отводил руку, замахиваясь — Кривощёкий до середины туловища укрылся в спасительную, но одновременно и такую губительную для всего живого каменную тень.

Жгучий пепел уже поджидал его там. Несмотря на дождь, надежно осадивший всё летучее, Эрвин самой кожей это почувствовал — будто кто-то редкими перчинками трусил над его обширной ссадиной на лбу.

Хозяин Луций мог свободно брать в руки Приговорённый пепел… и однажды увидев это своими глазами, Эрвин почему‑то тоже посчитал, что пепел при случае и его пощадит. Теперь же, окаменев на разрушенном пороге, он явственно понял — напрасно было надеяться. Никакое чудесное спасение не уготовано ему в этих стенах. Пусть Глина и назначила его бывшего дружка Хозяином ему самому и Наместником над всеми живущими — плевать Ей было на какого‑то там кривощёкого помощника. Эрвин ощутил, как паника, мешающая думать, перерождается во что-т иное — в кромешный ужас. Он судорожно клокотнул горлом… Размечтался! О собственном доме…, но вместо него получил лишь руины, которые вполне могут стать и вечной его могилой.

Эрвин ещё раз с тоской оглянулся на дождь, всё сильнее и сильнее расходящийся над Свайным — на черепичные крыши неблизких домов, по которым дождь лупил что есть силы… на овраг, изогнувшийся мокрой подковой… на давным-давно, ещё в старые времена, заложенный, но так и не достроенный городскими властями мост — череду каменных столбов, уходящих комлями в пузырящуюся воду. Да, какой‑то великий потоп обрушился с небес на их город — даже овражный ручей важно надулся, почувствовав себя настоящей рекой, приподнял спутанные ивы на дне и расчесал те, что росли выше по склонам… и понёс, понёс мутные свои воды, закручивая водовороты — мимо Ремесленной, где когда-то жил Луций… мимо примыкавшей к ней Цеховой, в маленьком доме на краю которой придушили забияку и вечного Эрвиного вражины Курца… и, наконец, мимо Волопайки, чёрной и обугленной, просевшей пятнами сажи на месте сгинувших домов — будто противень с крендельками, который нерадивая хозяйка до утра позабыла в печи…

И так горько стало во рту у Эрвина… так сильно защипало у него в глазах, так обожгло рассеченный об мостовую лоб, так едко затлело во влажной глубине свища, что уродовал ему щёку — Эрвин толком и одуматься не успел, как набрал полную грудь воздуха и, совсем перестав дышать, ринулся внутрь этой жгучей тени.

И этого воздуха ему как раз хватило на то, чтоб успеть пересечь нутро Приговорённого дома, обходя те из пепельных куч, что громоздились в центре бывших его комнат…

Раньше Эрвин Кривощёкий и представить себе не мог, что возможно этак горячо молиться и даже не дышать при этом…, но в этот раз — ему удалось. Пепел, конечно, всё равно возносился от малейшего движения, но сырость снаружи просочилась и в эти каменные руины — летучие ядовитые облачка повисали не выше колена, ощутимо прижигая ему ноги через прорехи в штанинах, но ещё не отнимая надежды.

Не сразу, но с какого-то шага — начали обильно слезиться глаза… и Кривощёкий зажмурился, чтоб раньше времени совсем не лишиться зрения. Да, пробираться пришлось через лабиринт крохотных путанных комнатёнок, но Эрвин, хоть и шёл больше по наитию, старался вовсе не касаться тонких внутренних перегородок. Те выглядели слишком уж шаткими — кирпичи в них уложены были на ребро, а весь раствор из стыков выбило Священным огнём. Если какая-то из них вдруг решит рухнуть, то пепла поднимется столько, что тут уж ему точно не выжить.

Он слышал, как снаружи перекликаются жандармы, как вразнобой щёлкают затворы винтовок… слышал звон подков, с каким рыскали туда-сюда всполошившиеся лошади. Порой слышал даже окрики — вот окликнул его дядька-жандарм, вот вторила ему заполошным ржанием белая урядникова лошадь… Всё это уже не будет иметь никакого значения — если он заплутает и не успеет добраться до противоположной от улицы стены, пока не закончится в груди набранный снаружи воздух…

Или — если на задней стене не окажется окна… или дыры подходящего размера.

Эрвин слепо ткнулся выставленными вперёд ладонями в твёрдое и открыл глаза. Зрение тут же заволокло туманной поволокой, он собрал выступившие слёзы рукавами рубахи и, прежде чем те накатили снова, успел увидеть — стена была глухой, хоть и сплошь испещрённой трещинами. Но в самые широкие из них — разве что ладонь можно было просунуть.

Кривощёкий протёр себе шары ещё раз, потом заметался вдоль стены и туда, и сюда… чувствуя, как трещат ребра, раздаваясь в стороны и почти выламываясь из скрепляющих их хрящей от дикого желания вдохнуть.

Он уже не понимал — молит ли Глину или просто сходит с ума…

Ясно было одно — вернуться назад ему уже не хватит воздуха и, если сейчас… вот прямо сейчас… не случится чуда… он просто подохнет под этой стеной.

Зрение плыло и трещины змеились… Эрвину снова начинало мерещится, что они корчат ему рожи… Нет… всё было совсем не так… Они же разговаривают с ним, просто Эрвин почему-то ничего не слышит… Эти каменные рты были полны чёрной тьмой и оттого беззвучны. Пытаясь уловить хоть что-то, Эрвин приник самым ухом к подвижной каменной кладке, что есть сил вслушиваясь в тесный шёпот смыкающегося и размыкающегося камня — да, рты определённо что-то шептали ему. Этот Шёпот… был чем‑то похож на Зов, который люди не слышат, но чувствуют — когда тот идёт с Храмовой площади, от Колодца… Похож не звуком, а лишь ощущением надвигающейся неотвратимой беды… Так бывает, если услышал Зов, но был от площади дальше, чем все остальные, а потому припоздал к Колодцу и уже не можешь, не можешь, не можешь никак пробиться через обступившую его толпу… и вот уже сухое горло не способно на вздохи, и колени уже не держат, и руки не способны никого оттолкнуть, а годны лишь на то, чтоб расцарапывать себе шею.

Один раз Эрвин почти разобрал, что нашёптывают ему эти Каменные Рты…, но винтовочный выстрел, нежданно ударивший снаружи, и то гулкое эхо, что влетело следом сквозь ближайший пролом и разом наполнило собой развалины дома — сбило его с нужной ноты, не позволило толком расслышать.

Эрвин в бессильной ярости боднул стену головой, и стена вдруг пошатнулась, раскрылась во всю ширину злорадной трещиной и… той же трещиной пребольно ущипнуло его за ухо, и без того так свёрнутое на сторону пальцами дядьки-жандарма, что, похоже, даже на самом деле сломанное…

Эрвин взвыл от боли… рванулся, расцарапывая кирпич и теряя из груди последние крохи воздуха…

И стена под его ладонями и его лицом — вдруг поползла куда-то… потом покрепче перехватила Эрвина за ухо и силком, почти отрывая, потащила следом за собой…

Он чувствовал, что напрочь теряет опору… что падает, летит куда-то среди подвижных и колких каменных углов…, но не видел куда.

Все его силы, все его упорство — уходили на то, чтобы не вдохнуть в облаке взвившегося пепла…

Не дышать… Не дышать!

Уже вообще ни на что не надеясь, он что есть силы зажимал рот и нос в тугой пригоршне…, но воздух со жгучим привкусом пепла — с предательским сипением процеживался прямо сквозь свищ на щеке…

Этот дом, нависший над оврагом — и так простоял слишком долго…, а в сегодняшний несусветный дождь у подмытого откоса всё‑таки закончилось терпение… или он устал держать на весу все эти шаткие каменные руины. Почва из-под дома вдруг с мокрым плеском сошла в овраг, и кладка задней глухой стены, лишившись даже такой мало-мальской опоры — тоже лопнула, разом разделилась на несколько тяжеленных неповоротливых кусков и на великое множество маленьких, и всё это с грохотом неслось вниз по скользкому, почти отвесному склону, и волокло с собой Кривощёкого, едва успевающего переставлять ноги.

Сверху, с мостовой, где остались всадники, ему вслед палили…, но скорее наобум, чем прицельно — только два выстрела достигли его ушей, кое‑как прорвавшись сквозь обступивший его со всех сторон каменный грохот… Эрвин перед смертью широко распахнул глаза… и вдруг увидел впереди, на расстоянии вытянутой руки, пузырящуюся серую воду. Так и не успев толков этого осознать — Кривощёкий рухнул в неё башкой вперёд, расплескавшись тяжёлыми, будто свинцовыми брызгами… и пробил её насквозь… изнутри вода оказалась какой-то слоистой — только верхний её слой был серым, следующий желтел взбаламученной глиной, а сквозь него, с самого дна проглядывало зеленоватое марево, тоже жидкое и текучее, но липкое, будто застоявшийся в ране гной.

Глава 37 (удачная, как кости, что бросали на пятом обороте колеса…)

— Так, по-твоему, и его… — и Луций кивком указал бредущего рядом возчика, — накормил мышиным дерьмом тот, кто читал Чёрную Книжицу?

— Несомненно.

— И кто мог сделать с ним подобное? Не твои ли чернополые приятели?

Старик покачал головой:

— Вряд ли… Ни один из носящих чёрное никогда бы не осмелился покинуть город… не то, что выйти куда‑то к границе лесов. Ведь те, кто носят полосатое и поклоняются деревьям — ненавидят их. Да и зачем им творить заклинания так далеко от Колодца?

— Кто знает, что на уме у Духовников… Шутки ради?

— Что ж… почему бы и нет? — развёл руками старик. — Шутки, замешанные на дерьме — во все времена были популярны…

— Может, удачу Симона отняли сороваты?

— Может, и они… Вернее будет сказать, что без их ведома, скорее всего, тоже не обошлось — вряд ли люди-деревья могут не знать о том, что происходит или даже только собирается произойти в их владениях… Но призвать мышей — каким образом? Колдовать можно лишь со свежей кровью или с тёплым ещё дерьмом. Да и сами заклинания… Полосатые не имеют дел ни с бумагой, ни с кожей… А фразы, начертанные в Чёрной Книжице, невозможно перенести на бересту — та тут же чернеет и корчится, едва покроется ими…

— Необязательно переписывать — прочитанное однажды заклинание они могли запомнить.

— Это вряд ли… И, когда ты получишь доступ к Чёрной Книжице, тебе ещё предстоит узнать это самому, юный Наместник… — старик горько усмехнулся чему-то своему. — Кто знает — может в твоей голове что-то и задержится дольше, чем на пару дней. Но обычные людские мозги… такие, как мои, например — слишком уж дырявое решето для столь горького вина.

— Вот оно что! — удивился Луций, машинально попытавшись припомнить — какими именно фразами или жестами он совсем недавно заговаривал собак… или призывал мышей… и не сумел толком воскресить в памяти ни того, ни другого.

— Я много раз уединялся с Чёрной Книжицей… хоть это делать и запрещено.

— Запрещено? А как же субботние проповеди? Я сам видел, как Духовники читают людям.

— Читают… — кивнул старик, от которого, похоже, не укрылось замешательство Луция. — Но только вслух, и только те страницы, чторазрешены Старшими… И те из Чёрных братьев, кто не подпоясан золотым шнуром — не должны оставаться с Книгой наедине, без присмотра ещё четырёх пар глаз.

— То есть, всего — их пять… — смекнул Луций. — Но тебе это, похоже, всё‑таки удавалось?

— Ночная дрёма даже самым упрямым соглядатаям рано или поздно склеивает глаза… — улыбнулся старик. — А я — носил чёрное с самых малых лет и давно сумел приучить себя просыпаться задолго до света. Тебе же известно, добрый господин, что эти страницы не шелестят, когда их переворачиваешь?

— Это все знают!

— А значит — их можно листать в полной тишине, никого при этом не потревожив…

— Но… если бы всё же кто-то увидел тебя?

— Меня бы живьём скормили Похоронной Яме! — равнодушно ответил старик и развёл руками на ходу.

— Но ты всё равно осмеливался?

— Моё любопытство… как бы это обьяснить… почему-то оказалось превыше страха перед смертью, который правит всеми человеками… — не прекращая шлепать ногами в грязи, старик очень просто пожал плечами — никак не украшая своих слов позолотой гордости, а будто признаваясь Луцию в чём-то пусть неприглядном, но вполне обычном. — Наверное, одна Глина знает, отчего я уродился таким любопытным. Но, когда мне вместе с другими выпадало бдеть над Чёрной Книжицей — я дожидался их сна и тайком от Старших стремился прочесть то, что иногда и… ненадолго… проявляется на Последней Странице! И зная, что эти письмена не лягут ни на что иное, кроме человеческой кожи, я пытался затвердить их наизусть…

— У тебя это вышло?!

— Нет, добрый господин… могу признаться тебе, что хоть черпал сокровенное знание с самого дна Колодца, но лишь совсем немногое сумел донести до рта…

— Донести до рта… Это что ещё значит?

— Это значит, что большинство из прочитанных слов я не смог бы даже выговорить, если б осмелился на это… И, кто знает — может имей я возможность твердить их вслух, я запомнил бы хоть что-то. Но, читая такое, даже губами пошевелить было нельзя — ибо от малейшего шепота по полу каменной залы шли трещины… да и мои спутники в любой момент могли проснуться…

— И что было потом?

— Потом… потом, как и всегда — приходило утро… Я ложился на каменный пол среди свежих трещин и притворялся спящим — чтобы быть как остальные. Старший, что приводил следующую смену на бдение над Книжицей — обычно ругал нас за заспанный вид, но не сказать, что очень уж сильно…

— Значит, все эти смертельно-опасные ночи — были впустую? Ты так и не смог насытить своего любопытства?

На этот раз старик надолго задумался, прежде чем ответить:

— А насколько юный поварёнок сможет насытиться, читая тайком поваренную книгу — ту, где описаны яства, которых ему никогда не суждено попробовать?! — спросил он. — Так и я — не мог набить себе брюха, и лишь представлял этот неведомый мне вкус у себя во рту. А теперь и вовсе помню только его — терпкий, дразнящий вкус позабытого… могущества.

— Позабытого… — эхом повторил за ним Луций.

— Увы! Те, кто пишет и пишет Чёрную Книжицу — слишком хорошо знает людскую натуру, добрый господин. Умей наша память обходиться без этой Книги — то не понадобились бы и те, кто читают им её…

— Выходит… — Луций снова перевёл взгляд на возчика, молча бредущего за телегой. — Его потерянная удача — это просто случайность?

— О! Может и так… Случай порой колдует над людьми не хуже самого могучего Болтуна… Иные величайшие помыслы и хитроумнейшие планы — на деле только и оказались способны, что издать непристойный звук, с которым свинья усаживается в лужу.

— Хорошо, пусть так… — процедил Луций, брезгливо скривившись от подобного сравнения. — Но куда ты клонишь? В чём был смысл рассказывать эту историю?

Уда, так и шлёпавший впереди упряжки — присвистнул и хлопнул вожжами, понукая понурую конную тройку переволочь телегу через бордюрный камень, окаймляющий городскую мостовую и отделявший её от раскисшей в хлам полевой дороги. Скрипя гужами и изгибая оглобли, телега всё же перевалила через него и загрохотала дальше — булыжник здесь был новый, недавно только привезённый с Храмовых выработок и даже не слишком ещё хорошо укатанный. Внутри у Луция тут же болезненно заёкало, он снова ощутил сосущую тошноту. От этого, и от сбивающей слова тряски — стало совершенно невозможно разговаривать.

Впереди среди сплошного дождя обнаружилась развилка — налево Громовой тракт уходил к Свайному, направо же всего через пару переулков начинался Ремесленный Квартал с примыкающеми к нему Базарными Рядами.

— Твоё время вышло! — приказал старику Луций, через силу сглатывая горькую слюну. — Если у тебя ещё осталось, что сказать — уложись в пять следующих оборотов колеса…

— Я готов принести Клятву и служить тебе всей той плотью, что ещё осталась на моих костях… если ты пообещаешь не отдавать меня Глине, когда плоть моя умрёт! — без малейшего промедления ответствовал старик.

— Ты не хочешь посмертно вернуться в Лоно Матери Твоей? — удивился Луций.

Такого он не ожидал.

— Не хочу.

— Предпочитаешь, что собаки таскали твои кости по всей округе?

— Пусть будет так!

— И ты даже осмелился просить об этом меня, будущего Наместника?! Того, кто выбран Глиной, чтоб управлять всем поверху от Колодца и смотреть, насколько тщательно люди блюдут ЕЁ законы?!

— О, не серчай так, юный Наместник… Я вынудил лошадиного человека рассказать тебе его историю, чтобы ты понял — те боги, что обитают в Колодце… как бы сказать… не единственные игроки, бросающие кости нашей судьбы. Я даже признаюсь тебе, о будущий мой господин, что и подземные боги, и боги деревьев, и все те, о которых я даже не слышал — больше не чтимы мной! Да, я желаю принести Клятву…, но не им, а тебе… лично тебе.

— Вот как? Зачем же тебе, не чтящему Глину, служить Наместнику ЕЁ? Как я смогу доверять тебе?

— Считай, добрый господин, что я тоже задумал сыграть в кости со своей судьбой. Ведь даже тем, кто навсегда отрёкся от серебра и тем обрёк себя на вечный голод — всё равно нужен хоть какой‑то смысл, чтобы продолжать жить дальше.

— Вот как? — насупился Луций. — А разве в самой возможности дышать — тебе недостаточно смысла?

— Конечно, недостаточно… — теперь удивился и старик… или только сделал вид, что удивляется. — Лишь те твари земные, которым Глина не дала языка, находят смысл в набитом брюхе и скоротечной подзаборной похоти. Да, и то — и среди псов порой заводятся странные… которые предпочитают выть над Похоронной Ямой, а не сторожить чей-то двор…

Луций оглянулся назад вдоль едва различимой извилистой колеи…, но они отъехали уже слишком далеко, и дождь хлестал слишком шумно, чтоб тот вой, от которого ещё недавно съёживалось нутро, был до сих пор слышен.

— Кто знает, что движет ими? — между тем продолжал старик. — Не запахом же плоти, гниющей там, они влекомы — ведь тела, отданные Похоронной Яме, не издают никаких запахов, даже если извлечь тело оттуда… Нет, тут что‑то иное… Просто считай, что я — как тот пёс, что однажды побежал от сытной миски и ненатужной работы в дождь и голод… желая лишь знать, что же скрыто от моих глаз там, под слоем Глины… Но, несмотря на всё мои попытки, несмотря на всё моё усердие — Глина не выбрала меня, и Каменные Рты не захотели заговорить со мной. Я не находил больше смысла жить, пока не увидел на улице тебя… о, старец, ещё недавно бывший мальчишкой.

Луций снова встрепенулся при этих словах и оглянулся теперь уже на Симона…, но тот мерно шлепал по обочине, глубоко погружённый в свои думы, и, как будто бы, ничего не расслышал. Тоже заметив это, старик осмелел настолько, что решился придержаться на край телеги, споткнувшись босой ногой о вывернутый из мостовой булыжник.

— И тогда я решил — пусть мне не сужено кидать эти кости самому …, но зато я смогу одним из первых увидеть, как они лягут. Ты можешь доверять мне хотя бы потому, что я больше не питаю иллюзий и не тешу себя амбициями… Мне достаточно быть тем, кто шепчет слова удачи, стоя за твоим плечом.

— Так ты считаешь, мы тут играем в кости? — всё ещё хмурясь, спросил Луций. — Какая же это игра? Разве я могу проиграть? Разве то, что пожелала Глина — уже не предначертано наперёд?!

— Да, бывает так, что игральным костям предначертано лечь змеиными глазами кверху… — не стал спорить с ним старик. — Но однажды я видел, как один умелый игрок толкнул вдруг легонько стол коленом, и вот кости легли так, как легли… и кто узнает, должны ли они были лечь совсем иначе? Не сердись на меня за то, что сравнил твою судьбу с игрой в презренные кости, добрый господин… Но, что тут сказать — разве ты сам однажды не поставил её на кон, когда что‑то просил у Колодца в воскресный день?

Луций не нашёлся, что возразить на это. Да, должно быть — он просил… Он хорошо помнил то воскресенье — помнил их общую бессмысленную кражу, и свою безнадёжную просьбу… и этот хладный, будто сырой подземный сквозняк, знак — вестник того, что ему ответили… Но уже совершенно не помнил, чего именно просил. Богатства? Да, золото теперь само приходило к нему…, но ведь и текло сквозь пальцы, ничего после себя толком не оставляя. Просил ли он власти силы, что превышала власть денег? Или силы, вообще не имеющей равных? Этот проклятый старик совершенно его запутал…

— Так давай сыграем на одну руку, рано состарившийся мальчик… — смиренно попросил старик… однако, поднимая на Луция то ли насмешливый, то ли пристальный взгляд. — Если ты проиграешь — что ж, это будет и мой проигрыш. Но если выиграешь так, как задумала для тебя Глина…

— Ну! Продолжай… — разрешил ему Луций. — Чего ты тогда попросишь?

— Тогда — не награждай меня, не даруй мне сана, не приказывай возглавить Храм и не ставь меня Старшим над теми Духовниками, что успеют склониться перед тобой! Впредь я не желаю носить ни чёрных одеяний, ни коричневых… ни даже полосатых. Лучше я буду гол, еле‑еле прикрыт лохмотьями, чем ещё хоть раз прикоснусь к этим Книгам… или прочитаю Слова, в них начертанные! И никогда не заставляй меня прикасаться к презренному серебру!!!

Луций только крякнул от такого условия… потом же — скорее раздражённо, чем безразлично — пожал плечами. Он ещё немного помедлил, прежде чем сквозь прорезь балахона нащупать в кармане тяжёлый кругляш золотой монеты — последней из отложенных для этой цели пяти.

И возчик Симон, и старик в лохмотьях — продолжали выжидающе смотреть на него, вышагивая с разных сторон телеги.

— Вижу, что язык у тебя подвешен… — сдержанно похвалил старика Луций. — Но ты слишком уж заумно говорил сегодня! Сможешь ли ты произносить речи попроще, когда понесёшь мою весть к людям на улицах и площадях? Мне нужно, чтоб твои слова понимали, а не только дивились им.

— Благодарю тебя за этот вопрос, добрый господин… — преувеличенно учтиво поклонился тот. — Не хочу хвалиться понапрасну…, но уж поверь — если будет нужно, я смогу и вон ту бедную кобылу убедить в том, что этот перепоясанный вожжей молодец, что её погоняет — и есть её суженый!

Уда в этот момент почему-то снова обернулся на них… но, видимо, опять ничего не расслышал. Луций некоторое время молча смотрел ему в спину, прежде чем заговорил:

— Каменные Рты сказали мне, что нужны Пять Помощников… У меня уже есть глаза, глядящие с затылка… — тут Луцию стало весело — он подумал про Кривощёкого, которого послал в город с поручением. — И есть пара крепких кулаков… — при этих словах он поочередно кивнул на обоих возчиков. — Скоро у меня появятся и зубы, чтобы скалить их и внушать трепет… Но, раньше или позже — мне потребуется и твой язык, чтобы встать над этим городом!

— Благодарю, Хозяин… — сказал старик, принимая от него монету.

— Мой ученик вскоре найдёт тебя и скажет, что делать…

— Ты о том кривощёком сорванце, что расспрашивал обо мне по всему Плешивому Току? — засмеявшись, спросил старик. — Прости, Хозяин — я смеюсь вовсе не над тобой, а над ним… Этот пацан слишком долго уповал на свою удачу, а ведь она вовсе не безотказная прачка. Она — капризная барышня, и совсем не любит, когда её тревожат по всяким пустякам. Быть может, она именно сейчас решает — остаться ли с ним, или уйти к кому‑нибудь другому…

В конце улицы, едва видимые в дожде, вдруг промелькнули всадники — целая вереница их один за одним свернула с Громового Тракта в какой-то переулок. Луций не успел разглядеть первого, но скачущие следом за ним остальные четверо явно были жандармским разъездом — голубые мундиры промокли и сделались тёмно-синими, но всё равно отчётливо выделялись на фоне серых заборов. Куда, интересно, они так отчаянно спешили — несясь под дождём во весь опор, хотя дорога под копытами коней опасно раскисла, и комья грязи подлетали едва ли не выше голов?

Осторожный Уда быстро оглянулся на кума и по его знаку придержал упряжку. Лошади встали у чьих-то ворот, будто‑то бы подтащив телегу на погрузку, и стояли так — пережидая пока всадники не исчезнут в переулке, что соединял Громовой Тракт со Свайным… Дождь распугал горожан, разогнал их по домам, и к воротам никто не вышел, не погнал прочь их подозрительную компанию.

Когда дробный топот жандармского разъезда окончательно смыло дождём, Уда снова замахнулся было на битюгов вожжами…, но вдруг заметил что-то блестящее у противоположной обочины. Пока лошади отдыхали, раздувая бока и встряхивая мокрыми гривами под ливнем, он сходил туда и прибрал к рукам оброненное кем‑то добро… Потом наскоро прикопал находку в соломе, устилавшей дно телеги. Луций мельком глянул, с чем он там возится… и вдруг опознал этот толстый медный обод — примерно за таким он с утра и посылал Кривощёкого… Когда телега опять затряслась по булыжнику — внутри котла запрыгало тонкое железо, заскребло о дно остриём.

— Гляди-ка… — скорее потешаясь, чем искренне, обрадовался старик, проследив за его взглядом. — Много мы говорили сегодня об удаче… и уж не она ли улыбается нам сейчас, Хозяин? Знаешь ли ты, каков цвет её улыбки? Порой она блестит в грязи, будто оброненная кем‑то медная монетка…

— А что со мной? — вдруг подал голос давно замолчавший Симон.

— С тобой? — переспросили они оба одновременно.

— Я очень внимательно слушал тебя, хрен ты костлявый…, но вообще ничего не понял! — рассерженно сказал старику возчик. — Что ты там снова плетёшь об удаче и об игре в кости? Ты же обещал всё мне растолковать…, но я так себя чувствую, будто меня только что обсчитали на базаре.

— Так вся наша жизнь — и есть один большой шумный базар! — тотчас переключился на него старик — теперь-то совершенно искренне обрадованный тем, что есть повод ещё хоть немного потрепать языком. — Один владеет товаром, другой приценивается к нему… и оба делают вид, будто им начхать на друг на друга! Потому что оба считают, что каждый крепко держит другого за… пусть будет — за мотню, так тебе будет куда понятнее…

Симон крякнул, будто собираясь что-то возразить…, но сдержался, не стал покуда перебивать.

— Точно так, вцепившись друг другу в мотню, оба они кряхтят, когда пытаются решить — чья же хватка в этот раз окажется крепче! — вконец развеселился старик. — Ведь именно так было и с вами двоими в ту холодную ночь на границе лесов… не так ли, бывшие старши́ны?

И Луций увидел совсем небывалое — как Симон снова, уже второй раз за один истёкший час, согласился с этим нахальным стариком и даже кивнул ему, прижав к широченной своей груди плоско подрезанную бороду… в великой тоске наваливаясь на тележный задок так, что телега ещё пуще заскрипела осями.

— Игра может обойтись и без победителей…, но ещё ни одна не обошлась без проигравших! А проигрывает обычно тот, кто не сумел вовремя остановиться… — поучительно добавил старик.

— Ну… Наверное, это так, — возчик и тут не стал упрямиться… а, может, и сам пришёл к похожему выводу — за пять-то лет и у этого крепкого лба хватило на то извилин.

— Вот о чём я и толковал нашему Хозяину… — как бы подводя черту, старик обернулся к Луцию. — Наши судьбы — это игра, где вечно качаются неугомонные чаши весов… и на одной из них всегда лежит счастливый случай, а на другой — тщательный и точный расчёт. Точно так же, как вы двое играли в кости — так сейчас поступают и люди, что держат власть в этом про́клятом городе… Те люди, что ряжены в одежды из трёх разных цветов.

Луцию вдруг страшно захотелось вскочить в тряской телеге и лично рубануть этого старика киркой — прямо по его неумолчному рту, всё говорящему и говорящему, но никак не переходящему к сути, а только запутывающему их обоих всё сильнее и сильнее…

Просто по счастью случилось так, что возчик не выдержал первым:

— Глина тебя побери и выплюни, и чтоб псы вечно таскали твои кости! Снова я ничего не понял! — взвыл Симон. — Обещаешь показать, как на мощёную дорогу выйти, а пойди за твоими словами, и всё — с головой увяз в трясине…

— Это потому так, лошадиный человек, что мои слова хоть и сказаны прямиком в твои уши, но не для твоего ума предназначены… — перестал улыбаться и грозно вдруг возвысился над ним старик. — Все знают — то, что мудрый поймёт, то дурак навылет пропустит… Молчи! Дело лошади — тянуть да ушами прядать…, а её возничего дело — слушать Хозяина да вожжи вовремя натягивать. А Хозяин наш — мудрее и тебя, и меня… и он поймёт…

— Будьте оба со мной, и тогда никакая удача вам и не потребуется! — провозгласил Луций, с трудом отлепляя пальцы от рукоятки кирки.

Симон уже зло скалился на старика, по старой привычке тянул руку к левому голенищу…, но Луций, уже совладавший к тому времени с гневом, жестом остановил его:

— Ты же не станешь просить оставить тебя без заслеженной награды?

И весь воздух, набранный этой бочкообразной грудью для рыка, который, наверное, и один смог бы переломать все хрупкие стариковское кости — с тихим присвистом вышел наружу. Симон озадаченно посмотрел себе под ноги и помотал головой, далеко разбрызгивая дождь от копны волос.

— Служи мне верно, и денег у тебя вновь будет в достатке. Много больше, чем вместят твои карманы. Служи долго, и их и будет столько, что сможешь вставить золотые зубы не только себе, но и лошадям, если захочешь… Служи мне так же истово, как служил своему обозу, и тогда расчёт не ограничится одними деньгами — ты получишь свою долю и власти тоже! Сможешь владеть и повелевать целыми табунами! Все городские обозы будут подчиняться тебе! Не беспокойся об этом… А теперь — ступай… к своему куму. Ты пока больше не нужен мне здесь.

Симон поклонился ему и отошёл — туда, где Уда отводил душу, охаживая его битюга вожжами. Едва заметив это, Симон тут же прибавил шагу, почти мгновенно поравнявшись с лошадиными хвостами… Луций видел, как он специально наступил на задник Удиного сапога и, когда тот оступился и едва не упал — грубо столкнул его на обочину и отобрал вожжи.

— Ты всё-таки продолжаешь заблуждаться, Хозяин… — едва слышно возразил ему старик. — Человеку, однажды лишившемуся удачи — всегда будет о чём беспокоиться!

— Теперь, когда мы остались наедине — прекрати говорить загадками! — велел ему Луций. — От чего ты хотел меня предостеречь?

— О том, что цвета на одеждах — тоже способны смешиваться… — совершенно не вняв его приказу, продолжать гнуть свою линию старик.

Пока Луций так и не смог однозначно понять — ухмыляется тот временами, или просто оттопыривает нижнюю губу, чтобы хоть вдоволь напиться дождём.

— Пока коричневые, чёрные и голубые считают, что умеют удерживать Подземных Повелителей в Колодце… пока они кичатся и соревнуются друг перед другом, кто глубже запустил туда руку… они и в самом деле не слишком тебе опасны, Хозяин. Но всё изменится, когда они встанут в один ряд и сомкнутся друг с другом плечами…

Нет, похоже, что этот старик и вовсе не был способен говорить прямо.

А быть может, он и впрямь считал своего Хозяина куда умнее, чем тот был на самом деле, а потому — не решался оскорбить его плебейской простотой обычных слов.

И, решив пока считать, что это именно так, Луций многозначительно кивнул и замолчал — под натужный скрип колёс обдумывая всё, что было им сегодня услышано.

И болтливый старик за всё то время, что Луций думал — не произнёс больше ни единого слова.

Глава 38 (холодная, как тошная беда, что вечно ходит следом за удачей…)

Течение у самого дна было очень сильным — Кривощёкого сразу же закружило и понесло в ручье, и только благодаря этому он не вонзился башкой в топкое дно и не увяз в нём навеки. Изредка ему удавалось всплыть на поверхность — тогда он торопливо делал глоток-другой воздуха, сколько успевал… и его вновь окунало с головой в мутное и илистое.

С того уступа, где только что стоял Приговорённый дом — всё ещё что-то сыпалось, и скатывались по склону в овраг припоздавшие обломки, дробясь на лету и рябя собой воду. Душное облако расплывалось поверх, и отсюда, с воды, уже не понять было — пыль это или вознёсшийся пепел… Когда течение разворачивало Эрвина лицом к уступу, то он замечал порой серебряные дождинки, насквозь пробивающие это облако и ничком падающие слева и справа от поплавка его, Эрвиновой, головы — будто прикосновение этого облака умерщвляло всё на свете, даже сам дождь…

Потом Эрвин подумал, что некоторые из этих капель вполне могли быть и пулями — слишком уж тяжело они падали, слишком уж высокие фонтанчики выбивали из спины обезумевшего ручья. Он так и не разглядел жандармов, оставшихся на уступе, а значит они тоже вряд ли видели его — стреляли наугад сквозь разделившую их пепельную пелену и, скорее всего, уже пришпоривали лошадей, чтоб убраться восвояси.

Кривощёкий не знал, насколько далеко бьют их винтовки, но особо не опасался погони — Свайный не зря всю жизнь величался Тупиком, и дальше вдоль оврага здесь не было проложено ни дороги, ни даже пешеходной тропки, где лошадь могла бы удержаться на краю обрыва.

Он опасался лишь того, что рано или поздно его вынесет к противоположному склону оврага, и там затащит под путаницу затопленных ив. Эрвин пытался судорожно подгребать, но течение, не обращая никакого внимания на его отчаянные усилия, влекло и влекло его дальше и дальше — порой опасно пронося под накренившимися к самой воде стволами. Один раз его проволокло между двумя всплывшими со дна корягами, и Эрвин чувствительно шваркнулся о них ребрами, когда вместе с потоком переваливался через скользкие, но при этом суковатые колоды. Одна из коряг податливо крутнулась на воде, приподняв что-то, застрявшее на самом её комле…

Кривощёкий не успел разглядеть, что это было — что-то мылкое, несвежее, раздутое изнутри. Оно колыхалось, будто гирлянда мягких белёсых пузырей, шарнирно склеенное друг с другом. На миг Эрвину показалось, что в он видит сквозь толщу воды новенький, совсем не пострадавший от долгого пребывания в воде, сапог — видит очень отчётливо, и как будто бы даже жёлтые гвоздики набиты по краю подошвы…, но его снова перевернуло и окунуло с головой, и снова замельтешили перед глазами расчёсанные быстрым течением стебли… Когда Эрвин опять вынырнул — утопленника уже и след простыл, да и какие на воде следы?

Ручей изогнулся подковой, и мимо плывущего из последних сил Эрвина пошла самым краем берега притихшая в горе своём Волопайка.

Всего через несколько саженей начинался недостроенный мост — сваи вразброд стояли поперёк течения, и оно бесновалось, расшатывая их и очерчивая бурунами каждую… Тут Кривощёкому пришлось грести до судорог в плечах — чтобы не впечатало со всей дури в гудящую от напора воды просмоленную древесину… и он как-то сумел проскочить между сваями, отделавшись лишь парой синяков. Сразу за мостом овраг мельчал, и ручей расширялся, течение теряло норов — буруны уже не пенились, только бултыхались вдоль берегов широкие лопуховые листья, тесно обсиженные напуганными лягушками, да змеились стебли водяных лилий.

Кривощёкий несколько раз мазнул животом неглубокое дно и попытался встать… только зря увязнув ногами и разом лишившись обоих дырявых своих башмаков. Не решаясь заново искушать судьбу, Эрвин снова лёг на воду плашмя и лежал так, пока течение не ослабло уже совсем, устав толкать его в босые пятки.

Прошло довольно много времени, прежде чем он вновь задел рукой скользивший мимо берег…

Трава, растущая здесь, не выглядела сорной и не полосовала колко ладони — была непривычно мягка в пригоршне. И Кривощёкий обрадованно вцепился к неё — как кутёнок цепляется за лохматую мамкину шерсть, и одним длинным рывком притянул себя к низкому берегу, потом опёрся о него локтями, отчаянно зашустрил коленями и выбрался, наконец, на твёрдое…

Неизвестно, сколько он провалялся ничком, понемногу переводя дыхание и время от времени тошнотно срыгивая воду.

Дождь понемногу стихал.

Досыта напившийся водой ручей всё‑таки вынес его куда-то за пределы города — сейчас вокруг Эрвина не было больше ничего каменного. Только трава, только земля и небо — промокшее и низкое. Ближайшие городские крыши едва-едва багровели на дальних пределах видимости — самыми коньковыми узлами задевая рваные тучи. Ни карнизов, ни стен домов под ними Эрвин уже не смог различить с такого расстояния.

Кривощёкий пополз прочь от берега — как был, на четвереньках, пока под локтями и коленями не перестало чавкать. Потом собрался с силами и встал, пошатываясь… весь с ног до головы перемазанный раздавленным зелёным фаршем.

— Опять повезло, что ли? — спросил Эрвин самого себя.

Он ощупал лицо руками — цело ли… и вроде не обнаружил нигде пепельных ожогов или новых, сквозных дыр… Выходит, и впрямь повезло… Опять он смог ускользнуть и от тех, и от этих… никому не дался в руки, и даже не подпалил себе рожи, и не переломал рук-ног, пока летал с уступа и бултыхался в ручье. Повезло! Раз после такого смог встать на ноги — значит, теперь уже никогда не упадёт!

Кривощёкий подумал так, и счастливо улыбнулся, запрокинув лицо к мокрому небу… Больше ведь и не было никого вокруг — не у кого было спрашивать, и некому было улыбаться…

Но первый же шаг вышел совсем неудачным — что-то вязко хлюпнуло и полезло меж босых его пальцев. Эрвину даже это не смогло испортить настроения, он не перестал улыбаться и даже переступил ногами на одном месте — он так перемерз в воде и грязи, что аж разнежился, топчась на тёплом… чем бы оно ни было.

Невдалеке, будто окликнув его, коротко мыкнула корова. Тускло, по-жестяному, звякнул оттуда колокольчик — рогатая голова мотнулась поверх высокой травы, распугивая мух… пузатых и ленивых. Те обиж-ж-женно закружились вокруг острых костяных кривулин, которыми корова безуспешно пыталась их боднуть.

Шея у коровы была коричневая, в обширными чёрными пятнами…

— Буряша… — зачем-то позвал её Эрвин и пошёл в её сторону, с некоторым даже сожалением попрощавшись с парным теплом под ногами и отирая на ходу босую подошву о траву.

Корова скосила на его голос лиловый волдырь глаза, но всё равно глядела куда-то мимо. Она не была привязана — Кривощёкий нигде не заметил ни веревки, ни колышка среди густой травы…, но не отходила прочь, глуповато пялилась то налево, то направо от себя, косо двигая челюстью. Эрвин несколько раз помахал руками — проверяя, не слишком ли бодливая…, но корове, вроде, был плевать на него — она лишь вздрогнула и нервно переступила задними ногами в траве, когда Кривощёкий прикоснулся к её вымени.

Эрвин только сейчас понял, насколько сильно проголодался.

Он ведь размечтался как обычно доесть завтрак из трактира, который с раннего утра принёс Хозяину Луцию — тот снова даже не прикоснулся к еде. Чем Луций питался с своих заросших сорняками развалинах, Эрвин не видел, но видать ел что-то… ни сидел же голодом! Только вот сегодня — вместо того, чтоб привычным уже жестом разрешить Эрвину набить брюхо дорогой жрачкой, Хозяин отправил его в город… за медью и железом… Чудны и непонятны дела твои, Хозяин… Раньше-то и овсяные пряники со всеми жевал, пусть и плевался с них, а теперь — и на такие яства не смотрит…

Как пацан с сельской Волопайки, Кривощёкий умел подоить корову, хоть из-за вечной бедности и был в том деле не слишком искусен. Он ласково огладил вымя, успокаивая рогатую… потом неловко поймал в колечко двух пальцев упругий пузырёк, и брызнул пенистой струйкой прямо себе в пригоршню. Корова жалобно мыкнула и протестующе заелозила задом. Сосцы её были воспалены и вяло кровоточили — молочную пенку на ладони Эрвина чуть прикрашивал розоватый оттенок.

Вот ведь… невезуха!

Кривощёкий разочарованно вытер перепачканную клейким ладошку о мокрые штаны.

Пить такое молок было совсем нельзя — где у скотины кровь, там и гной, того и гляди животом замаешься, а то и вовсе сляжешь потом с брюшной горячкой. Корова снова мыкнула, испуганно взбрыкнув на какой-то звук в траве, и слепо повела рогатой башкой. Кривощёкий отчего-то тоже охнул и мелко заозирался… но, вроде бы, ничего, кроме ветра, этой травы не тревожило. И только когда корова уронила голову к самым его ногам и замычала протяжно, обречённо и истово — Эрвин догадался, наконец, обернуться…

Тот человек — стоял сразу за его спиной, невесть как умудрившись подкрасться совсем бесшумно.

Эрвин увидел сначала его голое пузо, торчащее далеко вперёд, и это при худых-то боках… Отвороты распахнутой на все пуговицы душегрейки, что это пузико обрамляли — только делали его вид ещё нелепее. Кривощёкий спешно отпятился на несколько шагов и только тогда смог отозвать взгляд от этого тугого кожаного шара с острым пупом и разглядеть лицо под краем низко надвинутой шляпы.

На войлочном краю этой шляпы часто-часто висели дождевые капли, будто крепко пришитые бусины — каждая из них плясала, готовая вот-вот сорваться… Но, пока этот странный человек смотрел на Эрвина и мелко хихикал, глядя, как он пятится, ни одна из них так и не сорвалась.

А Эрвин — на каком-то несчитанном, но скорее всего на пятом, шаге… вдруг неловко переплёлся ногами и уронил сам себя в траву, громко и смачно плюхнув в ней насквозь промокшим задом.

Корова тут же шарахнулась в сторону, едва заслышав этот звук… и несколько раз подряд слепо боднула воздух рогами — лишь бесцельно расталкивая ими траву.

Человек в душегрейке снова беззвучно засмеялся, и кадык его запрыгал вверх-и-вниз — будто собирался выскочить из горла и влажным комком шлёпнуться ему под ноги… и тогда это был бы единственный звук, который распознали бы бедные Эрвиновы уши среди мычания и шороха. Но ничего такого не произошло… Человек также внезапно перестал смешливо трястись и подмигнул ему…, а Кривощёкий с ужасом понял, что глаза его столь же белы, и так же подёрнуты едва заметной кровавой поволокой, как и то пропащее молоко, что Эрвин не до конца отёр с ладони.

— Я не пил… Не пил твоего молока! — плаксиво заголосил Эрвин. — Это твоя Буряша, Лентяй… только твоя! Смотри… — он распростёр ладони, то ли предъявляя их Лентяю-Коровнику, то ли просто загораживаясь от него. — Вымя у неё плохое. Не пил я, не пил… и не пригубил даже.

Но ничего не изменилась в глазах у голопузого этого человека — ни пощады, ни сомнения… на даже простой понятной насмешки. И это было особенно страшно — рот веселился, губы извивались червями, и капли по войлочному краю плясали, плясали безудержно…, а в глазах, мутных и белых, ничего не отражалось, одно заспанное безразличие творожилось в уголках этих глаз кислыми хлопьями… Мол, пил ты или мимо лил — да какая мне разница… так говорили его глаза.

Корова зацепилась в траве рогом, намотала на него спутанных стеблей и с натугой вырвала тугой колтун, воздела его на рога и… тотчас позабыла, с чего всё началось — свисающие перед глазами стебли заинтересовали её, корова поймала их длинным языком, затащила в рот и принялась мерно пережёвывать, постепенно втягивая в себя редеющий на глазах травяной клок…

А Лентяй-Коровник сделал короткий шаг в сторону Эрвина… и его пузико — болтанулось из стороны в сторону на ходу. Эрвин вроде даже услышал, как булькнуло у него внутри.

Он всё‑таки попробовал убежать… крутнулся проворно с задницы на колени и уже с них — сиганул в ближайшие кусты. Но не пробежал и половины… странная мягкая слабость узлом перекрутила его ноги, они вновь сами собой друг с другом переплелись, и Эрвин упал — на этот раз звучно шлёпнувшись животом оземь и отбив напрочь все внутренности. Всхлипывая, он пополз…, но шаги, короткие, никуда не спешащие — следовали за ним, шуршали травой, плескали случайными лужицами. Ног Кривощёкий уже не чувствовал — ниже колен их будто и не было вовсе, кисель… да и сами колени всё сильнее и сильнее тряслись и слабли. Он вроде бы кричал… вроде бы звал на помощь — то ли криком, то ли сорванным шёпотом, молил Глину о спасении, молил Хозяина о защите, упрашивал Болтуна, этого тишайшего и неумолимого человека… чтоб тот оставил его, Эрвина, в покое — перестал медленно‑медленно настигать, всё время оставаясь за спиной, куда он не поверни… Но Колодец был далеко и не слышал его, или Колодцу было поевать… и Хозяин Луций — тоже был далеко и занят своими непонятными делами, а Лентяй‑Коровник становился чуточку ближе с каждым сделанным шагом… и клевер под ладонями был мягок тих, и Эрвин пытался хватать его пригоршней и тянуть своё обезволившее тело дальше, но клевер рвался, будто мокрая паутина, и только зря опутывал пальцы… и вот уже и локти отказались опираться об этот клевер, и тогда Эрвин перестал ползти — смирился и утопил в нём, душистом и мягком, поганую свою рожу, над который вечно насмехались даже самые дурные волопайские девки… и вот так, пряча её от всего белого света, от безучастного неба и даже от незрячей этой коровы, которая так и мыкала неподалёку… сам едва не захлёбываясь от влажности этого клеверного ковра, промоченного недавним дождём, и столь же обильно политого поверх дождя его собственными слезами, Эрвин вздрагивал и терпел, ожидая, когда всё закончится…

Но закончилось не скоро… и он успел дважды коротко помутиться умом, а когда снова пришёл в себя, то ноги пусть и с трудом, но держали его, и даже несли куда‑то сами собой, и нескончаемо хлюпало под ногами, и Эрвин ежеминутно оскальзывался в колее и часто падал, но снова вставал и брёл… и внутри у него болело и ёкало при каждом шаге, и он пару раз выбирал укромное место и присаживался там по большой нужде, но сидеть было больно, и вставать было больно, и только идти… вечно идти куда‑то вперёд — было почти не больно, терпимо. И Эрвин шёл и шёл, и колея вывела его жандармскому посту при входе в город — несколько крытых фургонов стояли тут поперёк дороги, распряженные, с высоко задранными дышлами… и только один из фургонов был при деле, да и то лошадей впряжена была лишь пара, а не четвёрка, как нужно для такой махины — только чтоб хватило конной тяги с дороги фургон отволочь, если приспичит кому-то тут проехать и ему разрешат.

Эрвин бездумно обошёл этот фургон… и мокнущий на его козлах жандарм окликнул его… потом ещё раз… и, взбеленившись на его молчание, благим матом заорал ему в спину… Тогда брезент на другом фургоне откинулся, пролив Кривощёкому на макушку целый водопад… внутри сидело битком жандармов, и все с винтовками… но, по счастью, не оказалось среди них ни одного из той пятёрки, от которой Эрвин так счастливо сдрапал сегодня… да ему было уже, в общем‑то, и плевать на это.

Однако, жандармы не стали Кривощёкого задерживать или ещё как‑то щемить — только быстро переглянулись друг с другом, когда он ответил им, откуда пришёл и кого там видел… и покачали головами, и жалостливо опяуглили его, и опятиуглились сами, и плевали на мостовую, и мостовая вокруг них вскоре сделалась рябая от ритуальных плевков.

И Эрвин постоял-постоял, да просто пошёл от них дальше, и его никто не остановил, не велел дожидаться приезда начальства. Так, чувствуя на себе их взгляды, пыхтя ноющей боли и шаркая утиной своей походкой, Кривощёкий взобрался на холм, за крутизну которого этот южный, ведущий за город Тракт и окрестили Громовым. Там, с верхней точки булыжной дороги, блестящей как чьё‑то лысое темя, Эрвин посмотрел на город, ещё мокрый, но уже подсыхающий — времени со злополучного того полудня прошла целая уйма, уже вечерело, пахло печами и горячей водой, в которой хозяйки разводили мыло.

И Кривощёкий поплёлся к первому же попавшемуся на пути доходному дому… и когда какая‑то баба грубо окликнула его и замахнулась деревянной тёркой, чтоб огреть его заду — Эрвин расплакался перед ней, назвал имя Лентяя‑Коровника и больше ничего даже сказать не успел — баба всплеснула руками и повела его в натопленный сверх всякой меры полуподвал, и показала где встать, чтобы помыться, и сказала, сколько воды разрешает на это потратить, и показала, где стоит веревочная швабра, которой ему надлежало подтереть после себя каменный пол, и, в конце‑концов совсем распричитавшись — даже дала ему пригоршню растаявшего во влаге сырого мыла, и он долго возил этой пригоршней по всем местам, пока не сумел отскрести от себя всё присохшее…

Глава 39 (безумная, как ссора близнецов, в утробе сросшихся, но разного хотящих…)

Это был странный вечер… и ещё более странная ночь пришла ему на смену.

Луций и не ожидал, что поднимать мертвецов окажется так тяжело. Немыслимо тяжело!

Насколько утомительно троим возчиковым лошадям было вытянуть мёртвого из объятий Похоронной Ямы, настолько и самого Луция вымотало исполнение последнего Ритуала. Ближе к полуночи, когда из заострённых о случайный камень вязальных спиц начали с треском выстёгиваться длинные искры — новый Наместник уже едва мог стоять на ногах. Искры частили, высвечивали тёмное нутро дома старого Линча — подпаливая на коже трупа редкие мальчишеские волоски, они вонзались в безвольное тело Курца, до молочной белизны отмытое дождём…

Теперь огонь под медным котлом совсем съёжился… и даже тлеющие полынные веники — и те перестали дымить.

Тело, распростёртое на груде каменного боя — не двигалось. Луций пытался угадать малейшие признаки возвращающейся в него жизни, но тщетно — грудь трупа не приподнималась, и веки не трепетали, и ноздри не шевельнулись ни разу, сколько бы Луций не окуривал их продирающим до самых кишок дымом…

Ночь всё длилась и длилась, дурнота накатывала волнами, трава в проломах стены шелестела… и озвякивали в этом сухом шелесте подрастающие железные стебли. Они быстро росли — наматывали друг на друга проволочные петли, прямо на глазах утолщаясь и крепчая. Луций время от времени оглядывался на них… потом перестал — ему стало не до того. Кольцо всё терзало палец… Так руки неумелой хозяйки впустую теребят воспаленный коровий сосок во время бескормицы, в попытке выдавить ещё хоть что-то из плоти, уже и так выдоенной досуха. Крови почти не было — несмотря на многажды располосованную кожу, она уже не текла.

Однажды измученный Луций хотел… нет, не снять — всего лишь поправить кольцо, чтобы не выворачивало сустав, чтоб хотя бы резало там, где на пальце оставалось ещё мякоткое место… Но, едва почувствовав его прикосновение, кольцо стиснулось так, что Луций услышал хруст собственной кости. Боль была белой и горячей, как кузнечный огонь. Луций едва не умер в эту минуту, но что-то цепко удержало его на самом краю сознания.

ОН НЕ ГОТОВ… СЛИШКОМ ЮН… НЕТ, ПРОСТО СЛИШКОМ ХУД — В НЁМ МАЛО КРОВИ… МЫ — ГОВОРИЛИ… ОН ХОРОШО ДЕРЖАЛСЯ, НО ОН — СЛАБ… ПОЧЕМУ ОН НЕ ЕСТ — МЫ ДАЛИ ЕМУ?.. ОН НЕ ГОТОВ… ТОГДА ОН БЕСПОЛЕЗЕН ДЛЯ НАС… — голоса-в-развалинах были недовольны им и недовольны друг другом — спорили, бранились, и Каменные Рты на треснувших стенах дома корчили ему злые гримасы.

Он лёг куда‑то, сам уже почти мёртвый… и только по прошествии очень долгого времени, наполненного скрежетом и шелестом — перевернулся набок. Баюкая около груди израненную кольцом руку, Луций уронил вниз другую, здоровую… она вдруг коснулась чего-то… края какой-то посуды… и Луций впервые за несколько дней подумал о еде.

Наверное, это был очередной простывший или уже испортившийся завтрак, что Кривощёкий каждое утро таскал ему из трактира… Но оказалось — нет. Под лавку, на которой валялся Луций, был задвинут жестяной таз — выше половины наполненный свежей землёй.

Луций видел его и раньше, но так и не смог понять, откуда он тут взялся. Уцелеть в Приговорённом огне эта тонкостенная утварь явно не сумела бы — даже от сковород бабки Фриды и от чугунных печных колосников остались лишь грубые лепёхи, глубоко вплавленные в грунт. От таза… вернее, от земли в нём — тянуло тонким ароматом тлена. Луций беспокойно заворочался на лавке, мучимый слабостью и тошнотой от голода и потери крови, и чем дольше это продолжалось, чем сильнее он слабел — тем слаще и притягательней становился запах от железного таза.

Не понимая толком, что делает, Луций нагрёб этой земли в пригоршню и поднёс ко рту. Там, в горсти — шевелились черви и толкались боками мелкие личинки, насеянный плодовитой мошкарой… Луций ожидал нового немедленного приступа тошноты, и удивился тому, что случилось дальше — его губы вдруг сами собой разошлись, и земля заскрипела на зубах. Он содрогнулся, приходя в себя, и попытался сплюнуть…, но челюсти помимо его воли продолжали ритмично двигаться, и земля на зубах постепенно перестала скрипеть и сгустилась в сладчайший упругий ком, пристающий поочередно то к языку, то к нёбу…

Он медленно прожевал эту пригоршню до конца и потянулся за следующей…

Та уже не была столь неожиданно-сладка, как первая, но ему оказалось намного легче положить её в рот. Он проглотил, и его пробило мгновенной испариной. Сознание прояснилось — Луций будто вынырнул с большой глубины. Паутина слабости с треском разорвалась, и он, наконец, почувствовал в себе силы сесть — и тут же свесил ноги с лавки.

Ритуал следовало завершить. Во что бы то ни стало! Луций далеко не был уверен, что это его собственные мысли — Каменные Рты всё бубнили, всё препирались друг с другом…

Ещё пару раз, когда ему делалось хуже и терпеть судороги кольца, прорастающего в плоть, становилось совсем невыносимо — он брал из таза новую горсть земли и наспех сжёвывал её, давясь обильной и пахучей слюной…

Время от времени он замечал около себя Кривощёкого…

Тот приходил — за поручениями или просто так… хотя Луций так и не смог припомнить, велел ли ему это. Должно быть — велел… Вряд ли Кривощёкий мотался туда-сюда по собственной воле… Ах, да — он приносил вести снаружи… Вестей было много, они громоздились одна на другую…, а Луций ослабел настолько, что не понимал уже, где заканчивается одна и начинается следующая…

Кривощёкий что-то говорил ему о Лентяе‑Коровникеи, вроде бы, даже жаловался, просил наказать…, но Луций не обратил ни малейшего внимания на слезливые эти просьбы. Ни его самого, ни голос‑бормотавший‑в‑каменных‑трещинах — не интересовал Болтун, обитающий на клеверной поляне за городскими окраинами. Их больше занимали те дела, что творились в городе. Напрасно Кривощёкий взывал к справедливости и капал слезами — Луций прогнал его снова. Он был бесполезен сейчас — кровь Кривощёкого не годилась для Ритуала, слишком жидкая, слишком пустая. Прочь! Пошёл прочь!

Оставшись один, Луций проваливался в беспамятство, у которого были гулкие каменные стены и не было достижимого дна.

Над Ремесленной зарядил короткий дождь — словно её всю поливали из лейки.

Но и иссяк он столь же внезапно — даже не смочив толком сухой бурьяновый шелест. В доме старого Линча, однако, собралась лужа — твёрдая спёкшаяся корка совсем не впитывала воду. Луций наполз на неё и жадными глотками напился прямо с пола. Снова разгорался огонь под медным котлом, и начинал призрачно светиться… и свечение это висело над домом, над улицей, над бурьяном — висело над всем, видимое даже сквозь ночь. И от жара этого пламени — вода, смочившая лицо Луция, начинала вскипать в складках его кожи. Ему пришлось опять на четвереньках ползти к луже и со стоном окунаться в неё.

При неверном этом пляшущем свете лужа блестела, как настоящее зеркало, и Луций, вынырнувший из неё — без труда разглядел перевернутого себя. В рябящей воде его отражение плавало — как плёнка, поверх отстоявшегося молока. Лицо искривлялось и растягивалось, и оттого само казалось живым… казалось покинувшим Луция, будто не нуждалось более в нём, как в хозяине. И Луций вдруг расплакался, должно быть первый раз за всю свою жизнь — оно было ужасным, это лицо, плавающее в луже. Оно давно перестало быть лицом мальчишки, но теперь не было уже и лицом старика. Это было лицо урода… много хуже тех, что Луций однажды видывал в проезжем ярмарочном балагане…

Да, когда-то давно и в этот город приезжал Бродячий цирк… только вместо танцовщиц и акробатов выставляли напоказ каких‑то двоих безумцев, что по уверениям Духовников, однажды пробовали спуститься в Колодец за своими несчастными медяками.

Цирк — тоже работал на Храм! А как же иначе?!

Жандармы сопровождали уродов, когда их привозили на площадь — в высокой телеге, но укрытыми рогожей поверх голов.

Когда рогожу снимали, то всем становилось видно — их рожи были подобны кожаным маскам, что истончились до дыр, сквозь которые просвечивали зубы и бугристая мякоть десен.

Теперь Луций был совсем как они — скулы его обросли гроздьями волдырей, а потому бесформенно отвердели… будто корка грязи, небрежно развороченная тележным колесом. Вместо левого века лохматились края обширной дыры, второе веко срослось с бровью, полностью обнажив глаз, бельмом выкаченный наружу. Не мудрено, что уже несколько ночей он толком не может спать, и вместо снов приходит этот колышущийся тенями обморок. Нос его совсем оплыл книзу, как подтаявшая сосулька — теперь и ниже нижнего надвинутый капюшон его не прикрывал. К левой ноздре изнутри прилепилась огромная, похожая на раздавленного таракана, бородавка…

— Так нельзя, — неизвестно кому пожаловался Луций сквозь слезы, прижигающие лопнувшие волдыри… и вдруг поймал себя на том, что сам сейчас жалуется и плачет, подобно обиженному кем‑то там Кривощёкому.

…Так нельзя… — сказал он внутрь косо треснувшего камня, и голос‑что‑сидел‑там — недовольно заворочался, выползая из каменной норы, как червь.

…Так нельзя… — всхлипнув, повторил Луций этому голосу.

…ПОЧЕМУ? — вроде бы совершенно искренне удивился голос‑сквозняком‑сквозящий‑из‑камня. — НАМ — МОЖНО ВСЁ! ВСЁ, ЧТО ЕСТЬ У ТЕБЯ — ДАНО ТЕБЕ ЛИШЬ НА ВРЕМЯ… И ПЛОТЬ ТВОЯ — ТОЖЕ… ТЫ ПРИНАДЛЕЖИШЬ ГЛИНЕ. ТЫ ВСЕГДА ЕЙ ПРИНАДЛЕЖАЛ. ОНА ВЫЛЕПИЛА ТЕБЯ И ВЫДАВИЛА В МИР… ТЫ — ЕЁ ДИТЯ…

…Нет… — говорить уже не было сил, и Луций лишь обречённо мотал головой.

…ТЫ САМ РВАЛ КОРНИ! — напомнили ему.

Это было правдой… Воспоминания о матери мелькнули вдруг перед ним — словно шустрая муха пронеслась мимо, брезгливо коснувшись щеки. Короткое присутствие и… нет никого. Остался лишь хрупкий воздух в ладони. Ладони… Луций зацепился за них и потащил из себя веревочку воспоминаний — узелок за узелком…

Ладони, пальцы…

Она смазывала его лицо жиром.

Он сильно обгорел, и она никак не могла поверить, что обгорел случайно. Пальцы придерживали его подбородок, а в ладони другой руки горкой лежала толика дорогого целебного жира…

Пахучие мазки… жир был очищенным и перемешанным с благовониями, но пах… странно, приторно и тошно — чужой спальней, где недавно только лежало разгорячённое и нагое. Женский запах. Наверное, мать для него тайком таскала эту мазь с той работы, про которую в приличных домах не говорят… Ему было противно.

Снова пальцы — теперь это иголка у неё в руках.

Чёрные крупинки пепла въелись под кожу и зудели там, а мать убирала их иглой… странное было чувство — холодное острие в таких её мягких, тёплых руках…

И — всё… Веревочка пресеклась. Он тянул, тянул дальше, но больше ничего не было… Только голос:

— Луций открой… Луций, сукин сын, слышишь меня?

Это тётка Хана… Зачем она здесь?

«Отец…» — спохватился Луций…, но с этим было ещё хуже — лишь брезентовые штаны, да дверь, давным-давно хлопнувшая внизу…

Темнота и пустота обступали его, смыкаясь.

…ЗАЧЕМ ТЫ ЗОВЁШЬ? — вопросил голос‑в‑камне, по-прежнему явно недоумевая — СЕМЯ ОТЦА ТВОЕГО ЗАМЕШАНО НА КАМЕННОЙ КРУПЕ ШАХТЫ, ЛОНО МАТЕРИ ТВОЕЙ…

…Хватит… Не надо… хватит… — заклинал его Луций, и голос его прыгал, делаясь очень похожим на голос обозного старшины в тот день, когда Луций жёг перед ним сундук — мольбы чередовались с зубовным скрежетом и хрипом едва сдерживаемой ярости… Тот тоже хотел, но не осмелился ничего сделать против.

Голос урчал внутри‑всего‑каменного, заметно раздражаясь от его мыслей.

…Прости, прости меня… … — молил Луций… понимая, что молит напрасно. — Я не хочу так!

Он обречённо смотрел вокруг и видел одно и то же — спёкшийся грунт, расколотые стены, таз с землей, задвинутый под голую скамью. Он многое обещал своим людям, но — это было всё, что он сам пока получил. Неужели, это всё, что он получит и впредь?

— Когда лист срывает осенним ветром, то он, крутясь в потоках равнодушной стихии — тоже, должно быть, верит поначалу, что буря отнесёт его на далёкие зелёные луга и бережно уложит на мягкое… Знает ли он, что — быть ему обтрёпанным, быть истерзанным, извалянным в сырой грязи, истоптанным копытами случайной лошади? А что было бы, если б он знал это с самого начала? Так и истлел бы, не отрываясь от ветки? Сумел бы устоять перед могучим порывом, сдирающим последнюю черепицу с крыш? Да что бы ты делал, Луций с бывшей Ремесленной, сын семени отца и лона матери? Что бы ты делал, Новый Наместник? — так сказал Старик, пришедший сюда постоять над ним…, но Луций не услышал его — голоса надрывались вокруг с такой яростью и таким шумом, будто мололи камень чугунными жерновами — прямо в голове. Резало глаза — вместо слёз высыпалась из них сухая колючая труха.

Старик вдруг низко поклонился Луцию… и в глазах его больше не было ни малейшего признака насмешки.

На шее у старика болталась на шнурке золотая монета, греховно продырявленная гвоздём. Господин Шпигель, случись ему когда‑нибудь восстать из мёртвых и оказаться здесь — наверное, мог бы узнать в ней одну из тех, что не досчитался у себя когда-то.

— Значит, — благосклонно спрашивал его Луций, на мгновение отвлекаясь от боли, — не прячешь ты от людей то, что я даровал, одну из пяти?

Кривощёкий кивал подобострастно, ластился к старику — жался, будто прикормленный пёс, к его ноге:

— Да, Хозяин. Не прячет. Я видел!

«Откуда ты опять тут взялся? Я же отослал тебя…» — с недоумением думал про Кривощёкого Луций. Но вслух говорил:

— Хорошо…

— Люди слушают его!

— Хорошо…

— У него ловкий язык. Он истов в речах, люди слушают его и уже готовы проникнуться!

— Да…

— Очень скоро они поймут, чего ты желаешь от них, и примут это!

— Помыслы — это лишь серебро, а я дал себе зарок не прикасаться к нему… Лишь дела, доделанные до конца, сверкают подобно золоту!

Это был уже не Кривощёкий. Кривощёкого давно не было здесь — он выслушал очередные распоряжения и убёг в город, крысой пробравшись через бурьян. Луций же сам его и оправил… Да, точно — сам приказал камню ненадолго и нешироко расступиться…

Это старик сейчас отвечал ему — кивал худой и длинной, как у цапли, шеей:

— Твой ученик — напуган и унижен, а потому — глуп. Его лесть — стоит не дороже медной монетки… ничего на неё не купишь.

— Так он солгал мне?

— Нет. Он говорит то, что видел — я обеими руками сею по всему городу зёрна вражды… но, хоть они и прорастают быстро, всходы ещё не окрепли. Мне нужно гораздо больше времени, чтобы поссорить чёрных и голубых. И ещё больше — чтобы убедить коричневых не примыкать ни к тем, ни к другим… Хозяин, я молю тебя не торопиться! Не завершай пока этого ритуала! Не призывай наверх того, с кем пока не сможешь справиться…

Тело Курца так и не подавало никаких признаков вернувшейся в него жизни…

Может, старик прав? Может, он, Луций — ведёт себя как тот пёс, что пытается проглотить кусок, который нипочём не пролезет в его горло?

— Сколько дней тебе ещё нужно?

— Дней? Хозяин… это будет игра в долгую, и её не меряют днями. Мне нужны месяцы…

«Я не выдержу столько!» — хотел сказать Луций, но когда открыл глаза, то рядом уже не было и старика. Тот не дождался ответа и тихо ушёл.

Наверное, стоило прислушаться к его советам…

Но едва Луций подумал так — голос‑в‑стенах взъярился, опоясал собой руины… и Луций совсем оглох, когда попытался спрятаться от его гнева.

ОБЕРНИСЬ! — велели ему сквозь звон в ушах.

Тот железный побег, что вырос в доме старого Линча — уже скрутился шипастыми узлами и образовал собой сиденье, от одного взгляда на которое трусливо съёживался мочевой пузырь. Плети переплетались — угадывалась в их очертаниях спинка, что полукругом опояшет того, кто сядет, и подгибались жестяные листья, предлагая опору локтям. И везде торчали шипы — острейшие и проворные, как игла в руках матери.

— САДИСЬ, НАМЕСТНИК! — приказали ему, и он подчинился. Кровь брызгами окропила стены и потекла, потекла — будто ведро перевернули…

Луций корчился и неотрывно смотрел на тело Курца — странное светящееся марево клубилось над ним, но больше ничего пока не происходило…

Ночь клубилась над зубчатым краем осыпающейся стены — темнота, сотканная из туч мошкары и страха. Тучная темнота. Что-то большое поселилось в сухом бурьяне снаружи… Звонко щёлкал булыжник мостовой, где ещё уцелел — цепкие корни стискивали его со всех сторон, раскалывая, будто орехи. Вокруг дома старого Линча уже не угадывалось никакой улицы. Кривощёкий, который пришёл доложить о выполненном поручении — едва не заблудился, пробираясь по едва заметному пробору в бурьяновых космах. У него до сих пор зубы стучали, не попадая один на другой — что-то, сокрытое в этой траве, вдруг цепко схватило его за штанину по пути сюда.

Судя по выражению лица, голос у Кривощёкого был плаксивым, и он опять молил его о чём‑то…, но у Луция настолько сильно звенело в ушах, что он почти не различал голоса и как‑то понимал своего помощника в обход слов — будто научился напрямую видеть чужими глазами.

Нет, Кривощёкий не зацепился за что-то в траве, как Луций сначала подумал… его именно схватило — Кривощёкий почувствовал, что там что-то есть, но старался и не смотреть даже… чтоб не обмочиться, чего доброго. Это что-то — сторожило дом Хозяина, и оно явно ненавидело Кривощёкого. Он только-только сошёл с мостовой, а оно тут же упруго обвило ногу и рвануло так сильно, что едва не уволокло Кривощёкого куда-то в траву… но, к счастью, Хозяин проснулся… или очнулся… и оно почти сразу же выпустило…

Кривощёкий только и услышал, как оно уползает, шурша в бурьяне.

Одна его штанина и впрямь была располосована до лоскутов — будто прошлись по ней кинжальной остроты зубами.

Ещё Кривощёкий порывался показать ему размер укуса на собственной бледной ляжке, но Луций остановил его слабым движением руки. Ему немилосердно хотелось ещё раз насытиться землёй, и он не мог дождаться, когда вновь останется один. Погнать бы прочь, его бесконечные жалобы уже опостылели… Но Кривощёкий видел вооружённых жандармов снаружи, и от этого нельзя было так же легко отмахнуться…

Шагая с кирпича на кирпич, будто по каменным ступеням, Луций поднялся на осыпающийся край стены. Движения всадников и пеших на той стороне он не различал — сквозь заросли бурьяна лишь изредка просачивался свет факелов. Он смотрел на эти огни, покачиваясь от слабости на сыром ветру… Ему разрешили покинуть шипастый Трон, но сгустившаяся темнота по‑прежнему высасывала из него силы. Что-то двигалось там, за треснувшими стенами дома, что-то торопилось вырасти и окрепнуть, и для этого ему требовался он, Луций — требовалась его кровь и согласие лить её… Пульсировало железное кольцо на пальце — то ослабляя хватку, то сжимаясь до коротких кровяных фонтанчиков. Кровь капала на пол с высоты и собиралась там в тёмные подвижные шарики, которые торопливо расползались от места падения. Иногда Луцию, сверху глядящему на это, начинало казаться, что его тело вместо крови наполнено ползучими букашками, и тогда ему становилось совсем худо.

— Они строят стену, Хозяин! — едва слышно шептал ему Кривощёкий.

Едва слышно — потому что Каменные Рты орали куда громче, и эхо трескуче прыгало по стенам, но только мешало, отвлекало…

— Какую ещё стену?

— Вал насыпают вокруг Ремесленного… Говорят, власти решили валом отгородить Приговорённое место, чтобы не расползалось больше. Жандармы сторожат, а Духовники ошёптывают каждую лопату земли…

— Духовники?

Луций хмурился — невесть как оказавшись внизу, он лежал щекой той на пятиугольной плите, где совсем недавно пытался оживить Курца… и голос‑внутри‑этой‑плиты неистовствовал — гудя в её толще, будто эхо ветра в заброшенной штольне.

…ДУХОВНИКИ ВСЁ ЕЩЁ МОГУТ НАМ ПОМЕШАТЬ… НАМ НАДО УСПЕТЬ ВРАСТИ В ЭТУ ЗЕМЛЮ И В ЭТУ ПЛОТЬ… УКОРЕНИТЬСЯ В НЕЙ… ТЕБЕ НУЖНО СПЕШИТЬ…

Кольцо иззубривалось по краям и поспешно, слишком поспешно вгрызалось в палец… Луций послушно поднимался, шёл и садился, куда было велено — шипы Железного Трона протыкали его плоть, прекратившую сопротивляться и даже вздрагивать. Вяло вспенивалась кровь. Падали тёмные капли и расползались беззвучно. Темнота снаружи глотала их и всё никак не могла насытиться.

Похоже, кровь уже кончалась — не слишком-то много её было в жилистом недокормленном мальчишке.

…СЛИШКОМ МАЛО! — сокрушался голос‑внутри-всего‑каменного‑и‑земного. — СЛИШКОМ МЕДЛЕННО! НУЖНО УСПЕТЬ…

Когда рухнул дом на той стороне, ударив по бурьяну осколками камня, Луция стошнило, наконец — вязкой бурой грязью. И едва он отёр подбородок и обессиленно отвалился набок:

…ТЕБЕ ВОВСЕ НЕ ОБЕЩАЛИ НИ ИЗЫСКАННЫХ ЯВСТВ ЗЕМНЫХ… НИ СВОБОДЫ ИДТИ, КУДА ПОЖЕЛАЕШЬ… ТЕБЕ — СУЛИЛИ ВЛАСТЬ НАД ВСЕМ ОБОЗНАЧЕННЫМ МИРОМ… ТЫ УЖЕ ПОЛУЧИЛ ЕЁ, И ТЫ ПОЛУЧИШЬ ЕЩЁ БОЛЬШЕ… ГЛИНА НУЖДАЛАСЬ В ТЕБЕ, НО И ТЫ НУЖДАЛСЯ В ГЛИНЕ… НЕ ПРОСИ ЖЕ У НЕЁ НИЧЕГО… КРОМЕ ВОЗМОЖНОСТИ СЛУЖИТЬ…

Он, наконец, забылся сном на спёкшемся земляном полу, и пятиугольная плита с шипастым Троном на ней — возвышалась над Луцием, воздетая железными корнями на недосягаемую высоту. И он, Новый Наместник — не сидел на этом троне, величественный и гордый, каким собирался быть… он валялся ниц у подножия его…

Глава 40 (тяжёлая, как пыль от городов, до основанья срытых…

Теперь Ремесленная стала совсем пуста — от края до края… От первых, уже непроходимо заросших, дворов — до крайних, недавно только покинутых.

Зияли настежь распахнутые окна, и в них беспрепятственно толклась мошкара, ошарашенная этими новыми, так нежданно подаренными ей пространствами.

Все были ошарашены… Даже ветер, и тот обходил улицу взад и вперёд, словно разыскивая потерянную вещь — заглядывал в дома, отчего скрипели на петлях оставленные без присмотра двери. Чей-то скарб, оброненный в спешке, валялся у края тротуара. Как выбеленные солнцем хрупкие кости, торчали из растоптанного свёртка осколки фарфора. Лоскуты тряпок, дорогих цветастых и простых серых, трепетали на мостовой то тут, то там — ветер заглядывал и под них, шевеля и переворачивая, будто жандармским штыком орудовал.

Из подвального продуха одного из Доходных Домов вдруг вывалилась на мостовую необычайно большая, но при этом тощая крыса. Она была очень старой. Шерсть на ней (не серая уже, а скорее бурая) свалялась клочками, хвост был голый и нервный. Куда-то беспричинно торопясь, она метнулась вдоль стены дома, в несколько прыжков достигла сорняковых зарослей за бывшим крыльцом мастерской по заточке ножей, резцов и прочего инструмента… и канула в них, не оглядываясь… Сухие волны травы дрогнули и сомкнулись…

Сорняк завладел если ещё не всем городом, то уж Ремесленным Кварталом — точно. Он вынимал булыжник из мостовой и легко, играючи, расшатывал кладку фундаментов — будто ослабленные цингой зубы. Беззвучно накренялись всё ниже и постепенно ложились на землю заборы — корни сорных трав жадно впивались в столбы опор и за пару ночей подгрызали их. Сдавшихся и совсем упавших — рвали на части молодые побеги, сухие от самого рождения, жадные до побед и пиршеств… растаскивая ребрышки досок по одной, да по две…

На трактах сорняк ещё успевали кое‑как давить копытами и ободьями, но чуть подальше от проездных улиц — бурьян стоял стеной. Вот, гляньте только — на месте чьего‑то бывшего огорода, там, где сгорел до золы сундук старика-соровата, возвышается теперь настоящий травяной лес, и качаются на ветру сухие зонтичные кроны.

Войди, возвратившийся в наш город путник, подступись к тому проулку, да удивись, ужаснись — насколько же быстро вымахала здесь совершенно дремучая чаща. Давно ли ты не был у нас? Меньше недели, говоришь? Эх… неделя теперь — срок совсем немалый… и особенно долог он для тех, кого погнали прочь с обжитых мест. Так что, не удивляйся, путник… и не приходи сюда больше. Нет тут теперь и не будет никаких Мастерских!

А кое-где в сплошном этом жёлто-сером шелестящем частоколе, отрезающем бывшую Ремесленную от всего остального городского мира — порой мелькала совсем свежая, отливающая сырым металлом, поросль. Вплетаясь в прочую сорняковую неразбериху, она принимала облик соседствующих с ним растений — то распускалась жёстким дырчатым листом, то нацеливалась в небо веерами заостренных спиц. А то и отращивала репейные колючки — маленькие, но увесистые була́вы на гибких проволочных петлях.

Пока они были хорошо различимы среди травы, но так будет лишь до первого дождя. Потом они растеряют весь металлический блеск, порыжеют — сами покроются пятнами ржи и забрызгают этой ржой всё окружающее.

Луций слышал, как оттуда, из-за сорняковой стены, восставшей по всему Кварталу за одну неделю, ещё доносились окрики и конский храп. Глаза Кривощёкого, через которые он глядел, теперь различали — жандармы стояли редкой цепью, сверкая поверх плеч примкнутыми штыками. Мошкара жрала их немилосердно. Время от времени кто-нибудь из них, не выдержав, совал свою винтовку соседу, сам же — лез за пазуху, вынимал плоскую жестяную коробку вроде тех, в чём обычно носили душистый табак, а теперь носят топлёный собачий жир. Табачный дым от мошкары не помогал вовсе… даже трескучий самосад, за две-три курки делающий пальцы и усы курильщика неотмываемо-жёлтыми. Вдоль жандармской цепи местами тлели угли в продырявленных вёдрах, накрытые зелёной травой и лопухами… и длинные космы дыма, совершенно бесполезные — только лезли в глаза, да наматывались на тележные ободья.

Ремесленную выселили всю и принялись теперь за примыкающие к ней переулки.

Жителей сгоняли с места, не давая даже толком собраться. Не вступая в разговоры, жандармы выламывали двери и разносили вдребезги окна первых этажей. Тех, кто упирался — гнали прикладами в спину. Поговаривали, что бывший Ремесленный Квартал теперь вообще закроют для пешего или конного хода, отгородив земляным валом. Нашлись люди, которые сами видели — подвезли уже на подводах известь и мятую глину для первого слоя. Это было похоже на правду. Лица жандармов были темны, как ночь. На тумаки они не скупились. Конные ездили взад-вперёд, щедро раздавая плети.

Кое-кто, правда, ещё сомневался…

— Как это — вал? Вокруг всего квартала, что ли? Да вы что? Это ж сколько месяцев на такую работу уйдёт? Или лет даже!

— Ничего ни лет… — горько отвечали ему. — Что бы ты понимал… Молодой ещё…

— Это ж вам не грядку в огороде насыпать. Тут же трамбовать нужно будет… послойно… Какой периметр у того Квартала? А высота — сколько саженей? Тут одними трабовальными колотушками столько выйдет работы — примерно по часу на каждый грунтовой куб… — сомневающийся оказался шибко грамотным, принялся что‑то подсчитывал в уме, и подсчёты эти — легко срывались у него с языка.

— Да камень толчёный же будут добавлять, дурья башка! Раствор всё и скрепит… — нехотя, но наперебой растолковывали ему, а сами — волокли и наспех увязывали на телеги домашний скарб.

— Цемент, что ли? Да, откуда его взять — в таком-то количестве?

— Да, намелют…

— Это ж не любая гранитная булыга на помол сгодится — нужен тот, серый… меловой! Вы что, простаки, думаете — его как помидоры с куста собирают? Или, он под землей как картошка родится — копай, да нагребай, так что ли? Он же — очагового залегания! Найти его, наколоть-поднять, потом ещё натолочь… Это ж сколько времени нужно?

— Ты землекоп, что ли? — подозрительно прищуривались на него от телег.

— Да нет, — опешивал тот… враз переставая рассуждать и поневоле начиная пятиться.

Но к нему уже сходились со всех сторон — оставляя собственные шмотки безнадзорно лежать на мостовой.

— А чего тогда разъвыёбывался здесь? — намерение заехать в морду подходившие даже и не скрывали.

— Да нет, мужики, не землекоп он… так, Мостовой Инженер… У меня на постое живёт. Приехал в ещё в прошлую осень, мост в конце Свайного наводить, — вступился кто-то.

И вовремя.

Грамотея уже обступили, в несколько рук беря за одежду.

— А-а-а… Ну, ладно тогда… — его разочарованно отпустили и вернулись к своим узлам. — Понаехали тут, дурачьё учёное… Глина вас всех подбери!

— Так чего, меловой камень-то? Где его брать-то будут? — тот снова принялся за своё… правда, совсем робким шёпотом теперь.

— Иди, иди уже! — толкал его в спину заступившийся. — Не мозоль душу, людям-то… Камень тебе… Вот он — камень, — и горестно тыкал пальцем в покидаемые людьми дома. — Смотри, сколько его! Сломай, перемели — вот как раз на целый вал и наберётся…

Говорят, подвозили понемногу камнебойные маятники на рамах.

Какие-то телеги и впрямь подошли — закутанные рогожей по самые оси. Никто толком не видел, чего там в них — за один только любопытный взгляд гарцующий жандарм недавно едва не потоптал конём двух мужичков. А те лишь сундук без ручек через улицу тащили — и остановились-то, только чтоб дух перевести, да перехватиться посподручнее. Чего, спрашивается, так лютовать? Сами не видим, что ли? Народ-то — не дура, поди… по-людски ведь родился, а не из зада выпал! Ни к чему было заглядывать под рогожу — умелый возчик и по скрипу тележных осей определит, как сильно она загружена.

А на одной телеге не выдержало дно — видать, доски подгнили. Треск перепугал лошадей, и заставил все людские головы в округе обернуться на этакое — тяжеленный железный шар, весь в родимых пятнах ржавчины, вывалился и грянул о мощёную дорогу. Тугая волна от этого удара — пробежала по мостовой, хватанув пеших за пятки и заставив зазвенеть конские подковы. Лошади всполошились, их с трудом угомонили… Шар прокатился по мостовой, гулко рокоча… потом с калёным хрустом ткнулся в угол ближайшего дома и потряс тот до основания. Толпа шарахнулась, спасаясь кто куда, но по счастью — никого не убило. Только градом осыпались сверху обломки стёкол вперемешку с расколотой черепицей.

Жандармы тут же тронули коней и поехали на толпу, угрожая плетьми.

Те кинулись в рассыпную, побросав вещи, и кляня их на чем свет стоит. Ропот был сух — как бурьян, колыхаемый ветром. И чего лютовать? И так понятно, что дома порушат. Чего уж… Камнебой, так камнебой… В самом деле — не кирками да ломами же нам эти стены ковырять, когда нас же самих на работы и погонят!

Духовники надрывались на каждом углу — по двое, по трое. Волосяные кисти мазали воздух так отчаянно, что даже мошкара над городом поредела. Сутаны распахивались от невиданного этого усердия, выставляя на всеобщее обозрение потные животы. Капли пота праведного — в кои то веки орошали землю. Священные причиндалы дёргались на шнурках, словно в припадочной пляске. Кисти без устали взмывали и опускались — словно забор красят, право слово. Народ обходил их за версту. Косились неодобрительно. Кое-кто и костерил сквозь зубы — эка… стоят, замаливают. Чего только теперь-то? Э-вон… разжирели, как кабаны — мух от шеи отогнать, и то уже вспотели… Столько вам, толстопузым, отдано — а толку и не видать… Э-эх, если б не жандармы… Побросать бы вас самих в ваши Колодцы…

Землекопов на улице почти не было. Не иначе — прятались. Кое-кто из горожан всерьёз предлагал пройтись по их хибарам с огнём да дрекольем. Ишь, оглоеды, потерзали Глину своими кирками! Поисточили нутро каменное, аки черви! Понаделали дыр в скорлупе! Смотри теперь, как истекает жизнь из города сквозь эти дыры! А им что? Не они же строили, город-то. Да и чего им город — живут в своих норах, как крысы. Землекопам для жизни многого и не надо — ни домов не надо, ни огорода за домом. Прилепил свою хибарку на глиняный отвал, накрыл её мятой жестью — лишь бы дождём голову не мочило… и доволен. Он из шахты-то и вылезает лишь по необходимости — прокашляться, лёгкие от каменной пыли прочистить. Что ему до беды нашей?

Этот ропот волнами набегал на толпу, крепчая раз от разу.

Кто-то вспомнил, что собирались землекопы на свои странные сходки в Каменном Сарае, что стоит на отшибе — тесный, глухой и без окон — и как отгоняли прочь любопытную пацанву, и грубо заворачивали прохожих, что шли мимо навеселе… Люди всё равно всё увидят — собирались там проклятые Кроты, набиваясь до селедочной тесноты, курили полынные веники и совершали непотребный свой молебен — вроде и к Глине взывали, но не так, как учили Духовники, ибо пятиуглились не кистью, и не нательным камушком, а железным заступом. Самих Духовников тоже гнали со своих молебнов восвояси… Ну, не прямо гнали, конечно…, но прекращали молебен и ждали молча, пока Духовник, желающий усмирить непотребу, накричится до горлового хрипа и не уйдёт обессиленным. А потом опять — зажигали метла из сорной травы и дышали вонючим дымом.

Истинно, истинно говорю вам — разве станет почтительный отпрыск терзать железной киркой Лоно Материнское?!

На углу пара землекопов подвернулась-таки под руку разгорячённым горожанам. Те их окликнули — сначала по‑доброму к ответу за содеянное призвали, по‑человечески, но те не оглянулись даже — спешили они куда-то, видишь ли… Какая-то немолодая баба ухватила одного торопыгу за шкирятник, чтобы спросить с него: «Доколе?» Землекоп же, вместо того, чтоб пожилой горожанке почтительность оказать — вырываться начал, а после ещё и замахнулся, норовя бабу ту ударить… Увидавшая такое городская толпа — повалила обоих землекопов вместе с бабой и сомкнулась над всеми троими, топча… Жандармы на углу равнодушно смотрели, не проявляя особого интереса.

А кто-то ещё припомнил вслух — насколько насмешливы раньше бывали рожи всех встреченных землекопов, когда добродетельные горожане спешат на Зов, а те — спокойно идут себе от Храмовой площади… Это что же? Выходит, они тот Колодец роют, а нам — наполнять его?!

Вот это было уже — вообще через край! Даже чьи-то вновь подоспевшие воспоминания — о том, как землекоп повадился к одной бабе, и той же ночью соседский пацан был насмерть удушен одеялом — уже запоздали… Да, что там говорить — даже совсем уж запредельные слухи о том, что при постройке Каменного того Сарая, оказывается, похищенных младенцев вмуровывали в фундамент — и те мало что уже смогли прибавить ко всеобщей ярости.

Ремесленный люд закружился по площадям, наспех вооружаясь. По жандармским цепям прошло оживление, винтовки взяли наизготовку, от казарм выдвинули конных — уже не с плетьми, но с оголенными палашами. Это было больше предосторожностью, чем угрозой, но до погрома всё же не дошло. Огонь ярости горожан был жарок и трескуч, но короток — как пожар в сухой траве. Как из-под земли высыпали на площадь крепкие низкорослые мужики в коричневых брезентовых робах. Толпа горожан жаждала боя, но каждый из них по отдельности — уже не был столь решителен. Землекопы же — действовали сообща. Не устраивая по пути драчек и не отвечая визгливым бабам, они хватали самых горлопанов и безжалостно пускали им кровь. И толпа, пораженная их готовностью убивать, дрогнула… попятилась, закружилась водоворотами, отхлынула в проулки да подворотни, и там присмирела, наконец…

Всего часом спустя горожане были вновь заняты только своим скарбом.

Духовничество Храма Колодца и сам Старший Духовник лично — пожаловали ремесленникам, согнанным с места, брезентовые шатры, что остались с прошлогодней весенней ярмарки. Брезент ощутимо припахивал плесенью и был изрядно потрачен мышами, но что было делать — снова собирался над городом дождь. А посему — горожане, невнятно и безадресно ропща, потащились на пустырь, отведённый городской управой для установки палаточного лагеря. Целыми семьями, наравне с бабами и ребятишками — впрягались и волокли на спинах бесформенные полотнища… Каждая семья норовила отхватить себе брезентовую бухту потяжелее, а значит побольше — чтоб, стало быть, и шатёр был попросторнее, чем у соседа. И дрались уже, в основном, только за одно это. Эх, люди… эх, человеки!

Волны коричневых курток, одна за другой попадающиеся им навстречу — не порождали уже ни всплесков, ни пены.

Они миновали друг друга — встретившись, но не сцепившись. Горожане расступились, и землекопы просочились насквозь, словно волны Большого Грязного Моря до той ещё поры, когда земля не стряхнула с себя морскую воду и не возвысилась над нею, заключив воду в свою плоть, обернув её волдырями озёр или венами рек… До сотворения Мира, если говорить попроще…

Обе волны ушли к своему берегу, и оба прибоя грохотали потом, но — каждый на своём берегу. Горожане стучали молотками, загоняя шатровые колья в землю, внезапно и непонятно отвердевшую. Землекопы издали отвечали им железным стуком ломов и кувалд. Уже к вечеру подняли над бывшей Ремесленной камнебойные маятники — закачались в темнеющем, запорошенном мошкарой небе, железные скелеты собранных рам. Потом в темноте, уже при свете факелов — их опробовали, наскоро повалив первый дом.

Тьма сгустилась за считанные минуты. Только что было вполне светло, но вот тучи заслонили край уползающего солнца, и резко похолодало, начал сеять холодный мелкий дождь. Мошкара в темноте царствовала безраздельно — лезла в глаза, забивала ноздри. Принесли ещё с десяток вёдер с углями и травой, и дым от них растворил последние крупицы света — даже факела расплывались в ней тусклыми дрожащими пятнами.

Лошади, впряженные в маятниковые рычаги — задыхались в дыму… То одна, то другая — выбывали из строя… просто вставали, уронив голову до копыт, и рябь непрекращающихся судорог морщила им загривки.

Один маятник всё же сумели раскачать, как следует.

Тот был страшен — проносящаяся туда‑сюда в темноте ржавая многопудовая тяжесть.

Звук от соприкосновения камнебойной бабы со стеной переполошил округу. Только-только успевшие утроиться на ночлег горожане решили было — Духовники совсем ополоумели, раз приказали разносить покинутые дома пушечными залпами. Так ведь и выглядело — камень, стиснутый арочной кладкой и напряженный весом верхних этажей, раскололся с таким оглушающим треском, будто это раскат грома не удержался в небе и прокатился по всей гулкой земле разом…

Война, что ли началась? С кем?

Стояли люди около трясущихся под ветром шатров и переспрашивали друг друга: Война? Похоже… Или обойдётся?

Известковая пыль клубилась над кварталом, как пороховая гарь. Осколки камня, выломанные первым ударом — картечью ушли в бурьян, без следа и памяти поглотивший Ремесленную. Сначала сухие заросли потревожено качнулись…, а потом что‑то огромное, состоящее из множества малого, вдруг с беззвучной яростью вспорхнуло оттуда — горожане, глазевшие от шатров, и землекопы, качавшие маятник, да и жандармы, стоящие оцеплением, в один голос твердили о мохнатых глазах, глядящих на людей из темноты…

Лошадей охватила паника — одна рванула так, что оборвала постромку, и без всадника умчалась прочь, высоко подкидывая блестящие подковы. Люди побежали бы тоже, но тут дом, из-под которого выбили фундамент — осел, накренился… и рухнул, накатив на бурьян и на ту мохноглазую жуть, что пялилась оттуда, такую лавину обломков, что даже её смял… запорошив всё, и видимое, и воображаемое, едкой стоячей пылью.

Кашляя, люди откладывали ломы и веревки, расходились по домам, чтобы продолжить завтра, как только рассветёт.

А небо над бывшей Ремесленной начинало отсвечивать странным, зеленоватым и неосязаемым светом — так светятся ночами изнанки досок подгнившего тротуара, если хозяин перевернул их для просушки под солнцем, да так и забыл вернуть обратно. Никто не знал, что сулит эта новая напасть, но скоро во всем городе не осталось ни единого пальца, не ткнувшего в сторону бывшей Главной городской улицы.

На пустыре, среди только что растянутых шатров — жгли костры, и горожане, оставшиеся без привычного крова, жались к ним и к друг другу. Все настолько устали, и были так напуганы, что и до драк уже толком не доходило. В конце концов поделили все места под небом — пусть худо-бедно, но миром.

А потом появился этот старик — высокий, как жердь, и сухой, как она же, но с лицом таким опустошенным и бледным, что даже те, кто раньше соседствовал с ним на Плешивом току, его не узнавали.

Тот старик — ходил среди людей и говорил им…

Поначалу его гнали взашей от костров — он не спорил и попросту шёл тогда на другие огни.

Потом гнать перестали — рассказы старика хоть и пугали, но вместе с тем и дарили робкую надежду. Его начали подзывать — освобождая место у огня, предлагали кипятку или, кто имел такую возможность, горячего супа…, но старик от угощений отказывался и, договорив своё, всё равно уходил к другим кострам.

До наступления глубокой ночи он успел обойти всех!

Шторы на входах шатров были распахнуты, мошкара набивалась внутрь, ожидая ночного пира…, но люди не шли спать — сидели и слушали его, раскрыв рты…

Старик говорил им:

— Новый справедливый Наместник пришёл в город…

— Кто? Как? Зачем? — вопросы сыпались так часто, что любая молотилка, щедро стреляющая гороховой шелухой — и та позавидовала бы…

— Захлопните рты, люди глупые, освободите слух свой от пустых домыслов… Новый Наместник станет таким, каким сам быть захочет — он и мал ростом, он и великан, шагающий над крышами… Он и лют, как некормленый зверь, он и великодушен, как старший брат, наказывающий брата младшего за проказы или непочтительность… Всё, на что он посмотрит, станет Его — он придёт и возьмёт, он подержит и бросит, но это не значит — подержал и вернул… Сам огонь бережёт его, сама Глина его хранит, сама земля питает…

Насколько люди помнили то, что уже десяток лет начитывали им Духовники из Чёрной Книжицы — в этих речах старика не было покуда особой крамолы…, но очень скоро слушавшие и промеж собой заговорили шёпотом.

Чем дальше полнела и желтела луна — тем осторожнее становился шёпот у шатров и костров, и тем сильнее пугали горожан россказни старика:

— Ибо слово Его — Истина, и слова Его таковы: «МОЛИТЕСЬ СВОИМ БОГАМ, А НЕ ЛЖЕЦАМ, ЧТО ГОВОРЯТ ЗА НИХ… МОЛИТЕСЬ ГЛИНЕ И МНЕ, НОВОМУ НАМЕСТНИКУ ЕЁ…» Скоро Он выйдет к людям, и в Его руке будет двурогий железный жезл, пред коим надлежит склоняться ниц и коий надлежит лобызать… На Его пальце будет железный перстень, кровь на коем отвердела в камень‑рубин, перстень тот венчающий… У ног Его вечно ночуют два огромных пса в образе человеков. И ещё двое Ему помогают — один верный и цепной, что не имеет видимого тела, но сторожит обитель Его, а другой — пронырлив и вездесущ, как крыса, только с тремя ноздрями…

Среди шатров пошёл слух, что старший Духовник воззвал к городу — схватить этого старика и выдать властям, а господин полицейский Урядник даже пообещал награду за его поимку.

Кое-где зашептались, мысленно уже пересчитывая золото… На пустыре между шатров снова начали патрулировать жандармы, конные и пешие. И в самом городе разъезды метались туда‑сюда по мощёным дорогам, цокая подковами и бряцая примкнутыми штыками на полном скаку — к Плешивому току и обратно. Только каким‑то чудом этого старика не изловили тотчас…

— Вы знаете, отчего в Чёрных Книжицах не шелестят страницы? — спрашивал старик, и слушавшие его — так и замирали с распахнутыми ртами.

— Вы знаете, что Духовники не читают вам их от корки до корки?

— Вы знаете, что иные страницы не открывались ими так давно, что срослись уже в единый слой, в единый рубец, как рано или поздно срастается лоскут кожи, прибинтованный поверх раны? Духовники забыли, кто им Хозяин. Нет, они сами решили побыть хозяевами — пока настоящий их Хозяин спит. Но любой сон не вечен… любая тьма, даже самая непроглядная — рано или поздно должна быть рассеяна! Верьте своим богам, а не их нечестивым лакеям! Верьте Новому Наместнику!

Толкались потом среди горожан землекопы во всём коричневом — как на подбор мрачные, немногословные, с цепкими жилистыми руками:

— Где тот старик, кто его видел? Ты? Куда он пошёл?

От землекопов отворачивались, привычно и тихо их ненавидя.

В отличии от жандармского начальства, Землекопы ничего не сулили в награду — но это оттого лишь, что им нечего было посулить. Несмотря на свою сплочённость, Землекопы оказались бедны, как рудничные мыши… Но к середине ночи их терпение иссякло, и они начали сулить жизнь…, а тех, кто старика видел, но хранил молчание — грозились втоптать в Глину по самые брови. Угрозы пока ещё оставались лишь угрозами, но иные не выдерживали натиска, не выдерживали взгляда этих обесцвеченных шахтою глаз, не выдерживали вида крепких кулаков, остро пахнущих толчёной землёй — украдкой показывали пальцем… туда, мол…

Землекопы устремлялись в погоню, но лишь напрасно бегали от костра к костру — странный старик нигде не задерживался на срок больший, чем занимала его речь… Он не присаживался к огню, не принимал приглашений и подношений, просто говорил и шёл дальше — на другие огни… Настигнуть его было не легче, чем отыскать среди клубящейся вокруг мошкары именно ту самую, тебя ужалившую…

— Не спрашивайте, глупцы, откуда взялся Новый Наместник! — говорил старик, и это тоже передавали потом Землекопам. — Он приходит из-за сухой травы и уходит прямо в мокрую землю… Он вездесущ и всеобъемлющ… Ему служат глаза других, чтобы Он видел, и… — здесь голос старика менялся, наполняясь ликующим дребезгом… — Ему служит язык других, чтобы Он говорил!

Глава 41 (беззвучная, как примиренье тех, кому негоже оставаться в ссоре…)

Луций очнулся в кромешной темноте и встал — ещё пошатываясь, но постепенно приходя в себя…

Понемногу, помалу…, но кровь снова наполняла его вены, и опустошающая хандра бесследно растворялась в новорождённой этой крови. У него было время подумать над всем, что открылось ему вчера, и — вот к каким выводам он пришёл:

Да, пусть предназначенный ему мир оказался утлым и крошечным — это лишь до поры…

Пусть лишь один трескающийся камень был в эту ночь ему и собеседником, и другом… пусть пока лишь одни жестокие всходы делят с ним его одиночество, очерчивая границы отведённого ему пространства — это не навсегда.

Пусть люди громоздят вокруг его убежища землю и камень, пусть попробуют запереть его внутри пятиугольного вала — это лишь на время. Его вынужденное заточение здесь не продлится сколь‑нибудь долго. Как только он снова наберётся сил — то сразу двинется туда, навстречу толпе, и ополоумевшему городу не останется ничего, кроме как склониться перед ним!

Это произойдёт куда раньше, чем они ожидают. Они просто не успеют выстроить стену достаточно высокой — он молод, он быстро приходит в себя.

А пока же — в его убежище есть всё необходимое, чтоб это заточение переждать… и не было ничего сверх того…

Лавка, на которой он мог спать…

Лужа, из которой он мог утолять жажду…

Таз восхитительно-свежей земли — отличная замена безвкусным и даже тошнотворным козьим рёбрышкам…

Так или иначе, боги Колодца должны быть довольны им! Луций смог сделать главное — сумел завершить Ритуал. Пусть и пожертвовал всей кровью, почти без остатка… зато злобная, но по‑пёсьи верная душа Курца — поселилась теперь в сухой траве снаружи. Луций корил себя — он ошибался, переча Глине, и возроптал, потому что не знал, не понимал главного… Не человечьего ума это дело — осмысливать замыслы богов! Как он мог заранее понять, что тело его бывшего дружка было всег. о лишь вместилищем, оболочкой? Футляром, который пришлось сломать, чтобы распечатать… Эх, Курц, преданный мой ватажник… знал бы ты, какие планы имела на тебя Глина…

…СПРОСИ НАС… И МЫ ОТВЕТИМ ТЕБЕ… — так смягчался вчера голос‑в‑камне — ровно настолько, насколько камень способен стать мягче.

Луций безропотно и послушно смотрел, куда было велено.

Железные побеги посередине дома — ослабили тугие узлы, и Шипастый Трон спрятал торчащие в разные стороны колючки, спрямил пилообразные края у цепких подлокотников, притупил остро заточенные лезвия, на которых уже засохла и почернела его кровь. Корни у этого Трона — пятью панцирными змеями уходили под глубоко землю.

…ЕСЛИ БЫ МЫ ЗАХОТЕЛИ… — объяснял ему голос‑от‑которого‑подскакивал‑в‑кучах‑каменный‑щебень, — ТО ЭТИ КОРНИ ТЯНУЛИ БЫ ИЗ ЗЕМЛИ ЗОЛОТУЮ СОЛЬ И ИСПУСКАЛИ БЫ ЕЕ ИЗ СТВОЛА, СЛОВНО МЛЕЧНЫЙ СОК…

…НО МЫ — НЕ ХОТИМ…

…ЖЕСТОКИЕ ЭТИ ВСХОДЫ РАСТУТ НЕ РАДИТОГО, ЧТОБ ОДАРИВАТЬ, А ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ВНУШАТЬ ТРЕПЕТ…

…ТЫ, НОВЫЙ НАМЕСТНИК НУЖЕН, ЧТОБЫ ВЫСАЖИВАТЬ СЕМЯ И ПЕСТОВАТЬ ВСХОДЫ, НО НЕ СПЕШИ ПОЖИНАТЬ ПЛОДЫ…

…И ПОТОМУ НЕ БУДЕТ ТЕБЕ ПЛОДОВ, И НЕ БУДЕТ ТЕБЕ ЖАТВЫ, ПОКА НЕ ЗАСЕЕШЬ ВЕСЬ ГОРОД…

…НЕ НОЙ ЖЕ, ОРОШАЙ СВОЕЙ КРОВЬЮ ЗЕМЛЮ У КОРНЕЙ…

…ВЗРЫХЛЯЙ ПОЧВУ, КУДА НАШИ КОРНИ ЕЩЁ НЕ ДОТЯНУЛИСЬ…

…СЛУЖИ НАМ… И ПУСТЬ ВСЕ ПРОЧИЕ — СЛУЖАТ ТЕБЕ…

Голос орал, перекрикивая сам себя. Вчера он словно разделился, и из одного глухого баса родилось множество иных голосов — тонких и низких, пронзительных и утробных. Так жандармская плеть из толстого плетёного ремня разделяется на своём конце пучком жгучих хлыстов. Так волосяная кисть Духовника от общего тугого узла распадается пучком колючей щетины.

Всю прошедшую ночь Луция бичевали этой плетью и этой кистью будоражили свежие раны…

А сейчас, сырым предрассветным утром — было совсем тихо. Луций вдруг понял, что и очнулся он — от ватной этой тишины.

Город — будто вымер. Луций снова вскарабкался на стену, и слушал оттуда — ветер тихонько веял со стороны Похоронной Ямы, и мошкара беззвучно роилась в потёмках. Луций довольно долго просидел верхом на стене, нахохлившись, как петух, что взлетел на жердь раньше рассвета… Сначала он пережидал звон в ушах, потом пережидал тишину, которая, как оказалось — и порождала этот звон.

Постепенно способность слышать обыденные звуки пробуждающейся в городе жизни возвращалась к Луцию — ветер порой доносил до его ушей скрип шагов, которыми жандармские часовые мерили выход с Ремесленной. Издалека, со стороны Храмовой Площади — что-то нескончаемо дребезжало. Это было похоже на звук от колес телег, слишком уж многочисленных… Луций не успел точно этого определить — скоро должно было рассвести. Ночная тьма неуклонно серела, и торчать тут, на высоте, на виду у стрелков — становилось опасным.

Луций спустился обратно в молчаливое и прокопчённое насквозь жерло дома старого Линча. Там — по‑прежнему плавала густая тишина, и она тревожила его, пугала. Тишина означала что-то важное, но Луций никак не мог понять — что именно… Почему молчат Каменные Рты, почему не торопят его… не говорят, что делать?

Он попытался сам пробудить голос‑из‑камня, и разворошил киркой всю груду щебня, наваленную в углу… потом расковырял и пару зияющих поперёк земли трещин, но так ничего и не добился. Голос безмолвствовал… и не у кого было просить совета.

Ночь умирала — бледно и немощно, будто старуха, давно пережившая детей своих… Луция колотила дрожь — мелкая, как предчувствие собственной смерти. Кольцо на пальце было живо, но пульсировало как-то слабенько, бесцельно — не проливая крови, а лишь кратковременно выдавливая из вчерашней раны жижу, как из влажной тряпки, и рана тут же впитывала её обратно. Голос молчал…

Лишь когда крепчал ветер, то приносил ему жуткие звуки — истошно выла и выла собака со стороны Похоронной Ямы. И, вторя этому вою, беспокойно раскачивалась сухая трава снаружи, и то, что теперь жило в ней — рыскало, толчками расталкивая стебли… искало того, кому можно было бы вцепиться в глотку, но не находило.

Вконец отчаявшись, Луций сам затеял провести ещё один Ритуал… В конце концов он ведь всё‑таки сделался Болтуном и, быть может, кровь его и в этот раз окажется способна разговорить камень…

Ни разу не читавший Чёрной Книжицы, а теперь и не слышавший подсказок Голоса — он действовал наугад. Словно слепой, ощупывая руками стены, он шёл и шёл по кругу в каменном своём мешке. Да, он оказался прав — трещины в кирпиче узнавали Луция по прикосновениям, змеились, обкусывая поджившую корку на его руках. Целиком накрытые ладонями, эти трещины складывались в объёмные символы, странные и незнакомые, но читать их всё‑таки как‑то получалось — если он понимал неправильно, то твёрдые каменные зазубрины хватали его за пальцы и, не беря во внимание естественный ход суставов, гнули их, располагая пальцы так, как было надо. А едва он отнимал руку от стены, то символы исчезали тотчас, оставляя поверх кирпичной кладки лишь причудливый орнамент трещин, который полностью повторял их, но не значил уже ничего…

Но стоило вернуть руку, стоило позволить камню жевать и дальше его пальцы — всё возвращалось. Трещины снова обретали смысл, их чернота беззвучно вопила под ладонями, и вопли эти легко сдирали кожу у него с рук, будто бешено вертящийся точильный круг.

К пятому кругу Луций разобрался с этой безумной азбукой и теперь просто шёл от знака к знаку, от символа к символу — постигая их, и оставляя, как плату за знание, бледно‑кровные пятна и лоскуты кожи, соскобленные с ладоней.

Например, вот это сочетание трещин и выщерблин означало — МЫ ПОЧТИ УСПЕЛИ, ОСТАЛОСЬ НЕМНОГО…

А если сойти руками чуть левее, то кирпич кривился в грозном предупреждении — ОПАСНОСТЬ УГРОЖАЕТ ТЕБЕ, НАМЕСТНИК …

Совсем более не жалея рук, Луций размашисто чиркнул ими по стене и получил ещё два указания — он узнал ту сторону, с которой придёт беда, и узнал время её прихода. РАССВЕТ…

ПЕРВЫЙ ВЗДОХ ЗЕМЛИ, ПЕРВЫЙ ВЫДОХ ТУМАНА…

БЕРЕГИСЬ, НОВЫЙ НАМЕСТНИК…

Следовало сберечь хоть немного крови. Дать ей восполнится. Кровь ещё потребуется ему… Утром. Когда рассветёт… Первый выдох тумана… что бы это не значило.

Он оборотил лицо к сплошной стене бурьяна и мысленно позвал Кривощёкого. Тот явился через минуту — трава сама собою расступалась перед ним.

Кривощёкий так же, как и он сам — еле-еле держался на ногах.

ГЛАЗА МОИ, ЧТОБЫ СМОТРЕЛИ ВМЕСТО МЕНЯ! — благодарно подумал про него Луций.

Теперь ОН послал помощника к Колодцу… да-да, в самый центр города, на Храмовую Площадь… и измученное лицо Кривощекого даже сумело выразить что‑то вроде изумления. Он, однако, не решился переспросить — только покорно склонил голову и канул в бурьян. Тот зашелестел и зазвякал, смыкаясь за ним.

Луций вернулся к стене и проверил всё ещё раз, лишая руки последних лоскутов кожи… Да, Каменные Рты продолжали беззвучно твердить что-то о Колодце… Вроде, он всё понял правильно…

Рассвет близился — неуклонно и неторопливо, как перед казнью. Небо светлело исподволь.

Оно сделалось совсем уже белёсым, когда назад прибежал Кривощекий, загнавший сам себя до лёгочных хрипов. Бурьян не успевал расступиться перед ним, и он летел сквозь смертоносные заросли навылет — совсем свежие порезы наклонно полосовали его рожу.

Он долго и мучительно кашлял, и сплёвывал кровь себе в пригоршню, пока Луций не положил окровавленные руки ему на вихрастый затылок, и через них не начал понимать хоть что-то из того, что творилось у него в голове.

Каменный Сарай, та греховная молельня землекопов — весь тонул в клубах едкого дыма. Что делали они там, внутри? Не знаю… Наверное, целыми охапками жгли полынь… Луций хмурился, пытаясь понять, в чём тут дело… и длань его делалась совсем скользкой от крови, сползала с затылка коленопреклонённого Кривощёкого.

Скорее всего, землекопы тоже умели проводить Ритуалы, или теперь сами просили Глину о чём-то… Кривощёкий, хоть и отчаялся аж до самой потери страха, но всё‑таки поостерегся сунуться ближе — рожи у других землекопов, тех, что он встретил по дороге, были до того злы, а взгляды столь пронзительны, что попадись им Кривощёкий сейчас, и заподозри они его хоть в чём‑либо, в самой малости… Он даже не сомневался — его бы распяли тотчас. Его привязали бы за руки и за ноги к тележному ободу, а саму телегу катнули бы вниз по Рудному Спуску. Или его бы притопили в нужнике по грудь, ногами кверху. Не приказывай мне этого, Хозяин… Господин Новый Наместник, не приказывайте, прошу…

Его колотила настолько крупная дрожь, что зубы чакали, соприкасаясь…

Известно, что густой дым над молельным домом землекопов видят лишь во времена больших перемен, страшных потрясений. Во все прочие дни — всё горючее, подожжённое в этих стенах, прогорает почти без дыма.

— Откуда ты знаешь это? — обессиленно сердился на него Луций… так как здесь ему больше не на кого было сердиться.

— Да все… только об этом… и говорят! — всхлипывал Эрвин Кривощёкий.

В городе все уже знают, что Господин Полицейский Урядник оправил жандармский караул, чтобы прекратить греховное моление. Десяток конных, взяв винтовки наперевес, рысью канули в дым, и оттуда слышались лишь крики и пальба. Если бы на улицу повысыпал народ, то Кривощекому удалось бы смешаться с толпой и разузнать больше…, но никто на улицу не высунулся. Даже лампы в окрестных домах и то не зажгли… только трепетали тут и там в тёмных окнах испуганные бледные занавески. Ни жандармы, и даже ни землекопы больше не владеют городом, а ужас владеет им, господин Луций. От храмовых домов сплошной вереницей идут подводы, и караульные прямо с них палят в любую смутную тень…

— И что там, на этих подводах? — нахмуривался Луций… и Кривощёкий виновато и испуганно уводил взгляд.

Луций видел — он боялся и вконец уже отчаялся, это было так же очевидно, как наблюдать пар над кипящим чайником. Кривощёкий был уверен в худшем исходе этой ночи и почти уже смирился с ним — вот до какой степени был напуган. Он не смог подойти поближе к телегам и рассмотреть их, как следует…, но на подводах кроме жандармов сидели и Духовники… только не чёрные, а в каких-то неопределённого цвета, но вроде бы коричневых, балахонах… Будто бы не окрашенных ольховой корой и крушиной, как делали в ткацких мастерских, а попросту слишком грязных. Видимо — ехали те, что служат Глине под-землёй.

Кривощёкий издали видел — их лица тоже обросли сплошными коростами от близости к дыханию Колодца.

Мне страшно, Хозяин Луций… Как же мне страшно…

— Узнай, что в этих телегах! Узнай это, и — заслужишь навечно место около меня!

Если эти посулы не прибавят Кривощёкому смелости, то — ничего уже не прибавит. Луций прогнал его прочь, не добившись больше ничего путного. Кривощёкий и так сделал всё, на что был способен человек, и Луций хотя бы знал теперь, что именно ему спрашивать у камня…

Он опять шёл к стене и, весь съёживаясь от предстоящей боли — погружал ладони и наваливался всем телом на молчаливый до этой поры хор трещин.

Трещины рвали его кожу и втягивали в себя его плоть, открывая ему изнанку грядущего… Луций начинал смутно видеть и слышать — телеги визжали осями на выбоинах, обода грохотали по беспорядочно выпершим из земли булыгам. Телеги ехали и к Храмовой Площади, и от неё… и те, что двигались сюда, к Ремесленной, были нагружены ничуть не легче — влачили на себе подвижную тяжесть, которая раскачивала оплетённые лозою фляги. Их содержимое вязко плескалось внутри, на каждом ухабе испытывая на прочность гончарные навыки старых мастеров. Теперь, говорят, таких прочных и не делают… Возчики то ли жалели помирающих от натуги коней, то ли из страха быть рядом с зельем, но нипочём не желали лезть на телеги — топали рядом, поминутно спотыкаясь в темноте и повисая на вожжах. Духовники в коричневых сутанах сидели поверх возов — нахохлившись, как сычи.

Все они торопились — успеть… К рассвету… Первый туман, первый выдох земли.

Кривощёкий вернулся — опять топтался снаружи, тычась о стены, и робко скребся, не осмеливаясь прервать Ритуал и войти без повеления. Луций почувствовал его присутствие и тотчас, сразу же вслед за этим — ощутил и тяжесть отпущенных ему часов, уже безвозвратно истёкших.

Кривощёкому было позволено войти и заговорить с ним…

— Беда! — прямо с порога… нет, с груды кирпича, наваленного на то место, где раньше у этого дома был порог… заверещал тот.

Будучи схваченный Каменными Ртами за всякую выступающую часть, Луций каким‑то образом сразу же понял его… и остолбенел от величины едва не совершенной ошибки…

— Телеги… Колодец… Золото… Хозяин… — дыхания Кривощекого не хватало на сколь-нибудь осмысленные фразы — отдельные слова летели из него пополам с пеной и хрипом… — Хозяин… Там золото… на телегах…

Луций задрожал всем телом, и его истерзанная плоть едва не сползла замертво со стены. Каменные Рты что есть силы вцепились в него, и тогда узор каменный трещин слился воедино с трещинами в его хрупких костях… и через эту общую для них двоих пустоту — стена вдавила в Луция гулкий каменный крик.

Теперь это был не просто голос‑в‑камне, это был голос‑внутри‑Луция, и он вопил на разные лады:

…ОНИ НЕ ДАВАЛИ НАМ СКАЗАТЬ…

…ОНИ СОВЕРШАЛИ РИТУАЛ, КОТОРЫЙ ЛИШАЕТ НАС ВЛАСТИ БЫТЬ СНАРУЖИ…

…ОНИ ДОГАДАЛИСЬ…

…ОНИ ПОНЯЛИ СЕРЬЁЗНОСТЬ СВОЕГО ГРЕХА…

…ОНИ ПОНЯЛИ СИЛУ ЖДУЩЕГО ИХ ГНЕВА, ОНИ УЗРЕЛИ СТРОГОСТЬ ГРЯДУЩЕЙ РАСПЛАТЫ…

…ОНИ РЕШИЛИСЬ ВЫСТУПИТЬ ПРОТИВ НАС ОТКРЫТО…

…ОНИ НЕ СПОСОБНЫ ПОБЕДИТЬ, ЖАЛКИЕ ЛЮДИ. ОНИ НАДЕЮТСЯ ЛИШЬ НА ОТСРОЧКУ…

…ОНИ ПОСТИГЛИ ЛИШЬ АЗЫ МОГУЩЕСТВА, КОТОРОЕ МЫ ДАЛИ ИМ… НО РЕШИВШИСЬ ПРИМЕНИТЬ ЕГО СЕЙЧАС, ПОКУДА НАМЕСТНИК ЕЩЁ СЛАБ — ОНИ МОГУТ ДОБИТЬСЯ УСПЕХА…

Его плоть, которую удерживали Каменные Рты, не выдержала, пошла рваться лоскутами… Луций сполз по стене направо, к следующему узору трещин, и тот означал — человек, мучимый страхом, не цепляется более за богатство, теперь он чурается его, желая откупиться от неизбежного, жертвует им ради малого срока передышки… Однажды Глина дала им Догму, дала Закон, прописанный в Чёрной Книге Поклонения, и потому Глина сама должна следовать этому Закону, этой Догме… Они нашли лазейку, нашли рычаг, с помощью которого способны удержать Колодец закрытым… и пока у них хватает богатств, накопленных в смутные годы, пока они плачут, но отдают его без остатка — мы ничего не можем сделать…

…МЫ НЕ СМОЖЕМ ОБЕРЕЧЬ ТЕБЯ, ХОДЯЩЕГО ПОВЕРХ…

Будущее сочилось сквозь трещины, как дождевая вода. Иногда оно представало перед Луцием яснее ясного — кроме вчерашних камнебойных приспособлений, телеги свезли к насыпанному вокруг Ремесленной валу ещё и катапульты, способные метать тяжеленные фляги так далеко, что зелье в них, высвобождающее Приговоренный Огонь, без сомнения разольётся по всему Кварталу сплошным ковром. Вязкий дождь прольётся над его частью города, и вся трава сухая, скрывающая его от глаз — сгорит! И то, что поселилось в этой траве — тоже сгорит, и он останется без того, кто сторожит его убежище. А пока бушует огонь, следующие телеги подвезут пушки, потому что голубое всё-таки слилось в страхе своём с коричневым и чёрным…

…ТАКОГО МЫ НЕ ПРЕДВИДЕЛИ…

…ЛЮДИ НИКОГДА ЕЩЁ НЕ БЫЛИ ТАК ЕДИНЫ, А ПОТОМУ — БЫЛИ СЛАБЫ…

…МЫ НЕ МОЖЕМ ТЕБЯ ЗАЩИТИТЬ, НАМЕСТНИК…

…ВЕРНИСЬ В НАШЕ ЛОНО НА НЕКОЕ ВРЕМЯ…

…ВЕРНИСЬ В ОБЪЯТИЯ ГЛИНЫ И БУДЬ ЖЕ СОКРЫТ ЕЮ…

Луций ходил и ходил вдоль стены, пачкая её кровью — слушая попеременно то стену… то сбивчивый, одышливый пересказ Кривощёкого. Теперь он увидел всю картину целиком — другие подводы, ещё более тяжёлые и многочисленные, потянулись от Храмового Пригорода, где обитали Духовники самых высоких рангов — и катили они напрямик к Колодцу, на главную Площадь. Кривощёкий всё‑таки отважился за ними следовать — это был очень рискованно, но Хозяин сам посулил Эрвину вечную свою дружбу… По крайней мере, Кривощёкий именно так Его понял. Эти телеги были нагружены золотом… Да, золотом… первые шли с мешками, а те, что показались из ворот обители Старшего Духовника — были нагружены просто валом, будто везли уголь для ремесленных печей. Кривощёкий услышал узнаваемый звон под рогожей, когда одно из колес случайно налетело на камень… Он замер тогда, и посмотрел на низкие силуэты телег, на вооруженных жандармов, держащих винтовки прикладами у плеча…

Следующая телега — ткнулась ободом в тот же камень, и звон снова рассыпался из-под рогожи.

Кривощёкий чувствовал себя так, словно чуткие пальцы самого искусного из музыкантов тронули какую‑то потаённую струну его души… Он и не подозревал, что у его души есть какие‑то там струны.

Этот звон пробудил в нём нечто большее, чем показалось ему на первый взгляд. Какие-то смутные и незнакомые ноты. Этот звон был прекрасен…

…Чудеснейшая из всех музык — золотые монеты, бесконечно соприкасающееся краями…

Третий возчик, сберегая перегруженные оси — натянул поводья, отворачивая упряжку от камня, и миновал его вполне благополучно, но Кривощекий был уже накрепко привязан к этим телегам какими-то невидимыми путами — он уже крался за ними, постепенно нагоняя… не чувствуя ног и не отводя глаз… и совершенно случайно, чудом — умудрялся всё время держаться в тени заборов и не попался на глаза охране.

Глава 42 (сумбурная, как взгляд его глазами…)

Обоз втянулся в лабиринт ночных улиц — так же споро, как юркий мышиный хвост исчезает в недоступной для кота норе.

Среди нагромождения заборов, запутанных поворотов и жандармских застав, устроенных по пути его следования — обоз мог бы сгинуть бесследно… если б не неумолчный скрип осей и громыхание ободьев, выдававших местонахождение всей этой вереницы телег за добрую пару кварталов.

Крадясь следом, Кривощёкий пока ещё не растерял своей отваги — ему что‑то ободряюще шуршала переросшая полынь из-за всех окрестных плетней … здесь, за пределами Ремесленной, она была вполне обыкновенная, не колдовская, но Кривощёкому всё равно то и дело мерещились в ней железные клыки, недавно куснувшие его за ляжку. Он то и дело оглядывался на чёрное это кружево и почти убедил себя в том, что некому прятаться там. Но как только страх перед жандармами начинал укорачивать его шаги, то темнота между стеблями вновь начинала скалиться, и тогда Кривощёкий понимал — только попробуй он не выполнить это поручение Хозяина, и пощады не будет!

Зато, если выполнит…

Страшась безобидной этой полыни, Эрвин иной раз довольно далеко выходил из-под тени заборов, и на одном из поворотов его чуть не растоптал встречный жандармский разъезд, несущийся во весь опор.

Эрвин пережил это так ярко, что Луций, глядящий его глазами, будто и сам всё почувствовал — бугристая от натуги грудь лошади вылетела прямо на него из сумерек… Взмыленная гнедая бочина — огромная и скользкая, как глинистый откос под дождём… Эту лошадь давным-давно не пересёдлывали — войлочный потник уже прилип к ней намертво, и зря натянутый ремень подпруги так прижимал подвернувшийся его край, только распаляя лошадь ещё сильнее… Кривощёкий едва успел это разглядеть, как наждачной шершавости седельная кожа на скорости снесла ему половину скулы… едва ли не кости. Кривощекий как‑то сумел увернуться из‑под копыт, или же был просто отброшен ими — прочь, к забору…

Его даже не заметили в суматохе. К счастью…

Иначе, должно быть — просто на лету рубанули бы палашом по загривку. Или, озлясь на промах — заехали бы в полынь, где он спрятался, на лошади и заставили бы её загарцевать — и тогда он бы сдох под коваными копытами, как раздавленный жук.

Кривощёкий довольно долго пролежал без движения, ожидая одного или другого… и только потом понял, что всадники промчались, и он пока останется жив… Тогда он выпутался из травяных косм, успевших прорости сквозь дыры в его штанах, и побежал снова — обоза уже почти не было слышно… он ушёл, должно быть, очень далеко.

Кривощёкий кое‑как добежал до Тележного — дорога вела в подъём, и он совершенно выдохся, покуда доковылял до верхнего её излома… Здесь было светло от факелов, выставленных вдоль дороги, и на этом, конечно, следовало прекратить безнадёжную погоню — что везут в телегах, он уже выяснил… Однако, он побежал дальше — подгоняемый то ли страхом, то ли воспоминаниями о подслушанном золотом звоне. Он замешкался только у развилки, и то только потому, что силы кончились — Эрвин сложился пополам, опираясь ладонями о содрогающиеся свои колени.

Слева начинался Громовой Тракт, ведущий за пределы города… и, если Духовники и впрямь решили втихаря вывезти прочь из города свои богатства — обоз непременно повернёт налево. Кривощёкий всматривался туда, блуждая взглядом поверх маетных отсветов огня на булыжной мостовой… однако, когда его дыхание восстановилось настолько, что стало возможным сдвинуться с места — он отчего-то потрусил направо, вдоль каменных купеческих заборов.

Тут мостовая изворачивалась петлей и уводила в сердце города, к Храмовой площади.

Кривощёкий нипочём не смог бы объяснить свой выбор, но отчего-то чувствовал, что идёт в правильном направлении. Золотой звон вспоминался ему всё отчетливее, с каждым сделанным вперёд шагом — он почувствовал во рту ту знакомую с детства сухость и понимал уже, что это слабые отголоски Зова, что Колодец пытается призвать всех горожан на площадь, но отчего‑то — не может…

Проверяя, так ли это — Кривощёкий зачерпнул дождевую воду с упавшей и провисшей жёлобом заборной доски и по‑собачьи собрал её всю языком с ладони… Гортань сократилась, позволив сделать глоток, и тот послушно смочил всё сухое, что встретил по пути. Что было не так… Жажду от Зова утолить невозможно, но на всякий случай Кривощёкий заранее обильно напился — прежде, чем снова двинуться к Храмовой Площади. Прячась и перебегая от одного тёмного пятна к другому, он успел ещё раз как следует запыхаться, а обоза всё не было… и он совсем уже отчаялся, решив, что всё‑таки повернул не туда, как ему встретился свежий лошадиный шматок — всё ещё парной. Кривощёкий даже проверил наощупь, чтобы быть полностью уверенным — да, тёплый, не подсохший и даже не обсиженный мухами… непереваренные зёрна овса в этом шматке ещё не затвердели и не кололись. Он снова подхватился с четверенек и побежал… и, едва одолев два или три квартала — снова начал слышать впереди натужный скрип осей и рассыпающийся по мостовой колёсный дребезг.

От непонятного счастья у Кривощёкого защипало в глазах, он ещё сильнее поднажал… и перед самой Храмовой площадью всё‑таки сумел нагнать последнюю подводу. Жандармы, стоящие в оцеплении — дружно смотрели вслед обозу, а потому не заметили, как он прокрался за их спинами.

Её ободья были черны и блестели, словно натертые угольной пылью. Да это и была подвода угольщика — Кривощёкий узнал её по железным обручам, которыми были усилены борта и днище…, но самого угольщика Силая нигде не увидел. На вожжах сидел совершенно другой мужик, не похожий на Силая ни лицом, ни фигурой. Силай был плотен и настолько космат, что его силуэт на тележном передке всегда выглядел так, будто был укутан в баранью шкуру. Этот же, что управлял теперь его подводой — был тощим дрищом с наголо остриженной головой. Сидел, сгорбившись, и не поднимая зада даже на самых резких ухабах.

Лишь один раз, когда впередиидущий воз зацепил что-то ступицей у края дороги и развалил с треском и грохотом, а замыкающие обоз конные жандармы пришпорили лошадей, он всё‑таки натянул вожжи и чуть привстал, уродливо раскорячась, словно поднимался с корточек, справив большую нужду — и тогда на его запястьях брякнуло железо… Когда телега проезжала мимо одного из факелов, Кривощёкий остолбенел, но глаза его не обманывали — возчик и впрямь был так тесно прикован к тележному переду за обе руки, что и вожжи‑то мог натягивать, только мотая их на кулак… Точно такие же цепи охватывали его лодыжки, сходясь брякающим узлом на кольце, продетом сквозь оглобельный шток. Цепей каждому возчику было отпущено не по-людски коротко — так, чтобы они не могли не то что сойти с телеги, но и встать в полный рост ни у кого не получалось, ни даже обернуться назад… Золото, призывно звенящее под рогожей, было в полной безопасности от любой людской слабости. Когда очередной ухаб перетряхивал всё содержимое телеги, то прикованный возчик только горбился — всё сильнее и сильнее.

Ещё через несколько кварталов вереница подвод снова встала.

Кривощёкий перебежал через дорогу — туда, где травяная тень была погуще… и вовремя…

Забренчало подковами, конные жандармы выехали из предрассветной слепой темноты и, осаживая лошадей, встали полукругом. От их седел звякало так же, как и от тележных передков — то, что Кривощёкий поначалу принял за оружейный лязг, оказалось шевелением цепей.

Один жандарм проехал столь близко от него, затаившегося, что Кривощёкий сумел разглядеть всё в мельчайших подробностях — цепь опоясывала всадника, соединенная не замком, а наглухо сплющенной кузнечной скобой, и ныряла под брюхо лошади. Жандарм держался в седле шатким столбиком — стоило ему хоть немного свеситься с седла или приподняться на стременах, как лошадь начинала беспокоиться, словно цепь под её брюхом была унизана острыми шипами.

Вот это да!..

Жандарм миновал сначала Кривощёкого, а потом и телегу, объехав ту по дуге, и взгляд его, буравящий пухлые мешки под рогожей — тоже был полон сладкой печали… такой же, как и у самого Кривощёкого… Такой же, каким был бы, наверное, взгляд и у тощего возчика, если бы тот как‑то сумел обернуться и хоть мельком посмотреть на груз за своими плечами…

Следить за обозом и дальше — было чистым безумием… Но то ли Кривощёкий оказался слишком туп для такой благоразумной мысли, то ли просто не мог поверить, что всё это происходит на самом деле — он медленно, словно лис, крадущийся в чуткий курятник, полз сквозь бурьян, вдоль длинного тела обоза к самой его голове.

Что-то очень важное творилось там — впереди.

До Храмовой площади оставалось ещё много его осторожных шагов… много наглухо закрытых ворот… много гружёных телег, выстаивающих очередь в затылок друг другу. Время от времени вся очередь трогалась, продвигаясь ровно на одну телегу… и тогда Кривощекий замирал в бурьяне. Он пытался считать телеги, но свыше пяти считать умел не очень-то хорошо, и безнадёжно сбился после того, как на руках закончились пальцы.

Он не знал, что делать… Вернуться на притихшую в бурьяне Ремесленную? Рассказать всё Хозяину? Но ведь он пока не выяснил самого главного… Что собираются делать на Храмовой Площади со всем этим золотом?

Он твёрдо знал, что голая освещённая мостовая и такое обилие часовых на ней — не позволят ему незамеченным и высунуться на площадь…, но пока дополз — заросли бурьяна проросли уже и там. Среди их стеблей Кривощёкий даже насмелился ползти на четвереньках, кое‑как нащупывая вывернутые корнями сорняков валуны… Просто поразительно, насколько была стара эта площадь. Намного старше самого города — когда-то её мостили цельными глыбами, не удосужившись, или же не сумев, расколоть их.

Слева, уходя наклонно в светлеющую муть, возвышалась Храмовая стена… и читавшие из Чёрной Книги Поклонений Духовники утверждали, что глыбы, впаянные в эту стену — не должны были быть мельче, нежели чем в человечью голову… Вся прочая мелочь шла на устройство мостовых.

«Тело уходит в Глину и само вновь становится Глиной!» — вспомнил вдруг Кривощекий.

Да, именно так говорили Духовники:

«Вся требуха ваша и прочая мякоть утробы вашей, становятся землёй — чёрной, как Книга сия, и даёт пищу травам и злакам… Вся иная плоть и весь тугой мускул отходит Глине, возвращаясь в Материнское Лоно… Из голов же ваших — родится камень, и чем твёрже вера ваша, чем крепче преданность ваша…»

Кривощёкий ужом струился сквозь терпкую полынь, шепча наизусть книгу Поклонения, невесть как отложившуюся в голове:

«Лишь от крепости веры и будет зависеть, куда лягут головы ваши, когда однажды вновь извлекут их из земли — встанут ли они в стену Храма, на почетное место в кладке… лягут ли в мостовую под кованные копыта и обутые ноги… или хрупнут тонкой мукой под кулаком камнебоя и рассеяны им будут…»

Полынь закончилась внезапно — как отрезанная…

Дальше начиналось жерло Колодца — камень был плоско стёсан и отполирован, и заканчивалась тут вереница телег — самая передняя стояла, развернутая боком, и рогожа на ней была развязана…

Кривощёкий на миг крепко прижмурил глаза, опасаясь, что от увиденного они лопнут и вытекут — на телеге и в самом деле лежали мешки, и швы на них трещали от непосильной натуги…

Мешков было — по пять на каждом возу…

«Золото, ведь — куда тяжелее зерна!» — невпопад подумалось Кривощёкому.

Двое Духовников, тоже скованные одной цепью, разве что чуть подлиннее, оба без чинов — плотные и коренастые, выглядящие как мужики, и привыкшие обращаться с мешками, но все же Духовники, в спущенных до животов коричневых рясах — по одному стаскивали мешки с воза. Их голые бледнокожие тела лоснились от пота в полутьме. Железная цепь, соединяющая их — раскачивались в такт шагам.

Каменные же цепи, эти Символы покорности людской, что всегда, насколько Эрвин Кривощёкий помнил, окаймляли прежде Колодец — напротив, были сняты со столбов и лежали недвижно.

Эти каменные цепи здорово мешали Духовникам работать — они рывком переволакивали очередной мешок через них, потом валили его на бок. Один из них буднично наклонялся, и в руке его отблескивал здоровенный, почти мясницких размеров, нож… Ровным и коротким движением, очень похожим на то, каким забойщик рассекает животному яремную вену, выпуская кровь, Духовник пропарывал мешку горловину…

И золото, блестящее даже в этой полутьме, изливалось наружу — будто и впрямь было кровью, наполнявшей рогожное туловище.

Сердце Кривощёкого едва не разорвалось, когда монеты широкой струей выплеснулись прямо на булыжник… и третий Духовник, коленопреклонённый, уже орудовал волосяной кистью, сметая их в провал Колодца — одну… ещё одну… ещё… ещё… монотонно и непрерывно. Мешок, оседая — трепетал боками, как животное, испускающее дух. Другой Духовник — тот, что был без ножа — надавливал коленом, заставляя золотую кровь исправно течь, а потом, когда это уже переставало помогать, приподнимал ополовиненный мешок, выпуская остатки. Монотонно и часто мелькала кисть, отправляя монеты в чёрную бездну — одну за одной, ещё… ещё… ещё…

Кривощёкий обеими ладонями зажал себе рот, чтобы не закричать.

Неизвестно как, но он снова оказался на Купеческой — вдалеке от телег, тяжестью груза вдавленных в дорогу, и вдалеке от охраняющих их жандармов. Исколотое лицо саднило, а он стоял посреди улицы и озирался. В голове была странная немота, и он даже не задал себе вопроса: «Что же такое я сейчас видел?» …Он просто побежал — быстрее, быстрее… Лёгкие его рвались от натуги, развороченная колёсами мостовая сама катила навстречу. Иногда он забывал смотреть под ноги и опять будто бы оказывался на площади, и опять перед глазами его мелькала безжалостная кисть, что сметала брызги золотой этой крови — вниз, в никуда, в пугающую чёрную глубину. Ещё… ещё… ещё…

Он мысленно летел следом за монетами, протягивал к ним руки…, но тут какой-нибудь угол забора, вставший на пути… или просто камень, угодивший под ногу — грубо и резко возвращали его обратно в реальность…

Он миновал Тележный спуск — уже не сдерживаясь и вопя на бегу, словно от боли.

Его заметили, или услышали — жандармский патруль вдруг выскочил из боковой улицы и осадил коней, вскидыывая винтовки и выцеливая его. Он опрометью метнулся в слишком тесный для конного переулок. Ему пальнули вслед и целили довольно точно — пуля взвыла, отскочив от булыжника прямо из‑под его ноги. Ещё двое всадников на всём скаку проломили хилый забор и разгонялись теперь поперёк голого огорода, что есть силы нахлёстывая лошадей. Они настигли бы его тотчас, но Кривощёкого спасла близость бурьяна. Он ринулся в него напролом, топча железные колючки — темнота хищно оскалилась, но в этот раз не тронула, пропустила… Было слышно, как за спиной ржут кони, испуганно шарахаясь от бурьяна. Лошади уже научились бояться сорной травы. Жандармам потребовалось время, чтобы угомонить их и спешиться. Когда они забарабанили сапогами и прикладами о забор, вышибая из него доски — Кривощёкий был уже далеко… Два выстрела ударили уже не в след ему, а наобум — он не услышал даже свиста пуль.

— Хозяин! — орал Кривощёкий, ломясь сквозь бурьян…

Дом старого Линча был где-то здесь, укрытый в непомерной этой траве, будто осторожный гриб.

— Хозяин! — жёсткие плети злорадно секли его по лицу, по шее, по уху… по гудящей каменной глыбе головы…

Чем твёрже будет преданность твоя…

— Хозяин!!!

Он налетел прямо на дом — так неожиданно, что не успел ни остановиться, ни хотя бы прикрыть лицо руками. Кирпичная стена бросилась на него из бурьяна, и он с костяным стуком впечатался в неё лбом. Оглушенный, он повалился навзничь…

— Хозяин…

Остатки каменного крыльца ободрали локти. Он сумел подняться на ноги только в дверном проёме, обессиленно цепляясь за шаткий кирпичный угол.

Глава 43 (горелая, как жертвенный баран, которого хозяину не жалко…)

— Хозяин… Там — золото…

Кривощёкий увидел, что творилось внутри дома — там был Луций, его Хозяин, и он… медленно врастал в стену…

До этого момента Кривощёкий сомневался, что в мире найдётся ещё хоть что‑то, способное его удивить… Он уже видел всё, что позволено увидеть человеку…, но увидел вот это и… встал в проёме, как вкопанный.

Дом старого Линча весь ходил ходуном — от фундамента до верхней, сыпучей части стены. Длинные трещины змеились от пальцев Хозяина — смыкались и вновь распахивали Каменные свои Рты. Хватали Хозяина пальцы и выворачивали их так, как пальцы вообще не должны гнуться — едва не перекусывая суставы…

Кривощёкий услышал — вот звонко щёлкнул ноготь, выламываясь… Затем — сразу, без паузы — и второй… Захрустели, сдаваясь, пястные кости. Хозяин нечувствительно пошевелил головой — будто отыскивая взглядом его, Кривощёкого, но не видя… Все стены внутри были густо измазаны его кровью…

Другие глубокие Каменные Пасти — беззубо обгладывали локти Хозяина, как старый пёс гложет мосалыгу… и ещё другие — стуча смыкающимися кирпичными дёснами, примеривались к бокам и ребрам…

Кривощёкий снова заорал дурниной, и даже обе ладони, которыми он зажал собственный рот — нисколько не заглушили этого крика.

И тогда Хозяин узрел, где он стоит — целиком выпростался из кирпичных швов и обернулся к нему… А потом одним неуловимым движением придвинулся вплотную и стал так близко, что Кривощёкому захотелось умереть.

Хозяин был страшен!

Так страшен, что куда там соровату, которого Кривощёкий караулил в одну из прошлых ночей… и куда там Лентяю‑Коровнику. Те — хотя бы внешне напоминали людей. От них хотелось бежать без оглядки… при виде же Хозяина — Кривощёкий замер на месте, забыв, как нужно дышать. Чтобы убить его, Хозяину достаточно было сделать один‑единственный жест… да хоть руку протянуть… И Кривощёкий, совсем задохнувшись, скосил глаза на эту руку. Та, небрежно обёрнутая в мятую, до самых костей обжёванную плоть, подрагивала в пяди от его лица, будто Хозяин раздумывал — оставить ли Кривощёкому его жизнь… ещё на какое-то время.

Кривощёкий приготовился к худшему, но рука Хозяина — просто легла ему на плечо…

Хозяин обнимал его… обнимал. Как верного друга! Даже Курц никогда не удостаивался подобной чести…

Всего единожды Луций прикасался к Эрвину Кривощёкому как друг, а не для того, чтоб ткнуть тому под рёбра или садануть по уху… В раннем детстве, когда они втроём, ещё голопузые — решили, что станут ватагой, уличной шпаной, и будут промышлять на Ремесленной и на Базарных Рядах, пока не подвернётся дельце покрупнее… Они тогда, как положено в таких случаях — обняли друг друга за плечи и соединили лбы, одновременно произнося слова клятвы…

Кривощёкий вспомнил это и робко заулыбался.

И Хозяин — улыбнулся ему в ответ.

Нет… Хозяин оскалил безгубый рот, выставив напоказ дырявые дёсны… Густо пахнуло оттуда влажной землёй — у Кривощёкого тошно закружилась голова.

Вряд ли это можно было назвать улыбкой…

— Что ты видел? — так понял Кривощёкий, глядя на эти беззвучно смыкающиеся дёсны…

Кривощёкий задрожал от этого вопроса… Он — сделал всё, что ему приказали! Сделал больше, чем мог… и куда больше, чем даже сам от себя ожидал! Но Хозяин всё равно был недоволен им.

Это было ужасно!

— Я видел… Колодец… — заскулил Кривощекий, умирая под немигающим взглядом.

Хозяин уже знал это — Кривощёкий нутром чувствовал, что не сообщает ему ничего нового. Хозяин нахмурился — будто молния ударила в тёмном небе, лоб его избороздили мгновенные грозные морщины… Вот эту гримасу — нельзя было больше спутать с улыбкой.

— Золото… — добавил Кривощекий, словно падая куда-то вглубь себя — в далёкую бездну…

Хозяин отвернулся от него. Это было ещё ужаснее! Кривощёкий был виноват… виноват безмерно. Знать бы, что можно сделать, как исправить невнятную свою вину. Что угодно! Только не чувствовать больше этого равнодушного презрения.

Хозяин будто подслушал его мысли — кивнул ему… да, да, только ему, потому что тут больше некому было кивать… положил руки на стену и трещины вновь ожили… со звуком, от которого Эрвину стало дурно.

— Золото… оно летит… в Колодец… — умирая от своей беспомощности, твердил он в спину Хозяина.

Хозяин не отвечал ему.

Хозяин снова водил руками по стене — трещины змеились, и в такт их движениям, изгибало и распрямляло голые сучья то страшное железное растение, что выпирало из земли в центре дома старого Линча. С той минуты, когда Кривощёкий входил сюда в последний раз, оно стало куда выше… и теперь переплелось во что‑то, очень напоминающее пыточное кресло. Жестяная бахрома листьев плотоядно трепетала от звука его голоса и, время от времени — вся разом ощетинивалась разновеликими, но одинаково острыми иглами.

— Золото… — просипел Кривощёкий на остатках дыхания, не в силах оторвать взгляд от этого кресла. — Хозяин, мы с Тобой — отдавали последние медяки, и Колодец — разрешал нам жить… Они ведь читали нам такое из Чёрной Книжицы: Глине неважно, сколько отдано… Глине нужно, чтоб ей отдали всё! Вот, что они делают сейчас — свезли весь золотой запас на Площадь…

Кривощёкий едва не помрачился умом, когда сказал это и одновременно понял, что именно сейчас говорит. Наверное, это был приговор… приговор Хозяину. Духовники всё‑таки нашли способ выкупить у Колодца его жизнь!

— Пока они отдают золото добровольно — Глина разрешает им жить!

Он увидел, как Хозяин благосклонно кивает ему и совсем не выглядит напуганным… и в его груди трепетало и теплело:

— Они рассчитывают, что им хватит золота… заставить Колодец молчать, пока… пока…

И Хозяин дал ему знак — приблизится. Он был той стороне дома, где из земли росло это кресло… и Кривощёкий Эрвин — подошёл к нему, одновременно страшась и ликуя.

И Хозяин вдруг спросил его — крепка ли твоя преданность мне?

Кривощёкий тут же вспомнил камни, вмурованные в Храмовую стену и обмер — ему хватило сил и храбрости лишь на то, чтоб низко склонить голову.

Но Хозяин понял его и остался доволен ответом.

И Хозяин отошёл куда‑то прочь, оставив Кривощёкого в трепетном ожидании, а потом вернулся… И Хозяин протянул ладони к нему и сказал — вдохни прах плоти людей…

Кривощёкий посмотрел в подставленные пригоршни и увидел, что в них лежит Пепел, которым рассыпаются тела жителей Приговорённых домов, когда их жгут… Кривощёкий знал, что сие означает смерть, причём мучительную, и перепугался так сильно, что его скрутила долгая судорога. Он едва нашёл в себе силы, чтобы устоять на ногах. Хозяин ждал, всё протягивал к нему ладони… и Кривощёкий, ещё сильнее трепеща — приблизился. Хозяин держал ядовитый Пепел совершенно спокойно, словно в пригоршнях его была соль или сухой песок. Его руки, должно быть, уже не были руками человека — Кривощёкий даже на расстоянии ощущал щекочущий жар, исходящий от Пепла.

— Тверда ли твоя вера в меня? — вслух спросил Хозяин, и Кривощёкий со стоном наклонился навстречу пригоршням…

Прикосновения Пепла прижгли ему кожу…

Да, он ожидал боли, но и представить не мог, что она будет настолько огромной — словно белая вспышка, утопившая в себе целый мир. Кривощёкий всем телом шарахнулся назад, но не сумел оторвать своё лицо от ладоней Хозяина. Беззвучный и невидимый огонь рвал его кожу. Белки́ глаз вскипали, мутнея. Он пытался не дышать, но приказы боли были сильнее его разума — он всхлипнул и глотнул Пепла.

Тотчас калечащим жаром обволокло горло изнутри. Хозяин отвёл ладони и выпустил его… и Кривощекий обернулся, чтобы бежать прочь…

Сквозь собственные завывания Кривощёкий слышал, как звенела и шелестела снаружи кошмарная та трава, стоящая на страже. Мошкара суетилась поверх громадных соцветий, гроздьями обсиживая места смыкания стеблей. В небе ей было сейчас слишком опасно — там, за стеной бурьяна, уже лопались глиняные черепки и хрустела лоза на оплётках фляг, разлетаясь под ударами железных молотов. Фляги валили с телег прямо в траву по всему периметру бывшего Ремесленного Квартала и, не тратя времени на извлечение пробок — расшибали молотами. Сквозь черепки с густыми, почти сметанными хлюпами — вытекало дымящее…

На утро люди, должно быть скажут: «Этот город ещё не видывал подобного пожара!»

А пока…

— Смерть, смерть постылому Болтуну! — надрываясь, кричал Духовник, взгромоздившийся на опустевший воз.

Волосяная кисть на длинном черенке — чертила в небе что‑то замысловатое… среди задымленного тумана она и сама казалась дымящейся.

Для кого он так старался? Зрителей было совсем мало — в основном, землекопы… и с ними несколько горожан, рекрутированных жандармскими властями за наспех выдуманные провинности. И те, и другие — пятились, страшась того, что сейчас начнётся…. Пятились и лошади под изготовившимися к стрельбе жандармами — отступали, затравленно хрипя, хотя всадники что есть силы терзали шпорами их крупы.

От разлохмаченного бурьяна повсеместно валил густой дым, но сухая трава всё никак не загоралась. Катапульты, похожие на журавлей‑великанов — размашисто запрокидывали шеи, метая фляги в темноту. Те всё падали и падали на Ремесленный Квартал, но и они не прибавляли огня. Наконец, кто-то не выдержал и швырнул далеко вперёд коптящий факел — тот улетел сквозь дым, вращаясь, и упал где-то в бурьяне. Бросившего поддержали — ещё факелы полетели, сталкиваясь друг с другом, как неумелые стрелы. Оранжевые пятна нехотя набухли сквозь дым.

— Мы выжжем его, выжжем! — Духовнику на телеге изменил голос, или пламя все же набирало силу — он лишь беззвучно разевал рот, но слова тонули в свисте и треске.

Брошенные факелы сделали своё дело, и содержимое глиняных фляг всё же занялось — нехотя, с жирным клёкотом и плевками. Ибо никто не может не подчиниться своим же Заветам… Одни только люди — иногда способны делать так.

А потом — пламя враз заревело, поднявшись сплошной стеной. Чёрным снегом посыпалась опалённая мошкара. Затанцевали лошади, в ужасе мотая мордами. Пешие жандармы надвинули башлыки на головы. Море огнякачнулось и исторгло первую кольцевую волну — та пошла, рассыпая кругом искры и пепел, закручивая огненные буруны у обнажившихся в сгоревшем бурьяне домов.

— Не страшитесь Болтуна! — кричали Духовники сквозь огненный треск. — Покуда мы наполняем Колодец — он обессилен… Покуда проводим золотой Ритуал — Колодец не станет его защищать… Не страшитесь…

Жандармские десятники сновали вдоль строя за спинами, подбадривая и заводя подчинённых:

— Давай, ребята! Не робеть. Пожжём его, пожжём!

Тяжело бухали в дыму нетерпеливые пушки, понемногу начиная пристрелку по самым дальним крышам.

Вот зычно крикнули команду — и пешие цепи встали наизготовку, вразнобой упирая приклады в плечо. Залп, однако, вышел слаженным — грянул, расколов небо. Рёв огня на его фоне разом съёжился, сделался игрушечным. Целили поверх подожжённого бурьяна. Пули гудели в дыму, как стальные шмели — невидимые, но смертельно опасные. Кривощёкий почувствовал полёт одной совсем рядом — мгновенным стремительным холодом ополоснуло его поганую щеку, остудив даже Пепел, тлеющий в по́рах кожи. Эрвин бесполезно заслонился от пули руками и присел, потом захотел снова встать, но ноги не гнулись…, а мгновением позже целая стая пуль пронеслась верхом, не заметив Кривощёкого, не распознав его детской уловки… и, с раздирающим воздух хрустом, ударила в дом. Облако каменной окалины хлестнуло в ответ и накрыло Кривощёкого с головой. Он вспомнил о Хозяине и оглянулся — с ужасом и надеждой… Но Хозяин был жив и стоял вплотную к нему, по‑дружески придерживая за плечо.

Наверное, он что‑то говорил ему напоследок, но дырявые щёки Хозяина лишь с шипением пропускали воздух. Тверда ли твоя вера в меня?

— Да!.. — заорал Кривощёкий, терзаемый ужасом и болью.

— Встань!.. — велел Хозяин, убирая руку с его плеча. — Встань и иди!..

Пули продолжали прошивать воздух — бесследно пропадали в дымных клубах, или лопались, ударившись о камень. Но было слышно уже, как с той стороны разгорается батарейный огонь, как отскакивают назад пушки, обильно плюнув навстречу заре багровым дымом.

Кривощёкий шатко бежал навстречу визжащим в воздухе ядрам — уворачиваясь от пыхающих тут и там очагов пламени.

Его одежда горела, руки и лицо плавились, будто забытая на подоконнике свеча… он не обращал на это никого внимания. Пороховой огонь, прикасаясь к его коже — даровал чуть ли не облегчение… Пепел из пригоршней Хозяина, что воспламенился только сейчас — вот, где была настоящая боль! Он вынырнул из горящей травы прямо под взмыленной мордой лошади, и она шарахнулась, испустив паническое ржание. Он взмахнул горящими рукавами и ринулся к ней, к мягкому подбрюшью… Лошадь подалась назад, осев на круп, потом вздыбила передние ноги, поднялась свечкой. Жандарм не удержался в седле и съехал набок, намотав на кулак поводья — обезумевшая лошадь понесла и уволокла его за собой в темноту.

Кривощёкий метнулся в забрезжившую в конном строю щель и успел проскочить до того, как она сомкнулась. Ещё один жандарм, перепуганно-светлоусый, попытался рубануть его палашом, далеко свесившись из седла, но не достал самую малость — лошадь под ним тоже шарахнулась от человека-головни, орущего и испускающего огонь на бегу, будто осмоленный факел…

Он миновал и пешую, и конную цепи, проскочив сквозь частокол лошадиных ног, скользнув под их тряскими животами. Двое жандармов, сумевшие угомонить коней и развернуться, пальнули в него — почти в упор. Пули рванули пылающую рубаху и, кажется, мясо под ней. Перед ним уже лежала улица — нагая и безлюдная, отблески огня катили по ней мягкие багровые волны…

— Руби его!.. Руби!.. — орали во след.

Его уже настигали — шибал стремительный топот.

Кривощёкий резко вильнул в сторону — конный жандарм с занесённым палашом проскочил далеко вперёд и начал осаживать… Тогда Кривощёкий кинулся на ближайший забор и поджёг собою сухую траву под ним. Пуля обогнала его, свиснув меж растопыренных пальцев, и выбила доску, за которую он метил ухватиться. Он сорвался и упал — к дощатому подножью забора. Кони хрипели где-то высоко в небе.

Раньше случалось и так, что Кривощёкий убегал из дома и ночевал на чужих чердаках. И вот теперь, словно полосы пыльного солнечного света, рожденные от дырявой кровли и насквозь протыкающие чердачный полумрак — падала отвесно светлая сталь штыков. Кривощёкий извивался, катался по земле, выворачиваясь из‑под ударов, но один из штыков всё‑таки нащупал его, воткнувшись прямиком в грудь и опробовав на прочность частые его ребра.

Рука жандарма, ощутив сопротивление плоти на конце острия — отвердела и налегла…

Кривощёкий чувствовал каждое мгновение своей агонии… чувствовал, как стальной клин входит в тело, раздвигая обручи ребер… как проникает, наконец, в грудной сосуд, выпускает наружу тёплое и пузарящее… как проходит насквозь и со скоблящим звуком вонзается в землю… Кривощёкий схватил за воткнутое в него железо, и жидкое коптящее пламя, которым были перемазаны его пальцы — поползло вверх по штыку. Он увидел, как закричал жандарм над ним — с перепугу отдёрнув руки и выпустив винтовку. Она так и осталась торчать в Кривощёком, раскачивая тяжёлой колодой приклада… Не упусти… — орали высоко в небе…

— Не упусти, слышь…

— Да где там… Приколол, как жука!

— Держи ружжо, говорю! Деревня…

— Сам держи… — огрызнулся тот, что попал в Кривощёкого штыком. Голос его оказался по-бабьи плаксивым. — Сам держи! Он же чуть руки мне не пожёг!

— Да сам ведь горит…

— Держи! Упустим…

— Он это? Болтун?!

— А то не видишь?

— Урядника сюда надоть, господин Десятник…

— Гляди — шевелится ещё… Уйдёт!

— Да пали же в него!

— Боюсь я один. Кто Болтуна добьёт — тому до весны не дожить. Вместе давай!

— Эй, вы трое! Быстро сюда! А ну-ка… впятером… единым залпом… Целься!

Они подняли винтовки, заслоняя свои испуганные взгляды полированным блеском стволов. Кривощёкий не то, чтобы увидел это… скорее почувствовал — пальцы, взводящие затворы, тряслись… промахиваясь и царапая ногтями о металл.

— Пли!

Ударили длинные вспышки, одна за другой, почти без паузы — ураган недогоревших порошинок на время окутал Кривощёкого, как кислая поземка.

Он совсем не почувствовал новой боли, когда пули пробивали его туловище — только жар от нагретого выстрелами свинца… да вот ещё само его тело как-то неопрятно дёргалось при каждом попадании. Оно ничего не могло поделать с этим — слишком лёгкое и хлипкое, слишком мальчишеское. Пули прошивали его насквозь, взрыхняя землю под ним. И с каждым попаданием Кривощёкий Эрвин чувствовал, что земля становится всё рыхлее и мягче… пока не стала вдруг совсем невесомой — гусиным пером, пёстрым пухом, вполне подходящим для перины…

Он погружался в неё… на Базарном Ряду так проверяли мягкость подушек — укладывая поверх специальным образом отёсанный камень.

Эрвин — сам становился камнем! Большим, как его вера в Хозяина, и твёрдым, как преданность ему…

Глава 44 (незримая, как роковой удар, который всех нас по местам расставит…)

Собака не знала покоя — с той самой поры, как несколько ночей назад эти странные люди приезжали к Похоронной Яме с лошадьми и цепями, и рыбачили в ней, перепахав трёхрогой кошкой всё глиняное озеро.

Потом люди ушли. А собака так и не поняла, что же её так сильно встревожило — сама Яма, куда люди свозили тела своих мертвецов, давно её не пугала. Собака даже привыкла ночевать в этой пустынной местности, но совсем не потому, что ей тут нравилось — просто сюда никогда не забегали острозубые и нахальные дворовые псы, которые гоняли её в городе, и здесь можно было отлежаться в траве, спокойно зализывая раны. Даже в прошлом году, когда у собаки началась течка, и дворовые псы, вместо того, чтоб как обычно подрать ей шкуру, сообща её оприходовали под одним из утлых заборов — она прибежала к Яме только за этим, а не скулить, и не жаловаться безучастной полыни.

На исходе того прошлого года собака ощенилась пятерыми, и спрятала их среди полынных зарослей — зная, что никто сюда не сунется. Хотя этим утром она уже до отрыжки наелась последом, но всё равно не хотела пропустить Базарный День — единственное за всю неделю время, где в городе можно было относительно легко раздобыть какой‑нибудь еды. Нет, собака не просто так легкомысленно бросила своё потомство — она в меру своих сил старалась быть заботливой матерью, даже натащила щенкам каких‑то тряпок, обмусоленных ветром до твёрдых углов, и соорудила из них что‑то вроде гнезда.

В тот день собака побиралась на Базарном Ряду, и её долго гнали отовсюду, пока ей не посчастливилось умыкнуть из‑под чьего‑то прилавка изрядный кусок свиной шкуры. Тот был щетинистый и жёсткий, от него нестерпимо несло керосиновым маслом и жжёным волосом, но собака всё‑таки умудрилась сжевать его и проглотить прямо на бегу. Когда она вернулась к Яме, то щенки были мертвы… Собака совсем не удивилась своей страшной находке… хотя, как положено, и поголосила над их телами. Ничего уже не поделаешь — место тут было плохое… хоть и спокойное.

Потом, чувствуя, как из брюха то и дело поднимается сытая отрыжка от всего того, что было проглочено накануне, собака по одному стаскала мёртвых щенков к краю Похоронной Ямы — к той черте, где обрывалась сухая трава и начиналась сырая глина. Собака не была уверена, что поступает правильно, хороня свой приплод в человеческой общей могиле, но не знала, что ещё может сделать… Ведь люди — хоронили своих именно тут.

Не рискнув заходить на топкое, собака вырыла лапами углубление на самом краю, в податливом и скользком грунте… но, пока перетаскала всех пятерых, углубление заполнилось непрозрачной бурой водой. Трупики пришлось бросать прямо в эту жижу… и они тонули там, голенькие… А едва она разжала челюсти, сбросив туда пятого, последыша — глина влажно поползла и сомкнулась. Наверное, это стоило понимать так, что Похоронная Яма всё‑таки приняла её щенков…

Собака ещё немного повыла над этим местом… потом побежала кру́гом, вдоль края Ямы, высматривая зазевавшихся лягушек.

Она стала часто прибегать сюда, чтобы привычно повыть над влажным, в любой зной не подсыхающим берегом. Весной собака уже и не помнила, зачем она это делает — та, первая течка, больше не повторялась, и ни один из дворовых псов больше не смотрел на неё, как на суку. Иногда она замечала, что не одна тут — несколько раз к Яме приходил с пустыми руками странный человек… худой, как она сама, да и пахнущий примерно так же. Собака его не боялась, но и близко старалась не подходить. Кто этих людей разберёт? Человек этот почти всегда был голодным, а голод порой понуждает на очень странные поступки.

Другие люди исправно свозили к Яме своих мертвецов, телегами или, кто победнее, на тачках — на этих собака почти не обращала внимания. Но та, вчерашняя повозка…

Двое косматых, как ненавистные её дворовые псы, людей — долго удили, долго возились с верёвками цепями… и, наконец, вытащили из Похоронной Ямы человеческого щенка… Нет, не совсем младенца, а скорее подростка, но тот всё равно был куда ближе к щенячьему возрасту, чем ко взрослому — лапы у него были непропорционально большими. Этих двоих ждал на телеге кто‑то третий, возраста совсем уж непонятного — по запаху юного, а по виду совсем дряхлого. Ей стало любопытно и собака долго нюхала воздух и издали засматривалась на телегу, а потом…

Люди ушли, их телега ускрипела вдаль, и стало совсем пусто — собака вдруг почувствовала, что из её мира навсегда исчезло что‑то такое, чего она отчаянно не хотела терять. Она опять легла около самой кромки Ямы…, но это больше не приносило ей покоя, как раньше… хотя она лежала долго и старательно, домиком сложив поверх морды собственные лапы — единственную доступную ей защиту от дождя. Так, под дождём, она и уснула… и ей снилось — один из её щенков ожил, завозился где‑то в полыни.

Собака помнила последыша лучше всех остальных — тот родился самым чудным из всех, был самый слабенький, но и самый нахальный при этом… Теперь он вдруг приснился ей острозубым и… во сне ей так показалось — очень быстро рос, хоть и оставался невидимым… Собака встревоженно подняла голову и осмотрелась… потом привстала на подгибающихся лапах, чутко пошевелила промокшими ноздрями…, но нет, она, вероятно ошиблась — того полузабытого запаха не чувствовалось нигде. Однако — собака уже не могла успокоиться.

Она была больна… должно быть отравилась, сожрав какую‑то падаль. После подобного ей и раньше часто приходилось болеть, но собака знала, что любая хворь рано или поздно отступит, если много спать и пить вдоволь воды. В этот же раз — ей не лежалось на одном месте, собака то и дело вскакивала и беспокоилась. Довольно быстро ей становилось хуже.

Она выла! Выла так, как никогда ещё в своей жизни… и сама не понимала, почему не может лежать смирно и тихо…

Ей было слышно, как люди в городе стреляли из ружей… там опять что‑то горело, и тоскливый привкус жжёного волоса расползался и расползался у неё на языке. Лишь на рассвете — собаку вырвало желчью. К тому времени она уже была готова подохнуть, но снова встала и пошла куда‑то, оставляя тут и там на стеблях полыни тягучую слюну. Лапы её разъезжались на скользком. Она бесцельно бродила в светлеющих сумерках — собираясь перед смертью досыта напиться из первой же попавшейся лужи, но всё никак не могла выбрать, из какой именно…

Сразу после дождя удобнее всего было пить из наезженной колеи — не хуже, чем из заправского корыта… и собака долго сидела у края дороги, борясь со спазмами, что один за одним перекручивали ей глотку. Лакать этой воды она так и не смогла… пришлось ей так и убираться восвояси, искать другую лужу.

Едва прекратив давиться собственной слюной, она вновь услышала скрип колеса.

Совсем было не удивительно, что после ночной заварухи люди опять кого-то повезли к Похоронной Яме…, но именно этот скрип — собака узнала. Она поползла наперерез идущей со стороны города телеге, волоча волоком задние лапы, ставшие вдруг непослушными…

Кони были — те самые. Два пегих битюга и бледная кобыла посередине… И возчик, что погонял их, был тот же — один из ловцов человеков, перепоясанный вожжой… Но почему-то — сейчас при лошадях был только он один.

Ползти ей пришлось довольно долго — телега не свернула к Похоронной Яме, как она ожидала, а пошла стороной — на выезд из обитаемых мест, в обход руин древнего людского дома, в котором на памяти собаки никогда никто не жил, и которое люди между собой почему‑то называли «греховным храмом». Собака уже решила, что ей нипочём не поспеть за телегой, раз задние ноги совсем отказали и ей приходится ползти на брюхе, скобля воспалёнными сосками о дорогу…, но вдруг почуяла и второго возчика. Тот, бородатый и плечистый — поджидал своего товарища, притаившись за грудой кирпичного боя, сквозь который давным-давно проросла трава.

«Что-то сейчас произойдёт…» — решила собака… и не ошиблась.

Когда «плечистый» выскочил из засады, то «перепоясанный» — от неожиданности или же со страху — шарахнулся прочь так рьяно, что, наверное, выпал бы из телеги прямо на дорогу, не ухватись вовремя за дощатый борт. Он попробовал хлестнуть лошадей и погнать упряжку шустрой рысью, но битюги заартачились, узнав «плечистого» и приветственно оборотив к нему пегогривые свои головы. Даже бледная кобыла — и та не подчинилась «перепоясанному».

Собака продолжала ползти, время от времени поднимая морду над травой, чтобы ничего не пропустить.

Эти двое и вели себя будто псы, на которых были похожи — зарычали друг на друга и тотчас сцепились… Как собака и ожидала, победителем из этой схватки вышел «плечистый». Не тратя ни мгновения на всякие предварительные угрозы, он попросту саданул своему противнику прямиком в зубы — «подпоясанный» тут же повалился, как куль и, к усталому удовольствию собаки, всё‑таки упал через борт. Вожжи он выпустил, когда ударился грудью о дорогу. Упряжка прошла ещё пару шагов, затем кони — встали.

Собака уже подползла к обоим на то расстояние, с которого стало возможно разбирать слова, а не только звуки голосов и ударов.

— Вот ты, сука! — проговорил «плечистый», непонятно к кому обращаясь…

Собака поползла медленнее — опасаясь, что её заметили и сейчас швырнут камнем.

Но «перепоясанный» тут же сам отозвался на «суку», хоть и был (и по запаху, и по всем видимым признакам) человечьим кобелём:

— Не надо, кум, меня сучить… — заскулил он. — Ты не так понял всё! Не гневись, кум. Не надо… не на…

Ещё один удар снова швырнул его плашмя на дорогу.

— Ты… — рявкнул «плечистый», глядя, как упавший копошится — с трудом разбирая теперь, где у него руки, а где ноги… — Ты Его Духовникам продал? Псина ты шелудивая!

Собака замерла, вконец запутавшись и опять решив, что говорят о ней…

— Да, ты что, кум! Ты никак собирался до конца дней своих этому Болтуну служить? И как думаешь — сколько тех дней у тебя ещё оставалось?

Тот в ярости двинул лежащему сапогом под рёбра, опрокидывая с четверенек навзничь. Потом — добавил… и ещё… и ещё… Собака, с удивившим её саму интересом, следила за человечьей дракой, а потому — увидела, как что‑то длинное, похожее на старую кость, выпало у него из‑за голенища, не удержавшись там во время очередного пинка… скользнуло по грязи к телеге и коротко блеснуло из‑под самого колеса. «Плечистый» ничего не заметил — он уже шумно дышал, притомившись впечатывать сапожищем в бывшего своего товарища.

Зато «перепоясанный»… нет, теперь он был просто «расстёгнутым», ведь по́лы его душегрейки хлюпали и волочились в дорожной грязи, когда он отползал подальше из‑под едва не растоптавших его сапог — заметил.

— Кум… — запричитал он, незаметно прибавив прыти. — Да ты ж убьёшь меня!

— Мало… тебя убить… — заверил его «плечистый», преследуя его по пятам и с трудом переводя дух.

— Не веришь мне, кум? — взвыл тот. — А зря! Зря… Я тебе давно говорил — нечистое дело! Уходить надо было ещё два воскресенья назад. Так, нет же — заладил ты: «Слово моё… слово…» Думаешь, что честностью этой дурной — ты удачу себе вернёшь? Дурак ты, кум… если так думаешь… Ай! Да перестань ты, дай сказать…

— Сколько? Сколько они заплатили тебе?

— За Болтуна?

«Плечистый» одним рывком нагнал его и снова с размаху пнул прямо в рыло, отчего тот пару раз кувыркнулся, перекатившись к самой телеге.

— Не зови так своего и моего Хозяина… — прохрипел он. — Не болтай сам поганым своим языком! Иначе, клянусь и тебе, как Ему поклялся — сейчас же прибью твой язык к колесу, да стегану своих пегих!

— Кум… одумайся. Духовники же тебе читали — то золото, на котором мы клялись… греховно, раз сквозной дыркой осквернено! Оно ничего не стоит теперь, а значит и клятва силы никакой не имеет! И удачу твою — не вернёт оно…

Сказав так, тот — сжался в комок, наглухо затворил себе рот обеими ладонями, всю бороду в грязи перемазав.

— Да, человек, что удачу когда-то пропил — немногого теперь стоит… — горько сказал «плечистый», возвышаясь над ним. — Но я всё равно знать хочу: а сколько же стоит тот, который совесть свою последнюю — и ту за ужином слопал. За ужином, что тем золотом, греховным ты говоришь, и был оплачен… Так сколько?

Он снова стиснул кулак и воздел его над головой.

— Так я тебе всё отдам, кум… — взмолился «расстёгнутый», закрываясь от того кулака, будто от кувалды. — Всё, что заплатили… Кум, не серчай… слаб я… не устоял! Ты-то сам, пока с удачей дружбу водил — какого высокого полёту ты был человек! Летал туда‑сюда по всему свету наравне с журавлями… обозы к самому морю водил. А я — синице в руке, и той был рад… Помнишь, как жена за меня просила, чтоб я с обозами твоими ходил… а, старшина? А теперь вот ни жены больше у меня нет, ни детишек не народили — одна кобыла, да и та… — он взялся за голову, вцепился во взъерошенные патлы, припал короткой бороденкой к земле, будто сгорая дотла в великом стыде… — Прости меня, кум! Вот, сам возьми всё — там, под сеном, под войлоком…

— И сколько там?! — заорал «плечистый». — Сколько мне под моим же войлоком взять? Ты — даже коней моих увёл, сучья душа!

Он наклонился, хватая своего бывшего подельника за грудки, и рывком потащил на себя…

Собака поняла, что сейчас их обоюдный ор закончится так же скверно, как почти всегда заканчиваются людские потасовки — ещё одно тело уйдёт в бездонную Яму. И тот, кто был снизу — тоже это понимал, а потому отчаянно хватался одной рукой за тележное колесо, а другой скрёб и скрёб в грязи около его обода. Он был одновременно и скользкий, как змея, и цепкий, будто репейник в шерсти… Так и не сумев оторвать его руки от колеса, «плечистый» придавил его коленом и широко размахнулся башкой, собираясь припечатать лежащего покатым своим лбом… и собака даже зажмурилась на мгновение и смутилась, насколько по-человечески это у неё вышло. Но удар, способный одним махом выбить все зубы или нос внутрь рожи вдавить — сильным не получился… Колено «плечистого» заскользило в дорожной грязи и они оба на миг оказались лежащими на дороге, лицом к лицу… и лица их вдруг поменяли свои выражения — плаксивая рожа теперь хищно щерилась, а яростная… наполнялась немым, детским почти удивлением.

Собака выпрямила передние лапы и привстала, насколько смогла, чтобы посмотреть, чего они возятся…

А-а-а… вон в чём было дело… Нож, рукоятку которого она ошибочно приняла за кость, теперь торчал из живота «плечистого» и, должно быть причинял тому дикую боль — он не сдавался, всё порывался ещё как‑нибудь огреть «расстёганного», кулаком или коленом…, но всякий раз осекался и не доводил удар до конца. В конце концов, он ослабел… «Расстёганный» освободился от его хватки и встал, оскользнувшись в крови и неловко наступив старшине на бороду.

Лицо у «расстёганного» — было злым, но по‑прежнему испуганным. И ещё собака безошибочно распознавала на нём неуёмную жадность — едва порадовавшись, что остался в живых, «расстёганный» тут же потянулся за спасшим его ножом, с явным намерением извлечь его из тела и забрать себе. Собака не видела лица «плечистого», тот теперь лежал на боку, но была рада, что нож с костяной рукоятью «расстёганному» всё‑таки не достался — в умирающем человеке ещё оставалось достаточно сил, чтоб хотя бы этого не позволить…

— Ну, и хрен с тобой! — сказал тогда ему «расстёганный», выпрямляясь. — Сдохнешь — и то ладно…

Он поспешно отступил на пару шагов назад, когда «плечистый» пошевелился в ответ на эти слова.

— Уда… — сказал лежащий… и плюнул кровью себе на грудь. — Сколько? Сколько… они заплатили тебе?

Оскалившись, «расстёганный» обошёл телегу и по самое плечо засунул руку в солому, выстилающую дно. Но… позвенев спрятанным, передумал его доставать и показывать.

— Сколько надо, столько и заплатили! — отрезал он. — Обозному старшине — может, это и мелочь… А мы — люди простые.

— Сколь… ко?

— Да уж я не шибко грамотей, чтоб такие деньжищи перечесть… — вроде даже смутился перед ним «расстёганный». — Пальцев у меня не хватило… — он растопырил обе пятерни — обе были грязные, но правая сильнее была измазана кровью. — Да, и у нас двоих, если б ты, кум, таким упрямым не был — тоже не хватило бы… Вот было б нас трое — тогда… может быть.

— Будь ты… — начал «плечистый», но воздуху ему не хватило.

— Но-но… — перепугался «расстёганный», и не дал ему договорить ритуальной фразы. — А, ну — чур меня!

Соорудив из пальцев пятиугольную фигуру, он наскоро плюнул сквозь неё, метя на сапоги «плечистого».

Плевок тоже был ритуальным, но удачным не вышел — собака поняла это, увидев, что плевок «расстёганного» не пролетел насквозь, как тот задумывал, а соплёй повис на одном из его же пальцев. Поняла она и то, что ей теперь следует сделать… Наверное, этого и хотела Глина, назначив собаке столь странную судьбу…

И, пока этот человек вытирал опоганенную руку о штаны и перевязывал вожжу на животе, будто тщась опять сойти за прежнего «перепоясанного» — она даже ползком сумела сократить расстояние до одного короткого броска… всё, на что у неё хватало сил. Человек как раз стоял к ней спиной и перепрятывал поглубже в соломе позвякивающее своё сокровище

Битюги первыми почуяли её приближение — испуганно фыркнули… тряхнули гривами и сошли с места, увлекая за собой и бледную кобылу тоже. «Расстёганный‑и‑наспех‑перепоясанный» отвлёкся на них, потом шарахнулся от ожившего колеса и лёг животом на тележный борт, потянувшись за вожжами. Собака высоко задрала истекающую слюнями морду и цапнула его за самое мягкое. Тот заверещал, больно брыкнул её ногами, и она отстала. Проехавшись вместе с телегой пару десятков шагов и так и не дотянувшись до вожжей, укушенный ею человек опять шлёпнулся на дорогу… и, пока поднимался, придерживаясь за мягкое место, телега успела отойти довольно далеко.

— Тпру! Тпру… — отчаянно завопил он, но лошади только прибавили шагу.

Тогда он припустился вдогонку, но прокушенная ягодица мешала ему — бежать не получалось, выходило только ковылять следом, по-утиному приседая через шаг.

В изнеможении вывалив язык, собака следила за ним, пока белёсо-пегий дым, что несло ветром со стороны города, не скрыл от её глаз и лошадей, и человека… Тогда она совсем по‑человечески удовлетворённо кивнула… как смогла отёрла лапой слюну, что так и сочилась двумя ручьями от её не способных более сомкнуться челюстей… и поползла ко второму человеку, оставшемуся на дороге.

Тот попытался что-то сказать ей… то ли погнал прочь, то ли поманил…, но собака не поняла — из‑за тех кровавых пузырей, что при каждом выдохе надувались и лопались поверх его бороды. От его живота тоже несло кровью и пропоротой требухой… и, ещё собака почему‑то почуяла хорошо знакомый ей запах мышиного дерьма — она раньше часто охотилась на мышей около амбаров, пока дворовые псы не изгнали её из города. Наверное, от мышей она и подцепила эту дурную болезнь, от которой ей сейчас так плохо…

«От мышей, — обречённо подумала собака, — всегда одни беды…»

Как, впрочем, и от всего, что приходит из‑под земли… И этот плечистый человек — наверное, тоже когда‑то подцепил ту же болезнь, что и она. Это объясняло, почему им обоим так не везло… Придя к такому выводу, собака почувствовала к человеку что‑то вроде симпатии — какого-то нового, совсем неизвестного ей чувства. Она лизнула кровь с живота человека…, но не смогла проглотить и её.

Тогда собака легла рядом, положив морду человеку на бедро, и закрыла глаза…

Ветер, сквозящий со стороны города доносил до них обоих какие‑то звуки — то ли людские выкрики, то ли щенячий скулеж… она не смогла разобрать. Потом что‑то загрохотало — взахлёб, перебивая друг друга… и ветер резко запах гарью.

Глава 45 (последняя, как собственная смерть, которая итогом жизни станет…)

Луций прошёл сквозь горящий бурьян на другой стороне Ремесленной, незамеченный никем — высунулся наружу из едкого дыма и огляделся, а потом и пересёк тёплое пепелище, так и не встретив по пути ни единого человека.

Уже достаточно рассвело и, несмотря на дым, с высокой части стены ему было хорошо видно, как настигли Кривощёкого, и как прибили. Луций равнодушно следил за этим действом, лишь подмечая — пешая цепь разорвалась, жандармы гурьбой побежали смотреть на убитого Болтуна. Забор повалили, чтоб не мешал обзору, и весь служивый народ теперь толпился там, топчась сапогами по разбросанным доскам. Постепенно съезжались и верховые. Лошади под всадниками упирались, не желая подходить ближе…

Луций собирался дождаться, когда все верховые спешатся и некому будет заметить его передвижения с высоких сёдел, но прождал долго, а они всё подъезжали — новые и новые. Наконец, он посчитал, что ждать довольно — конная шеренга, что стягивалась тугой петлей вокруг Приговоренного квартала, смешалась и рассыпалась. Да что там — по всему околотку снимали заставы и распускали разъезды.

К телу Кривощёкого уже подвели Духовника. Тот был то ли болен, то ли вмотан до предела — еле переставлял ноги, и два рослых жандарма поддерживали его с боков. Все трое, и Духовник, и его конвойные — низко склонились, чтобы рассмотреть убитого получше. Луций видел сквозь бурьян, как Духовник сделал утвердительный знак… жандармы тут же силком распрямили его и повели обратно. Наверное, так и есть — всё‑таки были его конвойными, а не помощниками…

Подоспевшее жандармское начальство допрашивало этого Духовника слишком громко, будто напоказ… так что Луцию было не только хорошо видно, но и слышно. Да, Духовник признал мятежного Болтуна-урода в догорающем подле него трупе, и немудрено — тот вполне подходил по росту, да и увечья на его лице были похожими на те, что описывал человек, которому заплатили…

Люди, толпящиеся вокруг них, облегчённо переводили дух — уф… перемогли… перетерпели этакую напасть… Кошмар, охвативший город, вот‑вот должен был рассеяться, и от осознания этого — благостное облегчение потекло даже по лицу Духовника… обильное, как слезы счастливой роженицы…

Луций криво ухмылялся, уходя прочь из окружённого квартала. Пока всё шло гладко… Конечно, Старший Духовник, придирчиво осмотрев тело, скорее всего опознает обман… Но к тому времени Луция уже не окажется в этой устроенной для него западне… О Кривощёком Луций нисколько не сожалел — его гибель не была напрасной, и свою службу он сослужил исправно, позволив своему Хозяину выиграть необходимое время… Теперь времени ему хватит! Каменные Рты обещали, что судьба Наместника решится, когда первый выдох тумана застанет его около Колодца.

Именно туда он и двигался сейчас… и туман уже курился, исподволь наползая на город с разлившихся окрестных ручьёв.

Волоча за собой кирку и не особо уже скрываясь, Луций прошёл вдоль всего Тележного спуска. Затаиться ему пришлось только единожды — пережидая, пока встречная конная кавалькада, несущаяся от Площади, не прогрохочет мимо. Следом за первыми всадниками, высоко подскакивая на ухабах, катила крытая карета Старшего Духовника, но его самого Луций не разглядел — на подножках кареты гроздьями висели Духовники рангом помельче. Их рясы, раздувающиеся на лету, укрывали господина Старшего Духовника, словно складки чёрного паланкина… Миг, и они канули в клубах поднятой пыли.

Луций на всякий случай выждал ещё немного, но было тихо. Даже собаки молчали — будто мёртвые.

Луций выбрался из Тележного, преодолев щебёнчатый подъём, и повернул на Купеческий проезд. Люди выжгли траву по всему Ремесленному, но тут — бурьян стоял вдоль заборов, как в почётном карауле. Луций снова ухмыльнулся, подумав так… Он вошёл в бурьян и сразу же узрел извилистый — будто змея проползла — и густо помеченный запахами страха и вожделения след Кривощёкого. Там, где корни бурьяна, вывернув булыжник, обнажали свежий грунт — угадывались во вмятинах отпечатки его ладоней.

«Значит, — убедился Луций, — Кривощёкий и впрямь бежал за телегами, как пёс… на четвереньках…»

Он сам спокойно и во весь рост шёл вдоль этого следа — бурьян, почти непроходимый для всех прочих, расступался перед ним, как раз на ширину его шага, и смыкался следом, не колебля своих верхушек и оставаясь неподвижным для взгляда извне. Вот обнажилась впереди горловина ворот, служащих Храмовой Стене одновременно и проходом, и углом — одним из пяти… Здесь сорняки была потоптаны лошадьми, но оставались примятыми недолго — лишь ещё виднее очертив тележное русло.

Телеги промяли через Площадь довольно глубокую колею.

«Да, — невольно удивлялся Луций, подходя ближе, — сколько же золота они сюда привезли?!»

Как новому Наместнику, ему лучше следовало бы спросить их: «Раз так велики сохранённые вами богатства — сколько подношений вы утаили? Как сумели вынести их из Колодца? На что вы рассчитывали? Как посмели испытывать терпение тех, кто наделил вас властью?»

Конечно, он так и спросит… Осталось совсем недолго.

Перешагнув через колею, как через побеждённого врага, Луций ступил на Храмовую Площадь…

Булыжник признал его и отозвался едва заметной поначалу, но с каждым шагом всё крепчающей каменной дрожью. Бурьян прощально прошелестел, отсалютовав ему вслед, и остался позади — на Площадь бурьяну не было ходу. Но Луций уже не нуждался в укрытии — шёл через Площадь не таясь. Там, у гранитного жерла Колодца, стояли рядком последние телеги, и копошились вокруг них согбенные полуголые фигуры. Отсюда Луций уже хорошо чувствовал Колодец — тот пытался протрубить Зов Великого Гнева, который враз отожмёт все соки из этих нечестивцев, и заставит их хрипеть и ползать под его, Луция, босыми ногами, но… что‑то по-прежнему незримо перекрывало Колодец, густело поверх жерла, будто плёнка на только что сваренном молоке…

Луций нахмурился… Он до сих пор слышал оттуда непрекращающийся звон — по‑прежнему шуршала кисть, ометая окрестный камень, и озвякивало золото, соскальзывая в бездну с самого края…

Значит, его уловка сработала лишь наполовину. Ритуал, что проводили на Площади — так и не был прекращён из‑за вести об убитом Болтуне. Быть может, эта весть ещё не долетела до них?

Луций нервно ускорил шаги. Что-то тут было не так… До сих пор слишком уж пустой была Храмовая Площадь… слишком тихой. Засада? Он посмотрел на окружающие Площадь дома, в которых селились Духовники и жандармское начальство, но все дома были глухи, к Площади не выходило ни одно из их окон — будто обитатели этих домов и сами не очень‑то горели желанием ежедневно любоваться на Колодец. Домовые кровли тоже были на вид целыми и ровными — черепица везде прилегала плотно, нигде не было заметно возможного стрелкового укрытия.

На что же они надеялись?

Ему ведь было сказано: ЭТИМ УТРОМ, ЕДВА ТЫ ПЕРЕШАГНЕШЬ КАМЕННУЮ ЦЕПЬ, ЕДВА ВСТАНЕШЬ НА ЛЮБОМ КАМНЕ У САМОГО ЖЕРЛА — ВСЕ ЖИТЕЛИ ЭТОГО МЯТЕЖНОГО ГОРОДА СТАНУТ ПОДЧИНЯТЬСЯ ТЕБЕ!

Но они — до сих пор не сдавались! Так и продолжали стоять между Наместником и его могуществом… заслуженным… выстраданным. Жалкие упрямые людишки! Он не мог больше ждать! Не был согласен медлить более ни минуты!

Но Колодец — молчал… Луция это сердило до бешеных кругов перед глазами. Что за досадная помеха? Всего одна монета — была способна заставить его молчать. Одна монета — один короткий миг ярости, так и не находящей выхода… Он сам готов был орать, выражая свой гнев — горло крутило от ненависти к людям, только оттягивающим неизбежное… Но за монетой следовала другая… потом ещё одна… ещё… Размеренно и непрерывно — в точности так, как донёс ему Кривощёкий…

Вот, погляди‑ка… они только что перевернули и высыпали очередной мешок. Монеты отлетали, едва не соприкасаясь краями. Волосяная кисть ритмично двигалась — туда-сюда. Орудующий кистью Духовник сопел, то и дело перекладывая её из одной натруженной руки в другую. Все прочие — и жандармы, и прикованные к телегам возчики, и землекопы — просто смотрели, не отрываясь…

«На что вы надеетесь, глупцы?! — хотелось заорать им Луцию. — Может ли быть наполнен Колодец, вырытый для того, чтобы стать однажды бездонным?!»

Именно потому, что все взгляды на Храмовой Площади были направлены в одну точку, Луций и сумел подойти так близко незамеченным.

Он ступал мягко, едва сдерживая гнев… да и нескончаемый монетный звон не давал человечьим ушам расслышать его приближения. Ближайший жандарм заметил его случайно. Он оглянулся вдруг на Луция, и зрачки его панически расширились, словно в неглубокую лужу с размаху плюхнули камнем… Жандарм сделал неуклюжее движение — подхватить винтовку, на которую до этой минуты так беспечно опирался…, но Луций уже завершил последний шаг, их разделявший… и, невесомо взметя кирку прямо от земли — ударил!

Кирка, как и было ему обещано, оказалась не тяжелее орехового прутика — и замах, и удар, проломивший голову жандарма вместе со стальным вкладышем козырки, не стоили Луцию ни малейшей толики усилий. Жандарм осел, как пугало, сдёрнутое с кола… и, пока он валился, на его лице обмороком проступало недоумение.

Потом брякнула о мостовую выпавшая из рук винтовка — колючее острие штыка раздирающе чиркнуло по камню…

И тогда обернулись все…

Кровь растекалась от пробитой жандармской головы, почему-то скворча на холодном утреннем камне, как масло на сковороде.

До чёрного жерла оставалось пройти пять широких шагов, и первый шаг Луций успел сделать, пока они, округляя глаза, пялились на это расползающееся пятно.

Второй шаг был стремительным прыжком — Луций сиганул через каменную цепь, снятую с опор. Жандарм, стоящий вполоборота, успел бы ему помешать, но то ли растерялся, то ли оцепенел от страха — сделал лишь вялое движение следом, потянув палаш из ножен.

Луций приземлился, шлепнув о булыжник босыми пятками, и рыкнул на попавшегося на пути совсем молодого Духовничка, заставив того шарахнуться прочь… Духовничок был — как лист, безвольно носимый ветром и, должно быть, сам чувствовал себя листом — его тут же отмело в сторону, только края рясы затрепетали…

Луций шагнул в четвёртый раз, ныряя под непомерно длинные, костлявые руки того Духовника, что ворочал мешки. Они были очень сильны на вид, эти руки — цепкие клешни, и жилы на запястьях, толщиной с плетёную верёвку. Такими руками можно было задушить лошадь, или выдрать с корнем небольшое дерево… и они, конечно, мгновенно сломали бы Луция поперёк хребта, но — промахнулись, шумно и бесцельно облапив воздух. Не тратя времени на замах, Луций вонзил рукоять кирки в его бледный, испещрённый бисеринами пота, живот. Расщепленный комель рукояти прорвал кожу и зацепил что-то жизненно важное в его нутре — Духовник с тонким свистом выпустил воздух из перекошенного рта и тоже начал валиться набок…

Совершая пятый, самый последний шаг, Луцию снова пришлось подпрыгнуть… Духовник, раскоряченный среди рассыпанного золота, бросил кисть и потянулся к нему снизу, едва не сцапав его за промежность… у Луция всё там панически подобралось. Но стоило кисти прекратить метущие движения, стоило золотым монетам перестать осыпаться в Колодец — мостовая вдруг дёрнулась под ногами, будто собираясь вздохнуть, и калёная дрожь разом шевельнула всю Храмовую Площадь от края до края… Духовник взвизгнул от ужаса и снова ухватился за кисть… А Луций — в последний раз коснулся ногой поверхности земли…

Это была зализанная грань гранитной глыбы, что окаймляли само Жерло… следующий шаг уже предназначался пустоте и уводил его в пустоту…

Падая, Луций даже успел осознать, что именно случилось с ним сейчас… Утро! Первый выдох тумана, что осел на глыбе и сделал её такой скользкой…

Темнота распахнулась перед ним — запах разрытой земли, теснота каменной утробы, далёкие сполохи светящейся со дна гнили, зовущие на самую глубину. Луций несколько раз перевернулся в полёте, почувствовав щеками шершавую близость каменных стенок, но так и не коснувшись ничего в этой темноте. Падение всё длилось и длилось… Луций решил было, что оно не окончится никогда, но после очередного переворота — снизу вдруг ринулось на него невидимое, но так явственно ощутимое Дно.

Луций ведь уже вываливался из окна не так давно, и ему было не впервой падать с большой высоты. Он верил до последнего, что ему нечего бояться — Глина сбережёт своего Наместника, неудачно шагнувшего мимо пьедестала, на котором перепуганная паства вскоре возведёт ему статую для поклонений… Каким глубоким не окажется Колодец — Глина на Дне его станет мягкой, как перина… Так было ему обещано.

Он рухнул плашмя, расплескавшись по Дну, словно сырое яйцо, оброненное на пол.

Что-то хрупкое сломалось и рассыпалось под ним.

Весь воздух, собранный в груди для нерастраченного крика — выбило вон единым махом. Луций заклекотал горлом, заново выцеживая воздух из окружающей его темноты…, но воздуха хватило лишь на половину короткого вздоха.

Он потянулся руками к своему лицу, но не смог толком пошевелиться — что‑то острое и кривое, похожее в темноте на сломанные рёбра человеческого скелета, проткнуло ему руки в нескольких местах… Да, наощупь это и были именно кости… ломкие, сотлевшие от времени. Он лежал в ворохе чужих костей, будто в груде глиняных черепков.

Он ещё раз попытался вздохнуть …, но снова не смог ощутимо приподнять вздохом собственной грудинной кости. Обручи рёбер, оказались самые крепкими из его костей — уцелели и давили… мешали дышать.

А наверху, над жерлом Колодца — продолжалась какая-то нелепая людская суета. Невесть откуда взявшаяся куцая вспышка на миг высветила пространство вокруг — мрачные стены шахты, тёсаные углы камней, укрепляющие их… пучась сырым глиняным тестом из стыков, они проступили… и канули снова в сомкнувшуюся тьму.

Вот, что увидел Луций со дна — прямо над ним, на какой-то непостижимой высоте, плавал кружок чуть более светлого, чем окружающая темнота, неба. Небо запечатывало Колодец, будто сургучом — не рассеивая ту темноту, что царила, заточённая внутри, а лишь сгущало её. Только небо не позволяло тьме выплеснуться и затопить собою мир вокруг.

Мучаясь от удушья, Луций глядел наверх… и увидел вдруг, как крохотный силуэт человека с винтовкой проколол собою эту невесомую, но непреодолимую печать. Люди — могли сквозь неё проходить!

Жандарм свесился вглубь Колодца… и ещё одна вспышка плеснула, коротко вонзившись во мрак.

«Так вот, что это было такое…» — понял Луций.

Пороховой огонь мгновенно выгорел и погас — на этот раз Луций успел разглядеть лишь напряжённые своды, держащие на весу городские мостовые. Но вспышка выстрела пыхнула ещё раз… потом ещё… За то время, что жандарм наудачу палил в Колодец, Луций сумел как следует рассмотреть окружившие его стены — застарелые брызги человеческой кровяной охры, кляксами застывшие на этих стенах… и чернильные дыры боковых штреков с узкими рубленными ступенями, ведущие на Дно… Он увидел даже огрызки деревянных колышков, набитые в верхние каменные щели, и паутину бечевок, коими были привязаны к ним утлые глиняные горшки…

За отколотым краем одного из таких горшков угадывался монетный блеск — словно рыбья чешуя в сохнущем на ветру сачке.

Теперь знаешь, откуда взялись все эти неисчислимые телеги? Наверное, Луций засмеялся бы над простотой разгадки … если б только был способен дышать…

Сколько таких рыбин, нырнувших однажды из людских карманов в глубины Колодца, застряли в гончарных этих сачках, так и не достигнув уготованного им Дна — только гадать можно… Глаза Луция постепенно привыкали ко тьме, и он видел теперь —горшков, развешанных там и сям, были многие тысячи… Иногда ему даже мерещилось — будто гроздья глиняного винограда зрели они около каждого бокового лаза, и гибкие лозы бечёвок утягивались куда‑то в прочую, ещё неразбуженную выстрелами темноту…

Жандарм наверху пальнул в последний раз и пропал с глаз долой. За всё это время самые первые пули, выпущенные им, ещё только-только достигали Дна, замедляясь и всё более увязая в густеющей темноте. Ему не врали — оружие людей не представляло для него угрозы здесь, где древняя Глина, обволакивала его, как материнское лоно. Пули просто падали вокруг Луция, как медленный свинцовый дождь.

Одна из пуль, снижаясь отвесно — собиралась было упасть ему на лицо, и Луций, выцедив от темноты ещё один полувздох‑полустон, сдул её в сторону, как назойливое насекомое…

…ТЫ ЗДЕСЬ… — облегчённо шепнула темнота, колыхнувшись вокруг.

…ТЫ ЗДЕСЬ ТЕПЕРЬ… — хмуро изрёк молчавший до поры камень.

…ЗДЕСЬ ТЫ БУДЕШЬ, НОВЫЙ НАМЕСТНИК… — вязко растягивая слова, подтвердила глина.

…ЗДЕСЬ… ЗДЕСЬ… ЗДЕСЬ… — задребезжали и заперхали зёрна железной руды, сокрытые в ней.

…ДА-ДА-А-А… — просипела вода, проступая сквозь каменные щели.

…ДЫШИ, НОВЫЙ НАМЕСТНИК… — велела ему темнота. — ОЖИВАЙ И ДЫШЫ… ТЫ — НУЖЕН НАМ…

Луций страшным усилием попытался расправить грудь, расширить мёртвые непослушные ребра… и ещё половина вздоха, мучительно-медленно выцеживаясь из темноты — просочилась в его грудь. Жадно ворохнулось сердце, толчком выбросив порцию вялой, неповоротливой крови. Луций ощутил, как повлажнели те места, где острые обломки чужих костей проткнули его плоть. Он попытался освободить от них изувеченные руки, но это было всё равно, что повелевать чем‑то уже не совсем живым — сердце опять молчало, и кровь густела в венах, схватываясь в них, как известковое тесто…

…Я умер? — хотел спросить он, но не было воздуха вокруг даже для того, чтобы обратить этот немой вопрос в звучное слово… и он, задал его молча — словно рыба, разевая тишайший рот… — Я — умер?

Темнота зашевелилась вокруг, гулко прокашлялся камень, и вода, стиснутая его челюстями, заскворчала, веселясь — где-то на самой границе слышимости.

Холодно и остро ухмыльнулось рудное железо на глубине… мороз пошёл по коже от этой ухмылки — будто кто‑то примерился к шейному позвонку умелой тяжестью топора и отвёл его для замаха… Луций весь сжался, но удара не последовало. Воображаемый топор отодвинулся ещё дальше и стал неразличимым в общей тесноте окруживших его движений и голосов. Луций лежал, впечатанный в глину, а целый пантеон непостижимых существ обступал его, беспомощного и распластанного — со всех сторон.

…НЕТ СМЕРТИ ДЛЯ ИЗБРАННЫХ НАМИ…

…ЕСТЬ ТОЛЬКО ПОСМЕРТНАЯ ЖИЗНЬ…

… КОТОРАЯ ТАК ДОЛГА, ЧТО ПОЧТИ ВЕЧНА… — наперебой объяснили ему.

…ДЫШИ… — настойчиво подсказала ему темнота, и камень неодобрительно‑тесно шевельнулся вокруг его головы.

Он развалил надвое рот и принялся тянуть в себя воздух, скуля от натуги…

…Не могу… — он смертельно устал от этих попыток. Воздух на этой глубине был твёрд, как стекло — плашмя давил на лицо, и лёгкие едва не лопались, пытаясь втянуть его внутрь.

…Я не могу… — сердце болезненно стиснулось и обмякло обессиленно.

…СЛУЖИ СВОИМ БОГАМ… — напомнила ему глина, оплывая и ложась поверх лба влажным студенистым наплывом. — СЛУЖИ ТАК… КАК ТОЛЬКО СПОСОБЕН СЛУЖИТЬ…

…КАЖДЫЙ ВЗДОХ — ДОЛЖЕН БЫТЬ СЛУЖЕНИЕМ… — пояснил камень, надменный и мудрый. — КАЖДЫЙ ВЫДОХ ДОЛЖЕН ПРИНОСИТЬ НАМ ПОЛЬЗУ…

…ДЛЯ ТОГО ТЫ И ЕСТЬ… — скрипуче подтвердила ржавчина и осыпалась.

…ДЫ-ШИ… ДЫ-ШИ… — торопилась вода, брызгая и расплёскиваясь.

…НУ ЖЕ! — сердилась темнота. — ПУСТЬ ЛЮДИ СНАРУЖИ — ПОДЧИНЯТСЯ ТЕБЕ!

…ПРИДЁТ ТВОЁ ВРЕМЯ, И ОДНАЖДЫ ТЫ СНОВА ВЫЙДЕШЬ К НИМ… НА ПОВЕРХНОСТЬ… — обнадёживал его гранит — такой старый, что не было пока в языке людей подходящих чисел, чтоб счесть его возраст.

…А ПОКА — ДЫШИ!

…ДЫШИ ДЛЯ НАС…

…ДЫШИ ВМЕСТО ТОГО, ОТ ЧЬЕГО СЕМЕНИ ТЫ ПРОРОС…

…ДЫШИ, А ТО ОН — СОТЛЕЛ. И УЖЕ НЕ МОЖЕТ…

Это, конечно, было сказано о той груде костей, на которую упал Луций.

И Луций подчинялся приказам и уговорам — начинал новый мучительный вздох, закатывая глазные яблоки и через силу расширяя грудь до ломкого хруста хрящей…

Невидимое стекло, которым сделался воздух — выгибалось, неохотно уступая вдоху… шло густой сетью трещин, затем всё же лопалось и осыпалось ему на лицо… Он втягивал в себя эту колкую, застревающую в ноздрях взвесь… наполнял ею содрогающуюся грудь, как кухарка по утрам наполняет углём дребезжащее ведро…

Он глотал половину вздоха и кашлял от боли — колючая воздушная крупа протискивалась в кровь и раздирала жилы, царапая их изнутри…

Так продолжалось очень долго.

Иногда от непомерных усилий взгляд заволакивало красной пеленой, которая чуть подъедала тьму… и тогда Луций различал сквозь неё верхний срез Колодца, и то, что творилось за ним. Снаружи было позднее утро — край солнца поднимался из росистой мглы, как чей‑то чудовищный горб. На мостовой дрожали неглубокие лужи, мельчая прямо на глазах — будто мелкий дождик набрызгал их только что и ненадолго…

Тело пришибленного Луцием жандарма уже убрали с мостовой, и кровавое пятно на булыгах разбавило и подсмыло дождём.

Рядом с Колодцем стояла понурая лошадь, и комья грязи раскисали около её копыт. Эта телега — вроде была последней. Рогожа с неё была содрана, и груз был ополовинен — пара Духовников уже подтаскивала, кряхтя, третий по счёту мешок. Духовника с кистью тоже сменили — теперь вместо него работал другой, более молодой и менее старательный. Иногда он промахивался кистью мимо очередной монеты и пока тянулся за следующей — Луцию хватало времени на редкие вздохи.

Это не могло продолжаться бесконечно…

Просто не могло… Во всем мире не найти такого количества денег — достаточного, чтобы вечно наполнять бездонный Колодец… Нужно просто набраться терпения и ждать, пока у людей не закончатся все богатства мира…

Груда монет, высыпанных прямо на булыжник Площади — таяла прямо на глазах, и Духовник уже косился на следующий мешок. Монеты падали и падали… и темнота Колодца принимала их в себя, подхватывала и заключала в странный медленный хоровод — монеты кружили, задевая за стены шахты… звонко ударялись о бока развешанных повсюду горшков, добавляя к ним сколов и трещин… и достигнув, наконец, самого Дна — тонули в глиняном сургуче, в который был впечатан Луций … Монеты падали, падали, падали… так обильно и споро, что Глина не успевала всасывать их, и тогда они стали копиться грудами, начинали озвякивать, соприкасаясь краями…

Звон этот всё рос, всё крепчал — все богатства, накопленные десятилетиями…

Вся сумма тонких обманов и ухищрений, которую Духовники выдавали за служение…

Все медные крохи бедняков, все брызги серебряного праведного пота, все угрызения купленной золотом совести… все людские отступления от клятв и послабления своему кошелю — ложились теперь к ногам Луция, как и было ему обещано… ударяли по животу и сломанным голеням…

Луций прикрывал глаз — не желая более лицезреть человечьего мира сквозь паутину этой кровавой пелены, не желая попусту отвлекаться на монетный блеск, и страдая лишь невозможностью нового вздоха… Ожидал, когда истощится последняя телега на Площади… когда жандармские караулы, которые, конечно, уже разосланы — насильно выгребать из карманов горожан последние медяки — немного продлят этот бессильный денежный дождь, и тогда…

Может быть тогда — наступит его время…

Он ждал во тьме, припорошенный этой никчёмной теперь для него монетной чешуёй.

Ждал…

Но она пока всё падала… и падала…

…и падала…


Оглавление

  • Глава 1 (далекая, как призрачное детство…)
  • Глава 2 (и близкая, как то, чего не тронуть…)
  • Глава 3 (тоскливая, как лета крайний день…)
  • Глава 4 (нелепая, как поцанячья шалость…)
  • Глава 5 (тревожная, как слухи о пропаже…)
  • Глава 6 (опасная, как странный незнакомец…)
  • Глава 7 (бредовая, как сон среди болезни…)
  • Глава 8 (жестокая, как драка без причины…)
  • Глава 9 (нещадная, как торопливый суд…)
  • Глава 10 (палящая, как ярость наказанья…)
  • Глава 11 (свистящая, как миновавший кнут…)
  • Глава 12 (слезливая, как краденая совесть…)
  • Глава 13 (постыдная, как утренний позор…)
  • Глава 14 (заманчивая, будто сыр ничейный…)
  • Глава 15 (трусливая, как голос из-под пола…)
  • Глава 16 (безмолвная, что твой покойник в доме…)
  • Глава 17 (короткая, как мимолетный сон…)
  • Глава 18 (и длинная, как будто сон полночный…)
  • Глава 19 (и скорбная, как будто вечный сон…)
  • Глава 20 (а эта — страшная, как обретенье веры…)
  • Глава 21 (сладчайшая, как казни палачей…)
  • Глава 22 (а эта — шумная, как похороны правды, и дымная, как погребальный жар…)
  • Глава 23 (учебная, как деревянный меч, как первые уроки фехтованья…)
  • Глава 24 (такая громкая, что в грохоте и криках уже навряд ли слышен хрупкий корень, готовый оборваться…)
  • Глава 25 (седая, с горьким пеплом в волосах…)
  • Глава 26 (дождливая, как плач по убиенным…)
  • Глава 27 (почтенная, как разговор о деле…)
  • Глава 28 (свирепая, как новые вассалы…)
  • Глава 29 (и снова — цепкая, как тысяча семян…)
  • Глава 30 (слюнявая, как мысли о грядущем…)
  • Глава 31 (поганая, как похороны друга, которые прошли, а я там не был…)
  • Глава 32 (всесильная, как денежная мзда, обро́ненная под ноги…)
  • Глава 33 (скрипучая, как речи по душам, которые под скрип колёс ведутся…)
  • Глава 34 (скабрезная, как похоть наглеца, что тешит чресла, прикрываясь властью…)
  • Глава 35 (нежданная, как исповедь глупца… как правда, о которой все забыли …)
  • Глава 36 (гноящая, как прорванный нарыв…)
  • Глава 37 (удачная, как кости, что бросали на пятом обороте колеса…)
  • Глава 38 (холодная, как тошная беда, что вечно ходит следом за удачей…)
  • Глава 39 (безумная, как ссора близнецов, в утробе сросшихся, но разного хотящих…)
  • Глава 40 (тяжёлая, как пыль от городов, до основанья срытых…
  • Глава 41 (беззвучная, как примиренье тех, кому негоже оставаться в ссоре…)
  • Глава 42 (сумбурная, как взгляд его глазами…)
  • Глава 43 (горелая, как жертвенный баран, которого хозяину не жалко…)
  • Глава 44 (незримая, как роковой удар, который всех нас по местам расставит…)
  • Глава 45 (последняя, как собственная смерть, которая итогом жизни станет…)