Художник из 50х [Сим Симович] (fb2) читать онлайн

- Художник из 50х [СИ] (а.с. Как я провел лето -1) 1.28 Мб, 368с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Сим Симович

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Художник из 50х

Глава 1

Сознание возвращалось медленно, как вода, просачивающаяся сквозь песок. Сначала — запахи: махорка, керосин, что-то кислое и затхлое. Потом — звуки: скрип половиц за тонкой стеной, приглушённые голоса, где-то вдали — гудки автомобилей.

Гоги открыл глаза и не понял, где находится.

Потолок был низким, покрытым трещинами, с которых кое-где свисали лоскуты обоев. В углу темнело пятно сырости. Комната — крошечная, метров десять, не больше. У окна стоял мольберт с недописанным натюрмортом, рядом — табуретка с засохшими красками на жестяной палитре.

Он попытался сесть и ахнул от боли в левом боку. Под рубашкой прощупывались неровные рубцы, тянущиеся от рёбер к лопатке. Шрамы были старые, давно зажившие, но почему-то незнакомые.

— Что за чёрт… — пробормотал он и осёкся.

Голос звучал не так. Грубее, с хрипотцой. И руки… Гоги поднял ладони к лицу. Пальцы были длинными, жилистыми, с мозолями от кисти. На среднем пальце правой руки белел шрам — след от осколка или пули.

Эти руки он видел впервые в жизни.

Сердце заколотилось так, что в висках застучало. Гоги вскочил с кровати и бросился к окну. За стеклом расстилался незнакомый двор: деревянные бараки, покосившиеся заборы, женщина в тёмном платке, развешивающая бельё на верёвке. Всё выглядело старомодно, как декорации к историческому фильму.

— Гоша, живой? — раздался голос за дверью. — А то мы уж думали, приказал долго жить.

Дверь скрипнула, и на пороге появился мужчина лет сорока, в гимнастёрке и сапогах. Лицо обветренное, глаза усталые, но добрые.

— Николай Петрович тебе супчику принёс, — продолжил он, ставя на стол закопчённую кастрюлю. — Говорит, три дня не ел ничего. Слышь, а ты чего такой бледный? Как мертвец.

Гоги молчал, не зная, что ответить. В голове был туман. Он помнил больничную палату, холод в груди, писк аппаратов… А теперь — эта комната, эти руки, этот незнакомый человек, который называет его Гошей.

— Пётр Семёнович, — медленно произнёс он, надеясь, что не ошибается.

— Ну да, Пётр Семёнович. — Мужчина с облегчением улыбнулся. — А я уж подумал, память отшибло. После контузии всякое бывает. Ну что, будешь есть или как?

Гоги кивнул и опустился на единственный стул. Пётр Семёнович разлил суп по двум мискам, достал из кармана краюху чёрного хлеба.

— Слушай, а какой сегодня год? — вдруг спросил Гоги.

Пётр Семёнович удивлённо посмотрел на него:

— Как какой? Пятидесятый. Совсем память отшибло?

Пятьдесят… Тысяча девятьсот пятидесятый год. Это было невозможно. Гоги родился в тысяча девятьсот семьдесят первом.

— Пётр Семёнович, — сказал он осторожно, — а как меня зовут?

Сосед отложил ложку и пристально посмотрел на него:

— Ты точно головой не ударился? Георгий Валерьевич ты, Гогенцолер. Все тебя Гошей кличут, ну или Ван Гогом — за картинки твои чудные. Не помнишь что ли?

Гогенцолер. Имя звучало знакомо, но как далёкое эхо. Гоги провёл рукой по лицу и нащупал щетину. В зеркале напротив отражался незнакомый человек — худощавый, с резкими чертами лица и внимательными серыми глазами. На левой щеке, у самого уха, виднелся ещё один шрам.

— Война, — тихо сказал он.

— Ну да, война. — Пётр Семёнович вздохнул. — Под Кёнигсбергом тебя контузило. Месяц в госпитале лежал, потом демобилизовали. Пять лет уж как дома. Неужто не помнишь?

Война. Кёнигсберг. Эти слова отзывались глухой болью где-то в глубине сознания, но память оставалась пустой. Гоги посмотрел на свои руки — чужие, но почему-то послушные. Взял кисть с палитры, провёл несколько мазков по холсту. Рука двигалась уверенно, словно сама знала, что делать.

— Вот и славно, — сказал Пётр Семёнович, увидев, что приятель взялся за кисть. — Значит, всё в порядке. А то я уж Николая Петровича звать собрался — он в медсанбате служил, в таких делах понимает.

Гоги кивнул, не отрываясь от холста. Краски ложились правильно, цвета смешивались так, как нужно. Будто он рисовал всю жизнь. Но ведь в той, прежней жизни он был никем — обычным инженером, от искусства далёким.

— Пётр Семёнович, — сказал он, не поднимая головы, — а что сегодня за день? Число какое?

— Двенадцатое марта. Понедельник.

Двенадцатое марта тысяча девятьсот пятидесятого года. Гоги повторил про себя эту дату несколько раз, но она по-прежнему казалась нереальной. Он жил в другом времени, в другом теле, с чужими воспоминаниями, которые никак не хотели возвращаться.

А за окном шла обычная московская жизнь — гудели грузовики, хлопали двери, кто-то напевал мелодию. И никто не знал, что мир перевернулся с ног на голову.

Гоги вышел на улицу через час после того, как ушёл Пётр Семёнович. Надо было разобраться, что к чему, а сидеть в четырёх стенах — только с ума сойти.

Мартовское солнце било в глаза. Двор оказался больше, чем виделось из окна — несколько деревянных бараков, между ними протоптанные дорожки, кое-где лужи от растаявшего снега. У колодца толпились женщины с вёдрами, их голоса сливались в один гул.

— А вон и наш художник! — окликнула его полная тётка в тёмном платке. — Гоша, ты живой-здоровый? А то Пётр Семёныч говорил, совсем плох был.

— Ничего, Марья Кузьминишна, — ответил он, удивляясь тому, как легко имя слетело с губ. Откуда он это знал?

— Слава богу. — Женщина перекрестилась. — А то без тебя скучно стало. Ты хоть краской балуешься, не как остальные — всё про работу да про начальство.

Гоги кивнул и поспешил дальше. На выходе из двора его остановил милиционер — молодой парень с честными глазами и новенькими погонами.

— Документы, — сказал он не очень уверенно.

Гоги машинально полез в карман и нащупал там потрёпанную красноармейскую книжку. Развернул — «Гогенцолер Георгий Валерьевич, 1922 года рождения». Фотография смотрела на него собственным лицом, только моложе.

— Демобилизованный, значит, — пробормотал милиционер, листая документ. — А работаете где?

— В артели, — сказал Гоги, сам не зная откуда взялся ответ. — «Красный художник» называется.

— Понятно. — Милиционер вернул документы. — Идите, товарищ Гогенцолер.

На улице было оживлённо. Мимо проезжали грузовики, автобусы странного вида — высокие, угловатые, совсем не похожие на те, что помнил Гоги. Люди шли по тротуарам неспешно, многие курили. Женщины в тёмных пальто и платках, мужчины в гимнастёрках, кирзачах, кепках. Лица усталые, но не безнадёжные.

У магазина собралась очередь. Гоги подошёл поближе, прислушался к разговорам.

— Говорят, хлеба завезли, — шептала одна женщина другой. — Белого, рижского.

— Ну, хлеба-то всегда есть. А вот масла бы…

— Масло по карточкам. У меня ещё талончик остался с прошлого месяца.

Карточки. Талончики. Гоги вспомнил что-то из учебников истории — послевоенная разруха, нормированное снабжение. Но одно дело читать, другое — видеть собственными глазами.

— Товарищ, вы в очереди? — спросила его пожилая женщина.

— Нет, я просто…

— Тогда не стойте. Видите, люди мёрзнут.

Он отошёл и пошёл дальше по улице. На углу висел громкоговоритель, из которого доносился бравурный марш, потом голос диктора:

«По сообщению ТАСС, строительство Волго-Донского канала идёт с опережением графика. Советские люди самоотверженно трудятся на великой стройке коммунизма…»

Прохожие не обращали на это внимания — видимо, привыкли. А Гоги слушал, завороженный. Эти слова, эти интонации… Он знал их по фильмам, по книгам, но слышать вживую было совсем другое ощущение.

— Гоша! — окликнул его знакомый голос.

Обернулся — навстречу шёл мужчина лет тридцати пяти, в потёртом пальто и кепке. Лицо интеллигентное, очки в тонкой оправе.

— Михаил Борисович, — произнёс Гоги, снова удивляясь собственной памяти.

— Как дела, как здоровье? Пётр Семёныч говорил, совсем плохо было.

— Да ничего, поправляюсь.

— Вот и хорошо. — Михаил Борисович оглянулся по сторонам, подошёл ближе. — Слушай, а у тебя краски есть? Мне нужно вывеску намалевать — открываю мастерскую по ремонту часов. Заплачу, конечно.

— Есть.

— Тогда зайди как-нибудь. Я на Маросейке живу, дом семнадцать, квартира четыре. Только лучше вечером, когда народу меньше.

Михаил Борисович снова оглянулся и быстро пошёл дальше. Гоги проводил его взглядом, размышляя. Почему вечером? Почему оглядывается? Что-то здесь было не так.

Он дошёл до площади, где стоял памятник — солдат с автоматом, у подножия свежие цветы. Надпись: «Воинам, павшим в боях за Родину». Люди проходили мимо, снимая шапки.

На скамейке сидел старик в выцветшей гимнастёрке, без ноги — вместо левой ноги был деревянный протез. Он что-то строгал перочинным ножом, напевая под нос.

— Дядя, а можно спросить? — обратился к нему Гоги.

— Спрашивай, сынок.

— Как вы… как люди живут? После войны, я имею в виду.

Старик поднял голову, внимательно посмотрел на Гоги:

— А ты что, память потерял? Контузило, небось?

— Что-то вроде того.

— Ну что ж, бывает. — Старик отложил работу. — Живём, как можем. Кто работает, кто приспосабливается. Главное — чтобы не трогали. А трогают… — Он махнул рукой. — Недавно Ваську Портного взяли. Говорят, анекдот рассказывал неподходящий.

— Взяли?

— Ну да. На Лубянке он теперь, небось. А может, и дальше отправили. — Старик снова взялся за нож. — Ты, сынок, поосторожнее будь. Времена нынче такие — слово лишнее скажешь, и пиши пропало.

Гоги кивнул и пошёл дальше. Теперь он начинал понимать, в какой мир попал. Это был не просто другой век — это была другая реальность, со своими правилами, опасностями, страхами.

А он должен был в ней выжить.

Приступ накрыл его возле булочной на Мясницкой.

Сначала всё было как обычно — очередь, запах свежего хлеба, неспешные разговоры. Гоги стоял, слушал, как женщины обсуждают подорожание сахара, когда вдруг услышал звук, от которого кровь застыла в жилах.

Свист снаряда. Тонкий, пронзительный, нарастающий.

— Ложись! — заорал он и рванул к земле, увлекая за собой стоявшую рядом старушку.

Но взрыва не последовало. Был только скрежет тормозов автобуса и удивлённые голоса:

— Ты что, парень?

— С ума сошёл?

— Гоша, ты как?

Гоги лежал на мокрой мостовой, прижимая к себе испуганную женщину, и видел две картинки одновременно. В первой — мирная московская улица, озадаченные прохожие, милиционер, спешащий к месту происшествия. Во второй — воронки, дым, крики раненых, запах гари и крови.

— Медсанбат… — прохрипел он. — Где медсанбат?

— Какой медсанбат? — Пётр Семёнович склонился над ним. Откуда он здесь взялся? — Гоша, ты меня слышишь?

Слышал. И не слышал. Потому что одновременно звучал голос фельдшера Коли Разина: «Этого в сортировочную, у него черепно-мозговая». И лязг носилок. И стоны в палатке, где лежали умирающие.

Гоги попытался встать, но ноги не слушались. В голове стучало, перед глазами плыли круги. Он видел лицо Петра Семёновича, но сквозь него проступало другое — немецкого солдата с автоматом, который целился в него из-за разбитой стены.

— Не стреляй, — прошептал он. — Я не…

— Кто стреляет? — Пётр Семёнович схватил его за плечи. — Гоша, очнись! Война кончилась!

Война кончилась. Но она продолжалась в его голове, смешиваясь с другими воспоминаниями — больничная палата, капельница, писк аппаратов. Врач в белом халате говорил: «Метастазы в мозге, делать нечего». А над головой рвались снаряды, и кто-то кричал: «Огонь по квадрату 341!»

Две жизни сталкивались, перетекали друг в друга, создавая чудовищную мешанину. Он был Георгием Валерьевичем Гогенцоллером, художником-фронтовиком, которого контузило под Кёнигсбергом. И одновременно — Алексеем Михайловичем Воронцовым, инженером, умирающим от рака в московской больнице образца две тысячи двадцать четвёртого года.

— Который час? — спросил он, глядя в небо, где вместо облаков виделись вспышки разрывов.

— Четыре дня, — ответил Пётр Семёнович. — Не бойся, сейчас домой донесём.

Четыре дня? Или четыре часа? Время текло неправильно, рвалось, склеивалось. В палате номер двенадцать ему меняли повязку на голове — осколок задел височную кость. А в квартире на Ленинском проспекте внуки играли в приставку, которой ещё не изобрели.

— Бабушка умерла, — сказал он вдруг.

— Какая бабушка?

— Не знаю. Она ещё не родилась.

Петр Семёнович переглянулся с подошедшим милиционером. Тот покачал головой:

— Контуженый. Таких много. Везите домой, полежит — пройдёт.

Но не проходило. Гоги чувствовал, как разум трещит по швам. Две личности боролись в одном теле, две памяти рвали сознание на части. Он помнил, как учился рисовать в детском доме — мальчишкой-беспризорником, подобранным после эвакуации. И помнил институт, диплом инженера, первую работу на заводе, который построят только через тридцать лет.

— Мама, — позвал он, не понимая, кого зовёт.

У Георгия Гогенцоллера матери не было — погибла в сорок первом при бомбёжке. У Алексея Воронцова мать дожила до девяноста и умерла в собственной постели. Но обе были здесь, в этом кошмарном калейдоскопе памяти.

Его несли по лестнице, и каждая ступенька отдавалась болью в черепе. Сознание то прояснялось, то снова тонуло в хаосе. Он видел комнату с мольбертом и одновременно — кабинет главного инженера с компьютером на столе. Чувствовал запах красок и запах лекарств.

— Полежи, — сказал Пётр Семёнович, укладывая его на кровать. — Николай Петрович придёт, посмотрит.

Но Гоги уже проваливался в забытьё, где два мира сливались в один бесконечный кошмар. Он бежал по полю боя с кистью в руках, рисуя воронки и трупы. За ним гнался немецкий танк с красным крестом на броне, из которого выглядывал врач-онколог.

— Вы умираете, — говорил доктор, стреляя из пулемёта. — У вас неоперабельная опухоль.

— Но я уже умер, — отвечал Гоги и падал в воронку, которая оказывалась могилой.

А проснувшись, он не знал — где правда, а где бред. Кто он такой и в каком веке живёт.

Очнулся Гоги на четвёртый день. Голова гудела, словно её набили ватой, но приступ отступил. Мысли стали яснее, две жизни больше не мешались в одну кашу.

Первым делом он заставил себя встать. Постоял у окна, глядя на двор, где женщины развешивали бельё. Нет, это не больничная палата, не морфиновый бред. Это март пятидесятого года, и он — Георгий Валерьевич Гогенцоллер.

А значит, надо жить.

В углу стоял рукомойник — эмалированная чаша с краном. Вода была ледяная, но Гоги долго плескался, смывая липкий пот и запах страха. Потом взялся за бритву — опасную, с костяной ручкой. Руки дрожали, но он заставил их успокоиться. Медленно, осторожно сбрил щетину, стараясь не думать о том, как странно видеть в зеркале чужое лицо.

Из сундука достал чистую рубашку, единственный приличный пиджак. Привёл в порядок волосы, причесался. Человек в зеркале выглядел бледным, но вполне презентабельным.

— Ну что ж, — сказал он своему отражению. — Попробуем зарабатывать на жизнь.

Краски нашлись в ящике стола — масляные, в металлических тубах, некоторые почти высохшие. Кисти — жёсткие, нужно было их размочить. Гоги сложил всё в потёртый портфель, захватил палитру и направился на Маросейку.

Дом семнадцать оказался старинным особняком, превращённым в коммуналку. На первом этаже — парикмахерская, сапожная мастерская, булочная. Гоги поднялся на второй этаж, постучал в дверь квартиры номер четыре.

— Кто там?

— Гогенцоллер. По поводу вывески.

Михаил Борисович открыл осторожно, оглядел лестничную площадку и быстро впустил его внутрь. Комната была крошечной — стол, две табуретки, кровать, заваленная книгами. На столе — часовые механизмы, инструменты, лупа.

— Как себя чувствуешь? Пётр Семёныч рассказывал про приступ.

— Лучше. — Гоги поставил портфель. — Покажите, что надо написать.

Михаил Борисович достал из-под кровати доску — метр на полтора, хорошо оструганную.

— Вот, хочу повесить снаружи. Надпись простая: «Ремонт часов. М. Б. Глинский». Можешь красиво?

— Попробую.

Гоги разложил краски на импровизированной палитре — крышке от жестяной банки. Взял кисть, подумал. Обычные вывески тех лет были незатейливыми — чёрные буквы на белом фоне. Но что, если…

Он окунул кисть в тёмно-синюю краску и начал с фона. Не ровный цвет, а градиент — от насыщенного синего вверху до светло-голубого внизу, как вечернее небо. Михаил Борисович наблюдал молча, не решаясь мешать.

Потом — буквы. Не банальный печатный шрифт, а что-то среднее между классической антиквой и современным гротеском. Слова «РЕМОНТ ЧАСОВ» — крупно, золотистой краской, с тонкими тенями. Ниже, помельче — «М. Б. Глинский». А в углу…

Гоги задумался, потом быстрыми мазками нарисовал циферблат — не схематичный, а объёмный, с игрой света и тени. Стрелки показывали без четверти двенадцать. Время замерло в ожидании.

— Господи, — выдохнул Михаил Борисович. — Да это же… это настоящее искусство! Откуда навыки… Ван Гог?

Хороший вопрос. Откуда? Георгий Гогенцоллер учился рисовать в детском доме, потом в студии при Доме культуры. Скромные навыки, ничего особенного. А Алексей Воронцов и вовсе был инженером. Но руки двигались уверенно, словно сами знали, что делать.

— Жизнь научила, — сказал он. — На фронте всякое приходилось рисовать.

Через час вывеска была готова. Михаил Борисович не мог на неё наглядеться.

— Слушай, а ты не думал заняться этим серьёзно? Вывески, портреты… Деньги неплохие платят.

— Подумаю.

Они вынесли доску во двор, прислонили к стене дома. Михаил Борисович расплатился — десять рублей и бутылка самогона. Гоги спрятал деньги в карман, от самогона отказался.

— Я пойду.

— Постой. — Михаил Борисович оглянулся. — А ты случайно не знаешь, где можно… ну, книжки достать? Хорошие книжки, не эту макулатуру.

Гоги понял, о чём речь. Запрещённая литература. Опасное дело.

— Не знаю, — сказал он. — И знать не хочу.

— Понимаю. — Михаил Борисович кивнул. — Ты прав, конечно.

Гоги пошёл домой, а через полчаса у вывески собралась толпа. Люди разглядывали необычную работу, обсуждали, спорили.

— Вот это да! — восхищалась продавщица из булочной. — А кто рисовал?

— Гоша Гогенцоллер, — отвечал Михаил Борисович. — Художник наш местный.

— А он заказы берёт?

— Спроси у него сам.

К вечеру к Гоги постучались трое. Портниха просила нарисовать вывеску для ателье. Владелец обувной мастерской хотел переделать старую, облезшую. Парикмахер мечтал о чём-то «эдаком, чтобы клиенты заглядывались».

Гоги назначил цену — пятнадцать рублей за работу. Никто не торговался.

Сидя вечером за столом, он подсчитывал будущие заработки. Сорок пять рублей — это две недели сытой жизни. А если заказов будет больше…

Впервые с момента пробуждения в этом странном мире он почувствовал что-то похожее на надежду.

Глава 2

Через неделю, закончив четвёртую вывеску — для булочной на соседней улице, — Гоги пересчитал деньги. Семьдесят три рубля. По местным меркам — приличная сумма.

Он посмотрел на себя в зеркало и поморщился. Потёртый пиджак, застиранная рубашка, сапоги, которые видели лучшие времена ещё до войны. Выглядел он как бедный художник-неудачник, а не как мастер, к которому выстраивается очередь заказчиков.

— Пора менять образ, — сказал он своему отражению.

ГУМ был слишком дорог и подозрителен — туда ходила партийная номенклатура. Гоги направился на Сухаревку, где торговали с рук всем, что можно было купить и продать.

Рынок гудел, как улей. Продавцы кричали, расхваливая товар, покупатели торговались, милиционеры делали вид, что не замечают полулегальной торговли. Пахло табаком, селёдкой, керосином и человеческим потом.

— Костюмчики! — зазывал худой мужчина в очках. — Настоящие костюмчики! Трофейные!

Гоги подошёл поближе. На раскладном столе лежали пиджаки, брюки, рубашки — всё аккуратно сложенное, хорошего качества.

— Откуда товар?

— А тебе что, справка нужна? — продавец прищурился. — Товар хороший, это главное. Вон, костюм посмотри — чистая шерсть, немецкий. Размер какой носишь?

— Сорок восьмой.

— Есть такой. — Мужчина достал тёмно-серый костюм, встряхнул. — Смотри, какая работа! Подкладка шёлковая, пуговицы настоящие. Сорок рублей — и твой.

Гоги потрогал ткань. Действительно хорошая шерсть, мягкая, добротная. Пиджак сидел бы как влитой.

— Тридцать.

— Что ты, братец! Я сам за тридцать пять брал. Тридцать восемь — последняя цена.

— Тридцать пять. И рубашку в придачу.

Продавец поколебался, потом кивнул:

— Ладно, бери. Только рубашку сам выбирай.

Гоги выбрал белую сорочку с крахмальным воротничком, попросил завернуть покупки в газету. Потом нашёл сапожника — старика с седой бородой, который торговал обувью с тележки.

— Туфли нужны, — сказал Гоги. — Сорок второй размер.

— Туфли… — Старик покопался в ящиках. — Вот, смотри. Хорошие туфли, кожаные. Английские, может, а может, и наши — кто теперь разберёт. Двадцать рублей.

Туфли были чёрными, классическими, на шнуровке. Немного потёртые, но крепкие.

— Пятнадцать.

— Восемнадцать. Меньше не могу — самому есть хочется.

Сделка состоялась. Гоги купил ещё галстук — тёмно-синий, в мелкую крапинку, и носки. Потратил почти все деньги, но остался доволен.

Дома он долго приводил себя в порядок. Постирал и высушил новую рубашку, почистил туфли сапожным кремом, который одолжил у Петра Семёныча. Побрился особенно тщательно, причесался, используя немного бриолина.

Костюм сидел идеально. Тёмно-серый цвет делал лицо более благородным, а хороший крой скрывал худобу. Белая рубашка и синий галстук завершали образ. В зеркале на него смотрел уже не бедный художник, а вполне респектабельный интеллигент.

— Надо же, — пробормотал он. — Совсем другой человек.

Выйдя на улицу, Гоги сразу почувствовал разницу. Люди смотрели на него по-другому — с уважением, а не с жалостью. Милиционер при встрече козырнул, назвав «товарищем». Продавщица в булочной улыбнулась и без очереди продала ему белый хлеб.

— Георгий Валерьевич! — окликнул его знакомый голос.

Обернулся — навстречу шёл мужчина лет сорока, в хорошем пальто и шляпе. Лицо интеллигентное, усы аккуратно подстрижены.

— Иван Сергеевич, — отозвался Гоги, снова удивляясь тому, как сама всплывает нужная информация.

— Батенька, да на вас лица нет! Что с вами было? — Иван Сергеевич оглядел его с ног до головы. — Впрочем, сейчас выглядите превосходно. Костюм сидит как влитой.

— Спасибо. Решил привести себя в порядок.

— Правильно делаете. — Иван Сергеевич понизил голос. — Кстати, у меня к вам дело есть. Не могли бы вы зайти ко мне сегодня вечером? Есть один… деликатный заказ.

— Какого рода?

— Портрет. Но не простой. — Иван Сергеевич ещё больше понизил голос. — Покойника. Для семьи. Знаете, бывают случаи, когда фотографии нет, а память сохранить хочется.

Гоги кивнул. Такие заказы были нередкими — рисовать по описаниям родственников, по детским воспоминаниям.

— Адрес?

— Поварская, дом двадцать три, квартира восемь. Приходите часов в семь, когда стемнеет.

Иван Сергеевич пожал ему руку и поспешил дальше. А Гоги остался стоять на тротуаре, размышляя. Что-то в этом разговоре настораживало. Почему вечером? Почему так осторожно?

Но деньги не пахнут. А в этом мире, где каждый день — борьба за выживание, нельзя быть слишком разборчивым.

Он поправил галстук и пошёл дальше, наслаждаясь тем, как хорошо сидит новый костюм.

После встречи с Иваном Сергеевичем Гоги решил пройтись по Москве. В новом костюме и туфлях он чувствовал себя увереннее, словно надел не просто одежду, а новую личность.

Дошёл до Тверской, постоял у витрин магазинов. За стеклом — скудный ассортимент: банки консервов, мешки с крупой, бутылки подсолнечного масла. В хлебном отделе выстроилась очередь — хлеб привозили дважды в день, и его быстро разбирали.

В мясном ряду торговали в основном требухой да костями для супа. Настоящее мясо было редкостью, его продавали по карточкам. Гоги достал свою — серая книжечка с талонами на март. Половина талонов уже оторвана.

— Товарищ, а колбаса будет? — спросила его женщина в очереди.

— Не знаю. Говорят, во вторник завозят.

— Ох, до вторника не дотянем. Дети есть просят, а дать нечего.

Гоги молча кивнул и отошёл. В кармане лежали деньги от заказов, но что на них купить? Продуктов в свободной продаже почти не было, всё — по карточкам, по талонам, по знакомству.

Зашёл в гастроном на углу. Продавщица — полная тётка с усталыми глазами — взвесила ему триста граммов говядины, оторвала талон из книжечки.

— Картошка есть?

— Килограмм могу дать. Но она проросшая уже, скоро новая будет.

— Давайте.

Купил ещё лук, морковь, банку тушёнки — про запас. Сложил всё в авоську и пошёл домой. Начинало темнеть, на улицах зажигались редкие фонари.

Во дворе его встретила Марья Кузьминишна:

— Ой, Гошенька, какой ты нарядный стал! Совсем барин!

— Спасибо, Марья Кузьминишна.

— А ты случайем не женихаешься? А то Нинка моя всё спрашивает — когда Гоша замуж позовёт?

Гоги смущённо улыбнулся и поспешил к себе. В комнате было холодно — печка давно остыла. Он затопил её, дождался, пока разгорится, и принялся готовить ужин.

Кухня была общая, на весь барак. Крошечная комнатушка с двумя керосинками, раковиной и столом, заставленным чужой посудой. Пахло чем-то кислым и затхлым.

Гоги почистил картошку, нарезал мясо кусочками. Поставил на керосинку чугунный котелок, налил воды. Пока закипала, мелко порубил лук с морковью.

— О, Гошка готовит! — В кухню заглянул Пётр Семёнович. — А я думал, ты на свиданку собрался — такой нарядный.

— Костюм купил. Для работы.

— Правильно. Людей по одёжке встречают. — Пётр Семёнович поставил рядом свою кастрюлю. — А что готовишь?

— Борщ. Ну, что-то вроде борща.

— Без свёклы?

— Свёклы не было.

— Тогда это не борщ, а так, похлёбка. — Пётр Семёнович засмеялся. — Ничего, и похлёбка сойдёт.

Постепенно кухня наполнилась людьми. Пришла Марья Кузьминишна с дочкой Ниной — девушкой лет двадцати, симпатичной, но застенчивой. Появился Николай Петрович — тот самый, что служил в медсанбате. Старик Василий Иванович притащил самовар — большой, медный, гордость всего барака.

— Чайку попьём, — объявил он. — У меня сахар есть, кто-нибудь заварку даст?

— У меня есть, — сказала Нина. — Настоящий, индийский. Мне на работе дали.

Керосинки шипели, в кастрюлях булькало, самовар гудел. Разговоры шли неспешные, о житейском — кто где работает, сколько получает, что в магазинах появилось.

— А Гошка вон заказы берёт, — рассказывал Пётр Семёнович. — Вывески рисует. Такие красивые, что люди специально посмотреть приходят.

— Это хорошо, — одобрил Николай Петрович. — Ремесло в руках — всегда прокормит.

— А я слышала, в артели набирают, — сказала Марья Кузьминишна. — «Красный художник» называется. Может, тебе туда устроиться, Гоша?

Гоги помешал суп, попробовал. Не хватало соли, специй, но съедобно.

— Подумаю.

— А ты подумай, подумай. — Николай Петрович закурил папиросу. — Одиночкой трудно. А в артели — коллектив, поддержка. И зарплата стабильная.

— Зато свободы никакой, — возразил Василий Иванович. — План выполняй, на собрания ходи, отчёты пиши. Нет уж, лучше на себя работать.

— На себя-то хорошо, да только попробуй. — Пётр Семёнович покачал головой. — Сейчас времена такие — либо с государством, либо против государства. Середины нет.

Разговор плавно перетёк на политику. Осторожно, намёками, но все понимали, о чём речь. Про аресты в соседних домах, про новые законы, про то, что «стены имеют уши».

Гоги слушал, постепенно понимая правила игры. Здесь нужно было быть осторожным со словами, доверять не всем, всегда помнить о том, что кто-то может донести.

Суп был готов. Он разлил его по мискам, раздал соседям. Сели за стол — тесно, но уютно. Василий Иванович разливал чай из самовара, Нина нарезала хлеб.

— За Гошкино здоровье! — поднял стакан Пётр Семёнович. — Чтоб краски никогда не кончались!

— За здоровье! — подхватили остальные.

Гоги пил горячий чай и смотрел на этих людей — простых, усталых, но живых. Они приняли его как своего, не задавая лишних вопросов. В этом мире, полном страхов и подозрений, такая доброта была на вес золота.

А за окном сгущались сумерки. Скоро надо будет идти к Ивану Сергеевичу, к таинственному заказу. Но пока можно было просто сидеть в тёплой кухне, слушать неспешные разговоры и чувствовать себя частью этого странного, но живого мира.

В половине седьмого Гоги собрал краски, взял небольшой холст и вышел на улицу. Вечерняя Москва выглядела по-особенному — редкие фонари создавали островки жёлтого света, между которыми зияла чернота. Люди спешили домой, кутаясь в пальто. Где-то вдали играла гармошка.

На Поварской было тише. Старинные особняки дремали за высокими заборами, лишь в некоторых окнах мерцал свет. Дом двадцать три оказался трёхэтажным, с облупившейся штукатуркой и покосившимся крыльцом.

Гоги поднялся на второй этаж, нашёл квартиру номер восемь. Постучал тихо — три коротких, два длинных удара, как договаривались.

Дверь открыл Иван Сергеевич. Оглядел лестничную площадку, быстро впустил гостя внутрь.

— Проходите, проходите. Извините за предосторожности, но… вы понимаете.

Квартира была небольшой, но обставленной со вкусом. Антикварная мебель, картины на стенах, книги в застеклённых шкафах. Пахло табаком и старой кожей.

— Присаживайтесь. Чаю?

— Не откажусь.

Иван Сергеевич разлил чай из фарфорового сервиза, придвинул вазочку с вареньем. Руки у него слегка дрожали.

— Видите ли, Георгий Валерьевич, дело довольно… деликатное. — Он понизил голос, хотя в квартире больше никого не было. — Речь идёт о портрете моего покойного брата.

— Когда умер?

— В сорок седьмом. В лагере. — Иван Сергеевич помолчал, глядя в чашку. — Официально — от воспаления лёгких. Неофициально… ну, вы понимаете.

Гоги понимал. Сорок седьмой год — пик послевоенных репрессий. Сталин закручивал гайки, списки расстрельных приговоров росли каждый день.

— По какой статье?

— Пятьдесят восьмая. Антисоветская пропаганда. — Иван Сергеевич горько усмехнулся. — Михаил был филологом, преподавал литературу. Читал студентам Ахматову, Мандельштама. За это и поплатился.

— И вы хотите его портрет?

— Для матери. Ей восемьдесят лет, она почти слепая. Всё время просит: покажи мне Мишеньку, покажи. А фотографии все забрали при обыске. — Иван Сергеевич достал из ящика стола смятую карточку. — Только эта уцелела, я в сапоге спрятал.

Гоги взял фотографию. Мужчина лет тридцати пяти, худое интеллигентное лицо, внимательные глаза за очками. Снимок был плохого качества, местами размытый.

— Небольшой портрет нужен, — продолжал Иван Сергеевич. — Чтобы можно было спрятать, если что. Но чтобы похож был, узнаваемый.

— Какая оплата?

— Сто рублей. И ещё пятьдесят, если портрет понравится матери.

Гоги присвистнул. Полуторамесячная зарплата рабочего. Но и риск соответствующий — если узнают, что он рисует «врага народа», самому недолго до Лубянки.

— Хорошо. Но работать буду здесь. Дома опасно.

— Конечно. Можете приходить по вечерам, я всегда дома.

Гоги достал краски, установил мольберт у окна. Света было мало, пришлось зажечь настольную лампу. Он долго изучал фотографию, потом начал набрасывать эскиз.

Рука двигалась уверенно. Овал лица, линия носа, разрез глаз… Постепенно на холсте проступали черты Михаила. Не фотографическое сходство — что-то большее. Живой человек, с его мыслями, переживаниями, болью.

— Удивительно, — шептал Иван Сергеевич, глядя через плечо. — Вы словно его знали.

Гоги работал молча. В голове всплывали странные образы — аудитория, студенты, лекция о поэзии серебряного века. Откуда это? Он никогда не был филологом, не преподавал. Но знание было таким точным, детальным…

Через два часа основа была готова. Лицо, одежда, руки со сложенными пальцами. Оставалось проработать детали, наложить тени.

— На сегодня хватит, — сказал Гоги, откладывая кисть. — Завтра продолжим.

— Конечно. — Иван Сергеевич протянул ему двадцать рублей. — Задаток. Остальное получите, когда закончите.

Гоги спрятал деньги в карман, собрал краски. На лестнице было темно и тихо. Он спустился, вышел на улицу. Ночная Москва встретила его холодным ветром и пустотой.

Идя домой, он думал о том, что делает. Рисует портрет «врага народа» за деньги, которые равны месячной зарплате. Рискует свободой, а может, и жизнью. Но разве у него есть выбор?

В этом мире надо было выживать. А выживание требовало компромиссов.

Сон не шёл. Гоги ворочался на скрипучей кровати, слушал, как за стеной похрапывает Пётр Семёнович, как где-то вдали гудят ночные поезда. В голове крутились обрывки воспоминаний — то ли своих, то ли чужих. Лица, голоса, запахи сливались в бессвязную кашу.

В четыре утра он сдался. Поднялся, оделся, собрал краски и этюдник. На улице было тихо и свежо — предрассветная прохлада, пустые тротуары, редкие фонари. Где-то вдали пропел петух.

Гоги дошёл до Сокольников. Парк встретил его шёпотом листьев и запахом прелой земли. Тропинки терялись в утреннем тумане, над прудом курился пар. Он выбрал место на пригорке, откуда открывался вид на поляну с одинокой берёзой.

Установил мольберт, разложил краски. Холст был небольшой — то, что оставалось от прошлых работ. Достал из кармана потрёпанную книжку — сборник Есенина, найденный в сундуке. Страницы пожелтели, переплёт разваливался.

Небо на востоке начало светлеть. Сначала — серая полоска, потом розовая, потом золотая. Туман медленно рассеивался, открывая контуры деревьев. Берёза на поляне выглядела как японская гравюра — изящная, одинокая, почти нереальная.

Гоги окунул кисть в краску и начал. Широкими мазками — небо, землю, силуэт дерева. Цвета ложились легко, словно сами собой. Это не была работа на заказ, не вывеска и не портрет. Это было для себя, для души.

— «Отговорила роща золотая берёзовым весёлым языком…» — прошептал он, не отрываясь от холста.

Стихи всплывали сами, строчка за строчкой. Он не помнил, когда их учил, но знал наизусть.

— «И журавли, печально пролетая, уж не жалеют больше ни о чём…»

Солнце поднималось выше. Лучи пробивались сквозь ветви, ложились золотыми пятнами на траву. Роса сверкала, как россыпь алмазов. Воздух был чистый, прозрачный — такой, каким он никогда не будет в век автомобилей и заводов.

Гоги работал не спеша, наслаждаясь процессом. На холсте рождался пейзаж — простой, но живой. Не фотографическая точность, а настроение, ощущение момента. Утренняя тишина, первые птичьи голоса, запах весны.

— «Стой, душа моя, — печалься и радуйся…» — тихо читал он, переворачивая страницу. — «Словно белою берёзой во поле стою…»

Страницы шелестели на ветру. Слова ложились на душу, как бальзам на рану. В этих стихах была та Россия, которую он никогда не видел, но почему-то помнил. Деревенская, простая, с ромашками и васильками, с избами под соломенными крышами.

— «Все мы, все мы в этом мире тленны, тихо льётся с клёнов листьев медь…»

Кто-то шёл по тропинке. Гоги поднял голову — пожилой мужчина с рыболовными снастями. Остановился, посмотрел на картину.

— Хорошо пишете, товарищ, — сказал он тихо. — Живо очень. А что читаете?

— Есенина.

— А… — Мужчина помолчал. — Хороший поэт был. Жаль, рано ушёл.

Он кивнул и пошёл дальше, к пруду. Гоги проводил его взглядом, потом снова склонился над книгой.

— «Не жалею, не зову, не плачу, всё пройдёт, как с белых яблонь дым…»

Солнце поднялось выше, туман совсем рассеялся. Парк наполнился звуками — пением птиц, шорохом листьев, далёким гудком паровоза. Где-то играли дети, кто-то шёл на работу.

Картина была почти готова. Берёза, поляна, утреннее небо — всё сливалось в гармоничную композицию. Не шедевр, но честная работа. Такая, какую писали для себя, не думая о продаже.

Гоги отложил кисть, откинулся на складном стуле. Впервые за долгое время душа была спокойна. Два мира в его голове больше не воевали — они примирились, слились в одно целое. Он был Георгием Гогенцоллером, художником, который жил в тысяча девятьсот пятидесятом году и читал Есенина на рассвете.

— «Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым…» — прошептал он, закрывая книгу.

Пора было возвращаться. Дома ждала работа — портрет Михаила, новые заказы, житейские дела. Но эти два часа в парке, наедине с красками и стихами, стоили больше всех денег мира.

Он собрал этюдник, сложил мольберт. Картину оставил сохнуть — возьмёт вечером. А пока можно было идти домой, к завтраку и новому дню.

Солнце поднималось всё выше, обещая хорошую погоду.

Глава 3

Утром Гоги проснулся отдохнувшим. Рассветные часы в парке подействовали лучше любого лекарства — голова была ясной, мысли спокойными. Он умылся, побрился, надел чистую рубашку и вышел на кухню.

Там уже собралась вся компания. Василий Иванович колдовал над самоваром, Марья Кузьминишна резала хлеб, Пётр Семёнович курил у окна. На столе стояли миски, чашки, банка варенья.

— А вот и наш художник! — приветствовал его Николай Петрович. — Говорят, ты с утра пораньше на этюды ходил?

— В Сокольники ездил. Рассвет писал.

— Вот это правильно, — одобрил Василий Иванович. — Искусство требует жертв. А то сидят некоторые до обеда, потом жалуются — вдохновения нет.

— Дядя Вася, да кто это сидит? — засмеялась Нина. — Все у нас работящие.

— Работящие-то работящие, а толку мало. — Старик разливал чай по стаканам. — Вот раньше, при царе, люди по-настоящему жили. И хлеб был лучше, и мясо, и порядку больше.

— Тише ты, — одёрнул его Пётр Семёнович. — Опять за старое взялся.

— А что, правды нельзя сказать? Я шестьдесят лет прожил, есть с чем сравнивать.

— Василий Иванович, — мягко сказал Николай Петрович, — времена разные были. Тогда одни хорошо жили, а другие — в нищете. А теперь все равны.

— Равны, равны… — проворчал старик, но замолчал.

Гоги сел за стол, налил себе чай. Горячий, крепкий, с запахом дыма от самовара. К чаю — чёрный хлеб с маслом, варенье из крыжовника. Простая еда, но после утренней прогулки казалась особенно вкусной.

— А что в газетах пишут? — спросила Марья Кузьминишна.

Пётр Семёнович развернул «Правду», поправил очки:

— Да всё те же песни. Трудовые успехи, перевыполнение планов. Вот, пишут: «Рабочие завода имени Сталина досрочно выполнили квартальное задание». А ещё — про строительство канала. Говорят, к маю откроют движение.

— Это хорошо, — сказал Николай Петрович. — Работа людям, развитие стране.

— А что за границей? — поинтересовался Гоги.

— За границей… — Пётр Семёнович пролистал газету. — Про Америку пишут. Там, говорят, безработица растёт, люди бедствуют. А в Корее всё неспокойно — американцы войска стягивают.

— До войны дело не дойдёт? — забеспокоилась Марья Кузьминишна.

— Да ну, — махнул рукой Василий Иванович. — Американцы трусы. Погрозят-погрозят и успокоятся. У них товарищ Сталин в печёнках сидит — знают, что с нами шутки плохи.

— А я вчера по радио слушала, — включилась в разговор Нина. — Говорили про новые дома, которые строят. Со всеми удобствами — ванная, газ, телефон. Говорят, скоро всех переселят.

— Ну да, — усмехнулся Пётр Семёнович. — Нас с нашими барачками последними переселят. Сначала важных товарищей, потом инженеров, а мы в хвосте плетёмся.

— Зато переселят, — оптимистично заметил Николай Петрович. — Главное — что к коммунизму идём. Товарищ Сталин обещал — к восьмидесятому году построим.

— Доживём ли, — вздохнул Василий Иванович.

Гоги слушал и удивлялся. Эти люди искренне верили в светлое будущее. Коммунизм для них был не утопией, а реальной целью. Через тридцать лет все будут жить в достатке, работать по способностям, получать по потребностям.

Если бы они знали, что через сорок лет их государство развалится…

— А ты что молчишь, Гоша? — обратилась к нему Нина. — Не веришь в коммунизм?

— Верю, — ответил он осторожно. — Только думаю, что путь будет нелёгким.

— Конечно, нелёгким, — согласился Николай Петрович. — Враги не дремлют. И внешние, и внутренние. Но мы справимся. Советский народ всё выдержит.

— Правильно говоришь, — поддержал Пётр Семёнович. — Мы войну выиграли, и с мирными делами справимся.

За окном послышались голоса. Во двор вошла группа людей — мужчины в одинаковых пиджаках, с портфелями.

— Ой, — испугалась Марья Кузьминишна. — Это кто такие?

Пётр Семёнович выглянул в окно:

— Похоже на комиссию какую-то. Может, по переселению? Или санитарную проверку?

— А может, и не по хорошему делу, — мрачно заметил Василий Иванович.

Все замолчали. В такие моменты становилось ясно, насколько хрупким был их мирок. Любая проверка, любая комиссия могла перевернуть жизнь вверх дном.

— Ладно, — сказал Николай Петрович, допивая чай. — Мне на работу пора. А вы не волнуйтесь — если что серьёзное, всё равно ничего не изменим.

Он ушёл первым. За ним потянулись остальные. Гоги остался допивать чай, думая о том, что услышал. Эти утренние посиделки, эти разговоры — они составляли основу жизни простых людей. Не политика, не идеология, а человеческое тепло, взаимная поддержка.

И это было дороже всех обещаний светлого будущего.

После завтрака Гоги вышел на улицу. Утренняя Москва была особенной — свежей, ещё не засыпанной дневной суетой. Солнце поднималось над крышами, золотя облупившуюся штукатуру старых домов.

Он шёл не спеша, вдыхая прохладный воздух. На Мясницкой уже открывались магазины, хозяйки спешили за хлебом. У булочной собиралась очередь — люди переминались с ноги на ногу, негромко переговаривались. Запах свежей выпечки смешивался с дымом из труб.

Дворник в ватнике подметал тротуар берёзовым веником. Широкими размашистыми движениями сгонял прошлогодние листья к водостоку. Увидев Гоги, кивнул приветливо:

— Доброе утро, товарищ художник.

— Доброе утро.

Слава о его вывесках расходилась по району. Теперь его узнавали, здоровались, некоторые даже останавливались поговорить о работе. Это было приятно — чувствовать себя частью этого мира.

На Тверской движение было интенсивнее. Автобусы высокие, неуклюжие, с открытыми площадками сзади. Грузовики с брезентовыми тентами. Редкие легковые автомобили — чёрные «Победы» и «ЗИСы», за рулём которых сидели шофёры в форменных фуражках.

Гоги остановился у витрины книжного магазина. За стеклом — полное собрание Сталина, труды Ленина, производственные романы. Но в углу притаилась тоненькая книжечка Пушкина. Он зашёлвнутрь.

— Пушкина можно посмотреть?

Продавщица — женщина средних лет в строгом платье — подала ему томик. «Евгений Онегин». Страницы тонкие, шрифт мелкий, но издание добротное.

— Сколько стоит?

— Три рубля пятьдесят копеек.

Гоги купил книгу, спрятал во внутренний карман. Пушкин не был запрещён, но лучше не светить — мало ли что подумают.

Дальше путь лежал к Манежу. Площадь была почти пустой — только голуби важно расхаживали по брусчатке да редкие прохожие торопились по делам. Кремлёвские стены возвышались тёмно-красной громадой, зубцы башен резко выделялись на фоне утреннего неба.

Здесь, в самом центре столицы, особенно остро чувствовалась мощь государства. Каждый камень дышал историей, властью, силой.

Гоги обошёл площадь и свернул к Александровскому саду. Тропинки были посыпаны песком, скамейки выкрашены в зелёный цвет. На одной сидел старик, кормил хлебными крошками воробьёв.

— Хорошее утро, — сказал Гоги, присаживаясь рядом.

— Хорошее, — согласился старик. — Весна идёт, птички радуются. А люди… люди всё куда-то спешат. Остановиться некогда, на мир посмотреть.

Они помолчали, наблюдая за воробьями. Птицы бесстрашно подлетали к ногам, хватали крошки, взлетали на ветки. Простая радость, незамутнённая страхами и сомнениями.

— Вы художник? — вдруг спросил старик, заметив этюдник.

— Да.

— Хорошее дело. Красоту людям дарите. А красота нынче в дефиците — всё больше про заводы да планы говорят.

Гоги достал блокнот, быстро набросал портрет старика. Несколько линий — и вот уже смотрит с бумаги доброе морщинистое лицо.

— Ой, — удивился старик. — На меня похоже?

— Очень.

— А можно мне этот рисунок? Внучке покажу.

Гоги вырвал лист, подарил. Старик сложил бумагу, бережно спрятал в карман.

— Спасибо, сынок. Добро делаешь.

Солнце поднималось выше. Гоги поднялся, попрощался и пошёл дальше. По Тверскому бульвару, мимо памятника Пушкину. Поэт стоял задумчивый, слегка склонив голову. Сколько людей прошло мимо этого памятника? Сколько судеб, надежд, разочарований?

На бульваре было многолюдно. Студенты спешили на лекции, служащие — в учреждения. Женщины вели детей в детские сады. Обычная московская жизнь, которая текла своим чередом, несмотря на все потрясения века.

Гоги остановился у цветочницы. Пожилая женщина продавала букетики фиалок — крошечные, но удивительно нежные.

— Почём фиалки?

— 50 за букетик.

Он купил один, понюхал. Запах весны, пробуждения, надежды. В кармане лежали заработанные деньги, в голове — планы новых работ. Жизнь налаживалась, несмотря на все странности его положения.

А Москва жила вокруг него своей неспешной жизнью — трамваи звенели, люди спешили по делам, где-то играла шарманка. Этот город принял его, дал ему место, работу, будущее.

И это было дороже всех объяснений того, как он здесь оказался.

Вечером, когда стемнело, Гоги собрал краски и направился на Поварскую. Портрет Михаила нужно было закончить — оставались последние штрихи, детали, которые придадут лицу живость.

На улицах было тихо. Редкие прохожие спешили по своим делам, кутаясь в пальто. Фонари горели тускло, создавая островки жёлтого света в чернильной темноте. Где-то вдали играла гармошка — грустная мелодия, под которую хотелось идти медленнее.

У дома двадцать три Гоги остановился, оглядел улицу. Никого подозрительного. Поднялся на второй этаж, постучал условным сигналом.

Иван Сергеевич открыл сразу, словно стоял за дверью.

— Проходите, проходите. Как дела? Будем заканчивать?

— Да, сегодня закончим.

В комнате горела только настольная лампа. Портрет стоял на мольберте, прикрытый тканью. Иван Сергеевич осторожно снял покрывало.

— Боже мой, — прошептал он. — Как живой.

За ночь краски подсохли, цвета стали глубже. Лицо Михаила смотрело с холста внимательно и грустно. В глазах за очками — ум, доброта и какая-то тихая печаль. Словно он знал, что ждёт впереди.

Гоги установил лампу, взял тонкую кисть. Начал с глаз — добавил блики, подчеркнул ресницы. Потом руки — прорисовал пальцы, ногти, линии ладоней. Мелкие детали, которые делают портрет живым.

— Расскажите о нём, — попросил он, не отрываясь от работы. — Каким он был?

Иван Сергеевич присел на стул, закурил.

— Мишка был… особенным. Не как все. В детстве всё читал, книжки глотал одну за другой. Мать говорила — из него учёный выйдет. И вышел. Филологию закончил с отличием, в аспирантуру поступил.

— А потом?

— Потом война. Ушёл добровольцем, воевал в пехоте. Контузило под Сталинградом, комиссовали. Вернулся и снова за книги взялся. Преподавать начал, студенты его обожали.

Гоги добавил тени у носа, подчеркнул линию рта. Лицо становилось всё более выразительным.

— А как… как его взяли?

— Глупо получилось. — Иван Сергеевич затянулся папиросой. — Читал студентам лекцию о поэзии двадцатых годов. Процитировал Мандельштама — «Мы живём, под собою не чуя страны». Кто-то донёс. Сказали — антисоветская пропаганда.

— И сразу арестовали?

— Не сразу. Сначала вызывали на беседы, предупреждали. Но Мишка был упрямый. Говорил — поэзия вне политики, искусство вечно. Не понимал, что времена изменились.

Гоги работал молча. В памяти всплывали строчки Мандельштама, которые он не должен был знать. «Мы живём, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны». Опасные стихи в опасное время.

— Последний раз видел его в сорок седьмом или восьмом, — продолжал Иван Сергеевич. — Забирали ночью. Обыск сделали, книги забрали, рукописи. Мишка только попросил передать матери — пусть не горюет.

— А из лагеря писал?

— Раз в месяц. Коротенькие письма — жив, здоров, работаю. А потом перестал. Справились — умер от воспаления лёгких. Похоронен в безымянной могиле.

Гоги отложил кисть, посмотрел на портрет. Готово. Михаил смотрел с холста живыми глазами, словно хотел что-то сказать. Может быть, попрощаться. Или предупредить об опасности.

— Удивительно, — прошептал Иван Сергеевич. — Вы его словно знали. Такое сходство не только внешнее — вы душу его передали.

— Бывает так, — сказал Гоги, собирая краски. — Иногда художник видит больше, чем модель.

Иван Сергеевич достал из ящика стола конверт, протянул его Гоги.

— Сто рублей, как договаривались. И ещё пятьдесят — за то, что мать узнает сына.

— Вы уверены?

— Абсолютно. Завтра к ней поеду, покажу. Она будет счастлива.

Гоги спрятал деньги в карман. Полторы сотни рублей — больше, чем он зарабатывал за месяц в прежней жизни. Но цена была высокой — если узнают, что он рисовал «врага народа», самому недолго до ареста.

— Георгий, — тихо сказал Иван Сергеевич, — вы рискуете. Понимаете это?

— Понимаю.

— Тогда зачем?

Гоги подумал. Зачем? За деньги? Из жалости? Или потому, что в этом мире, где людей стирали из истории, кто-то должен сохранять память?

— Наверное, потому что забвение страшнее смерти, — сказал он наконец.

Иван Сергеевич кивнул, понимающе.

— Спасибо. Мишка бы одобрил.

Гоги укутал портрет в ткань, передал заказчику. На лестнице было темно и тихо. Он спустился, вышел на улицу. Ночная Москва встретила его холодным ветром.

Выйдя от Ивана Сергеевича, Гоги не торопился домой. Деньги в кармане согревали душу, а ночная Москва звала погулять. Он спустился с Поварской на Тверскую и пошёл не спеша, наслаждаясь тишиной.

Над головой висела молодая луна — тонкий серп, едва проглядывающий сквозь облака. Звёзды здесь, в центре города, почти не видны, но та Москва была другой — без неонового света, без сотен тысяч автомобильных фар. Небо казалось ближе, живее.

Редкие фонари создавали конусы жёлтого света на мостовой. Между ними — полоски тьмы, где можно было идти и думать, никого не боясь встретить. Изредка проезжал грузовик с включёнными фарами, высвечивая лица немногих прохожих.

У памятника Пушкину Гоги остановился. Поэт стоял в раздумье, слегка склонив голову. Лунный свет падал на бронзовое лицо, делая его одухотворённым, живым. Сколько людей прошло мимо этого памятника? Сколько читало его стихи украдкой, в те времена, когда классика была подозрительной?

— «Я помню чудное мгновенье…» — прошептал Гоги.

Кто-то шёл по аллее. Высокая фигура в тёмном пальто, неторопливая походка. Мужчина приблизился, остановился у памятника.

— Доброй ночи, — сказал он тихо.

— Доброй ночи.

Незнакомец был лет сорока пяти, с интеллигентным лицом и усталыми глазами. Посмотрел на памятник, потом на Гоги.

— Вы художник? — спросил он, заметив этюдник.

— Да.

— Понятно. — Мужчина помолчал. — А я врач. Работаю в больнице. Часто хожу пешком после смены — нужно проветрить голову.

Они постояли молча, каждый думая о своём. Луна скрылась за облако, стало темнее.

— Странное время, — сказал врач вдруг. — Лечишь людей днём, а ночью думаешь — а вдруг завтра за тобой придут? За неосторожное слово, за косой взгляд.

Гоги насторожился. Такие разговоры с незнакомыми людьми были опасными.

— Не знаю, о чём вы, — сказал он осторожно.

— Конечно, не знаете. — Врач грустно улыбнулся. — Простите, засиделся в больнице, язык развязался. Бывает так — видишь человека и чувствуешь, что можно говорить. Ошибаюсь, наверное.

— Наверное.

Врач кивнул, попрощался и пошёл дальше. Гоги проводил его взглядом, размышляя. Сколько таких людей бродило по ночной Москве? Уставших, испуганных, ищущих хоть кого-то, с кем можно поговорить по душам?

Он спустился к Манежу. Гоги обошёл площадь и свернул к Александровскому саду. Здесь было совсем тихо. Деревья шелестели листьями, где-то журчала вода в фонтане. На скамейке сидела парочка — молодые, прижавшись друг к другу.

— Не боитесь милиции? — спросил он, проходя мимо.

— А чего бояться? — ответил парень. — Мы же ничего плохого не делаем. Просто сидим, разговариваем.

— Правильно, — согласилась девушка. — В комнате у нас тесно, соседи мешают. А здесь хорошо — тихо, романтично.

Гоги улыбнулся и пошёл дальше. Молодость везде одинакова — ищет уединения, мечтает о будущем, не боится опасностей. А опасности были. В любой момент мог появиться патруль, потребовать документы, задать неудобные вопросы.

По Тверскому бульвару он шёл медленно, останавливаясь у каждого фонаря. Здесь было красиво — старые дома с колоннами, липы, посаженные ещё в прошлом веке, чугунные решётки. Москва дворянская, купеческая, интеллигентная. Та, что ещё не снесли ради пятиэтажек и проспектов.

У Никитских ворот он свернул к себе в район. Улицы становились уже, дома ниже. Барачный посёлок, где жили рабочие, мелкие служащие, демобилизованные фронтовики. Простые люди, которым было не до политики — лишь бы работа была и хлеб на столе.

Во дворе горел одинокий фонарь. Марья Кузьминишна сушила бельё на верёвке — наверное, стирала допоздна. Увидела Гоги, помахала рукой.

— Поздно ходишь, Гошенька. Работаешь что ли?

— Работаю, Марья Кузьминишна.

— Это хорошо. Только осторожнее будь — время нынче такое, всякое случается.

Она ушла в дом, а Гоги остался во дворе. Посмотрел на луну, которая снова выглянула из-за облаков. Тонкий серп обещал хорошую погоду. А в кармане лежали деньги — честно заработанные, хотя и рискованно.

Завтра будет новый день. Новые заказы, новые встречи, новые опасности. Но пока можно было просто стоять во дворе, слушать ночную тишину и чувствовать себя частью этого странного, но живого мира.

Луна поднималась выше, освещая крыши домов серебристым светом.

Глава 4

Утром, разбирая сундук в поисках чистого холста, Гоги наткнулся на странную вещь. В самом углу, завёрнутый в промасленную тряпку, лежал складной нож. Не обычный, а с деревянной рукояткой, украшенной резьбой — какой-то замысловатый узор из листьев и птиц.

Он развернул тряпку полностью. Рядом с ножом лежал небольшой кусок берёзы — гладко отполированный, явно заготовленный для резьбы. И ещё несколько инструментов — стамески, надфили, наждачная бумага.

Гоги взял нож в руки. Тяжёлый, добротный, лезвие острое как бритва. На рукоятке выгравированы инициалы: «Г. В. Г.» — Георгий Валерьевич Гогенцоллер. Значит, прежний хозяин этого тела умел резать по дереву.

Он осторожно раскрыл лезвие. Сталь блеснула в утреннем свете, отражая окно. Нож лежал в руке удобно, привычно — словно он держал его тысячу раз. Мышечная память подсказывала правильный хват, угол наклона.

Гоги взял берёзовую заготовку. Кусок был размером с кулак, без единого сучка. Что бы такое вырезать? Он закрыл глаза, попытался почувствовать дерево. И вдруг увидел — птица. Маленькая птичка со сложенными крыльями.

Первый надрез дался легко. Лезвие входило в дерево мягко, снимая тонкую стружку. Потом второй, третий… Руки двигались сами, словно знали, что делать. За окном кричали дети, хлопали двери, но Гоги ничего не слышал — весь мир сузился до куска дерева и ножа.

Постепенно из заготовки проступали очертания. Головка, клювик, грудка… Птичка была размером с воробья, но изящнее — может быть, чижик или синичка. Гоги работал осторожно, снимая мельчайшие стружки, боясь испортить.

Работа успокаивала. Монотонные движения, шорох стружки, запах свежего дерева — всё это создавало особое настроение. Мысли становились ясными, тревоги отступали. Он вспомнил детство в детском доме, когда старый столяр учил мальчишек резать по дереву. «Дерево живое, — говорил он. — Нужно чувствовать его душу».

Через час птичка была готова. Маленькая, аккуратная, с прорисованными пёрышками и бусинками глаз. Гоги подержал её на ладони, повертел на свету. Неплохо получилось для первого раза. Или не для первого?

Он убрал стружку, сложил инструменты обратно в тряпку. Нож протер и закрыл. Тяжёлый, надёжный — не просто инструмент для резьбы. В случае чего мог и защитить. Времена были неспокойные, а художники — народ беззащитный.

Гоги встал, потянулся. За работой не заметил, как пролетело время. В кармане зашевелился кот соседки — Васька, любивший забираться в чужие комнаты. Серый, толстый, с белыми лапками.

— Ты откуда взялся? — спросил Гоги, почесав кота за ухом.

Васька мурлыкнул, потёрся о ногу и убежал. А Гоги посмотрел на деревянную птичку. Что с ней делать? Подарить кому-нибудь? Продать? Или просто поставить на окно — пусть радует глаз.

Он сунул нож за пазуху. Удобно лёг под мышкой, не мешал движениям. В этом городе, где каждый второй мог оказаться стукачом, а каждый третий — жертвой доноса, лишняя предосторожность не помешает.

Птичку поставил на подоконник. Пусть стоит, напоминает о том, что есть в мире не только политика и страхи, но и простые человеческие радости. Резьба по дереву, например. Или утренний чай с соседями.

За окном кто-то играл на гармошке. Грустная мелодия, под которую хотелось думать о дальних дорогах и несбывшихся мечтах. Гоги слушал и понимал — он начинает привыкать к этому миру. Находить в нём своё место, свои радости, свои способы выживания.

И это было по своему хорошо.

Гармошка играла за окном, и мелодия была такой тоскливой, что сердце сжималось. Гоги сидел на подоконнике, смотрел на деревянную птичку и слушал. Музыка уносила куда-то далеко — туда, где нет барачных дворов и очередей за хлебом.

Вдруг в памяти что-то мелькнуло. Яркая вспышка, как молния в тёмном небе. Город у моря, небоскрёбы из стекла и стали, пальмы на набережной. Но не обычный город — сказочный, невероятный, словно выросший из восточных легенд.

Минареты соседствовали с футуристическими башнями, китайские пагоды — с мечетями в виде лотосов. По каналам плавали лодки с разноцветными парусами, в садах цвели орхидеи размером с тарелки. И над всем этим — небо цвета бирюзы, в котором парили драконы.

Сингапур. Откуда он знал это название? Георгий Гогенцоллер никогда не выезжал из Советского Союза. А Алексей Воронцов… был ли он там? Память молчала, но образы были такими яркими, детальными.

Гоги вскочил, схватил краски. Поставил на мольберт новый холст, начал смешивать цвета. Бирюзовый, изумрудный, золотой — краски, которые здесь почти не использовались. Серые будни требовали серых тонов.

Первый мазок — небо. Не московское, затянутое дымом, а тропическое, сияющее. Потом — силуэты зданий. Но не обычных домов, а чего-то фантастического. Башня в виде цветка лотоса, небоскрёб, увитый живыми лианами, мост между облаками.

Рука двигалась сама, словно знала, что рисовать. В голове звучала не только гармошка, но и какая-то другая музыка — восточная, с ситарами и флейтами. Гоги рисовал город своей мечты, город, которого не существовало, но который казался реальнее московских барачных дворов.

— Боже мой, — прошептал он, отступая от холста.

На картине оживал невероятный мир. Сады парили в воздухе, дома росли как деревья, люди летали на разноцветных драконах. Стиль был необычным — не советский реализм, не классическая живопись. Что-то среднее между восточной миниатюрой и… как это называется? Анимация? Откуда он знал это слово?

Образ японского мастера мелькнул в памяти. Старик с добрыми глазами, который рисовал летающие замки и лесных духов. Миядзаки. Опять неизвестное имя, которое почему-то было знакомо.

Гоги продолжал рисовать. Добавил облака в виде драконов, дождь из золотых монет, радугу с семью мостами. В углу поместил маленькую фигурку — девочку с длинными волосами, которая смотрела на чудесный город с высокой башни.

Гармошка за окном смолкла, но он не заметил. Весь мир сузился до холста и красок. Это была не работа на заказ, не вывеска для лавочника. Это был полёт души, освобождение от серых будней, крик о красоте в мире, где её так мало.

— Гоша, ты дома? — раздался голос Петра Семёновича.

Гоги вздрогнул, оторвался от картины. За окном уже смеркалось — он рисовал несколько часов, не замечая времени.

— Дома, — откликнулся он.

— А можно зайти? Хотел спросить…

— Подождите минутку.

Гоги быстро накрыл картину тряпкой. Такое искусство было подозрительным — слишком необычное, слишком далёкое от советской действительности. Формализм, чуждое влияние, отрыв от народа — статей найдётся много.

— Заходите.

Пётр Семёнович вошёл, оглядел комнату. Заметил запах красок, влажный холст под тканью.

— Работаешь? Извини, что помешал.

— Ничего страшного. Что хотели спросить?

— Да вот, Николай Петрович говорил — в артели место освободилось. Художник нужен, зарплата хорошая. Может, подумаешь?

Гоги кивнул, хотя мысли были совсем о другом. Артель, план, социалистический реализм — всё это казалось таким мелким после полёта в мир грёз.

— Подумаю.

— Ну и хорошо. А то одиночкой трудно — сегодня заказы есть, а завтра нет. А в артели стабильность.

Пётр Семёнович ушёл, а Гоги снова подошёл к холсту. Откинул ткань, посмотрел на свою работу. Сказочный город сиял красками, манил, звал в дальние дали.

Но за окном была Москва.

Он накрыл картину обратно и убрал в дальний угол. Пусть стоит, напоминает о том, что есть мир за пределами серых будней. Мир, где возможно всё.

Даже полёты на драконах.

Вечером на кухне снова собралась вся компания. Василий Иванович, как всегда, колдовал над самоваром, Марья Кузьминишна резала хлеб, Пётр Семёнович курил у окна. Нина мыла посуду в раковине, напевая что-то под нос.

— А где наш художник? — спросил Николай Петрович. — Что-то давно не видно.

— Вот он, — отозвался Гоги, входя в кухню с потрёпанной книжкой в руках.

— А что читаешь? — поинтересовалась Нина.

— Лермонтова. Нашёл в сундуке.

— Ой, а почитай нам! — обрадовалась Марья Кузьминишна. — Давно стихов не слышала. По радио всё больше про план да про производство.

— Да, почитай, — поддержал Василий Иванович. — А то самовар долго шуметь будет, скучно сидеть молча.

Гоги сел за стол, раскрыл книгу. Страницы были жёлтыми, шрифт мелким, но стихи читались легко. Он выбрал что-то подходящее для вечера, не слишком грустное.

— «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом…» — начал он негромко.

Все замолчали, слушая. Даже Пётр Семёнович отложил папиросу. Слова ложились на душу тепло, уютно — как глоток горячего чая в холодную ночь.

— Красиво, — вздохнула Нина. — А ещё знаешь какие-нибудь?

— Много знаю.

— А про любовь есть?

Гоги полистал страницы, нашёл нужное.

— «Нет, не тебя так пылко я люблю, не для меня красы твоей блистанье…» — прочёл он, и в голосе зазвучали совсем другие нотки.

Нина покраснела, опустила глаза. Марья Кузьминишна хитро прищурилась — видать, заметила, как дочка слушает.

— Ну и голос у тебя, Гоша, — сказал Николай Петрович. — Прямо как на радио. Может, в художественную самодеятельность податься?

— Не, он художник, ему кисти дороже, — засмеялся Пётр Семёнович. — Хотя читает хорошо, спору нет.

Самовар закипел, запел басовито. Василий Иванович разлил чай по стаканам, поставил на стол варенье и сахар. Пили не спеша, смакуя каждый глоток.

— А ещё что-нибудь прочтёшь? — попросила Марья Кузьминишна.

— А что хотите услышать?

— Да что-нибудь весёлое. А то всё грустное да печальное.

Гоги подумал, нашёл стихотворение Некрасова о русской зиме. Читал с выражением, голосом передавая и весёлый звон бубенцов, и скрип полозьев по снегу.

— Эх, хорошо! — хлопнул в ладоши Василий Иванович. — Прямо как живое видишь. Вот это настоящая поэзия, не то что нынешние вирши про трактора да комбайны.

— Дядя Вася, тише ты, — одёрнула его Марья Кузьминишна. — Стены слушают.

— А что такого? Классиков читаем, разрешённых. Лермонтов не враг народа, Некрасов тоже. Наоборот, прогрессивные были.

— Всё равно, осторожнее надо, — сказал Пётр Семёнович негромко. — Времена нынче такие — из-за каждого слова под суд попасть можно.

Все притихли. Даже в такие уютные вечера нельзя было забывать об осторожности. Но Гоги снова раскрыл книгу, нашёл что-то подходящее.

— Послушайте ещё, — сказал он. — Это Пушкин, про зимнее утро.

И снова зазвучали стихи — о морозе и солнце, о прозрачном лесе и речке подо льдом. Простые, понятные слова, но какие живые, какие точные!

— Хорошо читаешь, Гошенька, — сказала Нина тихо. — У тебя голос… особенный какой-то.

Она смотрела на него по-новому, с интересом. Гоги смутился, закрыл книгу.

— Ладно, хватит на сегодня. А то засиделись.

— Да ну, ещё почитай! — запротестовал Василий Иванович. — Редко такое удовольствие выпадает.

Но время было позднее, людям завтра на работу. Стали расходиться по комнатам, желая друг другу спокойной ночи. Последней ушла Нина, задержалась в дверях.

— Спасибо за стихи, — сказала она еле слышно. — Очень красиво было.

Гоги остался один на кухне. Допил остывший чай, убрал стаканы. А в голове всё звучали строчки классиков — простые, вечные, человечные. В них была та Россия, которая существовала вне политики и идеологии. Россия души, сердца, памяти.

После чаепития Гоги долго не мог уснуть. В голове крутились строчки прочитанных стихов, лица соседей, тёплые взгляды Нины. Всё смешивалось в какую-то странную мешанину, не давая покоя. В комнате было душно, пахло керосином от лампы.

Он встал, оделся и вышел на улицу. Ночная Москва встретила его прохладой и тишиной. Фонари горели редко, между ними зияли провалы тьмы. Где-то вдали гудел поезд, шли ночные рабочие.

Гоги пошёл не спеша по знакомым улицам. Воздух был свежий, после дождичка, лужи отражали жёлтый свет фонарей. Он дышал полной грудью, чувствуя, как голова проясняется, мысли становятся спокойнее.

На Тверской было оживлённее — работали ночные кафе, изредка проезжали машины. Милиционер у перекрёстка дремал, прислонившись к будке. Увидев Гоги, выпрямился, но документы проверять не стал — видно, привычный стал в округе.

Дальше — в сторону Арбата. Старые переулки, покосившиеся домишки, брусчатка под ногами. Здесь пахло прошлым веком — дворянскими усадьбами, купеческими лавками, студенческими квартирками. Москва ещё помнила те времена, когда жизнь была проще и понятнее.

У церкви Гоги остановился. Храм стоял тёмный, заколоченный — службы давно не велись. Но кресты на куполах всё ещё блестели в лунном свете. Кто-то цветы к ограде приносил — вяленые гвоздички, полевые ромашки.

— Помним, — прошептал он и пошёл дальше.

Переулки становились уже, дома ниже. Это была другая Москва — рабочая, простонародная. Здесь жили те, кто работал на заводах, в мастерских, кто составлял основу советского общества. Честные труженики, которые верили в светлое будущее.

Свернув в Гагаринский переулок, Гоги почувствовал, что за ним идут. Шаги сзади, осторожные, но слышные. Он ускорил шаг — шаги тоже участились. Остановился у витрины магазина — звуки смолкли.

Опасность. Гоги сразу узнал это чувство — то же самое было на фронте, когда немецкий снайпер брал на прицел. Инстинкт, отточенный войной, никогда не подводил.

Он свернул в подворотню между домами — узкий проход, ведущий во двор. Там можно было развернуться, посмотреть, кто следует. Но едва ступил в тень, как сзади что-то свистнуло.

— Стой, браток! — прохрипел голос. — Кошелёк доставай, да поживее.

Гоги обернулся. Трое мужчин в тёмной одежде, лица в тени. У одного в руках дубинка, у другого — нож. Третий стоял чуть поодаль, прикрывая выход.

— Не слышишь, что ли фраер? — Тот, что с ножом, сделал шаг вперёд. — Денежки давай, и одежду тоже. Костюмчик хороший больно, пригодится.

— Да не тяни ты, — проворчал здоровяк с дубинкой. — Бей сразу по кумполу, потом обыщем.

Гоги молчал, оценивая обстановку. Трое против одного, вооружены, знают местность. Но они ошиблись — думали, что перед ними испуганный интеллигент. А перед ними был фронтовик, прошедший Кёнигсберг.

Рука сама потянулась к ножу за пазухой. Лезвие выскочило с тихим щелчком, блеснуло в тусклом свете фонаря. Трое опешили — не ожидали сопротивления.

— Ого, — присвистнул тот, что у выхода. — Зубастый значит.

— Да плевать, — огрызнулся здоровяк. — Нас трое, он один.

Он двинулся первым, замахнулся дубинкой. Но Гоги был быстрее — нырнул под удар, полоснул ножом снизу вверх. Лезвие вошло между рёбер легко, как в масло. Здоровяк охнул, согнулся, выронил дубинку.

Второй бросился с ножом наперевес. Неумело, как дерутся на улице — широко, размашисто. Гоги отклонился, перехватил запястье левой рукой, правой ударил в шею. Хрустнули позвонки, человек осел на мостовую.

Третий попятился к выходу, но было поздно. Гоги догнал его в два прыжка, полоснул по горлу. Тот схватился за шею, булькнул что-то нечленораздельное и упал.

Всё закончилось за полминуты. Три тела лежали в подворотне, тёмные лужи растекались по камням. Гоги вытер нож о куртку одного из мертвецов, сложил лезвие.

Сердце колотилось, но руки не дрожали. Память подсказывала — так же он убивал немцев в рукопашной. Быстро, молча, эффективно. Навыки, которые не забываются.

Он обыскал карманы убитых. Несколько рублей, самодельные заточки, пачка махорки. Мелкие воришки, которые промышляли грабежом в тёмных переулках. Никто их искать не будет.

Гоги вышел из подворотни, оглядел улицу. Пусто, только кот перебежал дорогу. Он поправил пиджак, проверил — не запачкался ли. Всё чисто, только нож под мышкой напоминал о случившемся.

Пошёл дальше, как ни в чём не бывало. На углу встретил патруль — двое милиционеров обходили участок.

— Документы, — буркнул старший.

Гоги показал красноармейскую книжку. Милиционер пролистал, вернул.

— Поздно гуляете, товарищ Гогенцоллер.

— Не спится. Воздухом подышать решил.

— Понятно. Только осторожнее будьте — район неспокойный. Всякий сброд по ночам бродит.

— Буду осторожен.

Милиционеры пошли дальше, а Гоги продолжил прогулку. Улицы теперь казались тише, безопаснее. Он знал — в этом городе есть волки, но и у него есть клыки.

Дошёл до Москвы-реки, остановился на набережной. Вода лениво текла между каменными берегами, отражая огни фонарей. Где-то в темноте гудел буксир, тащил баржи с углём.

Три трупа в подворотне никого не взволнуют. Списано на уголовщину, на разборки между ворами. Следствие будет формальным — кому нужны мелкие грабители?

Гоги достал папиросу, закурил. Табак был крепкий, от него кружилась голова. Но нервы успокаивались, руки переставали дрожать. Он выжил в этом мире ещё одну ночь.

Обратный путь прошёл спокойно. По дороге встретил только ночных рабочих, идущих на смену. Усталые лица, мятая одежда, тяжёлые сапоги. Простые люди, которые честно зарабатывали на хлеб.

Дома было тихо. Соседи спали, только Василий Иванович похрапывал за тонкой стеной. Гоги разделся, лёг в кровать. Нож положил под подушку — теперь он знал, что без оружия в этом городе нельзя.

За окном начинало светать. Новый день приносил новые опасности, но и новые возможности. Главное — быть готовым ко всему.

Он закрыл глаза и провалился в сон без сновидений.

Глава 5

Утром Гоги проснулся рано. Ночная прогулка и её неожиданный финал не дали толком выспаться, но голова была ясной. Он умылся холодной водой, побрился, надел чистую рубашку и вышел на кухню.

Нина уже была там — стояла у окна, заваривала чай в большом фарфоровом чайнике. Утренний свет падал на её лицо, делая кожу золотистой, а волосы — почти рыжими. Она была в простом ситцевом платье, но выглядела очень мило.

— Доброе утро, — сказал Гоги.

Нина обернулась и улыбнулась. В её глазах мелькнуло что-то тёплое, радостное.

— Доброе утро, Гоша. Рано встал сегодня.

— Не спалось. А ты что так рано?

— Да мама на рынок собралась, просила чай заварить. Хочешь?

— Конечно.

Нина разлила чай по стаканам, подвинула ему сахарницу. Пальцы у неё были тонкими, изящными — не рабочими, а скорее музыкальными. Интересно, умеет ли она играть на чём-нибудь?

— Нина, а ты музыку любишь? — спросил он.

— Очень! — Глаза её загорелись. — В клубе хожу на хор, мы песни разучиваем. Народные больше, но иногда и романсы. А что?

— Да так, интересно. У тебя голос хороший, я вчера заметил, когда ты напевала.

Нина покраснела, опустила глаза.

— Ой, да что ты… Я же не умею толком.

— Умеешь. И очень приятно слушать.

Она подняла взгляд, и Гоги увидел в её глазах что-то новое. Не просто дружелюбие соседки, а настоящий интерес. Девичий, застенчивый, но искренний.

— А ты… а ты правда думаешь, что у меня голос хороший?

— Думаю. А ещё думаю, что ты очень красивая.

Слова сами слетели с губ. Гоги удивился собственной смелости — обычно он был сдержаннее с женщинами. Но что-то в утреннем свете, в её улыбке, в запахе свежего чая делало момент особенным.

Нина совсем покраснела, но не отвернулась.

— Гоша, ты… ты серьёзно?

— Серьёзно.

Они смотрели друг на друга через стол, и воздух между ними словно наэлектризовался. Простая кухня, простой завтрак, а ощущение — будто мир изменился.

— А можно… — начала Нина и запнулась. — То есть, если хочешь, конечно… На воскресенье в клубе танцы будут. Может, пойдёшь?

— С тобой?

— Ну… да. Если не против.

Гоги протянул руку через стол, осторожно коснулся её пальцев. Кожа была тёплой, мягкой.

— Не против. Очень даже за.

В дверях послышались шаги. Нина быстро отдёрнула руку, отвернулась к окну. Вошла Марья Кузьминишна с пустой сумкой — собиралась на рынок.

— О, а вы уже чай пьёте! — сказала она, но в голосе слышалось довольство. Видимо, заметила что-то в их поведении.

— Мам, я чай заварила, как ты просила.

— Спасибо, доченька. А ты, Гоша, завтракал уже?

— Ещё нет.

— Так садись с нами. Нинка, хлеб достань, масло. Мужчину голодным нельзя оставлять.

Нина засуетилась, доставая продукты. То и дело поглядывала на Гоги, и каждый раз, когда их взгляды встречались, она улыбалась. Не широко, не кокетливо — просто тепло, по-доброму.

— А что, в воскресенье танцы будут? — спросила Марья Кузьминишна, нарезая хлеб.

— Да, в клубе, — ответила Нина. — Я… я Гошу позвала.

— Правильно сделала. Молодые должны развлекаться, а то всё работа да работа. — Марья Кузьминишна хитро прищурилась. — Только веди себя прилично, доченька.

— Мам!

— Что «мам»? Я же для порядка говорю.

Гоги слушал этот разговор и улыбался. Обычная семейная сценка, какие разыгрывались в тысячах домов. Мать заботится о дочери, дочь стесняется, мужчина радуется женскому вниманию.

— Марья Кузьминишна, я обещаю вести себя как джентльмен.

— Ой, какие слова знает! — засмеялась та. — Джентльмен… Ладно, верю. Ты парень хороший, это видно.

Они позавтракали втроём, неспешно, с разговорами о погоде, о соседях, о предстоящих выходных. Но под обычной болтовнёй текло что-то другое — предчувствие перемен, ожидание чего-то важного.

Когда Марья Кузьминишна ушла на рынок, они остались вдвоём. Нина собирала посуду, а Гоги наблюдал за её движениями. Грациозная, женственная, но без кокетства.

— Нина, — сказал он тихо.

— М?

— А ты… ты раньше замуж собиралась?

Она замерла с чашкой в руках.

— Было дело. Жених был, до войны. Не вернулся.

— Извини, не хотел расстраивать.

— Да ничего. — Она поставила чашку, повернулась к нему. — Это уже прошло. Война у всех что-то отняла.

— У всех, — согласился он.

Они помолчали, каждый думая о своём. Потом Нина подошла ближе, положила руку ему на плечо.

— Но жизнь продолжается, правда? И хорошее тоже случается.

— Случается, — сказал он, глядя в её глаза.

После завтрака Гоги вышел из дома с определённой целью. В кармане лежали деньги от портрета — больше, чем он тратил обычно на еду. А после утреннего разговора с Ниной хотелось сделать что-то приятное для всех домашних.

Он дошёл до Тверской, где знал один особенный магазин. «Гастроном номер один» — так значилось на вывеске. Внутри было просторно, чисто, а главное — здесь можно было купить то, чего в обычных лавочках не найдёшь.

— Что желаете, товарищ? — спросила продавщица — женщина средних лет в белом халате.

— Конфеты есть?

— Есть. «Мишка на Севере», «Красная Москва». А ещё шоколад привезли — «Алёнка».

Гоги выбрал коробку «Мишки на Севере» — красивую, с яркой этикеткой. Для Нины и Марьи Кузьминишны. Потом взял плитку шоколада и пачку печенья «Юбилейное».

— А пряники московские есть?

— Конечно! Свежие, вчера привезли.

Килограмм пряников в красивой коробке — это для общего чаепития. А ещё он купил банку варенья — клубничного, густого, с целыми ягодами.

— Сорок три рубля, — подсчитала продавщица.

Гоги расплатился, попросил красиво упаковать. Продавщица завернула покупки в плотную бумагу, перевязала ленточкой.

— Подарок кому-то делаете?

— Соседям. Хорошие люди.

— Вот и правильно. Добро всегда возвращается.

Дома Гоги постучался к Марье Кузьминишне.

— Заходи, Гошенька, — откликнулась та. — А что у тебя в руках?

— Сюрприз небольшой.

Он развернул свёрток на столе. Глаза Марьи Кузьминишны округлились.

— Боже ты мой! Да это же настоящие конфеты! Нинка, иди сюда скорее!

Нина выбежала из соседней комнаты, увидела сладости и ахнула.

— Гоша, да ты что! Это же целое состояние!

— Ерунда. Хотел порадовать.

— Но за что? — растерялась Марья Кузьминишна. — Мы же ничего особенного не делали.

— А за то, что вы есть. За доброту, за тепло. В моей жизни мало хорошего было, а вы… вы как семья стали.

Марья Кузьминишна вытерла глаза платком.

— Ох, Гошенька, какой ты добрый. Нинка, ставь чайник, будем пробовать.

Но Гоги ещё не закончил. Он вышел в коридор, постучал к Петру Семёновичу.

— Пётр Семёныч, вы дома?

— Дома, заходи.

— Вот, принёс вам гостинец.

Он протянул пачку печенья и половину шоколада. Пётр Семёнович недоверчиво покрутил плитку в руках.

— Настоящий шоколад… Да я его лет пять не видел. Гоша, ты что, в лотерею выиграл?

— Не в лотерею. Работаю хорошо, заказы пошли. Хочется поделиться.

— Спасибо, братец. Жена обрадуется — она сладкое любит.

Следующим был Николай Петрович. Ему досталась половина пряников и банка варенья.

— Варенье клубничное! — восхитился тот. — Да у меня внучка от такого с ума сойдёт. Спасибо, Георгий Валерьевич, от всей души спасибо.

Последним был Василий Иванович. Старик сидел на своей кровати, читал газету при свете керосинки.

— Дядя Вася, вот вам угощение.

Гоги положил на стол оставшиеся пряники и несколько конфет. Василий Иванович снял очки, внимательно посмотрел на гостинцы.

— Пряники московские… — прошептал он. — Сколько лет не ел. Ещё при царе такие делали, в Филипповской булочной.

— Попробуйте, дядя Вася. Говорят, рецепт тот же.

Старик откусил кусочек, долго жевал, прикрыв глаза.

— Тот же, — сказал он наконец. — Совсем тот же. Спасибо, сынок. Детство вспомнил.

Через полчаса на кухне собрались все. Василий Иванович поставил самовар, Марья Кузьминишна достала лучшую посуду. На столе расставили сладости — красиво, празднично.

— Ну что, будем чай пить? — спросила Марья Кузьминишна.

— Будем! — хором ответили мужчины.

Пили не спеша, смакуя каждый глоток. Конфеты ели маленькими кусочками, растягивая удовольствие. Пряники макали в чай, варенье намазывали на хлеб.

— Вот это жизнь! — сказал Пётр Семёнович. — Как в ресторане.

— Лучше чем в ресторане, — поправил Николай Петрович. — В ресторане народу чужого полно, а здесь — свои, родные.

Нина сидела рядом с Гоги, и он видел, как она счастлива. Не только из-за сладостей — из-за общего настроения, из-за того, что он сумел порадовать всех.

— Гоша, — сказала она тихо, — ты такой… особенный.

— Почему?

— Многие думают только о себе. А ты — о других.

— Может, потому что сам знаю, как это — когда тебе плохо, а никому нет дела.

Она сжала его руку под столом. Тепло, крепко, по-настоящему.

— Теперь есть кому дело, — прошептала она.

А вокруг продолжалось чаепитие. Василий Иванович рассказывал истории о дореволюционных кондитерских, Пётр Семёнович — о том, как на фронте мечтали о настоящем сахаре. Марья Кузьминишна вспоминала детство в деревне, когда мёд был единственной сладостью.

Простые человеческие радости. Чай с конфетами, тёплые разговоры, ощущение семьи. Может быть, это и есть настоящее счастье — не громкие слова о светлом будущем, а тихое довольство настоящим.

За окном темнело, но на кухне было светло и уютно. И Гоги понимал — он дома. Наконец-то дома.

Рассвет застал Гоги бодрствующим. Сон так и не пришёл — слишком много впечатлений за день, слишком много мыслей в голове. Он встал, подошёл к окну. За стеклом серело небо, где-то вдали кукарекал петух.

Достал из-за пазухи нож, развернул лезвие. После ночной стычки в подворотне металл требовал ухода. На острие виднелись тёмные пятна — следы прошлой ночи. Гоги поморщился, вспомнив троих грабителей.

Он сел к окну, достал из ящика стола точильный камень — мелкозернистый, хорошо отшлифованный. Смочил его водой из рукомойника, положил на колено. Лезвие легло на камень с тихим звоном.

Точить нож — это ритуал, почти медитация. Плавные движения, правильный угол, равномерное давление. Металл шипел о камень, снимая микроскопические стружки. Постепенно исчезали пятна, лезвие становилось чистым, острым.

За окном светлело. Первые лучи солнца пробились сквозь облака, легли на подоконник золотыми полосами. Где-то во дворе хлопнула дверь — ранние жители спешили на работу.

Гоги провёл пальцем по лезвию — осторожно, едва касаясь. Острота была идеальной. Такой нож мог разрезать волос, снять кожуру с яблока одной тонкой лентой. Или перерезать горло человеку — быстро, почти безболезненно.

Он стёр камень тряпкой, убрал в ящик. Нож сложил, но не спрятал — положил на стол рядом с красками. Пусть полежит, подсохнет.

Из сундука достал новую заготовку — кусок липы, мягкой, податливой. Размером с кулак, без единого сучка. Что бы вырезать на этот раз? Гоги взял заготовку в руки, повертел, прислушался к внутреннему голосу.

Лицо. Человеческое лицо, но не портрет кого-то конкретного. Просто лицо — доброе, спокойное, мудрое. Такие лица он видел у стариков в деревне, до войны, когда мир ещё казался понятным и справедливым.

Первый надрез — контур подбородка. Липа резалась легко, как масло. Стружка падала на пол тонкими завитками, пахло свежим деревом и утренней росой. За окном пели птицы, где-то играла радиола — тихая мелодия на рассвете.

Постепенно из заготовки проступал образ. Лоб, глаза, нос… Гоги работал не спеша, снимая тончайшие слои древесины. Каждый штрих был обдуманным, каждая линия — точной. Дерево словно само подсказывало, где резать, а где оставить.

— Вот это да, — прошептал он, отступив на шаг.

На столе лежала почти готовая работа. Лицо пожилого человека — мудрое, усталое, но доброе. В глазах — понимание, в морщинах — следы прожитых лет. Это мог быть дедушка, учитель, просто хороший человек.

Гоги взял самый тонкий инструмент, начал прорабатывать детали. Морщинки у глаз, линии на лбу, едва заметную улыбку в уголках губ. Работа требовала предельной аккуратности — один неверный движение, и всё испорчено.

Солнце поднималось выше, освещая комнату. На стене заплясали тени от рук Гоги, от движущегося ножа. В коридоре послышались шаги — соседи просыпались, начинался новый день.

— Готово, — сказал он наконец.

Деревянное лицо смотрело на него спокойно и мудро. В нём было что-то знакомое, родное. Может быть, это собирательный образ всех добрых людей, которых он встречал в жизни.

Гоги убрал стружку, протёр нож и сложил его. Фигурку поставил на подоконник рядом с птичкой. Пусть стоят, напоминают о том, что в мире есть красота, которую можно создать своими руками.

За окном разгорался день. Время завтракать, встречаться с соседями, продолжать жить в этом странном, но ставшем родным мире. А работы по дереву будут напоминать — есть вещи вечные, не зависящие от политики и идеологии.

Искусство, красота, человеческое тепло.

Именно они делают жизнь стоящей.

К полудню Гоги решил, что сказочную картину нужно убрать из дома. Слишком опасно держать такое — если нагрянет обыск, объяснить будет нечем. Формализм, буржуазное влияние, отрыв от реальности — статей хватит на десять лет лагерей.

Он аккуратно снял холст с подрамника, свернул живописью внутрь, обернул газетой. Получился неприметный свёрток — можно сказать, что несёт чертежи или эскизы. План был простой: через чёрный ход, переулками, к мастерской одного знакомого художника на Остоженке. Там можно спрятать.

Но едва выйдя во двор, Гоги столкнулся с Петром Семёновичем.

— Гоша, ты куда? А я как раз хотел поговорить — про артель помнишь? Там сегодня собеседование.

— Да некогда мне сейчас, Пётр Семёныч…

— Да ладно, проводи меня. По дороге и поговорим.

Отказаться было неудобно — сосед помог не раз, выручал в трудную минуту. Пришлось согласиться. А артельбыла в центре, на Кузнецком мосту.

Шли по Тверской. Пётр Семёнович говорил про работу, про планы, про светлое будущее. Гоги кивал, но думал о свёртке под мышкой. Картина была большой, неудобной, газета то и дело съезжала.

— … а зарплата там неплохая, — продолжал Пётр Семёнович. — Сто двадцать рублей в месяц, плюс премии. И социальный пакет — отпуск, путёвки…

На площади у Большого театра движение остановилось. Впереди ехала колонна чёрных автомобилей — длинных, блестящих, с затемнёнными стёклами. Милиционеры перекрыли движение, люди жались к тротуарам.

— Начальство едет, — буркнул Пётр Семёнович. — Небось в Кремль.

Гоги смотрел на кортеж с любопытством. В центральной машине, едва различимая за стеклом, мелькнула фигура в тёмном костюме. Лысина, очки, знакомый профиль…

Внезапно газета сползла с картины. Яркие краски блеснули на солнце — изумрудное небо, золотые башни, летающие драконы. Несколько прохожих обернулись, но Гоги быстро прикрыл свёрток.

Слишком поздно.

Кортеж остановился. Из средней машины вышел человек в сером костюме — плотный, среднего роста, с пенсне. За ним — охранники в одинаковых пиджаках, с внимательными глазами.

Лаврентий Павлович Берия собственной персоной.

Он что-то сказал одному из охранников, кивнул в сторону Гоги. Тот направился к ним, расталкивая толпу.

— Товарищ, — обратился он к Гоги, — что у вас там?

— Картина, — ответил Гоги, стараясь говорить спокойно.

— Можно посмотреть?

Отказаться было невозможно. Гоги развернул свёрток, показал краешек полотна. Охранник посмотрел, вернулся к Берии, что-то доложил.

Берия подошёл ближе. Внимательно, молча разглядывал картину. Лицо его было непроницаемым — ни удивления, ни осуждения. Просто изучал, как энтомолог изучает редкого жука.

— Необычно, — сказал он наконец. — Ваша работа?

— Моя.

— Понятно. — Берия снял пенсне, протер стёкла. — А вы кто по профессии?

— Художник. Георгий Валерьевич Гогенцоллер.

— Гогенцоллер… — Берия задумался. — Интересная фамилия. Немецкая?

— Да, но я русский. Фронтовик.

— Ясно. — Берия надел пенсне обратно, ещё раз посмотрел на картину. — Продолжайте, товарищ художник.

Он развернулся и пошёл к машине. Охранники проводили Гоги взглядами, но ничего не сказали. Кортеж тронулся дальше, движение возобновилось.

— Господи, — выдохнул Пётр Семёнович. — Ты понимаешь, кто это был?

— Понимаю.

— И что он у тебя спрашивал?

— Про картину интересовался.

— А что за картина? Покажи.

— Потом покажу. Пойдём лучше в твою артель.

Они дошли до Кузнецкого моста, но Гоги уже не слушал разговоры о работе. В голове крутилась одна мысль: Берия запомнил его лицо, имя, фамилию.

Такое внимание первого заместителя председателя Совета министров ничем хорошим не заканчивалось. Либо очень плохо, либо очень хорошо — третьего не дано.

После артели Гоги быстро добрался до мастерской на Остоженке, спрятал картину. Возвращался домой окольными путями, то и дело оглядываясь. Пока никого не заметил, но это ничего не значило.

Дома он сел к окну, закурил. Нужно было думать, планировать. Берия заинтересовался — это факт. Вопрос: чем именно? Необычной живописью? Немецкой фамилией? Или просто случайной встречей?

Время покажет. А пока остаётся только ждать.

И быть готовым ко всему.

Глава 6

К вечеру нервы немного успокоились. Гоги выкурил две папиросы подряд, попил холодной воды, заставил себя думать о приятном. Встреча с Берией могла быть случайностью. Просто любопытство высокого чиновника к необычной картине.

В половине седьмого он вышел из дома. У цветочницы на углу купил букетик фиалок — скромный, но свежий.

— Тридцать копеек, молодой человек, — сказала пожилая женщина. — Девушке дарить будете?

— Буду.

— Правильно. Женщины цветы любят, даже самые простые.

Дома он постучал к Марье Кузьминишне. Открыла Нина — в лучшем платье, волосы аккуратно уложены, щёки слегка розовые.

— Гоша! А я думала, ты передумал.

— Почему передумал? — Он протянул букет. — Это тебе.

Нина взяла цветы, понюхала, улыбнулась.

— Спасибо, они очень красивые. Мам, мы пошли!

— Идите, идите, — откликнулась Марья Кузьминишна из комнаты. — Только не поздно возвращайтесь!

На улице было тепло, пахло весной и свежестью. Нина шла рядом, то и дело поглядывая на цветы в руках. Гоги чувствовал себя неловко — давно не гулял с девушками.

— Куда пойдём? — спросил он.

— А куда хочешь? В сквер можно, там скамейки есть. Или по бульвару прогуляемся.

— По бульвару.

Тверской бульвар в вечернее время был особенно хорош. Старые липы шелестели листьями, на скамейках сидели парочки, дети играли на дорожках. Фонари ещё не зажигались, но было светло — белые ночи приближались.

— Гоша, а можно спросить? — сказала Нина вдруг.

— Спрашивай.

— Ты… ты серьёзно относишься к тому, что между нами? Или просто так, от скуки?

Гоги остановился, повернулся к ней.

— Серьёзно. Очень серьёзно.

— Правда? — В голосе слышалась неуверенность. — А то мне кажется иногда, что ты какой-то… далёкий. Словно думаешь о чём-то своём.

— Думаю. О работе, о жизни. Но не о других женщинах, если ты об этом.

Нина покраснела.

— Я не об этом… То есть, не только об этом. Просто хочется понять, что у нас будет.

Хороший вопрос. Что у них будет? Он — человек из другого времени, попавший в чужое тело. Она — простая московская девушка, мечтающая о семье и детях. Какое у них может быть будущее?

— Не знаю, что будет, — сказал он честно. — Но знаю, что ты мне нравишься. Очень нравишься.

— И ты мне нравишься. — Она взяла его под руку. — Может, этого пока хватит?

— Хватит.

Они дошли до памятника Пушкину, постояли в тишине. Поэт смотрел вдаль задумчиво, словно размышлял о вечном. Вокруг постамента лежали цветы — кто-то приносил их каждый день.

— А ты стихи любишь? — спросила Нина.

— Люблю. Особенно старых поэтов.

— А новых не любишь?

Гоги подумал. Новые поэты — это Маяковский, Демьян Бедный, производственная лирика. Честно говоря, не очень.

— Не все новые хороши, — сказал он осторожно.

— А мне кажется, что поэзия должна быть… как бы это сказать… настоящей. О любви, о природе, о том, что людям близко. А не только о планах и заводах.

Опасные мысли. Гоги оглянулся — никого рядом не было.

— Нина, лучше об этом не говорить. Понимаешь?

— Понимаю. — Она вздохнула. — Иногда хочется поговорить по душам, а не получается. Всё время нужно осторожничать.

— Такое время.

— А ты не устал от такого времени?

Ещё один опасный вопрос. Но в её глазах он видел не провокацию, а искреннее желание понять.

— Устал, — сказал он тихо. — Но ничего изменить не могу.

— Никто не может. — Нина крепче прижалась к его руке. — Остаётся только жить как умеешь и радоваться малому.

Они пошли дальше, мимо театров и магазинов. Москва вечерняя была красива по-своему — старинная архитектура, неспешные прохожие, отсутствие современной суеты. Этот город ещё помнил другие времена.

У Арбатских ворот купили мороженое — настоящее сливочное, в вафельных стаканчиках. Ели медленно, наслаждаясь вкусом и моментом. Простое счастье — вечерняя прогулка с красивой девушкой.

— Гоша, — сказала Нина, когда мороженое закончилось, — а завтра ты свободен?

— Да, кажется.

— Может, в кино сходим? В «Художественном» новый фильм показывают — про войну.

— Про войну… — Гоги поморщился. — Может, лучше что-нибудь весёлое?

— Хорошо. Посмотрим, что ещё есть.

Обратно шли медленно, не торопясь. У дома Нина остановилась, повернулась к нему.

— Спасибо за вечер. Мне было очень хорошо.

— И мне.

Она встала на цыпочки, быстро поцеловала его в щёку.

— До завтра, — прошептала и убежала в подъезд.

Гоги остался на улице, дотрагиваясь до того места, где коснулись её губы. Первый поцелуй, пусть и невинный. Начало чего-то важного.

А встреча с Берией казалась теперь далёкой и не такой страшной. Может быть, всё обойдётся. Может быть, ему удастся построить простое человеческое счастье в этом сложном мире.

Во всяком случае, стоило попробовать.

На следующий день Гоги проснулся с ясной головой и странным ощущением — словно во сне видел что-то важное, но детали ускользали. Он умылся, выпил чая и сел к мольберту. Хотелось рисовать, но не вывески и не портреты на заказ. Что-то своё, личное.

Взял небольшой холст — тридцать на сорок сантиметров. Достал краски, смешал цвета. Рука сама потянулась к чёрной туши — та, что осталась от каллиграфических экспериментов. А потом к серебряной краске, которую берёг для особых случаев.

В голове вдруг возник образ. Чёткий, как фотография. Воин в чёрных доспехах стоит на краю обрыва, перед ним — огромный демон с красными глазами и клыками. Битва добра и зла, света и тьмы. Но не европейская традиция — что-то восточное, азиатское.

Первый мазок — силуэт воина. Не детально, а общими пятнами. Чёрный против серого неба. За спиной развевается плащ, в руке — меч, отражающий последние лучи солнца.

Потом — демон. Огромный, в три раза выше человека. Не просто монстр, а воплощение первобытного хаоса. Рога, клыки, мускулистое тело, покрытое чешуёй. Глаза горят красным пламенем.

Гоги работал быстро, словно боялся, что видение исчезнет. Широкие мазки кистью, тонкие детали пером. Стиль был незнакомым — не масляная живопись, не акварель. Что-то среднее между комиксом и гравюрой.

Манхва. Откуда он знал это слово? Корейские комиксы… Но как он мог знать о корейской культуре в тысяча девятьсот пятидесятом году?

Он добавил фон — горы, покрытые туманом, древние руины, мёртвые деревья. Апокалиптический пейзаж, где решается судьба мира. На скалах — иероглифы, значение которых он не знал, но рука выводила их уверенно.

Битва была в самом разгаре. Воин уже ранен — струйка крови стекает по щеке. Но он не отступает. В его позе — решимость, готовность умереть, но не сдаться. Демон замахивается когтистой лапой, но воин уклоняется, готовя смертельный удар.

Детали прорисовывались сами. Отблески металла на доспехах, игра света и тени на мускулах демона, искры от столкновения клинка с когтями. Никаких слов, никаких поясняющих надписей — только чистое действие, застывшее в кульминационный момент.

Через два часа картина была готова. Гоги отступил, посмотрел на результат. Перед ним было нечто удивительное — динамичная сцена, полная драматизма и энергии. Стиль совершенно не советский, не европейский вообще.

— Что это за чёрт… — пробормотал он.

Откуда в его голове эти образы? Он никогда не видел восточных комиксов, не изучал азиатское искусство. Но работал с такой уверенностью, словно рисовал в этом стиле всю жизнь.

Снова память двух жизней давала о себе знать. Алексей Воронцов что-то знал о манхве, аниме, азиатской поп-культуре. Но как эти знания просочились в сознание Георгия Гогенцоллера?

За окном послышались голоса. Гоги быстро накрыл картину тряпкой. Такое искусство было ещё более подозрительным, чем сказочный город. Восточные мотивы, непонятная символика, чуждая эстетика — прямая дорога в лагерь за космополитизм.

— Гоша, ты дома? — раздался голос Нины.

— Дома, заходи!

Она вошла с корзинкой в руках — видимо, с рынка возвращалась.

— А что это у тебя закрыто? — спросила, кивнув на мольберт.

— Эскиз один. Не готов ещё.

— А можно посмотреть?

— Лучше потом. Когда закончу.

Нина не настаивала, но в глазах мелькнуло любопытство. Она подошла к окну, где стояли деревянные фигурки.

— Ой, какие красивые! Это ты вырезал?

— Да. Хобби такое.

— А можно потрогать?

Гоги кивнул. Нина осторожно взяла птичку, покрутила в руках.

— Как живая… А это кто? — Она взяла вторую фигурку.

— Дедушка какой-то. Просто так, от души.

— У тебя золотые руки, Гоша. И рисуешь красиво, и резать умеешь. А ещё что умеешь?

Хороший вопрос. Убивать людей, например. Или видеть будущее на семьдесят лет вперёд. Но об этом говорить не стоило.

— Стихи читать умею, — сказал он. — Ты вчера слышала.

— Умеешь. — Нина поставила фигурки обратно, подошла ближе. — А ещё?

Она смотрела на него по-особенному — тепло, с интересом. В воздухе повисло что-то важное, интимное.

— Ещё… — Гоги запнулся. — Ещё умею ценить красивых девушек.

Нина покраснела, но не отвернулась.

— И часто ты красивых девушек встречаешь?

— Не часто. — Он шагнул ближе. — Очень редко.

Они стояли совсем близко. Пахло её духами — простыми, но приятными. В глазах читалось ожидание, готовность к близости.

Но Гоги не решился. Слишком много тайн в его жизни, слишком много опасностей. Нина заслуживала честности, а он не мог быть честным.

— Нина, — сказал он мягко, — мне нужно кое-что доделать. Может, увидимся вечером?

Разочарование мелькнуло в её глазах, но она кивнула.

— Конечно. До вечера.

Когда она ушла, Гоги снова подошёл к картине. Воин и демон застыли в вечной битве, где исход неясен. Символично — его собственная жизнь была похожа на эту схватку.

Он убрал холст в дальний угол, к сказочному городу. Пусть лежат, эти опасные мечты. А он будет рисовать советские вывески и зарабатывать на хлеб.

Но иногда душа требовала полёта. И тогда рождались такие работы — яркие, необычные, полные скрытых смыслов.

Искусство для себя, а не для системы.

Утром Гоги оделся в лучший костюм и отправился в артель «Красный художник». Здание на Кузнецком мосту выглядело солидно — трёхэтажный особняк с вывеской и советской символикой над входом.

В приёмной его встретила секретарша — женщина лет сорока в строгом костюме, с холодными глазами.

— Товарищ Гогенцоллер? Проходите к начальнику.

Кабинет был просторным, но мрачным. За столом сидел мужчина лет пятидесяти — лысый, в очках, с папкой документов перед собой. На стенах висели типовые плакаты и портрет Сталина.

— Садитесь, товарищ Гогенцоллер. Иван Петрович Сомов, директор артели. — Он пролистал бумаги. — Рекомендации хорошие, образование есть, фронтовик. Что умеете делать?

— Вывески, плакаты, портреты. Немного монументальной живописи.

— Хорошо. У нас как раз заказ большой — оформление нового клуба. Нужно расписать стены, сделать панно. Тематика — трудовые достижения, светлое будущее. Справитесь?

Гоги представил себе типичную советскую роспись — розовощёкие колхозницы, мускулистые сталевары, красные знамёна. Скучно, шаблонно, без души.

— Наверное, справлюсь.

— Отлично. Зарплата — сто двадцать рублей в месяц, премии по результатам. Соцпакет полный — отпуск, больничные, путёвки. Но есть условия.

— Какие?

— Первое — никакой самодеятельности. Все эскизы утверждаются художественным советом. Второе — участие в общественной жизни коллектива. Собрания, субботники, политзанятия. Третье — никаких посторонних заказов. Всё время — артели.

Гоги слушал и чувствовал, как что-то сжимается в груди. Художественный совет, утверждение эскизов, запрет на частные заказы… Клетка, пусть и золотая.

— А творческая свобода?

Сомов удивлённо поднял брови.

— Какая свобода? Мы работаем на благо народа, выполняем государственный заказ. Свобода — это буржуазный предрассудок.

— Понятно.

— Тогда решайте. Место хорошее, зарплата стабильная. В наше время это дорогого стоит.

Гоги молчал, глядя в окно. Во дворе напротив мальчишки играли в футбол — радостно, беззаботно, не думая о планах и отчётах. А здесь его ждала пожизненная служба системе.

— Можно подумать до завтра?

— Конечно. Но не затягивайте — желающих много.

Гоги вышел на улицу с тяжёлым сердцем. Стабильность против свободы. Сытость против творчества. Вечная дилемма художника.

По дороге домой зашёл в кафе — небольшое, на Тверской, где можно было выпить кофе и подумать. За соседним столиком сидел мужчина с альбомом — рисовал портреты прохожих за гривенник.

— Тяжело торговать? — спросил Гоги.

— А как же. — Художник оторвался от работы. — То милиция гоняет, то заказчиков нет. Но зато никто не указывает, что рисовать.

— А в артель не хотите?

— Хотел. Даже пробовал. Три месяца продержался. — Мужчина покачал головой. — Не моё это. Лучше голодать, но свободно дышать.

Вечером Гоги сидел в своей комнате и смотрел на картины — сказочный город, битву с демоном. Это было его настоящее творчество, то, что шло от души. В артели такое рисовать не дали бы.

Постучали в дверь. Вошёл Пётр Семёнович.

— Ну как, съездил в артель?

— Съездил.

— И что? Берут?

— Берут. Но я отказался.

Пётр Семёнович присел на стул, достал папиросы.

— С ума сошёл? Такое место, а ты отказываешься. Почему?

— Не моё это, Пётр Семёныч. Там не художники работают, а… чиновники с кистями.

— Зато сытые чиновники. А ты как жить будешь?

— Как жил. Заказы беру, вывески рисую. Проживу.

— А если заказов не будет?

— Будут. Люди всегда нуждаются в красоте.

Пётр Семёнович покачал головой.

— Молодой ты ещё, идеалист. Но жизнь научит. Придёшь ещё в их артель, сам просить будешь.

Может быть, и придёт. Но пока Гоги чувствовал себя правым. Художник должен быть свободным, даже если эта свобода стоит денег. Голодный художник лучше сытого раба.

На подоконнике стояли деревянные фигурки — птичка и старик. Простые работы, но сделанные с душой. За них никто не заплатил, но они приносили радость.

А это дороже любой зарплаты. Ведь так?

Во второй половине дня Гоги сидел у окна с альбомом и углём. На улице моросил дождик, люди спешили под зонтами, а он думал о Нине. О том, как она смотрела на него утром, о её улыбке, о запахе простых духов.

Рука сама потянулась к углю. Первый штрих — овал лица. Потом линия подбородка, изгиб шеи. Память подсказывала каждую деталь — как Нина наклоняла голову, когда слушала стихи, как морщила нос, когда смеялась.

Уголь ложился мягко, давая богатую палитру серого. От глубокого чёрного до едва заметного намёка. Гоги работал быстро, пока образ был свежим в памяти.

Глаза — самое важное. В них вся душа человека. Он тщательно прорисовал разрез, добавил блики, лёгкую тень от ресниц. Нина смотрела с бумаги живым взглядом — тёплым, чуть застенчивым, но открытым.

Волосы рисовались легко — несколько широких движений углём, потом растушёвка пальцем. Простая причёска, но женственная. На губах — едва заметная улыбка, такая, какую он видел, когда она говорила о музыке.

Через час портрет был готов. Не идеальный, но живой. На бумаге смотрела Нина — настоящая, узнаваемая, красивая. Не парадная красота с плакатов, а простая человеческая привлекательность.

Гоги отложил уголь, посмотрел на работу критически. Неплохо получилось. Пропорции правильные, характер передан. Нине должно понравиться.

Он аккуратно сдул угольную пыль, закрепил рисунок лаком. Вставил в простую рамку, которую делал для своих работ. Получился достойный подарок.

Постучал к соседям. Открыла Марья Кузьминишна.

— Гошенька, заходи. Как дела?

— Спасибо, хорошо. А Нина дома?

— Дома, дома. В комнате сидит, книжку читает. Нинка! К тебе пришли!

Нина появилась в дверях — в домашнем платье, с книгой в руках. Увидела Гоги и улыбнулась.

— А я как раз думала о тебе.

— Хорошо думала?

— Очень хорошо. — Она покраснела. — Проходи.

Они прошли в её комнату — небольшую, но уютную. Кровать, стол, шкаф с книгами. На стенах — репродукции картин, фотографии родственников.

— У тебя красиво, — сказал Гоги.

— Спасибо. А что у тебя за рамка?

— Это тебе. — Он протянул портрет. — Небольшой подарок.

Нина взяла рисунок, посмотрела и ахнула.

— Боже мой… Это же я!

— Ты.

— Но как… когда ты успел? Я же не позировала.

— По памяти. Хорошая у меня память на красивые лица.

Нина не могла оторваться от портрета. Рассматривала каждую деталь, проводила пальцем по стеклу.

— Я правда так выгляжу?

— Именно так. Может, даже лучше.

— Гоша, это самый красивый подарок в моей жизни. — Слёзы блестели в её глазах. — Никто никогда не дарил мне ничего подобного.

Она поставила портрет на стол, повернулась к нему. Стояла совсем близко, смотрела благодарно и нежно.

— Спасибо, — прошептала она. — Огромное спасибо.

Момент был идеальным для поцелуя. Нина ждала, готова была ответить. Но Гоги не решился. В голове крутились мысли о том, кто он такой на самом деле, о тайнах, которые скрывает, об опасностях, что его окружают.

— Нина, — сказал он осторожно, — ты хорошая девушка. Заслуживаешь лучшего, чем я.

— Почему лучшего? — удивилась она. — Ты добрый, талантливый, заботливый. Что ещё нужно?

— Не всё так просто. У меня… сложная жизнь.

— У кого она простая? — Нина положила руку ему на грудь. — Гоша, я не прошу обещаний на всю жизнь. Просто… просто будь со мной. Сейчас, в этот момент.

Искушение было сильным. Тёплая комната, красивая девушка, которая смотрит с любовью. Простое человеческое счастье на расстоянии вытянутой руки.

Но Гоги отступил.

— Мне нужно идти. Дела есть.

Разочарование мелькнуло в её глазах, но она не стала настаивать.

— Конечно. Спасибо ещё раз за портрет.

— Не за что. — Он направился к двери, остановился на пороге. — Нина, ты правда хорошая. Лучше, чем заслуживаю.

— Не говори глупости. — Она попыталась улыбнуться. — Увидимся завтра?

— Увидимся.

Дома Гоги долго сидел у окна, курил и думал. О том, что упустил прекрасный момент. О том, что Нина достойна честности, а он не может быть честным. О том, что любовь в его положении — роскошь непозволительная.

А за стеной тихо играла радиола. Медленная мелодия о любви, которая могла бы быть, но не случилась.

По крайней мере, пока.

Глава 7

Проснулся Гоги в четыре утра, когда за окном была ещё глухая тьма. Сон прервался резко, без причины, и больше не возвращался. В голове роился рой мыслей — о Нине, о вчерашнем разговоре, о том, что он опять струсил.

Он встал, оделся и собрал краски. Хотелось рисовать — не заказы, не вывески, а что-то своё. Память подсказывала новый стиль, тот самый, что вчера проявился в битве с демоном. Восточный, графичный, полный движения.

Москва-река была недалеко. Гоги дошёл до набережной как раз к рассвету. Вода тихо плескалась о каменные берега, в тумане проступали силуэты домов. Где-то вдали гудел буксир, тащил баржи с углём.

Он выбрал место на мостике — отсюда открывался хороший вид на излучину реки. Установил мольберт, приготовил краски. Не масло — тушь, акварель, всё, что давало чёткие линии и плавные переходы.

Первые мазки — общий тон. Серое небо, тёмная вода, силуэты зданий. Но не фотографически точно, а стилизованно. Упрощённые формы, плавные линии, как в тех странных комиксах, что всплывали в памяти.

Постепенно картина обретала особый характер. Москва-река превращалась в некую мистическую водную артерию. Дома на берегах становились похожими на древние пагоды, мост — на спину дракона. Туман клубился, как живой.

Гоги работал быстро, широкими мазками. Рука двигалась уверенно, словно рисовала в этом стиле всю жизнь. Контраст чёрного и белого, плавные градации серого, точные детали в ключевых местах.

— Интересная техника, — раздался голос за спиной.

Гоги обернулся. Рядом стоял мужчина лет тридцати пяти, в хорошем пальто и шляпе. Лицо интеллигентное, глаза внимательные. В руках — альбом и карандаши.

— Вы тоже художник? — спросил Гоги.

— Архитектор. Делаю зарисовки старой Москвы, пока её не снесли. — Мужчина протянул руку. — Алексей Дмитриевич Щусев.

Гоги пожал руку, представился. Фамилия Щусев была знакома — кажется, известный архитектор. Или будет известным.

— А ваш стиль необычный, — продолжал Щусев. — Не русский, не европейский. Откуда почерпнули?

— Сам не знаю. — Гоги пожал плечами. — Приснилось что-то, вот и рисую.

— Интересно. Смесь реализма с… как бы это сказать… декоративностью. Графично, но живо. — Щусев внимательно изучал работу. — А продаёте свои картины?

— Иногда.

— Вот эту продали бы?

Гоги посмотрел на холст. Река в стиле манхвы была почти готова — мистическая, красивая, непохожая ни на что из официального искусства.

— А зачем вам?

— Для души. Дома повешу, буду смотреть и думать о том, что искусство больше политики. — Щусев улыбнулся. — Пятьдесят рублей устроит?

Хорошая цена за утреннюю работу. Гоги кивнул. Щусев достал деньги, расплатился.

— А у вас ещё такие есть?

— Могут появиться.

— Тогда вот моя карточка. Если что — обращайтесь.

Щусев ушёл с картиной под мышкой, а Гоги остался на мостике. Солнце поднималось выше, туман рассеивался. Обычная московская река, обычное утро. Но в памяти сохранялся образ мистической водной артерии из другого мира.

Он собрал краски, сложил мольберт. В кармане лежали деньги — за работу, которая далась легко и принесла удовольствие. Может быть, это и есть его путь? Рисовать в новом стиле, искать покупателей среди интеллигенции?

Опасно, конечно. Такое искусство могли счесть формализмом. Но пока никто не запрещал утренние пейзажи.

По дороге домой Гоги думал о том, что открыл в себе новую способность. Не просто рисовать, а создавать миры — необычные, красивые, полные скрытых смыслов. Миры, которых не существует, но которые хочется увидеть.

Искусство ради искусства. Красота ради красоты.

В мире, где всё подчинено идеологии, это было маленьким актом сопротивления.

Дома Гоги принял душ в общей ванной комнате — роскошь, которой обладали не все бараки. Холодная вода взбодрила, смыла усталость от раннего подъёма. Побрился, причесался, надел чистую рубашку.

Пятьдесят рублей от Щусева жгли карман. Можно было купить продуктов, отложить на чёрный день. Но художнику нужны краски, кисти, холсты. А в обычных магазинах выбор был скудным.

Сухаревский рынок кипел жизнью уже с утра. Торговцы расхваливали товар, покупатели торговались, милиционеры делали вид, что не замечают полулегальной торговли. Пахло табаком, керосином, жареными семечками.

Гоги прошёлся по рядам, высматривая нужное. Тут продавали всё — от старинных икон до трофейных часов. В углу нашёл лоток со старым мужчиной, торговавшим художественными принадлежностями.

— Краски есть? — спросил Гоги.

— Есть, конечно. — Старик достал из ящика тубы. — Вот масляные, немецкие ещё. Трофейные. Качество отличное.

Гоги взял тубу, прочитал этикетку. «Schmincke» — знаменитая фирма. Краски действительно были превосходными, яркими, с богатой палитрой.

— Почём?

— Десять рублей за тубу. Дёшево не отдам — сам художник, знаю цену.

Дорого, но качество того стоило. Гоги выбрал пять туб — синий ультрамарин, кадмий жёлтый, краплак красный, умбра жжёная, титановые белила.

— А кисти есть?

— Есть. — Старик показал набор. — Колонок, соболь. Тоже трофейные.

Кисти были отличными — тонкие, упругие, с удобными ручками. Гоги купил несколько штук разного размера.

— А холсты?

— Холстов нет, зато есть картон грунтованный. — Старик достал пачку. — Хороший, плотный. Масло держит отлично.

Картон был действительно качественным. Гоги взял десять листов разного размера.

— Сорок рублей всего, — подсчитал старик.

— Тридцать пять.

— Тридцать восемь. Меньше не могу — сам с голоду помру и по миру пойду.

Сделка состоялась. Старик аккуратно упаковал покупки в газету, перевязал бечёвкой.

— Удачи в творчестве, — сказал он. — И поосторожнее будьте — времена нынче такие, что за каждый мазок спросить могут.

Гоги пошёл дальше по рынку. В лотке букиниста наткнулся на интересную находку — альбом репродукций японского искусства. Довоенное издание, редкость.

— Это можно посмотреть?

— Смотрите, — разрешил продавец. — Только аккуратно.

Гоги пролистал альбом. Гравюры Хокусая, Хиросигэ — тонкие линии, изящные композиции, удивительная гармония. Именно то, что нужно для изучения восточного стиля.

— Сколько?

— Пятнадцать рублей. Редкость, понимаете.

Дорого, но альбом того стоил. Гоги расплатился, спрятал книгу во внутренний карман.

У торговца старыми вещами нашёл деревянную шкатулку — красивую, с медными уголками. Внутри оказался набор тушей — китайских, в брикетах. Продавец не знал, что это такое, продал за рубль.

— А это что за железка? — спросил Гоги, указывая на странный предмет.

— Не знаю. Вроде нож какой-то, но странный.

Гоги взял предмет в руки. Нож действительно был необычным — узкое лезвие, изогнутая рукоятка, иероглифы на металле. Японский, похоже. Для резьбы по дереву такой подойдёт идеально.

— Почём?

— Да рубль дайте. Всё равно не знаю, что с ним делать.

Ещё одна удачная покупка. Гоги расплатился, сунул нож в карман к основному ножу.

В лотке с книгами нашёл сборник китайской поэзии — в переводе, но интересный. И ещё альбом архитектурных зарисовок неизвестного автора. Всё купил за пять рублей.

Последней находкой стала шёлковая ткань — китайский шёлк с тонким рисунком. Продавщица не знала ему цену, отдала за три рубля. А Гоги уже представлял, как будет писать на такой основе — тушью, в восточном стиле.

Домой возвращался довольный. Потратил почти все деньги, но приобрёл сокровища. Качественные материалы, книги для вдохновения, инструменты для новых экспериментов.

В комнате разложил покупки на столе. Немецкие краски, японские ножи, китайская тушь, альбомы восточного искусства. Целый арсенал для творчества в новом стиле.

Теперь можно было работать по-настоящему. Создавать те миры, что рождались в воображении. Красивые, необычные, полные скрытых смыслов.

Искусство без границ и запретов.

Именно такое, каким оно должно быть.

В кухне было тихо — соседи ещё не вернулись с работы. Гоги поставил самовар, достал заварочный чайник. Насыпал щедрую ложку чая — хорошего, индийского, который покупал для особых случаев. Этот вечер определённо был особым.

Пока вода закипала, он пролистал сборник китайской поэзии, купленный на рынке. Тонкие страницы, изящный шрифт, имена, которые ничего не говорили уму, но отзывались в душе. Ли Бо, Ду Фу, Ван Вэй… Поэты из другого мира, другого времени.

Самовар загудел. Гоги заварил чай, подождал, пока настоится. Налил в стакан — крепкий, ароматный, цвета янтаря. Сел к окну, открыл книгу наугад.

'Сижу один среди цветущих гор,
И птичьи песни — спутники мои.
Луна встаёт над дальней синевой,
И я с луною говорю, как с другом.'
Простые строки, а от них веяло такой древней мудростью, что дух захватывало. Поэт жил тысячу лет назад, в стране, которую Гоги никогда не видел. Но чувства — одни и те же. Одиночество, красота природы, разговор с луной как с живым существом.

Он перевернул страницу, прочитал ещё:

'Что есть богатство? Горсть весенних цветов.
Что есть слава? Тень на воде.
Лучше сидеть у ручья и слушать,
Как камни поют о вечности.'
Гоги отпил чаю, задумался. В этих стихах была философия, чуждая советскому мировоззрению. Никакой борьбы за светлое будущее, никаких планов пятилеток. Просто принятие мира таким, какой он есть. Мудрое смирение перед течением жизни.

'Дао, которое можно выразить словами,
Не есть истинное Дао.
Мудрец не стремится к действию,
Он действует через недеяние.'
Недеяние… Странное понятие. Как можно действовать, ничего не делая? Но чем больше Гоги думал, тем яснее становился смысл. Не суетиться, не рваться вперёд, а течь по жизни, как вода по руслу реки. Находить путь наименьшего сопротивления.

За окном начинало темнеть. Редкие прохожие спешили домой, где-то играла гармошка. Обычная московская жизнь, а в голове звучали строки о горах, реках, бесконечности неба.

'Осенний лист падает в пруд.
Круги расходятся по воде.
Где лист? Где круги?
Остался только пруд.'
Философия буддизма, даосизма — течения мысли, которые в СССР считались религиозным дурманом. Но в стихах не было религии в обычном смысле. Была попытка понять устройство мира, найти своё место в нём.

Гоги допил чай, перелистнул страницы. Каждое стихотворение — маленькая драгоценность. Несколько строк, а в них — целая вселенная смыслов.

'Мастер спросил ученика:
— Что такое пустота?
Ученик показал на чашку:
— Вот пустота.
Мастер разбил чашку:
— А теперь где пустота?'
Коаны, загадки без ответа. Или с ответом, который нельзя выразить словами. Гоги понимал — это искусство мысли, так же как живопись — искусство образа. Нужно не объяснять, а чувствовать.

В коридоре послышались шаги. Вернулся Пётр Семёнович, усталый после смены. Заглянул в кухню.

— А ты чего сидишь? Книжку читаешь?

— Читаю.

— Что за книжка?

— Стихи. Китайские.

— А-а… — Пётр Семёнович поморщился. — Ну и что там эти китайцы пишут?

— Про жизнь. Про то, как быть счастливым.

— И как же?

Гоги подумал, как объяснить простыми словами сложную философию.

— Не гонись за тем, что не можешь изменить. Радуйся тому, что есть. Будь как вода — мягкий, но непобедимый.

— Ерунда какая-то, — фыркнул Пётр Семёнович. — У нас план есть, цели ясные. Работай, строй социализм — вот и будет счастье.

Он ушёл к себе, а Гоги остался с книгой. Два мира — восточная мудрость и советская действительность. Можно ли их совместить? Или придётся выбирать?

'Мудрый правитель не показывает мудрости.

Великий художник не выставляет картины.

Истинный путь скрыт от глаз,

Но открыт для сердца.'

Может быть, в этом и был ответ. Не бороться с системой в лоб, а найти свой путь внутри неё. Рисовать то, что велят, но сохранять в душе что-то своё. Быть водой, которая обтекает камни, но точит их веками.

Гоги закрыл книгу, собрал посуду.

Утром, за завтраком, Василий Иванович принёс новость:

— Гоша, тебя спрашивали. Из домоуправления приходили, говорят — нужен художник для плаката к первомайской демонстрации.

— Какой плакат?

— Да обычный. Про светлое будущее, про коммунизм. Денег обещали прилично — тридцать рублей.

Гоги допил чай, подумал. Тридцать рублей за агитационный плакат — неплохо. И отказываться опасно — могут подумать, что неблагонадёжный.

— Хорошо, сделаю.

В домоуправлении его встретила строгая женщина в пиджаке — председатель домового комитета Анна Петровна.

— Вот хорошо, что согласились! Нужен плакат к первому мая. Тематика — светлое коммунистическое будущее. Размер — метр на полтора. Срок — неделя.

— А есть какие-то пожелания по композиции?

— Стандартные. Счастливые люди, красные знамёна, может быть, заводы на фоне. Главное — чтобы воодушевляло народ.

Дома Гоги расстелил на полу большой лист картона, приготовил краски и тушь. Стандартный агитплакат… Но что, если сделать его не совсем стандартным?

Он открыл альбом японского искусства, полистал страницы. Вот оно — вдохновение. Смешать советскую символику с восточной эстетикой. Осторожно, незаметно для непосвящённых.

Первый эскиз тушью — общая композиция. На переднем плане — группа людей, но не в привычных рабочих костюмах, а в одеждах, напоминающих восточные. Лёгкая стилизация, едва заметная.

За ними — город будущего. Но не просто заводы и фабрики, а что-то среднее между индустриальным пейзажем и мистическим восточным городом. Башни-пагоды, мосты-драконы, сады между зданиями.

Небо рисовал в японской манере — градиент от тёмно-синего к золотому, с облаками-завитками. На нём — красное солнце, символ коммунизма, но оформленное как восточное солнце восходящее.

Люди на переднем плане получались интересными. Рабочий с молотом, но в позе, напоминающей самурая с мечом. Колхозница с серпом, изящная как гейша. Дети с красными галстуками, но в одеждах, стилизованных под кимоно.

Красные знамёна развевались как японские боевые стяги. Лозунги писал иероглифической вязью, но так, чтобы читалось по-русски. «Вперёд к коммунизму!» выглядело как древняя мантра.

Работал три дня. Тушь ложилась мягко, создавая тонкие переходы тонов. Акварель добавляла цвета — красный, золотой, синий. Палитра была сдержанной, благородной.

Постепенно плакат обретал уникальный характер. С одной стороны — вполне советский агитматериал. Люди труда, светлое будущее, красная символика. С другой — восточная изысканность, мистическая атмосфера, философская глубина.

— Что рисуешь? — спросила Нина, заглянув к нему.

— Плакат заказали. К первому мая.

— А почему такой… необычный?

— Хотелось сделать красиво. Чтобы не как у всех.

Нина внимательно изучала работу.

— Красиво действительно. Только не поймут ли неправильно? Слишком уж… экзотично.

— Посмотрим. Если не понравится — переделаю.

Но переделывать не пришлось. Когда плакат был готов, Анна Петровна долго его рассматривала, потом кивнула с одобрением.

— Интересно сделано. Необычно, но патриотично. Люди заметят, это хорошо.

— А не слишком… иностранно?

— Что вы, товарищ Гогенцоллер! Просто художественный приём. Мы же за дружбу народов, за интернационализм.

Плакат повесили на главном здании района. Гоги часто проходил мимо, наблюдал за реакцией людей. Останавливались, рассматривали, обсуждали. Кто-то хвалил за красоту, кто-то недоумевал из-за необычности.

— Вот это да! — сказал один прохожий другому. — Как в сказке нарисовано. Красота!

— А мне не нравится, — ответил тот. — Непонятно. То ли наше, то ли чужое.

Но официального недовольства не было. Плакат выполнял свою функцию — призывал к светлому будущему. А то, что это будущее было представлено в восточном стиле — так это художественная интерпретация.

Гоги получил свои тридцать рублей и понял важную вещь. Можно работать в системе, не предавая своих принципов. Нужно только быть хитрее, находить способы выражения своего видения в приемлемой форме.

Искусство — это не только что рисуешь, но и как рисуешь.

И в этом «как» была вся свобода.

Глава 8

Утром Гоги решил пройтись до Красной площади — давно не видел центр города, а после вчерашнего успеха с плакатом настроение было хорошее. Солнце светило ярко, воздух был свежий, люди спешили на работу с довольными лицами.

На Тверской он заметил чёрный автомобиль — «ЗИС-110», длинный, с затемнёнными стёклами. Машина ехала медленно, держась позади на постоянном расстоянии. Когда Гоги останавливался у витрины, останавливалась и она. Когда шёл дальше — трогалась следом.

Сердце ёкнуло. Наружное наблюдение. За ним следят. Встреча с Берией дала о себе знать — теперь он под колпаком.

Гоги свернул в Камергерский переулок, оглянулся. Автомобиль проехал мимо, не поворачивая. Может, показалось? Он постоял у театральной афиши, вышел обратно на Тверскую. Машина стояла у тротуара, мотор работал.

Определённо следят. Но пока просто наблюдают, не вмешиваются. Значит, изучают — кто он, как живёт, с кем общается. Обычная процедура при проверке на благонадёжность.

Гоги заставил себя успокоиться. Паника — худший советчик. Если за ним следят открыто, значит, прямой угрозы нет. Хотят напугать или просто ведут досье. Нужно вести себя естественно, как ни в чём не бывало.

Он дошёл до Манежной площади, остановился у фонтана. Чёрный автомобиль припарковался неподалёку. Из него никто не выходил, но Гоги чувствовал на себе взгляд.

— Ну и ладно, — пробормотал он. — Посмотрите, как честный советский художник любуется родной Москвой.

И действительно начал любоваться. Площадь была красивой — широкая, величественная, обрамлённая историческими зданиями. Манеж, университет, Исторический музей. Каждое здание дышало историей, рассказывало о прошлом страны.

Гоги медленно обошёл площадь, рассматривая архитектуру. Вот и Кремлёвские стены — древние, могучие, помнящие века. За ними — сердце империи, откуда принимаются решения о судьбах миллионов.

На Красной площади было многолюдно. Туристы, экскурсии, почётный караул у Мавзолея. Гоги постоял в очереди, поклонился Ленину — как положено советскому гражданину. Чёрный автомобиль ждал у въезда на площадь.

Собор Василия Блаженного поражал красотой. Разноцветные купола, затейливая архитектура, сказочный облик. Гоги представил, как бы он нарисовал этот храм — не в академической манере, а в своём восточном стиле. Купола-лотосы, стены-драконы, небо в японских облаках…

— Красиво, правда? — спросил кто-то рядом.

Обернулся — пожилой мужчина в потёртом пальто, с добрыми глазами.

— Очень красиво. Чудо архитектуры.

— Хотели снести в тридцатые годы. Говорили — мешает демонстрациям. Хорошо, что передумали.

Опасная тема. Гоги промолчал.

— Вы художник? — продолжал старик. — По рукам вижу — краской запачканы.

— Да, художник.

— Прекрасная профессия. Красоту людям дарите. — Старик вздохнул. — Жаль, что нынче красота не в моде. Всё больше про план да производство.

— Красота вечна, — сказал Гоги осторожно. — Мода проходит, а искусство остаётся.

— Верно говорите. — Старик кивнул и пошёл дальше.

Гоги направился к Васильевскому спуску. Москва-река блестела в солнечных лучах, по ней плыли баржи и катера. На противоположном берегу строились новые дома — сталинская архитектура, помпезная и величественная.

Город восстанавливался после войны. Медленно, трудно, но неуклонно. Новые заводы, жилые кварталы, парки. Люди верили в будущее, работали с энтузиазмом. И в этой вере была своя красота.

Чёрный автомобиль по-прежнему следовал за ним. Но Гоги уже не обращал внимания. Пусть следят — он ничего запретного не делает. Просто гуляет по родному городу, любуется архитектурой.

На обратном пути зашёл в парк Горького. Аллеи, клумбы, аттракционы. Дети играли, молодёжь каталась на лодках. Обычная мирная жизнь, которая продолжается несмотря на все тревоги.

У фонтана увидел Нину с подругой. Они ели мороженое, смеялись, о чём-то болтали. Гоги подошёл поздороваться.

— Гоша! — обрадовалась Нина. — А мы как раз о тебе говорили.

— Надеюсь только хорошее?

— Лида твой плакат видела, хвалит.

Подруга — симпатичная блондинка — смущённо улыбнулась.

— Правда красивый. Необычный какой-то.

Они поговорили о пустяках, Гоги угостил девушек новым мороженым. Чёрный автомобиль стоял у входа в парк. Пусть видят — у него простые человеческие отношения, ничего подозрительного.

Домой возвращался спокойно. Наблюдение продолжалось, но агрессии не было. Просто изучают новый объект, составляют досье. Рано или поздно либо отстанут, либо придут с вопросами.

А пока можно жить обычной жизнью. Рисовать, гулять, встречаться с Ниной. Ирадоваться красоте мира, который медленно, но верно восстанавливается после страшной войны.

Москва была красивой. И её красота не зависела от того, кто за кем следит.

Вечером, когда соседи разошлись по комнатам, Гоги остался на кухне один. Заварил чай крепкий, почти чёрный — такой, что ложка стоит. Напиток получился горьким, вязким, но бодрящим. Чифир, как называли его в лагерях и на зоне.

Он сидел у окна с дымящимся стаканом и думал о драконах. Весь день в голове крутились образы из восточных сказок — мудрые змеи, летающие по небу, повелители стихий. В китайской поэзии они символизировали мощь и мудрость, в японских гравюрах — изящество и грацию.

Достал из сундука новую заготовку — кусок самшита, твёрдого и плотного. Размером с ладонь, идеально подходящий для небольшой скульптуры. Взял нож, прикрыл глаза, попытался почувствовать, что скрыто в дереве.

И увидел его — дракона. Не огромного, не страшного, а изящного, почти кошачьего. Свернувшегося кольцом, с поднятой головой и внимательными глазами. Восточный дракон, символ мудрости.

Первый надрез дался легко. Самшит был твёрдым, но послушным. Стружка падала тонкими завитками, обнажая светлую древесину. Гоги работал медленно, снимая микроскопические слои.

Чай остывал, но он не замечал. Весь мир сузился до куска дерева и ножа. Постепенно из заготовки проступали очертания — изгиб спины, сложенные лапы, длинный хвост.

Голова требовала особой осторожности. Гоги сменил нож на более тонкий — тот японский, что купил на рынке. Лезвие входило в дерево как в масло, позволяя прорабатывать мельчайшие детали.

Глаза, ноздри, рога — всё вырезалось с ювелирной точностью. На морде проступала характерная улыбка восточного дракона — мудрая, чуть насмешливая. На теле — намёк на чешую, сделанный крошечными насечками.

— Красиво получается, — раздался голос за спиной.

Обернулся — в дверях стояла Нина в домашнем халате. Волосы распущены, лицо сонное.

— Не спится?

— Не очень. Услышала, что кто-то на кухне возится. — Она подошла ближе, посмотрела на фигурку. — Это дракон?

— Дракон. Восточный.

— А зачем тебе дракон? Они же… не наши.

Хороший вопрос. Драконы действительно не вписывались в советскую эстетику. Но красота не знает границ.

— Просто нравятся. Красивые, изящные.

Нина села рядом, наблюдала за работой. Её близость успокаивала — тёплый запах кожи, тихое дыхание, доверчивый взгляд.

— А ты его раскрашивать будешь?

— Да. Когда закончу резьбу.

Работа продолжалась ещё час. Дракон обретал завершённый вид — каждая деталь была проработана, каждая линия выверена. Изящная скульптура размером с кулак, полная восточного очарования.

— Готово, — сказал Гоги, откладывая нож.

— Какой красивый! — восхитилась Нина. — Как живой.

Теперь нужны были краски. Гоги достал купленные на рынке тубы, выдавил понемногу на палитру. Золотой, красный, чёрный — цвета традиционных китайских драконов.

Раскрашивал тонкой кистью, слой за слоем. Тело — золотистое, с красными переливами. Грива — чёрная, лакированная. Глаза — ярко-красные, с золотыми зрачками. Когти и рога — белые, как слоновая кость.

— Вот это да, — прошептала Нина. — Совсем как настоящий.

Последний штрих — тонкие линии на крыльях, имитирующие перепонки. И блики на чешуе — крошечные точки золотой краски. Дракон ожил, засиял, стал похож на драгоценность.

— Можно потрогать?

— Осторожно. Краска ещё не высохла.

Нина взяла фигурку в ладони, повертела на свету. Краски переливались, создавая впечатление движения.

— Гоша, ты волшебник.

— Не знаю. Само получается.

— А мне можно оставить? — спросила она неожиданно.

— Дракона?

— Да. Он такой красивый… Я буду беречь, обещаю.

Гоги посмотрел на неё — сонную, тёплую, доверчивую. В глазах читалась просьба, надежда. Отказать было невозможно.

— Конечно, бери.

— Правда? — Нина просияла. — Спасибо! Я поставлю его на комод, буду каждый день любоваться.

Она встала на цыпочки, поцеловала его в щёку. Быстро, по-детски, но от её губ словно исходило тепло.

— Спокойной ночи, Гоша. И спасибо за дракона.

Она ушла, унося с собой фигурку. А Гоги остался в кухне, убирал инструменты и думал о том, что подарил не просто резную игрушку. Подарил частичку своего мира — необычного, красивого, полного тайн.

И Нина этот мир приняла. Без вопросов, без осуждения. Просто поверила в его красоту.

Может быть, это и есть любовь — способность принимать чужие миры такими, какие они есть.

На следующий день, копаясь в сундуке в поисках холста, Гоги наткнулся на завёрнутые в промасленную ткань инструменты. Рубанок, стамески разных размеров, пила-ножовка, молоток. Всё старое, но добротное, с отполированными до блеска рукоятками.

Взял рубанок в руки — лёг удобно, привычно. Странно. Георгий Гогенцоллер умел работать с деревом? Память молчала, но руки помнили правильный хват, нужный угол наклона.

За сараем во дворе лежали доски — остатки от чьего-то ремонта. Хозяин разрешил взять, только попросил убрать мусор. Гоги выбрал хорошие куски сосны — без сучков, прямослойные.

Принёс доски в свою комнату, разложил на полу. Мысленно прикинул конструкцию — простой стул, без изысков. Сиденье, спинка, четыре ножки. Базовая столярка.

Начал с разметки. Карандашом наметил линии распила, проверил углы угольником. Потом взялся за пилу. Зубья входили в дерево мягко, ровно. Рука двигалась с правильным ритмом — не торопясь, но и не медля.

Первая ножка готова. Потом вторая, третья, четвёртая. Все одинаковой длины, с точными пропилами для соединений. Гоги работал сосредоточенно, забыв о времени.

Сиденье выстругал рубанком. Широкими движениями снимал стружку, пока поверхность не стала гладкой как шёлк. Приятная работа — дерево послушно подчинялось, превращаясь из грубой заготовки в деталь мебели.

— Гоша, что ты там делаешь? — раздался голос Петра Семёновича.

— Стул делаю.

— Сам? А умеешь?

— Похоже, что умею.

Пётр Семёнович заглянул в комнату, посмотрал на работу.

— Ого! Да ты мастер! А где научился?

— Не помню. После контузии многое забылось.

— Понятно. Ну, работай. Хорошее дело.

К вечеру основа стула была готова. Гоги собрал детали, проверил соединения. Всё подходило идеально, без зазоров и перекосов. Склеил столярным клеем, стянул струбцинами.

На следующий день, когда клей высох, принялся за отделку. Зашкурил наждачной бумагой, убрал все неровности. Стул получался добротным, крепким, приятным на ощупь.

Но чего-то не хватало. Простая мебель — это скучно. Хотелось добавить красоты, индивидуальности.

Гоги взял самый тонкий нож, наметил на спинке узор. Не сложный — виноградные лозы с листьями. Классический мотив, который не вызовет подозрений.

Резьба далась удивительно легко. Нож словно сам знал, куда идти. Под лезвием оживали изящные завитки, листья с прожилками, гроздья винограда. Всё в невысоком рельефе, тонко и изящно.

На ножках вырезал более простой орнамент — витые полоски, спиральные узоры. На сиденье — по краю тонкую кайму из мелких листочков.

— Ой, какая красота! — воскликнула Нина, заглянув к нему. — Это ты сам вырезал?

— Сам.

— А можно посидеть?

— Конечно.

Нина осторожно села на стул, провела рукой по резной спинке.

— Удобный. И такой красивый! Как в музее.

— Не преувеличивай. Обычная работа.

— Нет, не обычная. У тебя золотые руки, Гоша. И рисуешь, и режешь, и теперь ещё мебель делаешь.

Последним этапом была отделка. Гоги покрыл стул морилкой — светло-коричневой, подчёркивающей текстуру дерева. Потом воском, отполировал до блеска.

Стул преобразился. Простая сосна заиграла богатыми оттенками, резьба стала выразительнее. Получилась не просто мебель, а произведение прикладного искусства.

— Продавать будешь? — спросил Николай Петрович, оценив работу. — За такой стул хорошие деньги дадут.

— Подумаю.

Но продавать не хотелось. Это была первая серьёзная столярная работа, память о том, что руки помнят больше, чем голова. К тому же стул получился не просто красивым, но и удобным — сидеть на нём было приятно.

Гоги поставил его у окна, рядом с мольбертом. Теперь можно было работать с комфортом, любуясь видом во двор. А резная спинка напоминала — у него есть ещё один талант, который стоит развивать.

Дерево — благодарный материал. Оно помнит прикосновения мастера, хранит тепло его рук. И отвечает красотой на заботу.

Может быть, это и есть настоящее искусство — не только изображать красоту, но и создавать её. Чтобы люди могли не только смотреть, но и прикасаться, пользоваться.

Красота для жизни, а не для музеев.

Утром Гоги проснулся с ясным видением в голове. Кремль — но не такой, каким его привыкли видеть. А стилизованный под японскую гравюру, с изящными линиями и восточной эстетикой. Барельеф, который можно повесить на стену.

Из оставшихся досок выбрал самую ровную — липу, мягкую и податливую. Размером в ладонь, толщиной в два пальца. Идеально для резной картины.

Сначала набросок углём. Кремлёвские башни, но упрощённые, геометричные. Спасская башня как пагода, стены — волнистые линии. На переднем плане — Москва-река, стилизованная под японские ручьи с завитками пены.

Резьба заняла весь день. Гоги работал тонкими ножами, снимая древесину слой за слоем. Башни получались объёмными, стены — с игрой света и тени. Река — рябью мелких волн.

Особое внимание уделил небу. Не ровная поверхность, а стилизованные облака в японской манере — завитки и спирали. А в углу — солнце-диск, символ вечности.

К вечеру барельеф был готов. Гоги отшлифовал его тонкой наждачкой, смахнул пыль. Кремль смотрелся непривычно — знакомые формы в незнакомой подаче.

Теперь краски. Не яркие, а сдержанные — охра, умбра, белила. Кремлёвские стены покрыл тёплым кирпичным цветом, крыши башен — тёмно-зелёным. Небо — нежно-голубое с белыми облаками. Реку — серо-синей с белыми бликами.

Последний штрих — золото на куполах. Тонкая кисть, осторожные мазки. Барельеф заиграл, ожил, стал похож на драгоценность.

— Готово, — сказал Гоги, откладывая кисть.

Работа получилась удачной. Кремль узнавался, но выглядел как в восточной сказке. Советская символика в японской эстетике — смелое решение.

Вспомнил про Щусева, архитектора, который покупал картину на мосту. У него была визитка — где-то в кармане пиджака. Нашёл, прочитал адрес. Телефон тоже был указан.

Гоги вышел на улицу, дошёл до ближайшего телефона-автомата. Опустил пятак, набрал номер.

— Алло, Щусев слушает.

— Алексей Дмитриевич? Это художник Гогенцоллер. Мы встречались на мосту.

— А, конечно! Как дела? Есть новые работы?

— Есть одна. Барельеф Кремля в необычном стиле. Интересно будет?

— Очень интересно. Где можно посмотреть?

— Могу принести к вам. Или встретимся где-нибудь.

— Приезжайте ко мне. Адрес знаете — Остоженка, дом пятнадцать, квартира семь. Буду ждать через час.

Гоги положил трубку, направился домой за работой. Полностью забыл о том, что за ним могут следить. Увлёкся творчеством, перспективой продажи.

А чёрный «ЗИС» стоял у угла, незаметно фиксируя каждое движение. В машине сидели двое — молчаливые люди в тёмных костюмах, которые всё видели и всё запоминали.

Номер телефона, адрес на Остоженке, время звонка — всё легло в досье. Теперь будут проверять и Щусева тоже. Круг знакомств расширяется, картина становится яснее.

Но Гоги об этом не думал. Он шёл домой, предвкушая встречу с ценителем искусства. Барельеф получился удачным — Щусев точно оценит.

А то, что каждый его шаг фиксируется, что телефонные разговоры прослушиваются, что за ним ведётся досье — об этом он вспомнит позже. Когда будет слишком поздно что-то менять.

Пока же художник просто шёл по вечерней Москве с работой под мышкой, думая о красоте и искусстве. И о том, как хорошо, когда творчество находит своего зрителя.

Глава 9

Барельеф Гоги завернул в чистую ткань, аккуратно уложил в портфель. Вечерняя Москва встретила его прохладой и тишиной. Солнце село, но небо ещё светилось — белые ночи приближались.

По Тверской шёл неспешно, наслаждаясь вечерней атмосферой. Витрины магазинов светились жёлтым светом, редкие прохожие торопились по своим делам. Трамваи звенели на поворотах, автобусы пыхтели дизельными моторами.

У Пушкинской площади остановился. Памятник поэту стоял задумчивый в лучах заходящего солнца. Несколько человек читали стихи у подножия — тихо, для себя. Гоги послушал знакомые строки о любви и свободе.

Свернул на Тверской бульвар. Здесь было тише — старые липы шелестели листьями, на скамейках сидели влюблённые парочки. Воздух пах цветами и свежестью. Москва показывала свое лучшее лицо.

Чёрный автомобиль держался на расстоянии, почти незаметно. Гоги краем глаза видел знакомые очертания, но не обращал внимания. Пусть следят — он идёт к архитектору по честному делу.

На Арбате было оживлённее. Уличные музыканты играли на гармошках, художники рисовали портреты прохожих. Запахи кафе смешивались с дымом папирос. Богемная Москва жила своей особой жизнью.

Гоги купил у старушки букетик фиалок — небольшой, но ароматный. Щусеву в подарок, как знак уважения. Хорошие манеры никогда не помешают.

Остоженка встретила его тишиной старинных особняков. Здесь жила московская интеллигенция — профессора, архитекторы, художники. Люди, для которых культура была не роскошью, а необходимостью.

Дом пятнадцать оказался красивым зданием в стиле модерн. Изящные балконы, лепнина, витражные стёкла в подъезде. Гоги поднялся на второй этаж, нашёл квартиру номер семь.

— Проходите, проходите! — радушно встретил Щусев. — Как раз чай заваривал.

Квартира поразила Гоги. Высокие потолки, антикварная мебель, полки с книгами от пола до потолка. На стенах — репродукции великих мастеров и собственные архитектурные проекты.

— Садитесь, располагайтесь. — Щусев указал на кресло у камина. — А что принесли показать?

Гоги достал барельеф, развернул ткань. Щусев взял работу в руки, долго рассматривал при свете лампы.

— Поразительно, — прошептал он наконец. — Кремль в японской стилистике. Узнаваемо, но совершенно по-новому.

— Вам нравится?

— Очень. Это синтез культур, диалог Востока и Запада. — Щусев поворачивал барельеф, изучая детали. — Техника превосходная, композиция продуманная. Сколько времени потратили?

— День на резьбу, полдня на раскраску.

— Удивительно. У вас природный талант. — Щусев поставил работу на камин, отступил. — В интерьере смотрится отлично. Покупаю.

— Сколько готовы заплатить?

— Семьдесят рублей. Это авторская работа, уникальная.

Хорошая цена. Гоги согласился. Щусев достал деньги, расплатился.

— А ещё такие есть?

— Могут быть. Если заинтересует тематика.

— Конечно интересует! — Щусев налил чай, угостил печеньем. — Знаете, я давно думаю о синтезе архитектурных стилей. Русские формы с восточной эстетикой. Ваши работы — прекрасная иллюстрация этой идеи.

Они проговорили до полуночи. Щусев рассказывал об архитектуре, показывал проекты. Гоги слушал, запоминал, учился. Редко встречались такие образованные собеседники.

— А вы случайно не знакомы с Алексеем Толстым? — спросил Щусев под конец. — Писатель наш, академик. Он как раз интересуется восточной культурой.

— Не знаком.

— Жаль. Он бы ваши работы оценил. Может, как-нибудь познакомлю.

Прощались тепло. Щусев проводил до двери, пожал руку.

— Обязательно приносите новые работы. И не стесняйтесь экспериментировать. Искусство должно развиваться.

Обратный путь Гоги проделал в отличном настроении. В кармане лежали деньги, в душе — удовлетворение от признания. Барельеф нашёл достойного владельца.

Чёрный автомобиль по-прежнему следовал за ним. Но теперь Гоги это почти не волновало. Пусть знают — он общается с уважаемыми людьми, занимается искусством. Ничего предосудительного.

А то, что каждая встреча, каждый разговор ложатся в досье — об этом думать не хотелось. Искусство выше политики. Красота не знает границ.

По крайней мере, так казалось в ту тёплую майскую ночь.

Домой Гоги вернулся около часа ночи. Во дворе было тихо, только кот Васька прошмыгнул между сараями. В окнах соседей не горел свет — все давно спали.

В своей комнате он зажег керосиновую лампу, поставил чайник на примус. Пока вода закипала, достал из тайника альбом японского искусства, купленный на Сухаревке. Семьдесят рублей в кармане грели душу — хорошая цена за вечернюю работу.

Заварил чай крепкий, почти чёрный. Налил в стакан, сел к столу под лампой. Жёлтый свет падал на открытую книгу, выхватывая из темноты изящные гравюры.

Первая страница — Хокусай, «Большая волна в Канагаве». Знаменитая работа, которую Гоги помнил из какой-то другой жизни. Волна-дракон, пенные когти, рыбацкие лодки под нависшей водяной стеной. Динамика, застывшая в одном мгновении.

Он пил горячий чай и изучал каждую линию. Как художник передал движение воды, игру света на гребнях, страх людей перед стихией. Всего несколько цветов — синий, белый, коричневый. А какая сила воздействия!

Следующие листы — пейзажи Хиросигэ. «Пятьдесят три станции Токайдо». Дороги, мосты, путники под дождём. Каждая гравюра — маленькая история, рассказанная без слов. Япония времён самураев, когда мир был проще и понятнее.

Гоги внимательно изучал технику. Как мастера добивались такой выразительности минимальными средствами. Одна линия передавала контур горы, несколько штрихов — дождевые струи. Экономия средств, точность каждого мазка.

Чай остыл, но он не замечал. Весь мир сузился до альбома и керосиновой лампы. На страницах оживали птицы и цветы, актёры театра кабуки, красавицы в кимоно. Целая вселенная, где красота ценилась превыше всего.

Особенно поразили пейзажи. Горы в тумане, озёра в лунном свете, вишнёвые сады в цвету. Природа не как фон для человеческой деятельности, а как самостоятельная ценность. Философия созерцания, гармонии с миром.

— «Видеть мир в песчинке», — прошептал Гоги, вспомнив строчку из английского поэта.

Странно — откуда он знал английскую поэзию? Но сейчас было не время для размышлений о загадках памяти. Японское искусство открывало новые горизонты творчества.

Он достал блокнот, начал делать наброски. Пытался понять принципы восточной композиции. Асимметрия вместо классического равновесия. Пустота как активный элемент. Недосказанность, намёк вместо прямого изображения.

Особенно интересными были изображения драконов. Не западные чудовища, а мудрые существа, повелители стихий. Они извивались в облаках, играли с жемчужинами, дарили дождь полям. Символы силы и мудрости одновременно.

Гоги попробовал нарисовать дракона в японском стиле. Длинное тело, усы, рога. Не страшный, а величественный. Несколько линий тушью — и вот уже в небе парит мифическое существо.

— Неплохо, — сказал он сам себе.

Листал дальше. Цветы и птицы — излюбленная тема японских мастеров. Сакура в цвету, журавли в полёте, лотосы на воде. Каждый образ нёс символический смысл. Сакура — краткость жизни, журавль — долголетие, лотос — чистота души.

В советском искусстве тоже были символы, но другие. Серп и молот, красные знамёна, индустриальные пейзажи. Символы борьбы, труда, светлого будущего. Но где в них красота? Где поэзия?

Гоги допил остывший чай, потянулся. За окном начинало светать — он просидел с альбомом всю ночь. Но время прошло не зря. Японское искусство открыло ему новый язык выражения.

Теперь можно было создавать работы в восточном стиле, опираясь не только на интуицию, но и на знание традиций. Соединять русские сюжеты с японской техникой, советскую тематику с восточной эстетикой.

Искусство без границ. Красота, которая принадлежит всему человечеству.

Он убрал альбом в тайник, потушил лампу. Пора было спать — завтра новый день, новые работы, новые эксперименты.

А японские мастера будут незримо направлять его руку, подсказывать секреты мастерства. Учителя из далёкого прошлого, говорящие на языке красоты.

Утром Гоги проснулся с ясной головой и новым видением. Вчерашнее знакомство с японским искусством перевернуло представления о композиции и технике. Захотелось попробовать новые принципы на знакомом сюжете.

Он взял блокнот и тушь, вышел во двор. Обычный барачный посёлок — покосившиеся домики, протоптанные тропинки, бельё на верёвках. Серые будни, которые он видел каждый день. Но теперь хотелось взглянуть на них глазами японского мастера.

Сел на ступеньки своего барака, открыл блокнот. Первый принцип — асимметрия. Не ставить главный объект в центр, а сместить влево или вправо. Пусть барак займёт треть листа, остальное — небо и пустота.

Второй принцип — экономия средств. Не прорисовывать каждую доску, а передать характер строения несколькими точными линиями. Покосившаяся крыша — одним изгибом кисти. Окна — тёмными пятнами.

Начал с горизонта — тонкая линия, отделяющая землю от неба. Потом силуэт барака — не детально, а обобщённо. Основные массы, характерные углы. Крыша, стены, труба с дымком.

Передний план — земля с проталинами и лужами. Но не как на фотографии, а стилизованно. Несколько штрихов, намекающих на неровности почвы. Лужа — простое тёмное пятно с белым бликом.

— Что рисуешь, Гоша? — спросила Нина, выходя с коромыслом к колодцу.

— Наш дом. Но по-особенному.

— По-особенному?

— Как японцы рисуют. Не все подробности, а только главное.

Нина заглянула через плечо. На листе виднелся лаконичный набросок — несколько линий, создающих образ бедного жилища.

— Похоже, — сказала она задумчиво. — Только… грустно как-то.

— Грустно?

— Ну да. Видно, что люди небогато живут. Хотя у японцев тоже небогато было, наверное.

Точное наблюдение. Японские мастера умели передать поэзию простой жизни. Не прятали бедность за красивыми словами, а находили в ней своё очарование.

Гоги добавил детали. Бельё на верёвке — несколько вертикальных штрихов. Дым из трубы — волнистую линию. Кота, греющегося на завалинке — тёмное пятно с изгибом хвоста.

Самое сложное — небо. В японских гравюрах оно было не просто фоном, а активным элементом композиции. Гоги оставил его почти пустым, лишь намекнув на облака едва заметными мазками.

— Готово, — сказал он, откладывая кисть.

На листе возник удивительный образ. Убогий барак превратился в поэтичное жилище. Не идеализированное, но увиденное с пониманием и состраданием. Дом простых людей, достойный изображения.

— А можно мне посмотреть? — попросил подошедший Пётр Семёнович.

Гоги показал рисунок. Пётр Семёнович долго разглядывал, хмурясь.

— Странно как-то. Вроде наш дом, а вроде и не наш. Какой-то… китайский что ли.

— Японский стиль. Они так природу рисуют.

— А зачем нам японский стиль? У нас своё искусство есть.

— Искусство общее для всех. Красота не знает границ.

Пётр Семёнович покачал головой, но спорить не стал. Ушёл по своим делам, бормоча что-то о заграничных влияниях.

А Гоги перевернул страницу, начал новый рисунок. Теперь — вид на весь посёлок с высоты птичьего полёта. Несколько бараков, дорожки между ними, люди как точки на пространстве.

Принцип японской живописи — показать единство человека и природы. Даже в этом убогом уголке Москвы можно найти гармонию. Деревья между домами, птицы на проводах, облака над крышами.

Рисовал быстро, уверенными штрихами. Каждая линия была продумана, каждое пятно — на своём месте. Композиция складывалась как музыка — ритм линий, мелодия пятен.

— Интересно получается, — сказал Николай Петрович, присев рядом. — А что это за манера такая?

— Учусь у японских мастеров. Они умели в простом видеть прекрасное.

— Дельная мысль. — Николай Петрович закурил папиросу. — Действительно, зачем наш барак хуже их хижин? Тоже люди живут, трудятся.

Именно! Гоги понял, что нашёл верный подход. Не идеализировать советскую действительность, но и не очернять её. Просто показывать такой, какая есть — с пониманием и состраданием.

К полудню у него было готово несколько набросков. Барак с разных ракурсов, двор в разное время суток, соседи за повседневными делами. Всё в японской манере — лаконично, поэтично, без лишних подробностей.

Получилась своеобразная хроника барачной жизни. Не парадная, не агитационная, а честная. Такая, какую мог бы создать японский мастер, поселись он в московском предместье.

Искусство как мост между культурами. Восточная мудрость в советских реалиях. Красота, которая не зависит от политических режимов.

Это было новое направление в его творчестве. И, возможно, самое важное.

Вечером Гоги сидел на кухне с дымящимся стаканом крепкого чая. Соседи разошлись по комнатам, только самовар тихо гудел на столе. За окном сгущались сумерки, где-то играла гармошка.

Рассматривал утренние наброски барака в японском стиле. Работы получились удачными — простые линии передавали характер места лучше детальных изображений. Восточная эстетика помогла увидеть поэзию в серых буднях.

В голове неожиданно сложились слова:

*Барачный двор…*

*Кот умывается на солнце —*

*Тоже красота.*

Хокку! Трёхстрочное японское стихотворение, которое схватывает мгновение и вкладывает в него целый мир. Гоги удивился собственной мысли — откуда он знал эту форму?

Достал блокнот, записал строчки. Не обычным почерком, а особой вязью — кириллица с восточными нотками. Буквы получались изящными, плавными, похожими на иероглифы.

Отпил чаю, посмотрел на запись. А ведь верно подмечено — даже кот, умывающийся на завалинке, может стать источником поэзии. Японцы это понимали лучше других.

В голове родилось ещё одно:

*Очередь за хлебом.*

*Женщины молча стоят —*

*Осенние листья.*

Записал и это. Смысл был глубже поверхностного сравнения. Люди в очереди тоже часть природы, часть большого круговорота жизни. Принимают судьбу с тихим достоинством.

Чай помогал думать. Гоги налил ещё стакан, продолжил складывать:

*Заводской гудок.*

*Воробьи не испугались —*

*Знают своё время.*

*Красный флаг на ветру.*

*И на нём садится птица —*

*Не спросив партком.*

*Сталинский портрет*

*Смотрит из каждого окна.*

*Луна — лишь одна.*

Последнее хокку получилось рискованным. Намёк на вездесущность вождя, противопоставление искусственного культа живой природе. Такие стихи могли довести до лагеря.

Гоги перечитал написанное. Получалось что-то новое — советские хокку. Русские реалии в японской форме. Взгляд с Востока на социализм.

Писать было интересно. Хокку заставляло видеть обычные вещи под новым углом. Находить поэзию там, где её не ждёшь.

*Коммунальная кухня.*

*Десять семей, одна плита —*

*Терпение старше горы.*

*Субботник в парке.*

*Люди сгребают листья.*

*Ветер их разносит.*

*Демонстрация.*

*Тысячи одинаковых лиц —*

*Снег под сапогами.*

Записывал тщательно, красивым почерком. Эти стихи никто не увидит — слишком опасно. Но сам процесс творчества доставлял радость.

Японская форма помогала выразить то, что нельзя было сказать прямо. Недомолвки, намёки, образы вместо прямых утверждений. Искусство иносказания.

*Новая квартира.*

*Соседи через стенку —*

*Их сны снятся мне.*

*Радио на кухне*

*Говорит о светлом дне.*

*Дождь стучит в окно.*

*Портрет вождя*

*На каждом письменном столе.*

*А где портрет души?*

Последнее хокку Гоги зачеркнул — слишком откровенно. Нужно было быть осторожнее даже с собственными записями.

За окном стемнело совсем. Где-то хлопнула дверь, кто-то прошёл по коридору. Обычные звуки барачной жизни, которые теперь казались материалом для поэзии.

*Ночь в бараке.*

*Храп соседей за стеной —*

*Симфония усталых.*

*Керосиновая лампа*

*Дрожит от каждого шага.*

*И тени танцуют.*

*Сон рабочего.*

*Ему снятся станки и план.*

*А мне — журавли.*

Гоги закрыл блокнот, допил остывший чай. Получилось больше двадцати хокку — целый цикл о советской жизни глазами восточного поэта.

Никто их не прочтёт, не оценит. Но для него самого это была важная работа — попытка осмыслить окружающий мир через призму другой культуры.

Искусство как способ выживания. Красота как противоядие от серости. Поэзия как тайная свобода души.

Блокнот он спрятал в самый дальний угол сундука, под старое бельё. Пусть лежит, как память о том, что даже в самых тяжёлых условиях человек может творить.

А хокку будут жить в его памяти, помогая видеть мир яснее и глубже.

Глава 10

Утром Гоги проснулся и медленно обвёл взглядом свою комнату. Железная кровать с продавленным матрасом, шаткий стол на трёх ногах, единственный стул — тот самый, что сделал недавно. Мольберт, сундук с вещами. И всё. Пустота, которую не заполнял даже утренний свет из окна.

Десять квадратных метров жизненного пространства, а чувство — словно живёт в сарае. Казённая обстановка, никакого уюта, ничего личного, кроме красок да самодельных резных фигурок на подоконнике.

Он встал, прошёлся по комнате. Пять шагов в одну сторону, четыре в другую. Под ногами скрипели доски пола, где-то сквозило из щелей в стенах. А ведь это — дом. Место, где он должен отдыхать, творить, думать.

— Что за жизнь, — пробормотал он, глядя на облупившиеся обои.

Вчерашние хокку научили видеть красоту в простых вещах. Но красота и убогость — разные понятия. Можно принимать скромность быта, но зачем мириться с его безликостью?

Гоги подошёл к окну, посмотрел во двор. Марья Кузьминишна развешивала бельё, напевая что-то под нос. Василий Иванович чинил забор. Обычная жизнь простых людей, которые умеют находить радость в малом.

А что мешает ему сделать своё жилище красивым? Деньги есть — вчера Щусев заплатил хорошо. Руки умелые, инструменты имеются. Материал можно достать. Дело только за желанием.

Он сел на кровать, достал блокнот. Начал набрасывать план. Что нужно для полноценной жизни? Шкаф для одежды — пока вещи лежат в сундуке. Книжная полка — альбомы и сборники стихов требуют достойного места. Комод с ящиками для мелочей. Может быть, кресло у окна — для чтения и размышлений.

Мебель должна быть не просто функциональной, но и красивой. Резьба, инкрустация, благородные пропорции. Каждая вещь — произведение прикладного искусства.

Стиль? Что-то среднее между русской традицией и восточной эстетикой. Простота линий, но богатство деталей. Функциональность, но с поэтической душой.

Гоги оделся и пошёл искать материал. На лесопилке за околицей торговали досками, брусом, фанерой. Хозяин — крепкий мужик с добрыми глазами — помог выбрать хорошую древесину.

— На мебель берёшь? — спросил он, глядя на отобранные доски.

— На мебель. Сам делать буду.

— Правильно. Своими руками лучше выходит. Душу вкладываешь.

Дуб для каркасов, сосну для полок, берёзу для мелких деталей. Всё сухое, без сучков, хорошо обработанное. Материал стоил прилично, но качество того стоило.

Дома Гоги разложил доски на полу, начал планировать. Сначала шкаф — самая сложная вещь. Нужны точные размеры, правильные соединения, надёжная конструкция.

Чертил долго, перемеряя каждую деталь. Шкаф должен был вписаться в угол между окном и дверью, не загромождая и без того тесное пространство. Высокий, но неширокий. С резными дверцами и изящными ручками.

К вечеру проект был готов. Гоги убрал доски в угол, сложил инструменты. Завтра начнёт воплощать задуманное.

— Мастеришь? — спросил Пётр Семёнович, заглянув в комнату.

— Мебель буду делать. Обстановку менять.

— Сам? А не проще купить готовую?

— Готовая — безликая. А я хочу, чтобы каждая вещь характер имела.

Пётр Семёнович покачал головой, но ничего не сказал. Уходя, бросил:

— Художники — народ странный. Им всё не как у людей подавай.

А Гоги сидел у окна и представлял, какой станет комната через месяц-другой. Шкаф с резными дверцами, полки с книгами, удобное кресло у окна. Уют, созданный собственными руками.

Не роскошь — просто красота в повседневности. Среда, которая будет настраивать на творчество, помогать думать и мечтать.

Дом должен быть не просто укрытием, а продолжением души. Местом, где хочется жить, а не выживать.

И он сделает такой дом. Обязательно сделает.

Утром Гоги начал работу над шкафом. Разметил доски, проверил размеры по чертежу. Пила входила в дуб тяжело — твёрдая древесина требовала терпения. Но каждый распил получался ровным, без сколов.

Первым делом — каркас. Боковые стенки, дно, верх, задняя стенка. Соединения делал шипами — надёжно, без единого гвоздя. Древние плотницкие традиции, когда мебель служила веками.

Рубанок снимал стружку длинными лентами. Дуб становился гладким, шелковистым. Приятно было чувствовать, как грубая доска превращается в благородную деталь мебели.

— Что строишь? — поинтересовался Николай Петрович, заглянув в окно.

— Шкаф. Для одежды.

— Сам делаешь? Дело хорошее. Мой дед тоже столяром был, всю мебель в доме сам мастерил.

К полудню каркас был готов. Гоги собрал его насухую, проверил геометрию. Всё сошлось идеально — ни зазоров, ни перекосов. Можно было клеить.

Столярный клей варил на примусе. Варево пахло рыбой, но держало крепко. Промазал соединения, собрал каркас, стянул струбцинами. Теперь нужно было ждать — сутки на высыхание.

На следующий день принялся за дверцы. Рамочно-филёнчатые, в старинном стиле. Тонкие рамки из дуба, филёнки из сосны. Сложная работа, требующая точности.

Филёнки хотелось украсить резьбой. Но какой? Советские символы здесь неуместны. Цветы и листья банальны. Нужно что-то нейтральное, но поэтичное.

Вспомнил японские мотивы. Ветви сакуры? Слишком экзотично. Бамбук? Тоже не наше. А вот берёзовые ветви — самое то. Русское дерево, но в восточной стилистике.

Набросал эскиз. Тонкие ветви изгибаются по диагонали филёнки. Листья редкие, стилизованные. Пара птичек на ветках — не детально, а намёком.

Резьба шла легко. Тонкий нож входил в сосну как в масло. Ветви получались живыми, естественными. Листья — каждый со своим характером. Птички — едва намеченные силуэты.

— Красиво! — восхитилась Нина, заглянув к нему. — Как настоящие ветки.

— Спасибо. Хочется, чтобы мебель была не просто функциональной.

— А можно помочь? Я умею шкурить.

Гоги дал ей наждачную бумагу. Нина старательно обрабатывала детали, убирая малейшие неровности. Работали молча, но рядом друг с другом. Приятно было чувствовать участие.

К концу недели шкаф был готов. Гоги покрыл его морилкой — тёмно-коричневой, подчёркивающей текстуру дуба. Потом воском, отполировал до блеска.

Резьба заиграла на солнце. Берёзовые ветви словно шевелились на ветру. Птички готовы были вспорхнуть. Простой растительный орнамент, но какой живой!

— Произведение искусства, — сказал Василий Иванович, оценив работу. — У моего деда такая мебель была. Ещё до революции делали.

— А петли где возьмёшь? — спросил Пётр Семёнович практично.

— Куплю в скобяной лавке. Латунные, красивые.

Установка заняла целый день. Нужно было точно подогнать петли, врезать замки, отрегулировать дверцы. Но результат стоил усилий.

Шкаф встал в углу как влитой. Не громоздкий, но вместительный. Резные дверцы притягивали взгляд, но не утомляли. Благородная мебель, сделанная с душой.

Гоги повесил в него свою одежду. Костюм, рубашки, пальто — всё аккуратно разложил по полкам. Теперь вещи имели достойный дом.

— Совсем другое дело, — сказал он, любуясь результатом.

Комната сразу изменилась. Появился центр композиции, благородная доминанта. Не мебель, а произведение прикладного искусства.

Соседи приходили посмотреть. Хвалили работу, удивлялись мастерству. Кто-то даже заказы предлагал — сделать что-то и для них.

— Подумаю, — отвечал Гоги. — Сначала себе обстановку закончу.

Но внутренне уже планировал следующие проекты. Комод с ящиками, книжные полки, кресло у окна. Каждая вещь — с характером, с душой.

Мебель своими руками — это не просто экономия. Это способ создать вокруг себя мир красоты. Среду, которая радует глаз и вдохновляет на творчество.

А резные берёзовые ветви будут каждый день напоминать — в жизни должна быть поэзия. Даже в самых простых, бытовых вещах.

В воскресенье утром к Гоги постучали. За дверью стоял Щусев — усталый, с папкой чертежей под мышкой. Обычная интеллигентская уверенность куда-то исчезла.

— Алексей Дмитриевич! Проходите, проходите. Чай будете?

— Спасибо, не откажусь. — Щусев сел на единственный стул, положил папку на стол. — У меня к вам дело, Георгий Валерьевич. Деликатное.

Гоги поставил чайник на примус, достал лучшую посуду.

— Слушаю.

— Видите ли, я работал над проектом. Дворец культуры в новом районе. Два года чертил, считал, согласовывал. — Щусев открыл папку, показал листы. — А вчера комиссия отклонила. Сказали — слишком… изысканно.

Гоги посмотрел на чертежи. Действительно красивое здание — классические пропорции, благородная архитектура. Колонны, фронтоны, изящные детали. Дворец в полном смысле слова.

— И что теперь?

— А теперь строить будут типовой проект. Коробку бетонную с прямоугольными окнами. — Щусев горько усмехнулся. — Дёшево и сердито.

Чайник закипел. Гоги заварил чай, разлил по стаканам.

— А я при чём?

— Хочу сохранить проект. Не на бумаге — на холсте. Чтобы люди увидели, каким мог быть этот дворец. — Щусев внимательно посмотрел на него. — Вы умеете делать гравюры?

— Пробовал. Получается.

— Тогда вот моя просьба. Сделайте гравюру по моим чертежам. Не техническую, а художественную. Чтобы здание жило, дышало.

Интересная задача. Превратить архитектурные планы в произведение искусства. Показать красоту несуществующего здания.

— А сколько заплатите?

— Сто рублей. И ещё пятьдесят, если получится хорошо.

Полторы сотни за гравюру — очень достойно. Гоги кивнул.

— Договорились. Когда нужно?

— Через неделю. У меня будет встреча с… влиятельными людьми. Может, удастся переубедить.

Щусев развернул главный чертёж — фасад здания. Гоги изучал пропорции, детали, общую композицию. Красивая архитектура, но как передать её на бумаге?

— А в каком стиле делать? Классическая гравюра или что-то современное?

— На ваше усмотрение. Главное — чтобы впечатляло.

После ухода Щусева Гоги ещё долго рассматривал чертежи. Дворец культуры получался величественным — достойный храм искусств. Жаль, что такие проекты считают слишком роскошными.

Он достал медную пластину, инструменты для гравировки. Техника сложная, но результат того стоит. Линии получаются чёткими, детали проработанными.

Начал с общих контуров. Здание вписал в композицию так, чтобы подчеркнуть его монументальность. Перспектива снизу, небо с облаками, деревья для масштаба.

Работал по вечерам, при свете керосиновой лампы. Резец снимал тонкие завитки металла, прорезая линии разной глубины. От тонких штрихов для неба до глубоких борозд для теней.

Колонны вырезал особенно тщательно. Каждая с капителью, каждая со своим характером. Фронтон украсил барельефом — аллегорическими фигурами, символизирующими искусства.

— Что делаешь? — спросила Нина, заглянув к нему.

— Гравюру. Дворец культуры, который не построят.

— Почему не построят?

— Слишком красивый. Сказали — изысканно.

Нина посмотрела на чертежи, потом на начатую гравюру.

— А мне нравится. Как в сказке. Жаль, что такие дворцы только на бумаге остаются.

Через неделю работа была готова. Гоги сделал пробный оттиск — аккуратно нанёс краску на пластину, приложил бумагу, прокатал под прессом.

Результат превзошёл ожидания. Дворец получился живым, объёмным. Игра света и тени придавала архитектуре торжественность. Здание словно готово было принять первых посетителей.

Щусев пришёл точно в срок. Увидел гравюру и ахнул.

— Господи, да это же… это лучше, чем я задумывал! Вы оживили мой проект.

— Вам нравится?

— Восхищаюсь! — Щусев не мог оторваться от оттиска. — Вот что значит настоящий художник. Смотреть умеете.

Он расплатился полностью — полторы сотни, как обещал.

— А можно ещё один оттиск? Для архива.

— Конечно.

Гоги сделал второй экземпляр. Щусев аккуратно упаковал гравюры в папку.

— Будем надеяться, что красота победит, — сказал он на прощание.

Но через месяц в газетах появилась заметка о начале строительства нового дворца культуры. Фотография показывала бетонную коробку без единого украшения. Типовой проект, дёшево и быстро.

А гравюра лежала в папке у Щусева — памятник несбывшейся мечте об архитектуре, где красота важнее экономии.

Ещё один мир, который остался только на бумаге.

После ухода Щусева Гоги почувствовал потребность в простой, успокаивающей работе. Гравюра далась нелегко — слишком много мелких деталей, слишком высокая ответственность. Хотелось взяться за что-то знакомое, не требующее напряжения.

Из сундука достал заготовку из липы — кусок размером с ладонь, уже обструганный и отшлифованный. Сел к окну, взял самый удобный нож. За окном накрапывал дождик, но в комнате было тепло и уютно.

Что вырезать? Что-то советское, патриотичное. Красноармейца времён Гражданской войны — в будёновке, с винтовкой, в шинели. Классический образ, который не вызовет подозрений.

Первые надрезы — общий силуэт. Фигура в полный рост, в динамической позе. Не парадное по стойке «смирно», а живое движение. Солдат идёт в атаку или на марше — живой человек, а не застывший памятник самому себе.

Нож входил в липу легко и мягко. Стружка падала тонкими завитками, обнажая светлую древесину. Приятная, медитативная работа — руки заняты, но мысли свободны.

Постепенно из заготовки проступала фигура бойца. Гоги работал от общего к частному — сначала основные массы, потом детали. Голова в будёновке, туловище в гимнастёрке, ноги в портянках.

Особое внимание уделил винтовке. Трёхлинейка Мосина — легендарное оружие, которое помнил ещё по фронту. Длинный ствол, деревянное ложе, характерный затвор. Вырезал аккуратно, соблюдая пропорции.

— Что делаешь? — спросил Пётр Семёнович, заглянув в комнату.

— Красноармейца. Времён Гражданской войны.

— А, понятно. Хорошее дело.

Пётр Семёнович посмотрел на работу, одобрительно кивнул и ушёл. А Гоги продолжал резать. Лицо под будёновкой — молодое, решительное. Не портрет конкретного человека, а собирательный образ защитника революции.

Шинель развевается на ветру — несколько точных линий передавали движение ткани. На груди — красноармейская звезда, на ремне — штык-нож. Всё как полагаетсяисторическому красноармейцу.

К вечеру основная резьба была закончена. Гоги отшлифовал фигурку тонкой наждачкой, убрал все неровности. Красноармеец получился динамичным, выразительным.

Теперь роспись. Достал краски, кисти, начал с гимнастёрки. Цвет защитный — серо-зелёный, выцветший. Не парадная форма, а фронтовая, потёртая.

Шинель — серая, тяжёлая. Обмотки на ногах — грязно-белые. Сапоги — чёрные, стоптанные. Всё как было на самом деле — война не место для чистоты и лоска.

Винтовку красил особенно тщательно. Металлические части — тёмно-серые, с отблесками. Деревянное ложе — коричневое, потёртое от долгого использования. Ремень — кожаный, почерневший от времени.

Лицо — главное в любой фигурке. Гоги рисовал тонкой кистью — розоватая кожа, карие глаза, русые усы. Выражение серьёзное, но не суровое. Человек, который знает, за что воюет.

Будёновка — красная, со звездой. Символ Красной Армии, знак новой эпохи. Раскрашивал аккуратно, помня о символическом значении.

— Какой красивый! — восхитилась Нина, заглянув к нему. — Как живой.

— Спасибо. Хотелось передать дух того времени.

— Ах да, ты же воевал…

— Да. Но Гражданская была до моего рождения.

— Но всё равно передал правильно. Видно, что понимаешь.

Последние штрихи — блики на глазах, тени на складках одежды, потёртости на снаряжении. Фигурка ожила, стала объёмной.

Гоги поставил красноармейца на подоконник рядом с другими работами. Теперь там стояли птичка, мудрый старик и боец революции. Разные эпохи, разные судьбы, но все — частицы большой истории.

Работа над фигуркой успокоила, привела мысли в порядок. Простое ремесло лечило лучше любых лекарств. Руки помнили правильные движения, глаз безошибочно определял пропорции.

За окном стемнело. Гоги убрал краски, вымыл кисти. Рабочий день закончен, можно отдохнуть. А красноармеец будет стоять на окне, напоминая о героическом прошлом страны.

Даже в мелочах можно служить искусству. Даже простая резная игрушка может нести в себе историческую память.

И это тоже важно.

Глава 11

Вечером Гоги сидел у окна с дымящимся стаканом крепкого чая. Заварка была почти чёрной — чифир, что пили в лагерях и на зоне. Горький, вязкий, но прогонял усталость и наводил на размышления.

Красноармеец на подоконнике смотрел вдаль своими карими глазами. Фигурка получилась удачной — живой, характерной. Но что-то в ней будило неприятные воспоминания.

Гоги затянулся папиросой. «Казбек» — крепкий табак, от которого першило в горле. Дым плыл к потолку серыми кольцами, размывая контуры комнаты.

Война. Всё время возвращался к войне. Кёнигсберг, контузия, госпиталь… Но память была как рваная плёнка — то ясные кадры, то провалы. И чужие воспоминания, которые не понимал откуда.

Он допил чай, налил ещё. Чифир бодрил, но заставлял нервы звенеть. В голове крутились обрывки — взрывы, крики, запах гари. Чьи это воспоминания? Георгия Гогенцоллера или кого-то другого?

Папироса догорела. Гоги затушил окурок, закурил новую. Руки слегка дрожали — от крепкого чая или от нервов. За окном кто-то хлопнул дверью.

И тут началось.

Сначала звук — далёкий свист, нарастающий. Снаряд. Гоги знал этот звук, различал калибр по тону. Сто двадцать второй, летит мимо. Но свист нарастал, приближался…

— Ложись! — заорал он и рванул под стол.

Взрыв. Оглушительный, рвущий барабанные перепонки. Штукатурка сыпалась с потолка, стёкла звенели. Где-то кричали раненые, где-то горел БТР.

Гоги лежал под столом, прижимался к полу. Сердце колотилось, пот заливал глаза. Он видел две картинки одновременно — комнату в бараке и разрушенную улицу немецкого города.

— Медсанбат! — прохрипел он. — Где медсанбат?

Но никто не отвечал. Была только тишина барачного вечера да стук собственного сердца. Гоги лежал и понимал — опять накрыло. ПТСР, как называли это врачи.

Стиснул зубы, заставил себя дышать ровно. Вдох-выдох, вдох-выдох. Считал до десяти, потом сначала. Техника, которой научился ещё в госпитале.

Постепенно видения отступали. Разрушенный город растворялся, оставалась только комната. Стол, стул, красноармеец на подоконнике. Реальность возвращалась по кусочкам.

Гоги выполз из-под стола, сел на стул. Руки дрожали, рубашка прилипла от пота. Но самое страшное прошло. Нужно было только собраться, привести себя в порядок.

Налил чаю из заварочного чайника. Рука дрожала, чай расплескался на стол. Ничего, бывает. Главное — не поддаваться панике.

Закурил папиросу. Первая затяжка показалась горькой, но следующие легли нормально. Табак успокаивал, возвращал к привычному ритму жизни.

— Всё нормально, — сказал он сам себе. — Всё в порядке.

За стеной послышались шаги. Кто-то прошёл по коридору, хлопнула дверь. Обычные звуки барака, которые раньше могли спровоцировать новый приступ. Но сейчас они казались родными, успокаивающими.

Гоги допил чай, докурил папиросу. Приступ отступил полностью, оставив только лёгкую усталость. Как после тяжёлой болезни — слабость, но и облегчение.

Взял красноармейца с подоконника, повертел в руках. Может быть, фигурка и спровоцировала воспоминания. Военная форма, оружие, выражение готовности к бою — всё это будило то, что лучше спало.

Но убирать не стал. Прошлое нужно принимать таким, какое оно есть. И учиться жить с ним, не позволяя калечить настоящее.

Поставил фигурку обратно, налил свежего чая. Заварка была всё такой же крепкой, папиросы — такими же горькими. Жизнь продолжалась обычным чередом.

А где-то в глубине сознания дремали воспоминания двух жизней. Но пока они спали, можно было жить спокойно. Рисовать, резать по дереву, пить чай с соседями.

Просто жить, не оглядываясь на призраков прошлого.

После приступа Гоги долго сидел у окна, курил и смотрел в темноту. ПТСР отступило, но оставило неприятный осадок — смесь страха, злости и какой-то выжженной пустоты. Нужно было это выплеснуть, переработать через творчество.

Он поставил на мольберт большой холст — метр на полтора, самый крупный из имевшихся. Достал все краски, кисти разных размеров. Предстояла серьёзная работа.

Что рисовать? Войну. Ту самую, которая засела в памяти осколками кошмаров. Но не парадную, победную, а настоящую — страшную, кровавую, бессмысленную.

Начал с композиции. Штыковая атака — момент, когда люди перестают быть людьми и становятся орудиями смерти. Передний план — советские бойцы идут в атаку, лица искажены яростью и страхом. Задний план — немецкие позиции, дым, взрывы.

Первые мазки — общий тон. Серое небо, чёрная земля, красные пятна крови и огня. Палитра мрачная, без ярких цветов. Война не место для красоты.

Стиль выбрал особый — реализм, но с элементами манхвы. Детальная проработка лиц и фигур, но динамичная композиция. Движение, застывшее в кульминационный момент.

Центральная фигура — молодой боец с винтовкой наперевес. Лицо перекошено криком, глаза безумные. На штыке — кровь. Рука дрожит, но идёт вперёд, потому что приказали.

Рядом — сержант с ППШ. Старше, опытнее, но такой же смертельно усталый. Автомат строчит короткими очередями, гильзы летят в разные стороны. Знает, что большинство из них не вернётся.

Слева — санитар тащит раненого. Молодой парень, которому место в институте, а не на войне. Но время такое — все воюют. Лицо у него доброе, но глаза уже видели слишком много смерти.

Немцы на заднем плане — не чудовища, а такие же люди. Испуганные, загнанные, но сражающиеся до конца. Пулемётчик в каске, автоматчик за укрытием, офицер с пистолетом.

Детали рисовал тщательно. Каждое лицо — характерное, живое. Каждая деталь формы, каждая царапина на оружии. Война состоит из мелочей — грязи на сапогах, пота на лбу, дрожи в руках.

Особенно тщательно прорабатывал выражения лиц. Не героическую решимость с плакатов, а настоящие человеческие эмоции. Страх, ярость, отчаяние, безысходность. То, что чувствует каждый солдат в бою.

— Что рисуешь? — спросила Нина, заглянув к нему ночью. — Не спишь?

— Войну рисую. Не могу остановиться.

Нина посмотрела на холст и отшатнулась. Картина была жестокой, беспощадной. Смерть смотрела с неё открыто, без прикрас.

— Гоша, это же… это страшно.

— Война и есть такая… Знаешь ли она очень страшная. Не парад, не фильм. Кровь, грязь, смерть.

— А зачем так рисовать? Люди и так знают, что война тяжёлая.

Гоги отложил кисть, посмотрел на неё.

— Знают? Парады видят, фильмы смотрят. А что такое штыковая атака — не знают. Как пахнет кровь, как кричат раненые — не знают.

— Но ведь это в прошлом. Зачем ворошить?

— Чтобы не повторилось. Чтобы помнили — любая война это ад. Даже справедливая.

Нина ушла, а Гоги продолжал работать. Рисовал до утра, забыв о времени. Выплёскивал на холст всё, что накопилось в душе. Боль, ярость, отчаяние военных лет.

К рассвету картина была почти готова. Штыковая атака во всей своей кошмарной красе. Люди убивают людей, потому что так велела история. И каждый из них — чей-то сын, муж, отец.

Но была в картине и правда — правда о том, что даже в аду люди остаются людьми. Санитар спасает раненого под огнём. Сержант прикрывает отступление товарищей. Солдат идёт вперёд, хотя знает — может не вернуться.

Гоги отступил от мольберта, посмотрел на работу. Получилось жёстко, но честно. Война без ретуши, какой она была на самом деле.

Накрыл холст тканью — такую картину никто не должен видеть. Слишком правдивая для официального искусства. Но для него самого она была необходима — способ переработать травму, выплеснуть боль.

Искусство как терапия. Творчество как способ выживания.

А воспоминания о войне пусть остаются на холсте. В жизни им делать нечего.

Пачка «Казбека» кончилась к полудню. Гоги смял последнюю папиросу в пепельнице, посмотрел на окурки. Двадцать штук за несколько часов — слишком много даже для заядлого курильщика.

В груди клокотало что-то злое, тёмное. Остатки вчерашнего ПТСР смешались с усталостью от ночной работы. Картина с батальной сценой забрала много сил, но не принесла облегчения. Только добавила горечи.

— Твою мать, — прошипел он сквозь зубы.

Злость поднималась волнами. На войну, которая искалечила миллионы. На систему, которая лжёт о героизме. На себя, слабого и сломанного. На весь мир, где красота должна прятаться, а ложь маршировать под барабаны.

Нужно было выйти. Немедленно. Пока не сорвался на соседях, не наговорил лишнего. В таком состоянии он мог натворить глупостей.

Гоги накинул пиджак и вышел на улицу. Весенний воздух ударил в лицо — свежий, прохладный. Стало чуть легче, но ненамного.

Шёл быстро, не разбирая дороги. Мимо булочной, где стояла очередь терпеливых женщин. Мимо сквера, где играли дети. Мимо памятника неизвестному герою с венками у подножия.

Всё раздражало.

Чёрный «ЗИС» плыл где-то сзади, но сейчас Гоги было плевать на слежку. Пусть следят, пусть записывают. В конце концов, он ничего противозаконного не делает. Просто гуляет по родному городу.

Дошёл до Москвы-реки, остановился на набережной. Вода текла мутная, грязная. По ней плыли баржи с углём, катера с чиновниками. Даже река стала частью системы — рабочей лошадкой индустрии.

Закурить хотелось нестерпимо, но папиросы кончились. Гоги сжал кулаки, заставил себя дышать глубже. Никотин сейчас только подольёт масла в огонь.

— Что с вами, товарищ? — спросил прохожий — пожилой мужчина в кепке. — Плохо вам?

— Нормально, — буркнул Гоги. — Воздухом дышу.

— Понятно. — Старик внимательно посмотрел на него. — Фронтовик небось? По глазам вижу.

— Фронтовик.

— И я воевал. Знаю, как бывает. Накроет иногда — хоть волком вой. — Старик достал папиросы, протянул. — Покурите, полегчает.

Гоги взял папиросу, прикурил от спички. Табак был крепкий, горький — самосад, но лучше, чем ничего.

— Спасибо.

— Не за что. Мы, фронтовики, должны друг друга поддерживать. — Старик закурил сам. — А то остальные не понимают. Им кажется — война кончилась, и всё. А она у нас тут сидит. — Постучал пальцем по виску.

Точные слова. Война действительно сидела в голове, прорастала корнями в душу. И выкорчевать её было невозможно.

— Как справляетесь? — спросил Гоги.

— Да как-то. Водку не пью — только хуже делает. Работаю много — руки заняты, голова не думает. А ещё внуков воспитываю — ради них жить надо.

Они покурили молча, глядя на воду. Злость потихоньку отступала, сменяясь усталостью. Разговор с понимающим человеком лечил лучше лекарств.

— Ладно, мне пора, — сказал старик, затушив папиросу. — А вы держитесь. Время лечит, правда лечит. Только долго очень.

Он ушёл, а Гоги остался на набережной. Докурил папиросу до фильтра, выбросил окурок в урну. Город вокруг не изменился, но теперь не вызывал такого раздражения.

Люди просто живут как умеют. Стоят в очередях, потому что надо есть. Растят детей, потому что надо продолжать род. Ставят памятники, потому что надо помнить героев.

Не их вина, что система лжёт о войне. Не их вина, что правду прячут, а показывают только парадную сторону. Они сами жертвы, просто не понимают этого.

Злость ушла, оставив лёгкую грусть. Гоги пошёл домой медленно, разглядывая город. Москва отстраивалась после войны, залечивала раны. И в этом была своя красота — упорство жизни, которая сильнее смерти.

Чёрный автомобиль по-прежнему следовал сзади. Но теперь это не раздражало. Пусть следят — у честного человека нет секретов от государства.

А картина с батальной сценой пусть лежит под тканью. Когда-нибудь, может быть, люди будут готовы увидеть правду о войне. Пока же хватит и того, что она существует.

Правда имеет свойство прорастать сквозь любую ложь. Нужно только терпение.

Домой Гоги вернулся уже через силу. Прогулка помогла — злость ушла, но оставила после себя тяжёлую усталость. Не физическую, а душевную. Словно что-то важное внутри сломалось и никак не могло встать на место.

Разделся, лёг в кровать. Закрыл глаза, попытался уснуть. Но сон не шёл. В голове крутились обрывки — лица с батальной картины, слова старика-фронтовика, запах табака и речной воды.

Ворочался час, другой. Кровать скрипела при каждом движении, матрас продавился в неудобных местах. За стеной Пётр Семёнович мирно похрапывал — счастливый человек, которого не мучают кошмары.

В половине одиннадцатого Гоги сдался. Встал, накинул рубашку и вышел на кухню. Может, стакан воды поможет успокоиться.

На кухне горела керосиновая лампа. У стола сидели Василий Иванович и Николай Петрович — играли в карты и негромко разговаривали. Увидев Гоги, приветливо кивнули.

— А вот и наш художник, — сказал Василий Иванович. — Что не спится?

— Нервы, — коротко ответил Гоги. — Переработал маленько.

— Понятно. — Николай Петрович отложил карты. — А мы тут партейку в дурака режем. Присаживайся, коли не спится.

Гоги сел на табуретку, налил себе воды из кувшина. Холодная, ключевая — освежала, но не успокаивала. В груди по-прежнему что-то сжималось, мешало дышать свободно.

— Видать, плохо дело, — заметил Василий Иванович, внимательно глядя на него. — Лицо серое как тряпка.

— Бывает.

— Ещё как бывает. Я тоже после войны долго мучился. Всё никак успокоиться не мог. — Старик достал из буфета бутылочку — маленькую, запотевшую. — Вот, Марья Кузьминишна делала. Наливочка вишнёвая, домашняя.

Налил в рюмку темно-красную жидкость, пахнущую летом и спелыми ягодами.

— Пей, не стесняйся. От нервов лучше лекарства нет.

Гоги взял рюмку, понюхал. Пахло действительно вишнями, с лёгким спиртовым оттенком. Не водка, а что-то домашнее, согревающее.

— За мир в душе, — сказал Василий Иванович, поднимая свою рюмку.

Гоги выпил залпом. Наливка потекла по горлу тёплой струйкой, разлилась по груди приятным теплом. Не жгла, как водка, а именно согревала — изнутри, до самых костей.

— Хорошая, — сказал он, ставя рюмку на стол.

— Марья Кузьминишна мастер. Умеет делать из чего угодно. — Николай Петрович тоже пригубил. — Вот из черники ещё лучше выходит.

Тепло расходилось по телу, расслабляя напряжённые мышцы. Впервые за день Гоги почувствовал, что может дышать полной грудью. Спазм в груди отпускал.

— Ещё? — предложил Василий Иванович.

— Нет, спасибо. Хватит.

— Правильно. Главное — меру знать. — Старик убрал бутылку в буфет. — А то от такого лекарства можно и новую болезнь заработать.

Они ещё немного посидели, поговорили о пустяках. О погоде, о соседях, о том, что в магазине появились апельсины. Простые, житейские темы, которые возвращали к реальности.

Вишнёвая наливка делала своё дело. Веки тяжелели, мысли становились вязкими. Хотелось спать — по-настоящему, без кошмаров и метаний.

— Пойду я, — сказал Гоги, поднимаясь. — Спасибо за наливку.

— Да не за что. — Василий Иванович помахал рукой. — Спи спокойно. А завтра всё по-другому будет.

Гоги кивнул с благодарностью и пошёл к себе. В комнате было тихо и темно. Он разделся, лёг в кровать. Тепло от наливки приятно разливалось по телу, успокаивая нервы.

Закрыл глаза. Теперь в голове не крутились тяжёлые мысли. Была только усталость — здоровая, естественная. Такая, после которой хорошо спится.

Сон пришёл мягко, без потрясений. Снились простые вещи — летний сад, вишни на ветках, тёплый дождь. Ничего страшного, ничего военного.

А наутро он проснулся отдохнувшим. Кошмары не возвращались, тревога отступила. Вишнёвая наливка оказалась лучше всех врачей вместе взятых.

Простое человеческое тепло лечило лучше любых лекарств.

Глава 12

Утром Гоги проснулся от стука в дверь. Резкого, настойчивого — три удара, пауза, снова три удара. Он поднял голову, глянул на часы. Половина седьмого. Кто может стучать в такую рань?

— Открывайте! — раздался командный голос. — Милиция!

Сердце ёкнуло. Гоги быстро натянул брюки, рубашку. Стук повторился, ещё настойчивее.

— Иду, иду!

Открыл дверь. На пороге стояли трое мужчин в штатском — одинаковые пиджаки, одинаковые лица, одинаковые холодные глаза. За ними маячила фигура в милицейской форме.

— Гогенцоллер Георгий Валерьевич? — спросил старший, сверяясь с бумагой.

— Я.

— Майор Карпов, государственная безопасность. Вам нужно проехать с нами для дачи показаний.

— По какому вопросу?

— Всё выясним на месте. Одевайтесь.

Тон не допускал возражений. Гоги понял — это не просьба, а приказ. Он быстро переоделся в лучший костюм, взял документы.

— Вещи брать не нужно, — сказал майор. — Вернётесь вечером.

Или не вернётесь вовсе, подумал Гоги, но вслух ничего не сказал.

Во дворе стоял чёрный «ЗИС» — тот самый, что следил за ним неделями. Гоги сел на заднее сиденье между двумя оперативниками. Майор устроился спереди, рядом с водителем.

Ехали молча. Москва просыпалась — редкие прохожие спешили на работу, открывались магазины. Обычное утро в обычном городе. Никто не догадывался, что в чёрной машине везут очередную жертву системы.

Остановились у серого здания на Лубянке. Гоги узнал его по фотографиям — штаб-квартира госбезопасности. Место, откуда многие не возвращались.

Провели через боковой вход, по коридорам с зелёными стенами. Пахло карболкой и страхом. Где-то вдали хлопали двери, звучали приглушённые голоса.

Кабинет оказался небольшим — стол, два стула, портрет Сталина на стене. Майор Карпов сел за стол, указал Гоги на стул напротив.

— Присаживайтесь. Будем беседовать.

— О чём?

— О вашей антисоветской деятельности. — Карпов открыл папку, достал фотографии. — Узнаёте?

Гоги посмотрел и похолодел. Фотографии его картин — сказочный город, батальная сцена, барельеф Кремля в японском стиле. Кто-то снимал тайно, возможно, через окно.

— Это мои работы.

— Именно. Произведения формалистического искусства, чуждого советской идеологии. — Карпов постучал пальцем по снимку сказочного города. — Что это такое?

— Фантазия. Город из восточной сказки.

— Пропаганда буржуазного декаданса. А это? — Показал батальную сцену.

— Война. Такая, какой она была на самом деле.

— Очернение подвига советского народа. Вы изображаете наших бойцов как обезумевших убийц.

— Я изображаю правду.

— Правда — это то, что служит делу партии. А вы служите врагам народа.

Допрос продолжался несколько часов. Карпов методично разбирал каждую картину, каждый рисунок. Обвинял в космополитизме, формализме, тлетворном влиянии Запада.

— Откуда у вас знания восточной живописи? — спрашивал он. — Кто снабжает литературой?

— Покупаю на рынке.

— Вас кто-то инструктирует. Учит рисовать в антисоветском духе.

— Никто меня не учит. Рисую как чувствую.

— А чувствуете вы неправильно. — Карпов закурил папиросу. — Но мы можем это исправить. Признайтесь в антисоветской деятельности, назовите сообщников.

— Не в чем признаваться. И сообщников нет.

— Есть. Архитектор Щусев, например. Заказывает вам антисоветские работы.

— Щусев заказывал гравюру своего проекта. Ничего антисоветского в ней не было.

— Было. Пропаганда буржуазной эстетики вместо социалистического реализма.

Так продолжалось до вечера. Карпов давил, угрожал, обещал снисхождение за признание. Но Гоги не сдавался. Что бы он ни говорил, всё оборачивалось против него.

— Ладно, — сказал майор наконец. — На сегодня хватит. Но это не конец, Гогенцоллер. Мы ещё поговорим.

Гоги вывели тем же путём, посадили в машину. Везли домой в молчании. У барака его высадили без слов.

— Помните, — сказал майор в окно, — мы за вами наблюдаем. Любая попытка скрыться или уничтожить улики будет расценена как признание вины.

Машина уехала. Гоги остался во дворе, глядя ей вслед.

На следующее утро стук повторился. Те же люди, тот же чёрный автомобиль, тот же кабинет на Лубянке. Только майор Карпов выглядел свежее, а Гоги чувствовал себя разбитым после бессонной ночи.

— Ну что, Гогенцоллер, подумали? — начал допрос Карпов. — Готовы рассказать правду?

— Я говорил правду с самого начала.

— Неправда. Вы скрываете свою антисоветскую деятельность. — Карпов достал новые фотографии. — А это что такое?

Снимки хокку из блокнота. Кто-то сфотографировал их, пока Гоги отсутствовал. Значит, обыскивали комнату.

— Стихи. Японская форма — хокку.

— Антисоветские стихи в японской форме. Космополитическая пропаганда.

— Там нет ничего антисоветского.

— «Портрет вождя на каждом письменном столе. А где портрет души?» — прочитал Карпов. — Это не антисоветчина?

— Это философское размышление.

— Это подрыв авторитета руководства партии.

Третий день принёс новые обвинения. Теперь разбирали каждую строчку хокку, каждую деталь картин. Карпов был методичен и неутомим — он мог часами обсуждать один мазок кисти.

— Почему вы изображаете советский быт в мрачных тонах? — спрашивал он, показывая зарисовки барака.

— Это не мрачные тона. Это правда жизни.

— Правда — это радость строительства социализма. А вы показываете убогость и нищету.

— Я показываю красоту в простоте.

— Красота — это заводы, стройки, счастливые лица тружеников. А не ваши покосившиеся бараки.

Четвёртый день. Пятый. Шестой. Допросы следовали один за другим, размывая грань между днём и ночью. Гоги начинал путаться в показаниях, повторяться, противоречить самому себе.

— Вы устали, — констатировал Карпов. — Это нормально. Признайтесь, и всё закончится.

— Не в чем признаваться.

— Упрямство вам не поможет. У нас есть свидетели вашей антисоветской деятельности.

— Какие свидетели?

— Щусев дал показания. Сказал, что вы агитировали против советской архитектуры.

Ложь или правда? Гоги не знал. В этом здании всё становилось возможным. Люди предавали друг друга, чтобы спасти себя.

На седьмой день что-то сломалось в голове. Гоги сидел в кабинете и вдруг подумал: «А может, они правы? Может, я действительно враг народа?»

Мысль была страшной, но настойчивой. Он ведь рисовал необычно. Увлекался японским искусством. Критиковал советскую действительность. Может, это и есть антисоветчина?

— Вижу, вы начинаете понимать, — сказал Карпов, заметив изменения в его лице. — Это хорошо. Первый шаг к раскаянию.

— Я… я не знаю, — пробормотал Гоги.

— Знаете. Просто боитесь признать. Но мы поможем вам вспомнить всё.

Ночью, дома, Гоги сидел на кровати и пытался понять — кто он такой? Художник или враг народа? Патриот или космополит? Грани размывались, истина ускользала.

Он смотрел на свои картины и видел в них то красоту, то антисоветчину. То правду жизни, то клевету на строй. Сознание раздваивалось, как в зеркальном лабиринте.

«Нет, — сказал он сам себе. — Не поддавайся. Ты знаешь, кто ты такой.»

Но знал ли? После недели допросов он не был уверен ни в чём. Только одно оставалось неизменным — желание творить. Рисовать, резать, создавать красоту.

«Если это преступление, — подумал он, — то я преступник. Но отказаться не могу.»

На восьмой день допросов Карпов изменил тактику.

— Мы знаем о вашей контузии, — сказал он мягко. — Возможно, болезнь влияет на ваше сознание. Мы можем организовать лечение.

— Какое лечение?

— Специальная терапия. Поможет избавиться от вредных влияний.

Гоги понял — речь идёт о психиатрической больнице. Там его могут сломать окончательно, превратить в овощ.

— Я здоров, — сказал он твёрдо. — И знаю, что делаю.

— Значит, сознательно вредите советской власти?

— Я создаю искусство. Если это вредит власти — значит, с властью что-то не так.

Слова сорвались сами собой. Гоги понял, что подписал себе приговор. Но отступать было поздно.

Карпов записал фразу, улыбнулся холодно.

— Спасибо за откровенность, Гогенцоллер. Теперь всё ясно.

Гоги вывели из кабинета. Он знал — следующий раз его увезут не на допрос, а уже куда-нибудь навсегда. Время вышло.

Но он не сломался. Остался самим собой до конца.

Утром девятого дня чёрный «ЗИС» подъехал к барачному посёлку раньше обычного. Было только шесть утра, когда резкий стук разбудил Гоги. Он понял — сегодня всё решится.

— Одевайтесь, — сказал майор Карпов коротко. — Быстро.

Лицо у него было каменным. Никаких попыток убеждения, никаких разговоров. Только приказы и холодная решимость.

Гоги оделся в тот же костюм, что носил на допросы. Поправил галстук, причесался. Если умирать, то с достоинством. Как подобает человеку, а не побитой собаке.

В коридоре мелькнуло лицо Нины — испуганное, заплаканное. Она протянула руку, но оперативник оттолкнул её в сторону.

— Гоша! — крикнула она. — Я не верю! Ты не мог!

Он обернулся, кивнул ей. Больше ничего сказать не мог — горло сжалось от комка. Последнее человеческое лицо, которое он видел на свободе.

Машина ехала не по привычному маршруту к Лубянке, а в другую сторону. За город, к лесу. Гоги знал эти места — здесь расстреливали врагов народа. Тысячи людей нашли здесь свой конец в безымянных ямах.

— Майор, — сказал он тихо, — можно последнюю просьбу?

— Какую?

— Дай закурить в последний раз.

Карпов молча протянул папиросу, прикурил спичкой. Гоги затянулся глубоко, смакуя горький табачный дым. Простое удовольствие, которое больше никогда не повторится.

Лес встретил их утренней тишиной. Птицы пели в ветвях, роса блестела на траве. Красивое место для смерти — если смерть вообще может быть красивой.

Машина остановилась у поляны. Здесь уже ждали — группа людей в военной форме, прокурор с папками, фотограф с аппаратом. Всё было организовано по инструкции.

— Выходите, — приказал Карпов.

Гоги вышел из машины, огляделся. Поляна была небольшой, окружённой соснами. У дальнего края виднелась свежевырытая яма — неглубокая, но достаточная для одного человека.

К нему подошёл прокурор — худой мужчина в очках, с папкой в руках.

— Гогенцоллер Георгий Валерьевич?

— Я.

— Приговор Военного трибунала Московского округа. — Прокурор развернул бумагу, начал читать монотонным голосом. — За антисоветскую агитацию, пропаганду буржуазного декаданса, космополитическую деятельность и подрыв основ социалистического реализма приговариваете к расстрелу с конфискацией имущества.

Слова звучали как в тумане. Гоги слушал и думал о странности момента. Утро было прекрасным, природа просыпалась к новому дню, а его жизнь подходила к концу из-за нескольких картин.

— Последнее слово, — сказал прокурор.

Гоги подумал. Что сказать? Проклясть систему? Покаяться? Попросить пощады?

— Искусство бессмертно, — сказал он просто. — Оно переживёт всех нас.

— Записать, — приказал прокурор секретарю.

Его подвели к краю ямы. Военные заняли позицию в десяти шагах, взвели затворы винтовок. Звук металла о металл показался оглушительным в утренней тишине.

Гоги закрыл глаза, попытался вспомнить что-то хорошее. Утренние прогулки, чай с соседями, Нину с букетом фиалок. Простые радости жизни, которые делали её стоящей.

— На изготовку! — скомандовал офицер.

Лязг затворов. Гоги почувствовал, как несколько стволов нацелилось ему в спину. Ещё мгновение, и всё закончится.

— Прицелиться!

Он думал о картинах, которые остались незаконченными. О мирах, которые не успел создать. О красоте, которая умрёт вместе с ним.

— Пл…

— Стой! — раздался резкий голос с кавказским акцентом.

Офицер замер с поднятой рукой. Солдаты остались в позиции прицеливания, но не выстрелили. По поляне к группе шёл невысокий человек в тёмном костюме.

Гоги обернулся и узнал его. Тот самый, кто интересовался его картиной месяц назад.

— Товарищ… — Прокурор вытянулся по стойке смирно. — Что-то случилось?

— Передумал, — сказал Берия просто, поправляя пенсне. — Этот художник мне нужен живым.

Он подошёл к Гоги, внимательно посмотрел в глаза.

— Товарищ Ван Гог, — сказал он, и в голосе слышались мягкие мингрельские интонации, — а детские сказки вы умеете иллюстрировать?

Вопрос был настолько неожиданным, что Гоги не сразу понял, что его спрашивают.

— Что? — переспросил он.

— Детские книжки. Сказки. Умеете рисовать картинки для детей?

— Умею… наверное.

— Отлично. — он повернулся к прокурору. — Приговор отменяется. Этот человек будет работать на специальном задании, под моим личным присмотром.

— Но товарищ… — попытался возразить прокурор. — Суд уже вынес решение…

— А я его отменяю. — Голос арктически стал холодным. — У вас есть возражения?

— Никак нет, товарищ…

— Прекрасно. — он снова посмотрел на Гоги. — Дочка просила папу найти хорошего художника для её любимых сказок. Сказала — хочу красивые картинки, не как в магазинных книжках.

Гоги стоял и не верил происходящему. Минуту назад он прощался с жизнью, а теперь самый страшный человек в стране предлагает ему рисовать детские книжки.

— Света большая умница, — продолжал любитель живописи. — Хорошо разбирается в искусстве. Она случайно увидела репродукцию вашей работы — той, что про сказочный город. Сказала: «Папа, хочу, чтобы этот дядя нарисовал мне книжку».

— Я… я не знаю, что сказать.

— Скажите «да». — он улыбнулся, но улыбка не коснулась глаз. — Работа интересная, условия хорошие. Живой художник всегда лучше мёртвого.

Намёк был понятен. Это не предложение — это приказ.

— Да. Согласен.

— Вот и отлично. — равнодушно повернулся к окружающим. — Всем разойтись. Художника отвезти домой. И никому ни слова о происшедшем.

— Слушаюсь, товарищ… — сказал майор Карпов.

Солдаты опустили винтовки. Прокурор убрал бумаги в папку. Фотограф спрятал аппарат. Расстрел не состоялся — значит, никто его не видел.

Он подошёл к Гоги вплотную, заговорил тихо:

— Запомните, Гогенцоллер. Вы получили второй шанс благодаря дочери. Не разочаруйте её. И меня тоже.

— Понял.

— Хорошо. Завтра к вам придут за эскизами. Сказка называется «Двенадцать месяцев». Знаете такую?

— Знаю.

— Тогда работайте. И помните — детские глаза видят больше взрослых.

Всё так же равнодушно сел в свою машину и уехал. За ним потянулись остальные. Поляна опустела, только птицы пели в ветвях, как ни в чём не бывало.

Гоги остался стоять у края ямы, ещё не веря в спасение. Жизнь вернулась к нему в самый последний момент. Теперь он должен был её оправдать.

Рисовать детские сказки для дочери самого страшного человека в стране. Судьба имела странное чувство юмора.

Но он был жив. И это главное.

Обратную дорогу Гоги не помнил. Сидел в чёрном автомобиле, смотрел в окно и не видел ничего. Москва плыла мимо как в тумане — дома, люди, трамваи. Обычная жизнь, которая продолжалась, пока его готовились убить.

Руки дрожали. Он сжимал пальцы в кулаки, разжимал, снова сжимал. Никак не мог поверить, что жив. Что дышит, что сердце стучит в груди. Ещё час назад он стоял у края ямы, слышал команду «прицелиться».

Машина остановилась у барачного посёлка. Майор Карпов обернулся, посмотрел на него холодными глазами.

— Выходите. И помните — за вами следят.

Гоги кивнул, вышел из автомобиля. Ноги подкашивались, пришлось опереться на забор. «ЗИС» развернулся и уехал, оставив за собой шлейф выхлопного дыма.

Двор показался чужим. Те же бараки, те же протоптанные дорожки, тот же колодец. Но теперь всё выглядело по-другому — ярче, резче, словно он видел мир в первый раз.

Марья Кузьминишна развешивала бельё. Увидела его, выронила прищепки.

— Гошенька! — крикнула она. — Живой!

Бросилась к нему, обняла, заплакала. Гоги стоял неподвижно, не зная, что сказать. Слова застревали в горле.

— Мы думали… мы боялись… — всхлипывала она. — Нинка с ума сходила, три дня не ела.

— Где она?

— В комнате. Плачет всё время. Иди к ней, иди.

Гоги дошёл до двери, остановился. За тонкой перегородкой слышались тихие всхлипы. Он постучал.

— Нина, это я.

Шаги, скрип половиц. Дверь распахнулась. Нина стояла на пороге — бледная, с покрасневшими глазами, в мятом платье.

— Гоша? — прошептала она. — Ты правда вернулся?

— Правда.

Она бросилась к нему, зарыдала в плечо. Он обнял её, почувствовал тепло живого тела. Ещё утром он думал, что больше никого не обнимет.

— Я думала, тебя убили, — говорила она сквозь слёзы. — Все говорили — взяли и больше не вернут.

— Не убили. Как видишь.

— А что с тобой делали? Где ты был?

— Допрашивали. Обвиняли в разной ерунде.

Он не мог рассказать правду. О том, что стоял у края могилы. О том, что его спасла прихоть дочери палача. Некоторые вещи нужно было держать в себе.

— Пойдём ко мне, — сказал он. — Поговорим.

В своей комнате он сел на кровать, посмотрел вокруг. Всё было на месте — мольберт, краски, резные фигурки на подоконнике. Но что-то изменилось. Может быть, изменился он сам.

— Обыскивали? — спросил он.

— Да. Вчера приходили, всё перерыли. Картины забрали, бумаги, книги. — Нина села рядом. — Гоша, что происходит? За что тебя арестовали?

— За то, что рисовал не так, как надо. Слишком необычно.

— И что теперь будет?

— Не знаю. Дали задание — иллюстрировать детскую книжку. Если справлюсь, может, оставят в покое.

Это была полуправда. «Ценитель» искусства действительно заказал иллюстрации к детской книге. Но Гоги понимал — это не просто работа. Это испытание. Один неверный штрих — и следующий раз никто его не спасёт.

Вечером пришли соседи. Пётр Семёнович, Николай Петрович, Василий Иванович. Сидели на кухне, пили чай, говорили обтекаемыми фразами. Никто не спрашивал прямо, что происходило. В такие времена лучше не знать лишнего.

— Главное, что живой, — сказал Василий Иванович. — А остальное приложится.

— Работай тише, — посоветовал Пётр Семёнович. — Не высовывайся. Время сейчас такое.

— Буду осторожнее, — пообещал Гоги.

Но он знал — осторожность теперь не поможет. За ним будут следить каждую минуту и теперь следить по настоящему, а не как было до этого. Каждый мазок кисти, каждую линию будут проверять на лояльность.

Ночью не спал. Лежал в темноте, смотрел в потолок. В голове крутились события дня — поляна в лесу, яма, солдаты с винтовками. И неожиданное спасение.

Почему он его спас? Неужели только из-за каприза дочери? Или есть какая-то другая причина? В игре больших людей мелкие пешки редко знают истинные мотивы.

Но какова бы ни была причина, он получил шанс. Возможность продолжать жить и творить. Пусть под надзором, пусть в рамках, но творить.

«Двенадцать месяцев» — добрая сказка о чуде и справедливости. Интересно, что главный «ценитель» искуства увидел в ней? Простую детскую историю или намёк на что-то большее?

Завтра начнётся новая жизнь. Художник на службе у системы, которая чуть его не убила. Парадокс, но таково время.

Главное — остаться собой. Не сломаться, не предать искусство. Рисовать так, чтобы дети видели красоту, а взрослые — не находили повода для обвинений.

Тонкая грань, по которой теперь придётся идти всю жизнь.

Если, конечно, жизнь продлится достаточно долго.

Глава 13

Гоги сидел за мольбертом в углу комнаты, и от его сосредоточенности веяло чем-то почти мистическим. Палитра в его левой руке походила на поле сражения — краски застыли в ожидании, словно воины перед решающей битвой.

— Что ты там колдуешь? — поинтересовалась Нина, заглянув художнику через плечо.

— Рисую зиму, — отвечал Гоги, макая кисть в белила. — Только не ту, что в детских книжках показывают.

Первый мазок лёг на бумагу с какой-то особенной решительностью. Снег под его кистью получался не пушистым и безобидным — каждая снежинка летела сквозь метель остриём вперёд, словно осколок стали. А мачеха… Боже правый, что за мачеха! Не сварливая торговка, а суровый военачальник в одеждах цвета воронова крыла с лицом, высеченным из льда.

— Страшновато выходит, — прошептала девушка.

— Сказки и должны пугать, иначе чему научат? — философски заметил художник, добавляя в белую краску чуть синевы.

Падчерица под его кистью превратилась не в жалкую сиротку, а в юную воительницу с корзиной за спиной, как с походной сумкой. Одежда рваная, но осанка гордая, несгибаемая. След в снегу за её спиной прочерчивался прямой линией, решительно и без колебаний.

В дверь без стука вошёл Пётр Семёнович — как всегда по-хозяйски.

— Опять художишь? — проворчал сосед, но тут же присвистнул, взглянув на рисунок. — Ничего себе девчонка! На партизанку смахивает.

— Это падчерица из «Двенадцати месяцев», — пояснил Гоги, тщательно прорисовывая складки одежды. — Ей предстоит встретиться с самими месяцами.

— И как же они у тебя выглядят, эти месяцы?

Художник загадочно улыбнулся и взял чистый лист. Под его кистью стал появляться Январь — но какой Январь! Старый степной атаман с белой бородой, развевающейся на морозном ветру. Широкополая шапка надвинута на глаза, а в руках не шашка, а посох, увенчанный кристаллом льда размером с кулак. За его спиной угадывались силуэты остальных — братство месяцев, каждый со своим оружием времени.

— Батюшки, — прошептала Нина. — Как живые!

Гоги перевернул лист и принялся за Март. Молодой всадник в доспехах цвета первой зелени, шлем украшен ветками вербы. Сабля обнажена, и с клинка капает не кровь — весенний дождь. Каждая капля, падая на землю, превращается в подснежник.

— А этот-то зачем с саблей? — удивился Пётр Семёнович.

— Март — месяц-воин, — объяснил художник, прорисовывая детали доспехов. — Он сражается с зимой не на жизнь, а на смерть.

Июль появился следующим — огненный всадник в алых одеждах, волосы пылают, как солнечные языки. В руках не сабля — серп, что жнёт не колосья, а сами лучи света, превращая их в золотую пыль.

— А костёр как нарисуешь? — спросил сосед с любопытством. — Тот, где все месяцы собираются?

Гоги задумчиво покрутил кисть в пальцах, затем решительно взялся за новую композицию. Костёр под его рукой превратился в алтарь в центре древней арены, языки пламени взмывали к небу колоннами. Двенадцать силуэтов вокруг огня не сидели мирно на пеньках — они стояли в боевых стойках, словно совет военачальников перед решающей битвой. Дым от костра не рассеивался, а сплетался в узоры, рассказывающие историю года: рождение, рост, увядание, смерть и снова рождение.

Заглянул Василий Иванович:

— А это что за сборище? На казачий круг похоже.

— Месяцы советуются, кому помочь девчонке, — объяснил художник. — В сказке они добрые.

— А тут как в жизни выходит, — хмыкнул старик. — Каждый своё мнение имеет.

Нина погладила Гоги по плечу.

Гоги окунул кисть в малиновую краску — цвет русских платков и хохломской росписи — и добавил на одежду мачехи узор из традиционных завитков:

— Он сказал сделать красиво. Не уточнил, в каком стиле.

Последний мазок лёг на бумагу, завершая образ Декабря — седого богатыря в медвежьей шубе, с булавой из сосулек в могучей руке. Гоги отложил кисть и откинулся на спинку самодельного стула. Двенадцать листов лежали перед ним веером — каждый месяц смотрел со страницы, как живой воин времени.

— Готово, — тихо проговорил он и глубоко выдохнул.

Нина подошла ближе, рассматривая иллюстрации одну за другой. Её глаза останавливались то на свирепом лице Января-атамана, то на юной падчерице с корзиной за спиной, то на эпическом костре, вокруг которого собрался совет месяцев.

— Красота какая, — прошептала она. — Страшная, но красота.

Пётр Семёнович покачал головой:

— Ну и фантазия у тебя, Гоша. Детскую сказку в богатырскую былину превратил.

— А что, по-моему, так даже лучше, — вмешался Василий Иванович, разглядывая рисунок через очки. — Ребёнок посмотрит и подумает: «Вот они какие, месяцы-то. Серьёзные дяди». Не какие-нибудь там деды-морозы.

Гоги собрал иллюстрации в аккуратную стопку и перевязал тесёмкой. В животе что-то неприятно сжалось — завтра эти рисунки увидит дочь самого Берии. А может, и сам Лаврентий Павлович взглянет.

— Георгий, — окликнул его Николай Петрович из-за стола, где играл в домино с Марьей Кузьминишной, — а не жалко тебе такую красоту отдавать?

Художник пожал плечами:

— Искусство на то и существует, чтобы его видели. А не лежало в сундуке.

— Правильно говоришь, — одобрила Марья Кузьминишна, передвигая костяшку. — Талант зарывать — грех.

Гоги встал, подошёл к окну и выглянул на вечернюю Москву. Где-то там, в своём кабинете, сидит человек, одним словом способный решить его судьбу. Понравятся ли ему эти дерзкие, не вполне детские иллюстрации? Или покажутся слишком странными, чуждыми?

— А дальше будь что будет, — тихо сказал он, глядя на огоньки в окнах соседних бараков.

Нина подошла и взяла его под руку:

— Не переживай. У тебя золотые руки. Это любой поймёт.

— Даже Берия? — усмехнулся Гоги.

— Особенно Берия, — серьёзно ответиладевушка. — Он ведь не дурак. Должен понимать, что такое настоящее искусство.

Художник обнял её за плечи. В груди теплилась странная лёгкость — он сделал всё, что мог. Вложил в эти рисунки и мастерство Георгия Гогенцоллера, и воспоминания Алексея Воронцова, и собственное понимание красоты. Теперь остаётся только ждать.

— Завтра узнаем, — пробормотал он и крепче прижал к себе Нину.

За окном плыли вечерние тени, а в комнате горела керосиновая лампа, освещая стопку рисунков — двенадцать месяцев, ставших воинами времени в руках художника, который сам был пришельцем из другого времени.

Когда соседи разошлись по своим углам, а Нина уснула на узкой кровати, Гоги достал из сундука пачку «Беломора» и заварил чифир — крепкий, как дёготь. Сел за стол напротив своих иллюстраций и закурил.

Керосиновая лампа бросала на рисунки неровные тени, отчего месяцы-воины казались ещё более живыми. Январь-атаман прищуривался сквозь дым, словно оценивая художника. Март сжимал рукоять сабли. Декабрь хмуро глядел из-под насупленных бровей.

Гоги затянулся и отхлебнул чифиру. Горькая жидкость обожгла горло, но мысли прояснились.

«А не слишком ли?» — подумал он, рассматривая падчерицу с корзиной за спиной. Девочка на рисунке больше походила на юную партизанку, нежели на сказочную героиню. Решительный взгляд, сжатые губы, никакой детской наивности.

Часы на стене отсчитывали время размеренно. Половина первого ночи. Гоги стряхнул пепел в блюдце и закурил новую папиросу.

«Сколько лет дочери Берии?» — размышлял он. — «Семь? Десять? А может, уже подросток?»

Он представил маленькую девочку, открывающую книжку и натыкающуюся на свирепое лицо мачехи-военачальника. Не заплачет ли? Не приснятся ли кошмары?

Отхлебнул ещё чифиру. Крепость напитка начинала действовать — мысли становились острее, яснее.

«А может, так и надо?» — подумал художник, глядя на костёр-алтарь с месяцами-воинами вокруг. — «Советские дети растут в суровое время. Война закончилась всего пять лет назад. Они должны быть сильными».

Вспомнилась ему соседская девчонка — как играла в войну с мальчишками, не боялась ни драк, ни синяков. Быть может, именно таким детям и нужны подобные сказки?

Пепел падал на стол. Гоги машинально стряхивал его и закуривал следующую папиросу. Чифир кончился — заварил новый, ещё крепче.

Два часа ночи. Три. Четыре.

Мысли плыли и переплетались, как дым от папирос. Он думал о Георгии Гогенцоллере, чьими руками рисовал. О том немецком художнике, что прошёл войну и видел смерть. Его рука помнила не только кисть — она помнила винтовку, штык, гранату.

«Может, поэтому и выходят такими мрачными?» — размышлял Гоги. — «Рука фронтовика не умеет рисовать безобидно».

Половина пятого. За окном чуть посерело — приближался рассвет.

Он снова посмотрел на иллюстрации. Да, мрачные. Да, суровые. Но разве жизнь не такова? Разве мир вокруг розовый и пушистый?

«Пусть ребёнок с детства знает, — подумал художник, допивая остатки чифиру, — что красота бывает разной. И что даже в сказке приходится сражаться за счастье».

Последняя папироса сгорела. Гоги растёр её в блюдце и откинулся на стуле. В комнате пахло табачным дымом и крепким чаем.

Где-то вдалеке прокричал петух. Скоро утро. Скоро узнается, понравились ли его воины-месяцы дочери всесильного Берии.

А пока он просто сидел в полумраке барачной комнаты, окружённый призраками своего искусства, и думал о том, что каждый художник рисует мир таким, каким видит его. А он видел мир местом, где даже сказочные месяцы должны быть готовы к бою.

Последняя папироса догорела до фильтра, и Гоги с досадой отбросил окурок в блюдце. Мрачные мысли об иллюстрациях не отпускали — словно чёрные вороны кружили над головой, каркая о неопределённом будущем. Месяцы-воины смотрели с рисунков суровыми глазами, напоминая о том, что завтра его работу будет оценивать сам Берия.

«Довольно, — подумал художник и решительно отодвинул стопку иллюстраций. — Хватит терзать себя».

Он взял чистый лист бумаги и положил перед собой. За окном медленно светало — первые лучи солнца пробивались сквозь облака, окрашивая небо в нежно-розовые тона. Именно эта мягкая красота рассвета и подсказала ему, что рисовать.

«Что-то воздушное, — подумал Гоги, макая кисть в белила. — Что-то лёгкое, как дыхание».

Первые мазки легли на бумагу почти невесомо — едва заметные облачка, словно пух одуванчика, подхваченный ветром. Но постепенно под кистью начали проступать очертания, и Гоги понял, что рисует.

Облака превращались в лошадей.

Белогривые, воздушные, они неслись по синей водной глади, оставляя за собой серебристые буруны пены. Копыта их не касались воды — они скользили над поверхностью, как мираж, как сон, как детская мечта о полёте.

— Что ты там рисуешь? — сонным голосом спросила Нина.

— Лошадок, — ответил Гоги, не отрываясь от работы. — Облачных лошадок.

Кисть порхала в его руках, словно живая. Белая краска смешивалась с голубой, создавая переливы, похожие на солнечные блики на воде. Грива у лошадей развевалась на ветру — не обычная, а будто бы облачная, состоящая из тонких перистых облаков, что тянутся по небу в ясный день.

Нина тихо подошла и встала за его спиной.

— Красиво, — прошептала она. — Как во сне.

— Может, это и есть сон, — отозвался художник, добавляя тонкими мазками отражение лошадей в воде. — Сон о том, что можно убежать куда угодно. Хоть на край света.

Водная гладь под копытами облачных скакунов была спокойной, как зеркало. Лишь там, где они касались поверхности, расходились круги — но не обычные, а светящиеся, словно каждое прикосновение оставляло на воде золотистый след.

Гоги отложил кисть с белилами и взял тонкую — для деталей. Начал прорисовывать глаза лошадей. Они получались не лошадиными — слишком мудрыми, слишком человечными. В них читалась древняя печаль и одновременно безграничная свобода.

— Куда они скачут? — спросила Нина, осторожно касаясь его плеча.

— В никуда, — ответил Гоги. — И оттого это самое прекрасное путешествие.

Он добавил на горизонте едва заметную полоску далёкого берега — не конкретного места, а просто намёка на то, что путь имеет цель, пусть и недостижимую. Берег тонул в утренней дымке, словно мираж в пустыне.

Солнце за окном поднималось выше, и его лучи проникали в комнату, освещая рисунок. Облачные лошади словно ожили — казалось, ещё мгновение, и они сорвутся с бумаги, помчатся по воздуху, унося с собой все тревоги и печали.

— Знаешь, о чём я думаю, глядя на них? — сказал Гоги, откладывая кисть.

— О чём?

— О том, что каждый человек в душе — такая же облачная лошадь. Стремится куда-то вдаль, мечтает о свободе, но привязан к земле тысячью нитей.

Нина обняла его за шею сзади.

— А ты? Ты тоже хочешь убежать?

Художник задумался, глядя на своё творение. Лошади на рисунке замерли в вечном беге — прекрасные, свободные, недосягаемые.

— Иногда, — честно ответил он. — Особенно когда думаю о том, что завтра покажут Берии мои иллюстрации. Хочется оседлать такую лошадку и умчаться туда, где никто не спросит, почему Январь у меня похож на атамана, а не на дедушку-мороза.

— Но ты не убежишь.

— Нет, — Гоги покачал головой. — Не убегу. Потому что бегство — это тоже вид рабства. Рабства перед страхом.

Он взял самую тонкую кисточку и добавил последние детали — блики солнца на гривах, мерцание звёзд в глазах лошадей, тонкую рябь на воде от лёгкого ветерка.

— Готово, — сказал он и отложил кисть.

Рисунок лежал перед ними, источая какое-то особенное спокойствие. В отличие от воинственных месяцев, облачные лошади не требовали ничего от зрителя — ни восхищения, ни страха, ни размышлений. Они просто были, неслись в своём вечном беге, даря умиротворение.

— Это тебе, — сказал Гоги, поворачиваясь к Нине.

Девушка приняла рисунок как драгоценность.

— Спасибо, — прошептала она. — Повешу над кроватью. Пусть они мне снятся.

За окном наступало утро. Скоро проснутся соседи, начнётся новый день, полный неизвестности. Но сейчас, в эти минуты рассветной тишины, Гоги чувствовал в душе такое же спокойствие, что излучали его облачные лошади.

Мрачные мысли отступили. Воины-месяцы на иллюстрациях больше не казались угрожающими — они были просто другой гранью его таланта, суровой и честной. А эти лошадки — светлой и мечтательной.

Художник имеет право на обе.

Стук в дверь прозвучал ровно в семь утра — как всегда пунктуально. Гоги допивал остатки утреннего чая и даже не вздрогнул. Нина замерла с чашкой в руках, но он спокойно погладил её по плечу.

— Открывай, — сказал он просто.

На пороге стояли двое в штатском — те же лица, что и месяц назад. Чёрный воронок ждал у барака, поблёскивая лаком в утренних лучах солнца.

— Георгий Валерьевич Гогенцоллер? — спросил старший, хотя прекрасно знал ответ.

— Да, это я, — художник встал, надел пиджак и взял стопку иллюстраций со стола. — Пошли.

Никаких прощаний, никаких слёз. Нина только крепко сжала его руку — и он ответил тем же. Всё было сказано ночью, когда рисовал облачных лошадей.

Сел в машину, как садился в трамвай — обыденно, без драматизма. Воронок тронулся, и Москва поплыла за окном размеренно и неторопливо.

«Машина — просто машина, — подумал Гоги, глядя на затылок водителя. — Люди — просто винтики. Система работает, как часы. И я — тоже винтик. Только художественный».

За окном разворачивалась утренняя жизнь столицы. Дворники подметали тротуары неспешными движениями, словно расчёсывали волосы спящему городу. Молочницы везли бидоны на тележках — белые пятна среди серых домов. Трамваи скрипели на поворотах, увозя людей на работу, к станкам, в учреждения, к своим маленьким, важным только для них самих делам.

«Все спешат куда-то, — размышлял художник, наблюдая за прохожими. — У каждого своя цель, свои заботы. Этот мужчина опаздывает на службу и поглядывает на часы. Та женщина несёт авоську — наверное, в очередь за хлебом. А вон школьник бежит с портфелем — боится опоздать к первому уроку».

Воронок плавно поворачивал с улицы на улицу, и Гоги думал о том, как странно устроена жизнь. Вчера он сидел в своём бараке, рисовал облачных лошадей и был свободен. Сегодня едет на Лубянку с иллюстрациями к детской сказке — и тоже свободен. Потому что понял простую истину: двум смертям не бывать, а одной не миновать.

«Умер уже однажды, — подумал он, вспоминая больничную палату 2024 года. — Алексей Михайлович Воронцов скончался от рака. А Георгий Валерьевич Гогенцоллер прожил лишние несколько месяцев. Всё остальное — бонус».

Солнце поднималось выше, освещая Москву мягким светом. Где-то там, в одном из бараков, Нина развешивает бельё и думает о нём. Где-то Пётр Семёнович идёт на завод и ворчит на начальство. Где-то Марья Кузьминишна варит суп и планирует, как потратить зарплату.

Жизнь продолжается. Течёт, как вода в реке, огибая камни и препятствия, но неизменно двигаясь к морю.

— Скоро приедем, — сказал сидящий рядом чекист.

— Хорошо, — ответил Гоги и подумал о том, что сегодня хороший день для приговора. Солнечный, тёплый. Если что — умирать при такой погоде не страшно.

Воронок свернул на знакомую улицу. Впереди показались стены Лубянки — серые, неприступные, равнодушные к человеческим судьбам. Но и они были просто камнями, сложенными людьми. Ничего особенного.

«Интересно, — подумал художник, — понравятся ли Берии мои воины-месяцы? Или он предпочёл бы что-то более традиционное?»

Машина остановилась. Дверца открылась, и Гоги степенно вышел, держа иллюстрации под мышкой. Утро было прекрасным — свежим, наполненным ароматом липы и обещанием нового дня.

Кто знает, быть может, этот день станет последним. А может — первым днём новой жизни. В любом случае, он будет таким, каким должен быть.

И это тоже было своего рода свободой.

Глава 14

Тяжёлая дверь захлопнулась за спиной с металлическим лязгом, и Гоги оказался в мире коридоров. Бесконечных, одинаковых, пропитанных запахом карболки и страха. Конвоир шёл впереди — невысокий лейтенант с лицом канцелярской крысы, шаги его гулко отдавались от кафельного пола.

— За мной, — бросил он через плечо, даже не оборачиваясь.

Коридор тянулся, словно кишка, освещённый тусклыми лампочками под железными колпаками. По стенам — двери, двери, двери. Каждая с номером, каждая за собой скрывает чью-то судьбу. Кто-то там сейчас сидит, ждёт, надеется или уже давно отчаялся.

Каблуки конвоира цокали по полу с механической регулярностью. Цок-цок, цок-цок. Как метроном, отсчитывающий последние минуты чьей-то жизни. Гоги шёл следом, держа иллюстрации под мышкой, и думал о том, что этот звук будет преследовать его до конца дней — сколько бы их ни осталось.

Свернули направо. Ещё один коридор — такой же серый, такой же бесконечный. На стенах портреты — Ленин, Сталин, какие-то неизвестные Гоги партийные деятели с каменными лицами. Все смотрели в одну точку, куда-то поверх голов смертных, в светлое будущее, которое почему-то всегда оказывалось за горизонтом.

— Стой, — лейтенант остановился возле массивной двери с табличкой. — Жди здесь.

Возле двери стояла скамейка — узкая, неудобная, явно предназначенная не для комфорта, а для того, чтобы напомнить ожидающему о его положении. Гоги сел, положив иллюстрации на колени.

Лейтенант скрылся за дверью, и художник остался один в коридоре.

Тишина здесь была особенная — не обычное отсутствие звуков, а что-то плотное, давящее. Словно воздух стал гуще и неохотно пропускал любые шорохи. Где-то далеко тикали часы, где-то скрипнула дверь, где-то прошлёпали чьи-то шаги — но всё это доносилось словно из другого мира.

Гоги сидел и ждал. Минуты тянулись, как смола. Он попытался сосчитать плитки на полу, но сбился. Попробовал вспомнить стихи Есенина — и не смог сосредоточиться. Мысли разбегались, как напуганные мыши.

Прошёл час. Или два. Время здесь текло по своим законам — медленно, мучительно, с остановками. Гоги начал понимать, что ожидание — тоже часть наказания. Возможно, самая изощрённая часть.

В коридоре появился новый посетитель — мужчина средних лет в помятом костюме. Его провели мимо, и Гоги поймал его взгляд — полный такого отчаяния, что стало неловко. Человек шёл как на плаху, и знал об этом.

«А я? — подумал художник. — Иду ли я на плаху?»

Странно, но страха не было. Была лишь усталость — глубокая, костная, накопившаяся за все эти месяцы жизни в чужом теле, в чужом времени. Усталость от постоянного напряжения, от необходимости притворяться, от бесконечного балансирования на грани.

Лампочка над головой вдруг моргнула и погасла. Коридор стал ещё более мрачным. Где-то вдалеке хлопнула дверь, и звук покатился по стенам эхом, постепенно затихая.

Гоги посмотрел на свои иллюстрации. Даже здесь, в этом месте, где ломали людские судьбы, его месяцы-воины смотрели гордо и непреклонно. Январь-атаман не склонил головы перед обстоятельствами. Март-самурай держал руку на рукояти сабли. Они были готовы к любому исходу.

«Как и я», — подумал художник.

Дверь кабинета скрипнула, и появился лейтенант.

— Заходи, — сказал он безразличным тоном. — Тебя ждут.

Гоги встал, поправил иллюстрации под мышкой и шагнул к двери. За ней ждала встреча с человеком, одним словом способным решить его судьбу.

Но он больше не боялся. Страх остался где-то в том коридоре, растворился в тишине и сером свете умирающих лампочек.

Дверь открылась беззвучно, и Гоги переступил порог кабинета. Первое, что поразило — размер. Потолки уходили ввысь, словно в соборе, а окна занимали почти всю стену. За массивным столом красного дерева сидел Лаврентий Павлович — небольшого роста, в тёмном костюме, с лицом, которое могло принадлежать провинциальному банковскому служащему, если бы не глаза. Глаза были другими — холодными, оценивающими, привыкшими видеть людей насквозь.

— Проходите, садитесь, — Берия указал на кресло напротив, не поднимая головы от бумаг.

Гоги сел, положив иллюстрации на колени. На столе стоял сервиз — дорогой, грузинской работы, с золотой отделкой. Рядом блюдо с восточными сладостями — чурчхела, пахлава, что-то ещё, чего художник не узнал. Аромат кавказского чая наполнял кабинет, смешиваясь с запахом кожаных переплётов и дорогого табака.

Берия перевернул страницу, что-то пометил карандашом, затем наконец поднял глаза. Взгляд его скользнул по Гоги — быстро, профессионально, словно сканируя.

— Покажите.

Художник встал, подошёл к столу и аккуратно разложил иллюстрации. Двенадцать листов легли веером — каждый месяц смотрел со страницы, как живой воин времени.

Берия откинулся в кресле и начал рассматривать. Лицо его оставалось абсолютно невыразительным — ни одобрения, ни недовольства, ни удивления. Маска совершенного равнодушия. Только глаза двигались, изучая каждую деталь, каждый мазок.

Гоги стоял рядом, держа руки за спиной, и чувствовал, как внутри всё сжимается в тугой узел. Вот Берия задержался на Январе-атамане. Вот прищурился, глядя на падчерицу с корзиной. Вот покачал головой — но что это означало?

Минуты тянулись мучительно. Художник сохранял на лице маску спокойствия, достойную последнего императора перед эшафотом, но внутри кипели страсти. «Понравилось или нет? Одобряет или считает мусором? Жить мне или…»

Берия взял в руки лист с костром, где собрались все месяцы, долго его изучал, затем отложил и потянулся к чайнику.

— Садитесь, — сказал он, наливая чай в две чашки. — Пейте, товарищ Ван Гог.

Ван Гог? Гоги едва не вздрогнул от неожиданности, но сумел сохранить невозмутимость. Сел, принял чашку — руки, к счастью, не дрожали.

— Иллюстрации хорошие, — продолжил Берия, отхлебывая чай. — Но в следующий раз будьте более изобретательны.

В следующий раз? Эти слова пронеслись в голове Гоги, как молния. Значит, не расстрел? Значит, будет следующий раз?

Художник медленно оживал, словно статуя, в которую вдохнули душу.

— Спасибо, Лаврентий Павлович, — проговорил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — А что именно…

— Слишком мрачно для ребёнка, — перебил Берия, указав на рисунок мачехи-военачальника. — Светлана — девочка впечатлительная. Хотя… — он задумался, — возможно, именно это ей и нужно. Чтобы понимала: мир не состоит из одних пряников.

Гоги отхлебнул чая — крепкого, ароматного, с привкусом горных трав.

— Вы знакомы с творчеством настоящего Ван Гога? — неожиданно спросил Берия.

— Да, конечно.

— Интересный художник. Безумный, но талантливый. Видел мир… по-своему. — Лаврентий Павлович взял со стола лист с Мартом-самураем. — Как и вы. Этот ваш Март — он ведь не просто месяц, правда? Он символ чего-то большего.

Гоги осторожно кивнул:

— Пробуждение. Борьба нового со старым. Весна всегда воюет с зимой.

— Точно, — Берия улыбнулся чуть заметно. — А этот? — он указал на Декабря-богатыря.

— Мудрость старости. Сила, закалённая опытом. Он не враг другим месяцам — он их защитник.

— Понимаю. — Лаврентий Павлович отложил рисунок и взял кусочек чурчхелы. — Скажите, а что для вас искусство? Развлечение? Способ заработка? Или нечто иное?

Неожиданный поворот беседы застал Гоги врасплох, но он быстро собрался с мыслями:

— Искусство — это способ говорить правду, когда прямые слова бессильны.

— Интересно. — Берия прищурился. — А какую правду говорят ваши месяцы-воины?

— Что время — не простое течение дней. Что каждый миг надо завоёвывать. Что красота рождается в борьбе.

Лаврентий Павлович долго молчал, разглядывая иллюстрации. Затем снова налил чай — себе и гостю.

— Вы любопытный человек, товарищ Гогенцоллер. В вашей работе есть что-то… непривычное для советского искусства. Но при этом глубоко русское. Как это у вас получается?

Гоги медленно поставил чашку:

— Наверное, потому что Россия всегда была страной воинов. И русские сказки — не про принцесс в башнях, а про Ивана-царевича, который идёт сражаться с чудовищами.

Берия кивнул с пониманием:

— Да, мы не европейцы. У нас другая душа. Более… суровая.

Воронок остановился у знакомого барака ровно в полдень. Гоги вышел из машины с тем же спокойствием, с каким утром в неё садился, но внутри всё пело. Живой. Целый. И не просто помилованный — нужный.

Конвоиры проводили его до самой двери, как почётного гостя. Один даже приоткрыл фуражку на прощание.

— Всего доброго, товарищ Гогенцоллер.

— И вам того же, — ответил художник, переступив порог родного барака.

Дверь закрылась, воронок урчанием мотора растворился в дневном шуме Москвы, а Гоги остался стоять посреди пустой комнаты, словно не веря, что снова здесь.

Всё было на своих местах — самодельный мольберт у окна, сундук с художественными принадлежностями, узкая кровать с затёртым одеялом. На столе стояла нетронутая чашка от утреннего чая — он даже не успел её допить, когда пришли за ним.

Тишина окутала его неожиданно сладостным покоем. Впервые за долгие месяцы он был совершенно один — не слышал голосов соседей за тонкой стенкой, не чувствовал чужих взглядов, не должен был никому улыбаться или отвечать на вопросы.

Одиночество, которого он раньше избегал, теперь воспринималось как роскошь.

Гоги медленно разделся, повесил пиджак на гвоздь и сел на край кровати. За окном слышались далёкие голоса — где-то работали люди, жили своими заботами, но всё это было далеко, словно за стеклянной стеной.

«Живой», — подумал он и усмехнулся.

Воспоминания о встрече с Берией всплывали, как кадры киноплёнки. Кавказский чай с горьковатым послевкусием. Внимательные глаза, изучающие каждый мазок. «Товарищ Ван Гог». И главное — обещание следующего заказа.

Он достал из кармана записку, которую дал ему Лаврентий Павлович на прощание. «Иллюстрации к „Снежной королеве“. Срок — месяц. Тот же стиль, но более… оптимистично». Под текстом — печать и подпись.

Охранная грамота. Пропуск в будущее.

Где-то за стенкой послышались знакомые голоса — вернулись соседи. Скоро придёт Нина, будет спрашивать, что да как, захочет обнять, утешить, разделить радость. А он не готов ни к чему из этого. Пока не готов.

Гоги быстро лёг на кровать, натянул одеяло на голову и закрыл глаза. Притворился спящим — пусть думают, что он отдыхает после тяжёлого дня.

Усталость навалилась внезапно — не физическая, а эмоциональная. Словно он всё утро держал на плечах тяжёлую ношу, а теперь наконец смог её сбросить. Но вместе с ношей исчезло и напряжение, которое поддерживало его последние месяцы.

Солнце пробивалось сквозь одеяло тёплыми пятнами. Время текло медленно, размеренно, и в этом течении он наконец позволил себе расслабиться.

Послышались шаги — кто-то остановился у его двери, негромко постучал.

— Гоги? — тихо позвала Нина. — Ты дома?

Он не ответил, даже дыхание сделал глубже, имитируя сон. Постояла ещё немного, затем шаги удалились.

«Прости, — подумал художник. — Не сегодня. Сегодня мне нужно побыть одному».

«Снежная королева», — промелькнуло в засыпающем сознании. Кай и Герда. Холод и тепло. Любовь, пробивающаяся сквозь лёд…

И он провалился в глубокий, безмятежный сон, как голова коснулась подушки.

Гоги проснулся с первыми лучами солнца — бодрый, словно выспался за неделю вперёд. В теле ощущалась непривычная лёгкость, будто вчерашний разговор с Берией снял с плеч невидимые кандалы. Он быстро умылся холодной водой из кувшина, натянул спортивные брюки и майку и выскочил на улицу.

Утренняя Москва встретила его свежим воздухом и тишиной. Барачный посёлок ещё спал, лишь кое-где из труб поднимался дымок — кто-то топил печь к завтраку. Гоги потянулся, размял плечи и побежал.

Ноги сами несли его по знакомым дорожкам — мимо соседних бараков, вдоль забора, к Сокольникам. Тело Георгия Гогенцоллера помнило войну, походы, физические нагрузки — дышалось легко, мышцы работали без напряжения.

Бег успокаивал, приводил мысли в порядок. С каждым шагом вчерашние волнения отступали всё дальше, уступая место новым планам. «Снежная королева». Месяц на работу. И требование — более оптимистично.

Километр, другой. Гоги свернул в парк, где между деревьев уже прогуливались редкие москвичи — кто с собаками, кто просто подышать воздухом. Старик в военной гимнастёрке кормил белок. Молодая мать качала коляску, напевая колыбельную.

«Оптимистично, — думал художник, огибая пруд. — Значит, прошлые иллюстрации показались слишком мрачными. Надо найти баланс между правдой и надеждой».

Обратный путь дался ещё легче. Организм разогрелся, кровь бежала быстрее, мозг работал ясно. К тому моменту, как Гоги вернулся к бараку, у него уже складывался план.

Дома он растопил печь, поставил чайник и сел за стол с чистыми листами бумаги. Взял карандаш и начал набрасывать первые эскизы.

Герда. В прошлый раз он сделал падчерицу слишком суровой воительницей. Теперь надо было найти другой подход. Девочка должна быть сильной, но не жестокой. Решительной, но не беспощадной.

Первые линии легли на бумагу — тонкие, ищущие. Герда получалась хрупкой на вид, но с твёрдым взглядом. Не воин, а хранительница. В руках у неё не оружие, а простой дорожный посох. Одежда простая, крестьянская, но опрятная. Главное — глаза. В них должна читаться любовь, готовая на любые жертвы.

«Любовь как сила, — размышлял Гоги, прорисовывая детали. — Не сентиментальная, а действенная. Герда идёт спасать Кая не потому, что так положено в сказках, а потому что не может иначе».

Следующий эскиз — Кай. Здесь тоже нужна была осторожность. Мальчик с осколком зеркала в сердце — но не злой от природы, а заколдованный. Холодный, но не мёртвый. В его лице должна угадываться прежняя доброта, заледеневшая, но не исчезнувшая.

Гоги нарисовал Кая сидящим на ледяном троне — прямой, красивый, с правильными чертами лица. Но глаза пустые, словно покрытые инеем. Руки сложены на коленях — изящно, но безжизненно.

«Не враг, а жертва, — подумал художник. — Берия это оценит. Никого не надо убивать, надо спасать».

Чайник засвистел. Гоги заварил крепкий чай, отхлебнул и принялся за самый сложный образ — Снежную королеву.

В прошлый раз его месяцы вышли слишком воинственными. Теперь нужна была красота — холодная, но не злая. Величественная, но не жестокая. Королева должна быть силой природы, а не тираном.

Первые наброски не удовлетворяли. Слишком человечно. Он стёр всё и начал заново.

Снежная королева появлялась на бумаге постепенно — высокая, стройная, в одеждах из инея и льда. Лицо прекрасное, но отстранённое. Не злое — равнодушное. Как зима: она не стремится причинить вред, она просто такова по природе.

«Да, — подумал Гоги, откладывая карандаш. — Не злодейка, а стихия. Герда противостоит не злу, а холоду. Побеждает не ненавистью, а теплом».

За окном слышались голоса просыпающихся соседей. Где-то хлопнула дверь, кто-то затопил печь. Начинался новый день, полный возможностей.

Художник посмотрел на свои эскизы и улыбнулся. На этот раз получится. Красиво, сильно и — главное — с надеждой.

Гоги разложил на столе краски, словно полководец готовящий к битве оружие. Белила, ультрамарин, кобальт, охра — каждый цвет должен был сыграть свою роль в создании мира, где советская действительность сплеталась с древней магией Севера.

Первой под кисть попала Герда. Не хрупкая девочка из европейских сказок, а юная комсомолка в ватнике и валенках, с красным платком на голове и решительным взглядом голубых глаз. За спиной у неё — не корзинка, а рюкзак геолога, а в руках вместо цветов — самодельный компас, указывающий путь к замку Снежной королевы.

— Советская девушка не плачет, — бормотал художник, прорисовывая складки ватника. — Она действует.

Фон за Гердой развёртывался эпическими мазками — бескрайняя тундра под северным сиянием. Но сияние это играло не обычными красками, а цветами советского флага — алыми всполохами, перемежающимися золотыми искрами. Словно сама Родина благословляет её путь.

Гоги откинулся на стуле и взглянул на работу. В стиле манхвы каждая эмоция должна читаться сразу, без долгих объяснений. Герда получилась именно такой — вся её фигура излучала непоколебимую решимость идти вперёд, что бы ни случилось.

Следующим листом стал Кай. Здесь художник позволил себе больше романтики. Мальчик сидел на ледяном троне в парадной форме пионера! Белая рубашка словно выткана из инея, красный галстук превратился в алую ленту, порхающую на морозном ветру. Глаза закрыты, ресницы покрыты изморозью, но лицо сохраняло благородство — спящий принц из северной были.

За его спиной возвышался дворец из льда и металла — смесь древних чертогов и сталинского ампира. Колонны-сосульки поддерживали своды, украшенные звёздами и серпами из замёрзшего снега.

— Красота, которая убивает, — пробормотал Гоги, добавляя тени. — Но всё равно остаётся красотой.

Третья иллюстрация требовала особого подхода. Путь Герды через заснеженную Москву. Художник изобразил Красную площадь. Мавзолей стал ледяным курганом, увенчанным кристаллами. Кремлёвские башни вытянулись ввысь, как заледеневшие ели. По площади метёт пурга, но сквозь неё пробивается фигурка Герды — маленькая, но несгибаемая.

Колористика играла контрастами — холодные синие и белые тона зимы против тёплых красных пятен: платок Герды, звёзды на башнях, отблески костра, который она разводит у стен Кремля, чтобы согреться.

— Советская сказка должна быть о преодолении, — размышлял художник, смешивая краски. — О том, что человек сильнее обстоятельств.

Четвёртой стала встреча Герды со Снежной королевой. Здесь Гоги дал волю воображению. Королева предстала в образе прекрасной северной богини в одеждах, сшитых из полярного сияния. Корона на её голове — из сосулек и звёзд, а в руках — ледяной скипетр, похожий на древнерусский меч.

Но главное — её лицо. Не злое, а печальное. Красота без тепла, совершенство без души. В глазах читалась вековая усталость — усталость силы природы, которая не может быть иной.

Герда стояла перед ней — крошечная фигурка в ватнике против великанши изо льда. Но в её позе не было страха. Только решимость и… сострадание. Советская девушка жалела даже врага.

— Силу можно победить только любовью, — прошептал Гоги, работая над деталями.

Пятая иллюстрация — кульминация. Герда обнимает Кая, и от тепла её сердца начинает таять лёд. Но таяние это показано не сентиментально, а эпически — как рассвет после долгой полярной ночи. Ледяной дворец превращается в хрустальный, сияющий всеми цветами радуги. Снежная королева не исчезает — она улыбается и отступает, отдавая дань силе человеческой любви.

Гоги работал не останавливаясь, погружаясь в созданный им мир всё глубже. Краски смешивались под кистью, рождая оттенки, которых не было в природе — алый цвет советских знамён на фоне северного сияния, золото партийных звёзд среди ледяных кристаллов, синеву тундры, согретую теплом человеческих сердец.

К вечеру на столе лежали двенадцать иллюстраций. Каждая рассказывала свою часть истории, но все вместе складывались в эпическую поэму о любви, преодолевающей любые преграды. Советскую по духу, древнюю по красоте, северную по суровости.

Художник отложил кисти и откинулся на стуле. Руки дрожали от усталости, но в груди пылал огонь творческого удовлетворения.

— Теперь — оптимистично, — усмехнулся он, глядя на своё творение. — Но не в ущерб правде.

Глава 15

Последние мазки на иллюстрациях высохли, и Гоги почувствовал, как накопившееся за день напряжение требует выхода. Руки, привыкшие к постоянной работе, тянулись к делу. Он открыл сундук, достал оттуда нож-бабочку — старый, потёртый, но идеально заточенный — и вышел во двор.

У сарая лежала коряга, которую он приметил ещё неделю назад. Кусок берёзы, обточенный временем и ветрами, с интересными изгибами и наростами. Гоги поднял её, повертел в руках, прощупывая пальцами текстуру, и улыбнулся. В этом бесформенном куске дерева уже жило что-то, ждало освобождения.

Устроился на завалинке, спиной к тёплой стене барака. Солнце клонилось к закату, окрашивая двор мягким золотистым светом. Где-то вдалеке играли дети, кто-то из соседей колол дрова, но все эти звуки словно доносились из другого мира.

Гоги взял нож в правую руку, корягу — в левую, и сделал первый срез.

Стружка упала к ногам тонкой спиралью. За ней — вторая, третья. Лезвие ножа скользило по дереву легко, послушно, снимая лишнее слой за слоем. Руки двигались почти сами собой — память Георгия Гогенцоллера хранила этот навык, как хранила умение рисовать.

Постепенно из бесформенного куска начала проступать фигурка. Сначала неясная, размытая, но с каждым движением ножа становящаяся всё отчётливее. Птица. Небольшая, изящная, с распростёртыми крыльями.

Гоги работал неспешно, смакуя каждое движение. Здесь не было ни заказчика, ни сроков, ни требований. Только он, дерево и нож. Древнейшее из искусств — придание формы бесформенному.

Стружки накапливались у ног золотистой горкой. Они пахли лесом, смолой, далёкими дорогами. Гоги вдыхал этот запах и чувствовал, как что-то внутри успокаивается, приходит в равновесие.

Нож выбирал из дерева крыло за крылом, перо за пером. Птица рождалась под его руками не как копия реальной, а как воплощение самой идеи полёта. Крылья получались чуть больше, чем нужно, голова — более гордой, хвост — длиннее и изящнее.

— Красиво делаешь, — тихо сказал Василий Иванович, подойдя незаметно.

Гоги не поднял головы, продолжая работать.

— Само получается. Руки помнят.

— Это что будет?

— Жар-птица, — ответил художник, выбирая ножом тонкую бороздку, изображающую оперение. — Или просто птица. Разницы нет.

Василий Иванович присел рядом, закурил.

— А зачем? Продавать будешь?

— Нет, — Гоги покачал головой. — Просто так. Для себя.

Старик кивнул с пониманием. Сидели молча, слушая, как нож шуршит по дереву, как где-то вдалеке поют птицы, как ветер шелестит листвой.

Солнце садилось, бросая на двор длинные тени. Гоги прищурился, оценивая работу. Птица почти готова — осталось только отшлифовать да придать последние штрихи. Под его пальцами дерево стало шелковистым, тёплым, живым.

— Полетит? — спросил Василий Иванович с усмешкой.

— А кто знает, — серьёзно ответил художник. — Может, ночью и полетит.

Он поднёс фигурку к глазам, сдул последние стружки. Птица смотрела на него маленьким деревянным глазом — внимательно, словно живая.

В этот момент Гоги чувствовал себя счастливым. Не той нервной радостью, а глубоким, спокойным счастьем мастера, создавшего красоту своими руками. Никто ничего от него не требовал, не ждал, не оценивал. Он просто взял кусок дерева и превратил его в нечто прекрасное.

И этого было достаточно.

Гоги вернулся в дом, когда сумерки уже густели за окнами. В комнате было тихо и пахло остывшей печью. Он зажег керосиновую лампу, поставил чайник на плиту и, пока вода закипала, убрал деревянную птицу на полку рядом с другими своими резными поделками.

Заварил крепкий чай в глиняном чайнике — не спеша, обдав кипятком заварку, давая настояться. Достал из шкафа блюдце — простое, белое, с едва заметной синей каёмочкой — и налил туда горячий, почти чёрный чай.

На столе лежал кусок тростникового сахара, привезённый с Кубы ещё до войны, — Георгий Гогенцоллер берёг его как сокровище. Гоги отколол маленький кусочек ножом, положил в рот и отпил из блюдца.

Сладость растворялась на языке медленно, смешиваясь с горечью чая. Это было особенное удовольствие — неспешное, вдумчивое, как и подобает истинному чаепитию.

Рядом на полке стоял потёртый томик — «Китайская классическая поэзия» в переводе Эрвина. Гоги взял книгу, раскрыл наугад и читал, периодически отпивая из блюдца:

*Осенний ветер гонит листья жёлтые,
В горах туман клубится над водой.
Один иду по тропке каменистой —
И сердце на душе такой покой.*
Он отложил книгу, отколол ещё кусочек сахара. За окном совсем стемнело, но в доме было уютно — лампа бросала мягкий свет на стены, чай согревал изнутри, стихи создавали особое настроение созерцательности.

Гоги не думал ни о завтрашнем дне, ни о заказах, ни о Берии. Существовал только этот момент — горячий чай, сладость на языке, мудрые строки китайских поэтов и тишина, обволакивающая, как тёплое одеяло.

Перелистнул страницу:

*Луна плывёт среди ночных облаков,
Как лодка рыбака в речной тиши.
О чём грустят деревья у дороги?
О том, что знают только их души.*
«Да, — подумал он, отпивая ещё глоток, — иногда и деревья понимают больше людей».

Вспомнилась птица, которую он только что вырезал. Она тоже была грустной, но светлой грустью — как эти стихи, как этот вечер, как сама жизнь, когда смотришь на неё без спешки и суеты.

Сахар таял во рту, чай остывал в блюдце, стихи складывались в душе в какую-то особенную мелодию. Гоги читал дальше:

*Мудрец сидит под старою сосной
И слушает, как капает роса.
В простом — находит сложное и тайное,
В молчанье — тысячи голосов.*
Он улыбнулся. Вот и он сейчас — мудрец под своей сосной. Слушает, как остывает чай, как трещит лампа, как где-то вдалеке скрипнула дверь у соседей. И в этой простоте действительно было что-то сложное и тайное.

Последний кусочек сахара растворился на языке. Чай в блюдце остыл. Гоги закрыл книгу, но не убирал её — пусть лежит рядом, как верный спутник таких вечеров.

Погасил лампу и сел у окна. За стеклом мерцали огоньки в окнах соседних бараков — каждый свой маленький мир, своя жизнь, свои радости и печали.

А он просто сидел в темноте, ощущая во рту сладкое послевкусие кубинского сахара и в душе — тихий покой китайской поэзии.

И был счастлив.

Утром Гоги встал раньше обычного и отправился на Сухаревский рынок. У торговки цветами выбрал скромный букет белых ромашек — простых, как сама Нина, но по-своему прекрасных.

Нина как раз выходила из дома, собираясь на работу. Увидев его с цветами, остановилась, и в глазах мелькнуло что-то между удивлением и надеждой.

— Это… мне? — спросила она осторожно.

— Тебе, — Гоги протянул букет. — И прошу прощения за то, что был холоден последние дни. Хочу исправиться.

Нина приняла цветы, прижала к груди. Лицо её озарилось улыбкой — искренней, доверчивой.

— Да что ты. Понимаю — у тебя дела важные, переживания…

— Всё равно не повод забывать о друзьях, — перебил он, намеренно делая акцент на слове «друзьях». — Слушай, сегодня в Доме культуры имени Горького открывается выставка молодых художников. Не хочешь сходить вечером?

Глаза Нины загорелись:

— Конечно хочу! А ты… ты тоже там выставляешься?

— Нет, я просто зритель, — улыбнулся Гоги. — Интересно посмотреть, что рисуют другие.

Она кивнула, прижимая ромашки ещё крепче:

— Встретимся после работы? У фонтана?

— У фонтана в семь.

Нина ушла на службу почти танцуя, а Гоги остался стоять во дворе с чувством выполненного долга. И лёгкой тревогой в груди. Он видел, как девушка восприняла его приглашение — не как жест дружбы, а как нечто большее. Надо будет осторожно, но ясно дать понять, что он не готов к серьёзным отношениям.

Вечером, ровно в семь, они встретились у фонтана в центре. Нина надела лучшее платье — синее, в мелкий цветочек, тщательно выглаженное. Волосы аккуратно уложены, губы слегка подкрашены. Она явно готовилась к этому свиданию как к важному событию.

— Какая красивая, — сказал Гоги искренне, подавая ей руку.

Они шли по вечерним улицам не спеша, разговаривая о пустяках. Нина была в прекрасном настроении — смеялась, рассказывала забавные случаи с работы, спрашивала про его дела. Но Гоги чувствовал, как она то и дело бросает на него быстрые взгляды, ловит каждое слово, каждую интонацию.

В Доме культуры было многолюдно. Молодые художники выставили свои работы — в основном соцреализм с небольшими вольностями. Рабочие у станков, колхозницы в поле, портреты вождей. Ничего особенного, но выполнено добротно.

— А вот эта мне нравится, — Нина остановилась перед пейзажем. — Такая… мирная.

Гоги кивнул, хотя картина казалась ему скучной. Они медленно обходили зал, он объяснял технические приёмы, она слушала внимательно, иногда задавала вопросы.

— Георгий, — вдруг сказала она, когда они остановились в тихом углу зала, — спасибо тебе. За сегодня, за цветы… За то, что ты есть.

В её голосе звучало что-то такое, что заставило его насторожиться. Нина стояла очень близко, смотрела ему в глаза с выражением, которое не могло быть истолковано двояко.

— Нина, — осторожно начал он, — ты замечательная девушка, но…

— Но? — её лицо слегка побледнело.

— Но я сейчас не готов к… к близким отношениям. У меня слишком много проблем, слишком сложная ситуация. Ты заслуживаешь лучшего.

Она отступила на шаг, опустила глаза:

— Я понимаю. Просто… просто подумала…

— Ты дорога мне как друг, — мягко сказал Гоги. — Очень дорога. Но только как друг. И я не хочу обманывать тебя или себя.

Нина кивнула, стараясь улыбнуться:

— Конечно. Друзья. Всё в порядке.

Но в её глазах он увидел боль — тихую, глубокую. И понял, что, пытаясь её не обидеть, всё равно причинил ей страдания.

Обратный путь они проделали молча. У её дома Гоги остановился:

— Нина, ты не сердишься?

— Нет, — она покачала головой. — Просто… просто нужно время привыкнуть.

Она истаяла как морок, а Гоги остался стоять под фонарём, размышляя о том, что иногда честность причиняет больше боли, чем ложь. Но другого выбора у него не было.

Гоги шёл по пустынным улицам, погружённый в свои мысли. Разговор с Ниной не давал покоя — он видел боль в её глазах и винил себя за неё. Может, стоило промолчать? Или вовсе не приглашать на выставку?

Часы на Спасской башне пробили половину одиннадцатого. Город засыпал, лишь изредка попадались редкие прохожие да патрульные милиционеры.

У поворота к Чистопрудному бульвару из-за угла появились трое. Шли, покачиваясь, громко разговаривая. Один в телогрейке, второй в потёртом пиджаке, третий — молодой, в кепке набекрень.

— Эй, товарищ! — окликнул его старший, тот, что в телогрейке. — Не найдётся сигаретки?

Гоги остановился. В группе чувствовалась агрессия — не злая пьяная весёлость, а что-то более опасное.

— Не курю в данный момент, — коротко ответил он, попытавшись обойти троицу.

— Как это не куришь? — подвыпивший в пиджаке преградил дорогу. — Все советские люди курят. Ты что,не советский?

— Пропустите, граждане.

— А может, у тебя деньги есть? На сигареты? — молодой в кепке приблизился сбоку. — Поделишься с рабочим классом?

Гоги оценил ситуацию. Трое, все крепкие, явно не в первый раз промышляют таким способом. Отступать некуда — за спиной тупик переулка.

— Денег нет, — сказал он спокойно.

— Врёшь! — рявкнул тот, что в телогрейке, и схватил Гоги за лацкан пиджака. — Небось жируешь, пока честные люди надрываются!

В этот момент в теле Георгия Гогенцоллера проснулась мышечная память фронтовика. Гоги перехватил руку нападавшего, провернул её и коротким хуком справа отправил того в нокаут. Удар пришёлся точно в челюсть, и громила рухнул, как подкошенный.

Второй, в пиджаке, кинулся на него сзади, но Гоги успел обернуться и встретил его левым апперкотом в солнечное сплетение. Противник согнулся пополам, хватая ртом воздух.

Молодой в кепке оказался проворнее. Пока Гоги разбирался с первыми двумя, он успел нанести болезненный удар в почки. Художник вскрикнул от боли, но тут же развернулся и правым хуком уложил и этого.

Но расслабился слишком рано. Тот, что в пиджаке, очухавшись, успел ударить его в грудь — сильно, от души. Гоги почувствовал, как перехватило дыхание, но устоял на ногах.

Финальный удар он нанёс уже чисто инстинктивно — короткий, технично поставленный хук справа. Последний противник отключился мгновенно.

Гоги стоял посреди переулка, тяжело дыша, держась за рёбра. В боку ныло от удара по почкам, грудь саднила. Трое громил лежали без сознания.

Он быстро обыскал их карманы — документов не нашёл, только мелочь да самокрутки. Обычная шпана, промышляющие грабежом.

Поправив пиджак, Гоги покинул переулок. Шёл осторожно, прислушиваясь к ощущениям в теле. Удар по почкам был серьёзный — завтра будет болеть. Но ничего критичного.

«Хорошо, что руки помнят, как драться», — подумал он, добираясь до дома. Руки ещё дрожали от адреналина, но в душе было спокойно.

Дома Гоги сразу же поставил чайник на плиту, не зажигая лампу. В полумраке комнаты он разделся, осторожно ощупал рёбра — болезненно, но терпимо. Завтра, конечно, будет хуже, но сейчас главное было успокоиться.

Чайник закипел быстро. Заварил крепкий чай в том же глиняном чайнике, что и вчера, налил в привычное блюдце с синей каёмочкой. Сахара не взял — после драки хотелось чего-то простого, без сладости.

Вышел на порог и сел прямо на деревянные ступеньки. Ночной воздух был прохладным, успокаивающим. Где-то вдалеке тявкала собака, где-то скрипнула дверь, но в основном вокруг царила тишина.

Над головой висела луна — почти полная, яркая, одинокая на тёмном небе. Лишь несколько звёзд мерцали рядом с ней, как далёкие фонари.

Гоги отпил из блюдца, поставил его на колени и откинулся спиной к косяку. Горячий чай согревал изнутри, постепенно смывая остатки адреналина.

— Ну что, — тихо сказал он луне, — опять подрался. Как в старые времена.

Луна молчала, но её свет казался понимающим. Она многое повидала за свою жизнь — и войны, и драки в переулках, и одиноких людей, пьющих чай на пороге дома.

— Нину обидел тоже, — продолжил он негромко. — Хотел как лучше, а получилось как всегда.

Отпил ещё глоток. Чай остывал медленно, распространяя терпкий аромат в ночном воздухе.

— Странная жизнь у меня, — обратился он к своему молчаливому собеседнику. — Умер в одном времени, ожил в другом. Рисую картинки для дочери Берии, дерусь с пьяными грабителями. Ни рыба ни мясо.

Луна по-прежнему молчала, но в её безмолвии было что-то мудрое, древнее. Она видела всё — и падение империй, и рождение новых государств, и простые человеческие драмы.

Гоги поднёс блюдце к губам — чай уже изрядно остыл, но пить его было приятно. В этой простой процедуре была своя медитация, свой ритуал примирения с миром.

— Завтра новый день, — сказал он луне. — Может, лучше будет.

За горизонтом едва заметно светлело — до рассвета оставалось часа два. Скоро луна поблекнет, уступив место солнцу. Но пока она ещё царила в небе, молчаливая свидетельница ночных размышлений.

Допил чай до дна, поставил пустое блюдце рядом с собой. Ещё немного посидел, глядя вверх, затем поднялся и зашёл в дом.

Но перед тем как закрыть дверь, обернулся:

— Спасибо за компанию.

Луна не ответила, но ему показалось, что она слегка кивнула сквозь облако, медленно проплывшее по небу.

Гоги лёг на узкую кровать и накрылся одеялом, но сон не шёл. Адреналин всё ещё гулял по венам, заставляя сердце биться чаще обычного. Тело помнило недавнюю драку — каждый удар, каждое движение, каждую секунду опасности.

Он закрыл глаза, пытаясь расслабиться, но вместо покоя в голове всплыли другие воспоминания. Не его, Алексея Воронцова из 2024 года, а Георгия Гогенцоллера — фронтовика, прошедшего всю войну.

Сначала промелькнули отдельные кадры — окопы, заполненные грязной водой, запах пороха и крови, крики раненых. Потом воспоминания стали чётче, ярче, словно проявляющаяся фотография.

Ночь под Сталинградом. Октябрь сорок второго. Разведгруппа получила задание — зачистить немецкий опорный пункт в развалинах завода. Втроём пошли, а вернулся он один.

Гоги ворочался на кровати, но память была безжалостна. Вот он ползёт по развалинам, нож зажат в зубах, автомат на спине. Каждый камень может скрывать врага, каждая тень — смерть.

Первый немец появился неожиданно — выглянул из-за обломка стены, автомат наизготовку. Гоги среагировал быстрее — нож вошёл между рёбер беззвучно, точно. Враг осел, даже не успев крикнуть.

Второй был осторожнее. Услышал шорох, обернулся, но поздно. Удар в горло — и тишина снова воцарилась в развалинах. Кровь была тёплой на руках, липкой, противной.

Дальше — хуже. Целое гнездо пулемётчиков в подвале разрушенного цеха. Пять человек, все спят. Надо было взять их живыми для допроса, но один проснулся, потянулся к автомату…

Резня в темноте. Нож работал быстро, жестоко, эффективно. Гоги убивал, как автомат — механически, без эмоций, с холодной профессиональностью солдата. Один, второй, третий… Крики, предсмертные хрипы, запах крови и пороха.

— Нет, — прошептал он в подушку, пытаясь прогнать видения.

Но память была неумолима. Вот он сидит среди трупов в подвале, весь в крови, дрожащими руками достаёт документы убитых. Важные бумаги — схема обороны, шифры, планы контратак. За это дадут орден, скажет потом командир.

А пока он просто сидел и смотрел на мёртвые лица. Молодые, совсем ещё мальчишки. У одного в кармане нашёл фотографию — девушка блондинка улыбается в объектив. Невеста, наверное. Или сестра.

Гоги перевернулся на другой бок. В комнате было душно, пот выступил на лбу. Война не отпускала — даже через восемь лет после победы она жила в теле Георгия Гогенцоллера, в его мышцах, рефлексах, кошмарах.

Вспомнился ещё один эпизод — под Курском, летом сорок третьего. Ночная атака на немецкие траншеи. Он полз по-пластунски, нож в зубах, гранаты на поясе. До цели — метров пятьдесят.

Часовой заметил его, когда оставалось метров десять. Крикнул что-то по-немецки, схватился за винтовку. Гоги метнул нож — попал в горло. Часовой упал, но шум разбудил остальных.

Началась свалка в темноте. Автоматы строчили вслепую, освещая траншею вспышками выстрелов. Гоги орудовал сапёрной лопаткой — удобное оружие для ближнего боя. Рубил, как дровосек, не видя лиц, только силуэты.

Немцы отступили к своему блиндажу, а он остался в траншее один. Кругом лежали тела — и свои, и чужие. Некоторые ещё стонали, просили воды, звали мать. На разных языках, но одинаково жалобно.

— Хватит, — проговорил Гоги вслух, садясь на кровати.

Но воспоминания не прекращались. Память тела оказалась сильнее воли. Руки помнили, как держать нож, как бесшумно подкрасться, как убить одним ударом. Ноги помнили, как ползти по-пластунски, перебегать от укрытия к укрытию под огнём.

Самый страшный эпизод всплыл последним. Деревня под Минском, весна сорок четвёртого. Карательный отряд СС расстрелял всех жителей, сжёг дома. Приказ был — взять в плен офицеров, остальных уничтожить.

Но когда Гоги увидел детские трупы у сгоревшей школы, что-то сломалось в его душе. Пленных не стало. Была только ярость, нож и автомат. Он убивал эсэсовцев медленно, мучительно, с наслаждением. Резал, пока те не умоляли о быстрой смерти.

Командир потом долго отмывал его от крови. А ночью Георгий Гогенцоллер плакал в окопе, уткнувшись лицом в грязную шинель. Плакал от ужаса перед самим собой, перед тем, во что превратила его война.

— Боже, — простонал Гоги, хватаясь за голову.

За окном начинало светать. Воспоминания постепенно отступали, растворялись в утреннем свете. Но тело всё ещё дрожало, руки тряслись, во рту стоял привкус металла и страха.

Он поднялся, подошёл к рукомойнику, плеснул в лицо холодной водой. В зеркале отражалось бледное, осунувшееся лицо. Глаза — красные, воспалённые.

«Прошло, — сказал он своему отражению. — Война закончилась. Это только память».

Но память была живой, болящей раной. Каждый раз, когда адреналин будоражил кровь, она вскрывалась заново. Каждый раз Георгий Гогенцоллер заново переживал те ночи, когда убивал врагов холодным оружием в темноте.

Застрекотал пулемёт — резко, оглушительно. Гоги рывком сел на кровати, автоматически нащупывая несуществующий автомат. Сердце колотилось, как бешеное.

Пулемёт замолчал. Потом застрекотал снова — короткой очередью.

Гоги медленно расслабился, понимая. Чей-то будильник. Механический, старой конструкции, с трещоткой вместо звонка. У соседей Петровых такой же.

За стенкой послышались голоса — люди просыпались, собирались на работу. Кто-то кашлял, кто-то бренчал посудой, готовя завтрак. Начинался обычный день обычных людей, не знающих, что такое убивать во тьме холодным оружием.

Солнце поднималось выше, заливая комнату мягким светом. Кошмары отступали, уступая место реальности. Гоги встал, начал одеваться. Нужно было жить дальше, работать, творить. Война осталась в прошлом, как бы ни терзала память.

Но руки всё ещё помнили вес ножа. И это было самым страшным.

Глава 16

Утром Гоги сел за стол с чистым листом, намереваясь продолжить работу над «Снежной королевой», но рука потянулась к другой бумаге. Что-то внутри требовало выхода — тёмное, мрачное, совсем не детское.

Он взял уголь, провёл первую линию, и сразу понял — рисует не для Берии, не для заказа. Рисует для себя.

На бумаге начал проступать Иван-царевич! Не сказочный добрый молодец в расшитой рубахе, а суровый воин в кольчуге и плаще. Лицо изрезано шрамами, глаза — усталые, видевшие слишком много смерти. В руках не златой меч, а обычный стальной клинок, потемневший от крови.

«Откуда это во мне?» — удивился Гоги, но рука продолжала работать почти самостоятельно.

За спиной Ивана вырастал мрачный лес — не просто чаща, а живое зло. Деревья с искривлёнными стволами, похожими на скелеты. Ветви-когти тянутся к герою, пытаясь схватить, растерзать. В глубине леса мерцают злобные глаза — десятки пар, сотни.

Гоги отложил уголь, взял кисть с чёрной краской. Начал прорабатывать детали доспехов. Кольчуга была не новой — порванной в нескольких местах, починенной кустарно. На щите — следы когтей и клыков. Плащ изорван, но всё ещё развевается на ветру, как знамя непокорённого духа.

«Это не русские сказки, — думал художник, — это что-то другое. Более тёмное».

Лицо Ивана прорисовывалось детально. Высокие скулы, волевой подбородок, но главное — глаза. В них читалась история долгой войны с силами тьмы. Не один год бродит этот воин по заколдованным лесам, сражается с чудовищами, спасает невинных.

Гоги перешёл к окружению. У ног Ивана лежали останки поверженных врагов — не людей, а тварей. Клыки, когти, обломки хитиновых панцирей. Земля пропитана чёрной кровью, дымится от прикосновения зла.

«Ведьмак», — промелькнула мысль, но он не знал, откуда взялось это слово.

На заднем плане, едва различимая в тумане, виднелась башня. Высокая, мрачная, увитая чёрными розами. Там, наверху, за узким окном, томится царевна. Но добраться до неё можно, только пройдя через весь этот кошмар.

Гоги работал, забыв обо всём. Краски смешивались под кистью, создавая оттенки серого и чёрного. Лишь изредка — вспышки красного: кровь на клинке, отблеск огня в глазах чудовищ, алый плащ самого Ивана.

Образы рождались словно сами собой. Вот в стороне притаился упырь — худой, с длинными когтями и светящимися в темноте глазами. Вот из-за дерева выглядывает домовой — но не добрый хранитель дома, а злобный дух, готовый заманить путника в болото.

«Откуда я всё это знаю?» — спрашивал себя художник, но руки продолжали работать.

Иван стоял спиной к зрителю, глядя на башню вдали. В его позе читалась решимость — он дойдёт до цели, что бы ни встретилось на пути. Сколько бы чудовищ ни пришлось убить, сколько бы крови ни пролить.

Гоги добавил деталей к оружию. Меч был особенный — на клинке виднелись руны, светящиеся тусклым голубым светом. Магическое оружие, способное поражать не только плоть, но и духов тьмы.

«Серебряный меч», — снова всплыла странная мысль.

На поясе у Ивана висели склянки с зельями — тёмные жидкости в пузырьках причудливой формы. Одни исцеляли раны, другие давали силу, третьи защищали от проклятий. Знания, добытые годами скитаний по краю между мирами.

Последние мазки Гоги наносил уже машинально. Добавил тумана, скрывающего дальние планы. Усилил контраст между светом и тенью. Прорисовал каждую чешуйку кольчуги, каждую складку плаща.

Отложил кисть и откинулся на стуле. Иван-царевич смотрел с листа — мрачный, усталый, но непобеждённый. За его спиной клубился туман, полный опасностей и тайн.

«Это не сказка, — понял Гоги. — Это легенда о войне добра со злом. Вечной войне».

Но откуда в его голове эти образы? Память Георгия Гогенцоллера? Или что-то ещё более глубокое — архетипы, живущие в коллективном бессознательном?

За окном слышались голоса соседей, обычная жизнь шла своим чередом. А на столе лежал рисунок из другого мира — мира, где герои сражаются с тьмой не на жизнь, а на смерть.

Гоги спрятал иллюстрацию в сундук. Этого никто не должен увидеть. Слишком мрачно, слишком опасно для советского художника.

Но образы остались в голове, требуя продолжения истории.

Спрятав мрачный рисунок в сундук, Гоги почувствовал потребность в чём-то осязаемом, домашнем. Взгляд упал на угол комнаты, где стояли его рукотворные шкаф и стул — добротные, но всё ещё требующие завершения.

Он заварил крепкий чай в привычном глиняном чайнике и, отхлебнув из блюдца, принялся оценивать проделанную работу. Шкаф был готов почти полностью — резные берёзовые ветви оплетали его дверцы изящным узором. Стул с виноградными мотивами ждал финальной шлифовки.

Гоги достал из сундука напильники и наждачную бумагу. Работа с деревом успокаивала — в отличие от живописи, здесь не было места сомнениям и метаниям. Дерево либо поддавалось, либо нет.

Начал со стула. Провёл рукой по спинке — ещё немного шероховато. Взял мелкую наждачную бумагу и принялся шлифовать каждый завиток виноградной лозы. Древесина под его пальцами становилась шелковистой, приятной на ощупь.

Отпил чаю, продолжил работу. Теперь очередь подлокотников — здесь он вырезал гроздья винограда, каждую ягодку отдельно. Кропотливо, но результат того стоил. При правильном освещении казалось, что гроздья вот-вот сорвутся с дерева.

Закончив со стулом, Гоги переключился на шкаф. Дверцы украшали резные берёзовые ветви с листьями, но не хватало завершающего штриха. Он взял тонкое долото и начал прорезать мелкие прожилки на листочках. Филигранная работа, требующая твёрдой руки и острого глаза.

Время текло незаметно. За окном день клонился к вечеру, а Гоги всё работал, периодически отпивая остывший чай. Каждый листик получал свой характер — одни изгибались на ветру, другие гордо тянулись к солнцу.

Дополнив резьбу на дверцах, он принялся за боковые стенки шкафа. Здесь задумал более сложный узор — переплетение ветвей разных деревьев. Берёза соседствовала с дубом, клён — с липой. Символ русского леса во всём его многообразии.

Каждый завиток вырезался отдельно, каждая веточка получала индивидуальные черты. Гоги работал не торопясь, наслаждаясь процессом. В этом занятии была особая медитация — ритмичные движения долота, шелест стружек, постепенное проявление задуманного узора.

К вечеру он добрался до ножек шкафа. Простые столбики показались ему скучными. Взял резец потоньше и начал вырезать спиральный орнамент — словно ветви, обвивающие ствол дерева. Работа потребовала особой аккуратности — одно неверное движение, и придётся начинать заново.

Заварил свежий чай, продолжил трудиться. Комната наполнилась ароматом древесной стружки — сосновой, берёзовой, липовой. Каждая порода дерева пахла по-своему, создавая целую симфонию запахов.

Последним штрихом стали петли на дверцах шкафа. Гоги отшлифовал их до блеска, смазал машинным маслом. Теперь дверцы открывались беззвучно, плавно.

Отложив инструменты, он отступил на несколько шагов, оценивая результат. Мебель преобразилась — из простых деревянных конструкций превратилась в произведения прикладного искусства. Резьба играла в лучах заката, создавая причудливые тени на стенах.

Гоги провёл рукой по готовому изделию. Дерево было тёплым, живым под пальцами. В каждом завитке, в каждом листочке жила частичка его души, его терпения и мастерства.

Комната изменилась до неузнаваемости. То, что раньше было просто углом в бараке, теперь стало настоящим домом — уютным уголком, где каждая вещь создана своими руками с любовью и вниманием к деталям.

Сел на обновлённый стул, отхлебнул чаю из блюдца. За окном догорал день, но в комнате царили тепло и уют. Здесь можно было творить, думать, просто быть самим собой.

Душа требовала красоты во всём — и он дал ей эту красоту, вырезав её из обычного дерева.

Чай остыл в блюдце, стружки были убраны, инструменты сложены. Гоги сидел в обновлённой комнате и чувствовал, как внутри что-то зреет, требует выхода. Взгляд сам собой обратился к сундуку, где лежал спрятанный рисунок Ивана-царевича.

Он достал лист, разложил на столе. Мрачный воин смотрел с бумаги усталыми глазами, и в этом взгляде читалось продолжение истории.

Гоги взял новый лист, окунул кисть в чёрную краску. Рука задрожала в предвкушении — словно открывалась дверь в другой мир, тёмный и манящий.

Первые мазки легли сами собой. На бумаге проступала Баба-яга — древняя, страшная, величественная. Не сказочная старушка в платочке, а первобытная богиня смерти и возрождения. Костлявые пальцы увенчаны когтями, волосы развеваются, как дым от костра. Глаза — пустые глазницы, в которых мерцает холодный огонь.

«Откуда я знаю, как она должна выглядеть?» — подумал художник, продолжая работать.

Избушка на куриных ножках возвышалась за спиной ведьмы — древняя, обветшалая, но полная мрачной силы. Ноги — не просто куриные, а огромные, как у доисторических птиц, с острыми когтями, впившимися в землю. Сама избушка покосилась от времени, стены поросли мхом, но в окнах светится зловещий огонь.

Гоги добавил деталей. Вокруг избушки — частокол из человеческих костей, увенчанный черепами. Каждый череп светился изнутри холодным светом — души тех, кто не прошёл испытание ведьмы.

Баба-яга держала в руках не ступу, а котёл — древний, почерневший от времени. В нём варилось что-то, источающее ядовитые пары. Зелье забвения? Эликсир жизни? Или просто суп из костей неудачливых путников?

«Она не злодейка, — понял художник. — Она страж. Охраняет границу между мирами».

На заднем плане проступал лес — дремучий, первобытный. Деревья стояли, как древние великаны, их ветви переплетались в сложные узоры. Между стволами мелькали тени — духи леса, оборотни, лешие. Все они подчинялись Бабе-яге, служили ей верой и правдой.

Гоги отложил кисть с чёрной краской, взял серую. Начал прорабатывать фактуры — шершавую кору деревьев, потрескавшиеся стены избушки, костяной частокол. Каждая деталь получала свой характер, свою историю.

Небо над лесом затянули тёмные тучи. Сквозь них пробивались редкие лучи солнца, освещая отдельные участки картины зловещим светом. Контраст между светом и тенью создавал ощущение другого мира — места, где действуют иные законы.

Следующим листом стал Кощей Бессмертный. Гоги представил его не горбатым стариком, а высоким, статным воином в чёрных доспехах. Лицо — изможденное, но благородное. Глаза горят холодным огнём вечности. Он не злодей — он тот, кто слишком долго живёт, слишком много помнит.

Смерть обошла его стороной, и теперь он бродит по миру, ища покоя. За его спиной высится чёрная башня — его крепость, его тюрьма. В самой высокой комнате, в хрустальном ларце, хранится игла с его смертью.

Гоги прорисовал детали доспехов. Чёрный металл покрывали руны — древние символы власти над жизнью и смертью. Меч Кощея был особенным — клинок словно высечен из ночного неба, усыпан звёздами.

Вокруг башни кружили вороны — тысячи чёрных птиц, слуги бессмертного воина. Они были его глазами и ушами, разносили его волю по всему миру. Каждый ворон нёс на крыле небольшую руну — знак принадлежности своему господину.

Третий лист — Змей Горыныч. Художник изобразил его не привычным трёхголовым драконом, а древним божеством — огромным, мудрым, опасным. Три головы символизировали прошлое, настоящее и будущее. Чешуя переливалась металлическим блеском, крылья затмевали небо.

Дракон сидел на вершине горы, охраняя сокровища — не золото и драгоценности, а знания. Древние свитки, магические артефакты, секреты мироздания. Змей был хранителем мудрости, и лишь достойный мог получить от него дар.

Гоги работал до глубокой ночи, забыв обо всём. Краски смешивались под кистью, рождая образы из глубин коллективной памяти. Каждый персонаж обретал собственную историю, характер, мотивацию.

Это была не детская сказка — это была мифология. Тёмная, суровая, честная мифология народа, прошедшего через века войн, голода и страданий. Народа, который научился находить красоту даже в самых мрачных историях.

Отложив кисти, Гоги посмотрел на свои творения. Три листа лежали перед ним — три окна в мир, где добро и зло не имели чётких границ, где каждый персонаж был одновременно героем и злодеем своей собственной истории.

«Это и есть настоящие русские сказки, — подумал он. — Не приглаженные для детей, а такие, какими их рассказывали у костра в долгие зимние ночи».

Комната наполнилась запахом красок и творческого напряжения. Гоги отложил кисти и почувствовал, что стены барака давят на него. Мрачные образы славянского фэнтези требовали воздуха, простора, чего-то живого и настоящего.

Он накинул пиджак и вышел в ночную Москву.

Улицы были почти пустынны — лишь изредка попадались поздние прохожие да милиционеры на обходе. Гоги шёл не спеша, вдыхая прохладный воздух и постепенно освобождаясь от наваждения тёмных сказок.

Небо над Москвой удивительно ясное для города — звёзды мерцали яркими точками между редкими облаками. Большая Медведица, Полярная звезда, созвездие Лебедя… Гоги запрокинул голову, любуясь древним узором на небесном своде.

Шёл, не глядя под ноги, погружённый в созерцание космической красоты. Где-то там, среди этих звёзд, был его родной 2024 год. Где-то там летали спутники, космические станции, а люди уже высаживались на Марс…

Столкновение произошло внезапно. Что-то мягкое и тёплое врезалось в него на полной скорости, заставив покачнуться. Девушка — хрупкая блондинка в берете и больших круглых очках — отшатнулась, потеряв равновесие.

— Ой! — воскликнула она, поправляя сползший берет.

— Простите, — сказал Гоги, протягивая руку, чтобы помочь ей устоять.

Они посмотрели друг на друга и одновременно рассмеялись. В глазах девушки читалось то же удивление и лёгкая растерянность. Очки съехали на кончик носа, открывая умные серые глаза.

— Я смотрела на звёзды, — объяснила она, поправляя очки. — Совсем не видела дороги.

— И я тоже, — признался Гоги. — Какая ночь красивая.

— Да, — она снова запрокинула голову. — Вон там Кассиопея. А это Лира.

Гоги проследил направление её взгляда. Девушка разбиралась в астрономии — не каждый знает название созвездий.

— Вы астроном? — спросил он с любопытством.

— Студентка физфака, — улыбнулась она. — А вы?

— Художник.

Они постояли ещё мгновение, глядя друг на друга с дружелюбным интересом. Встреча была случайной, мимолётной, но в ней чувствовалось что-то светлое.

— Ну, я пойду дальше, — сказала девушка, снова поправив берет. — Извините за столкновение.

— И я извиняюсь, — ответил Гоги. — Приятной прогулки.

— Взаимно.

Она пошла в одну сторону, он — в другую. Оба снова подняли головы к небу, продолжая любоваться звёздами. Случайная встреча двух людей, которые умели видеть красоту в ночном небе над спящим городом.

Гоги шагал по пустынным улицам, и на душе стало легче. Мрачные образы Бабы-яги и Кощея отступили, уступив место простому человеческому теплу. Где-то в этом же городе идёт девушка в берете, считает звёзды и думает о физике, о космосе, о тайнах мироздания.

Мир оказался шире, чем его тёмные сказки. В нём была не только древняя мифология — в нём были живые люди, наука, красота звёздного неба.

И этого было достаточно, чтобы вернуться домой с умиротворённой душой.

Вернувшись домой после встречи с девушкой-студенткой, Гоги всё ещё чувствовал на себе прикосновение ночного неба. Звёзды словно остались в глазах — яркие точки света среди бездонной тьмы.

Он сел за стол, взял чистый лист и окунул тонкую кисть в белую краску. Сначала фон — глубокий, бархатистый чёрный, местами переходящий в тёмно-синий. Краска ложилась плотно, создавая ощущение бесконечной глубины космоса.

Пока фон сох, Гоги вспоминал увиденное. Большая Медведица располагалась правее зенита, Полярная звезда мерцала точно на севере. Кассиопея, которую назвала девушка, раскинулась характерной буквой «W».

Взял самую тонкую кисточку, обмакнул в белила. Первая звезда легла на бумагу крошечной точкой. Потом вторая, третья… Постепенно на тёмном фоне проступал узор созвездий.

Каждая звезда требовала особого подхода. Яркие — Вега, Арктур, Капелла — получали чуть больше краски, создавая ощущение сияния. Тусклые звёзды едва касались бумаги кончиком кисти.

Гоги рисовал не торопясь, смакуя каждое движение. Это было медитативное занятие — воссоздание космической красоты на маленьком листе бумаги. Никто не заказывал эту работу, никто не будет её оценивать. Просто художник и звёзды.

Добавил лёгкую дымку Млечного Пути — едва заметную полосу, пересекающую небосвод. Здесь краски смешивались особенно осторожно — белый с серым, серый с голубым, создавая иллюзию космической пыли.

Некоторые звёзды получили цветные оттенки. Красноватый Марс, голубоватая Вега, жёлтая Капелла. Гоги помнил эти детали из книг по астрономии, которые читал в прошлой жизни.

Последними штрихами стали планеты. Юпитер — яркая немигающая точка в созвездии Тельца. Венера уже зашла, но он добавил её у горизонта, едва различимую в предрассветной дымке.

Отложил кисть и посмотрел на работу. На листе сияло ночное небо — не фотографически точное, но эмоционально правдивое. В нём была та же тишина и величие, что Гоги чувствовал, глядя на настоящие звёзды.

Где-то среди этих нарисованных созвездий бродила девушка в берете, считала звёзды и думала о законах физики. Где-то в этой бесконечности затерялся его родной 2024 год.

Время — всего лишь ещё одно измерение, как длина, ширина и высота. А звёзды светят всегда — и в 1950-м, и в 2024-м, и через тысячу лет.

Глава 17

Утром, едва рассвело, Гоги услышал знакомый звук мотора за окном. Не поднимая головы с подушки, усмехнулся — воронок приехал точно по расписанию. Даже будильник не понадобился.

Поднялся, умылся холодной водой из кувшина, натянул чистую рубашку и пиджак. Взял папку с иллюстрациями к «Снежной королеве» — те самые, что рисовал в стиле эпической манхвы с советским антуражем.

Вышел из барака и направился прямо к машине. Двое сопровождающих уже стояли рядом с воронком, но выглядели слегка растерянными — обычно им приходилось стучать в двери, будить, объяснять.

— Доброе утро, товарищи, — поздоровался Гоги, подходя к машине. — Поехали?

Старший кивнул с лёгким удивлением:

— Георгий Валерьевич, проходите.

Сел в знакомый салон, положил папку на колени. Воронок тронулся, и Москва поплыла за окнами — утренняя, деловитая, спешащая на работу. Люди толпились на остановках трамваев, торопились в учреждения, несли авоськи и портфели.

Гоги зевнул, растирая глаза. Ночная работа над звёздами не прошла даром — хотелось спать. Он откинулся на сиденье, пытаясь собраться с мыслями перед встречей.

Зачем Берии понадобилось лично курировать детские сказки? Неужели у заместителя председателя Совмина нет дел поважнее? Или за простым заказом скрывается что-то ещё?

— Скоро приедем, — сказал сопровождающий.

— Хорошо, — ответил Гоги, разглядывая утренние улицы.

Воронок свернул к знакомому зданию. Серые стены, строгие окна, флаги над входом. Машина остановилась, дверца открылась.

— Товарищ Гогенцоллер, пройдёмте.

Гоги вышел, поправил пиджак. Утро обещало быть интересным — Лаврентий Павлович явно не из тех людей, кто тратит время на пустяки. Значит, эти сказки для него важны. Остаётся выяснить — почему.

Шагнул к входу в здание, держа папку с иллюстрациями под мышкой. Внутри что-то подсказывало: сегодняшняя встреча изменит многое в его новой жизни.

Кабинет встретил Гоги привычным ароматом кавказского чая и кожаных переплётов. Берия сидел за своим массивным столом, просматривая какие-то документы. Поднял глаза, когда художник вошёл, и кивнул на знакомое кресло.

— Садитесь, товарищ Гогенцоллер. Покажите, что принесли.

Гоги разложил иллюстрации к «Снежной королеве» на столе. Двенадцать листов — каждый рассказывал свою часть истории в стиле эпической манхвы с советской стилистикой. Герда-комсомолка в ватнике, Кай в пионерской форме на ледяном троне, Снежная королева как северная богиня в одеждах из полярного сияния.

Лаврентий Павлович налил чай в две чашки, отхлебнул и принялся рассматривать работы. Лицо его оставалось невозмутимым — ни одобрения, ни критики. Просто изучал, как изучал бы секретные документы или донесения разведки.

Гоги сидел молча, потягивая чай. Терпкий, ароматный, с привкусом горных трав. Где-то тикали часы, за окном слышался отдалённый шум столичного утра.

— Интересно, — наконец произнёс Берия, отложив лист с финальной сценой. — Очень интересно. Скажите, вы читали Достоевского?

Неожиданный поворот беседы застал художника врасплох.

— Конечно читал, Лаврентий Павлович.

— «Преступление и наказание»? Помните рассуждения Раскольникова о праве сильной личности?

— Помню. Он делил людей на обыкновенных и необыкновенных. Первые должны повиноваться, вторые имеют право переступить через закон ради великой цели.

Берия кивнул, взял со стола иллюстрацию со Снежной королевой.

— А что вы думаете об этой теории? Имеет ли человек право решать судьбы других? Ради высшей цели, разумеется.

Гоги осторожно поставил чашку на блюдце. Разговор явно шёл не о детских сказках.

— Раскольников ошибался в главном, — сказал он медленно. — Он думал, что сила даёт право. А право даёт только ответственность.

— Поясните.

— Наполеон не стал великим, потому что убивал. Он стал великим, потому что брал на себя ответственность за миллионы людей. За их судьбы, их будущее. Убийства были лишь средством, а не целью.

Берия прищурился:

— Любопытная точка зрения. Значит, по-вашему, власть — это не привилегия, а бремя?

— Власть — это возможность изменить мир. Но каждое изменение требует жертв. И тот, кто принимает решение о жертвах, должен понимать их цену.

— А если цена слишком высока?

Гоги задумался, глядя на свою иллюстрацию. Снежная королева смотрела с листа печальными глазами — красивая, могущественная и одинокая.

— Тогда нужно спросить себя: а имеешь ли право? Право решать за других. Даже если ты сильнее, умнее, дальновиднее.

— «Тварь я дрожащая или право имею?» — тихо процитировал Берия.

— Именно. Только Раскольников задавал неправильный вопрос. Не «имею ли право взять», а «достоин ли я нести ответственность».

Лаврентий Павлович отложил иллюстрацию, налил ещё чаю.

— Вы удивительный человек, товарищ Гогенцоллер. В ваших рисунках читается понимание власти. Вот эта ваша Снежная королева — она не злодейка. Она носитель силы, которая приносит страдания против её воли.

— Зима не хочет убивать цветы, — согласился Гоги. — Но такова её природа. Однако весна всегда побеждает зиму.

— А что, если зима длится слишком долго? Если весна не может пробиться сквозь лёд?

— Тогда нужна Герда. Человек с горячим сердцем, готовый пройти любой путь ради любви.

Берия усмехнулся:

— Любовь? Красивое слово. Но разве можно построить государство на любви?

— Государство строится на силе, — ответил художник. — Но держится на том, что люди готовы ради него жить и умирать. А это уже больше похоже на любовь, чем на страх.

— Интересная философия. А как же враги? Те, кто не хочет любить государство?

Гоги посмотрел на иллюстрацию с Каем — мальчиком с осколком в сердце.

— Кай не враг. Он жертва обстоятельств. Осколок дьявольского зеркала в сердце заставляет его видеть мир искажённо. Но осколок можно растопить.

— А если не получается растопить?

— Тогда приходится удалять. Но это всегда трагедия, а не победа.

Берия долго молчал, рассматривая иллюстрации. Потом поднял глаза:

— Скажите честно — вы боитесь меня?

— Да, — без колебаний ответил Гоги. — Боюсь. Но уважаю.

— За что уважаете?

— За то, что несёте ответственность, которую большинство людей не смогли бы вынести. За то, что принимаете решения, от которых зависят судьбы миллионов. Это требует силы духа.

— Даже если некоторые решения… жестоки?

— Хирург тоже причиняет боль пациенту. Но цель — спасти жизнь.

Лаврентий Павлович откинулся в кресле:

— Любопытная аналогия. Хирург… Значит, вы считаете, что иногда приходится резать живое, чтобы спасти целое?

— Считаю, что каждый, кто берёт в руки скальпель, должен помнить клятву Гиппократа: «Не навреди». И если вредишь — то только ради высшего блага.

— А кто определяет, что есть высшее благо?

— Тот, кто готов отвечать за свои действия перед историей. Перед будущими поколениями.

Берия встал, подошёл к окну:

— История — строгий судья. Но она судит по результатам, а не по намерениям.

— Поэтому так важно, чтобы результат оправдывал средства.

— А если не оправдывает?

Гоги поставил чашку на стол:

— Тогда остаётся надеяться на милость истории. И на то, что следующий будет мудрее.

Лаврентий Павлович повернулся от окна:

— Вы философ, товарищ Гогенцоллер. Редкое качество для художника.

— Искусство без философии — просто ремесло.

— Согласен. Именно поэтому ваши работы интересны. В них есть глубина, понимание сути вещей.

Берия вернулся к столу, собрал иллюстрации в стопку:

— Следующее задание будет сложнее. «Конёк-Горбунок». Сказка о простом крестьянском парне, который становится царём. Актуальная тема для нашего времени.

— Понял, Лаврентий Павлович.

— Срок тот же — месяц. Стиль оставляйте свой, но помните — это история о том, как правильные поступки ведут к власти, а власть накладывает ответственность.

Гоги кивнул, поднимаясь:

— Спасибо за доверие.

— До свидания, товарищ Ван Гог, — сказал Берия, провожая его к двери. — Кстати, Светлана была в восторге от ваших месяцев-воинов. Сказала, что теперь не боится зимы.

Художник обернулся на пороге:

— Значит, цель достигнута.

— Именно, — усмехнулся Лаврентий Павлович. — Цель достигнута.

Дверь закрылась за спиной Гоги, а он шёл по коридору, размышляя о странном разговоре. Берия испытывал его, зондировал мировоззрение. И, кажется, остался доволен ответами.

Теперь предстояло нарисовать Ивана-дурака, который становится царём. И сделать это так, чтобы в сказке читалась философия власти и ответственности.

Интересная задача для художника.

У выхода из здания Гоги остановился. Сопровождающие уже открыли дверцу воронка, ожидая, когда он сядет в машину.

— Спасибо, товарищи, — сказал художник. — Пройдусь пешком. Погода хорошая.

Оперативники переглянулись — явно такой поворот не был предусмотрен инструкцией.

— Георгий Валерьевич, мы должны вас доставить…

— До дома я дойду сам, — мягко, но твёрдо перебил Гоги. — Передайте начальству — всё в порядке.

Не дожидаясь возражений, он зашагал по тротуару. За спиной послышался негромкий спор, затем хлопнула дверца машины. Воронок поехал следом, держась на почтительном расстоянии.

Гоги усмехнулся и углубился в переулки, где машине будет трудно следовать. Нужно было остаться наедине с мыслями, без назойливого присмотра.

«Конёк-Горбунок», — размышлял он, шагая по утренней Москве. — Иван-дурак становится царём. Какая стилистика подойдёт для этой истории?

Прошлые работы были слишком мрачными — даже оптимистичная «Снежная королева» получилась эпической, серьёзной. А здесь нужно что-то иное. Более лёгкое, но не менее глубокое.

Он вспомнил «Садко», «Илья Муромец». Там была особая поэтика русской сказки, яркая, красочная, но не лишённая философского подтекста. Или мультфильмы студии Союзмультфильм — простые линии, выразительные образы, способные говорить с детьми и взрослыми на равных.

«Да, — подумал Гоги, останавливаясь у витрины кондитерской. — Советская анимационная школа. Стиль, который может легко перейти с книжной страницы на экран».

Он представил себе Ивана-дурака — не глупого деревенского парня, а человека с чистой душой и добрым сердцем. Простодушного, но мудрого той мудростью, которую не найти в книгах. Лицо открытое, улыбчивое, но глаза — умные, наблюдательные.

Конёк-Горбунок виделся ему не просто волшебным помощником, а другом, советчиком, хранителем древней мудрости. Маленький, но полный достоинства. В его образе должны были сочетаться комичность и величие — как в лучших мультфильмах, где даже самые смешные персонажи несут глубокий смысл.

Гоги свернул в Александровский сад, где было тише и спокойнее. Здесь можно было думать, не отвлекаясь на городскую суету.

«Композиция, — размышлял он дальше. — Как построить визуальный ряд?»

Каждая иллюстрация должна была рассказывать не только эпизод сказки, но и показывать внутреннее развитие героя. Первые листы — Иван простой крестьянский парень, последние — мудрый правитель. Но переход должен быть естественным, без резких скачков.

Цветовая гамма тоже требовала продумывания. Яркие, сочные цвета русских народных росписей — хохломы, палеха, городца. Золото и алый, изумрудный и лазурный. Краски, которые радуют глаз и поднимают настроение.

«И обязательно — чувство юмора, — подумал художник, садясь на скамейку. — Без него русская сказка теряет половину очарования».

Иван должен был получиться симпатичным простаком, который побеждает не силой или хитростью, а чистотой сердца. Царь-девица — прекрасной и недоступной, но не холодной принцессой, а живой девушкой со своими радостями и печалями.

«А братья?» — Гоги задумался над второстепенными персонажами. — Не злодеи, а обычные люди с обычными слабостями. Завистливые, жадные, но не безнадёжно порочные.

Стилистика вырисовывалась всё яснее. Чистые линии, выразительная пластика, узнаваемые типажи. Всё должно было быть понятно ребёнку, но не примитивно. Красиво, но не слащаво. Поучительно, но не назидательно.

«Берия прав, — размышлял художник, поднимаясь со скамейки. — Это история о том, как простой человек может стать правителем. Актуальная тема».

Но показать нужно было не только восхождение к власти, но и цену, которую приходится платить. Иван-царь уже не тот беззаботный парень, что ловил жар-птицу. Корона накладывает ответственность, меняет человека.

Гоги вышел из сада и направился к своему району. Воронок всё ещё следовал поодаль — видимо, решили не терять его из виду совсем.

«Анимация, — подумал он окончательно. — Стиль, рассчитанный на экранизацию. Берии это понравится — он дальновидный человек, понимает силу кино».

Остальная дорога прошла в продумывании деталей. Какие эпизоды выбрать для иллюстраций, как расставить акценты, где добавить юмора, а где — лирики.

К тому времени, как он дошёл до барака, в голове уже складывался ясный план работы. «Конёк-Горбунок» должен был получиться ярким, добрым, но философски глубоким произведением — достойным и детской книжки, и будущего мультфильма.

Гоги заварил чай в знакомом глиняном чайнике и сел у окна с привычным блюдцем. Солнце клонилось к закату, окрашивая комнату мягким золотистым светом. За стенкой слышались приглушённые голоса соседей — Пётр Семёнович что-то рассказывал Василию Ивановичу, Марья Кузьминишна гремела посудой, готовя ужин.

Но к нему никто не заходил.

Гоги отхлебнул чаю, поставил блюдце на подоконник. Рука потянулась к карману, где лежала пачка «Беломора», но он остановился. После ареста курить хотелось постоянно — нервы давали о себе знать. Но каждый раз он себя останавливал. Не время расслабляться.

За окном проходили люди, спешащие домой с работы. Жизнь текла своим чередом, размеренно и спокойно. А он сидел в своей комнате, как в аквариуме, наблюдая за миром сквозь стекло.

Месяц назад его арестовали. Месяц назад чёрный воронок увёз его на Лубянку, где он чуть не расстался с жизнью. С тех пор соседи изменились — стали осторожнее, сдержаннее. Не то чтобы враждебно, но и близости прежней не было.

«Можно ли их винить?» — подумал художник, глядя на заходящее солнце.

Конечно, нельзя. В стране, где арест соседа может означать проблемы для всех остальных, осторожность — не трусость, а здравый смысл. Люди защищают себя и свои семьи единственным доступным способом — дистанцией.

Пётр Семёнович всё ещё здоровался, но уже не заходил на чай без приглашения. Марья Кузьминишна по-прежнему интересовалась его здоровьем, но разговоры стали короче, формальнее. Даже Нина, с которой у него были особые отношения, теперь держалась на расстоянии.

Гоги допил чай, снова потянулся к сигаретам и снова остановился. Курение не решит проблему одиночества, только добавит новуюзависимость.

«А может, так и лучше?» — размышлял он, наблюдая за тенями на стене.

Близость с людьми означает ответственность за них. Если его снова арестуют, пострадать могут и те, кто рядом. Дистанция защищает не только его соседей, но и его самого — меньше привязанностей, меньше боли при расставании.

Но осадочек всё равно оставался. Человек — существо социальное, и даже понимая логику происходящего, он чувствовал горечь от изоляции.

Заварил второй чайник, налил в блюдце. Чай получился крепче, с лёгкой горчинкой. Подходящий для настроения.

За стенкой зазвучало радио — передавали сводку новостей. Привычные слова о трудовых успехах, международной обстановке, достижениях советской науки. Жизнь большой страны, частичкой которой он являлся, но от которой был отделён невидимой стеной.

«Художник всегда одинок», — подумал Гоги, вспоминая биографии великих живописцев.

Ван Гог умер в нищете и безвестности. Гоген бежал на Таити от цивилизации. Сезанн годами работал в одиночестве, не признанный современниками. Может, одиночество — неизбежная плата за право видеть мир по-своему?

Третий глоток чая принёс успокоение. Да, люди отдалились. Да, теперь он чаще остаётся наедине с собой. Но разве это так плохо? В одиночестве рождаются лучшие произведения, в тишине созревают самые глубокие мысли.

Рука в очередной раз потянулась к сигаретам, и в очередной раз он одернул себя. Если уж быть одному, то быть полностью — без костылей в виде никотина, алкоголя или других зависимостей.

Солнце село окончательно, за окном зажглись фонари. В комнате стало темно, но Гоги не спешил зажигать лампу. В полумраке думалось легче, образы возникали ярче.

«Конёк-Горбунок», — вспомнил он новое задание.

Сказка о простом парне, который становится царём. О восхождении из низов к вершинам власти. Очень советская тема, очень актуальная. И очень болезненная для того, кто сам оказался меж двух миров — ни простым человеком, ни настоящим художником при власти.

Допил чай до дна, поставил пустое блюдце на стол. Завтра начнёт работать над новыми иллюстрациями. А сегодня просто посидит в тишине, привыкая к своему новому статусу — человека, которого все знают, но с которым предпочитают не общаться.

И это тоже было своего рода свободой.

Глава 18

Утром Гоги разложил на столе чистые листы, словно полководец готовил план сражения. «Конёк-Горбунок» требовал особого подхода — яркого, сочного, способного с книжной страницы перекочевать на экран.

Первая иллюстрация — знакомство с героями. Взял кисть с ярко-синей краской и начал набрасывать небо над русским полем. Не обычное небо, а сказочное — с пухлыми облаками, переливающимися всеми оттенками от белого до розового. Небо из мультфильма, где каждое облачко имеет характер.

На переднем плане вырастала изба — не серая крестьянская хатка, а терем из русских сказок. Резные наличники играли красным и золотым, крыша отливала изумрудом. Стены — цвета спелой пшеницы, тёплые, уютные.

— Это должно радовать глаз, — пробормотал художник, смешивая краски.

У избы стоял Иван. Высокий, ладный парень в красной рубахе с золотой вышивкой. Лицо открытое, добродушное, но глаза смышлёные. Не дурак, а мудрец, прикидывающийся простачком. Волосы русые, кудрявые, как у былинного богатыря.

Братья получились контрастными — один в зелёной рубахе, статный и важный, второй в синей, поменьше ростом, но с хитрым взглядом. Оба красивые, но в их лицах читалась обычная человеческая зависть и жадность.

Гоги перешёл ко второй иллюстрации — поимка Конька-Горбунка. Здесь главным героем стала ночь, но не страшная, а волшебная. Луна висела огромным серебряным диском, звёзды рассыпались искрами по тёмно-синему бархату неба.

Поле под лунным светом переливалось, как море. Пшеничные колосья качались на ветру золотыми волнами. И среди этого великолепия — маленький Конёк-Горбунок. Не уродливый, как в классической сказке, а изящный, словно выточенный из драгоценного дерева. Грива развевается серебряными прядями, глаза горят мудростью веков.

— Он же волшебный, — рассуждал художник, прорисовывая детали. — Значит, и красота у него особенная.

Иван ловит коня не силой, а лаской. Протягивает руку с лукошком овса, улыбается. В его позе нет агрессии — только доброта и терпение.

Третья иллюстрация — во дворце царя. Здесь Гоги дал волю фантазии в духе русского терема. Палаты расписаны в стиле палехской миниатюры — золотые узоры на красном фоне, жар-птицы в облаках, богатыри на конях. Потолок поддерживают колонны в виде переплетённых дубов.

Царь восседал на троне из красного дерева, инкрустированном самоцветами. Корона на голове играла всеми цветами радуги. Лицо добродушное, но уставшее — власть тяжела даже для сказочного правителя.

Иван стоит перед троном в той же красной рубахе, но теперь она выглядит скромно на фоне царского великолепия. В руках держит перо жар-птицы — не обычное перо, а светящееся, источающее золотые искры.

Четвёртая иллюстрация — встреча с жар-птицей. Гоги изобразил её не птицей, а живым огнём в птичьем обличье. Крылья — языки пламени, хвост — снопы искр, голова увенчана короной из солнечных лучей. Она сидит на ветке яблони, плоды которой светятся, как фонарики.

Сад вокруг — сказочный рай. Деревья усыпаны золотыми и серебряными яблоками, цветы переливаются всеми цветами спектра. В воздухе порхают светлячки размером с воробьёв.

Иван подкрадывается к жар-птице с мешком в руках. Но даже в этой сцене нет напряжения — всё пронизано сказочной лёгкостью, как в лучших мультфильмах Диснея.

Пятая иллюстрация — Царь-девица. Гоги представил её не надменной красавицей, а живой девушкой с характером. Волосы золотые, заплетённые в косу до пят. Платье цвета морской волны, расшитое жемчугом и кораллами. В глазах — огонёк, говорящий о том, что с этой девицей шутки плохи.

Она стоит у моря на серебряном песке. Позади — корабль с алыми парусами, украшенными золотыми узорами. Волны играют бирюзой и изумрудом, чайки кружат белоснежными точками.

Иван протягивает ей перстень — простое золотое колечко, но сияющее внутренним светом. Его лицо серьёзно — он понимает, что просит руки не обычной девушки, а царицы.

К вечеру на столе лежали первые пять иллюстраций — яркие, сочные, полные жизни. Каждая рассказывала свою часть истории, но все вместе складывались в единую симфонию цвета и света.

Гоги отложил кисти и улыбнулся. Получалось именно то, что нужно — сказка, способная ожить на экране. Берии должно понравиться.

К вечеру руки устали от кистей и красок, но душа требовала продолжения творчества. Гоги отложил иллюстрации сохнуть и достал из сундука нож-бабочку. На полке лежала заготовка — кусок липы, мягкий и податливый, идеальный для тонкой работы.

Устроился на завалинке, как всегда. Солнце клонилось к закату, окрашивая двор тёплым золотистым светом. Где-то вдалеке играли дети, кто-то из соседей колол дрова — обычные звуки вечера, создающие ощущение покоя.

Взял заготовку в левую руку, нож — в правую. Первый срез снял верхний слой коры, обнажив светлую, почти белую древесину. Липа пахла мёдом и летом, напоминая о далёких лесах и детстве.

Руки начали работать почти сами собой, без участия сознания. Образ Конька-Горбунка, только что нарисованный, ещё жил в пальцах. Нож скользил по дереву, снимая стружку за стружкой, постепенно освобождая фигурку из деревянного плена.

Сначала общий силуэт — маленькая лошадка с непропорционально большой головой и длинными ушами. Но не уродливая, как в классической сказке, а изящная, полная особенного очарования. Такая, какой её видел художник — волшебной, мудрой, доброй.

— Вот это да, — услышал он голос за спиной.

Обернулся — Василий Иванович стоял рядом, опираясь на свой деревянный протез.

— Красиво получается, — добавил старик, присаживаясь на завалинку рядом. — Это что будет?

— Конёк-Горбунок, — ответил Гоги, не прекращая работы. — Из сказки.

— А-а, знаю. Про Ивана-дурака и волшебного коня. Внучка моя эту сказку любит.

Нож продолжал работать, вырезая ноги коня. Тонкие, изящные, но крепкие. Каждое копытце получало индивидуальные черты — не машинная точность, а живая неровность настоящего творчества.

— А зачем вырезаешь? — поинтересовался Василий Иванович. — Продавать будешь?

— Нет, — Гоги покачал головой. — Просто так. Руки хотят.

Старик кивнул с пониманием:

— Знаю такое. У меня тоже бывало — сидишь вечером, а руки сами к делу тянутся.

Грива коня рождалась под ножом прядь за прядью. Каждый волосок — отдельная линия, выбранная из дерева тончайшими срезами. Работа кропотливая, требующая терпения, но приносящая особенное удовольствие.

— Живой какой-то получается, — заметил Василий Иванович, наблюдая за процессом.

— Дерево само подсказывает, — объяснил художник. — Нужно только слушать его.

Хвост Горбунка он решил сделать пышным, развевающимся. Нож скользил по липе, создавая иллюзию движения. Казалось, ещё мгновение — и маленький конь взмахнёт хвостом, фыркнет, поскачет прочь.

Самой сложной частью была голова. Здесь нужно было передать характер персонажа — мудрость, доброту, лукавство. Гоги работал особенно осторожно, снимая тончайшие стружки.

Глаза получились большими, выразительными. В них угадывалась та же древняя мудрость, что он рисовал на иллюстрациях. Уши — длинные, чуть смешные, но придающие облику особое очарование.

— Как живой, — повторил Василий Иванович, когда основная работа была закончена.

Солнце уже село, но в свете фонаря Гоги продолжал добавлять последние детали. Ноздри, складки на шее, рисунок на копытах. Каждая мелочь имела значение — от неё зависело, оживёт ли фигурка или останется просто куском дерева.

— Готово, — наконец сказал он, отложив нож.

В руках лежал Конёк-Горбунок — маленький, тёплый от прикосновений пальцев, пахнущий свежей древесиной. Точная копия того, что он рисовал днём, только объёмная, осязаемая.

— Красота, — оценил старик. — Внучке моей показать можно?

— Конечно, — Гоги протянул фигурку.

Василий Иванович осторожно взял коня, повертел в руках:

— Мастер ты, Георгий Валерьевич. Руки золотые.

Художник улыбнулся. В этих простых словах была большая правда — руки действительно были золотыми. Они помнили навыки Георгия Гогенцоллера, его любовь к дереву, его умение видеть живое в неживом.

И сейчас, в этот тихий вечер на завалинке, он чувствовал особенное счастье. Не от похвалы, не от успеха — от простого факта создания красоты своими руками.

Конёк-Горбунок смотрел на него деревянными глазами, словно благодаря за новую жизнь.

Гоги посидел ещё немного на завалинке, любуясь только что вырезанным Коньком-Горбунком в руках Василия Ивановича. Старик бережно поворачивал фигурку, разглядывая каждую деталь при свете фонаря.

— Дедушка, что это у вас? — донёсся детский голос.

К завалинке подбежала маленькая Машенька из соседнего барака — внучка слесаря Петрова. Девочка лет семи, с любопытными глазами и косичками.

— Это коник, Машенька, — показал ей Василий Иванович. — Дядя Гоги вырезал.

Девочка затаила дыхание, глядя на деревянную лошадку. В её взгляде было столько восхищения, что Гоги почувствовал тепло в груди.

— Можно потрогать? — робко спросила Машенька.

— Конечно, — разрешил художник.

Маленькие пальчики осторожно погладили гриву коня, провели по спинке. Девочка улыбнулась так широко, словно получила самый дорогой подарок на свете.

И тут Гоги подумал о другой девочке — дочери Берии. Светлане, для которой он рисовал иллюстрации. Она тоже ребёнок, тоже, наверное, любит игрушки. Только её отец — один из самых влиятельных людей в стране, а значит, у неё есть всё — дорогие куклы, игрушки из Германии, заводные механизмы.

«А вот такую простую деревяшку вряд ли кто дарил», — подумал он с усмешкой.

— Василий Иванович, присмотрите за Машенькой, — сказал Гоги, поднимаясь. — Я сейчас вернусь.

Зашёл в дом, взял ещё один кусок липы — поменьше, нежнее. Если делать игрушку для девочки, она должна быть изящной, женственной. Вернулся на завалинку с заготовкой и ножом.

— Что ещё мастерить будешь? — поинтересовался старик.

— Птичку, — ответил Гоги, делая первый срез. — Для одной девочки.

Руки снова начали работать сами собой. Но теперь из дерева рождалась не лошадка, а жар-птица — та самая, что он рисовал днём на иллюстрации. Только маленькая, помещающаяся на детской ладошке.

Машенька села рядом, не сводя глаз с ножа. Ей было интересно наблюдать, как из бесформенного куска дерева появляется нечто прекрасное.

— А это кто будет? — спросила она.

— Жар-птица из сказки, — объяснил художник. — Красивая, волшебная птичка.

Крылья он сделал распростёртыми, словно птица готовилась взлететь. Каждое пёрышко — отдельная линия, вырезанная с ювелирной точностью. Хвост получился пышным, веером, как у настоящего павлина.

— Для кого это? — спросил Василий Иванович, наблюдая за работой.

— Для дочери одного… важного человека, — осторожно ответил Гоги.

Он не мог сказать прямо — дочери Берии. Но старик был не дурак, кое-что понял по интонации.

— Понятно, — кивнул Василий Иванович. — Добрый ты человек, Георгий Валерьевич.

Головку птицы Гоги вырезал особенно тщательно. Клюв изящный, слегка изогнутый. На голове — хохолок из тонких пёрышек. Глаза — живые, умные, словно птица действительно могла видеть и понимать.

— Красавица! — восхитилась Машенька, когда работа была закончена.

Действительно, жар-птица получилась прекрасной. Лёгкая, воздушная, но с характером. В ней чувствовалась та же сказочная магия, что и на иллюстрациях.

Гоги поднял фигурку на свет фонаря. Липа отполировалась под пальцами до шелковистости, приобрела тёплый медовый оттенок. Птица казалась живой — вот-вот запоёт волшебную песню или упорхнёт в звёздное небо.

— Понравится девочке, — уверенно сказал Василий Иванович.

— Надеюсь, — ответил художник.

Он представил себе реакцию Берии на такой подарок. Заместитель председателя Совмина, привыкший к официальным презентам и дорогим подношениям, получает простую деревянную игрушку, вырезанную вечером на завалинке барака.

«Может, он и не поймёт, — думал Гоги. — А может, наоборот — оценит искренность».

Ему было всё равно. Он не делал эту птичку, чтобы угодить Берии или произвести впечатление. Он просто создавал красоту — для девочки, которая, как и все дети, заслуживает чуда.

— Спасибо, дядя Гоги! — Машенька всё ещё гладила Конька-Горбунка. — Он такой хороший!

Художник улыбнулся. Вот за что он жил — за эти моменты, когда созданная его руками красота приносит радость. Неважно, ребёнок это из барака или дочь высокопоставленного чиновника. Искусство должно служить людям, а не власти.

Он отдаст жар-птицу вместе с иллюстрациями. И пусть Берия думает, что хочет. Художник просто жил, чтобы творить и созидать.

И этого было достаточно.

Утром Гоги сел за стол с намерением продолжить работу над «Коньком-Горбунком». Разложил краски, взял кисть, окунул в воду… и замер. Рука не двигалась. Перед глазами был чистый лист, а в голове — пустота.

Он попробовал ещё раз. Набрал на кисть синей краски, поднёс к бумаге — и снова остановился. Словно что-то невидимое блокировало движение, не давало сделать даже простой мазок.

«Странно», — подумал художник, откладывая кисть.

Попытался взяться за деревянную заготовку и нож. Тот же результат — руки не слушались, пальцы не находили привычных движений. Будто внутренний источник творчества внезапно иссяк.

Гоги встал, прошёлся по комнате. Может, просто усталость? Последние недели он работал не покладая рук — иллюстрации к «Двенадцати месяцам», потом «Снежная королева», теперь «Конёк-Горбунок». Плюс резьба по дереву, мебель, ночные зарисовки…

«Колодец пересох», — понял он с неожиданной ясностью.

Каждый творец черпает из внутреннего источника вдохновения. Но если черпать без устали, не давая источнику пополниться, он неизбежно иссякнет. Нужна пауза, передышка, время для восстановления.

Гоги надел пиджак и вышел из барака. Утро было свежим, прохладным. Он направился не к центру, а к окраинам Москвы, туда, где город постепенно переходил в подмосковные поля и леса.

Шёл медленно, не торопясь, просто впитывая окружающий мир. Вот старуха кормит кур во дворе — её движения размеренны, спокойны, отточены годами повторения. Вот мужик чинит забор, тщательно подгоняя каждую доску. Простые люди, простые дела, но в них есть своя красота.

Дошёл до Сокольников, углубился в парк. Здесь было тише, воздух чище. Осенние листья шуршали под ногами золотым ковром. Где-то в кронах перекликались птицы, готовясь к отлёту на юг.

Гоги сел на скамейку у пруда и просто смотрел. Вода тёмная, спокойная, отражающая небо и облака. По поверхности изредка расходились круги — рыба поднималась за упавшим листом или насекомым.

«Когда последний раз я просто сидел и ничего не делал?» — подумал он.

Не помнил. С момента попадания в это тело он постоянно что-то творил, создавал, изобретал. Словно боялся остановиться, потерять темп, оказаться ненужным.

Но творчество — не конвейер. Его нельзя штамповать по графику. Оно требует пауз, тишины, времени для размышлений.

С пруда поднялась утка, полетела куда-то в сторону леса. Гоги проследил её полёт взглядом, отметил, как красиво играет солнце на её крыльях. Простое наблюдение, без желания зафиксировать, нарисовать, использовать.

Встал, пошёл дальше. Тропинка вела к роще, где росли старые дубы. Их стволы были покрыты мхом, ветви переплетались причудливыми узорами. Здесь пахло прелыми листьями, грибами, тишиной.

Он шёл между деревьев, касался рукой шершавой коры, слушал шелест листвы над головой. Никуда не спешил, ничего не планировал. Просто был.

К полудню вышел к полю, где паслись лошади. Они мирно щипали траву, изредка поднимая головы и глядя на него умными глазами. Одна кобыла подошла к забору, позволила погладить себя по морде.

«Вот она, живая красота, — подумал Гоги. — Не нарисованная, не вырезанная. Настоящая».

Прошёл через деревню, где бабы стирали бельё у колодца. Послушал их неспешный разговор о погоде, урожае, внуках. В их словах не было ничего особенного, но была жизнь — простая, понятная, искренняя.

К вечеру добрался до небольшого холма с видом на Москву. Город лежал внизу, дымился трубами, мерцал огнями. Отсюда он казался не страшным механизмом власти, а просто местом, где живут люди.

Гоги сел на траву, достал из кармана кусок хлеба, который захватил из дома. Жевал медленно, смакуя простой вкус. Когда последний раз он ел не торопясь, не думая о работе?

Солнце клонилось к закату, окрашивая небо в розовые и оранжевые тона. Красота неповторимая, которую никакой художник не передаст полностью. Можно лишь попытаться поймать отдельные мгновения, отдельные оттенки.

«Завтра снова буду рисовать, — подумал он. — Но уже не из пустоты. Колодец наполнился».

День, проведённый без творчества, оказался самым творческим за последние недели. Он не создал ни одного произведения, но восстановил связь с источником вдохновения.

На обратном пути заглянул в придорожную церковь — маленькую, скромную, полузаброшенную. Внутри горели свечи, пахло ладаном. Он постоял в тишине, не молясь, просто впитывая особую атмосферу места.

Домой вернулся уже в сумерках. В комнате зажёг лампу, заварил чай. И почувствовал, как в пальцах снова зашевелилось желание взять кисть.

Но не сегодня. Сегодня он просто посидит с чаем, вспоминая прожитый день. А завтра…

Завтра колодец снова будет полным.

Глава 19

Утром Гоги проснулся с ясной головой и спокойной душой. Вчерашняя прогулка сделала своё дело — внутренний источник наполнился заново. Он сел за стол, разложил краски и взял кисть. Рука двигалась легко, уверенно.

Шестая иллюстрация — испытание огнём. Иван стоит перед огромным котлом с кипящей водой. Но вода не страшная, а сказочно-красивая — переливается всеми оттенками синего и голубого, пускает радужные пузыри. Сам котёл — произведение искусства: медный, с золотыми узорами, украшенный драгоценными камнями.

Иван изображён не напуганным простачком, а решительным героем. Красная рубаха расстёгнута, мускулистая грудь открыта. Лицо серьёзное, но не мрачное — он знает, что испытание преодолеет.

Царь и придворные наблюдают с галереи. Их лица выражают любопытство, а не злорадство. Даже антагонисты в этой версии не абсолютно злы — просто люди со своими слабостями.

Седьмая иллюстрация — превращение. Иван выходит из котла преображённым — не внешне, а внутренне. Теперь это не простой крестьянский парень, а будущий царь. Осанка изменилась, взгляд стал более глубоким, ответственным.

Конёк-Горбунок рядом с ним тоже преобразился — стал больше, благороднее, но сохранил свою добрую мудрость. Грива развевается, как знамя, глаза светятся пониманием свершившегося чуда.

Восьмая иллюстрация — свадьба. Гоги изобразил её не пышной церемонией, а народным праздником. Царь-девица в белом платье, расшитом золотом и серебром, но простого покроя. Иван в красной рубахе с золотыми пуговицами — наряден, но без излишеств.

Вокруг них — весь народ: крестьяне, ремесленники, купцы. Все радуются, танцуют, поют. На столах — не изысканные яства, а простая русская еда: каравай, пироги, мёд. Праздник для всех, а не только для знати.

Девятая иллюстрация — новый царь за работой. Иван сидит не на троне, а за простым столом, разбирает жалобы и просьбы подданных. Корона лежит рядом — символ власти, который можно снять, когда он мешает делу.

Конёк-Горбунок стоит у стола, как верный советник. В его больших умных глазах читается мудрость веков. Он помогает новому царю принимать справедливые решения.

Десятая иллюстрация — счастливое царство. Широкая панорама: поля золотятся хлебом, города процветают, люди улыбаются. Над всем этим — ясное небо с белыми облаками. Мир, где справедливость победила, а власть служит народу.

Одиннадцатая иллюстрация — Иван и Царь-девица у окна дворца, смотрят на своё царство. Она положила голову ему на плечо, он обнимает её за талию. Простое человеческое счастье на фоне государственных забот.

Двенадцатая, финальная иллюстрация — Конёк-Горбунок скачет по радуге. Его миссия выполнена, простой парень стал мудрым царём. Теперь волшебный конь отправляется помогать другим героям других сказок.

Радуга переливается всеми цветами, ведёт в бесконечность. Конёк-Горбунок обернулся на прощание — в его взгляде благодарность и обещание: когда понадобится, он вернётся.

Гоги отложил кисть и посмотрел на законченную работу. Двенадцать иллюстраций лежали перед ним — яркие, динамичные, полные жизни. Каждая могла стать кадром мультфильма, каждая рассказывала свою часть истории.

Стиль получился именно таким, каким задумывался — советская анимационная школа с её чистыми линиями, выразительными типажами и глубоким содержанием. Сказка о том, как простой человек может стать правителем, если у него доброе сердце и верные друзья.

Взял деревянную жар-птицу, которую вырезал для дочери Берии, положил её рядом с иллюстрациями.

Гоги убрал последние иллюстрации в папку, бережно переложив их листами чистой бумаги. Работа была закончена, и теперь можно было позволить себе передышку.

Поставил чайник на плиту, достал из шкафа заветный кусок тростникового сахара — тот самый, кубинский, что берёг как сокровище. Отколол маленький кусочек ножом, положил в рот и заварил крепкий чай в привычном глиняном чайнике.

Налил в блюдце, включил радио. Динамик потрескивал, настраиваясь на волну, затем зазвучал знакомый голос диктора:

— Слушайте последние известия. Передаёт Москва.

Гоги устроился в кресле, отхлебнул из блюдца. Сладость кубинского сахара медленно растворялась на языке, смешиваясь с терпкостью чая. Особенное удовольствие — неспешное, вдумчивое.

— В Магнитогорске досрочно выполнен план по выплавке стали, — сообщал диктор. — Металлурги города превысили годовое задание на двенадцать процентов.

За окном сгущались сумерки. Гоги слушал новости и думал о большой стране, частью которой он стал. Заводы, фабрики, колхозы — всё работает, строится, растёт. Где-то в Магнитогорске люди плавят сталь, где-то на Украине убирают хлеб, где-то в Сибири добывают уголь.

— На Кубе завершается уборка сахарного тростника, — продолжал диктор. — Урожай превышает прошлогодний на восемь процентов.

Гоги усмехнулся, отколов ещё кусочек сахара. Вот она, связь времён — кубинский тростник в его московской комнате. Где-то там, за океаном, под жарким солнцем, рабочие срезают стебли, из которых получается этот янтарный кристалл сладости.

— В столице открылась выставка молодых советских художников, — неожиданно привлекло его внимание сообщение. — Экспозиция демонстрирует достижения социалистического реализма в живописи.

«Интересно, — подумал художник, — попали бы мои работы на такую выставку?»

Наверное, нет. Слишком необычные, слишком далёкие от канонов соцреализма. Его Иван-царевич больше походил на героя японской манги, чем на советского богатыря. А Снежная королева и вовсе была северной богиней из скандинавской мифологии.

— Советские учёные достигли новых успехов в изучении космического пространства, — сообщал диктор. — Запуск искусственных спутников Земли планируется в ближайшие годы.

Гоги отхлебнул чаю, представляя себе будущее. В его времени, в 2024 году, люди уже давно летали в космос, высаживались на Луну, отправляли аппараты к другим планетам. А здесь, в 1950-м, это всё ещё мечта, но мечта осуществимая.

— В Ленинграде состоялась премьера нового балета «Медный всадник», — продолжались новости. — Постановка получила высокую оценку критиков и зрителей.

Культура, наука, промышленность — страна жила полной жизнью, несмотря на недавно закончившуюся войну. Люди работали, творили, мечтали о будущем. И он был частью этого процесса — маленькой, но важной частью.

Сахар растаял окончательно, оставив во рту сладкое послевкусие. Гоги допил чай, выключил радио. В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь тиканьем часов на стене.

Завтра снова поедет к Берии, покажет новые иллюстрации. Получит, возможно, следующее задание. И снова будет творить, создавать красоту в этом сложном, противоречивом, но удивительно живом мире.

А пока просто сидел в тишине, ощущая сладость кубинского тростника и тепло московского вечера.

Тишина в комнате была особенной — не пустой, а наполненной. За окном мерцали первые звёзды, напоминая о той ночной встрече неделю назад. Гоги допил чай и невольно улыбнулся, вспоминая столкновение с девушкой в берете и больших очках.

Какой же она была? Попытался восстановить в памяти её облик. Светлые волосы, выбивающиеся из-под берета. Серые глаза за стёклами очков — умные, живые. Тонкие черты лица, чуть вздёрнутый носик. И эта особенная интонация, когда она называла созвездия — Кассиопею, Лиру…

Неожиданно для себя он поднялся, подошёл к столу и взял чистый лист. Рука сама потянулась к карандашу. В голове всплывал образ — не придуманный, а реальный, запечатлённый памятью в тот короткий момент встречи.

Первые линии легли на бумагу робко, неуверенно. Овал лица — правильный, но не кукольный. Чуть заострённый подбородок, высокие скулы. Лоб открытый, интеллигентный — лоб человека, который много думает, изучает, познаёт мир.

Гоги работал медленно, вдумчиво. Это был не заказ, не иллюстрация к сказке — это была попытка удержать мгновение, зафиксировать красоту, мелькнувшую в его жизни.

Глаза получались особенно сложными. Они должны были быть живыми, выразительными, но не терять той особенной серой глубины, которую он запомнил. Карандаш скользил по бумаге, создавая лёгкие тени вокруг глазниц, прорисовывая тонкие линии ресниц.

За стёклами очков глаза казались чуть больше, чем на самом деле. Эффект линз, который нужно было передать точно — не утрировать, но и не упустить. Очки были частью её образа, делали лицо более интеллектуальным, серьёзным.

Брови — тонкие, изящно изогнутые, не выщипанные в нитку, а естественные. Над ними — гладкий лоб, слегка отражающий свет фонаря в той ночной сцене. Волосы выбивались из-под берета небрежными прядками — светлые, мягкие, живые.

Гоги остановился, отложил карандаш. Что-то было не так. Рисунок получался технически правильным, но безжизненным. Не хватало того особенного света, который он увидел в её глазах. Той искорки любопытства, когда она смотрела на звёзды.

Взял более мягкий карандаш, начал работать с тенями. Лёгкие штрихи под скулами, чуть заметная тень от ресниц, игра света и тени на стёклах очков. Лицо постепенно обретало объём, становилось живым.

Нос — прямой, с чуть заметной горбинкой, которая придавала лицу характер. Не идеальный нос с обложки журнала, а настоящий, принадлежащий конкретному человеку. Ноздри чуть расширены — она дышала прохладным ночным воздухом, когда они столкнулись.

Губы рисовались особенно осторожно. Они были не накрашены — просто естественные, слегка припухшие от холода. Форма правильная, но не кукольная — верхняя губа чуть тоньше нижней, с едва заметной ложбинкой посередине.

Подбородок — небольшой, аккуратный, с чуть заметной ямочкой. Шея — тонкая, изящная, скрывающаяся в воротнике пальто. Только намёк, силуэт, но достаточный, чтобы передать общую хрупкость фигуры.

Особое внимание Гоги уделил берету. Он сидел на голове чуть набок, как часто носят студентки — не для красоты, а для удобства. Мягкая ткань облегала голову, но не скрывала полностью волосы. Выбивающиеся пряди создавали ощущение живости, естественности.

Очки требовали отдельной проработки. Не просто стёкла в оправе, а сложный оптический прибор. Карандаш передавал, как линзы преломляют свет, как на стёклах отражаются блики фонаря. Оправа — простая, металлическая, без украшений. Практичные очки для работы, а не модный аксессуар.

Выражение лица было самым сложным. В тот момент встречи на её лице читалось удивление, лёгкое смущение, но и любопытство. Она не испугалась столкновения, не рассердилась — просто приняла это как забавную случайность.

Гоги попытался передать эту гамму эмоций. Чуть приподнятые брови — удивление. Лёгкая улыбка в уголках глаз — добродушие. Слегка раскрытые губы — она хотела что-то сказать, объяснить, что смотрела на звёзды.

Работа заняла несколько часов. За окном звёзды поднялись выше, воздух стал прохладнее. Гоги не замечал времени — он был полностью поглощён процессом воссоздания увиденного образа.

Постепенно на бумаге проявлялось лицо — живое, естественное, красивое той особенной красотой, которая не кричит о себе, а просто существует. Красота ума, молодости, искренности.

Последними штрихами стали мелкие детали — крошечные веснушки на переносице, которые он едва заметил при свете фонаря. Лёгкие морщинки в уголках глаз — не от возраста, а от привычки щуриться, вглядываясь в звёздное небо или в формулы на доске.

Тень от берета ложилась на лоб неровно — ткань была мягкой, создавала сложную игру света и тени. Это не портрет в студии с выставленным освещением, а зарисовка с натуры, схваченная в естественной обстановке.

Гоги отложил карандаш и посмотрел на результат. На листе смотрела девушка — та самая, что врезалась в него на ночной улице, назвала созвездия и растворилась в темноте, оставив лишь воспоминание о мимолётной встрече.

Портрет получился не идеальным в академическом смысле — где-то линии были чуть неровными, где-то тени легли не совсем точно. Но в нём была жизнь, правда момента, искренность восприятия.

Художник откинулся на стуле, разминая затёкшие плечи. В комнате было тихо, только тикали часы на стене. За окном ночная Москва засыпала, но звёзды всё ещё мерцали в небе — те самые, на которые она смотрела в ту ночь.

«Интересно, — подумал Гоги, — увижу ли её ещё когда-нибудь?»

Москва — большой город, миллионы людей. Шансы встретить случайного прохожего повторно ничтожно малы. Но почему-то ему казалось, что эта встреча была не случайной. Что-то в ней, в её взгляде на звёзды, в её словах о созвездиях говорило о родственной душе.

Он аккуратно убрал портрет в стол, к другим своим «запретным» работам — тем, что рисовал для себя, а не по заказу. Мрачные славянские фэнтези, звёздное небо, а теперь вот и портрет незнакомки.

Заварил новый чай, сел у окна с блюдцем. Звёзды по-прежнему сияли в небе, но теперь они напоминали не только о величии космоса, но и о том мимолётном мгновении человеческой близости, когда два незнакомца столкнулись под звёздным небом и на секунду почувствовали себя не одинокими в этом огромном мире.

Может быть, где-то в городе она тоже смотрит на звёзды и вспоминает ту встречу. Может быть, даже сожалеет, что разошлись так быстро, не узнав друг друга поближе.

А может, уже забыла — для неё это было просто случайное столкновение с незнакомцем на ночной улице.

Но портрет останется. Память, зафиксированная карандашом на бумаге. Свидетельство того, что красота существует не только в сказках и иллюстрациях, но и в реальной жизни, в живых людях, которые могут неожиданно появиться и исчезнуть, оставив след в душе художника.

Портрет убран в стол, чай остыл в блюдце. Гоги сидел у окна и чувствовал, как что-то внутри не даёт покоя. Может быть, это были воспоминания о той девушке, а может — просто ночная тишина, зовущая на улицу.

Он поднялся, надел пиджак и тихо вышел из барака. Воздух был прохладным, свежим, с лёгким привкусом осени. Москва спала — лишь редкие фонари освещали пустынные улицы.

Гоги шёл не спеша, без определённой цели. Где-то в глубине души теплилась наивная надежда — а вдруг встретит её снова? Ту девушку с серыми глазами, что смотрела на звёзды вместо дороги.

Дошёл до того перекрёстка, где произошло их столкновение. Постоял на том же месте, подняв голову к небу. Звёзды сияли так же ярко, созвездия располагались в том же порядке. Кассиопея, Лира, Большая Медведица — все на своих местах.

Но девушки не было.

Он прошёл дальше, углубляясь в лабиринт московских переулков. Каблуки стучали по брусчатке размеренно, эхо отражалось от стен домов. Где-то вдалеке тявкнула собака, где-то заскрипела калитка — ночь была полна мелких звуков, но людей не встречалось.

У Чистых прудов остановился, присел на скамейку. Пруд отражал звёзды — тысячи мерцающих точек дрожали на тёмной воде. Красота удивительная, но отчего-то печальная. Словно небо плакало в воду серебряными слезами.

«Одиночество, — подумал Гоги, — странная штука. С одной стороны, тяготит. С другой — даёт особую остроту восприятия».

Если бы рядом кто-то сидел, он бы разговаривал, отвлекался, не замечал деталей. А сейчас видел всё — как ветер рябит воду, как облако медленно заслоняет луну, как где-то в кустах шуршит ночная птица.

Поднялся, пошёл дальше. Мимо закрытых магазинов с тёмными витринами, мимо подъездов, где за окнами изредка мерцал свет — кто-то не спал, читал, работал или просто лежал без сна, как и он недавно.

На Тверской встретил патруль — двое милиционеров неспешно обходили свой участок. Поздоровался, показал документы. Они отпустили без вопросов — ночная прогулка не преступление.

— Не спится, товарищ? — спросил старший с пониманием.

— Не спится, — согласился Гоги.

— Бывает. Ночь для размышлений хорошее время.

Правда. Ночью мысли становятся яснее, чувства — острее. День суетлив, полон дел и обязанностей. А ночь принадлежит только тебе.

Дошёл до Красной площади. Мавзолей дремал под охраной, Кремлёвские стены возвышались в темноте. История спала каменным сном, но была ощутимо близко. Здесь проходили цари и революционеры, полководцы и художники. Все искали своё место в потоке времени.

Прошёл через Александровский сад. Деревья шептались на ветру, листья шуршали под ногами. Где-то в кронах перекликались ночные птицы — загадочно, тревожно.

Присел на скамейку под старым дубом. Ствол был толстый, узловатый — сколько он повидал? Наполеоновские войны, революции, две мировые войны… А люди всё рождаются, живут, умирают, а дуб стоит и помнит.

Луна выплыла из-за облака, залила сад серебристым светом. Гоги закрыл глаза, вдыхая ночной воздух. В нём смешивались запахи — прелые листья, речная влага, далёкий дым из труб.

Открыл глаза — и замер. Небо было усыпано звёздами так густо, как он не видел ни разу. Млечный путь тянулся бледной дорогой от горизонта до горизонта. Созвездия сияли с почти неземной яркостью.

«Вот она, настоящая красота, — подумал художник. — Которую не нарисуешь, не вырежешь, не опишешь. Можно только почувствовать».

Он сидел и смотрел вверх, пока шея не затекла. Время останавливалось, растворялось в созерцании бесконечности. Где-то среди этих звёзд летят планеты, на которых, может быть, тоже есть жизнь. Разумные существа, которые, как он, сидят ночами и смотрят на звёзды.

Одиночество перестало тяготить. Наоборот — стало даром. Возможностью слиться с ночью, с космосом, с вечностью. Почувствовать себя частью чего-то бесконечно большего.

Поднялся только когда забрезжил рассвет. Первые лучи солнца коснулись верхушек деревьев, звёзды начали блекнуть. Волшебство ночи отступало, уступая место дню.

Дорога домой заняла полчаса. Улицы просыпались — появились первые прохожие, зашуршали метлы дворников, заработали трамваи. Жизнь возвращалась в город.

В бараке было тихо — соседи ещё спали. Гоги прошёл в свою комнату, разделся, лёг в кровать. Тело устало, но душа была полна. Ночь дала ему то, что нужно было — не встречу с девушкой, а встречу с самим собой.

Перед сном ещё раз вспомнил звёздное небо над Александровским садом. Завтра нарисует его — не для заказа, а для себя. Чтобы сохранить ту красоту, которая открылась ему в одиночестве.

И заснул под утреннее пение птиц, счастливый от того, что прожил ещё одну ночь в этом удивительном мире.

Глава 20

Воронок приехал точно в назначенное время. Гоги уже ждал с папкой иллюстраций и деревянной жар-птицей в кармане. Сел в знакомый салон без лишних слов — привычка делала эти поездки почти рутинными.

По дороге размышлял о предстоящем разговоре. Берия не просто заказчик детских книг — это человек, который видит глубже поверхности. Их прошлые беседы касались философии власти, природы искусства, человеческой натуры. Сегодня, наверное, тоже будет нечто большее, чем просто оценка иллюстраций.

В кабинете всё было по-прежнему: аромат кавказского чая, кожаные переплёты книг, массивный стол красного дерева. Берия сидел у окна, читал какую-то сводку. Поднял глаза, когда вошёл художник.

— Садитесь, товарищ Гогенцоллер. Покажите, что принесли.

Гоги разложил иллюстрации к «Коньку-Горбунку» на столе. Лаврентий Павлович налил чай в две чашки, но к рисункам не подошёл. Просто сидел, отхлебывая напиток, и смотрел на художника изучающим взглядом.

— Скажите, — неожиданно произнёс он, — верите ли вы в людей?

Вопрос застал Гоги врасплох. Он ожидал оценки работы, а получил философскую дилемму.

— В каком смысле, Лаврентий Павлович?

— В самом прямом. Считаете ли вы человечество в целом достойным того, чтобы ради него стараться? Или люди — просто стадо, которое нужно направлять кнутом?

Гоги отхлебнул чаю, обдумывая ответ. В голосе Берии слышалась усталость — не физическая, а душевная. Усталость человека, который слишком много знает о природе власти.

— Люди разные, — сказал он осторожно. — Есть те, кто достоин лучшего. Есть те, кто разочаровывает.

— Дипломатично, — усмехнулся Берия. — Но я спрашиваю о вашем личном мнении. Не как художника, а как человека.

Гоги поставил чашку на блюдце. Разговор явно шёл не о детских сказках.

— Честно? Чем больше живу, тем меньше верю в людей как в массу. Толпа глупа, трусливы, жестока. Но отдельные личности… Они способны на удивительные вещи.

— Интересно. А что делать с этой глупой, трусливой толпой? Как ею управлять?

— Можно запугать. Можно обмануть. Можно попытаться воспитать. Каждый способ даёт свой результат.

Берия встал, подошёл к окну. За стеклом виднелась Москва — серая, деловитая, полная людей, спешащих по своим делам.

— Знаете, что меня поражает? — сказал он, глядя на улицу. — Люди готовы отдать свободу за иллюзию безопасности. Променять возможность выбора на гарантию куска хлеба.

— Возможно, это естественно, — ответил Гоги. — Инстинкт самосохранения сильнее стремления к свободе.

— Именно. И тогда возникает вопрос — имеют ли право на свободу те, кто сам от неё отказывается?

Художник почувствовал, как разговор заходит на опасную территорию. Берия не просто философствовал — он проверял, зондировал, выяснял истинные взгляды собеседника.

— Свобода — это ответственность, — сказал Гоги медленно. — Не каждый готов её нести. Некоторым действительно легче, когда за них решают другие.

— А вы? Готовы нести ответственность?

— За себя — да. За других… Не знаю. Это тяжёлое бремя.

Берия повернулся от окна, внимательно посмотрел на художника:

— Расскажу вам историю. Недавно к нам привели одного диссидента. Интеллигент, писатель, борец за свободу слова. Мы предложили ему выбор — либо он прекращает свою деятельность, либо его семья испытает определённые… неудобства.

Лаврентий Павлович сделал паузу, отхлебнул чаю.

— Знаете, что он выбрал? Согласился сотрудничать. Без колебаний. Принципы оказались дешевле семейного благополучия.

— И что из этого следует?

— А то, что даже самые убеждённые борцы за идеалы — всего лишь люди. Со своими слабостями, страхами, привязанностями. Абсолютных героев не существует.

Гоги молчал. В словах Берии была горькая правда, которую трудно было оспорить.

— Вы разочарованы в людях, Лаврентий Павлович?

— Скорее, реалистично их оцениваю. Двадцать лет работы с человеческими душами научили меня не ждать чудес. Люди предсказуемы в своём эгоизме.

— Тогда зачем служить им? Зачем строить государство для тех, кто, по вашему мнению, этого не достоин?

Берия усмехнулся — в первый раз за всё время разговора:

— Отличный вопрос. Может быть, потому что альтернатива ещё хуже? Хаос, анархия, война всех против всех?

— Или потому что власть — это наркотик?

Лаврентий Павлович резко повернулся к художнику. В его глазах мелькнуло что-то опасное.

— Смелое заявление, товарищ Гогенцоллер.

— Простите, если слишком прямо. Но вы сами говорили о честности.

Берия долго смотрел на него, затемнеожиданно рассмеялся:

— Вы правы. Власть действительно затягивает. Сначала берёшь её для благих целей. Потом понимаешь, что без неё не можешь достичь этих целей. А в итоге цели забываются, остаётся только власть.

Он подошёл к столу, начал рассматривать иллюстрации:

— Вот ваш Иван-дурак. Получает власть случайно, не стремился к ней. Может быть, поэтому остаётся хорошим правителем?

— Возможно. Тот, кто не жаждет власти, менее склонён ею злоупотреблять.

— Утопия, — покачал головой Берия. — В реальности власть либо берут силой, либо она достаётся по наследству. И в том, и в другом случае результат предсказуем.

Он взял иллюстрацию с коронацией Ивана:

— Красиво нарисовано. Народный праздник, всеобщая радость. Но знаете, что будет через год? Часть народа разочаруется в новом царе. Другая часть попытается его использовать. Третья — свергнуть.

— Пессимистичный взгляд на вещи.

— Реалистичный. Люди не умеют быть благодарными. Сегодня кричат «осанна», завтра — «распни его».

Гоги допил чай, поставил чашку на стол. Разговор становился всё более мрачным.

— Тогда зачем всё это? Зачем иллюстрации к сказкам о добрых царях и справедливости?

Берия отложил рисунок, посмотрел на художника с усталой улыбкой:

— Потому что дети должны верить в сказки. Пока можно. Взрослая жизнь ещё успеет их разочаровать.

— Значит, мы обманываем их?

— Мы даём им надежду. А надежда — единственное, что делает жизнь сносной.

Лаврентий Павлович собрал иллюстрации в стопку:

— Работа отличная. Именно то, что нужно. Ярко, красиво, оптимистично. Дети будут счастливы.

Гоги вспомнил о подарке, достал из кармана деревянную жар-птицу:

— Это для вашей дочери. Простая игрушка.

Берия взял фигурку, повертел в руках. На его лице появилось что-то похожее на удивление:

— Вы сами вырезали?

— Да. Вчера вечером.

— Зачем?

— Просто так. Подумал, что девочке будет приятно.

Лаврентий Павлович долго рассматривал птицу, проводил пальцем по резным пёрышкам:

— Знаете, что меня поражает? Вы же понимаете, что я могу решить вашу судьбу одним словом. И при этом дарите подарки моей дочери. Либо вы очень наивны, либо очень мудры.

— Возможно, и то и другое.

— Светлана будет в восторге. Она любит птиц.

Берия убрал фигурку в ящик стола, затем налил ещё чаю:

— Следующее задание будет особенным. «Царевна-лягушка». Но не для детей — для взрослых. Подумайте над концепцией.

— Для взрослых?

— Да. Иногда и взрослым нужны сказки. Особенно тем, кто разочаровался в людях.

Гоги кивнул, поднимаясь:

— Понял, Лаврентий Павлович.

— До свидания, товарищ Ван Гог. И спасибо за птицу. Искренность — редкое качество в наше время.

Художник шёл по коридору, размышляя о странном разговоре. Берия показал ему свою человеческую сторону — усталость, разочарование, циничную мудрость человека, который слишком много знает о тёмных сторонах человеческой натуры.

И при этом продолжает работать, строить, созидать. Может быть, именно потому, что альтернатива действительно хуже. Может быть, из последних остатков веры в то, что людей всё-таки можно изменить к лучшему.

А может, просто потому, что остановиться уже невозможно.

Выходя из кабинета Берии, Гоги почти столкнулся с человеком в белом халате, который торопливо шёл по коридору с папкой под мышкой. На нагрудном кармане халата золотыми буквами было вышито «Академик Сеченов».

— Простите, — пробормотал незнакомец, поправляя сползшие очки.

— Ничего страшного, — ответил Гоги.

Человек был невысокого роста, худощавый, с редкими седыми волосами и нервными движениями. Лет пятидесяти, с лицом учёного — бледным, изможденным долгими часами работы в лаборатории. Но в глазах читался острый ум и какая-то особенная одержимость.

Академик торопился дальше по коридору, но папка, видимо, была плохо застёгнута. Несколько листов выпали на пол.

— Позвольте, — Гоги наклонился, чтобы помочь собрать бумаги.

И замер.

На первом же листе, который он поднял, был изображён технический чертёж какой-то машины. Но не обычной — странной, напоминающей человеческую фигуру. Металлический торс, сочленённые руки, голова с оптическими датчиками вместо глаз.

Второй лист — ещё более удивительный. Схема более крупной машины, явно боевого назначения. Гусеничное шасси, башня с орудием, но управлялась она не человеком, а сложной системой механизмов и каких-то электронных устройств.

— Спасибо, спасибо! — суетливо заговорил академик, выхватывая листы из рук Гоги. — Это секретные разработки, не для посторонних глаз.

Но художник уже успел разглядеть третий чертёж — схему завода, где человекоподобные механизмы работали у станков, перемещали грузы, выполняли сложные операции.

— Извините за любопытство, — сказал Гоги, протягивая последний лист, — но это что, автоматические машины?

Академик быстро сунул бумаги в папку, застегнул её и внимательно посмотрел на художника:

— А вы кто такой? Что здесь делаете?

— Георгий Гогенцоллер, художник. Работаю с товарищем Берией над иллюстрациями.

— А-а, — лицо академика расслабилось. — Художник. Понятно. Да, это автоматические устройства. Машины, которые должны заменить человека на тяжёлых и опасных работах.

— Удивительно, — Гоги покачал головой. — Никогда не видел ничего подобного. А где вы работаете?

— В специальном конструкторском бюро. Очень секретная разработка. — Академик оглянулся по сторонам, затем понизил голос: — Понимаете, идея в том, что роботы — так мы их называем — должны освободить человека от рутинного труда. Пусть машины работают, а люди занимаются творчеством, наукой, искусством.

— Роботы? — переспросил Гоги. — Интересное название.

— От чешского слова «работа». Придумал писатель Чапек, но мы воплощаем это в реальность.

Художник вспомнил чертежи. Человекоподобные механизмы, способные выполнять сложные задачи. В его времени, в 2024 году, такие машины были обычным делом. Но здесь, в 1950-м…

— А боевые машины? — осторожно спросил он. — Тоже для замены людей?

Лицо академика мгновенно стало настороженным:

— Откуда вы знаете про боевые машины?

— Случайно увидел на чертеже. Простите, если не следовало.

— Да, есть и такие разработки, — неохотно признался учёный. — Если роботы могут работать вместо людей, почему бы им не воевать вместо людей? Сохранить человеческие жизни.

— Логично, — согласился Гоги, хотя в душе что-то похолодело.

Боевые роботы в 1950 году. Если эти разработки пойдут в серию, история может измениться кардинально. Холодная война с участием армий машин вместо солдат.

— Вы не художник, — внезапно сказал академик, внимательно вглядываясь в лицо Гоги. — То есть художник, конечно, но не только. Слишком умные вопросы задаёте.

— Просто любознательность.

— Нет, что-то другое. — Учёный прищурился. — А вы случайно не инженер? Или изобретатель?

Гоги почувствовал опасность. Человек явно был не так прост, как казался на первый взгляд.

— Обычный художник, товарищ… простите, как вас зовут?

— Сеченов, — автоматически ответил академик, затем поправился: — То есть… в общем, неважно. Вы меня заинтересовали. Не хотели бы посмотреть на наши разработки? У нас есть действующие прототипы.

— Это секретно, разве можно?

— Для художника можно. Вдруг пригодится для будущих иллюстраций. Товарищ Берия любит, когда искусство отражает достижения науки.

Гоги колебался. С одной стороны, любопытство разрывало на части. С другой — чутьё подсказывало, что лучше не соваться в дела, которые его не касаются.

— Спасибо за предложение, но я должен возвращаться. Работа ждёт.

— Жаль, — академик пожал плечами. — Но если передумаете — спросите Пауля Робертовича Селельмана в КБ особых разработок. Меня там знают.

Селельман, а не Сеченов. Значит, на халате чужое имя. Зачем? Маскировка? Или что-то ещё более сложное?

— Обязательно, — пообещал Гоги. — До свидания.

— До встречи, товарищ художник.

Академик быстро зашагал по коридору, крепко прижимая папку к груди. Гоги проводил его взглядом, размышляя об увиденном.

Роботы в 1950 году. Боевые машины. Заводы, где работают автоматы вместо людей. Это может кардинально изменить ход истории. И почему разработки ведутся в таком секрете?

Он вышел из здания, сел в ожидающий воронок. По дороге домой думал о странной встрече. Селельман-Сеченов явно занимается чем-то революционным. Но революционным в хорошем смысле или в опасном?

И главное — зачем Берия курирует такие проекты? Детские книжки и боевые роботы — странное сочетание интересов.

Но может быть, именно в этой странности и кроется ключ к пониманию того, что происходит в стране. Готовится ли СССР к войне нового типа? Или к миру, где машины освободят людей от тяжёлого труда?

Время покажет.

Дома Гоги сразу же сел за стол и взял чистый лист. Встреча с Селельманом не давала покоя — образы механических людей крутились в голове, требуя воплощения. Но не те примитивные схемы, что он увидел на чертежах, а нечто более совершенное.

Первые линии легли на бумагу осторожно. Гоги начал с общих пропорций — человеческая фигура, но более мощная, атлетичная. Рост около двух метров, широкие плечи, длинные руки. Силуэт воина, но не агрессивного, а защитника.

Скелет рисовался как основа всей конструкции. Не хрупкие человеческие кости, а мощные металлические балки и стержни. Позвоночник — сложная система сочленений, позволяющая гибкость, но обеспечивающая прочность. Каждый позвонок — отдельный модуль, способный выдержать огромные нагрузки.

Череп получался массивным, но элегантным. Не просто защитная коробка для электроники, а продуманная конструкция. Место для оптических сенсоров, звуковых датчиков, сложной вычислительной системы. Но при этом пропорции оставались почти человеческими.

Гоги перешёл к конечностям. Руки — самая сложная часть. Каждый палец должен был обладать чувствительностью пианиста и силой кузнеца. Он прорисовывал суставы, сочленения, систему тросов и приводов, которые обеспечивали бы точность движений.

«Пневматика, — думал художник, вспоминая промышленные станки. — Сжатый воздух даёт плавность и силу одновременно».

Каждая мышца человеческого тела заменялась пневматическим цилиндром. Бицепсы — мощные поршни, способные поднять тонну груза, но при этом настолько чувствительные, что могут держать яичную скорлупу, не раздавив её.

Ноги прорисовывались как опоры небоскрёба. Мощные, устойчивые, но подвижные. Коленные суставы — сложные шарниры с несколькими степенями свободы. Стопы — широкие, с развитой системой амортизации.

Гоги добавлял детали, увлекаясь процессом. Система охлаждения — тонкие трубки, проходящие по всему телу, как кровеносные сосуды. Источники питания — компактные, но мощные, размещённые в грудной клетке.

«А если сделать их модульными?» — подумал он и начал новый эскиз.

Робот-трансформер. Базовая гуманоидная форма, но с возможностью перестройки под конкретные задачи. Руки можно заменить на инструменты — манипуляторы, сварочные аппараты, точные измерительные приборы.

Ноги тоже модульные — для разной местности. Гусеничные модули для тяжёлого грунта, колёсные для скорости, даже реактивные для полётов на короткие расстояния.

Третий эскиз — робот-рабочий. Не воин, а созидатель. Четыре руки вместо двух для сложных операций. Встроенные инструменты, измерительные приборы, система технического зрения, способная видеть в разных спектрах.

«Они должны быть красивыми, — размышлял Гоги, прорисовывая корпус. — Не просто функциональными, а эстетически совершенными».

Плавные линии вместо угловатых форм. Никаких острых углов, выступающих деталей. Каждая поверхность обтекаемая, каждый элемент гармонично вписан в общий силуэт.

Четвёртый эскиз — робот-помощник. Размером с подростка, лёгкий, изящный. Для работы в доме, помощи пожилым людям, ухода за детьми. Лицо почти человеческое, добродушное, не пугающее.

«А что, если дать им возможность учиться?» — новая мысль заставила взять ещё один лист.

Робот с развитой нервной системой. Искусственные нейроны, способные формировать новые связи. Память, которая не просто хранит информацию, а анализирует, обобщает, создаёт новые решения.

Гоги рисовал голову такого робота особенно тщательно. Сложная электронная система, имитирующая человеческий мозг. Но не копирующая его механически, а воспроизводящая принципы работы.

К вечеру на столе лежало дюжина эскизов. Роботы-воины, рабочие, помощники, исследователи. Каждый со своей специализацией, но все объединённые общей философией — служить человеку, а не заменять его.

«Селельман прав в одном, — подумал художник, рассматривая свои творения. — Машины должны освободить людей от тяжёлого труда. Но они должны оставаться инструментами, а не становиться хозяевами».

На последнем эскизе он изобразил робота и человека, работающих вместе. Не человек, управляющий машиной, и не машина, заменяющая человека. Партнёрство. Симбиоз разума и силы, творчества и точности.

Отложив карандаш, Гоги задумался о будущем. В его времени, в 2024 году, роботы были повсюду — на заводах, в больницах, в домах. Но процесс их внедрения шёл медленно, с множеством проблем и сопротивления.

А что, если здесь, в 1950-м, этот процесс пойдёт по-другому? Если СССР первым создаст армию роботов и изменит мир? К лучшему или к худшему?

Вопрос оставался открытым. Но одно было ясно — будущее уже стучится в дверь. И оно может оказаться совсем не таким, каким его помнил Алексей Воронцов из 2024 года.

Эскизы роботов Гоги спрятал в стол, к другим своим «запретным» работам. Пока это только фантазии художника. Но кто знает — может быть, когда-нибудь они станут реальностью.

Глава 21

Эскизы роботов лежали перед ним веером, как карты судьбы. Гоги смотрел на свои творения и чувствовал, как в голове нарастает знакомое напряжение — туго скрученная пружина, готовая лопнуть.

Встреча с Селельманом, философские беседы с Берией, постоянная работа над заказами — всё это наслаивалось одно на другое, создавая ощущение, что мозг вот-вот взорвётся от перегрузки.

Рука сама потянулась к ящику стола, где лежала пачка «Беломора». Гоги замер на мгновение — сколько раз он давал себе слово не курить? Но пальцы уже вытащили папиросу, чиркнули спичкой.

Первая затяжка обожгла лёгкие, заставила закашляться. Организм отвык от никотина за последние недели. Но уже вторая затяжка принесла знакомое облегчение — напряжение начало отпускать, мысли стали яснее.

Гоги откинулся на стуле, выдыхая дым в потолок. Серые кольца поднимались медленно, расплываясь в неподвижном воздухе комнаты. В этих завитках дыма можно было разглядеть что угодно — лица, пейзажи, фантастические существа.

«Царевна-лягушка для взрослых», — вспомнил он слова Берии.

Что это должно быть? Обычная сказка не подойдёт — Лаврентий Павлович явно имел в виду что-то более сложное, философское. Историю о превращении, о том, как внешность обманывает, а истинная красота скрыта под невзрачной оболочкой.

Гоги затянулся ещё раз, глядя на дымящуюся папиросу. В красном огоньке угля видились образы будущей работы.

Иван-царевич — не сказочный герой, а обычный человек, разочарованный в жизни. Циник, который потерял веру в любовь, красоту, человеческую доброту. Возможно, чиновник или военный — кто-то, кто слишком много видел тёмных сторон жизни.

А лягушка… Она не будет отвратительной. Наоборот — странно привлекательной. В её глазах должна читаться древняя мудрость, понимание человеческой природы. Она знает, что красота — не в форме, а в содержании.

Новая затяжка, новые кольца дыма. Комната наполнялась сизой дымкой, создающей особую атмосферу для размышлений.

«А что, если сделать это историей о власти?» — подумал художник.

Царевна-лягушка как символ России — внешне неприглядной, суровой, но внутренне прекрасной. А Иван — представитель Запада, который судит только по внешности, не видя глубины.

Или наоборот — лягушка как символ народа, простого, неотёсанного, но мудрого. А царевич — элита, аристократия, которая должна научиться видеть красоту в простоте.

Папироса догорела до половины. Гоги стряхнул пепел в блюдце, продолжая размышлять.

Берия говорил о разочаровании в людях. Может быть, эта сказка должна стать историей о том, как вернуть веру в человечество? Иван встречает лягушку и сначала отвергает её. Но постепенно понимает, что за непривлекательной внешностью скрывается прекрасная душа.

«Только как это нарисовать?» — Гоги затянулся ещё раз, щурясь от дыма.

Стиль должен быть более зрелым, чем в детских сказках. Не яркие мультяшные краски, а приглушённые тона. Серый, коричневый, охра — цвета реальной жизни. И только там, где появляется истинная красота, вспыхивают яркие краски.

Лягушка должна быть символичной. Не натуралистичной, а стилизованной. Большие, умные глаза, в которых отражается душа. Может быть, добавить элементы русского орнамента — чтобы связать с народными традициями.

Последняя затяжка. Гоги раздавил окурок в блюдце, сразу почувствовав, как никотин растекается по венам, успокаивая нервы. Да, он сорвался, снова закурил. Но это помогло — мысли стали чётче, образы ярче.

Встал, открыл окно. Свежий вечерний воздух ворвался в комнату, разгоняя табачный дым. Нужно проветрить — завтра начнёт работать над новыми иллюстрациями, а для творчества нужна чистота не только внешняя, но и внутренняя.

Сел обратно за стол, взял карандаш. Пока образы ещё свежи в голове, нужно сделать первые наброски. Иван-царевич — усталый, разочарованный, но ещё способный на чудо. Лягушка — мудрая, терпеливая, полная скрытой красоты.

И где-то между ними — история о том, как научиться видеть душу за внешностью, красоту за уродством, надежду за отчаянием.

Именно то, что нужно взрослым людям, потерявшим веру в сказки.

Никотин растекался по венам, обостряя восприятие до предельной ясности. Гоги почувствовал знакомое состояние — когда мысли становятся кристально чёткими, а рука готова воплотить любой образ. Он взял чистый лист и окунул кисть в серую краску.

Первый мазок лёг решительно — силуэт Ивана-царевича на фоне сумеречного болота. Не сказочного принца, а уставшего от жизни мужчины средних лет. Плечи ссутулены под тяжестью разочарований, лицо изборождено морщинами преждевременной старости души.

Гоги работал быстро, уверенно. Кисть танцевала по бумаге, создавая мир, где реальность смешивалась с мифом. Болото получалось не зловещим, а меланхоличным — покрытые туманом кочки, искривлённые ивы, отражающие луну лужи.

На втором листе рождалась лягушка. Он изобразил её крупным планом — огромные янтарные глаза, в которых отражалась вся мудрость мира. Кожа не склизкая и отвратительная, а бархатистая, покрытая узором, напоминающим древнерусскую роспись.

— Красота скрыта от поверхностного взгляда, — бормотал художник, прорисовывая детали.

Третья иллюстрация — момент встречи. Иван стоит на краю болота, смотрит на лягушку с презрением и усталостью. В его позе читается вся безнадёжность человека, который больше не верит в чудеса. А лягушка глядит на него с бесконечным терпением и пониманием.

Краски смешивались под кистью, создавая переходы от серого к зелёному, от коричневого к золотому. Цветовая гамма строилась на контрастах — мрачные тона реального мира и тёплые всплески там, где проступает истинная красота.

Четвёртый лист — первое превращение. Лягушка сбрасывает кожу, и под ней проступает девушка необыкновенной красоты. Но Гоги изобразил это не как физическую метаморфозу, а как прозрение. Иван вдруг видит то, что было всегда, но скрывалось от его ослепшего взгляда.

Рука летала по бумаге, не зная усталости. Никотин подстегивал воображение, заставляя видеть образы с фантастической чёткостью. Каждая линия ложилась точно на место, каждый мазок нёс смысловую нагрузку.

Пятая иллюстрация — танец Василисы Премудрой. Гоги изобразил её в момент высшего торжества красоты. Платье развевается, превращаясь в крылья жар-птицы, волосы струятся золотыми реками, а из рукавов сыплются звёзды и цветы.

Но главное — лицо Ивана, наблюдающего за танцем. В его глазах больше нет усталости и цинизма. Только изумление человека, заново открывающего мир.

— Вот она, настоящая магия, — прошептал художник, добавляя последние блики на платье царевны.

Шестая иллюстрация стала самой сложной — сожжение лягушачьей кожи. Иван стоит у костра, в руках — серая, невзрачная шкурка. Огонь уже лижет её края, но в его глазах читается сомнение — правильно ли он поступает?

А на заднем плане, едва заметная, плачет Василиса. Слёзы её превращаются в росу на траве, а каждая капля отражает пламя костра.

Седьмая иллюстрация — расплата. Василиса исчезает, оставляя после себя только белое перо и горечь утраты. Иван стоит один среди пепла сожжённых иллюзий, понимая, что разрушил то, что было дороже жизни.

Гоги работал в исступлении, забыв о времени. За окном давно стемнело, но он не замечал. Существовали только бумага, краски и образы, рвущиеся наружу.

Восьмая иллюстрация — путешествие Ивана. Он идёт через тёмный лес, ищет потерянную любовь. Деревья вокруг него — не просто растения, а живые существа, следящие за каждым его шагом. В их кронах прячутся глаза, полные осуждения.

Девятая — встреча с Бабой-ягой. Старуха не злая ведьма, а мудрая наставница, последний шанс на искупление. В её древнем лице читается понимание человеческих слабостей и готовность помочь тому, кто искренне раскаивается.

Десятая иллюстрация — Кощей Бессмертный. Гоги изобразил его не скелетом в короне, а измождённым аскетом, хранителем Василисы. В его глазах — та же усталость, что была в глазах Ивана, но помноженная на века одиночества.

Одиннадцатая — битва не на мечах, а на словах. Иван и Кощей спорят о природе любви. Молодость против мудрости, страсть против рассудка. Воздух вокруг них искрится от напряжения их аргументов.

И наконец, двенадцатая — воссоединение. Но не торжество победителя, а тихое счастье двух людей, прошедших через испытания и научившихся ценить истинную красоту. Василиса и Иван стоят обнявшись на том же болоте, где всё началось. Но теперь оно не мрачное, а умиротворённое, отражающее звёзды в тихой воде.

Гоги отложил кисть и посмотрел на результат. Двенадцать иллюстраций лежали перед ним — каждая рассказывала свою часть истории о том, как научиться видеть красоту души за несовершенством формы.

Это была не детская сказка, а философская притча. История для тех, кто разочаровался в людях, но ещё способен поверить в чудо. Именно то, что заказывал Берия.

Руки дрожали от усталости и никотинового возбуждения. Но в душе было удовлетворение — он создал нечто важное, нужное. Искусство, которое может изменить чужую жизнь.

За окном уже светало. Гоги заварил крепкий чай, сел с блюдцем у окна. Работа закончена. Теперь можно позволить себе отдых.

Сон не шёл. Гоги лежал в кровати, глядя в потолок, но мысли кружились вокруг свежих иллюстраций. Никотин ещё гулял по крови, не давая расслабиться. В голове крутились образы Василисы Премудрой, Ивана-царевича, философские размышления о красоте и разочаровании.

Через час мучений он сдался. Встал, оделся и вышел в ночную Москву.

Воздух был свежим, с едва заметным привкусом осени. Город спал — лишь изредка проезжали поздние трамваи, да патрули милиции неспешно обходили свои участки. Гоги шёл без цели, просто позволяя ногам нести его куда глаза глядят.

Дошёл до знакомого перекрёстка — того самого, где неделю назад столкнулся с девушкой-студенткой. Остановился, поднял голову к небу. Звёзды сияли так же ярко, созвездия располагались в прежнем порядке.

И тут он её увидел.

Та же хрупкая фигурка в берете и больших очках. Стояла под фонарём в паре кварталов от него, запрокинув голову, и смотрела на ночное небо. В руках держала блокнот — видимо, что-то записывала или зарисовывала.

Сердце Гоги учащённо забилось. Неужели судьба даёт второй шанс?

Он пошёл в её сторону, стараясь ступать тише. Не хотел спугнуть — вдруг она испугается и убежит? Но когда подошёл ближе, девушка сама повернулась на звук шагов.

— О! — воскликнула она с узнаванием. — Это же тот художник, который тоже смотрел на звёзды!

Голос у неё был приятный — негромкий, с лёгкой хрипотцой. И никакого страха при виде незнакомца ночью на пустой улице.

— Добрый вечер, — поздоровался Гоги. — Или уже доброй ночи. Опять изучаете созвездия?

— Изучаю и зарисовываю, — она показала блокнот. — У меня завтра зачёт по астрономии, а домашнего телескопа нет. Приходится наблюдать невооружённым глазом.

Он подошёл ближе, заглянул в блокнот. Аккуратные схемы звёздного неба, подписанные названия созвездий, какие-то формулы и расчёты.

— Впечатляет, — сказал искренне. — Я про астрономию только из книг знаю.

— А я её обожаю, — глаза девушки загорелись энтузиазмом. — Представляете, какие там расстояния? До ближайшей звезды — четыре световых года! А до туманности Андромеды — два с половиной миллиона лет!

Она говорила с такой страстью, что Гоги невольно улыбнулся. Когда люди рассказывают о том, что их по-настоящему увлекает, они становятся особенно красивыми.

— Меня зовут Георгий, — представился он.

— А меня Анна. Аня. — Она протянула руку для пожатия. — Анна Сергеевна Королёва.

Рука у неё была маленькая, тёплая, с тонкими пальцами. Руки человека, который много пишет, рисует, работает с приборами.

— А почему вы не спите в такой час? — спросила Аня с любопытством. — Художники же обычно дневные птицы.

— Не спалось. Работал допоздна, голова ещё варит. А вы? Студентам тоже положено спать ночью.

— А мне как раз ночью лучше думается. И звёзды видно только в темноте.

Она снова посмотрела на небо, и лунный свет отразился в стёклах её очков.

— Хотите, покажу что-нибудь интересное? — предложила девушка. — Вон там, видите яркую звезду? Это не звезда, а Юпитер. Если бы у нас был телескоп, можно было бы разглядеть его спутники.

Гоги проследил направление её взгляда. Действительно, одна точка светила ровнее других, не мерцала.

— А как отличить планету от звезды?

— Планеты не мерцают. Они близко, свет от них приходит почти прямо. А звёзды далеко, их свет дрожит в атмосфере.

Она объясняла просто, понятно, без заумных терминов. Видно было, что любит делиться знаниями.

— Анна Сергеевна, а можно один вопрос? — решился Гоги. — Вы не боитесь гулять ночью одна по городу?

— А чего бояться? — удивилась она. — Тут же центр, патрули ходят. Да и потом… — она помолчала, потом добавила тише, — после войны страшно стало не темноты, а людей. А звёзды никогда не причиняют вреда.

В её голосе прозвучала неожиданная грусть. Гоги подумал, что у каждого человека есть свои раны, своя боль.

— Понимаю, — сказал он мягко.

Они постояли в молчании, глядя на ночное небо. Тишина была не неловкой, а комфортной — как между людьми, которые понимают друг друга без слов.

— А что вы рисуете? — спросила Аня. — Какой стиль?

— Разный. Сейчас иллюстрации к сказкам делаю. Детские книжки.

— Как интересно! А я в детстве мечтала стать художником. Но математика оказалась сильнее.

— Математика тоже красивая наука. Особенно астрономия — там и числа, и красота космоса.

— Да! — оживилась она. — Вы понимаете! Формулы небесной механики — это же поэзия! Элегантная, совершенная…

Гоги слушал, как она рассказывает о своей науке, и думал, что рядом с ним стоит удивительный человек. Умный, увлечённый, искренний. Такие люди встречаются редко.

— Анна Сергеевна, — осторожно сказал он, — а не составите ли вы мне компанию? Можем прогуляться, поговорить. Я покажу Москву глазами художника, а вы — глазами астронома.

Она задумалась, глядя на него оценивающим взглядом. Потом улыбнулась:

— А почему бы и нет? Но только если будете звать меня просто Аня. Анна Сергеевна — это для официальных случаев.

— Договорились, Аня. А меня зовите Гоша.

Они зашагали по ночным улицам, беседуя о звёздах и искусстве, науке и жизни. И Гоги впервые за долгое время почувствовал, что одиночество отступает.

Они шли по спящим улицам Москвы, и город словно раскрывал перед ними свои тайны. Фонари рисовали на брусчатке круги тёплого света, между которыми простиралась мягкая темнота. Аня шла рядом с Гошей, периодически поглядывая на небо, а он — на неё.

— Смотрите, — сказала она, остановившись у старинного особняка, — как красиво лунный свет играет на этом фасаде. Тени от лепнины создают целую симфонию.

Гоша проследил её взгляд. Действительно, старые стены в лунном свете выглядели как декорации к романтической опере.

— А я вижу здесь картину, — сказал он задумчиво. — Серебристые тона, игра света и тени. Можно было бы нарисовать…

— Вы всё время думаете красками? — спросила Аня с улыбкой.

— А вы — формулами?

— Touché, — рассмеялась она. — Наверное, каждый видит мир через призму своей профессии.

Они дошли до небольшого сквера, где старые липы шептались на ветру. Аня присела на скамейку, достала из сумки термос.

— Чай? — предложила она. — Захватила на всякий случай. Ночные наблюдения — дело холодное.

— С удовольствием.

Она налила чай в две небольшие чашки. Напиток был горячим, ароматным, согревающим.

— Знаете, — сказала Аня, глядя на звёзды сквозь ветви деревьев, — я часто думаю о том, как мы малы в масштабах Вселенной. Вот эти звёзды светят миллионы лет, а человеческая жизнь — всего несколько десятков.

— Но зато как ярко можем светить, — ответил Гоша. — Пусть недолго, но интенсивно.

— Философ вы, оказывается.

— А вы романтик, несмотря на точные науки.

Они сидели, прихлёбывая чай и разговаривая о вечном. О смысле жизни, о красоте, о том, что делает человека счастливым. Слова лились легко, без принуждения — как будто они знакомы уже много лет.

— А почему вы не спали сегодня? — спросила Аня. — Честно. Не только потому, что работали.

Гоша помолчал, обдумывая ответ:

— Одиночество. Иногда оно давит так, что хочется выйти в мир, найти… не знаю, что найти.

— Понимаю, — тихо сказала она. — У меня тоже бывает. Сидишь в комнате общежития, учишь формулы, а душа требует… живого общения.

— И вы тоже выходите смотреть на звёзды?

— Да. Они не обманывают, не предают. Всегда на своих местах.

В её голосе прозвучала боль — старая, но не зажившая. Гоша осторожно спросил:

— Кто-то вас предал?

— Жених, — просто ответила Аня. — Вернулся с фронта… другим. Или я его таким не знала. В общем, оказалось, что четыре года я ждала человека, которого никогда не существовало.

— Мне жаль.

— А у вас есть кто-то?

— Нет. Была… дружба с одной девушкой. Но я понял, что не готов к серьёзным отношениям. Слишком много проблем, слишком сложная жизнь.

Аня кивнула с пониманием:

— Знаете, что я подумала? Мы оба одиноки, оба ищем что-то в ночном городе. Может, это судьба свела нас дважды?

— Может быть, — согласился Гоша. — А что если это не случайность?

— Что вы имеете в виду?

— Что мы можем быть друзьями. Хорошими друзьями. Без обязательств, без ложных ожиданий. Просто… поддерживать друг друга.

Аня внимательно посмотрела на него:

— Дружба между мужчиной и женщиной возможна?

— Не знаю. Но можно попробовать.

Она протянула ему руку:

— Договорились. Друзья.

Он пожал её тёплую ладонь:

— Друзья.

Они поднялись со скамейки и пошли дальше. Теперь между ними была договорённость — не романтическая, но искренняя. Двое людей, которые поняли, что одиночество легче переносить вдвоём.

— А где вы живёте? — спросил Гоша.

— В общежитии на Ленинских горах. А вы?

— В барачном посёлке за ВДНХ. Не очень близко друг от друга.

— Ничего, Москва не такая большая. Можем встречаться… ну, не знаю, раз в неделю? Гулять, разговаривать.

— Отличная идея. А может, я покажу вам, как рисовать? Вы же говорили, что в детстве мечтали.

— А вы научите меня видеть город глазами художника?

— Обязательно.

Они дошли до развилки, где им предстояло разойтись в разные стороны.

— Ну что ж, — сказала Аня, поправляя берет, — увидимся через неделю? В пятницу, здесь же?

— В пятницу, — подтвердил Гоша. — В десять вечера?

— Договорились.

Она помахала ему рукой и пошла в сторону своего общежития. Гоша смотрел, как её фигурка растворяется в ночной дымке, и чувствовал странную лёгкость.

Он нашёл не любовь — он нашёл родственную душу. Человека, с которым можно говорить о сокровенном, не боясь непонимания. Это было даже лучше романтических отношений — честнее, проще, надёжнее.

Домой Гоша возвращался с улыбкой. Одиночество отступило — не побеждённое, но разделённое надвое. А разделённая печаль становится легче.

За окном уже светало, но теперь он точно знал — сегодня будет хороший день.

Глава 22

Утром, едва Гоги успел выпить первую чашку чая, в дверь постучали. За порогом стоял молодой парень в рабочей куртке с нервными глазами и папкой под мышкой.

— Георгий Валерьевич Гогенцоллер? — спросил он, сверяясь с запиской.

— Да, это я.

— Иван Петров из артели «Красный художник». Помните, мы вам предлагали работу? Вы тогда отказались, но сейчас у нас форс-мажор.

Гоги вспомнил — месяца два назад к нему действительно приходили из этой артели, предлагали постоянную работу за 120 рублей в месяц. Тогда он вежливо отказался, ссылаясь на другие планы.

— Слушаю вас, — сказал он, приглашая парня в комнату.

— Дело такое, — Иван нервно вертел кепку в руках. — Нам срочно нужно сделать декорации для спектакля «Железный поток» в Доме культуры железнодорожников. По пьесе Серафимовича, про гражданскую войну.

— И?

— А наш главный декоратор заболел. Аппендицит. Лежит в больнице, а спектакль через две недели. Начальство нас прижмёт, если сорвём премьеру.

Гоги отхлебнул чаю, обдумывая предложение. Театральные декорации — совсем другая область, отличная от книжных иллюстраций. Но интересная.

— А что конкретно нужно сделать?

— Задники, кулисы, несколько объёмных конструкций. Всё по эскизам, которые уже готовы, — Иван открыл папку, достал наброски. — Вот, смотрите.

Гоги просмотрел рисунки. Сцены революционной борьбы, красные знамёна, толпы рабочих и крестьян. Типичная агитационная эстетика, но выполненная профессионально.

— Сколько времени на всё про всё?

— Десять дней. Работать будете не один — с нашей бригадой. Четверо опытных мастеров, плюс подмастерья.

— Оплата?

— Двести рублей за весь объём. Плюс премия, если уложимся в срок.

Неплохие деньги за полторы недели работы. И опыт театральный получить можно.

— А материалы, инструменты?

— Всё предоставляет артель. Холсты, краски, кисти, леса для работы. Вам только приходить и творить.

Гоги допил чай, поставил чашку на стол. Предложение было заманчивым по нескольким причинам. Во-первых, деньги никогда не лишние. Во-вторых, театральная живопись — совершенно новая область, которую стоит освоить. В-третьих, работа в коллективе даст возможность перенять опыт других мастеров.

— А какие требования к качеству? — уточнил он.

— Театральные декорации — не картинная галерея, — пояснил Иван. — Главное, чтобы издалека смотрелось эффектно. Зрители сидят в зале, мелких деталей не разглядят.

— Понятно. Широкая манера, яркие краски, чёткие контуры.

— Именно! Вы понимаете специфику.

Гоги встал, прошёлся по комнате. Работа с Берией, конечно, важнее и интереснее. Но «Царевну-лягушку» он уже закончил, следующего заказа пока нет. Две недели свободного времени можно потратить с пользой.

— Хорошо, — решился он. — Соглашаюсь. Когда начинаем?

— Завтра с утра! — обрадовался Иван. — В восемь ноль-ноль в мастерской артели. Адрес вот, — он протянул листок. — Спасибо, Георгий Валерьевич! Вы нас очень выручаете.

— Не стоит благодарности. Мне самому интересно попробовать что-то новое.

Проводив посланца, Гоги вернулся к столу и ещё раз просмотрел эскизы. Революционная романтика, героическая борьба, торжество справедливости. Всё, что полагается для такой пьесы.

«Любопытно будет поработать с театральными мастерами, — подумал он. — Узнать их секреты, приёмы. Расширить кругозор».

Кроме того, работа в артели даст возможность пообщаться с коллегами, узнать, чем живёт художественный мир Москвы. До сих пор он работал в одиночку, варился в собственном соку.

Заварил новый чай, сел планировать завтрашний день. Нужно будет рано встать, подготовить рабочую одежду, взять свои кисти — мало ли, вдруг казённые окажутся плохими.

А главное — настроиться на коллективную работу. После месяцев одиночного творчества придётся учиться работать в команде, подстраиваться под общий ритм.

Но это тоже полезный опыт для художника.

После ухода посланца из артели Гоги почувствовал знакомое беспокойство — руки требовали дела, а в голове уже кружились образы будущих декораций. Но до завтра оставалось время, и художник решил потратить его с пользой.

Он окинул взглядом свою комнату. Мебель, сделанная собственными руками, радовала глаз — шкаф с резными берёзовыми ветвями, стул с виноградными мотивами. Но стол, за которым он работал, был слишком мал для масштабных проектов. Для театральных декораций понадобится что-то более просторное.

Гоги достал из сундука самодельную линейку и начал планировать. Стол должен быть большим — метр на полтора как минимум. Прочным — выдерживать вес больших листов бумаги, красок, инструментов. И красивым — ведь это будет его рабочее место на долгие годы.

Надел старые брюки и заштопанную рубаху и отправился на строительные склады за материалом. После войны хорошее дерево было дефицитом, но за разумную плату можно было найти приличные доски. Выбрал несколько сосновых — не идеальных, но крепких и ровных.

— Мебель мастерите? — поинтересовался кладовщик, помогая грузить доски на тележку.

— Стол рабочий, — ответил Гоги. — Для художественных работ.

— Дело полезное. Искусство нашему народу нужно.

Дома Гоги разложил доски на полу, начал размечать детали простым карандашом. Столешница из трёх широких досок, ножки — массивные, устойчивые. Снизу — полочка для бумаги и материалов. Всё должно быть практично и надёжно.

Взял старую, но острую пилу и начал работать. Ровные, размеренные движения успокаивали нервы после утреннего волнения. В процессе резки дерева мысли сами собой текли к завтрашней работе.

«Железный поток», — размышлял он, отпиливая очередную заготовку. — «Пьеса Серафимовича о гражданской войне. Красная Армия, белогвардейцы, народные массы.»

Театральная живопись требовала особого подхода. Не детальной проработки, как в книжных иллюстрациях, а широких, выразительных мазков. Зритель сидит далеко, должен понимать суть с первого взгляда.

Закончив с распиловкой, принялся за строгание самодельным рубанком. Под лезвием доски становились гладкими. В воздухе пахло свежей стружкой.

«Главное в советском театре — воспитательная функция, — продолжал размышлять художник. — Декорации должны помогать зрителю понять идею пьесы, прочувствовать революционный пафос.»

Он представил себе сцену боя — не статичную картинку, а динамичную композицию. Диагональные знамёна, создающие ощущение движения. Красные цвета революции против чёрных сил реакции.

Приступил к сборке каркаса. Соединения делал на деревянных шипах — гвозди были дороги, да и соединение получалось прочнее. Каждый элемент подгонял тщательно, как учил его покойный отец-столяр.

В процессе работы в голове складывался план завтрашнего дня. Сначала познакомиться с товарищами из артели, изучить их методы. Потом разобрать эскизы, понять замысел режиссёра.

«А что, если предложить свои идеи?» — подумал Гоги, подгоняя ножку стола. — «В эскизах видны стандартные решения. Может, добавить что-то свежее?»

Столешницу собрал из трёх досок, тщательно подогнав стыки. Поверхность получилась ровная. Обработал её наждачной бумагой, которую берёг для особых случаев.

«В коллективе работать не привык, — размышлял он, шлифуя доски. — Нужно будет подстраиваться, учитывать мнения товарищей. Интересно, примут ли мои предложения?»

К вечеру стол был готов. Гоги отступил, оценивая результат. Получилось добротно — просторная рабочая поверхность из светлой сосны. Не шедевр краснодеревщика, но крепко и практично.

Протёр столешницу влажной тряпкой, дал высохнуть. Перенёс свои художественные принадлежности с маленького старого стола. Краски, самодельные кисти, бумагу — всё разместилось с запасом.

«Завтра новый опыт, — подумал художник, раскладывая инструменты. — Театральная работа, товарищи по цеху, большие форматы.»

В голове уже роились идеи — как изобразить революционную борьбу, как передать героизм красных бойцов, как создать образы, воспитывающие советского зрителя.

Но это завтра. А сегодня он просто наслаждался плодом своего труда — новым рабочим столом, который послужит ему в творческих делах.

Когда основная работа была закончена, Гоги не смог остановиться. Стол получился добротным, крепким, но слишком простым для его вкуса. Руки, привыкшие к красоте, требовали продолжения.

Он достал из сундука свой любимый нож-бабочку и набор стамесок. Если делать что-то, то делать красиво. Даже обычный рабочий стол может стать произведением искусства.

Начал с края столешницы. Сначала наметил карандашом простой орнамент — вьющаяся лоза с листьями. Не слишком сложный, но изящный. Такой, который не будет отвлекать от работы, а только радовать глаз.

Первый надрез стамеской лёг точно по линии. Дерево поддавалось легко — сосна была мягкой, податливой. Из-под резца выходили тонкие завитки стружки, пахнущие смолой.

Гоги работал не спеша, наслаждаясь процессом. Каждый листочек вырезался отдельно, получал свой характер. Стебель лозы извивался по периметру столешницы, как живой.

К центру стола орнамент становился сложнее. Здесь художник решился на более амбициозную композицию — стилизованный цветок, напоминающий одновременно розу и пион. Символ красоты, расцветающей под руками мастера.

Лепестки вырезались слой за слоем. Сначала общая форма, потом детали — прожилки, изгибы, игра света и тени. Стамеска скользила по дереву, как кисть по холсту, создавая объём из плоскости.

— Хорошо работаешь, — услышал он знакомый голос за спиной.

Обернулся — в дверях стоял Василий Иванович с самоваром в руках.

— Красиво получается, — добавил он, подходя ближе. — Какживое.

— Спасибо, — Гоги отложил инструмент, размял затёкшие пальцы. — Рука сама просит. Не могу простые вещи делать.

— И правильно. Красота — она везде должна быть. И в доме, и в работе.

Василий Иванович поставил самовар на подоконник, внимательно рассмотрел резьбу.

— А это что будет? — спросил он, указывая на едва намеченный эскиз в углу столешницы.

— Птица, — ответил художник. — Жар-птица. Символ вдохновения.

— Понятно. Чтобы творчество крылья расправило.

Старик ушёл ставить самовар, а Гоги продолжил работу. Жар-птица получалась особенно сложной — множество мелких пёрышек, каждое со своим рисунком. Крылья распростёрты, хвост веером, голова гордо поднята.

Работал до позднего вечера при свете керосиновой лампы. Тени от резьбы играли в жёлтом свете, создавая дополнительный объём. Орнамент словно оживал, дышал, шевелился.

Последним штрихом стали глаза жар-птицы. Крохотные углубления, но выполненные с такой точностью, что птица казалась живой. Мудрый, внимательный взгляд, следящий за работой художника.

Отложив инструменты, Гоги отступил на несколько шагов. Стол преобразился — из простой мебели превратился в произведение декоративного искусства. Резьба покрывала не всю поверхность, а только края и углы, оставляя центр свободным для работы.

Провёл рукой по вырезанным листьям — гладкие, тёплые, словно настоящие. В лунном свете, проникающем через окно, орнамент казался серебряным кружевом.

«Завтра за этим столом начну новую работу, — подумал художник. — Театральные декорации, большие форматы. А жар-птица будет смотреть и вдохновлять.»

Убрал стамески в сундук, погасил лампу. Стол остался в лунном свете — красивый, функциональный, созданный с любовью к своему делу.

Именно такими должны быть все вещи в доме мастера — не просто полезными, но и прекрасными.

Гоги заканчивал шлифовку резьбы, когда в дверь негромко постучали. За порогом стояла Нина с небольшой кастрюлькой в руках.

— Добрый вечер, Георгий Валерьевич, — сказала она, стараясь говорить будничным тоном. — Мама борща наварила, просила передать.

— Спасибо, — ответил он, принимая кастрюлю. — Очень кстати.

Нина не ушла сразу, а заглянула в комнату, увидела новый стол с резьбой.

— Какая красота! — воскликнула она искренне. — Можно посмотреть?

Гоги кивнул, и девушка вошла. Она медленно обошла стол, рассматривая каждый элемент орнамента. В её движениях чувствовалась осторожность, словно она боялась спугнуть что-то хрупкое.

— Жар-птица, — тихо сказала Нина, проводя пальцем по резному крылу. — Как в сказке.

— Да, символ вдохновения.

— А лоза? Виноградная?

— Просто декоративная. Красиво смотрится.

Она села на край кровати, не спрашивая разрешения. В её позе было что-то от усталой птицы — плечи чуть поникли, руки лежали на коленях.

— Георгий Валерьевич, — начала она тихо, — можно я буду говорить вам «ты»? Мы же… соседи. Друзья.

Гоги почувствовал подвох в этом простом вопросе, но кивнул:

— Конечно, Нина.

— Гоша, — она произнесла это имя особенно мягко, словно пробуя на вкус. — Мне нравится это имя. Домашнее.

Он продолжал убирать инструменты, стараясь не смотреть на неё. В воздухе повисло напряжение — она явно пришла не только борщ принести.

— Знаешь, — продолжила Нина, — я часто думаю о тебе. О том, как ты живёшь один, никого рядом нет…

— У меня всё хорошо, — перебил он чуть резче, чем хотел.

— Но человек не должен быть один. Особенно такой, как ты. Талантливый, добрый…

Гоги наконец посмотрел на неё. В глазах девушки читалась боль — тихая, глубокая. Она пыталась казаться спокойной, но голос предавал её чувства.

— Нина, мы об этом уже говорили.

— Говорили, — согласилась она. — Но может, что-то изменилось? Может, ты… подумал?

— Ничего не изменилось.

Слова прозвучали холоднее, чем он хотел. Нина вздрогнула, словно получила пощёчину.

— Понятно, — прошептала она, поднимаясь. — Извини, что побеспокоила.

— Нина, подожди.

Она остановилась в дверях, не оборачиваясь.

— Ты хорошая девушка, — сказал он мягче. — Но я правда не готов. У меня сложная жизнь, много проблем…

— У всех проблемы, Гоша, — ответила она, не поворачиваясь. — Но люди справляются вместе.

— Не все.

— Не все хотят, — в её голосе прозвучала горечь. — Некоторые предпочитают оставаться в своей башне из слоновой кости.

Она ушла, тихо прикрыв дверь. Гоги остался один с кастрюлей борща и тяжёлым осадком на душе.

Он знал, что поступает жестоко. Видел, как она страдает, как надеется на то, чего не будет. Но ложная надежда была бы ещё жестче.

Его жизнь была слишком сложной, слишком опасной для обычной девушки. Встречи с Берией, секретные заказы, постоянная угроза ареста — всё это не для неё.

А ещё была Аня — новая знакомая, с которой так легко и просто общаться. Без обязательств, без давления, без ожиданий.

Гоги сел за новый стол, поставил кастрюлю на резную лозу. Борщ был вкусным — Марья Кузьминишна хорошо готовила. Но есть не хотелось.

За стеной слышались приглушённые всхлипы. Нина плакала, стараясь не шуметь. И от этого становилось ещё тяжелее на душе.

Всхлипы за стеной стихли, но тяжесть на душе осталась. Гоги сидел за новым столом, водил пальцем по резной лозе и чувствовал, как внутри всё сжимается в болезненный узел.

Рука сама потянулась к ящику, где лежала пачка «Беломора». На этот раз он даже не пытался остановиться. Чиркнул спичкой, поднёс к папиросе.

Первая затяжка обожгла лёгкие горечью. Гоги погасил лампу и остался в темноте — только красная точка табака мерцала в ночи, как злой глаз.

Дым поднимался к потолку серыми кольцами, растворяясь в черноте комнаты. В этой темноте можно было не видеть резную жар-птицу, которая теперь казалась насмешкой над его одиночеством.

Затянулся ещё раз. Никотин растекался по венам, принося ложное успокоение. Мысли становились вязкими, тягучими, как дым от папиросы.

«Хорошая девушка», — подумал он мрачно.

Нина действительно была хорошей. Добрая, искренняя, готовая разделить его жизнь со всеми проблемами. Но именно поэтому он и не мог позволить ей войти в свой мир.

Пепел падал на резную столешницу. Гоги стряхнул его ладонью, оставив серый след на светлом дереве.

За окном ночная Москва жила своей жизнью. Где-то горели огни в окнах, где-то люди любили, ссорились, мирились. Обычные человеческие радости и печали. А он сидел в темноте, курил и думал о том, что обречён на одиночество.

Папироса догорела. Гоги растёр окурок в блюдце, не зажигая света. В комнате воцарилась полная темнота, нарушаемая только слабым свечением звёзд за окном.

Те самые звёзды, на которые он смотрел с Аней. Они казались далёкими и равнодушными к человеческим страданиям. Светили миллионы лет и будут светить ещё миллионы — после того, как все нынешние проблемы превратятся в пыль.

Закурил вторую папиросу. Дым щипал глаза, горло пересохло, но остановиться не мог. Никотин был единственным, что заглушало боль от причинённой Нине обиды.

«Башня из слоновой кости», — повторил он её слова.

Может, она права. Может, он действительно прячется от жизни за своим искусством, за своими тайнами. Создаёт вокруг себя стену, через которую никого не пускает.

Но эта стена защищает не только его — она защищает и тех, кто может пострадать из-за близости к нему.

Третья папироса. Комната наполнилась удушливым дымом, но Гоги не открывал окна. Пусть дым будет — он подходил его настроению лучше свежего воздуха.

Где-то вдалеке прозвонили часы — полночь. Новый день начинался с никотина и горьких мыслей. Завтра идти в артель, знакомиться с людьми, притворяться обычным советским художником.

А Нина будет избегать его взгляда и делать вид, что ничего не произошло. До тех пор, пока боль не притупится и она не найдёт кого-то другого.

Кого-то, кто сможет сделать её счастливой.

Четвёртая папироса зажглась от третьей. Гоги курил одну за другой, пока пачка не опустела. Только тогда остановился — не из-за заботы о здоровье, а просто потому что кончились сигареты.

Сидел в темноте ещё долго, пока усталость не взяла своё. Потом поднялся, на ощупь добрался до кровати и лёг не раздеваясь.

Утром предстояла новая работа, новые люди, новые проблемы. Но сейчас была только темнота, пропахшая табачным дымом, и тяжесть на душе, которую не развеять никакими папиросами.

Глава 23

Утром Гоги проснулся с тяжёлой головой и привкусом табака во рту. Ночное курение дало о себе знать — горло саднило, в висках пульсировала тупая боль. Но работа не ждёт.

Умылся холодной водой, пытаясь прогнать остатки дурного настроения. Надел старую, но чистую рубаху и рабочие брюки — для театральной живописи нужна одежда, которую не жалко запачкать краской.

Взял самодельную сумку с кистями и отправился по адресу, указанному в записке. Артель «Красный художник» располагалась в переоборудованном складе на окраине Москвы. Добираться пришлось на трамвае, потом пешком по промышленному району.

Здание оказалось типичным для послевоенных лет — кирпичное, двухэтажное, с большими окнами. Над входом висела вывеска: «Художественно-производственная артель „Красный художник“». Рядом — портреты Сталина и Ленина, призывы к трудовым подвигам.

Внутри пахло краской, скипидаром и сырым деревом. Широкие коридоры, высокие потолки, звуки работы — стук молотков, шелест кистей, негромкие разговоры мастеров.

— Вы Гогенцоллер? — окликнул его мужчина средних лет в забрызганном краской халате. — Я Степан Фёдорович, бригадир декораторов.

— Да, это я. Георгий Валерьевич.

— Отлично! Ждём вас. Пойдёмте, познакомлю с товарищами.

Степан Фёдорович провёл его через длинный коридор в большой цех. Здесь кипела работа — несколько человек расписывали огромные полотна, натянутые на деревянные рамы. Пахло масляной краской и лаком.

— Товарищи! — громко объявил бригадир. — Знакомьтесь, это Георгий Валерьевич Гогенцоллер, наш временный коллега.

Художники оторвались от работы, с любопытством оглядывая новичка. Гоги почувствовал себя неуютно под их взглядами — он привык работать один, без посторонних глаз.

— Василий Кузьмич Орлов, — представился высокий худощавый мужчина с аккуратной бородкой. — Главный по батальным сценам.

— Пётр Васильевич Сомов, — кивнул коренастый блондин с добродушным лицом. — Пейзажи и архитектура.

— Анна Петровна Кузнецова, — улыбнулась единственная женщина в бригаде. — Костюмы и бытовые детали.

— Михаил Игоревич Волков, — буркнул молодой парень с угрюмым лицом. — Подсобные работы.

Каждый пожал руку Гоги, оценивая крепость хватки и мозоли на ладонях — признаки настоящего мастера.

— Ну что, покажем новичку фронт работ? — предложил Степан Фёдорович.

Они подошли к натянутым холстам. Первый изображал сражение времён Гражданской войны — красноармейцы в атаке, развевающиеся знамёна, дым от взрывов. Работа была выполнена в традиционном стиле советского реализма — героически, но несколько плакатно.

— Это Василий Кузьмич расписывает, — пояснил бригадир. — У него рука набита на батальных сценах.

Гоги внимательно изучил композицию. Технически всё было выполнено грамотно, но чего-то не хватало. Динамики, что ли. Живости.

— А это будет задник для второго акта, — показал Пётр Васильевич на другой холст. — Кубанские степи, по которым идут красные полки.

Пейзаж был написан широко, размашисто — как и положено для театральной живописи. Издалека должно смотреться эффектно.

— Вот здесь нам нужна ваша помощь, — Анна Петровна указала на третий холст, где были только наброски. — Сцена в штабе белых. Интерьер, мебель, детали быта.

— А что с главным декоратором? — поинтересовался Гоги. — Когда он вернётся?

— Неизвестно, — вздохнул Степан Фёдорович. — Аппендицит оказался сложным, могут быть осложнения. А спектакль через десять дней.

— Понятно. Ну что ж, приступим.

Гоги изучил эскизы интерьера белогвардейского штаба. Роскошная обстановка старого режима — резная мебель, портреты царских генералов, карты на стенах. Всё должно было контрастировать с аскетичным бытом красных командиров.

— Можно предложить небольшое изменение? — осторожно сказал он.

— Конечно, — ответил бригадир. — Мы всегда готовы выслушать свежие идеи.

— Вот здесь, — Гоги указал на эскиз, — можно добавить игру света и тени. Свет от люстры падает так, что освещает одну часть комнаты, а другую оставляет в полумраке. Это создаст дополнительную драматургию.

Василий Кузьмич заинтересованно подошёл ближе:

— Интересная мысль. Свет как символ — правда против лжи.

— Именно. И ещё можно добавить зеркало, — продолжил Гоги, воодушевляясь. — В нём отражается то, что зрители не видят прямо. Создаёт глубину сцены.

— Грамотно рассуждает, — одобрила Анна Петровна. — Видно, что человек понимает театральную специфику.

Михаил Игоревич, до этого молчавший, подал голос:

— А откуда вы знаете театр? Работали где-то?

— Нет, только изучал теоретически, — ответил Гоги. — Читал книги, анализировал чужой опыт.

— Теория — дело хорошее, — заметил Пётр Васильевич. — Но здесь нужны крепкие руки и быстрая работа. Времени мало.

— Справлюсь, — уверенно сказал Гоги.

Степан Фёдорович выдал ему халат, кисти и краски. Палитра была большая, деревянная, с углублениями для разных цветов. Краски — масляные, хорошего качества.

— Начнёте с подготовки холста, — распорядился бригадир. — Нужно перевести эскиз, наметить основные массы.

Гоги взял уголь и приступил к работе. Рисовал уверенно, размашисто — навыки книжной иллюстрации пригодились. Коллеги поглядывали на него с любопытством.

— Рука твёрдая, — одобрил Василий Кузьмич. — Линия чистая.

— И пропорции держит, — добавила Анна Петровна. — Не каждый сходу может работать в таком масштабе.

Работа спорилась. Гоги быстро набросал основные элементы композиции — стол с картами, кресла, книжный шкаф, окно с тяжёлыми портьерами. Всё получалось органично, без напряжения.

— Обеденный перерыв! — объявил Степан Фёдорович.

Бригада дружно отложила кисти и направилась в небольшую комнату отдыха. Здесь стояли простые столы и скамейки, висел портрет Сталина, лозунги о важности художественного труда.

Гоги достал завёрнутые в газету бутерброды, которые приготовил с утра. Коллеги разворачивали свои скромные завтраки — война и послевоенная разруха ещё давали о себе знать.

— Ну, как впечатления? — спросил Пётр Васильевич.

— Интересно, — честно ответил Гоги. — Совсем другая работа, чем я привык.

— А что вы обычно делаете? — поинтересовалась Анна Петровна.

— Книжные иллюстрации. Детские сказки в основном.

— О, это тонкая работа, — оценил Василий Кузьмич. — Там каждая деталь важна.

— Да, но здесь своя специфика. Масштаб другой, задачи другие.

— Привыкнете, — успокоил Степан Фёдорович. — Главное — понимать, что театр служит народу. Наша задача — воспитывать зрителя, показывать героические примеры.

Михаил Игоревич, жевавший чёрный хлеб с маргарином, вдруг спросил:

— А правда, что вы с большими людьми работаете? В посёлке говорят, что к вам воронки приезжают.

Все притихли. Тема была деликатная — в те времена связи с органами обсуждали осторожно.

— Иногда бывают заказы от государственных учреждений, — осторожно ответил Гоги. — Обычная работа.

— Понятно, — Михаил Игоревич не стал развивать тему.

Анна Петровна перевела разговор:

— Георгий Валерьевич, а семья у вас есть?

— Нет. Живу один.

— Жаль. Хорошему мужчине нужна хорошая жена.

— Времени нет на личную жизнь, — уклончиво ответил он. — Работа поглощает.

— Работа работой, — заметил Пётр Васильевич, — а человеку нужно тепло. Особенно творческому.

После обеда продолжили работу. Гоги принялся за подмалёвок — наносил основные цветовые пятна. Работал широкими мазками, как учили в художественном училище.

Коллеги продолжали наблюдать за ним, но уже без настороженности. Видно было, что он знает своё дело.

— А вот здесь, — подошёл Василий Кузьмич, — лучше взять краску потеплее. Видите, свет от камина должен давать золотистые рефлексы.

— Да, вы правы, — согласился Гоги, меняя кисть.

Так, работая и переговариваясь, они провели весь день. К вечеру основа была готова — завтра можно будет приступать к детальной проработке.

— Неплохо для первого дня, — оценил результат бригадир. — Завтра продолжим. Приходите к восьми утра.

— Обязательно, — пообещал Гоги.

Попрощавшись с коллегами, он отправился домой. День прошёл удачно — его приняли в коллективе, работа спорилась. Театральная живопись оказалась не такой сложной, как казалось.

Главное — он почувствовал себя частью команды. После месяцев одиночной работы это было приятной переменой.

В трамвае, возвращаясь домой, Гоги размышлял о прошедшем дне. Хорошие люди, честные труженики. Может быть, стоит чаще выбираться из своей мастерской, общаться с коллегами по цеху.

Одиночество, конечно, даёт возможность сосредоточиться на творчестве. Но иногда человеку нужно чувствовать себя частью чего-то большего.

Даже если это всего лишь временная работа в театральной мастерской.

Возвращаясь домой из артели, Гоги увидел знакомую фигурку у остановки трамвая. Аня стояла с книгами под мышкой и, как обычно, смотрела на небо, несмотря на дневной свет.

— Аня! — окликнул он её.

Девушка обернулась и улыбнулась:

— Гоша! Какая встреча. Я как раз думала о тебе.

— О чём думала? — поинтересовался он, подходя ближе.

— Помнишь, ты предлагал научить меня рисовать? А я хотела показать тебе город глазами учёного?

— Конечно помню.

— Так вот, у меня появилась идея, как совместить одно с другим.

Аня поправила сползающие очки — жест, который Гоги уже успел запомнить и найти милым.

— Рассказывай, — сказал он, садясь рядом с ней на скамейку остановки.

— Знаешь, я иногда подрабатываю в детском саду. Веду кружок «Юные исследователи природы». И вот подумала — а что, если расписать стены в одной из комнат? Изобразить звёздное небо, созвездия…

— Интересная идея, — Гоги оживился. — Дети будут в восторге.

— Вот именно! Представляешь, они смогут изучать астрономию, не выходя из помещения. Я им буду рассказывать про Большую Медведицу, а они будут видеть её на стене.

— А администрация садика согласится?

— Я уже говорила с заведующей, Марией Ивановной. Она только за. Говорит, что после войны детям нужна красота и мечты о будущем.

Аня достала из сумки блокнот с набросками:

— Вот что я придумала. Основной фон — тёмно-синий, как настоящее ночное небо. А на нём — созвездия. Не просто точки, а красивые, яркие звёзды. Может быть, даже светящиеся краски использовать?

Гоги изучил её рисунки. Несмотря на то, что Аня не была художником, композиция получилась продуманная и красивая.

— Светящихся красок у нас нет, — сказал он. — Но можно сделать звёзды объёмными, с бликами. Будут казаться живыми.

— Ты согласен? — в её голосе прозвучала надежда.

— А как же. Только когда? У меня сейчас временная работа в театральной артели.

— В выходные! Детский сад по выходным не работает, можно спокойно заниматься росписью.

Гоги подумал. Суббота и воскресенье у него действительно свободные. А работать с детской тематикой всегда приятно.

— Договорились, — сказал он. — Только материалы кто покупает?

— Садик даст деньги. Немного, но на краски хватит.

— Тогда в субботу встречаемся и приступаем.

Аня просияла:

— Спасибо, Гоша! Ты не представляешь, как я рада. Дети будут счастливы.

— А что ты им рассказываешь на занятиях?

— Всякое. Про планеты, про звёзды, про то, как устроена Вселенная. Они такие любознательные! Задают вопросы, которые иногда ставят в тупик.

— Например?

— Вчера один мальчик спросил: «Тётя Аня, а почему звёзды не падают на землю?» Попробуй объясни пятилетнему ребёнку закон всемирного тяготения, — она рассмеялась.

— И как объяснила?

— Сказала, что у звёзд есть невидимые крылышки, которые держат их в небе. Не очень научно, но понятно.

Подошёл трамвай. Аня поднялась, поправив книги под мышкой.

— Ну что, в субботу в десять утра встречаемся у детского сада?

— Встречаемся. А адрес?

Она написала адрес в его блокноте:

— До встречи, Гоша. И ещё раз спасибо.

— Не за что. Мне самому интересно попробовать что-то новое.

Аня села в трамвай и помахала ему рукой из окна. Гоги проводил её взглядом и подумал, что эта девушка умеет делать обычные дни ярче.

Роспись детского сада звёздным небом — отличная идея. Дети должны мечтать, тянуться к прекрасному. А что может быть прекраснее космоса с его бесконечными тайнами?

К тому же, работа с Аней будет приятной — она умная, увлечённая, искренняя. С такими людьми любое дело спорится.

Дождавшись своего трамвая, Гоги уселся у окна и начал мысленно планировать будущую работу. Звёздное небо в детской комнате — романтично и поучительно одновременно.

Именно то, что нужно детям послевоенного времени.

В трамвае Гоги устроился у окна, но город за стеклом словно растворился. Вместо серых улиц перед внутренним взором разворачивались картины будущей росписи детского сада.

Сначала — техническая сторона. Помещение какого размера? Высота потолков? Освещение? От этого зависит выбор красок, размер кистей, способ нанесения. Нужно будет осмотреть комнату, сделать замеры, продумать последовательность работ.

«Фон — тёмно-синий, почти чёрный, — размышлял он, покачиваясь в такт движения вагона. — Но не мрачный, а таинственный, загадочный. Дети не должны бояться темноты, а видеть в ней красоту».

Звёзды виделись ему не просто белыми точками, а живыми, дышащими светилами. Каждая со своим характером, своим цветом. Полярная звезда — яркая, надёжная, путеводная. Сириус — голубоватый, холодный. Арктур — золотистый, тёплый.

«А созвездия… — мысли текли всё быстрее. — Большую Медведицу сделать главной, самой заметной. Дети её знают, она простая для запоминания. Рядом — Малую Медведицу с Полярной звездой».

Кассиопею, которую так любила называть Аня, расположить на противоположной стене. Яркую букву «W» на небосводе. А может, добавить к созвездиям их мифологические образы? Медведицу нарисовать как настоящую медведицу из звёзд?

«Нет, — одёрнул себя Гоги, — слишком сложно. Дети должны видеть реальные созвездия, а не сказочных персонажей».

Трамвай качнуло на повороте, но художник не заметил. В его воображении уже складывалась цветовая палитра. Основа — ультрамарин, прусская синь, чуть чёрного для глубины. Звёзды — белила с капелькой жёлтого для тепла, голубого для холодных звёзд, розового для красных гигантов.

«А Млечный путь?» — внезапная мысль озарила его. — «Обязательно нужен Млечный путь! Светлая полоса через всё небо, как дорога к мечтам».

Он представил, как дети будут лежать на ковриках во время дневного отдыха и смотреть на звёздный потолок. Аня будет рассказывать им удивительные истории о космосе, а они — мечтать о полётах к далёким мирам.

«Планеты тоже включить, — план усложнялся. — Юпитер, Венеру, Марс. Но не как точки, а с намёком на их особенности. Юпитер — большой, полосатый. Марс — красноватый. Венера — яркая, утренняя звезда».

Пассажир рядом что-то говорил кондуктору, но Гоги не слышал. Он был целиком в своём проекте, продумывая каждую деталь.

«Техника нанесения… — следующая проблема. — Стены наверняка оштукатурены, может быть, побелены. Нужна хорошая грунтовка, чтобы краска легла ровно и держалась долго».

Представил себя стоящим на стремянке с кистью в руке. Аня внизу подсказывает расположение созвездий, исправляет астрономические неточности. Работа спорится, стена оживает под кистью.

«А что, если добавить комету? — новая идея. — Летящую по небу с длинным хвостом. Дети обожают кометы, они такие динамичные, сказочные».

Комета виделась ему яркой искрой с серебристым шлейфом, пересекающим небосвод по диагонали. Символ движения, перемен, чуда.

Трамвай остановился — его остановка. Гоги механически вышел, всё ещё погружённый в мысли о росписи.

«Время работы… — он шёл по улице, почти не видя дорoги. — Суббота и воскресенье. Если начать рано утром, до вечера можно успеть сделать основной объём. Фон в первый день, звёзды во второй».

Дошёл до барака, поднялся в свою комнату. Сел за новый резной стол и взял лист бумаги. Нужно зарисовать идеи, пока они свежи в памяти.

Карандаш скользил по бумаге, фиксируя образы. Общая композиция, расположение созвездий, цветовые пятна. Эскиз получался живым, динамичным.

«А ещё можно сделать несколько подвижных элементов, — мысли не останавливались. — Звёзды, которые дети смогут переставлять, изучая, как меняется небо в разные времена года».

Он представил специальные крепления, магнитные звёздочки, которые можно двигать по металлической основе. Интерактивный планетарий в детской комнате.

«Слишком сложно для одного выходного, — остудил себя. — Сначала основная роспись, а потом, если понравится, можно развивать проект».

За окном темнело, но Гоги не замечал. Он рисовал эскиз за эскизом, прорабатывая детали. Каждая звезда имела значение, каждое созвездие рассказывало свою историю.

«Дети будут засыпать под этими звёздами, — подумал он с тёплым чувством. — Мечтать о космических полётах, о новых мирах. Может быть, кто-то из них станет астрономом, космонавтом, исследователем».

Искусство, служащее образованию. Красота, открывающая дорогу к знаниям. Именно это он и хотел делать — создавать произведения, которые не просто украшают, а вдохновляют, учат, ведут вперёд.

Отложив карандаш, Гоги посмотрел на готовые эскизы. Завтра покажет их Ане, обсудит детали. А в субботу приступит к воплощению очередной мечты.

В голове уже роились новые идеи — а что, если расписать не только потолок, но и стены? Изобразить горизонт, силуэты деревьев, над которыми раскинулось звёздное небо?

Планы множились и усложнялись, обещая интересные выходные.

Глава 24

Утром Гоги проснулся от привычного звука — за окном грохотал грузовик, развозящий хлеб по магазинам. Поднялся, потянулся и направился к рукомойнику.

Поставил чайник на плиту, достал заварку. Пока вода закипала, умылся холодной водой из кувшина. Брызги попали на небольшое зеркало над рукомойником, и он машинально протер стекло полотенцем.

В отражении мелькнуло чужое лицо.

Гоги замер, всматриваясь в зеркало. Неужели это он? Впалые щеки, заостренные скулы, глубоко запавшие глаза. Шея стала тонкой, ключицы выступали под кожей резкими линиями. Рубашка висела на плечах как на вешалке.

Когда это началось? Он не замечал, как день за днем тает, худеет, превращается в тень самого себя. Постоянное напряжение, нерегулярное питание, сигареты вместо нормальной еды, бессонные ночи за работой — все это незаметно подтачивало организм.

Чайник засвистел. Гоги заварил чай в привычном глиняном чайнике, но аппетита к завтраку не было. Сел за резной стол с блюдцем горячего чая и попытался вспомнить, когда последний раз нормально ел.

Вчера? Кусок хлеба в артели да борщ от Марьи Кузьминишны, который так и остался нетронутым после разговора с Ниной. Позавчера? Тоже неясно.

Он отхлебнул чаю и снова украдкой взглянул в зеркало. Лицо человека, который месяцами живет на нервах и крепких папиросах. Истощенное, изможденное лицо, больше подходящее для барака концлагеря, чем для мастерской художника, работающего на Берию.

«Какая ирония, — подумал он мрачно. — Имею покровительство на самом верху, а выгляжу как зэк после десятилетки».

Встал, подошел к окну. На улице люди шли на работу — обычные советские граждане в ватниках и пальто. Все они выглядели упитаннее, здоровее его. А ведь у них не было таких возможностей, таких заказов, таких денег.

Деньги… Да, они у него были. Берия платил хорошо, работа в артели тоже приносила доход. Но что толку от денег, если нет времени и желания тратить их на себя? Если каждый день — это выживание, творчество на пределе сил, постоянный стресс?

Вернулся к столу, допил остывший чай. В отражении блюдца снова увидел свое лицо — искаженное, но узнаваемое. Нужно что-то менять, иначе организм просто не выдержит такого ритма.

«Сегодня после работы куплю нормальной еды, — пообещал он себе. — И буду есть. Регулярно. Независимо от настроения и обстоятельств».

Но даже думая об этом, он понимал — вряд ли получится. Слишком много забот, слишком много работы. А главное — слишком мало желания заботиться о себе в мире, где каждый день может стать последним.

Посмотрел на часы — пора собираться в артель. Надел рубашку, которая теперь болталась на исхудавшем теле, взял сумку с кистями.

В дверях обернулся, снова глянул в зеркало. Незнакомец в отражении печально кивнул ему в ответ.

В артель Гоги пришел точно к восьми, как договаривались. В цеху уже кипела работа — товарищи начинали пораньше, пока свет был лучше.

— Доброе утро, Георгий Валерьевич! — поприветствовал его Степан Федорович. — Как дела? Что-то вы бледноваты сегодня.

— Все в порядке, — ответил Гоги, надевая рабочий халат. — Просто рано встал.

Но Анна Петровна, обладавшая женской наблюдательностью, заметила больше:

— Болеете?

— Нет-нет, все нормально, — поспешил успокоить он. — Просто много работы в последнее время.

Подошел к своему холсту с белогвардейским штабом. Вчерашний подмалевок подсох, можно было приступать к детальной проработке. Взял палитру, выдавил краски, развел их скипидаром.

— Сегодня займемся деталями, — сказал Василий Кузьмич, становясь рядом. — Мебель, портреты на стенах, карты. Все, что создает атмосферу.

Гоги кивнул и принялся за работу. Начал с письменного стола — массивного, красного дерева, с резными ножками. Кисть скользила по холсту уверенно, несмотря на усталость.

— Хорошо идет, — одобрил Петр Васильевич, проходя мимо. — Видно, что руку набили на мелочах.

Действительно, опыт книжных иллюстраций помогал. Привычка к детальной проработке, внимание к мелочам — все это пригождалось в театральной живописи.

Но уже через час Гоги почувствовал слабость. В глазах потемнело, пришлось опереться о мольберт.

— Эй, товарищ, что с вами? — забеспокоился Михаил Игоревич.

— Ничего, просто голова немного кружится.

— А завтракали сегодня? — строго спросила Анна Петровна.

Гоги промолчал — ответ был очевиден.

— Вот что, — решительно сказала женщина. — Идите в комнату отдыха, а я принесу чаю с сахаром. И хлеба захватите.

— Не стоит беспокоиться…

— Еще как стоит! — не дала ему договорить Анна Петровна. — У нас товарищ на ногах еле держится, а работать должен. Как же так?

Степан Федорович подошел ближе:

— Анна Петровна права. Идите отдохните немного. Работа не убежит.

Пришлось подчиниться. Гоги прошел в комнату отдыха, сел на скамейку. Анна Петровна принесла стакан крепкого сладкого чая и несколько ломтей черного хлеба с маргарином.

— Ешьте, — приказала она материнским тоном. — И не спорьте.

Первый глоток обжег горло, но тепло разлилось по телу. Хлеб показался невероятно вкусным — организм жадно хватался за калории.

— Спасибо, — сказал Гоги искренне. — Не ожидал такой заботы.

— Мы же коллеги, — просто ответила Анна Петровна. — Друг за друга должны отвечать.

Через полчаса он почувствовал себя лучше. Вернулся к холсту, продолжил работу. Но товарищи теперь поглядывали на него с беспокойством.

— Георгий Валерьевич, — подошел в обед Василий Кузьмич, — а может, вам к врачу сходить? Не дело так худеть.

— Обойдусь, — отмахнулся Гоги. — Просто переработал немного.

— Переработал… — покачал головой художник. — Я вас понимаю. Сам когда-то так же жил — только работа в голове. Но организм не железный.

— А что посоветуете?

— Режим нужен. Еда вовремя, сон нормальный. И поменьше нервничать.

Василий Кузьмич не знал, конечно, что «поменьше нервничать» означало бы бросить работу с Берией, забыть о тайной жизни попаданца из будущего, перестать бояться ареста. Невыполнимые условия.

Работа продолжалась. К вечеру Гоги завершил основные детали интерьера — теперь белогвардейский штаб выглядел убедительно и атмосферно. Роскошь старого режима контрастировала бы с аскетичностью красных командиров.

— Неплохо, — оценил результат бригадир. — Завтра займемся портретами на стенах. Это тонкая работа.

— Справлюсь, — пообещал Гоги, хотя рука уже дрожала от усталости.

Собираясь домой, он думал о словах Василия Кузьмича. Режим, нормальное питание, забота о здоровье — все это звучало разумно. Но как совместить с той жизнью, которую он ведет?

Может быть, начать хотя бы с малого — покупать нормальную еду, завтракать регулярно, не курить на голодный желудок.

В конце концов, мертвый художник никому не нужен. Даже Берии.

По пути домой из артели Гоги решил зайти в торговый ряд. Не за продуктами — хотя после замечаний коллег об его внешности стоило бы, — а по делу.

Первым попался хозяйственный магазин. Над входом висела простая табличка без всяких украшений — обычное дело для послевоенного времени.

— Добрый день, — обратился он к продавцу, мужчине средних лет в засаленном фартуке. — Не нужна ли вывеска? Художественная?

Продавец оторвался от счетов, окинул Гоги оценивающим взглядом:

— А сколько возьмете?

— Зависит от сложности. Простая надпись — пятнадцать рублей. С орнаментом — двадцать пять.

— Дороговато, — покачал головой торговец. — У нас тут один парень за десятку делал.

— Тогда к тому парню и обращайтесь, — спокойно ответил Гоги, разворачиваясь к выходу.

— Стойте, стойте! — окликнул его продавец. — А что умеете? Покажите.

Гоги достал из сумки карандаш и на клочке бумаги быстро набросал: «Хозяйственные товары» красивыми буквами с небольшими завитушками.

— Ловко, — признал торговец. — Ладно, пятнадцать так пятнадцать. Только к завтрашнему вечеру нужно.

— Будет готово.

Дальше по улице располагался мясной магазин. Здесь с вывеской дела обстояли еще хуже — краска облупилась, буквы едва читались.

— Товарищ продавец, — начал Гоги разговор с полной женщиной за прилавком.

— Что вам?

— Вывеску не хотите обновить? Клиентов больше будет.

Женщина посмотрела на облупившуюся табличку:

— А во сколько обойдется?

— Двадцать рублей. С мясной тематикой — может, бычка нарисовать или свинью.

— Дорого. У меня план не выполняется, начальство ругается.

— Тогда пятнадцать, — сбавил цену Гоги. — Но без рисунков, только буквы.

— Ладно, договорились.

В обувном магазине повезло больше — хозяйка оказалась женщиной с хорошим вкусом.

— Вывеска нужна яркая, чтобы издалека видно было, — объяснила она. — У нас конкуренция большая, три обувных магазина на одной улице.

— Можно сделать с изображением элегантной туфельки, — предложил Гоги. — Привлекательно и понятно.

— А сколько?

— Тридцать рублей. Работа художественная.

— Берите. Только красиво сделайте, я потом еще заказы дам.

За два часа обхода Гоги набрал заказов на сумму около ста рублей — неплохой приработок. Работы не сложные, но разнообразные. Отвлекут от театральных декораций и мрачных мыслей.

В канцелярском магазине разговаривал с интеллигентным стариком в очках:

— Вывеска? Интересно. А можете что-то образовательное изобразить? Книги, перо, чернильницу?

— Конечно. Символы знаний и культуры.

— Тогда заказываю. Сорок рублей не жалко за качественную работу.

Старик явно ценил прекрасное и был готов платить за него.

Последним стал парикмахерский салон, где работала энергичная женщина лет сорока:

— Мне нужно что-то модное, стильное! — заявила она сразу. — Чтобы дамы издалека видели — здесь красоту наводят.

— Ножницы изящные можно нарисовать, расческу, может быть, стилизованный женский силуэт.

— Отлично! Пятьдесят рублей плачу, но чтоб красота была неземная.

Домой Гоги возвращался с хорошим настроением. Работы набралось дня на три-четыре, заработок приличный. Главное — разнообразие. После сложных театральных декораций и философских иллюстраций для Берии простые вывески казались отдыхом.

К тому же, это возвращало к истокам — именно с вывесок он начинал свою художественную деятельность в этом времени. Полный круг.

Дома сел за резной стол, достал краски и начал планировать работу. Завтра с утра в артель, вечером — вывески. В выходные роспись детского сада с Аней.

Жизнь входила в нормальный ритм, где каждый день приносил что-то новое.

Неделя пролетела как один день. Утром — артель, днем — театральные декорации, вечером — вывески. Руки не знали покоя, но это было именно то, что нужно. Работа отвлекала от мрачных мыслей, давала ощущение нормальной жизни.

В артели дела шли хорошо. Белогвардейский штаб был почти готов — оставалось добавить последние детали. Василий Кузьмич показал, как правильно писать блики на золоченых рамах, Анна Петровна научила передавать фактуру дорогих тканей. Коллеги приняли его окончательно, перестали относиться как к временному работнику.

— Жаль, что ненадолго к нам, — сказал в четверг Степан Федорович. — Хороший мастер, работать с вами одно удовольствие.

— Может, еще поработаем когда-нибудь, — ответил Гоги дипломатично.

Вывески тоже спорились. Хозяйственный магазин получил солидную вывеску с красивым шрифтом. Мясной — попроще, но аккуратную. Обувной магазин порадовался элегантной туфельке, нарисованной в профиль. Самой удачной получилась вывеска для канцелярского — старик был в восторге от композиции с книгами и пером.

— Настоящее произведение искусства! — восклицал он, разглядывая готовую работу. — Обязательно еще что-нибудь закажу.

Парикмахерша тоже осталась довольна стилизованным женским силуэтом с развевающимися волосами. Даже доплатила десять рублей сверх договоренности.

Но больше всего Гоги ждал субботы. Роспись детского сада казалась самым интересным проектом из всех. Работа для детей всегда особенная — в ней должна быть не только красота, но и мечта, волшебство.

В пятницу вечером он тщательно подготовился. Купил краски — синюю, белую, желтую, черную. Проверил кисти — от самых тонких для мелких звезд до широких для фона. Упаковал все в удобную сумку.

Эскизы пересмотрел в последний раз. Общая композиция ясна: темно-синее небо с созвездиями, Млечный путь диагональю через потолок, яркие планеты в углах. Просто, но эффектно.

Спать лег рано, но заснуть не мог. В голове крутились образы будущей росписи. Представлял, как дети будут рассматривать звезды, слушать рассказы Ани о космосе. Как их глаза будут загораться от восторга.

Проснулся до рассвета, хотя будильник был поставлен на семь. Время тянулось медленно. Позавтракал как следует — за неделю товарищи из артели научили его не забывать о еде. Хлеб с маслом и сыром, крепкий чай. Организм благодарно принял калории.

В половине десятого отправился к детскому саду. Адрес Аня дала точный, найти было несложно. Двухэтажное здание довоенной постройки, окруженное небольшим садиком. Табличка у входа: «Детский сад № 47 имени Н. К. Крупской».

Аня уже ждала у входа с большой связкой ключей. На ней было простое рабочее платье и фартук поверх — видно, готовилась помогать.

— Гоша! — обрадованно помахала она рукой. — Точно вовремя.

— Доброе утро, — поздоровался он. — Готов к работе.

— Пойдем, покажу помещение.

Она провела его внутрь. Коридоры были широкие, светлые, пахло детством — мелом, карандашами, чем-то сладким. На стенах висели детские рисунки, плакаты с буквами и цифрами.

— Вот наша комната, — Аня открыла дверь.

Помещение оказалось просторным — метров двадцать квадратных, с высоким потолком. Три больших окна на южную сторону, паркетный пол, простые деревянные столы и стулья, составленные к стенам.

— Отличное место, — оценил Гоги. — Света много, потолок высокий. Где будем рисовать небо?

— Думала на потолке и верхней части стен, — ответила Аня. — Чтобы дети, лежа на ковриках, могли смотреть вверх, как на настоящее небо.

— Умная мысль. Нужна стремянка.

— Заведующая обещала дать. Сейчас принесут.

Действительно, через несколько минут появились рабочие с лестницей-стремянкой и ведрами с водой.

— Ну что, начинаем? — Аня потерла руки в предвкушении.

— Сначала подготовка, — сказал Гоги, доставая материалы. — Потолок нужно протереть от пыли, наметить основные области.

Они принялись за работу. Аня забралась на стремянку с влажной тряпкой, Гоги руководил процессом снизу. Потолок оказался в хорошем состоянии — свежая побелка, без трещин и пятен.

— Теперь разметка, — объявил художник, поднимаясь наверх с карандашом.

Легкими штрихами наметил границы — где будет темное небо, где останется светлая кайма по краям. Млечный путь провел диагональю от одного угла к другому. Отметил места основных созвездий.

— Большая Медведица здесь, — показывал он Ане. — Полярная звезда тут. Кассиопея в противоположном углу.

— А Орион? — спросила девушка. — Дети его хорошо знают.

— Орион зимнее созвездие. Давайте покажем и летнее, и зимнее небо. На разных участках потолка.

— Отлично! Тогда еще Лебедь добавим — он летом хорошо виден.

Разметка заняла час. Гоги тщательно продумывал каждую деталь — созвездия должны были располагаться правильно, соответствовать реальному небу.

— Теперь фон, — объявил он, слезая со стремянки.

Развел синюю краску с небольшим добавлением черной. Получился глубокий, насыщенный цвет ночного неба. Взял широкую кисть, снова забрался наверх.

Первые мазки легли ровно, создавая плавные переходы тона. Аня подавала краску, меняла воду, подсказывала с земли, где нужно выровнять границы.

— Как красиво получается! — восхищалась она. — Уже чувствуется глубина.

— Это только начало, — ответил Гоги, не отрываясь от работы.

Фон писался быстро — широкими, уверенными мазками. К полудню основная площадь потолка была покрыта темно-синим цветом. Получилось действительно похоже на вечернее небо.

— Обед? — предложила Аня. — Я принесла бутерброды.

Спустились вниз, сели на подоконник. Аня достала из корзинки хлеб с колбасой, термос с чаем. Ели, любуясь результатом утренней работы.

— А знаешь, — сказала Аня задумчиво, — когда я была маленькой, мечтала стать художником. Рисовала постоянно — цветы, птиц, портреты кукол.

— И что помешало?

— Война началась, потом эвакуация. В эвакуации познакомилась с учительницей физики. Она так увлекательно рассказывала про звезды, планеты… Японяла, что хочу изучать космос.

— Не жалеете?

— Нет. Но иногда думаю — а как бы сложилась жизнь, если бы выбрала искусство.

— По-другому, но не обязательно лучше, — философски заметил Гоги.

После обеда принялись за звезды. Это была самая кропотливая работа — каждую звезду нужно было поставить на свое место, придать правильный размер и яркость.

— Полярная звезда самая важная, — объяснял Гоги, смешивая белую краску с капелькой желтого. — Она должна быть заметной, но не слишком большой.

Тонкой кистью поставил яркую точку в нужном месте. Затем вокруг нее — звезды Малой Медведицы, поменьше и потусклее.

— А теперь Большая Медведица, — объявил он.

Семь звезд знаменитого ковша расположились на своих местах. Каждая со своим характером — Дубхе самая яркая, Мегрец потусклее остальных.

Аня снизу следила за точностью:

— Немного левее… Да, теперь правильно!

Работа увлекла обоих. Гоги творил на потолке, Аня консультировала по астрономии. Созвездие за созвездием оживало под кистью художника.

Кассиопея получилась особенно выразительной — пять звезд в форме буквы «W», яркие и четкие. Лебедь раскинул крылья через половину неба. Орион грозно поднял дубину.

— А вот здесь Млечный путь, — сказал Гоги, беря другую кисть.

Светлую полосу рисовал особой техникой — полусухой кистью, создавая эффект млечного тумана. Получалось загадочно и красиво.

К вечеру основная работа была закончена. Потолок превратился в настоящее звездное небо. Созвездия сияли на темном фоне, Млечный путь тянулся серебристой дорогой.

— Планеты добавим? — спросил Гоги.

— Обязательно! Юпитер вон там, Венеру сюда поставим.

Планеты рисовались не точками, а небольшими дисками. Юпитер — желтоватый, с намеком на полосы. Венера — яркая, белая с розовым оттенком. Марс — красноватый, воинственный.

— А комету можно? — попросила Аня. — Дети обожают кометы.

— Конечно можно.

В углу появилась яркая комета с длинным серебристым хвостом. Она летела по небу, создавая ощущение движения, динамики.

— Готово, — объявил Гоги, слезая со стремянки в последний раз.

Они отступили к противоположной стене, оценивая результат. Комната преобразилась полностью. Обычный потолок превратился в окно в космос. Звезды мерцали в лучах вечернего солнца, созвездия рассказывали свои древние истории.

— Потрясающе, — прошептала Аня. — Дети будут в восторге.

— Думаете, им понравится?

— Еще как! Представляю, как они будут лежать во время тихого часа и смотреть на наши звезды. Мечтать о полетах в космос.

Гоги почувствовал глубокое удовлетворение. Это была одна из лучших его работ — не по технике исполнения, а по вложенному смыслу. Искусство, служащее образованию. Красота, открывающая дорогу к знаниям.

— Спасибо тебе, Гоша, — сказала Аня, касаясь его руки. — Ты подарил детям целую вселенную.

— Это мы с тобой подарили, — поправил он. — Я только рисовал, а идея была твоя.

Убрали инструменты, вымыли кисти, привели комнату в порядок. Краска еще не высохла окончательно, но уже завтра дети смогут заниматься под звездным небом.

— До свидания, наша маленькая обсерватория, — помахала Аня потолку на прощание.

Выходя из детского сада, Гоги чувствовал особую радость. День прошел не зря. Где-то в этом городе появилось еще одно место, где дети могут мечтать о звездах и верить в чудеса.

А завтра начнется обычная рабочая неделя — артель, декорации, новые заказы. Но сегодняшний день останется в памяти надолго.

День, когда он вместе с Аней создал для детей кусочек настоящего волшебства.

Глава 25

Утренний воронок приехал точно в девять. Гоги уже привык к этому ритуалу и спокойно сел на заднее сиденье, не дожидаясь приглашения. За окнами проплывала знакомая Москва — широкие проспекты, строительные краны, памятники вождям. После работы в артели и детском саду казалось, что жизнь наконец-то обрела какую-то размеренность, но вызовы к Лаврентию Павловичу всегда нарушали это хрупкое равновесие.

В приёмной секретарша кивнула ему как старому знакомому и сразу провела в кабинет. Берия сидел за массивным столом, перебирая какие-то документы, но сегодня в его кабинете был ещё один человек.

Незнакомец стоял у окна спиной к двери, рассматривая московские крыши. Широкие плечи подчёркивал безупречно сидящий тёмно-синий костюм-тройка, а в руке он держал изящную трость с серебряным навершием, стилизованным под латинскую букву V. Когда он обернулся на звук шагов, Гоги невольно отметил его внешность — высокий, поджарый блондин с военной стрижкой андеркат и авиаторскими очками на американский манер. Холодные голубые глаза оценивающе скользнули по фигуре художника.

— А, товарищ Ван Гог прибыл, — улыбнулся Берия, поднимаясь из-за стола. — Как раз вовремя. Георгий Валерьевич, позвольте представить — Виктор Крид, глава отдела по ликвидации техногенных катастроф и их предотвращению при Совете Министров СССР.

Крид сделал несколько шагов навстречу, трость мягко постукивала по паркету. Рукопожатие оказалось крепким, почти болезненным.

— Очень приятно, — произнёс он низким, хорошо поставленным голосом с едва заметным акцентом, который Гоги не смог определить. — Лаврентий Павлович много о вас рассказывал. Ваши работы произвели на меня большое впечатление.

— Спасибо, товарищ Крид, — осторожно ответил Гоги. — Не знал, что у нас есть такой отдел.

— Ещё бы, — рассмеялся Берия. — Виктор курирует очень специфические вопросы. Аварии на заводах, пожары, взрывы, обрушения — всё, что может угрожать безопасности наших граждан. У него самые широкие полномочия в этой области.

Крид кивнул, снял очки и протер стёкла носовым платком. Без тёмных стёкол его лицо казалось моложе, но глаза оставались такими же холодными и проницательными.

— Понимаете, Георгий Валерьевич, — начал он, надевая очки обратно, — наша страна стремительно развивается. Новые заводы, электростанции, химические комбинаты. С прогрессом приходят и новые опасности. Люди должны знать, как себя вести в критических ситуациях.

— Это правильно, — согласился Гоги, всё ещё не понимая, зачем его сюда вызвали.

— Вот именно, — оживился Берия. — А знания лучше всего усваиваются через наглядные пособия. Виктор готовит специальный учебник по гражданской обороне и промышленной безопасности. Нужны иллюстрации — простые, понятные, запоминающиеся.

Крид подошёл к столу и взял папку с документами.

— Я лично курирую создание этого пособия, — сказал он, открывая папку. — Здесь и правила поведения при пожаре, и действия во время химических выбросов, и эвакуация из повреждённых зданий. Всё должно быть предельно ясно — от школьника до пенсионера.

Гоги заглянул в папку. На листах машинописного текста карандашом были сделаны пометки, схемы, наброски будущих иллюстраций.

— Работа серьёзная, — признал он. — Но почему именно я?

— А кто ещё? — усмехнулся Берия. — Ваши сказочные иллюстрации показали, что вы умеете делать сложные вещи простыми и понятными. А реалистичные работы к «Царевне-лягушке» продемонстрировали, что вы не боитесь серьёзных тем.

Крид закрыл папку и посмотрел на Гоги поверх очков.

— Кроме того, эта работа потребует полной концентрации. Я предлагаю вам перейти на работу в моё ведомство — Главное управление по предотвращению техногенных катастроф при Совете Министров СССР, Московское отделение. Официальное трудоустройство, хорошая зарплата, доступ к секретным материалам.

— Секретным? — удивился Гоги.

— Разумеется, — кивнул Крид. — Некоторые потенциальные угрозы засекречены. Не можем же мы рассказывать всем подряд о слабых местах наших оборонных предприятий. Вам придётся подписать соглашение о неразглашении.

Берия довольно потирал руки.

— Видите, Георгий Валерьевич, какие перспективы. Работа по специальности, стабильный заработок, польза для государства. И что особенно приятно — вы останетесь под моим общим покровительством, но формально будете подчиняться Виктору.

— А что с артелью? — спросил Гоги. — У меня там незавершённые проекты.

— Артель никуда не денется, — махнул рукой Берия. — При необходимости будете иногда подрабатывать. Но основная работа теперь здесь.

Крид подошёл к окну и постучал тростью по подоконнику.

— Учебник должен быть готов к концу лета, — сказал он, не оборачиваясь. — Это приоритетная задача. Работать будете в специально оборудованном кабинете, все материалы и инструменты предоставим. Помощники тоже будут, если понадобятся.

— Звучит заманчиво, — признал Гоги. — А какая именно зарплата?

— Пятьсот рублей в месяц плюс премиальные за качественную работу, — без колебаний назвал Крид. — Плюс спецпаёк и медицинское обслуживание.

Гоги присвистнул. Такие деньги он и представить не мог.

— И когда начинать?

— Завтра, — повернулся к нему Крид. — Документы оформим сегодня. Кабинет на Лубянке, второй корпус, четвёртый этаж. Ваш новый начальник — я.

Берия хлопнул в ладоши.

— Прекрасно! Вот и решили. Георгий Валерьевич, вы не пожалеете. Виктор — человек требовательный, но справедливый. И очень влиятельный, добавлю.

Крид снова подошёл к столу и взял ещё одну папку.

— Здесь предварительный список тем для иллюстраций, — сказал он, протягивая папку Гоги. — Ознакомьтесь дома, подумайте над визуальными решениями. Завтра обсудим детали.

Гоги взял папку, ощутив её неожиданную тяжесть.

— Работа масштабная, — заметил он.

— Безопасность народа — дело государственной важности, — серьёзно произнёс Крид. — Каждая ваша иллюстрация может спасти десятки, а то и сотни жизней.

— Тогда постараюсь не подвести, — кивнул Гоги.

Берия поднялся из-за стола и подошёл к ним.

— Ну что ж, господа… то есть товарищи, думаю, нам стоит отметить новое назначение. У меня есть отличный коньяк.

— Благодарю, Лаврентий Павлович, — вежливо отказался Крид, — но мне пора. Дел невпроворот.

Он повернулся к Гоги и протянул руку.

— До завтра, Георгий Валерьевич. Девять утра, не опаздывайте.

— Буду точно, — пообещал Гоги.

Крид направился к двери, но на пороге обернулся.

— И ещё одно. То, о чём мы сегодня говорили, остается между нами. Особенно детали о секретности некоторых материалов.

— Понял, — кивнул Гоги.

После того как за Кридом закрылась дверь, Берия присел на край стола.

— Интересный человек, не правда ли? — сказал он задумчиво. — Очень загадочный. Появился в Москве совсем недавно, но уже имеет такие полномочия, что иным министрам и не снилось.

— Откуда он? — поинтересовался Гоги.

— А вот это, друг мой, большой секрет, — усмехнулся Берия. — Говорят, из Ленинграда. Говорят, с Урала. А некоторые шепчутся, что вообще из-за границы. Но документы у него безупречные, и Иосиф Виссарионович ему доверяет. А этого достаточно.

Берия налил себе коньяк из хрустальной бутылки и предложил стакан Гоги.

— За новые горизонты, — произнёс он, поднимая стакан.

Гоги отхлебнул немного — коньяк оказался действительно превосходным, мягким и ароматным.

— Лаврентий Павлович, — начал он осторожно, — а что это за отдел такой? По ликвидации техногенных катастроф? Что-то я раньше не слышал о подобных структурах.

Берия усмехнулся и покачал головой.

— Георгий Валерьевич, вы удивительный человек. Художник, а мыслите как следователь. Всё замечаете, обо всём думаете.

— Просто любопытство, — пожал плечами Гоги.

— Опасная штука, любопытство, — задумчиво произнёс Берия, вращая стакан в руках. — Особенно в наше время. Хотя… иногда оно помогает создавать настоящие шедевры.

Он подошёл к окну и посмотрел на Москву.

— Знаете, что меня поразило в ваших работах? Особенно в тех, что вы делали к «Царевне-лягушке»? В них есть что-то… мистическое. Будто вы видите больше, чем обычный человек.

Гоги почувствовал лёгкую тревогу.

— Не понимаю, о чём вы.

— О том, что ваши иллюстрации живые, — повернулся к нему Берия. — В них есть душа. И не просто душа — в них есть предчувствие. Словно вы знаете, что будет дальше с героями, даже когда сказка уже закончилась.

— Это просто фантазия художника, — попытался отшутиться Гоги.

— Фантазия? — Берия рассмеялся. — Георгий Валерьевич, а вы знаете, что первую вашу работу, которая мне попалась на глаза, видел не только я?

Гоги замер со стаканом у губ.

— Кто ещё?

— Иосиф Виссарионович, — тихо произнёс Берия. — Я показал ему ваши эскизы к «Коньку-Горбунку». Долго рассматривал, очень внимательно. Особенно тот, где Иван смотрит на звёзды с Конька-Горбунка.

— И что он сказал?

Берия отвернулся к окну.

— Сказал: «Этот художник понимает русскую душу. В его работах есть та мистика, которой так не хватает нашему искусству». А потом добавил: «Жаль, что у меня так мало времени на прекрасное».

Гоги поставил стакан на стол. Руки слегка дрожали.

— Вождь интересуется живописью?

— Больше, чем многие думают, — кивнул Берия. — У него прекрасный вкус. И он очень ценит настоящий талант. Знаете, он как-то сказал мне интересную вещь.

Берия вернулся к столу и сел в кресло.

— Сказал, что в нашей стране много хороших художников, но мало великих. Хорошие рисуют то, что видят. Великие — то, что чувствуют. А гениальные… гениальные рисуют то, что должно быть.

— И к какой категории он отнёс меня? — с замиранием сердца спросил Гоги.

— Пока не решил, — улыбнулся Берия. — Но сказал, что будет следить за вашим творчеством. И даже… — он помолчал, словно размышляя, стоит ли продолжать.

— Что?

— Даже высказал пожелание когда-нибудь позировать вам для портрета, — тихо закончил Берия. — Когда появится время и подходящий повод.

Гоги почувствовал, как земля уходит из-под ног. Портрет Сталина! Это было выше всех его самых смелых мечтаний и одновременно страшнее всех кошмаров.

— Лаврентий Павлович, вы серьёзно?

— Абсолютно, — кивнул Берия. — Но, разумеется, это пока только намерение. Иосиф Виссарионович очень занят. Корейская война, внутренние дела, международная обстановка… Портреты не первостепенная задача.

— А если… когда это случится… как мне себя вести?

Берия рассмеялся.

— Как художник с большой буквы. Никакого раболепства, никакой суеты. Рисуйте то, что видите, но помните — вы будете рисовать не просто человека, а эпоху. Историю. Само время.

Гоги допил коньяк залпом. Алкоголь не помогал — мысли путались ещё больше.

— А что, если я не справлюсь? Что, если портрет не понравится?

— Георгий Валерьевич, — серьёзно произнёс Берия, — я видел ваши работы. Вы справитесь. У вас есть то редкое качество, которое нельзя выучить или приобрести — вы умеете видеть суть человека. В ваших персонажах живёт правда.

— Но сказочные герои — это одно, а портрет вождя…

— А вождь тоже человек, — перебил его Берия. — Великий человек, но всё же человек. Со своими думами, усталостью, надеждами. Покажите это на портрете, и он будет бессмертен.

Берия встал и подошёл к сейфу в углу кабинета.

— Хотите, покажу вам кое-что интересное? — спросил он, набирая комбинацию.

Из сейфа он достал небольшую фотографию и протянул Гоги.

— Это Иосиф Виссарионович в кругу семьи, лет десять назад. Посмотрите на его глаза.

Гоги взял фотографию. На ней Сталин сидел в кресле, рядом стояли его сыновья. Лицо вождя было спокойным, но в глазах читалась какая-то глубокая печаль.

— Вот это вам и нужно будет передать, — тихо сказал Берия. — Не только силу и мудрость, но и ту тяжесть, которую несёт на себе человек, отвечающий за судьбы миллионов.

— Когда это может произойти?

— Возможно, к его семидесятилетию, — задумчиво произнёс Берия. — В декабре будущего года. Или раньше, если обстоятельства сложатся удачно.

Гоги вернул фотографию.

— Спасибо за доверие, Лаврентий Павлович. Постараюсь его оправдать.

— Уверен, что оправдаете, — кивнул Берия, убирая снимок обратно в сейф. — А пока сосредоточьтесь на работе с Виктором. Это тоже важное дело. И кто знает, может быть, именно эта работа станет вашим пропуском к большому искусству.

— В чём смысл? — не понял Гоги.

— А в том, что спасение жизней — это тоже служение народу. И Иосиф Виссарионович это очень ценит. Художник, который не только красиво рисует, но и помогает людям выжить в опасных ситуациях — это настоящий советский художник.

Берия подошёл к двери, давая понять, что встреча окончена.

— Удачи вам, Георгий Валерьевич. И помните — тайна превыше всего. Особенно то, что касается… высоких материй.

— Понял, — кивнул Гоги, направляясь к выходу.

— И ещё одно, — остановил его Берия. — Не бойтесь мистики в своих работах. Иногда художественное предчувствие оказывается точнее политических прогнозов.

Воронок тихо покатил по знакомым московским улицам. Гоги откинулся на кожаное сиденье и закрыл глаза, пытаясь привести в порядок мысли. Папка с заданиями от Виктора Крида лежала на коленях, тяжёлая и многообещающая. Пятьсот рублей в месяц. Работа на самого загадочного человека, которого он когда-либо встречал. И возможный портрет самого Сталина.

За окном проплывали знакомые дома, но казалось, что он смотрит на них из какой-то параллельной реальности. Ещё утром он был просто художником из артели, подрабатывающим вывесками для магазинов. А теперь — сотрудник секретного ведомства с допуском к государственным тайнам.

Как же быстро всё изменилось. Одна встреча, один разговор — и жизнь повернулась совершенно в другую сторону. Гоги открыл глаза и посмотрел на папку. Интересно, что там внутри? Какие опасности подстерегают советских граждан, о которых нужно рассказать в картинках?

Водитель притормозил на перекрёстке, и в окно заглянуло лицо молодой женщины с ребёнком на руках. Обычная московская мать, спешащая по своим делам. А он теперь будет рисовать инструкции, которые, возможно, когда-нибудь спасут жизнь её малышу. Ответственность давила на плечи тяжёлым грузом.

Виктор Крид. Странный человек. Эти американские очки, безупречный костюм, серебряная трость с буквой V. И главное — эта холодная уверенность в каждом движении, в каждом слове. Откуда он взялся в советской системе? Берия говорил загадками, но было ясно, что новый начальник — фигура влиятельная и могущественная.

Гоги невольно вспомнил рукопожатие Крида. Крепкое, почти болезненное. Руки не чиновника и не кабинетного работника. Руки человека, привыкшего к физической работе. Или к физическому принуждению. В голове мелькнула неприятная мысль — а что, если этот отдел по ликвидации катастроф занимается не только их предотвращением, но и… созданием?

Машина свернула на его улицу, и Гоги увидел знакомые дворы, где ещё недавно играл с соседскими ребятишками в футбол. Простая, понятная жизнь. Работа в артели, вечерние прогулки, встречи с Аней по пятницам. А теперь всё это отходит на второй план.

Портрет Сталина. Господи, как подумать страшно. Что, если рука дрогнет? Что, если не получится передать то, что нужно? Берия говорил о мистике, о способности видеть душу человека. Но одно дело — сказочные персонажи, совсем другое — живой человек, от решений которого зависят судьбы миллионов.

И ещё этот странный намёк на то, что в его работах есть предчувствие. Что это значит? Неужели Берия что-то подозревает о его прошлой жизни? О том, что в голове у него знания из 2024 года? Или это просто фантазии всемогущего наркома, который во всём ищет скрытые смыслы?

Воронок остановился у подъезда. Шофёр молча кивнул, и Гоги вышел на тротуар с папкой под мышкой. Дверь машины захлопнулась, и чёрный автомобиль растворился в московском трафике, словно его и не было.

Поднимаясь по знакомой лестнице, Гоги думал о том, что теперь эти визиты воронков станут регулярными. Каждый день на Лубянку, в кабинет на четвёртом этаже, к человеку в тёмно-синем костюме с серебряной тростью. Новая жизнь, новые задачи, новые тайны.

Он достал ключи и открыл дверь квартиры. Тишина и покой привычного жилища резко контрастировали с напряжением последних часов. Гоги прошёл в комнату, положил папку на стол и сел в кресло.

А что, если это ловушка? Мысль пришла внезапно и засела в голове занозой. Слишком уж всё гладко получается. Вчера никому не известный художник, а сегодня — доверенное лицо секретного ведомства. Может быть, его проверяют? Испытывают лояльность? Или хотят использовать в каких-то своих тёмных делах?

Гоги встал и подошёл к окну. Во дворе играли дети, старики сидели на скамейках, женщины развешивали бельё. Обычная мирная жизнь советских граждан. А где-то в недрах государственного аппарата плетутся интриги, рождаются планы, принимаются решения, которые могут перевернуть всё с ног на голову.

Он вернулся к столу и открыл папку. Первый лист — машинописный текст с заголовком «Действия населения при химических выбросах на промышленных предприятиях». Второй — «Эвакуация из зданий при пожарах и обрушениях». Третий — «Первая помощь при радиационном поражении».

Радиационное поражение в 1950 году? Гоги нахмурился. Официально в СССР об атомном проекте не говорили, но здесь чёрным по белому написаны инструкции по действиям при радиационной аварии. Значит, руководство страны понимает реальные риски новых технологий.

Он перелистнул ещё несколько страниц. «Поведение при утечке боевых отравляющих веществ». «Действия при обнаружении неизвестных технических устройств». «Эвакуация населения при угрозе взрыва критически важных объектов».

Становилось ясно, что обычный учебник по технике безопасности это не совсем обычный учебник. Скорее руководство по выживанию в условиях техногенных катастроф, которые могут быть как случайными, так и намеренными. А может быть, и вовсе не техногенными.

Гоги закрыл папку и потёр виски. Голова раскалывалась от обилия информации и противоречивых чувств. С одной стороны — фантастические перспективы, деньги, влиятельные знакомства, возможность войти в историю как портретист вождя. С другой — ощущение, что он попал в очень опасную игру, правил которой не знает.

А что будет с его прежней жизнью? С артелью, где его ждали товарищи? С Аней, с которой они договорились встречаться по пятницам? С Ниной, которая и так страдает от его холодности? Как объяснить внезапное исчезновение на секретную работу?

За окном начинало темнеть. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда, послышались голоса соседей. Марья Кузьминишна что-то рассказывала Петру Семёновичу, слышался смех. Простые человеческие радости, которые теперь казались такими далёкими.

Гоги встал и прошёл к зеркалу. Его собственное лицо показалось ему незнакомым. Осунувшееся, с глубокими морщинами вокруг глаз, с печатью какой-то внутренней усталости.

Нет, он уже другой человек. Георгий Валерьевич Гогенцоллер, художник-фронтовик, будущий сотрудник секретного ведомства. Человек с тайнами, с особыми знаниями, с опасными связями. Человек, который завтра утром поедет в здание на Лубянке и начнёт новую главу своей и без того невероятной жизни.

К добру ли это? Гоги вернулся к креслу и снова взялся за папку. Пока он этого не знал. Но дороги назад уже не было.

Глава 26

Утром в восемь тридцать во двор въехал не привычный чёрный воронок, а элегантная тёмно-зелёная «Победа» с хромированными деталями. Гоги наблюдал за ней из окна, допивая утренний чай. Машина остановилась точно под его окнами, и из неё вышел мужчина средних лет в форменной фуражке.

Через несколько минут в дверь постучали. Гоги открыл и увидел того самого водителя — подтянутого, с военной выправкой, в тёмно-синем костюме и начищенных ботинках.

— Товарищ Гогенцоллер? — вежливо поинтересовался он. — Семён Петрович Курилов, ваш персональный водитель. Виктор Крид направил за вами машину.

— Персональный? — удивился Гоги, надевая пиджак.

— Так точно. Отныне я буду возить вас на работу и обратно. А при необходимости — куда прикажете в рабочее время.

Гоги взял папку с документами и спустился во двор. «Победа» сияла на утреннем солнце, салон пах дорогой кожей и полиролью. Семён Петрович придержал дверцу и дождался, пока Гоги устроится на заднем сиденье.

— До Лубянки, товарищ художник?

— Да, пожалуйста.

Машина плавно тронулась с места. Гоги откинулся на мягкое сиденье и посмотрел в окно. Соседи, выходившие из подъезда на работу, с любопытством провожали взглядом элегантный автомобиль. Наверняка уже к вечеру весь дом будет гудеть от слухов.

— Семён Петрович, — обратился он к водителю, — а давно вы работаете на Виктора Крида?

— С самого его назначения, товарищ художник. Хороший начальник, требовательный, но справедливый. И дело у него важное — безопасность народа.

— А что именно делает ваш… наш отдел?

Семён Петрович глянул в зеркало заднего вида.

— Не мне вам рассказывать, товарищ. Виктор Крид сам всё объяснит.

Машина свернула на Мясницкую, потом на Лубянскую площадь. Гоги видел это здание множество раз, но никогда не думал, что однажды будет здесь работать. Серые стены, строгие окна, часовые у входа — всё дышало государственной важностью и секретностью.

Семён Петрович подъехал к служебному входу и остановился у шлагбаума. К машине подошёл охранник в форме НКВД.

— Документы, — коротко произнёс он.

Водитель протянул удостоверение и какую-то справку.

— Новый сотрудник двадцать восьмого отдела, — пояснил он. — Товарищ Гогенцоллер на оформление.

Охранник внимательно изучил бумаги, заглянул в салон, кивнул и поднял шлагбаум.

— Проезжайте. Второй корпус, четвёртый этаж.

Двор оказался больше, чем казался снаружи. Несколько служебных зданий, автопарк, люди в форме и гражданском, спешащие по своим делам. Машина остановилась у входа во второй корпус.

— Я подожду здесь, — сказал Семён Петрович. — Оформление может затянуться.

Гоги вышел из машины и поднялся по ступеням. В вестибюле его встретил молодой лейтенант.

— Товарищ Гогенцоллер? Проследуйте за мной, пожалуйста.

Они поднялись на четвёртый этаж длинным коридором с высокими потолками. По обеим сторонам тянулись двери с номерами и табличками. Наконец лейтенант остановился возле двери с надписью «Отдел 28. Ликвидация техногенных катастроф».

— Заходите, — сказал он, отворяя дверь.

За дверью оказалась просторная приёмная с несколькими столами, за которыми работали машинистки. У окна стоял письменный стол, за которым сидела женщина лет сорока в строгом костюме.

— Анна Фёдоровна, — обратился к ней лейтенант, — новый сотрудник прибыл.

Женщина подняла голову и внимательно посмотрела на Гоги.

— Георгий Валерьевич Гогенцоллер? — уточнила она. — Проходите, Виктор Крид вас ждёт.

Она встала и провела его к массивной двухстворчатой двери в дальнем конце приёмной. Постучала и, услышав разрешение, открыла дверь.

Кабинет Виктора Крида оказался просторным и строго оформленным. Большой стол у окна, книжные шкафы вдоль стен, карта СССР на противоположной стене. Сам Крид сидел за столом в том же тёмно-синем костюме, серебряная трость стояла в углу у стены.

— Георгий Валерьевич, проходите, — поднялся он навстречу. — Пунктуальность — хорошее качество для нашей работы.

— Доброе утро, — поздоровался Гоги.

— Садитесь, — Крид указал на кресло перед столом. — Сегодня займёмся оформлением. Документы принесли?

Гоги достал из папки паспорт и трудовую книжку.

— Отлично. — Крид взял документы и внимательно их изучил. — Анна Фёдоровна, — обратился он к секретарше, — пригласите товарища Морозова из кадров.

Через несколько минут в кабинет вошёл пожилой мужчина в гражданском костюме с портфелем в руках.

— Иван Николаевич, — сказал Крид, — оформляем нового сотрудника. Георгий Валерьевич Гогенцоллер, художник-иллюстратор, секретность третьей степени.

Морозов открыл портфель и достал несколько бланков.

— Заполните, пожалуйста, — протянул он Гоги анкету. — Подробно, ничего не пропускайте.

Гоги взял ручку и начал заполнять графы. Фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, образование, трудовая деятельность, воинская служба, семейное положение, социальное происхождение…

— В графе «Особые отметки» напишите «Рекомендован лично товарищем Берией», — подсказал Крид.

Когда анкета была заполнена, Морозов внимательно её изучил.

— Всё в порядке, — кивнул он. — Теперь подписание обязательства о неразглашении.

Он достал ещё один документ — несколько листов мелким шрифтом.

— Ознакомьтесь внимательно, — сказал он. — Это очень серьёзный документ.

Гоги прочитал текст. Обязательство хранить государственную тайну, не разглашать информацию о деятельности отдела, о его сотрудниках, о характере выполняемых заданий. Ответственность вплоть до уголовной. Срок действия — пожизненно.

— Вопросы есть? — поинтересовался Крид.

— Нет, — ответил Гоги и поставил подпись.

Морозов собрал документы в портфель.

— Удостоверение будет готово к завтрашнему дню, — сообщил он. — А пока вот временный пропуск.

Он протянул Гоги картонную карточку с фотографией и печатью.

— Зарплата выдаётся пятого числа каждого месяца, — продолжал Морозов. — Первый раз получите пятого июля. Спецпаёк — в магазине номер три на первом этаже. Медобслуживание — поликлиника номер один на Кузнецком мосту.

— Теперь официальные дела закончены, — сказал Крид, когда Морозов ушёл. — Переходим к работе. Анна Фёдоровна, проводите Георгия Валерьевича в его кабинет.

Секретарша провела Гоги по коридору до комнаты с табличкой «Отдел иллюстраций». Открыла дверь ключом и включила свет.

Кабинет оказался просторным и светлым, с большим окном на южную сторону. У окна стоял чертёжный стол с наклонной поверхностью, рядом — обычный письменный стол, книжный шкаф, сейф в углу. На стенах — чистые планшеты для развешивания работ.

— Всё необходимое для работы заказано, — сказала Анна Фёдоровна. — Бумага, краски, кисти, карандаши — всё будет завтра. А пока можете осваиваться.

Гоги подошёл к окну. Внизу виднелся двор с припаркованными машинами, за ним — крыши Москвы, купола церквей, заводские трубы.

— Располагайтесь, — сказала секретарша. — Через час Виктор Крид пригласит вас для обсуждения первого задания.

Оставшись один, Гоги сел за письменный стол и огляделся. Собственный кабинет в здании на Лубянке, персональный водитель, зарплата пятьсот рублей, доступ к государственным тайнам. Ещё вчера это казалось фантастикой.

Он открыл папку с заданиями и снова перечитал первые страницы. «Действия населения при химических выбросах», «Эвакуация при пожарах и обрушениях», «Первая помощь при радиационном поражении». Серьёзная работа, от которой могут зависеть человеческие жизни.

За окном кабинета проплывали облака, где-то в городе шла обычная жизнь — люди работали, учились, влюблялись, растили детей. А он теперь будет рисовать для них инструкции по выживанию в мире, полном невидимых опасностей.

Георгий Валерьевич Гогенцоллер, штатный агент двадцать восьмого отдела по ликвидации техногенных катастроф при Совете Министров СССР. Новая страница жизни началась.

Через час Анна Фёдоровна заглянула в кабинет.

— Георгий Валерьевич, Виктор Крид приглашает вас к себе.

Гоги взял папку с заданиями и прошёл в кабинет начальника. Крид стоял у карты СССР, водя тростью по различным регионам.

— Садитесь, — сказал он, не оборачиваясь. — Расскажу вам, чем мы здесь занимаемся на самом деле.

Он повернулся и посмотрел на Гоги поверх авиаторских очков.

— Наша страна стремительно развивается, Георгий Валерьевич. Новые заводы, электростанции, химические комбинаты. Атомная программа набирает обороты. Ракетные разработки. Всё это прекрасно, но у прогресса есть оборотная сторона.

Крид подошёл к столу и достал из ящика толстую папку.

— За последний год — семнадцать серьёзных аварий на промышленных предприятиях. Взрывы, пожары, выбросы химикатов. Погибло сто тридцать человек, пострадало более тысячи. И это только то, что попало в официальные сводки.

Он открыл папку и показал несколько фотографий. Разрушенные цеха, обгоревшие здания, санитары, выносящие пострадавших.

— Большинство жертв можно было избежать, если бы люди знали, как действовать в критической ситуации. Но наши граждане к таким вещам не готовы. В деревне пожар — понятно, что делать. А что делать при утечке хлора на химкомбинате? При взрыве в литейном цехе? При обрушении многоэтажного здания?

Гоги рассматривал фотографии. На одной из них рабочие в панике бежали от горящего здания прямо в облако жёлтого дыма.

— Видите? — ткнул в снимок Крид. — Побежали не в ту сторону. Надышались газа, троих потеряли. А если бы знали элементарные правила…

— И вы хотите создать учебник по безопасности? — уточнил Гоги.

— Не просто учебник. Систему. Книги для разных категорий граждан, плакаты для предприятий, брошюры для школ. Но главное — это должно быть максимально просто и понятно. Наш народ привык к лозунгам, к ярким картинкам, к простым истинам.

Крид сел за стол и придвинул к себе лист бумаги.

— Начнём с самого распространённого случая — пожар в здании. Статистика показывает, что большинство людей совершают одни и те же ошибки. Первая — прячутся под кровати, в шкафы, вместо того чтобы покинуть здание. Вторая — пытаются тушить огонь подручными средствами, теряя драгоценное время. Третья — открывают двери и окна, усиливая приток воздуха к огню.

Он быстро набросал схему комнаты с горящей мебелью.

— Нужен плакат, который покажет правильный алгоритм действий. Что делать в первую очередь, что во вторую, что в третью. И чего категорически нельзя делать.

— Понятно, — кивнул Гоги. — А какой формат предпочтительнее?

— Размер стандартного листа, чтобы можно было поместить и в книгу, и повесить на стену. Но композиция должна читаться издалека. Представьте — рабочий на заводе видит этот плакат каждый день, проходя мимо. Информация должна откладываться в памяти автоматически.

Крид встал и подошёл к книжному шкафу, достал несколько советских плакатов военного времени.

— Вот, смотрите. «Родина-мать зовёт!», «Ни шагу назад!». Простые, яркие, запоминающиеся. Увидел раз — запомнил навсегда. Нам нужно то же самое, только для мирной жизни.

Гоги изучил плакаты. Действительно, композиция была предельно ясной — один главный образ, минимум текста, максимум эмоционального воздействия.

— А цветовая гамма? — спросил он.

— Никаких мрачных тонов, — решительно сказал Крид. — Это не устрашение, а обучение. Яркие, но не кричащие цвета. Красный — только для обозначения опасности. Зелёный — для правильных действий. Жёлтый — для предупреждений.

Он вернулся к столу и достал ещё несколько листов.

— Вот текст инструкции. Сейчас он занимает две страницы. Ваша задача — превратить его в одну картинку, которую поймёт и грамотный инженер, и неграмотная уборщица.

Гоги взял листы и начал читать. Действительно, много лишних слов, сложных терминов, длинных объяснений.

— При пожаре в помещении необходимо немедленно покинуть опасную зону, используя основные и запасные выходы, — прочитал он вслух. — Не следует использовать лифты, так как они могут выйти из строя…

— Вот-вот, — перебил Крид. — Вместо всего этого текста — одна картинка. Человек идёт к выходу по лестнице, а перечёркнутый лифт рядом. Всё ясно без слов.

— А где размещать такие плакаты?

— Везде. В цехах заводов, в коридорах учреждений, в школах, в больницах, в клубах. Каждый советский гражданин должен знать основы безопасности так же хорошо, как таблицу умножения.

Крид подошёл к окну и посмотрел на город.

— Знаете, Георгий Валерьевич, я много ездил по стране. Видел разные предприятия, разных людей. И понял одну вещь — наш народ очень дисциплинированный, исполнительный. Если ему ясно объяснить, что и как делать, он будет делать правильно. Но объяснять нужно просто и наглядно.

— Сколько времени у меня на первый плакат? — спросил Гоги.

— Три дня. К пятнице нужен готовый макет. Мы его обсудим, внесём корректировки, и если всё устроит — запустим в печать первым тиражом.

— Каким тиражом?

— Пятьдесят тысяч экземпляров для начала. Если плакат покажет свою эффективность — будет миллион.

Крид вернулся к столу и сел.

— Ещё один важный момент. Помните — это не художественное произведение, а практическое пособие. Красота вторична, главное — функциональность. Человек в критической ситуации должен мгновенно вспомнить вашу картинку и действовать правильно.

— Понял, — кивнул Гоги. — А можно посоветоваться с коллегами? Узнать их мнение?

— Коллеги — это хорошо, но помните о режиме секретности. Детали нашей работы не обсуждаются за пределами отдела. Можете спрашивать общие вещи — как лучше композиционно решить задачу, какие цвета использовать. Но не говорите, для чего именно это нужно.

Крид открыл ящик стола и достал печать.

— Все ваши работы будут проходить через меня лично. После моего утверждения — к специалистам по безопасности для технической экспертизы. Потом в печать. Процедура простая, но обязательная.

Гоги собрал листы с заданием.

— А что, если в процессе работы возникнут вопросы по технической части?

— Обращайтесь ко мне. У меня есть консультанты — специалисты по пожарной безопасности, химики, инженеры. Если нужно — организуем встречу, всё объяснят.

— Хорошо. Тогда приступаю к работе.

— Отлично. — Крид встал, давая понять, что разговор окончен. — И помните, Георгий Валерьевич — от качества вашей работы может зависеть жизнь людей. Это большая ответственность.

— Понимаю, — серьёзно ответил Гоги.

Вернувшись в свой кабинет, он разложил материалы на столе и ещё раз внимательно изучил техническое задание. Пожар в здании, правильный алгоритм эвакуации, типичные ошибки людей. Всё это нужно было уместить в одну понятную картинку.

Гоги взял карандаш и начал делать первые наброски. Человеческие фигуры, стрелки, указывающие направление движения, символы опасности и безопасности. Медленно начала вырисовываться композиция будущего плаката, который, возможно, когда-нибудь спасёт чью-то жизнь.

Гоги сидел за чертёжным столом уже третий час подряд, и лист перед ним был испещрён набросками, исправлениями и зачёркнутыми вариантами. Первая версия плаката получилась слишком художественной — изящные фигуры людей, красивая архитектура горящего здания, тщательно проработанные детали пламени. Но когда он представил, как это будет выглядеть на стене заводского цеха, понял — рабочий в грязной спецовке просто не поймёт, что от него требуется.

Смял лист и начал заново. На этот раз максимально упростил формы. Человечки-схемы, как в детских книжках. Здание — простой прямоугольник с окнами-квадратиками. Огонь — зубчатые красные языки. Но получилось слишком примитивно, почти карикатурно.

— Господи, что я делаю, — пробормотал он себе под нос, потирая уставшие глаза.

Внутри что-то возмущённо протестовало. Ещё недавно он рисовал философские иллюстрации к «Царевне-лягушке», создавал поэтичные образы Конька-Горбунка, расписывал звёздное небо для детей. А теперь сидит и высчитывает, сколько сантиметров должна занимать стрелка, чтобы её увидел близорукий слесарь.

Творец в нём бунтовал против такого утилитарного подхода к искусству. Где красота? Где полёт фантазии? Где то самое вдохновение, ради которого он когда-то взял в руки кисть? Неужели теперь всё творчество будет сводиться к инструкциям и схемам?

Но тут же другая часть сознания возражала: а разве не прекрасно, если твоя работа спасёт чью-то жизнь? Разве схема эвакуации менее значима, чем портрет или пейзаж? В конце концов, древние мастера тоже работали на заказ — расписывали храмы, создавали иконы, служили церкви и государству.

Гоги встал, подошёл к окну и посмотрел на московские улицы. Где-то там ходят обычные люди — рабочие, служащие, домохозяйки. Если завтра на их заводе или в их доме случится пожар, они должны будут действовать быстро и правильно. И возможно, именно его плакат поможет им выжить.

Он вернулся к столу и взял новый лист. Нужно найти золотую середину между художественностью и функциональностью. Сделать так, чтобы плакат был одновременно понятным и запоминающимся.

Начал с композиции. Левая часть — горящее здание, правая — безопасная зона. Между ними — стрелка с движущимися фигурками людей. Сверху — крупными буквами «ПРИ ПОЖАРЕ». Снизу — «ПОКИДАЙ ЗДАНИЕ НЕМЕДЛЕННО».

Человечки получались слишком схематичными. Гоги попробовал добавить им немного индивидуальности — один в рабочей одежде, другой в платье, третий с ребёнком на руках. Сразу стало живее, но не потерялась ли ясность?

Взял цветные карандаши. Здание — серый контур с красными языками пламени в окнах. Люди — чёрные силуэты для контраста. Стрелка — ярко-зелёная. Безопасная зона — светло-зелёный фон.

Внизу добавил три маленькие картинки-запрета: перечёркнутый лифт, перечёркнутое окно (нельзя прыгать), перечёркнутый кран с водой (не тушить самостоятельно). Каждый запрет сопроводил красным крестиком.

Отодвинулся и критически оценил результат. Вроде бы понятно. Но достаточно ли ярко? Привлечёт ли внимание?

Попробовал другой подход. Сделал фигуры людей крупнее, добавил им больше деталей. Женщина в платочке, мужчина в кепке, ребёнок с игрушкой. Теперь они выглядели как живые люди, а не схемы.

Но тут же засомневался — а не слишком ли много деталей? Не отвлекут ли они от главного сообщения?

Часы на стене показывали уже половину четвёртого. Гоги чувствовал, как творческий зуд сменяется усталостью и раздражением. Когда он рисовал для души, время летело незаметно. А здесь каждая линия давалась с трудом, потому что нужно было думать не о красоте, а о пользе.

Неужели это и есть тот самый конформизм, о котором он читал в запрещённых книгах? Постепенное превращение художника в винтик государственной машины? Сначала рисуешь плакаты по безопасности — вроде бы полезное дело. Потом портреты вождей — тоже почётно. А потом просто выполняешь заказы, не задаваясь вопросами о смысле.

Но ведь и в прежней жизни, в 2024 году, он работал инженером не по вдохновению, а по необходимости. Чертил схемы, рассчитывал нагрузки, делал то, что нужно обществу. И ничего, не чувствовал себя рабом системы.

А может быть, дело в том, что сейчас у него есть выбор? В прошлой жизни он был обычным инженером среди тысяч других. А здесь — художник с особым даром, которого ценят на самом верху. И эта исключительность накладывает особую ответственность.

Гоги снова взялся за карандаш. Если уж делать инструкцию, то самую лучшую. Такую, чтобыеё поняли все — от академика до дворника.

Переработал композицию в третий раз. Убрал лишние детали, но добавил эмоции. Лица людей выражали не панику, а решимость. Они не убегают в страхе, а организованно эвакуируются. Это важно — показать, что правильные действия при пожаре — не паническое бегство, а осознанные поступки.

Добавил ещё один элемент — часы в правом углу со стрелками, показывающими важность времени. Каждая секунда на счету.

Текста оставил минимум, но каждое слово взвесил. «ПРИ ПОЖАРЕ — ДЕЙСТВУЙ БЫСТРО И СПОКОЙНО». «ПОКИДАЙ ЗДАНИЕ ПО ЛЕСТНИЦЕ». «НЕ ПОЛЬЗУЙСЯ ЛИФТОМ». «НЕ ОТКРЫВАЙ ОКНА». Короткие фразы, которые легко запомнить и в критической ситуации вспомнить.

Цвета сделал более контрастными. Красный огонь на сером фоне здания, зелёная стрелка эвакуации, чёрные силуэты людей. Издалека должно читаться безупречно.

Наконец откинулся в кресле и посмотрел на результат. Плакат получился информативным, понятным, запоминающимся. Не шедевр изобразительного искусства, но эффективное средство обучения.

Творец внутри него всё ещё ворчал, но уже тише. В конце концов, и Микеланджело расписывал Сикстинскую капеллу по заказу папы римского. И ничего, не стал от этого менее великим.

А может быть, настоящее мастерство как раз в том и заключается — уметь создавать прекрасное даже в рамках строгих ограничений? Превращать утилитарную задачу в произведение искусства?

Гоги взял чистый лист и начал делать финальный вариант плаката. Теперь уже не сомневаясь, не мучаясь внутренними противоречиями. Просто работая. Так, как умел лучше всего.

Глава 27

К половине седьмого вечера Гоги понял, что глаза уже не фокусируются на листе, а рука дрожит от усталости. Плакат был готов — чёткий, понятный, функциональный. Но творческие силы иссякли полностью.

Он убрал работу в папку, запер её в сейф и вышел из кабинета. В приёмной Анна Фёдоровна уже собиралась домой.

— До свидания, Георгий Валерьевич, — кивнула она. — Увидимся завтра.

— До свидания. Анна Фёдоровна, а Семён Петрович где ждёт?

— Во дворе, у второго корпуса. Он всегда на месте к концу рабочего дня.

Гоги спустился во двор и увидел знакомую тёмно-зелёную «Победу». Семён Петрович читал газету за рулём, но, завидев его, тут же вышел и открыл заднюю дверцу.

— Домой, товарищ художник?

— Нет, — неожиданно для себя ответил Гоги. — Сначала заедем в артель «Красный художник». На Пятницкой улице.

— Слушаюсь.

Машина выехала из ворот Лубянки и направилась через центр. За окном проплывали вечерние улицы — люди шли с работы, торопились домой, к семьям, к ужину, к отдыху. А он ехал к людям, которых ещё неделю назад считал случайными попутчиками.

Странно, но только сейчас он понял, что скучает по мастерской артели. По запаху масляных красок и скипидара, по гомону голосов, по добродушным спорам о композиции и колорите. По Степану Фёдоровичу с его неизменной трубкой, по заботливой Анне Петровне, по серьёзному Василию Кузьмичу.

Когда он впервые пришёл в артель, то воспринимал её как временное пристанище. Подработка, не более того. Коллективная работа казалась ему скучной, товарищи — чужими людьми, с которыми его ничего не связывает, кроме случайного совпадения профессий.

А теперь, после дня в кабинете на Лубянке, где он в одиночестве мучился над схематичными человечками, артель представлялась островком настоящего творчества. Там художники создавали театральные декорации — не схемы и инструкции, а живые, дышащие миры.

«Победа» остановилась у знакомого здания. Гоги попросил Семёна Петровича подождать и поднялся в мастерскую. За дверью слышались голоса — рабочий день в артели заканчивался позже, чем в государственных учреждениях.

Он толкнул дверь и вошёл. В просторном помещении горели яркие лампы, воздух был насыщен знакомыми запахами. У мольбертов стояли его товарищи, каждый занятый своим делом.

— А, Георгий Валерьевич! — обернулся Степан Фёдорович. — Мы тебя заждались. Думали, совсем нас забыл.

— Как дела в новом месте? — поинтересовалась Анна Петровна, не отрываясь от работы над костюмом боярышни.

— Нормально, — уклончиво ответил Гоги. — Осваиваюсь. А у вас как дела? Успеваете к премьере?

— Еле-еле, — вздохнул Василий Кузьмич. — С твоим белогвардейским штабом проблема возникла. Режиссёр хочет изменить концепцию — сделать его менее парадным, более реалистичным.

Гоги подошёл к декорации, которую оставил незаконченной. Действительно, она получилась слишком красивой для штаба разбитой армии. Золочёная мебель, изящные портьеры, хрустальная люстра — всё это больше походило на дворцовые покои, чем на военную ставку.

— Понятно, — кивнул он. — Можно исправить. Убрать позолоту, добавить потёртости, заменить хрусталь на простое стекло.

— Вот именно! — оживился Степан Фёдорович. — А мы тут голову ломаем, как это сделать, не испортив твою работу.

Гоги снял пиджак, повесил на крючок и взял кисть. Удивительно, но рука, которая полдня дрожала над плакатом, сразу обрела твёрдость. Будто он вернулся домой после долгого путешествия.

— Видишь, — сказала Анна Петровна Михаилу Игоревичу, — настоящий художник не может пройти мимо незаконченной работы.

— Да он по нам соскучился, — засмеялся Пётр Васильевич. — В своём новом учреждении, наверное, один сидит, как сова в дупле.

— Не один, — возразил Гоги, аккуратно закрашивая позолоту тёмной краской. — Там тоже люди работают.

— А какие люди? — поинтересовался Степан Фёдорович. — Художники?

— Разные, — уклончиво ответил Гоги. — Служащие в основном.

— Скучно, наверное, — посочувствовала Анна Петровна. — У нас хоть весело. То Василий Кузьмич с Петром Васильевичем о реализме поспорят, то я Степана Фёдоровича за курение отругаю.

— А вчера вообще цирк был, — рассмеялся Михаил Игоревич. — Анна Петровна костюм боярина примеряла на Степана Фёдоровича. Он в шапке-мурмолке такой важный стал — прямо настоящий боярин!

— Не болтай, — смутился бригадир. — Дело было.

Гоги слушал их перебранку и чувствовал, как что-то тёплое разливается в груди. Эти люди успели стать ему близкими, хотя он поначалу всячески от них отгораживался. Они приняли его в свой коллектив без лишних вопросов, поделились опытом, окружили простой человеческой заботой.

В его новом кабинете на Лубянке было тихо и солидно. Собственный стол, собственный сейф, вид на Москву из окна. Но не было этого живого человеческого тепла, которое он сейчас ощущал в шумной мастерской артели.

— Георгий Валерьевич, — обратилась к нему Анна Петровна, — а ты будешь ещё к нам заходить? Или совсем на новом месте останешься?

— Конечно, буду, — не раздумывая ответил он. — Обещал же помочь с премьерой.

— Вот и славно, — кивнул Степан Фёдорович. — А то мы думали, раз тебя в такое важное учреждение взяли, больше нас и знать не захочешь.

— Какое там важное, — махнул рукой Гоги. — Обычная работа.

Он переделывал декорацию, и постепенно белогвардейский штаб превращался в то, что нужно было спектаклю. Потёртые стены, простая мебель, сломанная люстра — всё говорило о поражении, об отступлении, о крахе старого мира.

— Здорово получается, — одобрил Василий Кузьмич. — Теперь чувствуется, что это штаб разбитой армии, а не дворец.

— А помнишь, как ты сначала артель ругал? — засмеялся Пётр Васильевич. — Говорил, что коллективное творчество — это не для тебя.

— Молодой был, глупый, — признал Гоги. — Думал, что художник должен работать только в одиночку.

— А теперь понял, что вместе веселее? — подмигнула Анна Петровна.

— И полезнее, — добавил он. — Один в поле не воин.

Работа спорилась. За час он исправил всё, что требовалось, и декорация заиграла новыми красками. Теперь она точно соответствовала замыслу режиссёра.

— Спасибо тебе, — сказал Степан Фёдорович, пожимая ему руку. — Выручил, как всегда.

— Да что там, — отмахнулся Гоги. — Мне же самому приятно, что работа получилась.

— Завтра приходи, если время будет, — предложила Анна Петровна. — У меня с костюмами проблема возникла. Твой глаз нужен.

— Постараюсь заехать, — пообещал он.

Гоги попрощался с товарищами и спустился к машине. Семён Петрович терпеливо ждал, читая вечернюю газету.

— Домой теперь, товарищ художник?

— Да, домой.

Машина покатила по вечерним улицам. Гоги откинулся на сиденье и думал о прошедшем дне. Утром он был штатным агентом секретного отдела, вечером — обычным художником, помогающим товарищам по цеху. И ему нравились обе эти роли.

Может быть, в этом и заключается настоящая жизнь — не в выборе между долгом и желанием, а в умении совмещать разные стороны себя? Днём рисовать инструкции по безопасности, вечером помогать создавать театральные декорации. И то, и другое — нужное дело.

За окном зажигались огни Москвы. Где-то в квартирах люди ужинали, смотрели спектакли, читали книги, влюблялись. Обычная человеческая жизнь, которую он теперь служил двумя способами — создавая инструкции для их безопасности и помогая создавать красоту для их душ.

И может быть, это и есть то самое служение народу, о котором говорил Берия. Не только портреты вождей и парадные полотна, но и скромная, незаметная работа, которая делает жизнь людей чуточку лучше и безопаснее.

Дома Гоги поужинал без аппетита — кусок хлеба с маслом и стакан чая. Тело требовало отдыха, но когда он лёг в постель, сон не шёл. Мысли путались, превращаясь в какую-то вязкую кашу. То всплывал образ Виктора Крида с его холодными глазами за авиаторскими очками, то лица товарищей из артели, то схематичные человечки с его плаката.

Он ворочался с боку на бок, считал овец, пытался расслабиться, но ничего не помогало. В голове не было чётких мыслей — только усталая каша из впечатлений прошедшего дня. Словно мозг работал на холостых оборотах, не в силах ни остановиться, ни сосредоточиться на чём-то конкретном.

Через час мучений Гоги сдался. Встал с кровати, прошёл к столу и достал из ящика пачку папирос — хороших, «Казбек», которые купил на прошлой неделе в расчёте на особый случай. Видимо, такой случай наступил.

Взял спички и вышел из квартиры. В коммунальном коридоре было тихо — соседи давно спали. На цыпочках прошёл к чёрному ходу, который вёл во двор через подсобные помещения.

Ночной воздух был прохладным и свежим после душной квартиры. Гоги присел на порог, прислонившись спиной к дверному косяку. Достал папиросу, чиркнул спичкой. Первая затяжка обожгла лёгкие приятным жжением.

Двор был погружён в полумрак, лишь кое-где мерцали жёлтые пятна света из окон. Большинство жильцов уже спало — завтра снова работа, снова заботы, снова бесконечный круговорот советских будней. А он сидит на пороге, как бездомный пёс, и курит в одиночестве.

Над головой светила луна — почти полная, щедрая, понимающая. Её серебристый свет превращал двор в какой-то сказочный мир. Мусорные баки становились таинственными замками, развешанное на верёвках бельё — призрачными флагами, качели на детской площадке — древними качелями для богов.

Гоги затянулся ещё раз и почувствовал, как напряжение понемногу отпускает. Луна смотрела на него без осуждения, без вопросов, без требований. Она видела всё — и его прежнюю жизнь инженером Алексеем Воронцовым, и нынешнюю странную судьбу художника Гогенцоллера. И молчала, как хороший друг, который понимает без слов.

Странно, но именно сейчас, в этой ночной тишине, он чувствовал себя более честным, чем днём. Днём приходилось играть роли — сотрудника секретного отдела, товарища по артели, соседа по коммуналке. А здесь, под луной, можно было просто быть собой. Уставшим человеком, который не знает, правильный ли путь выбрал.

Парироса медленно тлела между пальцев. Никуда не надо было спешить, ничего не надо было решать. Время как будто остановилось, и можно было просто существовать в этом моменте — он, луна, ночь, тишина.

Где-то вдалеке прошёл последний трамвай, звеня на стыках рельсов. Потом всё стихло. Только лёгкий ветерок шуршал листьями тополей во дворе да где-то мяукал кот.

Гоги вспомнил детство — те редкие моменты, когда удавалось убежать от взрослых дел и просто посидеть где-нибудь в укромном месте. Тогда тоже казалось, что весь мир принадлежит только ему, что время течёт по-другому, что можно думать о чём угодно или вообще ни о чём не думать.

А теперь ему сильно за двадцать и он служит в секретном ведомстве, может быть приглашён писать портрет самого Сталина, а сидит на пороге, как мальчишка, и курит в компании луны. Наверное, в этом есть своя мудрость — умение находить островки покоя среди бурного моря взрослой жизни.

Папироса почти догорела. Он затушил её о кирпич и сразу достал следующую. Сегодня можно позволить себе такую роскошь — курить не спеша, смакуя каждую затяжку.

Луна медленно плыла по небу, и Гоги следил за её путешествием. Интересно, что видит она оттуда, сверху? Миллионы людей в их квартирах, заботы, радости, печали? Влюблённых, которые гуляют по паркам? Часовых, которые стоят на постах? Художников, которые курят на порогах, не зная, что их ждёт завтра?

Он подумал о Ане. Наверное, она сейчас спит в своей комнате, и ей снятся звёзды и далёкие галактики. А может быть, она тоже не спит, смотрит в окно на эту же луну и думает о чём-то своём? В пятницу они снова встретятся, пройдутся по вечерней Москве, поговорят о высоком и обыденном.

И о Нине подумал. Бедная девочка, которая любит его, а он не может ответить взаимностью. Не потому, что она плохая, а потому, что сердце — штука непредсказуемая. Нельзя заставить себя полюбить, как нельзя заставить перестать любить.

Вторая папироса тоже подошла к концу. Гоги затушил её и остался сидеть просто так, без табака, наслаждаясь ночной прохладой и лунным светом. Тело наконец расслабилось, мышцы перестали быть каменными, дыхание стало спокойным и ровным.

В окнах дома напротив погасли последние огни. Москва засыпала, и только он бодрствовал в этом тихом дворе, как страж, как свидетель перехода от дня к ночи, от сознательного к бессознательному.

Где-то далеко пробили часы — должно быть, половина второго. Пора бы и спать, но не хотелось нарушать эту идиллию. Редко когда удавалось почувствовать такой покой, такую гармонию с самим собой и с окружающим миром.

Луна понимала его без слов. Она видела его сомнения, усталость, попытки найти своё место в этой сложной жизни. И не осуждала, не торопила, не требовала ответов. Просто светила своим мягким, всепрощающим светом, напоминая, что есть в мире вещи постоянные, вечные, неизменные.

Наконец Гоги поднялся с порога. Ноги затекли, спина заболела от неудобной позы, но душа стала легче. Иногда для восстановления внутреннего равновесия нужны не умные книги или долгие размышления, а просто тихий разговор с луной.

Он бросил последний взгляд на ночное небо, мысленно поблагодарил луну за компанию и вернулся в дом. Теперь сон должен был прийти легко и спокойно.

Сон пришёл внезапно, словно провалился в него через невидимую дыру в реальности. Гоги оказался в каком-то странном месте — не то музей, не то картинная галерея, с высокими сводчатыми потолками и мраморными колоннами. Стены были увешаны его собственными работами: иллюстрации к «Коньку-Горбунку», философские картины к «Царевне-лягушке», портрет Ани, звёздное небо из детского сада, даже недоконченный плакат по технике безопасности.

Он шёл по длинному коридору между картинами, и его шаги гулко отдавались под сводами. Воздух был холодным, почти ледяным, дыхание превращалось в пар. В конце галереи, у огромного окна, стоял знакомый силуэт — широкие плечи, идеально сидящий тёмно-синий костюм, серебряная трость с буквой V.

Виктор Крид медленно обернулся, и Гоги увидел его лицо. Но это было не то лицо, которое он видел днём в кабинете. Глаза Крида сияли неземным небесно-голубым светом, холодным как арктический лёд. В них не было ни тепла, ни человечности — только безграничная, леденящую душу пустота.

— Георгий Валерьевич, — произнёс Крид, и его голос эхом разносился по галерее, — какие прекрасные работы. Истинный талант. Редкий дар.

Гоги хотел ответить, но обнаружил, что не может пошевелиться. Ноги словно вросли в мраморный пол, руки не поднимались, даже дыхание стало затруднённым. Только глаза могли двигаться, и он видел, как Крид медленно приближается к нему, стуча тростью по полу.

— Знаете, что меня поражает в ваших картинах? — продолжал Крид, остановившись в нескольких шагах. — В них живёт душа. Настоящая, искренняя, чистая душа. Очень редкое качество в наше время.

Его глаза сияли всё ярче, и от этого света становилось ещё холоднее. Гоги чувствовал, как мороз пробирается под кожу, замораживает кровь в венах, превращает сердце в кусок льда.

— Я делаю вам предложение, — сказал Крид, опираясь на трость обеими руками. — Очень выгодное предложение. Я покупаю все ваши работы. Абсолютно все — и те, что уже созданы, и те, что будут созданы в будущем.

Он сделал широкий жест рукой, охватывающий всю галерею.

— Видите, как прекрасно они смотрятся в моей коллекции? Каждая картина на своём месте, в идеальных условиях, под правильным освещением. Они будут жить вечно, Георгий Валерьевич. Вечно.

Гоги попытался заговорить, но из горла вырвался только хриплый шёпот:

— А… а что взамен?

Крид улыбнулся, и эта улыбка была ещё страшнее его ледяных глаз.

— О, совсем немного. Ваша душа в качестве сдачи. Пустяк, в сущности. Что такое душа по сравнению с бессмертным искусством?

Холод становился нестерпимым. Гоги чувствовал, как лёд сковывает его мысли, превращает их в кристаллические осколки. Картины на стенах начали меняться — краски тускнели, образы расплывались, живые лица превращались в мёртвые маски.

— Посмотрите, как они страдают без должного ухода, — продолжал Крид, указывая тростью на увядающие полотна. — В ваших руках они обречены на забвение. А у меня получат истинную ценность, станут частью великой коллекции.

Его глаза теперь светились как два ледяных маяка, и от этого света исходила такая мощная волна холода, что Гоги почувствовал, как его сознание начинает замерзать. Мысли становились вязкими, воспоминания покрывались инеем, даже воображение застывало.

— Я знаю, что вас беспокоит, — мягко сказал Крид. — Вы боитесь потерять себя. Но разве художник — это не его произведения? Разве душа творца не живёт в его картинах? Отдав мне душу, вы не потеряете её — вы просто переместите в более надёжное место.

Картины продолжали блекнуть. Конёк-Горбунок превратился в серого призрака, Царевна-лягушка — в бесформенное пятно, звёзды на детском потолке погасли одна за другой. Только портрет Ани ещё сохранял яркость, но и он начинал тускнеть по краям.

— Видите? — Крид указал на исчезающие краски. — Они умирают без моей защиты. А ведь в каждой картине — частичка вашей души. Неужели вы позволите им исчезнуть в небытии?

Гоги собрал остатки сил и попытался пошевелиться. Лёд трещал, но не отпускал. Он чувствовал, как холод проникает в самую глубину его существа, замораживает последние островки тепла.

— Нет, — выдохнул он с огромным трудом.

— Что? — Крид наклонился ближе, и от его дыхания пошёл морозный пар.

— Нет, — повторил Гоги громче. — Не продам.

Ледяные глаза Крида вспыхнули ярче, и температура в галерее упала ещё на несколько градусов. Мраморные колонны покрылись инеем, в воздухе заплясали снежинки.

— Вы не понимаете всей выгоды предложения, — сказал он, и в голосе зазвучали металлические нотки. — Я предлагаю вам бессмертие. Ваши картины будут жить тысячи лет, их будут изучать, ими будут восхищаться. Разве это не стоит одной маленькой души?

— Нет, — в третий раз произнёс Гоги, и каждое слово давалось ему как подъём многотонной тяжести. — Душа… не продаётся.

Вокруг них начала разгораться настоящая метель. Снег засыпал картины, лёд покрывал стены, ветер выл в пустых оконных проёмах. Но что-то странное происходило — чем решительнее Гоги отказывался, тем слабее становились оковы холода.

— Глупец! — воскликнул Крид, и его лицо исказилось яростью. — Вы обрекаете свои творения на забвение! Без моей защиты они сгинут, как сгинули тысячи других!

Он ударил тростью по полу, и раздался звук, похожий на раскат грома. Галерея содрогнулась, колонны затрещали, потолок начал осыпаться.

— Последний раз спрашиваю, — прошипел Крид сквозь метель. — Согласны ли вы на сделку?

Гоги почувствовал, как в груди разгорается что-то тёплое. Не огонь, не жар — просто спокойное, уверенное тепло. Словно в самой глубине души зажёгся маленький, но неугасимый светильник.

— Нет, — сказал он, и голос звучал твёрдо и ясно. — Никогда.

Тепло разлилось по всему телу. Лёд на руках и ногах начал трескаться и таять. Гоги почувствовал, как может двигать пальцами, потом кистями, потом всей рукой.

Крид отступил на шаг, и в его ледяных глазах впервые мелькнуло что-то похожее на удивление.

— Интересно, — пробормотал он. — Очень интересно.

Метель стихала. Снег превращался в воду, лёд оттаивал, краски на картинах снова начинали светиться. Конёк-Горбунок обрёл прежние яркие цвета, Царевна-лягушка улыбнулась, звёзды на детском потолке засияли.

— Вы даже не представляете, что теряете, — сказал Крид, но голос его уже не звучал так уверенно.

— Может быть, — ответил Гоги, делая первый шаг навстречу. — Но я знаю, что приобретаю.

— И что же?

— Себя.

Крид медленно отступал к выходу из галереи. С каждым его шагом становилось теплее, картины — ярче, воздух — чище.

— Мы ещё встретимся, Георгий Валерьевич, — сказал он напоследок. — И тогда вы поймёте цену своего отказа.

Он исчез в дверном проёме, и галерея наполнилась золотистым солнечным светом. Картины сияли во всей красе, мраморные колонны сверкали белизной, в воздухе пахло весной и свободой.

Гоги проснулся резко, словно его толкнули. Сердце колотилось, холодный пот покрывал лоб, дыхание было частым и прерывистым. За окном уже светало — серый рассветный свет пробивался сквозь занавески.

Он сел на кровати, провёл руками по лицу. Сон был настолько ярким, настолько реальным, что казалось — он действительно побывал в той ледяной галерее, действительно встретился с дьяволом в обличье Виктора Крида.

Встал, прошёл на кухню, поставил чайник. Руки слегка дрожали — то ли от остатков сонного кошмара, то ли от утренней прохлады. Достал из шкафа стакан, блюдце, заварку. Обычные, простые действия помогали вернуться к реальности.

Чай заварился крепкий, почти чёрный. Гоги налил его в блюдце, по старинке, как учила бабушка — так быстрее остывает и лучше чувствуется вкус. Первый глоток обжёг губы, но это было приятное, живое ощущение, совсем не похожее на ледяной холод из сна.

Сидел за кухонным столом, потягивал чай с блюдца и думал о странных вывертах сознания. Почему именно Крид стал героем его кошмара? Что в этом человеке такого пугающего?

Днём, в кабинете, Крид казался обычным советским чиновником, пусть и высокопоставленным. Строгий, деловой, требовательный — но не более того. А во сне превратился в настоящего дьявола, торговца душами, ледяного демона с голубыми глазами.

Может быть, дело в самих глазах? В их необычном цвете, в том холодном блеске, который Гоги заметил при первой встрече? Или в идеальности внешности, в том, что Крид выглядел слишком безупречно для советского человека?

А может быть, причина глубже? В интуитивном ощущении того, что Крид — не тот, за кого себя выдаёт? Что под маской образцового советского служащего скрывается что-то совсем другое?

Гоги допил чай, поставил блюдце на стол. За окном уже совсем рассвело, где-то во дворе хлопали двери, слышались голоса соседей — начинался новый день. Обычный советский день в обычной советской жизни.

Но после того сна казалось, что обычность эта обманчива. Что где-то рядом, за тонкой гранью повседневности, скрываются силы, которые готовы торговать человеческими душами в обмен на призрачное бессмертие.

Он встал, подошёл к окну. На дворе уже вовсю кипела жизнь — дети бежали в школу, взрослые спешили на работы, старики сидели на скамейках и обсуждали последние новости. Простые, живые, настоящие люди с настоящими заботами и радостями.

А через час за ним приедет Семён Петрович, отвезёт в здание на Лубянке, где его будет ждать Виктор Крид с новыми заданиями. И нужно будет снова войти в роль послушного сотрудника, забыть о ночных кошмарах, сосредоточиться на работе.

Гоги вернулся к столу, налил ещё чаю. Сегодня будет долгий день.

Глава 28

Утром Гоги приехал к начальству с готовым плакатом, аккуратно упакованным в картонную папку. Анна Фёдоровна проводила его к Виктору Криду, который уже ждал за своим массивным столом.

— Доброе утро, Георгий Валерьевич, — кивнул Крид, не поднимая головы от документов. — Покажите, что получилось.

Гоги достал плакат и разложил его на столе. Крид внимательно изучал композицию, водил пальцем по контурам фигур, проверял читаемость надписей с разного расстояния.

— Хорошо, — наконец произнёс он. — Очень хорошо. Информативно, понятно, запоминается. Именно то, что нужно.

Он взял лупу и рассмотрел детали.

— Цветовое решение правильное. Красный для опасности, зелёный для безопасного направления, чёрные силуэты людей хорошо читаются на любом фоне. Символы запретов понятны интуитивно.

Крид откинулся в кресле и посмотрел на Гоги поверх авиаторов.

— Работа принята. Завтра отправим в типографию. А сегодня покажу вам кое-что интересное. То, ради чего ваши плакаты действительно необходимы.

Он встал и взял трость.

— Пойдёмте. Увидите, с какими технологиями работает наша страна.

Они вышли из кабинета и направились по длинному коридору к лифту. Спустились в подвал, потом ещё ниже, в какие-то подземные уровни, о существовании которых Гоги даже не подозревал.

— Это специальные лаборатории, — пояснил Крид, ведя его по освещённому тоннелю. — Здесь испытывают новые технологии, которые завтра изменят мир.

Они подошли к массивной стальной двери с несколькими замками. Крид приложил к считывателю какую-то карточку, набрал код, приложил руку к металлической пластине. Дверь медленно открылась с шипением.

За ней оказался огромный зал, похожий на научную лабораторию из фантастических романов. Вдоль стен стояли сложные приборы, мигали лампочки, жужжали вентиляторы. А в центре зала, за толстым защитным стеклом, располагались два странных устройства.

Каждое устройство представляло собой металлический цилиндр размером с автомобильный двигатель, окружённый кольцами из какого-то светящегося металла. В центре цилиндра пульсировал ярко-синий свет, а вокруг колец плясали разряды, похожие на миниатюрные молнии.

— Термоядерные элементы непрерывного действия на палладиевой основе, — сообщил Крид, подходя к защитному стеклу. — Или, как их называют инженеры, ТЭНы. Каждый такой элемент вырабатывает энергию, эквивалентную работе десяти электростанций.

Гоги завороженно смотрел на пульсирующий синий свет. Энергия буквально ощущалась в воздухе — волосы на руках поднимались от статического электричества, а в ушах звенело от высокочастотных вибраций.

— Это… это безопасно? — спросил он.

— При правильном обращении — абсолютно, — кивнул Крид. — Но если защитная оболочка будет повреждена… — он сделал выразительную паузу. — Взрыв одного такого элемента сравним с детонацией ядерной бомбы. Вот почему так важны ваши инструкции по безопасности.

Он подвёл Гоги к пульту управления.

— Смотрите. — Крид нажал несколько кнопок, и на экране появились схемы и графики. — Один ТЭН может обеспечить энергией целый город. Танк с таким двигателем может проехать тысячу километров без дозаправки. Самолёт — перелететь континент.

— А военное применение? — осторожно поинтересовался Гоги.

— Революционное, — глаза Крида за тёмными стёклами засветились. — Пушка, питающаяся от ТЭНа, может пробить любую броню. Торпеда с термоядерным двигателем развивает скорость в триста узлов под водой.

Крид провёл его к соседнему залу, где за стеклянными витринами демонстрировались образцы оружия. Массивная винтовка с толстым стволом и странными радиаторами сбоку. Пистолет, больше похожий на научный прибор. Граната размером со спичечный коробок.

— Плазменная винтовка, — пояснил Крид, указывая тростью. — Дальность поражения три километра, пробивает броню толщиной в полметра. Ионный пистолет — поражает цель разрядом в миллион вольт. А эта малышка — термоядерная граната — может уничтожить целый квартал.

Гоги чувствовал, как мир вокруг него становится всё менее понятным. Ещё утром он думал, что рисует обычные плакаты по технике безопасности. А теперь выяснилось, что речь идёт о технологиях, которые могут как накормить всё человечество, так и уничтожить его.

— Наша страна на пороге великих перемен, — продолжал Крид, медленно прохаживаясь между витринами. — Через десять лет СССР станет не просто сверхдержавой, а хозяином планеты. Термоядерные технологии изменят всё — промышленность, транспорт, сельское хозяйство, оборону.

Авиаторы словно поглощали весь свет в помещении, и Гоги не мог разглядеть его глаз. От этого становилось не по себе — казалось, что разговаривает не с человеком, а с какой-то машиной в человеческом обличье.

— Но с великой силой приходит великая ответственность, — философски заметил Крид. — Один неправильный шаг, одна ошибка техника — и катастрофа неминуема. Вот почему ваша работа так важна, Георгий Валерьевич.

Они направились к выходу из секретного комплекса, но по дороге встретили знакомую фигуру. Пауль Робертович Селельман, тот самый «академик Сеченов», шёл им навстречу с папкой документов под мышкой.

— А, Виктор, — поздоровался он, увидев Крида. — Как дела? Показываете новому сотруднику наши достижения?

— Именно так, Пауль Робертович, — кивнул Крид. — Георгий Валерьевич должен понимать масштаб задач. Как, кстати, испытания в Корее?

Лицо Селельмана помрачнело.

— Амфибии показывают хорошие результаты на суше, но в воде всё ещё проблемы с манёвренностью. Гидродинамика подводит. Да и энергопотребление великовато — батареи садятся через четыре часа активной работы.

— Понятно, — Крид постучал тростью по полу. — А боевые показатели?

— Тут всё отлично. Плазменные пушки работают безупречно, бронирование выдерживает прямые попадания. Один наш робот стоит роты пехоты. Американцы в шоке от эффективности машин.

Гоги слушал этот разговор как в тумане. Роботы в Корее? Плазменные пушки? Что это за война идёт, если там используют такие технологии? И почему об этом не пишут в газетах?

— А когда вы планируете перевести амфибий на термоядерные элементы? — поинтересовался Селельман. — С ТЭНами они смогли бы работать неделями без подзарядки.

— Как только завершим испытания безопасности, — ответил Крид. — Пока риск взрыва слишком велик. Представьте — робот с ТЭНом попадает в руки противника. Одно неосторожное движение, и половина Сеула превращается в радиоактивную пустыню.

— Понимаю, понимаю, — вздохнул Селельман. — Но мои машины работают не в полную силу. Им нужна постоянная энергия, а не батарейки.

— Потерпите ещё немного. К концу года, думаю, сможем оснастить первую партию боевых роботов термоядерными двигателями.

Селельман кивнул и пошёл дальше по коридору, а Крид повернулся к Гоги.

— Пойдёмте, покажу вам ещё кое-что интересное.

Но Гоги уже ничего не воспринимал адекватно. В голове звенело от обилия информации, которая никак не укладывалась в понятную картину мира. Термоядерные реакторы, плазменное оружие, боевые роботы в Корейской войне — всё это звучало как бред сумасшедшего.

А рядом шёл Виктор Крид, уверенный и невозмутимый, словно линкор, рассекающий морские волны. Его авиаторы действительно поглощали свет — казалось, что за тёмными стёклами не глаза, а две чёрные дыры, втягивающие в себя всё окружающее.

— Георгий Валерьевич, — обратился к нему Крид, — я вижу, вы потрясены увиденным. Это нормально. Не каждый день человек узнаёт, что живёт в эпоху научно-технической революции.

Гоги кивнул, не доверяя своему голосу.

— Главное — помните о секретности. То, что вы увидели сегодня, не должно выйти за стены этого здания. Даже намёк на существование таких технологий может стоить жизни не только вам, но и вашим близким.

В голосе Крида не было угрозы — только спокойная констатация факта. Но от этого становилось ещё страшнее.

— Понимаю, — хрипло произнёс Гоги.

— Отлично. Теперь вы знаете, ради чего работаете. Каждый ваш плакат может предотвратить катастрофу планетарного масштаба. Каждая инструкция может спасти не просто жизни людей, а само существование цивилизации.

Они поднялись на поверхность, и дневной свет показался Гоги благословением после подземных лабораторий с их зловещими машинами и пульсирующими реакторами.

— Завтра принесите эскизы следующего плаката, — сказал Крид на прощание. — Тема — действия при радиационной аварии. После увиденного, думаю, вы понимаете актуальность темы.

Гоги кивнул и направился к выходу. За спиной он чувствовал взгляд Крида — холодный, оценивающий, проникающий насквозь. Авиаторы превращали этот взгляд в нечто нечеловеческое, механическое, лишённое всякого тепла.

Выйдя из здания на Лубянке, Гоги почувствовал острую потребность в чём-то обычном, земном, человечном. Голова гудела от обилии информации, а в желудке скребло от стресса. На углу Мясницкой он заметил вывеску столовой «Москва» — простое, без изысков заведение для трудящихся.

Толкнул тяжёлую дверь и оказался в знакомой атмосфере советского общепита. Запах щей и котлет, звон посуды, гомон голосов за столами. Обычные люди обедали, разговаривали о житейских проблемах, жаловались на начальство. После подземных лабораторий с их зловещими машинами это казалось глотком свежего воздуха.

Взял поднос и встал в очередь к раздаче. Впереди стояла пожилая женщина в телогрейке — наверное, уборщица из какого-то учреждения. Она долго выбирала между супом и борщом, пересчитывая мелочь в потёртом кошельке. За ней — молодой парень в рабочей спецовке, явно с завода. Обычные советские люди с обычными заботами.

А он стоял среди них с головой, полной невероятных тайн. Термоядерные реакторы, плазменное оружие, роботы в Корее. Неужели эти простые люди даже не подозревают, в каком мире живут? Что где-то под землёй пульсируют синим светом устройства, способные накормить всё человечество или уничтожить его?

— Следующий! — окликнула его раздатчица, полная женщина с красным лицом и в белом колпаке.

Гоги машинально показал на первое попавшееся блюдо.

— Щи, котлета, гречка, — перечислила раздатчица, накладывая еду. — Компот будете?

— Да, — кивнул он, не особенно вслушиваясь.

Расплатился и прошёл в зал. Нашёл свободный столик у окна и сел, поставив поднос перед собой. Начал есть машинально, не чувствуя вкуса. Ложка сама поднималась ко рту, челюсти двигались, но мысли были совсем в другом месте.

Щи оказались обычными — капуста, картошка, морковка. Простая человеческая еда, которую готовили тысячи лет, задолго до всех этих научных революций. Но даже она не могла заглушить тревогу, поселившуюся в душе.

За соседним столиком сидели двое мужчин средних лет и обсуждали футбольный матч. Один доказывал, что «Динамо» играет лучше «Спартака», другой спорил. Обычный разговор обычных болельщиков.

— А вот в прошлом году, помнишь, как Стрельцов забил, — говорил один.

— Помню, помню, — кивал второй. — Красивый был гол.

Гоги слушал их разговор и завидовал этой простоте. Когда самая большая проблема — это результат футбольного матча, а самая большая тайна — зарплата или семейные дела.

Котлета была жёсткой, гречка — разваренной, но он продолжал жевать, потому что организм требовал пищи.

Крид показал ему лишь верхушку айсберга — несколько образцов техники, а Пауль пару роботов в витринах. А сколько всего скрыто в глубинах государственного аппарата? Какие ещё тайны хранятся в подвалах московских зданий? И главное — зачем всё это ему показали?

За другим столиком молодая женщина кормила ребёнка. Малыш капризничал, не хотел есть суп, и мать терпеливо уговаривала его.

Гоги допил компот и откинулся в кресле. Еда не принесла облегчения — желудок наполнился, но тревога никуда не делась. Наоборот, теперь к ней прибавилось ощущение тяжести, будто он съел не обычную столовскую еду, а кусок свинца.

В зале было шумно и людно. Рабочие с заводов, служащие из учреждений, студенты из институтов — все они жили своей обычной жизнью, не подозревая о том, что творится в секретных кабинетах. Может быть, это и к лучшему? Зачем простым людям знать о вещах, которые они всё равно не могут изменить?

Но тогда получается, что он теперь не простой человек. Его посвятили в тайны, возложили на него особую ответственность. Каждый его плакат может спасти или погубить тысячи жизней. Каждое неправильно нарисованное действие может привести к катастрофе.

От этой мысли кусок котлеты встал поперёк горла. Гоги запил его остатками компота, но чувство удушья не прошло. Слишком большая ответственность для человека, который ещё недавно рисовал сказочных персонажей и вывески для магазинов.

А что, если он не справится? Что, если нарисует что-то неправильно, и из-за этого произойдёт авария? Сможет ли он жить с осознанием того, что его ошибка стоила жизней?

В углу зала играло радио — передавали сводку новостей. Диктор сообщал о трудовых достижениях, о строительстве новых заводов, о культурных мероприятиях. Ни слова о тайных лабораториях, о термоядерных технологиях, о роботах в Корее. Официальная реальность и секретная были как два параллельных мира.

Гоги встал из-за стола и направился к выходу. Нужно было вернуться в офис, продолжать работать, делать вид, что всё нормально. Но внутри что-то навсегда изменилось. Он больше не мог быть просто художником, просто советским гражданином. Теперь он был винтиком в огромной машине, назначение которой он не до конца понимал.

На улице светило солнце, люди спешили по своим делам, трамваи звенели на поворотах. Обычная московская жизнь продолжалась, не подозревая о тех силах, которые скрывались в её недрах. А он шёл среди этих людей, неся в себе знание, которое было одновременно и привилегией, и проклятием.

К половине седьмого Гоги закончил работу над эскизами нового плаката — на этот раз о действиях при радиационной аварии. После всего увиденного в подземных лабораториях каждая линия, каждый символ давались особенно трудно. Он знал теперь, что это не просто теоретические инструкции, а руководство по выживанию в мире, где термоядерные реакторы могут взорваться в любой момент.

Убрав работу в сейф, он спустился во двор, где его ждал Семён Петрович.

— К артели на Пятницкой, — попросил он, садясь в машину.

— Слушаюсь, товарищ художник.

Дорога показалась особенно длинной. За окнами проплывала вечерняя Москва — простые дома, простые люди, простая жизнь. После сегодняшних открытий всё это казалось невероятно хрупким, словно декорации, за которыми скрываются страшные тайны.

В артели кипела работа. До премьеры оставалось всего ничего, и все были на взводе. Степан Фёдорович курил над эскизом нового задника, Василий Кузьмич поправлял детали батальной сцены, Анна Петровна колдовала над костюмами.

— А вот и наш спаситель! — обрадовалась она, увидев Гоги. — Как раз вовремя. У меня с боярским кафтаном проблема — никак цвет не ложится правильно.

Гоги подошёл к её рабочему месту. Действительно, золотая парча выглядела слишком новой, не по-театральному яркой.

— Попробуйте добавить умбру жжёную, — посоветовал он. — Совсем немножко, чтобы приглушить блеск. И ещё можно пройтись сухой кистью — создать эффект потёртости.

— Точно! — хлопнула в ладоши Анна Петровна. — А я голову ломала, как это сделать.

Работа в артели успокаивала. Здесь всё было понятно и осязаемо — краски, кисти, холст, дерево. Никаких термоядерных реакторов, никаких плазменных пушек, никаких роботов-убийц. Просто люди создавали красоту для других людей.

— Георгий Валерьевич, — подошёл Пётр Васильевич, — а глянь-ка на мой пейзаж. Что-то мне кажется, что перспектива съехала.

Гоги внимательно изучил декорацию. Горный пейзаж для сцены отступления белых — скалы, ущелье, далёкие вершины.

— Да, вот здесь линия горизонта чуть завалена, — показал он. — И этот утёс слишком крупный для заднего плана. Нужно его уменьшить или сдвинуть.

— Вот и я думаю то же самое, — кивнул Пётр Васильевич. — Но боялся переделывать — вдруг испорчу.

— Не испортите. Тут работы на полчаса.

Гоги взялся помогать, и время потекло незаметно. Исправил перспективу у Петра Васильевича, помог Анне Петровне с кафтаном, подсказал Михаилу Игоревичу, как лучше закрепить декорацию. Обычные, земные дела, которые приносили простое человеческое удовлетворение.

— Спасибо тебе, — сказал Степан Фёдорович, когда работа была закончена. — Без тебя мы бы до утра возились.

— Да ладно, — отмахнулся Гоги. — Мне самому приятно.

Гоги попрощался с товарищами и вышел на улицу. Водитель был предусмотрительно спроважен домой. Вечер был тёплым и светлым — июнь в самом разгаре. Хотелось пройтись пешком, подышать воздухом, очистить голову от тяжёлых мыслей.

Он не торопясь шёл по Пятницкой, потом свернул к Москве-реке. Набережная была полна гуляющих — молодёжь, семьи с детьми, влюблённые парочки. Обычная московская идиллия летнего вечера.

— Гоша! Гоги… Георгий Валерьевич!

Он обернулся на знакомый голос. По тротуару к нему шла Аня — в привычном берете, с сумкой через плечо, в лёгком летнем платье в цветочек.

— Аня! — обрадовался он. — Какая встреча! А я думал, мы увидимся только в пятницу.

— И я не ожидала, — улыбнулась она. — Была в библиотеке, возвращаюсь домой. А вы откуда?

— Из артели. Помогал товарищам с декорациями.

— А как дела на новой работе?

Гоги помрачнел. Как рассказать ей о том, что он видел сегодня? О термоядерных реакторах и плазменных пушках? Конечно, никак. Подписка о неразглашении — это святое. Мысленно одёрнул себя прогоняя первые нотки конформизма.

— Нормально, — уклончиво ответил он. — Рисую плакаты по технике безопасности. Не очень творческая работа, но зарплата хорошая.

— Понятно, — кивнула Аня. — А хотите прогуляемся? Вечер такой прекрасный.

— С удовольствием.

Они пошли вдоль набережной, не торопясь, наслаждаясь тёплым воздухом и видом на реку. Москва играла отблесками заходящего солнца,где-то плескались утки, на противоположном берегу виднелись купола церквей.

— Знаете, — сказала Аня, — а я сегодня читала Блока. «Двенадцать». Удивительная поэма — и страшная, и прекрасная одновременно.

— «По городу оборванному, по всей стране метёт метель», — процитировал Гоги. — Да, сильная вещь. Хотя многие её не понимают.

— А что там понимать? Революция — это метель, которая сметает старый мир. И идут по этой метели двенадцать красногвардейцев, как апостолы нового времени.

— Вы так думаете? — заинтересовался Гоги. — А мне кажется, поэма гораздо сложнее. Блок ведь сам не знал, к добру это или к злу — вся эта революционная буря.

— Как не знал? — удивилась Аня. — В конце же Христос идёт впереди красногвардейцев. Это же ясно — благословение небес на новый путь.

— А может быть, наоборот? — возразил Гоги. — Может, Христос идёт не впереди, а навстречу им? Останавливает, предупреждает? Ведь сами красногвардейцы Его не видят.

Они остановились у парапета и посмотрели на реку. Разговор о поэзии отвлекал от тяжёлых мыслей, возвращал к нормальной человеческой жизни.

— Интересная трактовка, — задумчиво сказала Аня. — Я как-то об этом не думала. А что вы читаете из современного?

— Честно говоря, времени мало на чтение, — признался Гоги. — Работа отнимает все силы. А вы?

— Твардовского очень люблю. «Василий Тёркин» — удивительная поэма. И смешная, и грустная, и правдивая. Настоящий народный характер.

— Да, Твардовский умеет писать просто о сложном. Без пафоса, без фальши. Помните: «Переправа, переправа! Берег левый, берег правый, снег шершавый, кромка льда…»

— «А между ними — переправа, и ружейный лязг слышна», — подхватила Аня. — Как музыка звучит.

Они медленно шли по набережной, и разговор плавно перетекал от одного поэта к другому. Есенин с его болезненной любовью к России, Маяковский с его революционным надрывом, Пастернак с его удивительными образами природы.

— А из прозаиков кого любите? — спросила Аня.

— Бунина, — не задумываясь ответил Гоги. — «Антоновские яблоки», «Лёгкое дыхание» — это же жемчужины русской прозы.

— Но он же эмигрант, — осторожно заметила Аня. — У нас его почти не издают.

— А искусство не имеет границ, — философски ответил Гоги. — Красота есть красота, где бы она ни родилась.

Разговор становился рискованным, и он поспешил перевести тему:

— А из наших писателей очень люблю Паустовского. «Золотая роза» — удивительная книга о том, как рождается искусство.

— О да! — оживилась Аня. — А его рассказы о природе! «Мещёрская сторона», «Летние дни»… Читаешь и чувствуешь запах трав, шум ветра в листьях.

— У него особый дар — видеть поэзию в обыкновенном. Вот идёт дождь, и для большинства это просто непогода. А для Паустовского — целая симфония звуков и красок.

Они дошли до Крымского моста и повернули обратно. Солнце уже почти зашло, на небе появились первые звёзды. Москва постепенно утопала в вечерних сумерках.

— А знаете, что меня поражает в русской литературе девятнадцатого века? — сказала Аня. — Какая глубина психологического анализа! Толстой, Достоевский, Тургенев — они умели заглянуть в самые потаённые уголки человеческой души.

— Это правда, — согласился Гоги. — Возьмите «Преступление и наказание». Весь роман — это исследование одной человеческой души, её падения и воскрешения.

— А «Войну и мир»! Там целый мир, целая эпоха. И каждый персонаж живой, настоящий. Наташа Ростова, князь Андрей, Пьёр Безухов — как будто знаешь их лично.

— Толстой вообще гений в изображении внутренних монологов, — заметил Гоги. — Помните, как он описывает мысли Левина во время сенокоса? Или размышления князя Андрея под небом Аустерлица?

— Да, это потрясающе! А ещё меня восхищает, как они умели соединять личное и общественное. У них нет чисто камерных историй — всё связано с эпохой, с историей, с судьбой страны.

Разговор о литературе действовал на Гоги как бальзам. После всех сегодняшних потрясений он снова чувствовал себя человеком, а не винтиком в государственной машине. Литература напоминала о вечных ценностях, о том, что есть в жизни нечто более важное, чем политика и тайные технологии.

— А из поэтов прошлого века кого больше любите? — спросил он.

— Пушкина, конечно, — улыбнулась Аня. — «Евгений Онегин» — это же энциклопедия русской жизни. И стихи удивительные: «Я помню чудное мгновенье…»

— «Передо мной явилась ты, как мимолётное виденье, как гений чистой красоты», — продолжил Гоги. — А мне ещё очень нравится Лермонтов. Особенно поздние стихи — «Выхожу один я на дорогу…»

— Лермонтов — это космос, — мечтательно сказала Аня. — У него такое ощущение бесконечности, вечности. «В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье голубом…»

Они остановились на том же месте, где встретились в первый раз. Звёзды уже ярко светили на небе, и Аня, как всегда, подняла голову к небу.

— А вы знаете, — сказала она, — иногда мне кажется, что поэты девятнадцатого века умели лучше нас чувствовать связь с космосом, с вечностью. У них нет этой суеты, этой спешки, которая характерна для нашего времени.

— Может быть, они просто жили медленнее, — предположил Гоги. — У них было больше времени для размышлений, для созерцания.

— А может, они были ближе к природе? Сейчас все в городах живут, от земли оторвались. А тогда даже в столицах чувствовали смену времён года, слышали пение птиц.

— Это точно. Помните у Пушкина: «Мороз и солнце; день чудесный! Ещё ты дремлешь, друг прелестный…» Когда в последний раз мы так радовались зимнему утру?

Они долго стояли у реки, разговаривая о поэзии, о красоте, о том, как искусство помогает человеку оставаться человеком в любых обстоятельствах. Гоги чувствовал, как напряжение дня постепенно отпускает, как душа снова обретает равновесие.

— Спасибо вам за эту встречу, — сказал он, когда стемнело совсем. — После тяжёлого дня это было как глоток свежего воздуха.

— И вам спасибо, — улыбнулась Аня. — Редко встретишь человека, с которым можно так поговорить о литературе. Обычно все только о работе да о бытовых проблемах.

— Увидимся в пятницу?

— Конечно. До свидания, Георгий Валерьевич.

— До свидания, Аня.

Он проводил её до перекрёстка и только тогда поймал такси домой. В машине сидел молча, переваривая впечатления дня. Утром — термоядерные реакторы и роботы-убийцы. Вечером — разговор о Пушкине и Лермонтове. Две реальности, два мира, между которыми он теперь должен был жить.

Но разговор с Аней напомнил ему главное — что бы ни происходило в мире политики и технологий, есть вещи вечные, непреходящие. Поэзия, красота, человеческие чувства. И именно ради этого стоит жить и работать, даже если приходится хранить страшные тайны.

Глава 29

Домой Гоги добрался уже в полной темноте, но сон не шёл. Разговор с Аней о русской литературе разбудил в нём что-то давно дремавшее, заглушённое служебными заботами и государственными тайнами. В голове звучали строки из «Антоновских яблок»: «Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и — запах антоновских яблок, запах мёда и осенней свежести».

Он прошёл к своему мольберту, который стоял у окна покрытый тканью. Давно не работал для души, всё только служебные задания да помощь в артели. А ведь когда-то живопись была его единственной радостью, единственным способом выразить то, что не передать словами.

Снял ткань, поставил чистый холст. Достал из коробки краски — те самые хорошие краски, что купил на первые большие деньги от Берии. Выдавил на палитру охру, умбру жжёную, кадмий жёлтый, белила. Осенние цвета, цвета увядающей, но не умирающей красоты.

Включил настольную лампу и начал делать первые мазки. Никаких набросков, никаких эскизов — пусть рука ведёт кисть туда, куда подсказывает сердце. Сначала появился дальний план — размытые контуры холмов, подёрнутых утренней дымкой. Мягкие, текучие линии, написанные почти прозрачными красками.

Потом средний план — роща берёз на пригорке. Белые стволы с чёрными полосками, кроны уже наполовину облетевшие, но ещё хранящие золото листвы. Каждое дерево рисовалось легко, будто само просилось на холст.

На переднем плане — лужайка с высокой травой, кое-где ещё зелёной, но местами уже побуревшей. И по этой траве — россыпь жёлтых и багряных листьев, упавших с невидимых деревьев. Каждый листочек Гоги прописывал отдельно, с любовью, чувствуя его форму, его неповторимую красоту.

Время остановилось. Не было больше ни Крида с его авиаторами, ни термоядерных реакторов, ни плазменного оружия. Была только кисть в руке, краски на палитре и рождающийся на холсте мир — мир бунинской прозы, мир русской осени, мир, где красота важнее любых государственных тайн.

Гоги писал и вспоминал детство, которого у него никогда не было, но которое жило в генетической памяти, в коллективном бессознательном русского народа. Усадьбы с липовыми аллеями, яблоневые сады с антоновскими яблоками, пруды, заросшие камышом, охоту с борзыми по первому снегу.

Всё это было до революции, до войн, до индустриализации. Мир, который канул в прошлое, но продолжал жить в книгах, в картинах, в сердцах тех, кто помнил о красоте. Мир, который Бунин сумел сохранить в своих рассказах, как засушенные цветы в старинной книге.

Кисть двигалась сама, без участия сознания. Появлялись новые детали — стог сена вдалеке, дым из трубы невидимой избы, стая журавлей в небе. Каждая деталь была не просто изображением, а эмоцией, воспоминанием, осколком утраченного рая.

Особенно долго он работал над небом. Оно должно было передать то особенное состояние русской осени, когда солнце уже не греет, но ещё светит, когда воздух прозрачен до звона, когда каждое дыхание пахнет увяданием и вечностью одновременно.

Сначала небо было серым, затянутым облаками. Но потом Гоги решил прорвать тучи лучами солнца — пусть они падают на берёзовую рощу, золотят листву, превращают обычный пейзаж в сказку. Так часто бывает в природе — вроде бы пасмурно, а вдруг солнце выглянет, и мир преображается.

Часы на стене тикали, но он их не слышал. Была только работа, только диалог с холстом, только попытка поймать и передать то неуловимое, что делает русскую природу русской. Не яркость южных красок, не экзотика тропиков — тихая, неброская красота средней полосы, которая открывается не сразу, а постепенно, как хорошая книга.

К полуночи основа была готова. Гоги отошёл от мольберта и посмотрел на работу критически. Что-то не хватало. Картина была красивой, но слишком безлюдной. Нужна была жизнь, человеческое присутствие.

Он добавил тропинку, ведущую через лужайку к роще. Узенькую, едва заметную, протоптанную не одним поколением. По этой тропинке когда-то ходили крестьяне за грибами, дети — за орехами, влюблённые — на свидания. Тропинка рассказывала историю без слов.

А потом, почти в последний момент, он решился на главную деталь — на скамейку под берёзами. Простую деревянную скамейку, потемневшую от времени, с облупившейся краской. На такой скамейке мог сидеть герой бунинского рассказа, вспоминая молодость, любовь, всё то, что ушло безвозвратно.

Скамейка была пустой, но в этой пустоте чувствовалось присутствие человека. Может быть, он только что ушёл, а может быть, ещё придёт. Главное — связь между природой и человеком не прерывалась, мост между прошлым и настоящим оставался наведённым.

Работать становилось всё труднее — глаза уставали, рука начинала дрожать. Но останавливаться не хотелось. Слишком долго он не позволял себе такой роскоши — творить для души, без оглядки на задания и сроки.

К трём утра картина была почти готова. Оставались мелкие детали — блики на листьях, тени от облаков, отражение неба в невидимой луже. Но эти детали были самыми важными — они оживляли картину, делали её не просто изображением, а окном в другой мир.

Гоги работал медленно, наслаждаясь каждым мазком. За окном была глухая ночь, город спал, и только он бодрствовал в своей комнате, создавая красоту из ничего. Как алхимик превращает металлы в золото, так художник превращает краски в эмоции, в воспоминания, в мечты.

Постепенно за окном начало светлеть. Сначала едва заметно, потом всё явственнее. Рассвет подкрадывался незаметно, окрашивая небо в нежные розовые тона. И Гоги понял, что это знак — пора заканчивать.

Последними штрихами он добавил росу на траве — мелкие белые точки, которые заставили всю картину засверкать утренней свежестью. Роса была той самой деталью, которая превратила пейзаж в живой организм, в дышащий мир.

Когда первые лучи солнца ударили в окно, картина была закончена. Гоги поставил кисть в стакан с водой и отступил на шаг. На холсте жила русская осень во всей её меланхолической красоте. Золотые берёзы, опавшие листья, пустая скамейка под деревьями. Мир Бунина, мир утраченного детства, мир, где красота была важнее политики.

За окном просыпалась Москва. Где-то хлопали двери, слышались голоса соседей, спешащих на работу. Скоро и ему нужно будет собираться, ехать на Лубянку, продолжать рисовать инструкции по безопасности.

Но сейчас, в эти предрассветные минуты, он был просто художником. Человеком, который сумел поймать красоту и передать её другим. И это было важнее всех государственных тайн, всех термоядерных технологий, всех авиаторов Крида.

Он накрыл картину тканью и пошёл готовить завтрак. День будет трудным, но ночь была прекрасной. И этого достаточно, чтобы жить дальше.

Гоги прошёл на кухню, включил свет и открыл окно — впустить свежий воздух и прохладу июньского утра. За окном уже вовсю щебетали воробьи, где-то во дворе скрипела дверь сарая, слышались голоса соседей, собирающихся на работу.

Поставил на плиту алюминиевый чайник — старый, местами потемневший от времени, но надёжный. Включил газ, синий огонёк весело заплясал под дном чайника. Пока вода закипает, можно заняться остальным.

Открыл буфет и достал продукты. Буханка чёрного хлеба — настоящий «Бородинский», ещё вчерашний, но не зачерствевший. Пачка сливочного масла в промасленной бумаге, кусок докторской колбасы в натуральной оболочке, три яйца в картонном лотке. Банка сгущёнки — роскошь по нынешним временам, но зарплата на Лубянке позволяет такие излишества.

Хлеб резал толстыми ломтями, как учила мать в далёком детстве прошлой жизни. Не экономил — теперь можно себе позволить. Корочка хрустела под ножом, мякиш был плотный, пористый, пахнущий солодом и тмином.

Достал с полки жестяную банку чая — индийского, крепкого, настоящего. Не суррогат военного времени из листьев липы и моркови, а добротный чай, который можно заваривать крепко и пить из стакана с сахаром вприкуску.

Чайник закипел, заверещал носик. Гоги ополоснул заварочный чайник кипятком — старое правило, которое никто не отменял. Насыпал заварку, залил кипятком, накрыл полотенцем. Пусть настаивается как следует, крепким и ароматным.

Пока чай заваривался, принялся за яичницу. Разбил яйца на сковородку — та самая чугунная сковорода, которая досталась ему с квартирой. Тяжёлая, но жарит равномерно, без пригара. Желтки остались целыми, красиво плавали в прозрачных белках.

Масло шипело на сковороде, яйца потихоньку схватывались по краям. Гоги посолил их крупной солью — не мелкой «Экстра», а обычной каменной, которая лучше подчёркивает вкус. Перец не стал добавлять — утром лучше обойтись без острых специй.

Колбасу нарезал наискось, тонкими кружочками. Качественная колбаса, с крупными кусочками сала и нежно-розовым мясом. На срезе виднелись горошины чёрного перца, кусочки чеснока. Такую колбасу делали ещё по довоенным рецептам, когда в мясокомбинатах не экономили на ингредиентах.

Хлеб намазал маслом — толстым слоем, не жалея. Масло было настоящее, сливочное, жирностью не меньше семидесяти двух процентов. Жёлтое, почти золотистое, с тем самым вкусом детства, когда масло ещё не было дефицитом.

На промасленный хлеб разложил кружочки колбасы. Получились аккуратные бутерброды, которые в народе называли просто — «хлеб с колбасой». Незатейливо, но сытно и вкусно. Основа советского завтрака для трудящегося человека.

Яичница была почти готова — белки схватились, желтки ещё оставались жидкими. Именно так и нужно — чтобы желток можно было размазать по белку, получив идеальное сочетание текстур. Выключил огонь, оставил сковороду на плите — пусть яйца дойдут на остаточном тепле.

Чай настоялся как следует. Гоги налил его в гранёный стакан — тот самый стакан с подстаканником, символ советского быта. Стекло было толстое, граненое, стакан удобно лежал в руке. Чай получился тёмно-коричневый, крепкий, с насыщенным ароматом.

Сахар не стал размешивать в стакане — по старинке взял кусочек рафинада и стал пить вприкуску. Так вкуснее — сначала глоток горьковатого чая, потом кусочек сладкого сахара. Контраст вкусов, знакомый с детства.

Переложил яичницу на тарелку — обычную фаянсовую, с простым синим ободком. Желтки красиво контрастировали с белой поверхностью тарелки, края белков были слегка поджарены, хрустящие. Рядом положил бутерброды с колбасой.

Сел за кухонный стол, придвинул тарелку и стакан. За окном уже совсем рассвело, солнце поднималось над крышами домов, обещая жаркий июньский день. Где-то во дворе женщины развешивали бельё, мужчины шли на работу, дети собирались в школу.

Первый кусок яичницы был особенно вкусным — желток растёкся по тарелке, смешиваясь с поджаренным белком. Простая еда, но приготовленная с душой, съеденная не спеша. Не то что перекусы в служебных столовых, когда времени в обрез и думаешь о делах.

Бутерброды оказались отменными. Масло пропитало хлеб, колбаса была в меру солёной, с лёгким ароматом копчения. Каждый кусок запивал глотком чая — получалось идеальное сочетание. Сытно, вкусно, по-домашнему.

Ел медленно, наслаждаясь процессом. После ночи за мольбертом организм требовал не только пищи, но и покоя, размеренности. Завтрак был не просто едой, а ритуалом перехода от ночного творчества к дневным заботам.

Достал из шкафчика банку сгущёнки — отдельное лакомство к чаю. Проткнул крышку консервным ножом, сделал две дырочки. Сгущёнка была густая, кремовая, настоящая молочная. Намазал немного на хлеб — получился десерт к завтраку.

Второй стакан чая пил уже с сгущёнкой. Сладкий, питательный, дающий энергию на весь день. После такого завтрака можно было часами работать, не чувствуя усталости. Правильное топливо для советского человека.

За окном жизнь набирала обороты. Хлопали двери подъездов, урчали моторы автобусов, где-то играла радиола. Москва просыпалась, готовилась к новому трудовому дню. И он тоже должен скоро собираться — через час приедет Семён Петрович, повезёт его к Криду, к новым заданиям, к государственным тайнам.

Но пока можно ещё посидеть за столом, допить чай, посмотреть в окно на проснувшийся город. Эти несколько минут покоя были драгоценными — островок нормальной человеческой жизни среди океана служебных обязанностей.

Доел последний бутерброд, допил чай до дна. Простой советский завтрак закончен. Теперь можно мыть посуду, собираться на работу, входить в роль сотрудника секретного ведомства. Но память о домашнем уюте, о вкусе настоящего хлеба и чая останется с ним на весь день.

Семён Петрович приехал точно в восемь тридцать, как всегда пунктуальный. Гоги сел в машину, чувствуя приятную усталость после бессонной ночи за мольбертом. Завтрак придал сил, но веки всё равно слипались.

— Доброе утро, товарищ художник, — поздоровался водитель. — Как дела?

— Нормально, — ответил Гоги, откидываясь на сиденье. — Всю ночь работал.

— Понятно. Творческие люди — они особенные. У них свой режим.

Дорога до Лубянки показалась короче обычного. За окном проплывала утренняя Москва — спешащие на работу люди, троллейбусы, забитые пассажирами, продавцы, разворачивающие свои лотки. Обычная жизнь обычного города, где никто не подозревает о термоядерных реакторах и плазменных пушках.

У здания его встретил Виктор Крид — подтянутый, свежий, излучающий энергию. Тёмно-синий костюм сидел безупречно, авиаторы сверкали на солнце, серебряная трость с буквой V постукивала по асфальту. От него так и веяло здоровьем, силой, уверенностью.

— Георгий Валерьевич! — окликнул он, увидев выходящего из машины художника. — Как раз вовремя. Пойдёмте ко мне, поговорим.

Гоги хотел было зайти сначала в свой кабинет, но Крид решительно взял его под локоть и повёл к лифту. Прикосновение было твёрдым, почти принуждающим, но не грубым.

— У вас усталый вид, — заметил Крид в лифте. — Плохо спали?

— Работал всю ночь, — признался Гоги.

— Над служебным заданием?

— Нет, для души. Картину писал.

Крид покачал головой и ничего не ответил, но по его лицу скользнула тень неодобрения.

В кабинете Крид усадил Гоги в кресло напротив своего стола и внимательно его осмотрел. Взгляд был профессиональный, почти медицинский — как врач оценивает состояние пациента.

— Георгий Валерьевич, — начал он серьёзно, — мне нужно с вами поговорить. Как коллега с коллегой, как старший товарищ с младшим.

Он встал и прошёлся по кабинету, постукивая тростью.

— Посмотрите на себя. Бледный, круги под глазами, руки дрожат. Когда вы в последний раз нормально спали? Полноценно питались? Делали зарядку?

Гоги хотел было возразить, но Крид поднял руку.

— Не отвечайте. Я вижу ответ на вашем лице. Вы губите своё здоровье, а здоровье — это основа всего. Без здорового тела не может быть здорового духа.

Он остановился у окна и посмотрел на Москву.

— Знаете, что происходит, когда человек не следит за собой? Сначала страдает тело — усталость, болезни, преждевременное старение. Потом разум — концентрация падает, память ухудшается, появляются навязчивые мысли.

Крид повернулся к Гоги, и за авиаторами угадывалось искреннее беспокойство.

— А потом эти лишние мысли начинают пожирать человека изнутри. Сначала они съедают мозг — превращают его в кашу из страхов, сомнений, тревог. Потом добираются до тела — вызывают язвы, гипертонию, сердечные приступы. А в конце концов доходят и до души.

Он сел на край стола, наклонился к Гоги.

— И что остаётся в итоге? Пустая оболочка. Человек, который формально жив, но фактически мёртв. Тело работает по инерции, разум цепляется за обрывки мыслей, душа высохла, как осенний лист.

Гоги слушал и чувствовал, как каждое слово попадает точно в цель. Действительно, последние недели он загонял себя безжалостно. Бессонные ночи, нервные срывы, курение. А главное — постоянное напряжение, постоянные мысли о том, что может произойти, кто такой Крид, какие тайны скрываются за каждым углом.

— Вы знаете, что я вижу, глядя на вас? — продолжал Крид мягко. — Талантливого человека, который сам себя разрушает. Не враги, не обстоятельства — он сам. Собственными руками.

Крид встал и подошёл к сейфу, достал папку.

— Посмотрите на свои работы двухнедельной давности и на то, что делаете сейчас. Видите разницу? Раньше каждая линия была точной, каждый цвет — осознанным. А теперь? Техника та же, но нет души, нет энергии.

Гоги взглянул на свои старые эскизы и понял, что Крид прав. Действительно, последние работы были формально правильными, но какими-то мёртвыми. Словно рисовала не живая рука, а механизм.

— Георгий Валерьевич, — Крид сел напротив и снял авиаторы. — Я говорю это не как начальник, а как человек, который видел многих талантливых людей. Знаете, что с ними происходило?

Без тёмных стёкол лицо Крида выглядело совершенно обычным. Усталые глаза, морщинки в уголках, следы бессонных ночей. Не демон из кошмарных снов, а просто человек, который много работает и переживает за своих подчинённых.

— Они начинали блестяще, — продолжал Крид. — Горели идеями, создавали шедевры. А потом зацикливались на мелочах, начинали искать подвохи там, где их не было, выдумывать проблемы из воздуха. И в итоге сгорали как свечи.

Гоги почувствовал, как внутри что-то сжимается. Неужели он идёт по тому же пути?

— А ведь мир намного проще, чем кажется, — сказал Крид, откинувшись в кресле. — Да, у нас серьёзная работа. Да, есть секреты, которые нужно хранить. Но это не значит, что за каждым углом прячутся враги, а за каждым решением стоят зловещие планы.

Он улыбнулся — обычной, человеческой улыбкой.

— Знаете, откуда берутся драконы? Мы сами их выдумываем. Строим в голове воздушные замки, населяем их монстрами, а потом всю жизнь с ними боремся. А драконы-то — в нашем воображении.

Гоги молчал, переваривая услышанное. В словах Крида была правда, и он чувствовал это всем существом. Действительно, большинство его страхов и тревог были надуманными. Термоядерные реакторы не взорвутся от его неправильного рисунка, Крид не торговец душами, а просто требовательный начальник.

— Что вы мне советуете? — спросил он наконец.

— Во-первых, нормально спать. Восемь часов, не меньше. Во-вторых, правильно питаться — не бутербродами на ходу, а нормальной едой. В-третьих, заниматься спортом. Хотя бы утренняя зарядка.

Крид надел авиаторы обратно, но теперь они не казались зловещими.

— А главное — не забивать голову лишним. Есть работа — делайте её хорошо. Есть свободное время — отдыхайте полноценно. Не нужно искать тайные смыслы в каждой мелочи.

— Понял, — кивнул Гоги. — Спасибо за откровенность.

— Не за что. Мне нужен эффективный сотрудник, а не загнанная лошадь. К тому же… — Крид помолчал, — мне не всё равно. Вы хороший человек, Георгий Валерьевич. Не стоит себя губить.

Гоги встал из кресла, чувствуя странное облегчение. Словно с плеч свалился тяжёлый груз — груз надуманных страхов, выдуманных опасностей, воображаемых драконов.

— Теперь идите работайте, — сказал Крид. — Но помните — сегодня в шесть вечера заканчиваете, идёте домой и спите. Это приказ.

— Слушаюсь, — улыбнулся Гоги.

Выходя из кабинета, он оглянулся назад. Крид уже склонился над документами, деловитый и сосредоточенный. Обычный советский начальник, который переживает за продуктивность подчинённых и их здоровье. Никаких авиаторов-поглотителей света, никаких дьявольских планов.

В своём кабинете Гоги сел за стол и впервые за долгое время почувствовал настоящий покой. Мир действительно оказался проще, чем его воспалённое воображение рисовало. А драконы жили только в его голове, в тех воздушных замках, которые он сам себе построил.

Пора было выдохнуть и жить нормальной человеческой жизнью.

Глава 30

Гоги сидел за своим рабочим столом и смотрел в окно на Москву. Солнце освещало крыши домов, где-то вдалеке сверкали купола церквей, по улицам двигались люди и машины. Обычный летний день в обычном городе. И впервые за долгое время он видел именно это — простую, человеческую реальность, а не сеть тайн и угроз.

Разговор с Кридом подействовал как холодный душ после жаркой бани. Вся та паранойя, которая накопилась в голове за последние недели, вдруг показалась нелепой. Термоядные реакторы — да, существуют. Секретные разработки — да, ведутся. Но это просто работа, просто наука, просто прогресс. Не дьявольские козни, а естественное развитие технологий.

Он достал из папки эскиз нового плаката о радиационной безопасности и посмотрел на него свежим взглядом. Вчера каждая линия давалась с мучениями, каждый символ казался зловещим предупреждением о грядущем апокалипсисе. А сегодня — это просто инструкция. Полезная, нужная людям инструкция о том, как себя вести в опасной ситуации.

Взял карандаш и начал дорабатывать композицию. Рука двигалась легко, уверенно, без вчерашних судорог и колебаний. Мысли были ясными, сосредоточенными на задаче. Не на том, кто и зачем заказал эту работу, а на том, как сделать её максимально понятной и эффективной.

Странно, но освободившись от груза собственных фантазий, он почувствовал, как возвращается настоящая творческая энергия. Та самая, которая заставляла его всю ночь писать пейзаж, вдохновлённый Буниным. Просто теперь она была направлена на служебную задачу, но от этого не становилась менее ценной.

За окном пролетел самолёт, оставляя в небе белый след. Гоги проследил его взглядом и подумал о том, как же он усложнял свою жизнь. Каждую встречу с Кридом превращал в психологическую драму, каждое новое задание — в загадку со скрытым смыслом. А ведь всё было намного проще.

Крид — требовательный, но справедливый начальник. Работа — важная и интересная. Коллеги — нормальные советские люди. Задачи — сложные, но решаемые. Где здесь место для страхов и кошмаров?

Он вспомнил свой сон, где Крид предлагал купить его душу в обмен на бессмертие картин. Теперь это казалось просто причудливой игрой подсознания, перепутавшего впечатления от знакомства с новым начальником с образами из старых книг о Фаусте. Не больше и не меньше.

В дверь постучали. Вошла Анна Фёдоровна с пачкой документов.

— Георгий Валерьевич, вот материалы для следующего плаката, — сказала она, кладя папку на стол. — Крид просил передать — если будут вопросы, обращайтесь сразу к нему.

— Спасибо, — кивнул Гоги, и вдруг спросил: — Анна Фёдоровна, а какой он, наш начальник? Как человек?

Секретарша улыбнулась.

— Хороший человек. Строгий, но справедливый. О подчинённых заботится, хотя виду не показывает. Вот недавно один сотрудник заболел — так он лично к нему домой врача отправил.

— Понятно, — сказал Гоги. — А давно он руководит отделом?

— Года два как назначили. До него был другой начальник — тот только покрикивать умел. А Виктор Крид дело знает, людей понимает.

После её ухода Гоги ещё некоторое время сидел, переваривая услышанное. Обычный советский руководитель средней руки. Компетентный, требовательный, но заботливый. Никаких мистических тайн, никаких дьявольских планов.

Он открыл новую папку с заданием. «Действия населения при химических авариях на транспорте». Тема серьёзная, но вполне земная. На дорогах действительно перевозят химикаты, аварии случаются, люди должны знать, как себя вести. Простая логика, простая необходимость.

Начал делать первые наброски композиции. Грузовик с опрокинутым кузовом, из которого вытекает жидкость. Люди, правильно эвакуирующиеся против ветра. Запрещающие знаки — не подходить близко, не курить, не зажигать огонь.

Работа шла легко, почти играючи. Без вчерашнего надрыва и мучительных поисков скрытых смыслов. Просто профессиональная задача, которую нужно решить качественно и в срок.

К обеду плакат был практически готов. Гоги отложил карандаш и потянулся. Спина не болела, глаза не слезились, рука не дрожала. Впервые за долгое время он работал в нормальном режиме, без перенапряжения и стресса.

Посмотрел на часы — половина первого. Можно сходить пообедать в столовой, потом немного прогуляться, подышать воздухом. Не сидеть до вечера в четырёх стенах, изводя себя лишними мыслями.

Вышел из кабинета и направился к лифту. В коридоре встретил нескольких сотрудников — все здоровались, улыбались, вели себя вполне по-человечески. Обычные люди на обычной работе. Где он раньше видел зловещие физиономии и подозрительные взгляды?

В столовой взял борщ, котлету с макаронами, компот. Сел за столик у окна и стал есть не спеша, наслаждаясь простой человеческой едой. Рядом сидели его коллеги, обсуждали планы на выходные, делились новостями. Нормальная, здоровая атмосфера.

После обеда прошёлся по скверу рядом со зданием. Зелень, цветы, скамейки, где сидели пожилые люди и играли в шахматы. Дети бегали по дорожкам, женщины гуляли с колясками. Жизнь во всей её простой красоте.

Вернувшись в кабинет, он довершил работу над плакатом. Добавил последние детали, подправил цвета, вписал заключительные надписи. Получилось хорошо — информативно, понятно, запоминающе. Именно то, что нужно.

К пяти вечера все текущие дела были закончены. Гоги убрал работы в сейф, навёл порядок на столе, приготовился уходить. В шесть, как велел Крид, он покинет офис и отправится домой.

За окном солнце клонилось к закату, окрашивая небо в мягкие розоватые тона. Где-то там, в этом обычном мире, жила Аня, мечтая о звёздах. Там же работали товарищи из артели, создавая театральную красоту. Там же ждала его квартира с недописанной картиной и всеми простыми радостями домашнего уюта.

Мир был большим, красивым и по-человечески понятным. А все драконы жили только в его голове, в тех воздушных замках, которые он сам себе построил. Но теперь эти замки рухнули, и он мог дышать свободно.

Внутренний покой, который он обрёл сегодня, был хрупким и, возможно, временным. Жизнь ещё не раз подбросит ему испытания, заставит сомневаться и волноваться. Но сейчас, в эту минуту, он был просто счастлив быть живым человеком в живом мире.

И этого было достаточно.

Премьера «Железного потока» была назначена на субботу, двадцать четвёртое июня. Гоги специально отпросился с работы пораньше, чтобы успеть домой, привести себя в порядок и добраться до театра к началу спектакля. День был солнечный и тёплый, настроение — приподнятое. Впервые за долгое время он шёл на культурное мероприятие не по служебной необходимости, а по собственному желанию.

Дома он тщательно выбрал одежду. Тёмно-серый костюм, белая рубашка, галстук в тонкую полоску. Начищенные ботинки, аккуратно зачёсанные волосы. В зеркале смотрел на него подтянутый мужчина средних лет, в глазах которого появился давно утраченный блеск. Совет Крида о здоровом образе жизни уже давал результаты.

К театру добрался на трамвае. Здание сияло праздничными огнями, у входа толпились зрители в нарядных костюмах и платьях. Атмосфера была торжественной — премьера всегда событие в театральной жизни города.

В фойе его встретил Степан Фёдорович, нарядно одетый и явно волнующийся.

— Георгий Валерьевич! — обрадовался он. — Как хорошо, что пришли. Без вас этой премьеры не было бы.

— Ну что вы, — скромно отмахнулся Гоги. — Я только немного помог.

— Немного? — возмутился бригадир. — Да если бы не ваши декорации, спектакль бы провалился! Особенно тот белогвардейский штаб — режиссёр в восторге.

Они прошли в зал, и Гоги занял место в партере, откуда хорошо был виден весь спектакль. Зал постепенно заполнялся — рабочие с заводов, служащие из учреждений, студенты, интеллигенция. Пёстрая публика, объединённая любовью к театральному искусству.

Наконец погасли огни, поднялся занавес. На сцене развернулась первая картина — штаб Красной армии во время Гражданской войны. Декорации, которые создавала вся бригада артели, выглядели убедительно и живо. Простые деревянные столы, карты на стенах, телефонные аппараты — всё дышало суровой романтикой военного времени.

Гоги следил за действием с профессиональным интересом. Как работают его декорации, как взаимодействуют с актёрской игрой, как помогают создать нужную атмосферу. Пока всё шло прекрасно — зрители были увлечены, актёры играли с подъёмом.

Особенно удачной получилась сцена в белогвардейском штабе — та самая, которую он переделывал по просьбе режиссёра. Потёртые стены, простая мебель, сломанная люстра создавали ощущение обречённости отступающей армии. Актёры, играющие белых офицеров, двигались в этих декорациях как настоящие люди в настоящих комнатах.

— Видите? — шепнул ему на ухо появившийся рядом Степан Фёдорович. — Ваша работа живёт на сцене.

Действительно, декорации не просто служили фоном, а участвовали в спектакле наравне с актёрами. Каждая деталь работала на общий замысел, каждый цвет поддерживал нужное настроение.

Во втором акте на сцену вышла актриса, которую Гоги раньше не видел. Она играла жену красного командира, и с первых же слов стало ясно, что это талант незаурядный. Но больше всего поразила её внешность — огненно-рыжие волосы, которые даже под театральным гримом сохраняли свой природный цвет, и удивительные глаза цвета нефрита.

Она двигалась по сцене с царственной грацией, каждый жест был выверен, каждая интонация попадала точно в цель. Когда она произносила монолог о потерянном на войне сыне, в зале стояла абсолютная тишина. Даже самые искушённые театралы затаили дыхание.

— Кто эта актриса? — тихо спросил Гоги у Степана Фёдоровича.

— Николь Станицкая, — прошептал тот в ответ. — Недавно пришла в наш театр из Ленинграда. Говорят, очень талантливая.

Гоги не мог оторвать взгляд от сцены. Николь Станицкая играла с такой искренностью, с такой глубиной чувства, что казалось — она действительно переживает трагедию своей героини. В её исполнении простая жена командира превратилась в символ всех матерей, потерявших детей на войне.

Особенно потрясающе прозвучал её финальный монолог в третьем акте. Стоя на фоне декораций, изображающих разрушенную деревню, она говорила о надежде, о вере в победу, о том, что жертвы не напрасны. Голос её звенел, как колокол, глаза сияли непреклонной решимостью.

Когда занавес опустился, зал взорвался аплодисментами. Зрители вскочили с мест, кричали «Браво!», требовали повторного выхода актёров. Николь Станицкая поклонилась, и её рыжие волосы заиграли в свете софитов, как живое пламя.

— Успех! — ликовал Степан Фёдорович. — Полный успех! Теперь наш театр будут знать во всей Москве.

После спектакля в фойе устроили небольшой фуршет для создателей постановки и почётных гостей. Гоги, как один из художников-декораторов, был приглашён на торжество. Он стоял у стенки с бокалом шампанского и наблюдал, как режиссёр принимает поздравления, как актёры делятся впечатлениями с публикой.

Вдруг рядом с ним оказалась она — Николь Станицкая. Вблизи она была ещё прекраснее, чем на сцене. Огненные волосы были убраны в элегантную причёску, глаза цвета нефрита светились умом и живостью. На ней было простое чёрное платье, которое подчёркивало стройность фигуры и бледность кожи.

— Извините, — сказала она мелодичным голосом с лёгким акцентом, — а вы не тот художник, который создавал декорации к спектаклю?

— Частично, — смутился Гоги. — Я работал в бригаде, помогал товарищам.

— Не скромничайте, — улыбнулась она. — Степан Фёдорович рассказал мне, что белогвардейский штаб — это в основном ваша работа. Удивительно точно передана атмосфера обречённости.

— Спасибо, — поклонился Гоги. — А ваша игра сегодня была просто потрясающей. Я не мог оторваться.

— Вы очень любезны. Меня зовут Николь Станицкая.

— Георгий Валерьевич Гогенцоллер.

Они пожали руки, и Гоги почувствовал, как лёгкое прикосновение её пальцев отдаётся где-то в груди странной дрожью. Давно он не испытывал подобных ощущений.

— Какая необычная фамилия, — заметила она. — Не русская?

— Немецкая, — кивнул он. — Но я коренной москвич.

— А я наполовину полячка, — призналась Николь. — Отец из Варшавы, мать — русская дворянка. Такая вот смесь кровей.

Это объясняло её необычную красоту — в ней сочетались славянская мягкость и европейская утончённость. И этот лёгкий акцент, который делал её речь особенно привлекательной.

— Давно играете в театре? — поинтересовался Гоги.

— С детства мечтала о сцене, — ответила она. — Училась в Ленинграде, в Театральном институте. А в Москву приехала только в прошлом году. Здесь больше возможностей для молодых актёров.

— И не жалеете?

— Пока нет. Хотя Москва город сложный, не сразу принимает чужаков. Но зато какие здесь театры, какая публика!

Разговор завязался легко и непринуждённо. Николь оказалась не только красивой, но и умной, образованной женщиной. Она рассказывала о театральной жизни Ленинграда, о своих ролях, о планах на будущее. Гоги слушал, зачарованный не только содержанием её речи, но и тем, как она говорила — с выражением, с лёгкой театральностью, но без искусственности.

— А вы только декорациями занимаетесь? — спросила она. — Или ещё что-то рисуете?

— Разное, — уклончиво ответил Гоги. — Сейчас работаю в одном учреждении, рисую плакаты. А для души пишу картины.

— Какие картины?

— Пейзажи в основном. Люблю русскую природу, пытаюсь её передать на холсте.

— Как интересно! А можно когда-нибудь посмотреть?

Гоги почувствовал, как сердце забилось быстрее. Она интересуется его творчеством, хочет увидеть его работы!

— Конечно, — сказал он. — Было бы очень приятно показать их такому знатоку искусства.

— О, я не знаток, — засмеялась Николь. — Просто люблю всё красивое. А настоящая красота встречается так редко.

В этот момент к ним подошёл режиссёр с группой театральных критиков, и разговор прервался. Николь переключилась на официальное общение, отвечала на вопросы о своей роли, о планах театра. Но время от времени её взгляд встречался с взглядом Гоги, и в нефритовых глазах мелькала искорка заинтересованности.

Фуршет постепенно подходил к концу. Гости расходились, актёры снимали грим и переодевались. Гоги понял, что пора уходить, но не хотелось прерывать этот волшебный вечер.

— Николь, — обратился он к актрисе, когда она освободилась от назойливых поклонников. — Не согласились бы вы как-нибудь прогуляться по Москве? Я мог бы показать вам интересные места, которые не знают приезжие.

Она посмотрела на него внимательно, словно оценивая.

— А почему бы и нет, — сказала она наконец. — Мне действительно хочется лучше узнать этот город. Может быть, в воскресенье после обеда?

— С удовольствием! — не скрывая радости, ответил Гоги. — Где можно вас встретить?

— У входа в Александровский сад, в три часа. Там всегда много людей, легко найдём друг друга.

— Договорились.

Они ещё раз пожали руки, и Гоги почувствовал то же странное волнение от прикосновения её пальцев. Николь улыбнулась ему напоследок и ушла в артистические, а он направился к выходу из театра.

На улице была тёплая летняя ночь. Звёзды сияли над Москвой, где-то вдалеке играла музыка, молодёжь гуляла по бульварам. Гоги шёл домой медленно, не спеша, прокручивая в памяти события вечера.

Спектакль удался на славу, его декорации работали как надо, но главное — он встретил удивительную женщину. Николь Станицкая с её огненными волосами и нефритовыми глазами полностью захватила его внимание. Давно он не чувствовал такого трепета при встрече с представительницей прекрасного пола.

В трамвае он смотрел в окно на ночные огни города и думал о завтрашней встрече. Что показать ей? Куда пойти? О чём говорить? Хотелось произвести хорошее впечатление, показать себя с лучшей стороны.

Дома он долго не мог заснуть. Перед глазами стояла Николь на театральной сцене — величественная, страстная, прекрасная. Потом в фойе — улыбающаяся, живая, заинтересованная. Такие женщинывстречаются редко, и он понимал, что завтра может стать особенным днём в его жизни.

За окном начинало светать, а он всё лежал с открытыми глазами, вспоминая каждое её слово, каждый взгляд, каждую улыбку. Огненно-рыжие волосы и глаза цвета нефрита — этот образ засел в памяти навсегда.

Наконец сон всё же пришёл, и ему снилась сцена, залитая ярким светом, а на ней танцевала рыжеволосая женщина в чёрном платье. И даже во сне сердце билось быстрее от одного только её присутствия.

Утром в воскресенье, двадцать пятого июня, Гоги проснулся с лёгким сердцем и предвкушением встречи с Николь. До трёх часов было ещё много времени, и он решил прогуляться по городу, подышать свежим воздухом, может быть, зайти в какой-нибудь музей.

Выйдя из дома, он направился в сторону центра. Воскресная Москва была спокойной и размеренной — семьи с детьми шли в парки, влюблённые парочки гуляли по бульварам, пожилые люди сидели на скамейках и читали газеты. Обычная картина выходного дня.

У входа в метро на Сокольниках он неожиданно увидел знакомую фигуру. Пауль Робертович Селельман стоял возле газетного киоска, внимательно изучая последний номер «Правды». Заметив Гоги, он радостно помахал рукой.

— Георгий Валерьевич! — подошёл он с улыбкой. — Какая приятная встреча! Как поживаете?

— Нормально, спасибо, — ответил Гоги. — А вы что здесь делаете? Далековато от центра.

— Да вот, навещал старого приятеля, живёт неподалёку, — пояснил Селельман. — А теперь возвращаюсь в лабораторию. У меня там новые разработки, очень интересные. Хотите посмотреть?

Гоги глянул на часы — только половина одиннадцатого. До встречи с Николь времени предостаточно.

— Почему бы и нет, — согласился он. — Всегда интересно увидеть плоды научного прогресса.

— Отлично! — обрадовался Селельман. — Поехали на моей машине, она здесь рядом.

Они сели в скромный чёрный «Москвич» и поехали через весь город к лаборатории Селельмана. По дороге учёный рассказывал о своих последних проектах.

— Видите ли, Георгий Валерьевич, война в Корее показала, что наше стрелковое оружие нуждается в серьёзной модернизации. Автоматы Калашникова хороши, но можно сделать лучше. Особенно если учесть эргономические факторы.

— Эргономические? — переспросил Гоги.

— Конечно! Как оружие лежит в руке, насколько удобно им пользоваться, как быстро солдат может перезарядить автомат или прицелиться. Все эти мелочи в бою решают очень многое.

Лаборатория Селельмана располагалась в отдельном здании на окраине Москвы. Охрана пропустила их без лишних вопросов — видимо, Пауль Робертович был здесь своим человеком. Они поднялись на третий этаж и прошли в просторное помещение, больше похожее на оружейную мастерскую.

Вдоль стен стояли стеллажи с различными образцами стрелкового оружия. Гоги увидел знакомые автоматы ППШ и ППС, винтовки Мосина, пистолеты ТТ. Но большинство образцов были ему незнакомы — явно экспериментальные разработки с необычными формами и деталями.

— Впечатляет, не правда ли? — сказал Селельман, видя его изумление. — Здесь собрана вся эволюция советского стрелкового оружия. А вот эти образцы — наше ближайшее будущее.

Он подвёл Гоги к отдельному стенду, где располагались несколько автоматов принципиально нового типа. У них были укороченные стволы, пластиковые приклады, оптические прицелы.

— Модификации автомата Калашникова, — пояснил Селельман. — Но значительно переработанные. Вес уменьшен на тридцать процентов, скорострельность увеличена, кучность стрельбы улучшена.

Гоги взял один из автоматов в руки. Сразу почувствовал разницу — оружие было легче и удобнее привычного АК. Рукоятка лучше лежала в ладони, приклад точнее подходил к плечу.

— Видите? — заметил Селельман. — У вас сразу правильная стойка получилась. А с обычным автоматом многим солдатам приходится приспосабливаться.

— Действительно, удобно, — согласился Гоги, прицеливаясь через оптический прицел. — И прицел отличный. В войну такого не было.

— Вот именно! А теперь главная проблема — как передать всё это конструкторам и производственникам. Чертежи они понимают, но эргономические тонкости улавливают плохо.

Селельман прошёл к большому чертёжному столу, где были разложены технические рисунки.

— Смотрите. Здесь показаны все размеры, все углы, все детали. Но как объяснить, что рукоятка должна лежать именно так, а не иначе? Что прицельная планка должна быть под определённым углом к стволу?

Гоги подошёл к столу и внимательно изучил чертежи. Действительно, технические рисунки передавали конструкцию, но не показывали, как оружие взаимодействует с человеком.

— Нужны дополнительные иллюстрации, — сказал он. — Показать, как солдат держит автомат, как прицеливается, как перезаряжает. Эргономику лучше всего передавать через рисунки людей.

— Точно! — воскликнул Селельман. — Именно это я и хотел услышать. Георгий Валерьевич, а не могли бы вы мне помочь? Сделать серию иллюстраций для конструкторов?

Гоги задумался. С одной стороны, у него и так достаточно работы. С другой — предложение было интересным. Как фронтовик, он понимал важность удобного оружия. Сколько раз на войне неудобная винтовка мешала точно выстрелить, а тяжёлый автомат замедлял движение в атаке.

— Хорошо, — согласился он. — Попробуем. Но мне понадобится натура — настоящие солдаты, которые покажут, как правильно обращаться с оружием.

— Не проблема! — обрадовался Селельман. — У меня есть группа испытателей — бывшие фронтовики, отлично знают своё дело.

Они провели в лаборатории несколько часов. Селельман показывал различные образцы оружия, объяснял их особенности, рассказывал о преимуществах и недостатках. Гоги слушал с неожиданным интересом — тема захватывала его как ветерана войны.

Особенно его заинтересовали новые снайперские винтовки. Лёгкие, точные, с превосходными оптическими прицелами. На войне он не был снайпером, но понимал важность меткой стрельбы на большие расстояния.

— А эта красавица, — Селельман показал на элегантную винтовку с деревянным прикладом, — может поразить цель на расстоянии до полутора километров. Представляете? Почти как артиллерия, только точнее.

— Удивительно, — признал Гоги, беря винтовку в руки. — В сорок втором о таком можно было только мечтать.

— Прогресс не стоит на месте. Через десять лет наши солдаты будут вооружены так, что любая армия мира покажется им устаревшей.

Время летело незаметно. Гоги увлёкся разговором об оружии, о тактике, о том, как новые технологии меняют характер боевых действий. Селельман оказался не только талантливым конструктором, но и интересным собеседником.

— Знаете, что меня больше всего поражает в современном оружии? — сказал Гоги, рассматривая очередной экспериментальный автомат. — Как учтены потребности обычного солдата. Раньше оружие делали, а потом заставляли людей к нему приспосабливаться. А теперь наоборот — оружие подгоняют под человека.

— Именно! — согласился Селельман.

Внезапно Гоги глянул на часы и ахнул — было уже половина третьего!

— Пауль Робертович, извините, но мне нужно срочно ехать. У меня назначена встреча.

— Конечно, конечно! — засуетился Селельман. — Но вы обещали помочь с иллюстрациями?

— Обещал и выполню. Как найду время — обязательно займусь вашими чертежами.

— Отлично! А сейчас довезу вас, куда нужно.

По дороге к Александровскому саду Гоги думал о проведённом утре. Работа с Селельманом обещала быть интересной и важной. Оружие — это не просто железо, это продолжение руки солдата. И от того, насколько оно удобно, зависят человеческие жизни.

Машина остановилась у входа в сад. До встречи с Николь оставалось десять минут — как раз успевает. Гоги попрощался с Селельманом и направился к условленному месту, всё ещё находясь под впечатлением от увиденного в лаборатории.

Но уже через несколько шагов мысли о современном оружии отступили на второй план. Впереди ждала встреча с прекрасной актрисой, и сердце снова забилось в предвкушении.

Глава 31

У входа в Александровский сад собралась обычная воскресная толпа — семьи с детьми, влюблённые парочки, туристы с фотоаппаратами. Гоги прибыл за пять минут до назначенного времени и стал искать глазами знакомую фигуру. Сердце билось чаще обычного — давно он не волновался так перед встречей с женщиной.

И вот он увидел её. Николь стояла у ограды сада, рассматривая прохожих. На ней было лёгкое летнее платье бежевого цвета, подчёркивающее стройность фигуры, и широкополая шляпка, из-под которой выбивались огненно-рыжие пряди. В руках — небольшая кожаная сумочка и солнечные очки.

— Николь! — окликнул он, подходя ближе.

Она обернулась, и лицо её озарила улыбка.

— Георгий Валерьевич! Как хорошо, что вы пришли. Я уже начала волноваться, что что-то случилось.

— Извините за небольшое опоздание, — поклонился он. — Задержался по делам. Но теперь я полностью в вашем распоряжении.

Они прошли в сад, где между клумб и фонтанов прогуливались москвичи и гости столицы. День был солнечный и тёплый, воздух пах цветами и свежескошенной травой.

— Какая красота! — воскликнула Николь, любуясь ухоженными аллеями. — В Ленинграде тоже есть прекрасные сады, но здесь какая-то особенная атмосфера.

— Москва — город контрастов, — согласился Гоги. — Здесь современность соседствует с историей. Хотите, покажу вам несколько интересных мест?

— С удовольствием! Я ведь совсем недавно в Москве, многого ещё не видела.

Они медленно прогуливались по саду, и Гоги рассказывал об истории этих мест. Николь слушала внимательно, время от времени задавая вопросы. Её интересовало всё — архитектура, люди, традиции. Было видно, что она не просто проводит время, а искренне хочет познакомиться с городом.

— А вот это здание, — показал Гоги на Манеж, — построено ещё в начале прошлого века. Сначала здесь проводили военные парады, потом выставки.

— Какая интересная судьба у московских зданий, — заметила Николь. — Каждое прожило несколько жизней.

— Как и люди, — философски добавил Гоги.

Она посмотрела на него внимательно.

— Вы имеете в виду что-то конкретное?

— Да так, общие рассуждения, — уклончиво ответил он. Рассказывать о своём необычном прошлом было явно рановато.

Они дошли до Красной площади, и Николь замерла в восхищении. Собор Василия Блаженного сиял в лучах солнца всеми красками, Кремлёвские стены торжественно возвышались над площадью.

— Это потрясающе! — прошептала она. — Я видела фотографии, но живьём это совсем другое впечатление.

— Приезжие всегда так реагируют, — улыбнулся Гоги. — Хотите зайдём в собор? Внутри тоже очень красиво.

— Можно? А не будет проблем?

— Почему же? Это памятник культуры, открыт для посещения.

Они вошли в собор, и Николь ахнула от изумления. Древние фрески, иконы, затейливая архитектура внутренних переходов — всё это создавало особую атмосферу, перенося в далёкое прошлое.

— Здесь чувствуешь связь с историей, — тихо сказала она. — Словно прикасаешься к вечности.

— Вы очень тонко чувствуете, — заметил Гоги. — Не каждый способен на такое восприятие.

— Актёрская профессия развивает чувствительность, — объяснила Николь. — Мы должны улавливать настроения, атмосферу, скрытые эмоции.

Они провели в соборе около получаса, рассматривая древние росписи и слушая рассказы экскурсовода. Потом вышли на площадь и направились к ГУМу.

— А теперь покажу вам современную Москву, — предложил Гоги. — Хотите зайдём в универмаг? Там можно выпить кофе и посмотреть на московских модниц.

— Отличная идея! В театре все только и говорят о новых веяниях в моде.

В ГУМе они долго бродили по галереям, рассматривая витрины магазинов. Николь интересовалась всем — тканями, украшениями, книгами. Она была живой и непосредственной, совсем не похожей на капризных актрис, о которых писали в газетах.

— Какие красивые ткани! — восхищалась она, разглядывая витрину. — А этот цвет как раз подошёл бы для роли Лизы в «Пиковой даме».

— Вы будете играть в опере Чайковского?

— Пока только мечтаю. Но наш режиссёр обещал поговорить с коллегами из Большого театра.

Они зашли в кафе на третьем этаже и заказали кофе с пирожными. За соседними столиками сидели нарядно одетые москвичи, обсуждали театральные премьеры и художественные выставки. Атмосфера была интеллигентская, культурная.

— Расскажите о своём творчестве, — попросила Николь, размешивая сахар в кофе. — Вчера вы говорили, что пишете пейзажи.

— Да, это моя слабость, — признался Гоги. — Русская природа завораживает. Пытаюсь передать её красоту на холсте.

— А можно увидеть ваши работы?

— Конечно. Если хотите, после прогулки зайдём ко мне. Я покажу последние картины.

— С удовольствием! Всегда интересно посмотреть на мир глазами художника.

Кофе был превосходный, пирожные — свежие и вкусные. Разговор протекал легко и непринуждённо. Николь рассказывала о театральной жизни, о своих ролях, о планах. Гоги делился впечатлениями о Москве, о людях, которых встречал.

— А знаете, что мне больше всего нравится в этом городе? — сказала Николь, допивая кофе. — Здесь каждый человек чем-то увлечён. В Ленинграде люди более сдержанные, а москвичи готовы часами говорить о своих увлечениях.

— Это правда, — согласился Гоги. — Москва — город энтузиастов.

После кафе они прогулялись по Тверской улице, зашли в книжный магазин, где Николь купила томик Ахматовой, потом посидели в сквере возле памятника Пушкину.

— Какой он живой, — сказала она, глядя на бронзовую фигуру поэта. — Словно сейчас сойдёт с постамента и прочитает стихи.

— «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», — процитировал Гоги.

— «К нему не зарастёт народная тропа», — подхватила Николь. — Удивительно, как поэзия переживает века.

— А театр тоже своеобразный памятник, — заметил Гоги. — Каждый спектакль — это попытка сохранить красоту для потомков.

— Вы очень тонко это сформулировали. Актёр действительно хранитель культуры, а не просто развлекатель.

Время летело незаметно. Уже начинало вечереть, когда они добрались до дома Гоги, медленно, продолжая разговор.

— Извините за скромность жилища, — сказал он, открывая дверь. — Но моя комната довольно просторная.

— Что вы, мне очень интересно посмотреть, как живёт настоящий художник.

В комнате Николь сразу обратила внимание на мольберт с накрытой тканью картиной.

— А можно посмотреть на вашу последнюю работу?

Гоги снял ткань, открыв пейзаж, который писал всю ночь после разговора с Аней о Бунине. Николь подошла ближе и долго молча рассматривала холст.

— Это прекрасно, — сказала она наконец. — Такая тихая печаль, такая русская душа. Вы действительно чувствуете природу.

— Спасибо, — смутился Гоги. — Это под впечатлением от рассказов Бунина.

— Понятно! «Антоновские яблоки», да? У вас получилось передать ту же атмосферу — красота прошлого, которое уже не вернётся.

Они ещё полчаса рассматривали его картины, обсуждали технику, композицию, цветовые решения. Николь разбиралась в живописи лучше, чем можно было ожидать от актрисы.

— Мне пора, — сказала она наконец. — Завтра репетиция с утра.

— Конечно. Я провожу вас.

— Не стоит, доберусь сама. Но спасибо за чудесный день! Я так много узнала о Москве и… о вас.

Она протянула ему руку для прощания, и он галантно её поцеловал.

— Увидимся ещё? — спросил он.

— Обязательно, — улыбнулась Николь. — Мне очень понравилось с вами разговаривать.

После её ухода Гоги долго стоял у окна, провожая взглядом её стройную фигуру. День получился удивительным — лёгким, радостным, наполненным новыми впечатлениями. Николь оказалась не просто красивой женщиной, но и интересным, умным собеседником.

И главное — между ними возникло взаимное притяжение, тонкое, но явственно ощутимое. Это была не страсть с первого взгляда, а что-то более глубокое — понимание, общность интересов, желание узнать друг друга лучше.

Во вторник вечером, возвращаясь с работы, Гоги почти столкнулся с Ниной. Она словно поджидала его, стоя у почтовых ящиков с каким-то напряжённым выражением лица. В руках у неё была корзинка с продуктами — видимо, возвращалась с рынка.

— Гоги, — окликнула она его, и в голосе послышалась странная нотка. — Можно поговорить?

— Конечно, Нина, — ответил он, останавливаясь. — Что-то случилось?

Она помолчала, разглядывая его лицо, словно искала что-то в его чертах.

— Ты… ты в последнее время какой-то другой стал, — сказала она наконец. — Весёлый такой, довольный. Раньше всегда хмурый ходил, а теперь даже насвистываешь иногда.

Гоги не сразу понял, к чему она клонит.

— Работа наладилась, — объяснил он. — Начальник оказался нормальным человеком, коллектив хороший. Вот и настроение улучшилось.

— Только ли работа? — Нина поставила корзинку на пол и сложила руки на груди. — А может, ещё что-то появилось в твоей жизни?

В её тоне послышалось что-то колючее, и Гоги почувствовал неловкость.

— Нина, я не понимаю, о чём ты.

— Не понимаешь? — Глаза её сверкнули. — А я понимаю. Женщина сразу чувствует, когда у мужчины появляется… интерес.

— Что за глупости, — попытался отшутиться Гоги, но она не дала ему закончить.

— Никакие не глупости! — Голос Нины становился всё громче. — Я же не слепая! Видела, как ты в субботу нарядился — костюм отутюжил, ботинки до блеска начистил. Куда это ты так собрался? На работу в выходной?

Гоги почувствовал, как краснеет. Действительно, в субботу он тщательно готовился к премьере, но объяснять это Нине не хотелось.

— Был в театре, — сказал он сухо. — На премьере спектакля, в котором участвовал как художник.

— В театре! — Нина всплеснула руками. — Один, конечно? Никого не встретил там?

— Нина, что с тобой? Почему ты так говоришь?

Она подняла корзинку и прижала к себе, как щит.

— А что со мной? Я же ничего особенного не говорю. Просто интересуюсь жизнью… друга.

В слове «друга» звучала такая горечь, что Гоги почувствовал укол вины.

— Ты мой добрый сосед, Нина. Мы всегда хорошо общались.

— Сосед, — повторила она с горькой усмешкой. — Да, конечно. Сосед. А я-то думала… — Она не договорила, отвернулась к окну.

Гоги стоял рядом и не знал, что сказать. Он понимал, что Нина питает к нему более тёплые чувства, чем он к ней, но до сих пор думал, что она это понимает и принимает. А теперь видел, что девушка страдает.

— Нина, — мягко сказал он, — я не хотел тебя расстраивать. Но я никого не обманывал. Я всегда говорил, что у нас просто дружеские отношения.

— Дружеские, — эхом повторила она. — А я думала… После того как ты её потерял… мне казалось, что мы понимаем друг друга. Что у нас общее горе, общие воспоминания.

— У нас есть общее прошлое, — согласился Гоги. — Но это не означает, что должно быть общее будущее.

Нина резко повернулась к нему, и он увидел, что глаза её полны слёз.

— Значит, есть она? Та, с которой ты видишь общее будущее?

Гоги растерялся. Рассказывать о Николь было рано — они виделись всего один раз. Но и врать не хотелось.

— Нина, я не готов об этом говорить.

— Не готов! — Она всхлипнула. — То есть готов с ней гулять, а со мной говорить не готов?

— Мы с тобой сейчас и говорим.

— Неправда! Ты отделываешься общими фразами. Скажи честно — есть у тебя женщина?

Гоги помолчал. Соврать было бы проще, но Нина заслуживала честности.

— Есть знакомая, — сказал он тихо. — Но это только начало. Я сам не знаю, что из этого получится.

Нина словно получила пощёчину. Лицо её стало белым, руки задрожали.

— Понятно, — прошептала она. — Всё понятно.

— Нина, пожалуйста…

— Нет! — Она подняла руку, останавливая его. — Не нужно ничего объяснять. Я всё поняла.

Она схватила корзинку и бросилась прочь. Гоги слышал, как стучат её каблуки, как хлопает дверь. Потом всё стихло.

Он остался стоять, чувствуя себя последним негодяем. Нина была хорошей девушкой, она не заслуживала страданий. Но он не мог заставить себя полюбить её, как не мог изменить биение своего сердца.

Вернувшись к себе, он услышал сквозь стены тихий плач. Нина рыдала в своей комнате, и каждый всхлип отдавался болью в его груди. Он хотел постучать к ней, попытаться утешить, но понимал, что сейчас его присутствие только усугубит ситуацию.

Сел за стол и попытался работать над эскизами для Селельмана, но не мог сосредоточиться. В голове крутились слова Нины, её обиженный взгляд, её слёзы. Неужели он действительно был так слеп? Неужели не видел глубины её чувств? Или же просто не хотел? Не мог? Гоги не знал.

А может быть, видел, но предпочитал не замечать? Было бы удобнее считать их отношения просто дружескими, не принимать на себя ответственность за чужие эмоции.

За стеной плач постепенно утих, но Гоги не находил себе места. Он понимал, что причинил боль человеку, который её не заслужил. Нина была добрая, искренняя, преданная. Любая другая, наверное, была бы счастлива с ней.

Но сердце не обманешь. Нина вызывала у него только тёплые дружеские чувства, а Николь… При одной мысли о рыжеволосой актрисе что-то трепетало в груди, хотелось снова увидеть её нефритовые глаза, услышать мелодичный голос.

Неужели это и есть любовь? Эта странная избирательность чувств, эта необъяснимая тяга к одному человеку при равнодушии к другим?

Около полуночи он услышал тихие шаги в коридоре, потом стук в свою дверь. Открыл — на пороге стояла Нина. Глаза красные от слёз, но лицо спокойное.

— Извини, — сказала она тихо. — Я не должна была тебе устраивать сцену. Ты ни в чём не виноват.

— Нина, я…

— Не нужно ничего говорить. Я сама во всём виновата. Выдумала себе то, чего не было. А ты всегда был честен со мной.

— Но мне больно, что ты страдаешь.

— Пройдёт, — грустно улыбнулась она. — Всё проходит. А мы останемся соседями и… друзьями. Если ты не против.

— Конечно, не против. Ты дорогой мне человек, Нина.

— И ты мне. Поэтому я желаю тебе счастья. С той, которую ты выбрал.

Она повернулась и ушла к себе. Гоги закрыл дверь и прислонился к ней спиной. В груди было тяжело — от жалости к Нине, от стыда за причинённую боль, от понимания того, что в жизни нельзя всем понравиться и никого не обидеть.

Но выбор был сделан. И теперь остаётся жить с его последствиями.

После разговора с Ниной Гоги не мог найти себе места. Чувство вины грызло изнутри, а воспоминания о слезах девушки не давали покоя. Он достал из ящика стола пачку папирос «Беломорканал» — крепких, без фильтра, которые курил ещё на фронте в трудные моменты.

Зажёг папиросу, глубоко затянулся. Едкий дым обжёг лёгкие, но принёс знакомое успокоение. За окном комнаты в бараке была тихая летняя ночь, где-то лаяла собака, в соседних комнатах слышались приглушённые голоса.

Он поставил на стол чистый лист бумаги и взял карандаш. Руки сами потянулись к нему — в трудные минуты творчество всегда помогало привести мысли в порядок. И сразу в голове всплыл образ Николь — огненные волосы, нефритовые глаза, улыбка, от которой что-то теплело в груди.

Первые штрихи легли на бумагу осторожно, неуверенно. Овал лица, линия подбородка, изгиб шеи. Гоги курил и рисовал, пытаясь поймать в карандашных линиях то особенное, что отличало Николь от всех других женщин.

Память послушно воскрешала детали — как она стояла в театральном фойе с бокалом шампанского, как смеялась в ГУМе, разглядывая витрины, как внимательно изучала его картины. Каждое воспоминание добавляло новые черты к портрету.

Он работал медленно, тщательно прорабатывая каждую деталь. Особенно долго возился с глазами — они должны были передать не только цвет, но и глубину, ум, живость характера. Нефритовые глаза Николь были её главным украшением, в них читалась и женственность, и сила, и артистический темперамент.

Папироса догорела, он закурил следующую. Никотин помогал сосредоточиться, отгонял навязчивые мысли о Нине, о её слезах, о собственной неспособности полюбить хорошую девушку. Сейчас в мире существовали только он, карандаш и рождающийся на бумаге образ.

Волосы были особенно сложными. Как передать их огненный цвет обычным карандашом? Гоги экспериментировал с тенями и полутонами, пытался создать ощущение объёма и движения. Волосы Николь жили своей жизнью, они то разлетались на ветру, то послушно укладывались в причёску, то выбивались озорными прядками из-под шляпки.

Постепенно на листе проступал характер. Не просто красивая женщина, а личность со своими особенностями. Лёгкая театральность в посадке головы, интеллигентность в выражении глаз, едва заметная грусть в изгибе губ. Такой он запомнил Николь — сложной, многогранной, притягательной.

Часы на стене тикали, отсчитывая ночные минуты. В бараке постепенно стихали звуки — соседи засыпали, готовясь к новому трудовому дню. А Гоги всё рисовал, куря одну папиросу за другой и погружаясь всё глубже в творческий транс.

Портрет оживал под его руками. Уже можно было узнать Николь, увидеть её неповторимые черты. Но чего-то всё ещё не хватало — той искры, которая делает портрет не просто похожим, а живым.

И тогда он вспомнил её улыбку. Не официальную, актёрскую, а настоящую — такую, какой она улыбнулась ему в Александровском саду, когда он рассказывал об истории московских зданий. Тёплую, открытую, чуть лукавую.

Несколько лёгких штрихов изменили выражение лица на портрете. Уголки губ чуть приподнялись, в глазах появились смешинки, всё лицо словно засветилось изнутри. Вот теперь это была она — Николь Станицкая во всей своей обаятельной красоте.

Гоги отложил карандаш и посмотрел на работу. Портрет удался. В нём была передана не только внешность актрисы, но и её сущность — артистичность, ум, женственность, лёгкая загадочность. Такой он увидел её и запомнил.

Затушил последнюю папиросу и откинулся в кресле. За окном уже брезжил рассвет, а он всю ночь просидел за работой. Но не жалел — творчество было лучшим лекарством от душевных терзаний.

Портрет Николь лежал на столе, и Гоги смотрел на него с тихим удовлетворением.

Накрыл рисунок чистым листом и пошёл готовиться ко сну. День обещал быть трудным, нужно было выспаться. А портрет пусть подождёт своего часа.

Гоги заснул под утро, когда за окном уже совсем рассвело, но сон пришёл тяжёлый, беспокойный. Может быть, виной было переутомление, а может — слишком много крепких папирос, выкуренных за ночь. Сначала снились обрывки дневных впечатений — лицо Николь, слёзы Нины, чертежи Селельмана. Но постепенно сон начал темнеть, проваливаться в какие-то мрачные глубины памяти.

И вдруг его разбудил звук. Не тот мирный звук московского утра, а что-то совсем другое — далёкий гул, нарастающий, угрожающий. Гоги открыл глаза, но вместо знакомого потолка своей комнаты в бараке увидел серое апрельское небо 1945 года, затянутое дымом разрывов.

Он лежал в окопе, и земля под ним дрожала от артиллерийской канонады. Где-то вдали ухали тяжёлые орудия, свистели снаряды, рвались с оглушительным грохотом мины. Воздух был пропитан запахом пороха, гари и смерти — тем самым запахом, который не забывается никогда.

— Гогенцоллер! — окрикнул его сержант Петров, знакомый голос из далёкого прошлого. — Хватит дрыхнуть! Через полчаса идём на штурм!

Гоги попытался сесть, но руки не слушались. Он посмотрел на себя и увидел солдатскую гимнастёрку, замазанную грязью, автомат ППШ в руках, противогазную сумку на боку. Он снова был двадцатитрёхлетним младшим лейтенантом Георгием Гогенцоллером, и впереди был штурм Кёнигсберга — последнего бастиона немцев в Восточной Пруссии.

Кошмар был настолько реальным, что он чувствовал запах промокшей шинели, вкус во рту от солдатского чая, холод апрельского утра. Посттравматический синдром, который годами дремал в глубинах сознания, вдруг вырвался наружу с удвоенной силой.

— Товарищ младший лейтенант, — обратился к кому-то молодой солдат Иванов, совсем мальчишка, которому от силы восемнадцать лет, — а правда, что немцы там на каждом углу пулемёты поставили?

Гоги хотел ответить, что это всё сон, что война давно кончилась, что он художник из 1950 года.

— Правда, Ваня. Но мы их выкурим. Все до одного.

Артиллерия била всё яростнее. Земля ходила ходуном, в ушах звенело от близких разрывов. Где-то слева раздался душераздирающий крик — осколком зацепило связиста. Санитары потащили раненого в укрытие, оставляя кровавый след на размокшей земле.

— Приготовиться к атаке! — заорал ротный командир майор Кузнецов, поднимаясь во весь рост несмотря на летящие пули. — По моей команде — в атаку!

Гоги проверил автомат, досылая патрон в ствол. Руки действовали сами, по мышечной памяти, выработанной месяцами фронтовой жизни. Рядом с ним готовились к броску его солдаты — молодые парни, которые ещё вчера были студентами, трактористами, учителями. А теперь шли умирать за какой-то немецкий город.

— За Родину! — взревел майор и выскочил из окопа.

— Ура-а-а! — подхватили солдаты, и сотни глоток разом заорали боевой клич.

Гоги вылез из окопа и побежал вперёд, автоматически пригибаясь под пулемётными очередями. Земля вокруг фонтанировала от попаданий пуль, воздух резали снаряды, но он бежал, как заведённый, скрипя зубами и не думая ни о чём, кроме одного — дойти до немецких позиций.

Справа от него споткнулся и упал рядовой Смирнов — тихий паренёк из Рязанской области, который показывал всем фотографию невесты. Гоги хотел остановиться, помочь, но ноги несли его дальше. В бою нельзя останавливаться — остановишься, и тебя тоже убьют.

Немецкие пулемёты строчили остервенело. Пули свистели у самых ушей, но он словно носился в хороводе со смертью, виляя перед её носом, как шут перед грозным королём. То нырнёт в воронку от снаряда, то перепрыгнет через груду камней, то пригнётся так низко, что почти ползёт по земле.

— Гогенцоллер, на меня! — заорал сержант Петров, укрываясь за обломками стены. — Здесь пулемётная точка!

Гоги рванул к нему, на ходу выдёргивая из-за пояса гранату. Немецкий MG-42 полоснул очередью совсем рядом, осколки кирпича брызнули в лицо. Но он уже был у стены, уже выдернул чеку, уже метнул гранату в амбразуру.

Взрыв. Пулемёт замолчал. Из дота повалил дым, а оттуда выскочил немецкий солдат с поднятыми руками — молодой, перепуганный, такой же мальчишка, как их Иванов.

— Не стреляй! — крикнул немец по-русски. — Сдаюсь!

Но сержант Петров уже нажал на спуск. Очередь из ППШ скосила пленного, и тот рухнул в пыль.

Атака продолжалась. Они брали дом за домом, улицу за улицей, выкуривая немцев из каждого подвала. Кёнигсберг пылал, превращаясь в руины, но сопротивление не ослабевало. Немцы дрались отчаянно, понимая, что отступать некуда.

В одном из домов на них напоролся немецкий офицер с пистолетом. Высокий, рыжий, в мятом мундире, но с горделивой осанкой. Он не собирался сдаваться — поднял пистолет, целясь в Гоги.

Время замедлилось. Гоги видел палец немца на спусковом крючке, видел ствол «Люгера», нацеленный ему в грудь. Ещё мгновение — и пуля оборвёт его жизнь, не дав стать художником, не дав встретить Николь, не дав прожить вторую жизнь.

Но автомат в его руках ожил сам. Очередь прошила немецкого офицера от груди до живота, и тот рухнул, роняя пистолет. Кровь растекалась по каменному полу, а в голубых глазах умирающего ещё теплилась жизнь.

— Бitte… — прохрипел немец. — Wasser…

Бой продолжался до вечера. Когда солнце садилось за дымящиеся руины Кёнигсберга, сопротивление наконец сломилось. Немецкий гарнизон капитулировал, белые флаги появились на уцелевших зданиях.

Гоги сидел на обломках кирпичной стены и смотрел на побеждённый город. Вокруг лежали трупы — и наши, и немецкие. Молодые лица, которые никогда больше не увидят рассвета. Иванов, которого разорвало миной. Смирнов, не добежавший до немецких окопов. Рыжий немецкий офицер, просивший воды перед смертью.

— Победили, — сказал подошедший сержант Петров, доставая самокрутку. — Ещё один город взяли.

— Да, — тихо ответил Гоги. — Победили.

Но победа пахла смертью и гарью. И в ушах ещё долго звучали крики раненых, грохот разрывов, свист пуль. А в памяти навсегда остались лица тех, кто не дожил до этой победы.

Он закрыл глаза, пытаясь отогнать видения, и вдруг почувствовал, что лежит не на развалинах Кёнигсберга, а в своей постели. За окном щебетали птицы, где-то во дворе смеялись дети. Мирные звуки мирного утра 1950 года.

Гоги сел на кровати, весь мокрый от пота. Руки тряслись, сердце колотилось, во рту был солёный вкус крови — видимо, разодрал губу зубами. Кошмар закончился, но ощущение войны ещё не отпускало.

Встал, подошёл к умывальнику, плеснул в лицо холодной водой. В зеркале на него смотрел бледный человек средних лет с широко раскрытыми глазами.

Война кончилась пять лет назад. Кёнигсберг стал советским Калининградом. Немцы, которых он убивал во сне, давно превратились в прах. А он выжил, получил вторую жизнь, встретил прекрасную женщину, нашёл призвание.

Но память не отпускала. В глубине сознания всё ещё гремели пушки, свистели пули, кричали раненые. И иногда, в минуты слабости или переутомления, эта память прорывалась наружу, возвращая его в ад войны.

Гоги зажёг папиросу дрожащими руками. Никотин должен был успокоить нервы, привести мысли в порядок. На столе лежал портрет Николь — воплощение красоты и мира. Этот рисунок был его якорем в реальности, напоминанием о том, что жизнь продолжается.

За окном наступал обычный день. Скоро приедет Семён Петрович, повезёт на работу. Нужно будет улыбаться, общаться с людьми, делать вид, что всё нормально. Но внутри ещё долго будет звучать эхо войны — той войны, которая навсегда осталась в душе каждого, кто её прошёл.

Глава 32

После кошмарного сна Гоги долго не мог прийти в себя. Руки всё ещё слегка дрожали, когда он собирался на работу. Нужно было чем-то занять голову, отвлечься от тяжёлых воспоминаний. И тут он вспомнил о своём обещании Селельману — помочь с иллюстрациями для конструкторов.

Достав из шкафа папку с набросками оружия, которые делал после посещения лаборатории, Гоги сложил их в портфель. Работа над техническими рисунками требовала точности и сосредоточенности — именно то, что сейчас нужно, чтобы выбросить из головы призраки войны.

Семён Петрович приехал точно по расписанию. По дороге на Лубянку Гоги молчал, глядя в окно на утреннюю Москву. Водитель, видя его мрачное настроение, тоже не заговаривал.

— До свидания, товарищ художник, — сказал он, когда машина остановилась у служебного входа. — Увидимся вечером.

В своём кабинете Гоги разложил на столе наброски и достал из ящика чертёжные принадлежности. Циркуль, линейка, специальные карандаши разной твёрдости — всё, что нужно для технических иллюстраций.

Первым он взялся за рисунок автомата нового образца в руках солдата. Селельман был прав — конструкторам нужно показать не просто схему оружия, а то, как оно взаимодействует с человеком. Эргономику лучше всего передают именно такие иллюстрации.

Начал с наброска человеческой фигуры. Средний рост, стандартная комплекция советского солдата. Не богатырь из пропагандистских плакатов, а обычный парень, который должен нести это оружие, стрелять из него, перезаряжать в бою.

Постепенно работа захватывала. Каждая линия требовала точности, каждая деталь — внимания. Гоги рисовал, как солдат держит автомат, как прикладывает приклад к плечу, как целится через оптический прицел. Фронтовой опыт помогал — он помнил, как неудобно бывает с плохо сбалансированным оружием, как важна каждая мелочь.

Особенно тщательно прорабатывал рукоятку. Она должна была лежать в руке естественно, без напряжения. Слишком толстая — и пальцы не смогут её толком обхватить. Слишком тонкая — будет выскальзывать при стрельбе. Нужна золотая середина, учитывающая анатомию человеческой кисти.

— Георгий Валерьевич, можно войти? — послышался голос Анны Фёдоровны.

— Да, конечно, — ответил Гоги, не отрываясь от рисунка.

Секретарша вошла с подносом.

— Принесла вам чай. Вижу, работаете с утра не покладая рук.

— Спасибо, — он поднял голову и только тогда заметил, что за окном уже полдень. — Время так быстро летит, когда увлекаешься.

— А что это за рисунки? — поинтересовалась она, поставив стакан на стол. — Что-то новенькое?

— Помогаю одному знакомому конструктору, — объяснил Гоги. — Нужны иллюстрации для технической документации.

Анна Фёдоровна внимательно посмотрела на рисунки.

— Красиво получается. И очень точно — сразу видно, как оружие в руках лежит.

— Это и есть главная задача, — кивнул Гоги. — Показать эргономику.

После её ухода он продолжил работу. Следующим был рисунок процесса перезарядки. Как солдат извлекает пустой магазин, как вставляет новый, как дослать патрон в ствол. Каждое движение должно было быть максимально удобным и быстрым — в бою каждая секунда на счёту.

Гоги рисовал и вспоминал фронт. Но теперь это были не кошмарные видения, а профессиональные воспоминания. Он анализировал собственный боевой опыт, вспоминал проблемы, с которыми сталкивались солдаты, недостатки старого оружия.

Помнил, как неудобно было перезаряжать ППШ — магазин-диск был тяжёлым и громоздким. А новые автоматы имели обычные коробчатые магазины, которые вставлялись намного проще. Прогресс налицо.

К обеду первая иллюстрация была готова. Солдат с автоматом получился живым, естественным. Видно было, что оружие не мешает ему двигаться, что он может быстро прицелиться и выстрелить. Именно такую картинку должны были увидеть конструкторы.

Следующей была снайперская винтовка. Здесь требовалась особая точность — снайперская стрельба это искусство, требующее идеального баланса оружия. Винтовка должна была лежать в руках как продолжение тела стрелка.

Гоги вспоминал фронтовых снайперов. Тихих, сосредоточенных людей, которые могли часами лежать в засаде, ожидая единственного выстрела. У них было особое чутьё на оружие — сразу чувствовали, подходит им винтовка или нет.

Рисовал медленно, прорабатывая каждую деталь. Как снайпер прикладывает приклад к щеке, как смотрит в оптический прицел, как располагает левую руку для поддержки ствола. Всё должно было способствовать точности выстрела.

Оптический прицел требовал отдельного внимания. На войне такой роскоши не было — стреляли с открытым прицелом или самодельными приспособлениями. А теперь снайперы получали настоящие оптические прицелы, увеличивающие цель в несколько раз.

— Интересно, — пробормотал Гоги, прорисовывая крепление прицела. — Селельман говорил, что дальность стрельбы увеличилась до полутора километров. В войну о таком только мечтали.

К середине дня у него было готово три иллюстрации — автомат, снайперская винтовка и пулемёт нового образца. Каждый рисунок показывал не просто оружие, а его взаимодействие с человеком. Эргономику, удобство использования, практичность конструкции.

Гоги отложил карандаш и потянулся. Спина затекла от долгого сидения в одной позе, глаза устали от мелких деталей. Но работа была полезной — она отвлекла от тяжёлых мыслей, дала выход творческой энергии.

И главное — эти рисунки могли помочь создать лучшее оружие для советских солдат. Если когда-нибудь снова начнётся война, бойцы будут вооружены более совершенным оружием. А значит, у них будет больше шансов выжить и победить.

Собрав рисунки в папку, Гоги убрал их в сейф. Завтра покажет Селельману — интересно, что он скажет. А пока можно заняться основной работой — плакатами по технике безопасности для Крида.

Но мысли постоянно возвращались к иллюстрациям оружия. Эта работа была не просто технической — она имела глубокий смысл. Каждая удачно нарисованная деталь могла спасти чью-то жизнь в будущем.

К концу рабочего дня Гоги закончил последнюю иллюстрацию — пистолет нового образца в различных положениях. Рука уже устала от мелкой прорисовки деталей, но результат радовал. Каждый рисунок получился точным и информативным, показывая не только конструкцию оружия, но и то, как оно должно использоваться.

Он аккуратно сложил все иллюстрации в папку и взглянул на часы — половина шестого. Рабочий день закончен, можно ехать к Селельману и показать плоды своих трудов. Интересно, что скажет конструктор на готовые рисунки.

Спустившись в подземные лаборатории, Гоги прошёл знакомым маршрутом к кабинету Селельмана. Но у двери остановился — изнутри доносились голоса. Пауль Робертович разговаривал с кем-то, и второй голос показался знакомым.

Постучал и вошёл. За столом Селельмана сидел Виктор Крид, всё в том же безупречном тёмно-синем костюме. Авиаторы лежали рядом, и без них лицо Крида выглядело обычным, почти домашним.

— А, Георгий Валерьевич! — обрадовался Селельман. — Как раз вовремя. Виктор как раз интересовался нашим сотрудничеством.

— Добрый вечер, — поздоровался Гоги, слегка смутившись. — Не думал встретить вас здесь.

— Иногда приходится спускаться в святая святых науки, — улыбнулся Крид. — Пауль Робертович рассказывал, что вы помогаете ему с техническими иллюстрациями.

— Да, пытаюсь, — скромно ответил Гоги. — Вот, принёс готовые работы.

Он достал из папки рисунки и разложил на столе. Селельман сразу наклонился над ними, внимательно изучая каждую деталь.

— Превосходно! — воскликнул он. — Именно то, что нужно конструкторам. Видите, Виктор, как точно показано взаимодействие оружия с человеком?

Крид встал и подошёл к столу. Его взгляд скользил по рисункам медленно, оценивающе.

— Действительно профессиональная работа, — сказал он наконец. — Георгий Валерьевич, а откуда у вас такое понимание эргономики стрелкового оружия?

— Фронтовой опыт, — коротко ответил Гоги. — Четыре года войны научили понимать, что удобно, а что нет.

— Понятно, — кивнул Крид. — Это очень ценно. Теоретики могут рассчитать баллистику, но только практик знает, как оружие ведёт себя в реальных условиях.

Селельман поднял один из рисунков и показал Криду деталь крепления оптического прицела.

— Смотрите, как точно он показал положение головы снайпера. Прицел должен быть именно на такой высоте, чтобы не приходилось напрягать шею.

— Мелочь, а важная, — согласился Крид. — В длительной засаде каждый дискомфорт сказывается на точности стрельбы.

Гоги слушал их разговор и чувствовал странное удовлетворение. Его работа была не просто оценена, а понята. Эти люди понимали важность того, что он делает.

— Георгий Валерьевич, — обратился к нему Крид, — а как быстро вы можете сделать серию такихиллюстраций для всего комплекса нового вооружения?

— Зависит от объёма, — ответил Гоги. — На эти три рисунка ушёл день. Если работать параллельно с основными обязанностями…

— Забудьте об основных обязанностях на время, — перебил его Крид. — Эта работа важнее ваших плакатов по безопасности.

Гоги удивлённо посмотрел на него.

— Но ведь плакаты…

— Плакаты подождут, — решительно сказал Крид. — А вот новое оружие не может ждать. Пауль Робертович, сколько образцов в разработке?

— Около двадцати, — ответил Селельман. — Автоматы, пулемёты, винтовки, пистолеты. Плюс несколько экспериментальных образцов.

— Значит, Георгию Валерьевичу работы на две недели, — подсчитал Крид. — Можете справиться?

— Думаю, да, — кивнул Гоги. — Если будет доступ к образцам для изучения деталей.

— Будет, — заверил Селельман. — Всё, что нужно для работы.

Крид надел авиаторы и повернулся к Гоги.

— Знаете, Георгий Валерьевич, мне нравится, как вы подходите к любой работе. Серьёзно, профессионально, с пониманием важности задачи. Это редкое качество.

— Спасибо, — смутился Гоги.

— Не за что благодарить. Это констатация факта, — Крид взял трость и направился к выходу. — А ваша работа на благо Родины не останется незамеченной.

После его ухода Селельман долго рассматривал иллюстрации, что-то помечая на полях.

— Удивительно, — бормотал он, — как точно вы передали ощущения от оружия. Вот здесь, видите, центр тяжести автомата — именно там, где должен быть для удобного удержания.

— На фронте это чувствуешь сразу, — объяснил Гоги. — Хорошо сбалансированное оружие само ложится в руки правильно.

— Вот именно! А конструкторы иногда об этом забывают. Делают технически совершенную машину, но не учитывают человеческий фактор.

Они ещё полчаса обсуждали детали, планировали дальнейшую работу. Селельман показал образцы нового оружия, объяснил особенности конструкции, рассказал о планах испытаний.

— А знаете, что мне особенно нравится в ваших рисунках? — сказал он напоследок. — В них чувствуется уважение к солдату. Не абстрактный воин, а живой человек, которому должно быть удобно.

— Каждый солдат — чей-то сын, муж, отец, — тихо ответил Гоги. — Он имеет право на хорошее оружие.

— Золотые слова, — кивнул Селельман. — С таким подходом мы создадим лучшее в мире стрелковое оружие.

По дороге домой Гоги думал о произошедшем. Неожиданная похвала Крида, новое интересное задание, возможность применить свой фронтовой опыт в мирном деле. Жизнь поворачивалась к нему всё более интересной стороной.

И главное — работа имела смысл. Каждая правильно нарисованная деталь могла сделать жизнь солдата безопаснее, а его действия эффективнее. Это была настоящая служба Родине — не громкими словами, а конкретными делами.

В машине он достал блокнот и начал набрасывать план работы на ближайшие недели. Двадцать образцов оружия, по три-четыре иллюстрации на каждый. Работы много, но она того стоит.

За окном проплывала вечерняя Москва, и Гоги чувствовал, что нашёл своё место в этом большом и сложном мире.

Заканчивая работу в лаборатории Селельмана, Гоги вспомнил о разговоре с Николь. Она говорила о своей мечте сыграть Лизу в «Пиковой даме», о том, что режиссёр обещал поговорить с коллегами из Большого театра. Но обещания — это одно, а реальные действия — совсем другое.

Импульсивно он попросил Семёна Петровича завезти его в театр, где играла Николь. До закрытия оставалось около часа — как раз успеет поговорить с режиссёром.

Театр был почти пуст. В фойе убирали уборщицы, администраторы подсчитывали выручку. Гоги прошёл к служебному входу, где его остановил вахтёр.

— Куда направляетесь, товарищ?

— К режиссёру Борису Петровичу, — ответил Гоги. — По творческим вопросам.

— А вы кто будете?

— Георгий Валерьевич Гогенцоллер. Художник-декоратор.

Вахтёр проверил какой-то список и кивнул.

— Проходите. Кабинет на втором этаже, дверь с табличкой.

Борис Петрович Соколов сидел за массивным письменным столом, разбирая какие-то бумаги. Мужчина лет пятидесяти, с окладистой бородой и умными глазами. Увидев Гоги, он поднял голову.

— Георгий Валерьевич! — встал навстречу. — Какими судьбами? Как дела в новом месте работы?

— Спасибо, нормально, — ответил Гоги, пожимая протянутую руку. — А к вам по одному деликатному вопросу.

— Слушаю.

— Речь об актрисе Николь Станицкой. Очень талантливая девушка, мечтает о большой сцене.

Лицо режиссёра помрачнело.

— Да, талантлива. Но, Георгий Валерьевич, вы же понимаете… Время сейчас сложное. Национальный вопрос острый.

— Не понимаю, — нахмурился Гоги.

— Ну как же! Станицкая — полячка. Отец из Варшавы, это известно всем. А сейчас с поляками отношения… сами знаете.

— При чём здесь национальность? Она советская актриса, играет в советском театре.

Соколов вздохнул и сел обратно за стол.

— Георгий Валерьевич, вы человек творческий, но наивный. Большой театр — это не просто театр, это витрина советского искусства. Там каждую кандидатуру проверяют очень тщательно.

— И что, польское происхождение — это приговор?

— Не приговор, но серьёзное препятствие. Особенно сейчас, когда в Польше неспокойно.

Гоги почувствовал, как поднимается раздражение. Талантливая актриса не может получить роль из-за национальности отца? Это же абсурд!

— Борис Петрович, — сказал он, стараясь сдерживаться, — а если я попрошу вас пересмотреть это решение?

— Прошу прощения, но кто вы такой, чтобы просить? — режиссёр посмотрел на него с удивлением. — Конечно, мы работали вместе, я уважаю ваш талант, но…

— Но? — Гоги достал из кармана пиджака красную книжечку и положил на стол.

Соколов взял удостоверение, открыл, прочитал. Лицо его изменилось — удивление сменилось настороженностью.

— «28-й отдел», — прочитал он вслух. — Георгий Валерьевич, я не знал…

— Теперь знаете, — сухо ответил Гоги. — И теперь вы понимаете, что моя просьба имеет определённый вес.

— Конечно, конечно! — засуетился режиссёр. — Но понимаете, это не от меня зависит. Большой театр — отдельная структура…

— Зависит, — перебил его Гоги. — У вас есть связи, есть влияние. И теперь у вас есть веская причина этим влиянием воспользоваться.

Он взял удостоверение со стола и убрал в карман.

— Николь Станицкая — выдающаяся актриса. Её талант нужен советскому театру. А то, что у неё польский отец… — он пожал плечами, — у меня немецкая фамилия, и ничего, служу Родине.

— Это… это совсем другое дело, — пробормотал Соколов.

— Ничем не другое. Человек отвечает за свои поступки, а не за происхождение. Николь Станицкая родилась в России, выросла в России, училась в советских институтах. Она наша.

Режиссёр нервно теребил бороду.

— Георгий Валерьевич, но ведь я не могу гарантировать…

— Можете попробовать. И попробуете. — Голос Гоги стал жёстче. — Наш отдел имеет широкие полномочия, Борис Петрович. Очень широкие. И мы ценим людей, которые помогают решать важные вопросы.

— А если откажут?

— Тогда откажут. Но попытка должна быть сделана. Искренняя, серьёзная попытка.

Соколов помолчал, обдумывая ситуацию.

— У меня есть знакомый в Большом, заместитель главного режиссёра. Мы вместе учились в институте…

— Вот и отлично, — кивнул Гоги. — Позвоните ему завтра. Расскажите о таланте Станицкой, о её потенциале.

— А если он спросит, откуда такой интерес к этой актрисе?

Гоги встал и направился к двери.

— Скажете, что её рекомендует человек из органов государственной безопасности. Этого будет достаточно.

— Георгий Валерьевич! — окликнул его режиссёр. — А можно вопрос? Эта актриса… она вам дорога?

Гоги остановился у двери, не оборачиваясь.

— Она дорога советскому искусству, Борис Петрович. И этого должно быть достаточно.

Выйдя из театра, он почувствовал странное удовлетворение. Впервые за долгое время он воспользовался своим служебным положением для решения личного вопроса. И не испытывал никаких угрызений совести.

Система работала именно так — связи, влияние, давление. И если эта система может помочь талантливой актрисе получить заслуженную роль, почему бы её не использовать?

В машине он откинулся на сиденье и закрыл глаза. День был долгий и напряжённый, но результативный. Иллюстрации для Селельмана готовы, вопрос с Николь сдвинулся с мёртвой точки. Жизнь налаживается.

— Домой, Семён Петрович, — сказал он водителю. — Хватит на сегодня дел.

Машина тронулась с места, увозя его от театра, где режиссёр, наверное, до сих пор не может прийти в себя от неожиданного поворота событий. Власть — удивительная вещь. Особенно когда знаешь, как ею пользоваться.

Дома Гоги приготовил себе полноценный ужин — жареную картошку с луком, селёдку под шубой, которую купил в гастрономе по дороге, кусок чёрного хлеба с маслом. Ел медленно, с аппетитом, наслаждаясь простой и вкусной пищей. За день проголодался основательно, и еда казалась особенно вкусной.

Странно, но совесть его совершенно не мучила. Утром, после кошмара о Кёнигсберге, казалось, что день будет тяжёлым и мрачным. А вместо этого получился день побед — удачные иллюстрации для Селельмана, неожиданная похвала Крида, и главное — решённый вопрос с Николь.

Конечно, он воспользовался служебным положением. Надавил на режиссёра своим удостоверением, заставил действовать против его воли. В прежней жизни такое поведение показалось бы ему неэтичным, недопустимым.

Но сейчас он смотрел на ситуацию под другим углом. Талантливая актриса не могла получить заслуженную роль из-за предрассудков и бюрократии. А он просто устранил несправедливость, использовав доступные ему инструменты. Разве это плохо?

После ужина заварил крепкий чай в любимом фарфоровом чайнике. Достал из шкафа заветную коробочку с кубинским сахаром — настоящая редкость, которую удалось купить в спецмагазине благодаря новому статусу. Кубики были крупные, янтарного цвета, с тонким ароматом тростника.

Налил чай в блюдце — по старинке, как делал ещё дедушка. Взял кубик сахара в зубы и отхлебнул горячего чая. Сладость растворялась на языке, смешиваясь с терпким вкусом заварки. Простое удовольствие, но от этого не менее приятное.

Выйдя на крыльцо барака с блюдцем в руках, он устроился на ступеньках. Летняя ночь была тёплой и тихой, воздух пах цветущими липами и свежескошенной травой. Над головой раскинулось звёздное небо — бескрайнее, загадочное, вечное.

Гоги пил чай и смотрел на звёзды. Где-то там, в этой бесконечности, вращаются далёкие миры, о которых рассказывала Аня. Может быть, на каких-то из них тоже есть жизнь, тоже живут разумные существа, которые смотрят на своё небо и размышляют о смысле бытия.

И вдруг он поймал себя на удивительной мысли — он был счастлив. По-своему, тихо, без громких слов и ярких эмоций, но счастлив. Впервые за долгое время жизнь складывалась именно так, как хотелось.

Хорошая работа, которая имела смысл и приносила удовлетворение. Уважение коллег, признание начальства. Достойная зарплата, позволяющая не думать о хлебе насущном. И главное — появление в жизни женщины, которая заставляла сердце биться чаще.

Когда в последний раз он чувствовал себя так?

А здесь, в 1950 году, несмотря на все сложности эпохи, он чувствовал себя нужным, востребованным. Его талант ценили, его мнение учитывали, его работа служила великому делу. Разве это не счастье?

Конечно, жизнь не была безоблачной. ПТСР напоминал о себе кошмарами, сердечные дела складывались непросто, тайны службы давили на психику. Но всё это отступало на второй план перед главным ощущением — он живёт полной жизнью.

В прежнем существовании он был статистом, одним из миллионов. Ходил на работу, получал зарплату, смотрел телевизор. Никому особенно не нужный, ни на что не влияющий. А сейчас каждый его рисунок мог изменить чью-то судьбу, каждое решение имело последствия.

Звёзды мерцали над головой, напоминая о бесконечности мироздания. На их фоне человеческая жизнь казалась мгновением, но этот миг можно прожить по-разному. Можно прозябать в серости и безразличии, а можно гореть ярко, оставляя след в истории.

Он допил чай и поставил блюдце на ступеньку. В груди разливалось тёплое чувство благодарности — жизни, судьбе, высшим силам, которые дали ему второй шанс. Не каждому выпадает такая возможность — начать всё сначала, исправить ошибки, найти своё предназначение.

И пусть этот мир был далёк от совершенства. Пусть здесь были свои проблемы, несправедливости, жестокости. Но здесь он был живым, настоящим, нужным. Здесь у него была цель, были люди, которые его ценили, была женщина, которая заставляла мечтать о будущем.

Где-то во дворе мяукнул кот, в соседней комнате кто-то включил радио. Жизнь шла своим чередом, обычная советская жизнь с её радостями и печалями. И он был её частью, не наблюдателем со стороны, а активным участником.

Завтра снова будет работа — иллюстрации для Селельмана, может быть, встреча с Кридом, вечером, возможно, визит в артель. Дни складывались в недели, недели в месяцы, жизнь обретала ритм и смысл.

А послезавтра, может быть, позвонит Николь и скажет, что режиссёр неожиданно рекомендовал её для прослушивания в Большом театре. И тогда его маленькое вмешательство в ход событий принесёт плоды, поможет таланту найти своё место.

Гоги встал со ступенек и потянулся. Пора спать — завтра будет много дел. Но засыпать он будет спокойно, без тревог и сомнений. Потому что сегодня он понял главное — жизнь удалась. Не идеально, не безоблачно, но удалась.

И этого было достаточно для счастья.

Глава 33

Прошло две недели размеренной, продуктивной работы. Гоги полностью погрузился в ритм — утром Семён Петрович забирал его из барака, днём он корпел над иллюстрациями в своём кабинете, вечером возвращался домой с чувством выполненного долга. Иллюстрации для Селельмана шли одна за другой — автоматы, пулемёты, винтовки, пистолеты. Каждый рисунок требовал внимания к мельчайшим деталям, понимания эргономики, знания человеческой анатомии.

За эти дни он полностью освоился в своём новом статусе. Сотрудники отдела здоровались с ним уважительно, Анна Фёдоровна заботливо приносила чай и свежие газеты, Крид изредка заходил поинтересоваться ходом работы и неизменно выражал одобрение.

Николь звонила дважды — сначала с благодарностью за то, что режиссёр неожиданно рекомендовал её для прослушивания в Большом театре, потом с радостной новостью о том, что прослушивание прошло успешно и её зачислили в труппу на роль Лизы. Голос её звучал так счастливо, что у Гоги потеплело на душе от сознания того, что он помог осуществиться чужой мечте.

Во вторник утром, седьмого июля, Анна Фёдоровна передала, что Виктор Крид просит зайти к нему в кабинет, когда будет время. Гоги закончил очередную иллюстрацию — снайперскую винтовку в разборе для удобства транспортировки — и отправился к начальнику.

Крид сидел за своим столом, но сегодня обстановка в кабинете была необычной. На журнальном столике у окна стояла медная турка, чашки, сахарница. Рядом лежала странная доска, расчерченная квадратами, с какими-то деревянными фишками.

— А, Георгий Валерьевич! — поднялся навстречу Крид. — Проходите, садитесь. Сварил кофе — настоящий, арабский. В Каире пристрастился к этому напитку.

Гоги сел в кресло напротив, с любопытством разглядывая игральную доску.

— Что это за игра? — спросил он.

— Сенет, — ответил Крид, разливая кофе по чашкам. — Древняя египетская настольная игра. Старше шахмат на несколько тысячелетий. Правила довольно простые, но игра увлекательная.

Он протянул Гоги чашку. Кофе был действительно великолепный — крепкий, ароматный, со сливками, которые создавали нежную пенку на поверхности.

— В Каире, говорите? — переспросил Гоги, отхлебывая кофе. — Интересно, по какой линии была командировка?

— Консультации по промышленной безопасности. Египтяне строят новые заводы, нужны были наши рекомендации.

Гоги кивнул, делая вид, что поверил, но внутри отметил — Крид явно врёт. Каир, Египет, промышленные консультации… Слишком экзотично для советского чиновника из отдела по ликвидации катастроф.

— А правила расскажете? — спросил он, указывая на доску.

— Конечно! — оживился Крид. — Смотрите, здесь тридцать клеток, по десять в ряду. У каждого игрока по пять фишек. Цель — провести свои фишки через всю доску раньше противника. Ходы определяются бросанием палочек — древний аналог костей.

Он показал четыре деревянные палочки с плоской и выпуклой стороной.

— Бросаете палочки, считаете, сколько выпало плоской стороной вверх — это и есть количество клеток для хода. Но есть особые клетки — ловушки, дома безопасности, места силы. Довольно хитроумная система.

Гоги взял палочки в руки. Дерево было тёмное, отполированное временем и прикосновениями многих рук. Неужели Крид действительно привёз это из Египта? Или приобрёл где-то в Москве у коллекционера?

— Попробуем партию? — предложил Крид. — Заодно обсудим один важный проект.

— Хорошо, — согласился Гоги.

Они расставили фишки на стартовых позициях — белые у Крида, чёрные у Гоги. Первым бросал Крид. Палочки показали три плоские стороны — значит, ход на три клетки.

— Итак, — сказал Крид, передвигая фишку, — хочу поговорить с вами о проекте, который может изменить лицо нашей страны. Представьте себе город будущего — полностью автономный, работающий на новых источниках энергии.

Гоги бросил палочки — выпало четыре.

— Вы имеете в виду термоядерные элементы? — уточнил он, делая ход.

— Именно. ТЭНы позволят создать города, которые не зависят от внешних поставок электроэнергии. Каждый дом, каждая улица будет освещаться и обогреваться за счёт компактных реакторов.

Крид снова бросил палочки, получил двойку.

— Но дело не только в энергии. Город будущего — это новая архитектура, новый образ жизни. Высотные здания с панорамными окнами, широкие проспекты, зелёные парки. И всё это — в самых отдалённых уголках страны.

— Амбициозный проект, — заметил Гоги, обдумывая очередной ход. — А какое отношение к этому имею я?

— Самое прямое. Нужны концептуальные рисунки, которые покажут, как может выглядеть такой город. Десяток вариантов — от небольших поселений до крупных мегаполисов.

Игра продолжалась. Фишки медленно продвигались по доске, попадая в ловушки и находя безопасные убежища. Крид играл увлечённо, явно зная все тонкости древней игры.

— А для чего эти рисунки? — поинтересовался Гоги.

— Для презентации проекта на самом высоком уровне, — ответил Крид значительно. — Иосиф Виссарионович должен увидеть не сухие технические расчёты, а живые образы будущего.

Гоги поперхнулся кофе.

— Вы хотите показать мои рисунки Сталину?

— Именно так. Решение о начале такой грандиозной стройки может принять только он. А чтобы получить это решение, нужно заинтересовать, вдохновить, показать все возможности нового подхода.

— Но я не архитектор, — возразил Гоги. — Как я могу рисовать планы городов?

— Не планы, — поправил Крид, — а художественные концепции. Общий вид, атмосферу, стиль. Пусть архитекторы потом разрабатывают детали, а вы покажите мечту.

Он попал фишкой на специальную клетку и получил право дополнительного хода.

— Представьте: город-сад в сибирской тайге, сверкающий огнями и утопающий в зелени. Или промышленный центр на Крайнем Севере, где люди живут в комфорте, несмотря на полярную ночь. Города будущего в любой точке нашей необъятной страны.

Гоги пытался сосредоточиться на игре, но мысли путались. Рисовать для Сталина? Создавать концепции городов будущего? Это было и заманчиво, и пугающе одновременно.

— А если не понравится? — спросил он.

— Понравится, — уверенно ответил Крид. — Ваш стиль как раз подходит для такой задачи. Вы умеете показать не только красоту, но и практичность. А главное — в ваших работах есть душа.

Игра постепенно подходила к концу. Крид провёл три фишки через всю доску, Гоги — только две. Опыт сказывался — начальник явно играл в сенет не первый раз.

— Хорошая партия, — сказал Крид, убирая фишки с доски. — Для первого раза играли очень достойно.

— Интересная игра, — согласился Гоги. — Действительно есть сходство с шахматами, но проще для понимания.

— В том-то и прелесть древних игр — они кажутся простыми, но таят множество тонкостей.

Крид убрал доску в ящик стола и налил ещё кофе.

— Итак, что скажете по поводу проекта? Согласны взяться?

Гоги помолчал, обдумывая предложение.

— А сроки какие?

— Месяц. К началу августа должны быть готовы все концепции. Презентация планируется на середину августа.

— Это очень ответственно, — сказал Гоги. — Если рисунки не понравятся на таком уровне…

— Не понравятся, — перебил его Крид. — Но я в вас верю, Георгий Валерьевич. Вы справитесь.

Он встал и подошёл к окну.

— Знаете, в чём главная проблема нашей страны? Мы умеем строить заводы, но не умеем строить города. Промышленность развивается, а люди живут в бараках и коммуналках. Пора это изменить.

— А термоядерная энергетика действительно позволит строить города в любом месте?

— Безусловно. Один ТЭН заменяет целую электростанцию. Никаких линий электропередач, никаких угольных разрезов рядом с городом. Чистая, дешёвая энергия в неограниченном количестве.

Крид вернулся к столу и сел напротив Гоги.

— Представляете, какие перспективы? Осваивать Сибирь, Дальний Восток, Арктику — и везде строить современные города с полной инфраструктурой. Через двадцать лет СССР станет самой урбанизированной страной мира.

— Звучит фантастично, — признал Гоги.

— Фантастика становится реальностью, — серьёзно ответил Крид. — Вопрос только в том, сумеем ли мы воплотить наши мечты в жизнь. И здесь очень важна ваша роль.

— Моя роль?

— Показать красоту будущего. Сделать так, чтобы люди поверили в этот проект, захотели его осуществить. Техники расскажут о возможностях, экономисты подсчитают затраты, а вы покажете мечту.

Гоги допил кофе и поставил чашку на блюдце.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я согласен. Попробую нарисовать города будущего.

— Отлично! — обрадовался Крид. — Тогда с завтрашнего дня переключайтесь на этот проект. Всё остальное отходит на второй план.

— А материалы? Референсы? Техническое задание?

— Всё будет. Анна Фёдоровна передаст вам папку с материалами — архитектурные журналы, фотографии зарубежных городов, технические характеристики ТЭНов. Плюс консультации специалистов по любым вопросам.

Крид встал, давая понять, что встреча окончена.

— Георгий Валерьевич, вы понимаете важность момента? Ваши рисунки могут определить развитие страны на десятилетия вперёд.

— Понимаю, — кивнул Гоги. — Постараюсь не подвести.

— Не подведёте. У вас есть главное — умение видеть красоту в практичном и практичность в красивом.

Выходя из кабинета, Гоги ещё раз подумал о странной игре в сенет. Крид играл слишком хорошо для человека, который якобы научился этой игре во время командировки в Каир. Скорее всего, он знал её давно и основательно.

Но это было не самое важное. Важнее было то, что ему предстояло рисовать города будущего для показа самому Сталину. Ответственность колоссальная, но и возможности безграничные.

За месяц создать десяток концепций городов, работающих на термоядерной энергии. Показать, как может выглядеть будущее СССР, когда технологии позволят строить современные мегаполисы в любой точке огромной страны.

Это был вызов, но Гоги чувствовал в себе силы его принять. В конце концов, он уже не первый раз брался за работу, которая могла изменить судьбы людей. И до сих пор справлялся.

Выходя из здания на Лубянке, Гоги решил пройтись пешком — голова была забита мыслями о городах будущего, и свежий воздух мог помочь привести их в порядок. День был солнечный и тёплый, по улицам неспешно прогуливались москвичи, наслаждаясь летним вечером.

Свернув на Кузнецкий мост, он неожиданно увидел знакомую фигуру у витрины книжного магазина. Аня стояла, склонившись над раскрытой книгой, и её берет слегка сдвинулся набок от сосредоточенного чтения.

— Аня! — окликнул он её, подходя ближе.

Она подняла голову, и лицо её озарила улыбка.

— Георгий Валерьевич! Какая приятная встреча! Я как раз думала о вас на днях.

— О чём думали? — поинтересовался он, заглядывая в открытую книгу. Это оказался сборник стихов Пастернака.

— О нашем разговоре про поэзию. Вот, хотела купить Пастернака, но никак не могу выбрать между «Сестрой моей жизнью» и «Вторым рождением».

Гоги взял в руки один из томиков, полистал.

— «Сестра моя жизнь» более ранняя, там больше революционной романтики. А «Второе рождение» — это уже зрелый поэт, философски мыслящий.

— А что бы вы посоветовали?

— Берите оба, — улыбнулся он. — Пастернак того стоит.

— Легко сказать, — засмеялась Аня. — У студентки не такой уж большой бюджет на книги.

— Тогда начните с «Сестры моей жизни». Это классика, которую должен знать каждый образованный человек.

Они прошли в магазин, и Аня купила сборник. Выйдя на улицу, она предложила:

— А не прогуляемся? Вечер такой чудесный, а мне не хочется сидеть дома над конспектами.

— С удовольствием, — согласился Гоги.

Они направились в сторону Тверского бульвара, не торопясь, наслаждаясь летним вечером. Аня рассказывала о своей учёбе — недавно сдала экзамен по теоретической механике, теперь предстояла летняя практика в обсерватории.

— Представляете, — делилась она, — ночи напролёт наблюдать за звёздами через настоящий телескоп! Правда, говорят, романтика быстро проходит, когда приходится записывать координаты до рассвета.

— А разве не интересно? — спросил Гоги. — Изучать то, что так далеко от нас?

— Очень интересно! Но знаете, что меня больше всего поражает? Когда смотришь на звезду в телескоп, понимаешь, что видишь её такой, какой она была много лет назад. Свет шёл к нам так долго…

— Получается, мы смотрим в прошлое, — задумчиво сказал Гоги.

— Именно! А ведь возможно, той звезды уже и нет, но мы этого не знаем. Время в космосе течёт совсем по-другому.

Они присели на скамейку в тени старых лип. Аня достала из сумки купленную книгу и открыла на случайной странице.

— Послушайте, — сказала она и прочитала: «Определение поэзии. Это — круто налившийся свист, это — щёлканье сдавленных льдинок, это — ночь, леденящая лист, это — двух соловьёв поединок».

— Красиво, — кивнул Гоги. — У Пастернака есть особый дар — описывать обычные вещи так, что они звучат как музыка.

— А вы пробовали писать стихи? — неожиданно спросила Аня.

— В молодости пробовал, — признался он. — Но быстро понял, что это не моё. Лучше рисую, чем сочиняю.

— А жаль. Художник, который понимает поэзию, мог бы писать удивительные стихи о красках и формах.

Мимо прошла молодая мама с коляской. Ребёнок в коляске тянул ручки к голубям, которые важно расхаживали по аллее.

— Смотрите, как он радуется, — улыбнулась Аня. — Для него весь мир — открытие.

— Наверное, мы тоже когда-то так смотрели на мир, — сказал Гоги. — Интересно, в какой момент перестаём удивляться простым вещам?

— Когда начинаем думать о серьёзном. О работе, о деньгах, о планах на будущее.

— А может, наоборот — когда перестаём думать о по-настоящему серьёзном? О красоте, о смысле, о том, что действительно важно?

Аня посмотрела на него внимательно.

— Вы изменились с нашей первой встречи. Стали… не знаю, как выразить мысль…

— Интригующе.

— Тогда вы казались человеком, который ищет себя. А сейчас — будто нашли своё место в жизни.

Гоги задумался. Действительно, последние недели принесли ему ощущение стабильности, уверенности в завтрашнем дне.

— Возможно, дело в работе, — сказал он. — Когда занимаешься тем, что имеет смысл, жизнь как-то налаживается сама собой.

— А что вы сейчас делаете на работе? В прошлый раз говорили про плакаты по безопасности.

— Теперь задачи стали интереснее, — уклончиво ответил он. — Архитектурные проекты, городское планирование. Приходится думать о том, как будут жить люди в будущем.

— Как интересно! — оживилась Аня. — А я вот смотрю на звёзды и думаю о том, как устроен мир. Получается, мы оба занимаемся будущим — вы земным, я космическим.

Солнце клонилось к закату, и бульвар постепенно погружался в приятные сумерки. Включились фонари, и всё вокруг приобрело романтический оттенок.

— Знаете, — сказала Аня, закрывая книгу, — мне нравится, что у нас такие разные профессии, но мы находим общие темы для разговора.

— Наверное, дело в том, что и художник, и астроном занимаются созерцанием, — предположил Гоги. — Мы смотрим на мир и пытаемся понять его красоту.

— Точно! И стараемся передать это понимание другим людям.

Они ещё немного посидели в тишине, наблюдая за прогуливающимися людьми. Было удивительно спокойно и уютно — никуда не нужно спешить, не о чём особенно волноваться, просто наслаждаться моментом.

— Мне пора, — сказала наконец Аня, поднимаясь со скамейки. — Завтра рано вставать, в библиотеку нужно.

— Конечно, — кивнул Гоги, тоже вставая. — А как дела с нашими пятничными встречами? Не забыли?

— Разве можно забыть? — улыбнулась она. — В эту пятницу встречаемся как обычно?

— Обязательно. В десять вечера у памятника Пушкину?

— Договорились.

Они попрощались, и Гоги проводил взглядом её удаляющуюся фигуру. Встреча с Аней всегда приносила ему какое-то особое умиротворение. С ней можно было говорить о простых вещах, но каждый разговор оставлял ощущение прикосновения к чему-то важному и вечному.

Возможно, именно такими и должны быть настоящие дружеские отношения — без напряжения, без попыток произвести впечатление, просто искренний интерес к мыслям и чувствам другого человека.

Идя домой, он думал о том, как удачно складывается его новая жизнь. Интересная работа, уважение коллег, дружба с умными людьми, романтические перспективы с Николь. И эти спокойные, тёплые встречи с Аней, которые напоминали о том, что в мире есть место для простых человеческих радостей.

Может быть, счастье и заключается в таких моментах — когда сидишь на скамейке с хорошим человеком, говоришь о поэзии и звёздах, и чувствуешь, что всё в мире на своих местах.

Идя домой после встречи с Аней, Гоги свернул в переулок — хотел сократить путь и заодно насладиться тишиной вечерних московских дворов. Настроение было прекрасное, в голове ещё звучали строки Пастернака, которые читала Аня, а мысли неспешно перетекали от поэзии к завтрашней работе над концепциями городов будущего.

В узком переулке между старыми домами было тихо и безлюдно. Только где-то в окнах мерцал свет, доносились приглушённые голоса семей, собравшихся на ужин. Гоги шёл не торопясь, наслаждаясь покоем летнего вечера.

Внезапно из-за угла дома появилась фигура — молодой парень в мятой гимнастёрке, явно военный, недавно вернувшийся со службы. Дембель, как говорили в народе. Походка неровная, в руках бутылка, лицо красное от выпитого.

— Эй, дяденька! — окликнул он Гоги грубым голосом. — Не найдётся закурить?

Гоги остановился. Парень был молод — лет двадцати, не больше. Видимо, отмечал возвращение домой после двух лет срочной службы. Лицо простое, деревенское, но взгляд мутный и агрессивный.

— Извини, не курю, — вежливо ответил Гоги, собираясь пройти мимо.

— Как это не куришь? — парень преградил ему дорогу, качаясь на месте.

— Просто не курю, и всё, — спокойно повторил Гоги. — Извини, мне нужно идти.

— Стоять! — дембель схватил его за рукав. — Я с тобой разговариваю…

Запах перегара ударил в нос. Гоги осторожно высвободил рукав.

— Парень, ты пьяный. Иди домой, выспись. Завтра всё по-другому покажется.

— Кто пьяный⁈ — взъерепенился солдат. — Да я тебя, очкарика, одной левой!

Он размахнулся, целясь Гоги в лицо. Но удар был неточный, пьяный, медленный. Гоги легко отклонился в сторону, и кулак прошёл мимо.

— Не стоит, — предупредил он. — Не хочу тебе вреда причинять.

— Боишься? — заорал дембель. — Сейчас покажу тебе, как наших солдат встречать надо!

Он снова полез в драку, но теперь более решительно. Правый хук в челюсть, потом левой в солнечное сплетение. Движения пьяные, неточные, но злые.

Гоги больше не уклонялся. Фронтовые рефлексы сработали автоматически — блок левой рукой, короткий прямой правой в нос, сразу же апперкот левой в подбородок. Классическая фронтовая двойка, которую он отрабатывал в рукопашной подготовке.

Дембель охнул и рухнул на мостовую, прикрывая руками разбитое лицо. Из носа потекла кровь.

— Мама… — застонал он. — Больно…

Гоги стоял над ним, слегка потирая костяшки пальцев. Удар получился точный, но не слишком сильный — ровно настолько, чтобы отрезвить наглеца.

— Говорил же — не лезь, — сказал он без злобы. — Лежи пока, в себя приди.

В этот момент в переулок свернул милиционер — молодой сержант в форменной фуражке, с жезлом за поясом. Увидев лежащего на земле солдата и стоящего рядом Гоги, он ускорил шаг.

— Что здесь происходит? — строго спросил он.

— Сержант, — спокойно ответил Гоги, — гражданин в состоянии алкогольного опьянения напал на меня. Пришлось применить самооборону.

Милиционер наклонился к дембелю, понюхал.

— Пьян в стельку, — констатировал он. — А вы кто такой, гражданин?

Гоги достал удостоверение и показал сержанту. Тот внимательно прочитал, вытянулся во фронт.

— Виноват, товарищ! Не знал, что имею дело с сотрудником органов.

— Ничего страшного, — махнул рукой Гоги. — Просто выполняйте свою работу.

— Конечно! — Милиционер поднял дембеля за шиворот. — Вставай, герой! Пойдём протрезвляться в участок.

— Я солдат! — мямлил парень. — Родину защищал!

— И поэтому имеешь право буянить? — сурово спросил сержант. — Марш в машину!

Он повёл дембеля к служебной машине, которая стояла в начале переулка. Парень плёлся покорно, всё ещё прикрывая разбитый нос.

— Товарищ! — обернулся к Гоги милиционер. — Не хотите заявление писать? Нападение на представителя власти — серьёзная статья.

— Не стоит, — ответил Гоги. — Парень просто пьяный. Пусть отоспится и подумает о поведении.

— Как скажете. Спасибо за понимание.

Милицейская машина уехала, увозя незадачливого дебошира. В переулке снова стало тихо и спокойно. Гоги поправил рубашку, проверил, не порвалась ли, и продолжил путь домой.

Инцидент не испортил ему настроение. Наоборот, приятно было убедиться, что фронтовые навыки никуда не делись. Рука поставлена правильно, реакция быстрая, удары точные. Пять лет после войны, а всё помнит тело.

Дембель получил хороший урок. Может быть, в следующий раз подумает, прежде чем лезть к незнакомым людям. А милиционер повёл себя профессионально — сразу разобрался в ситуации, не стал устраивать бюрократическую волокиту.

Удостоверение сотрудника 28-го отдела снова сработало как волшебная палочка.

Впрочем, это неважно. Важно то, что неприятная ситуация решилась быстро и без лишних осложнений. А завтра предстоит работа над новым проектом — концепциями городов будущего, которые покажут самому Сталину.

Жизнь продолжается, и в ней есть место для всего — для поэзии Пастернака и уличных драк, для дружеских бесед и служебных обязанностей, для мечтаний о будущем и суровой реальности настоящего.

Главное — не терять равновесие и помнить, что каждый день может принести как радости, так и испытания.

Глава 34

На следующее утро Анна Фёдоровна принесла Гоги объёмную папку с материалами для нового проекта. Внутри были архитектурные журналы, фотографии зарубежных городов, технические описания термоядерных элементов и несколько листов с рукописными заметками Крида.

Гоги разложил всё на большом чертёжном столе и начал изучать. Фотографии показывали различные подходы к городскому планированию — широкие проспекты Парижа, небоскрёбы Нью-Йорка, промышленные районы Детройта. Но что-то в этих образах казалось ему недостаточным для города будущего.

Он закрыл глаза и попытался представить идеальный город, работающий на термоядерной энергии. Почему-то в воображении возникла картина тропического мегаполиса — высотные здания из стекла и стали, утопающие в зелени парков и садов. Море рядом, современные порты, где швартуются корабли будущего. Широкие проспекты с монорельсовыми дорогами, по которым бесшумно скользят обтекаемые вагоны.

Откуда взялся этот образ? Гоги не мог точно сказать. Возможно, из какого-то научно-фантастического фильма, который он смотрел в прошлой жизни. А может быть, это были обрывки воспоминаний о Сингапуре — городе-государстве, которое он видел на фотографиях в интернете 2024 года. Хотя тот Сингапур был совсем другим, не таким развитым.

Но образ засел в голове и не отпускал. Город-сад, где небоскрёбы соседствуют с парками, где технологии служат красоте, а не подавляют её. Место, где можно жить комфортно в любом климате благодаря неограниченной энергии.

Гоги взял карандаш и начал делать первые наброски. Сначала общий план — город расположен на берегу моря, защищён от ветров горным хребтом. В центре — деловой район с высотными зданиями, вокруг него кольцами расходятся жилые кварталы, перемежающиеся парками и скверами.

Особое внимание он уделил транспортной системе. Никаких дымящих автомобилей и грохочущих трамваев — только электрический транспорт, работающий от термоядерных элементов. Монорельс соединяет все районы города, а внутри кварталов — движущиеся дорожки и лифты.

Каждое здание оснащено собственным ТЭНом, что делает его полностью автономным. Климат-контроль, освещение, все бытовые приборы — всё работает от чистой энергии. Можно строить такие города хоть в Сибири, хоть в пустыне — везде будет комфортно.

Но главное — зелень. Город не должен быть бетонной пустыней. На крышах зданий — сады, между домами — парки, вдоль проспектов — аллеи тропических деревьев. Природа и техника в гармонии, а не в противостоянии.

Гоги рисовал с увлечением, и постепенно на бумаге рождался удивительный мир. Стеклянные башни, отражающие солнце, широкие террасы с водопадами, монорельсовые мосты, перекинутые между небоскрёбами. И везде — пышная растительность, превращающая урбанистический пейзаж в тропический рай.

— Интересный подход, — услышал он знакомый голос.

Обернувшись, Гоги увидел Крида, который стоял за его спиной и внимательно изучал рисунок.

— Виктор, я не слышал, как вы вошли, — смутился он.

— Увлеклись работой, — улыбнулся Крид. — Это хорошо. А концепция любопытная — город-сад в тропиках. Но разве мы планировали строить такие города на юге?

— Не обязательно на юге, — ответил Гоги. — Термоядерные элементы позволяют создать любой климат в любом месте. Можно построить тропический рай посреди сибирской тайги.

— Объясните подробнее.

Гоги указал на схему климат-контроля, которую набросал сбоку.

— Смотрите — каждое здание имеет систему регулирования температуры и влажности. Крытые переходы между зданиями позволяют создать микроклимат. А оранжереи и зимние сады можно поддерживать в тропическом режиме круглый год.

— То есть житель Норильска сможет гулять зимой по пальмовым аллеям?

— Именно! Зачем ограничивать себя климатом? Если есть неограниченная энергия, можно создать любые условия.

Крид долго рассматривал рисунок, что-то обдумывая.

— А как вы представляете производство в таком городе? — спросил он наконец.

— Под землёй, — не задумываясь ответил Гоги. — Заводы и фабрики размещаются в подземных комплексах, соединённых транспортными тоннелями. Наверху — только красота и комфорт.

— Подземная индустрия… — задумчиво повторил Крид. — Интересная идея. А рабочие как добираются?

— Скоростные лифты, движущиеся дорожки. От дома до рабочего места — максимум пятнадцать минут.

Крид взял лупу и внимательно изучил детали рисунка.

— Вот эти здания — что в них?

— Жилые комплексы. Каждая семья получает просторную квартиру с панорамными окнами. Обязательно с балконом-садом, где можно выращивать цветы и овощи.

— А это что за сооружения?

— Общественные центры — театры, кинотеатры, библиотеки, спортивные комплексы. Всё для культурного досуга жителей.

Крид отложил лупу и посмотрел на Гоги.

— Знаете, что меня больше всего поражает в вашем проекте? Вы думаете о людях, а не только о технологиях. Город создан для счастливой жизни, а не просто для эффективного производства.

— А разве не в этом смысл? — удивился Гоги. — Строить города для людей, а не наоборот.

— Правильная философия. Продолжайте в том же духе. Хочу увидеть ещё несколько вариантов — для разных климатических зон и разных задач.

После ухода Крида Гоги продолжил работу с удвоенным энтузиазмом. Первый город получался действительно впечатляющим — гармоничным сочетанием природы и технологий, комфорта и красоты.

Он добавил ещё несколько деталей — плавучие сады в искусственных водоёмах, воздушные мосты между небоскрёбами, обсерватории на крышах самых высоких зданий. Каждая деталь работала на общую идею — показать, как может выглядеть человеческое поселение, когда технологии служат счастью, а не подавляют его.

К концу дня первая концепция была готова. Глядя на неё, Гоги чувствовал гордость — получился не просто технический проект, а мечта о лучшем будущем. Город, в котором хотелось бы жить самому.

Завтра начнёт работу над вторым вариантом — может быть, арктическим городом или высокогорным поселением. Но принцип останется тем же — сначала подумать о людях, а потом уже о технологиях.

В пятницу вечером Николь позвонила ему домой — редкость, поскольку обычно они встречались спонтанно или договаривались при личном общении.

— Георгий Валерьевич, — сказала она, и в голосе звучало необычное возбуждение, — у меня сегодня была генеральная репетиция в Большом театре. Всё прошло великолепно! Хотите отметить это событие?

— Конечно, — не раздумывая ответил Гоги. — Где встретимся?

— А давайте прямо у меня дома? Я живу недалеко от театра, в старом особняке на Поварской. Приготовлю что-нибудь вкусное, включу патефон… Будет уютно.

В её голосе слышались нотки, которых раньше не было — более личные, более интимные. Гоги почувствовал, как учащается сердцебиение.

— Прекрасная идея. Во сколько прийти?

— В восемь. Запишите адрес.

Гоги тщательно оделся — лучший костюм, белая рубашка, галстук. Купил по дороге бутылку хорошеговина и букет белых роз. Дом на Поварской оказался старинным особняком с высокими окнами и чугунной лестницей.

Николь открыла дверь в лёгком домашнем платье изумрудного цвета, которое подчёркивало цвет её глаз. Огненные волосы были распущены по плечам, что делало её ещё более красивой.

— Как красиво! — воскликнула она, принимая розы. — И вино! Вы настоящий джентльмен, Георгий Валерьевич.

Квартира оказалась просторной и уютной — высокие потолки, антикварная мебель, книжные полки от пола до потолка. На столе стояли свечи, играла тихая музыка с патефона.

— Располагайтесь, — сказала Николь, ставя розы в вазу. — Я приготовила немного закусок. А вино откроем сейчас — нужно отметить мой успех!

Она рассказывала о репетиции, о том, как прошло исполнение арии Лизы, о реакции дирижёра и режиссёра. Глаза её сияли, она говорила быстро, взволнованно, и Гоги не мог отвести взгляд от её лица.

— Знаете, что самое удивительное? — сказала она, наливая вино в бокалы. — Когда я пела, чувствовала, что всё получается само собой. Словно роль была написана специально для меня.

— Значит, вы нашли своё призвание, — поднял бокал Гоги. — За ваш успех, Николь!

Они выпили, и вино согрело, расслабило. Разговор потёк легче, между ними исчезли последние барьеры формальности. Николь была не просто красивой актрисой, а живой, страстной женщиной, которая делилась с ним своими мечтами и планами.

— А теперь, — сказала она, поднимаясь из-за стола, — хочу станцевать. У меня есть замечательная пластинка — вальс из «Евгения Онегина».

Она поставила пластинку на патефон, и комнату наполнили звуки вальса Чайковского. Обернувшись к Гоги, Николь протянула руки:

— Потанцуете со мной?

Гоги встал и взял её за руку. Они начали медленно кружиться по комнате в такт музыке. Николь танцевала великолепно — легко, грациозно, словно парила в его объятиях. Аромат её духов, тепло её тела, огненные волосы, касающиеся его щеки, — всё это кружило голову больше, чем вино.

— Вы прекрасно танцуете, — прошептала она, приближаясь ещё ближе.

— У меня хорошая партнёрша, — ответил он, чувствуя, как дыхание перехватывает.

Музыка закончилась, но они не разъединились. Стояли рядом, глядя друг другу в глаза, и воздух между ними словно наэлектризовался.

— Георгий Валерьевич, — тихо сказала Николь, — вы мне очень нравитесь. Не только как человек, но и как мужчина.

— Николь… — начал он, но она приложила палец к его губам.

— Не нужно слов. Пойдёмте на балкон, там так красиво в лунном свете.

Они вышли на небольшой балкон, откуда открывался вид на ночную Москву. Луна висела над городом, заливая всё серебристым светом. Где-то вдали играла музыка — возможно, в соседних домах тоже отмечали что-то важное.

— Как романтично, — сказала Николь, прислоняясь к перилам. — Луна, звёзды, тёплая летняя ночь… И вы рядом.

Гоги подошёл к ней сзади, осторожно обнял за талию. Она не сопротивлялась, наоборот — прижалась к нему спиной.

— Николь, — сказал он тихо, — я должен признаться… Вы покорили меня с первой встречи. Ваша красота, ваш талант, ваша душа…

— И вы мне не безразличны, — ответила она, не поворачиваясь. — Есть в вас что-то особенное. Сила, надёжность, глубина… Я чувствую себя с вами защищённой.

Внизу на улице проехала редкая машина, где-то залаяла собака. Но для них существовал только этот балкон, эта луна, это волшебное единение двух душ.

— А знаете, — сказала Николь, поворачиваясь к нему лицом, — мне хочется станцевать ещё раз. Здесь, под луной.

Она включила патефон так, чтобы музыка доносилась на балкон, и снова протянула ему руки. Они начали танцевать в лунном свете, медленно, почти неподвижно, просто покачиваясь в объятиях друг друга.

Николь положила голову ему на плечо, и он почувствовал её дыхание на своей шее. Мир сузился до размеров этого балкона, до тепла её тела, до аромата её волос.

— Георгий, — прошептала она, и это было первый раз, когда она назвала его просто по имени. — Мне так хорошо с вами…

Он осторожно приподнял её подбородок, заглянул в нефритовые глаза. В них читалось то же чувство, которое переполняло его самого.

— И мне с вами, Николь.

Их губы встретились в нежном, долгом поцелуе. Время остановилось, и существовали только они двое под московской луной, в объятиях первой любви, которая пришла неожиданно и захватила полностью.

Когда поцелуй закончился, они ещё долго стояли, обнявшись, слушая ночную музыку города и биение собственных сердец.

— Это прекрасно, — шепнула Николь. — Как в сказке.

— Лучше сказки, — ответил он. — Потому что это реальность.

Луна медленно плыла по небу, благословляя их первое признание, их первый поцелуй, их первые шаги навстречу большому чувству.

На следующий день после романтического вечера с Николь Гоги пришёл на работу в приподнятом настроении. Воспоминания о танцах под луной согревали душу, но нужно было сосредоточиться на новой задаче — создать концепцию второго города будущего.

Первый проект — тропический город-сад — получил одобрение Крида. Теперь нужно было показать совершенно иной подход к градостроительству. Гоги долго размышлял, листая архитектурные журналы, пока в голове не сложился дерзкий образ.

Город-башня. Вертикальный мегаполис, уходящий высоко в небо и глубоко под землю. Не горизонтальное разрастание, съедающее природные ландшафты, а концентрация всей человеческой деятельности в одном гигантском сооружении.

Он взял большой лист ватмана и начал делать первые наброски. В центре — колоссальная башня, напоминающая ступенчатую пирамиду, но современных, обтекаемых форм. Высота — несколько сотен метров, диаметр основания — километр или больше.

Каждый уровень башни имел своё назначение. Гоги начал продумывать структуру снизу вверх.

Подземные уровни — производство. Здесь размещались заводы, фабрики, энергетические установки с термоядерными элементами. Мощные ТЭНы обеспечивали всю башню электричеством, теплом, кондиционированием воздуха. Автоматизированное производство работало круглосуточно, управляемое операторами с верхних уровней.

Нижние надземные этажи — сельское хозяйство и пищевая промышленность. Гоги особенно увлёкся этой частью проекта. Огромные гидропонные фермы выращивали овощи и фрукты в искусственном климате. Целые этажи отводились под грибные хозяйства — в тёплых, влажных помещениях без доступа солнца можно было получать колоссальные урожаи шампиньонов, вешенок, других съедобных грибов.

— Интересное решение продовольственной проблемы, — пробормотал он себе под нос, прорисовывая ряды грибных грядок.

Средние уровни — жилые кварталы. Но не скучные коммунальные блоки, а настоящие небесные поселения. Просторные квартиры с панорамными окнами, внутренние дворики с садами, детские площадки и спортивные комплексы прямо в небе. Каждый жилой блок — это самостоятельный посёлок на определённой высоте.

А теперь самое удивительное — лесные уровни. Гоги придумал целые этажи высотой в несколько десятков метров, где воссоздавались различные природные экосистемы. Хвойный лес с соснами и елями, лиственный лес с берёзами и дубами, даже тропические джунгли с пальмами и лианами.

Мощные термоядерные элементы обеспечивали нужную температуру, влажность, освещение. Специальные системы создавали дождь и туман. В таких лесах водились настоящие животные — белки, зайцы, птицы. Жители башни могли гулять по лесным тропинкам, не покидая свой дом.

— Урбанистические джунгли в буквальном смысле, — усмехнулся Гоги, рисуя деревья, растущие внутри гигантского здания.

Верхние этажи — общественные и культурные центры. Театры, музеи, библиотеки, обсерватории. На самом верху — парк с искусственным озером и смотровые площадки, откуда открывался вид на всю округу.

Транспортная система поражала сложностью. Скоростные лифты соединяли все уровни, горизонтальные движущиеся дорожки позволяли перемещаться внутри каждого этажа. Снаружи башни — посадочные площадки для вертолётов и, возможно, летающих автомобилей будущего.

К обеду концепция была готова в общих чертах. Гоги отошёл от стола и посмотрел на свою работу. Получился не просто город, а целый мир в одном здании. Вертикальная цивилизация, где человек мог жить, работать, развлекаться, не выходя за пределы одного сооружения.

В дверь постучали. Вошла Анна Фёдоровна.

— Георгий Валерьевич, к вам посетитель. Товарищ Селельман.

Пауль Робертович вошёл с папкой под мышкой, но, увидев рисунки на столе, забыл о своих делах.

— Боже мой, — пробормотал он, приближаясь к чертежу. — Что это такое?

— Концепция города-башни, — объяснил Гоги. — Вертикальный мегаполис для ста тысяч жителей.

— Невероятно! — Селельман взял лупу и стал изучать детали. — А это что за зелёные зоны в середине башни?

— Искусственные леса. Полноценные экосистемы внутри здания.

— Как это возможно?

— Термоядерные элементы позволяют создать любой климат. Почему бы не воссоздать природу в городских условиях?

Селельман долго рассматривал схему лесных уровней.

— А знаете, — сказал он наконец, — с технической точки зрения это вполне осуществимо. ТЭНы дают достаточно энергии для поддержания такой сложной системы.

— Вы действительно так думаете?

— Безусловно! Более того, идея гениальная. Вместо того чтобы уничтожать природу ради городов, мы включаем природу в городскую структуру.

— А как насчёт конструктивной прочности? — поинтересовался Гоги. — Такая высотная башня выдержит ветровые нагрузки?

— При правильном расчёте — да. Основание достаточно широкое, ступенчатая форма снижает ветровое сопротивление. А новые материалы позволяют строить очень прочные и лёгкие конструкции.

Селельман отложил лупу.

— Георгий Валерьевич, а можно мне сделать копию этого чертежа? Покажу своим коллегам-инженерам. Уверен, они оценят революционность идеи.

— Конечно, только с разрешения Крида.

— Разумеется. А что он говорит о проекте?

— Пока не видел. Собираюсь показать ему завтра.

После ухода Селельмана Гоги ещё несколько часов дорабатывал концепцию. Добавил системы переработки отходов, водоочистки, воздухообмена. Продумал, как будет происходить эвакуация в случае чрезвычайных ситуаций.

Особое внимание уделил грибным фермам. В его воображении они представлялись огромными залами, где на многоярусных стеллажах выращивались тонны грибов. Это могло решить продовольственную проблему для всех жителей башни.

К вечеру город-башня обрёл законченный вид. Величественное сооружение, соединяющее в себе промышленность и природу, комфорт и экологичность. Место, где сто тысяч человек могли жить полноценной жизнью, имея всё необходимое под одной крышей.

Завтра покажет проект Криду. Интересно, что он скажет о такой радикальной концепции градостроительства? Одобрит вертикальный подход или предпочтёт более традиционные решения?

Но Гоги был уверен в своей идее. Город-башня — это будущее человечества. Когда земли станет не хватать, люди будут строить именно так — вверх, концентрируя всю цивилизацию в гигантских вертикальных структурах, не трогая природные ландшафты.

Убирая чертежи в папку, он с удовлетворением отметил — второй проект получился не хуже первого. А может быть, даже лучше.

В пятницу вечером, как обычно, Гоги встретился с Аней у памятника Пушкину. Она стояла, глядя на звёздное небо, и даже в полумраке он узнал её характерный силуэт — берет, сумка через плечо, лёгкое летнее пальто.

— Добрый вечер, звездочёт, — поздоровался он, подходя ближе.

— О, Георгий Валерьевич! — обрадовалась она. — Смотрите, какое сегодня удивительное небо. Видите созвездие Лебедя? Вон там, где яркая звезда.

Гоги поднял голову. Действительно, ночь была ясная, звёзды сияли особенно ярко.

— Вижу. А что в нём особенного?

— В центре созвездия находится звезда Денеб — одна из самых ярких в нашем небе. До неё две тысячи световых лет. Представляете, свет, который мы сейчас видим, отправился в путь ещё до нашей эры!

Они медленно пошли по вечернему бульвару, и Аня продолжала рассказывать о звёздах. Её увлечённость была заразительной — она говорила о космосе так, будто лично там побывала.

— А знаете, о чём я мечтаю? — сказала она вдруг. — Построить обсерваторию где-нибудь высоко в горах, подальше от городских огней. Или ещё лучше — в облаках, чтобы ничто не мешало наблюдениям.

— В облаках? — переспросил Гоги.

— Ну да! Представьте себе — обсерватория, парящая в небе. Никакой атмосферной дымки, идеальная видимость. Можно было бы рассматривать мельчайшие детали планет, открывать новые галактики…

Гоги остановился посреди аллеи. В голове вдруг вспыхнула идея — яркая, дерзкая, совершенно безумная.

— Аня, а что если не только обсерватория, а целый город в облаках?

— Город? — удивилась она. — Как это возможно?

— С помощью новых технологий.

Аня засмеялась.

— Вы фантазёр, Георгий Валерьевич! Хотя… — она задумалась, — а почему бы и нет? В научной фантастике такое встречается.

— Не только в фантастике. Это могло бы стать реальностью.

Они сели на скамейку в сквере, и Гоги начал развивать свою идею. Аня слушала, широко раскрыв глаза.

— Представьте: огромная платформа, удерживаемая в воздухе мощными двигателями. На ней — целый город с жилыми кварталами, научными лабораториями, обсерваториями. Люди живут буквально среди облаков.

— А как они будут дышать на такой высоте?

— Закрытая экосистема с искусственной атмосферой.

— А еду как выращивать?

— Гидропонные фермы, как в моём проекте города-башни. Всё можно организовать на искусственной платформе.

Аня встала и прошлась перед скамейкой.

— Знаете, что меня больше всего привлекает в этой идее? — сказала она. — Свобода! Такой город мог бы перемещаться, следуя за хорошей погодой, избегая бурь и катастроф.

— Точно! — загорелся Гоги. — Летающий город-корабль, который никогда не стоит на месте. Зимой — над тёплыми морями, летом — над прохладными горами.

— А для астрономов это была бы находка, — мечтательно добавила Аня. — Можно подняться выше облачного слоя и наблюдать звёзды в идеальных условиях.

— Расскажите мне больше об астрономических наблюдениях, — попросил Гоги. — Что нужно учесть при проектировании небесной обсерватории?

Аня села рядом и начала объяснять. Говорила о том, как атмосфера искажает изображения звёзд, о световом загрязнении городов, о необходимости стабильной платформы для точных измерений.

— Главная проблема наземных обсерваторий — дрожание воздуха, — объясняла она. — В облаках этого не было бы. А ещё можно подниматься на разную высоту в зависимости от задач.

Гоги слушал и мысленно рисовал. Летающий город начинал обретать конкретные формы. Центральная башня с обсерваториями на вершине. Жилые кварталы, расположенные кольцами вокруг неё. Парки и сады под прозрачными куполами. И всё это парит в небе, словно сказочный замок.

— А людям не будет страшно жить так высоко? — спросила Аня.

— Наоборот, — ответил Гоги. — Представьте себе утро, когда просыпаешься среди облаков. Или вечер, когда город медленно плывёт над земными огнями. Это же романтика!

— Да, это было бы прекрасно, — согласилась она. — Особенно для таких мечтателей, как мы.

Они просидели на скамейке до глубокой ночи, обсуждая детали фантастического проекта. Аня рассказывала о звёздах и планетах, Гоги — о том, как всё это можно воплотить в архитектуре летающего города.

— Георгий Валерьевич, — сказала она перед расставанием, — а вы действительно можете нарисовать такой город?

— Обязательно нарисую, — пообещал он. — И назову его в вашу честь — городом мечтателей.

— Тогда я буду ждать, — улыбнулась Аня. — Очень хочу увидеть, как выглядят мои мечты на бумаге.

На следующий день Гоги с утра принялся за работу над третьим проектом. Небесный город рождался на бумаге лёгким и воздушным, словно действительно парил среди облаков.

Основа — круглая платформа диаметром в несколько километров, удерживаемая в воздухе мощными антигравитационными двигателями. В центре — высокая башня со множеством обсерваторий, куполов и антенн. Вокруг неё концентрическими кольцами располагались жилые кварталы, соединённые воздушными мостиками.

Особое внимание он уделил обсерваториям — главной достопримечательности небесного города. Огромные телескопы под прозрачными куполами, лаборатории для изучения космоса, планетарий для жителей города.

Жилые дома были лёгкими, ажурными, с большими окнами и балконами. Люди должны были чувствовать себя частью неба, а не заключёнными в металлическую коробку.

Парки и сады размещались под стеклянными куполами, защищающими растения от ветра и создающими комфортный микроклимат. В центре каждого парка — фонтаны и водопады, которые в условиях полёта создавали бы удивительные эффекты.

Транспорт — небольшие летательные аппараты, которые могли перемещаться между различными уровнями города и доставлять людей на землю.

К вечеру концепция была готова. Получился действительно сказочный город — лёгкий, красивый, романтичный. Место, где земные заботы остаются внизу, а люди живут ближе к звёздам.

Завтра покажет проект Криду. А потом обязательно встретится с Аней и покажет ей город её мечты. Интересно, узнает ли она в этих рисунках свои рассказы о звёздах и облаках?

Убирая чертежи, Гоги подумал о том, что каждый человек может стать музой, если уметь слушать его мечты и превращать их в образы. Николь вдохновила его на романтику, Селельман — на техническое совершенство, а Аня — на полёт фантазии.

Может быть, в этом и заключается талант художника — умение видеть красоту в чужих мечтах и воплощать её в своих произведениях.

Глава 35

На следующий понедельник Гоги приступил к работе над четвёртым проектом. Три концепции были готовы — тропический город-сад, вертикальная башня-мегаполис и летающий город мечтателей. Оставалось создать ещё несколько вариантов, чтобы показать все возможности термоядерных технологий.

Сидя за чертёжным столом с чашкой утреннего кофе, он размышлял о том, какую среду ещё не освоил человек. Воздух — есть летающий город. Суша — есть наземные варианты. А что насчёт воды?

Подводный город. Идея показалась ему захватывающей. Человечество всегда мечтало покорить океанские глубины, но технические возможности были ограничены. А термоядерные элементы могли изменить всё — обеспечить энергией подводные поселения любого размера.

Гоги взял большой лист ватмана и начал набрасывать первые контуры. В воображении рождался город под прозрачными куполами, где люди живут среди кораллов и морских рыб.

Основа конструкции — несколько соединённых между собой сфер разного размера, покоящихся на океанском дне. Самая большая сфера в центре — административно-культурный центр. Вокруг неё — жилые купола, промышленные комплексы, научные лаборатории.

Материал стен — сверхпрочное прозрачное стекло или, возможно, новый синтетический материал. Жители города должны постоянно видеть подводный мир, чувствовать себя его частью, а не пленниками в железной капсуле.

Особую роль в проекте играла морская биология. Гоги представлял, как вокруг города развивается искусственная экосистема — коралловые рифы, водорослевые плантации, фермы по разведению рыбы и морепродуктов.

— Подводное сельское хозяйство, — пробормотал он, рисуя ряды садков с рыбами. — Марикультура в промышленных масштабах.

Термоядерные элементы размещались в специальных защищённых отсеках. Они обеспечивали не только электричество, но и тепло — поддерживали комфортную температуру в холодных океанских глубинах. Мощные насосы создавали циркуляцию воздуха, системы опреснения перерабатывали морскую воду в питьевую.

Транспортная система состояла из подводных туннелей, соединяющих различные купола, и небольших субмарин для перемещения по городу. Для связи с поверхностью — специальные лифты в герметичных шахтах, поднимающиеся со дна океана.

Гоги увлёкся деталями. В жилых куполах он расположил уютные квартиры с панорамными окнами, откуда открывался вид на океанские глубины. Представлял, как дети растут, наблюдая за стаями тропических рыб, как учёные изучают морскую фауну прямо из своих лабораторий.

Центральный купол получился особенно впечатляющим — огромное общественное пространство высотой в несколько этажей, где располагались театры, музеи, библиотеки. Через прозрачные стены проникал мягкий подводный свет, создавая удивительную атмосферу.

— А что если добавить искусственное освещение? — подумал Гоги и начал рисовать систему подводных прожекторов.

Мощные лампы, питающиеся от ТЭНов, освещали город снаружи, превращая его в сияющую жемчужину на океанском дне. Свет привлекал морских обитателей, создавая вокруг поселения настоящий подводный заповедник.

Промышленная зона заслуживала отдельного внимания. Здесь размещались заводы по переработке морских ресурсов, опреснительные установки, цеха по производству синтетических материалов из морской воды. Всё это работало автоматически, управляемое операторами из центрального купола.

Особенно интересной показалась ему идея подводных ферм. Огромные садки с различными видами рыб, плантации морской капусты и других водорослей, разведение моллюсков и ракообразных. Океан превращался из враждебной среды в источник пищи и сырья.

К полудню основная концепция была готова. Гоги отошёл от стола и критически оценил свою работу. Подводный город получился не менее впечатляющим, чем предыдущие проекты. Может быть, даже более романтичным — что может быть загадочнее жизни в океанских глубинах?

В дверь постучали. Вошёл Крид с папкой документов.

— Георгий Валерьевич, как дела? — поинтересовался он, но, увидев рисунок на столе, сразу подошёл ближе. — А это что за проект?

— Подводный город, — объяснил Гоги. — Четвёртая концепция для презентации.

Крид долго изучал чертёж, время от времени что-то бормоча себе под нос.

— Интересно, — сказал он наконец. — Очень интересно. А вы учитывали давление воды на такой глубине?

— В общих чертах. Думаю, современная техника позволит создать достаточно прочные конструкции.

— Безусловно. ТЭНы дают столько энергии, что можно обеспечить любые системы жизнеобеспечения.

Крид указал на рисунки подводных ферм.

— А вот это особенно ценно. Океан — неисчерпаемый источник пищи, если правильно его использовать.

— Марикультура, — кивнул Гоги. — Разведение морепродуктов в промышленных масштабах.

— Знаете, что меня больше всего поражает в ваших проектах? — сказал Крид, откладывая чертёж. — Вы не просто рисуете города, вы создаёте новые способы жизни. Каждый проект открывает человеку новую среду обитания.

— Разве не в этом смысл прогресса? Расширять границы возможного?

— Именно. И ваши города показывают, что с термоядерными технологиями нет недоступных мест. Джунгли, пустыни, океанские глубины, даже небо — всё может стать домом для человека.

Крид сел в кресло напротив стола.

— Сколько концепций планируете создать?

— Думаю, штук пять-шесть будет достаточно. Показать все основные варианты — наземные, подводные, воздушные, подземные…

— Подземные? — заинтересовался Крид.

— Да, думаю сделать проект города в горах или под землёй. Для районов с суровым климатом или сложным рельефом. Либо оставим на потом и можно будет проработать ещё пять проектов различного типа.

— Отличная идея. А когда планируете завершить все работы?

— К концу месяца, как договаривались.

— Прекрасно. — Крид встал и направился к двери. — Продолжайте в том же духе, Георгий Валерьевич. Ваши концепции произведут настоящую сенсацию.

После его ухода Гоги продолжил работу над подводным городом. Добавил детали систем безопасности — аварийные шлюзы, запасные источники воздуха, спасательные капсулы для экстренной эвакуации на поверхность.

Особое внимание уделил рекреационным зонам. Подводные парки с искусственными коралловыми рифами, где жители могли отдыхать и заниматься дайвингом. Спортивные комплексы с бассейнами, где можно было плавать, наблюдая через стеклянные стены за настоящими океанскими глубинами.

К вечеру проект был завершён. Подводный город стал ещё одним доказательством того, что человеческой изобретательности нет предела. С правильными технологиями можно создать комфортную жизнь в любых условиях — даже на дне океана.

Убирая чертежи в папку, Гоги подумал о том, что создаёт не просто архитектурные проекты, а мечты о будущем человечества. Каждый город — это новая возможность, новый способ существования, новая граница, которую предстоит преодолеть.

И возможно, когда-нибудь эти мечты станут реальностью.

Во вторник утром Гоги приступил к работе над пятым проектом. В голове уже сложился образ — арктический город, способный функционировать в самых суровых климатических условиях планеты. Но чем больше он думал об этом, тем яснее становилось, что такой город должен стать не просто арктическим поселением, а прототипом для будущего освоения космоса.

Он расстелил новый лист ватмана и начал набрасывать контуры. Арктика и космос имели много общего — экстремальный холод, необходимость полной автономности, изоляция от внешнего мира. Город, способный выжить в полярную ночь при температуре минус шестьдесят, легко адаптируется для лунных или марсианских условий.

Основа концепции — модульная структура. Несколько соединённых между собой куполов, каждый из которых выполнял определённую функцию. Жилой модуль, производственный, научно-исследовательский, сельскохозяйственный. При необходимости систему можно расширить, добавив новые модули.

Гоги тщательно прорисовывал каждый купол. Форма — полусфера, наиболее устойчивая к ветровым нагрузкам и снежным заносам. Материал — многослойное термостойкое покрытие с воздушными прослойками для максимальной теплоизоляции.

Центральный модуль был самым большим — здесь размещались административные службы, больница, школа, культурные учреждения. Вокруг него кольцом располагались жилые купола, соединённые тёплыми переходами-тоннелями.

— В космосе эта схема будет работать ещё лучше, — размышлял Гоги вслух. — Никакого ветра, никаких осадков, только вакуум и радиация.

Система жизнеобеспечения получилась особенно сложной. Мощные термоядерные элементы обеспечивали обогрев всего комплекса, поддерживая внутри комфортную температуру даже при арктических морозах. Замкнутый цикл воздухообмена с системами очистки и регенерации атмосферы.

Особое внимание он уделил продовольственному модулю. Огромные гидропонные теплицы выращивали овощи и фрукты круглый год. Грибные фермы производили белковую пищу. Замкнутая экосистема, способная прокормить несколько тысяч человек без внешних поставок.

— А для космической колонии это критически важно, — отметил про себя Гоги. — Доставка грузов с Земли будет слишком дорогой.

Транспортная система адаптировалась под арктические условия. Снегоходы и вездеходы для передвижения по поверхности, подземные тоннели для связи между удалёнными модулями. А в космической версии — герметичные шлюзы и скафандры для выходов в открытый космос.

Научно-исследовательский комплекс занимал отдельный купол. Лаборатории для изучения арктической природы, метеорологические станции, радиосвязь с внешним миром. В космическом варианте здесь разместились бы обсерватории и лаборатории для изучения других планет.

Гоги увлёкся идеей адаптации проекта для космоса. Начал рисовать второй вариант того же города — лунную базу. Те же модульные купола, но приспособленные для условий вакуума и низкой гравитации.

На Луне не нужна защита от ветра и снега, зато требуется экранирование от космической радиации. Гоги изменил конструкцию куполов, добавив металлическую защиту и системы генерации искусственного магнитного поля.

Лунная база получилась более компактной, но и более технологичной. Солнечные батареи дополняли термоядерные элементы, обеспечивая энергией все системы. Специальные шахты вели к подлунным пещерам, где можно было разместить промышленные производства.

— Сначала Арктика, потом космос, — бормотал он, переключаясь между двумя вариантами проекта. — Отработаем технологии в земных условиях, а затем перенесём их на другие планеты.

К обеду оба варианта были готовы в общих чертах. Арктический город-прототип и его космическая адаптация — лунная колония. Один проект, два применения, одни и те же принципы модульного строительства.

В дверь постучали. Вошёл Селельман с чашкой чая.

— Георгий Валерьевич, можно посмотреть, чем занимаетесь? — спросил он, ставя чай на стол.

— Конечно. Вот, проектирую арктический город. А заодно думаю о его космической версии.

Селельман наклонился над чертежами, и глаза его загорелись.

— Боже мой! — воскликнул он. — Да это же готовый проект для освоения космоса! Модульная структура, автономные системы жизнеобеспечения…

— Именно так я и думал. Сначала отработать все технологии в Арктике, а потом применить на Луне или Марсе.

— Гениальная идея! — Селельман взял лупу и начал изучать детали. — А вот эта система регенерации воздуха — как она работает?

— Замкнутый цикл. Растения поглощают углекислый газ и выделяют кислород, специальные фильтры очищают воздух от примесей. В космосе это особенно важно.

— А источники воды?

— В Арктике — растапливаем снег и лёд. На Луне — извлекаем из лунного грунта или доставляем с Земли в качестве неприкосновенного запаса.

Селельман долго изучал схемы обеих версий города.

— Знаете что, — сказал он наконец, — я покажу эти чертежи своим коллегам из космической программы. Уверен, они заинтересуются.

— У нас есть космическая программа? — удивился Гоги.

— Конечно! Пока засекреченная, но очень амбициозная. Планируем запустить спутник в следующем году, а потом и пилотируемые полёты.

— И лунные экспедиции?

— Через десять-пятнадцать лет, вполне возможно. А ваши проекты городов могут стать основой для постоянных космических баз.

После ухода Селельмана Гоги продолжил работу с удвоенным энтузиазмом. Теперь он создавал не просто концепции городов будущего, а проекты освоения космоса. Его рисунки могли определить, как человечество будет жить на других планетах.

Он добавил в лунную версию специальные модули для научных исследований — лаборатории по изучению лунного грунта, обсерватории для наблюдения за глубоким космосом, мастерские для производства оборудования из местных материалов.

Особенно его увлекла идея лунных шахт. На Луне можно добывать редкие металлы и минералы, которых нет на Земле. Лунная колония могла стать не только научной базой, но и промышленным центром.

К вечеру проект был завершён. Два города — земной и космический, связанные общей идеей модульного строительства и автономного существования. Ступень в освоении Вселенной, начинающаяся с покорения земной Арктики.

Убирая чертежи в папку, Гоги думал о том, что рисует историю будущего человечества. Сначала люди освоят все уголки Земли — тропики, пустыни, океаны, полярные области. А потом отправятся к звёздам, неся с собой опыт, накопленный в земных экспериментальных городах.

И возможно, когда-нибудь его внуки будут жить в городах на Луне, построенных по чертежам, которые он создаёт сегодня в московском кабинете.

Мечта становилась всё реальнее с каждым новым проектом.

В четверг утром Анна Фёдоровна передала, что Виктор Крид ждёт Гоги к себе в кабинет с готовыми материалами. Собрав все пять концепций в большую папку, Гоги направился к начальнику.

Крид сидел за столом и изучал какие-то документы. На журнальном столике стоял кофейник, но игральной доски сенет не было — видимо, сегодняшняя встреча носила сугубо деловой характер.

— Георгий Валерьевич, проходите, — поднял голову Крид, не вставая из-за стола. — Садитесь. Покажите, что у вас получилось.

Гоги разложил чертежи на большом столе, начиная с первого проекта.

— Тропический город-сад, — представил он. — Гармония природы и технологий, комфортный климат в любых широтах за счёт термоядерных элементов.

Крид молча изучал рисунок, время от времени кивая. Лица его было не прочесть за авиаторами.

— Следующий — город-башня, — продолжал Гоги. — Вертикальный мегаполис с искусственными экосистемами на каждом уровне. Экономия территории, максимальная эффективность использования пространства.

— Интересно, — коротко прокомментировал Крид, делая пометки в блокноте.

— Третий проект — летающий город, — Гоги разворачивал следующий чертёж. — Мобильность, научные исследования атмосферы, обсерватории выше облачного слоя.

Крид поднял чертёж ближе к глазам, внимательно рассматривая детали конструкции летающих платформ.

— Четвёртый — подводный город. Освоение океанских ресурсов, марикультура, изучение морских глубин.

— Практично, — сухо отметил Крид.

— И последний — арктический город-модуль, — Гоги выложил финальный проект. — Прототип для экстремальных условий и потенциальной космической колонизации.

Крид отложил авиаторы и долго изучал все пять концепций, переходя от одной к другой. Молчание затягивалось, и Гоги начал нервничать.

— Что скажете? — наконец решился он спросить.

Крид собрал чертежи в аккуратную стопку и посмотрел на Гоги.

— Работа выполнена на высоком уровне, — сказал он ровным голосом. — Технически грамотно, художественно выразительно, концептуально цельно.

— Но?

— Никаких «но». Именно то, что нужно для презентации.

Крид встал и подошёл к сейфу.

— Каждый проект показывает новые возможности термоядерных технологий. Тропический город демонстрирует климат-контроль. Башня — эффективное использование энергии. Летающий город — мобильные энергетические системы. Подводный — автономность. Арктический — универсальность.

Он достал из сейфа папку и положил на стол.

— Пять способов изменить мир. Пять направлений развития цивилизации.

— Значит, проекты подходят для показа? — уточнил Гоги.

— Более чем подходят, — Крид сел обратно за стол. — Завтра передам их в типографию. Нужно сделать качественные копии для презентации.

— А когда сама презентация?

— Следующая неделя. Точную дату сообщат дополнительно.

Крид открыл папку из сейфа и достал несколько фотографий.

— А пока посмотрите на это, — сказал он, протягивая снимки Гоги.

На фотографиях были изображены какие-то промышленные сооружения — высокие трубы, бетонные здания, металлические конструкции. Всё выглядело очень современно и технологично.

— Что это? — спросил Гоги.

— Первый опытный термоядерный энергоблок. Запущен на прошлой неделе в режиме тестирования.

Гоги внимательно рассмотрел снимки. Действительно, комплекс выглядел впечатляюще — явно не обычная электростанция.

— И как результаты?

— Превосходные. Мощность в десять раз больше расчётной, стабильность работы идеальная. Технология готова к массовому применению.

Крид убрал фотографии обратно в папку.

— Именно поэтому ваши проекты так важны. Мы можем предложить не только технологию, но и видение будущего. Показать, как изменится жизнь людей с появлением неограниченной энергии.

— Понимаю, — кивнул Гоги. — Мои рисунки — это иллюстрация к техническому прогрессу.

— Не иллюстрация. Программа действий.

Крид налил кофе в две чашки и протянул одну Гоги.

— Знаете, что меня больше всего впечатляет в ваших проектах? — сказал он, отхлебывая кофе. — Масштаб мышления. Вы думаете не о зданиях, а о цивилизации.

— Разве не так и должно быть?

— Именно так. Архитекторы обычно проектируют дома. Вы проектируете способы жизни.

Крид встал и подошёл к карте СССР на стене.

— Представьте: через двадцать лет по всей стране строятся города по вашим проектам. В Сибири — арктические модули. На Дальнем Востоке — тропические сады. В пустынях Средней Азии — подводные оазисы с опреснительными установками.

— Заманчивая перспектива, — признал Гоги.

— Не просто заманчивая. Реальная.

Крид вернулся к столу и собрал чертежи в папку.

— Георгий Валерьевич, вы создали нечто большее, чем архитектурные проекты. Вы создали мечту о будущем. И эта мечта может стать реальностью.

— Спасибо за высокую оценку.

— Это не оценка. Это констатация факта.

Крид запер папку в сейф и повернулся к Гоги.

— На следующей неделе узнаем, как воспримут ваши идеи на самом верху. Но я уверен в успехе.

— А если не понравится?

— Понравится, — коротко ответил Крид. — Качество работы говорит само за себя.

Он подошёл к двери, давая понять, что встреча окончена.

— Отдыхайте до понедельника. Основная работа выполнена, остальное зависит от других людей.

Гоги встал и направился к выходу.

— Виктор, спасибо за доверие. Было интересно работать над таким проектом.

— И мне было интересно наблюдать за процессом, — ответил Крид. — Увидеть, как рождается будущее.

Выходя из кабинета, Гоги почувствовал странное удовлетворение. Крид не был человеком эмоциональных реакций, но его сдержанное одобрение стоило дорогого. Работа принята, проекты готовы к презентации, осталось ждать реакции высшего руководства.

В своём кабинете он убрал рабочие материалы и откинулся в кресле. Месяц напряжённой работы подходил к концу. Пять концепций городов будущего, пять способов изменить мир, пять шагов в завтрашний день.

Теперь оставалось узнать, готова ли страна к таким переменам.

В понедельник утром Семён Петрович приехал не в обычное время, а на час раньше. Вместо повседневного костюма на нём была парадная форма, а машина сияла свежей полировкой.

— Георгий Валерьевич, — сказал он торжественно, — сегодня особенный день. Поедем не на Лубянку.

— А куда? — спросил Гоги, садясь в машину.

— Виктор Крид велел забрать вас и доставить к главному входу в Кремль. Презентация назначена на десять утра.

У Гоги перехватило дыхание. Кремль. Презентация для самого Сталина. То, о чём он думал как о далёкой возможности, становилось реальностью прямо сейчас.

Машина покатила по утренней Москве, но Гоги почти не замечал пейзажи за окном. В голове крутились мысли о предстоящей встрече. Что, если проекты не понравятся? Что, если он скажет что-то не то? Что, если…

— Не волнуйтесь, товарищ художник, — сказал Семён Петрович, заметив его состояние. — Виктор Крид знает своё дело. Если он везёт вас в Кремль, значит, уверен в успехе.

У Спасской башни их уже ждал Крид. Он стоял возле служебного входа в безупречном тёмно-синем костюме, с портфелем в руке и неизменными авиаторами. Увидев подъезжающую машину, он подошёл и сел рядом с Гоги.

— Доброе утро, Георгий Валерьевич, — поздоровался он спокойно, словно они ехали на обычную рабочую встречу. — Готовы к презентации?

— Честно говоря, волнуюсь, — признался Гоги.

— Это нормально. Но помните — ваша работа отличная. Просто покажите проекты и коротко объясните концепции. Подробности оставьте мне.

Машина проехала через Троицкие ворота и остановилась во внутреннем дворе Кремля. Гоги в первый раз оказался внутри главной крепости страны, и величие окружающих зданий поразило его.

— Идёмте, — сказал Крид, выходя из машины. — Нас ждут.

Они прошли через несколько контрольных постов, где охранники тщательно проверяли документы. Портфель Крида просветили специальным прибором, Гоги досмотрели металлоискателем. Наконец их провели в одно из зданий комплекса.

Коридоры были широкими, с высокими потолками и паркетными полами. По стенам висели портреты партийных деятелей и картины на исторические темы. Шаги гулко отдавались под сводами.

— Нервничаете? — тихо спросил Крид.

— Немного, — ответил Гоги.

— Это пройдёт, как только начнёте рассказывать о своих проектах. Увлечённость — лучшее лекарство от волнения.

Они остановились перед массивной дверью с табличкой «Малый зал заседаний». Крид поправил галстук и посмотрел на Гоги.

— Последние инструкции. Говорите просто и ясно. Не используйте сложных терминов. Если спросят о технических деталях, переадресовывайте вопросы мне. Ваша задача — показать красоту и практичность проектов.

— Понял.

— И самое главное — будьте собой. Не пытайтесь произвести впечатление, просто рассказывайте о том, что создали.

Крид постучал в дверь. Послышался приглушённый голос: «Войдите».

Зал оказался не таким большим, как ожидал Гоги. Овальный стол в центре, несколько кресел, карты на стенах. За столом сидели четыре человека, и Гоги сразу узнал одного из них — Иосифа Виссарионовича Сталина.

Вождь выглядел старше, чем на портретах — седые усы, глубокие морщины, но взгляд острый и внимательный. На нём был простой китель защитного цвета, без орденов и наград.

— Товарищ Крид, — произнёс Сталин негромким голосом с лёгким грузинским акцентом, — представьте нашего художника.

— Иосиф Виссарионович, — Крид сделал лёгкий поклон, — позвольте представить Георгия Валерьевича Гогенцоллера, автора концепций городов будущего.

Сталин кивнул Гоги.

— Садитесь, товарищ художник. Покажите, что вы для нас приготовили.

Крид достал из портфеля чертежи и разложил их на столе. Остальные участники встречи — Гоги узнал среди них Берию — подвинулись ближе.

— Пять концепций городов, работающих на термоядерной энергии, — начал Крид. — Каждый проект рассчитан на определённые условия и задачи.

Сталин взял первый чертёж — тропический город-сад.

— Объясните идею, товарищ Гогенцоллер, — обратился он к Гоги.

— Иосиф Виссарионович, — начал Гоги, стараясь, чтобы голос звучал уверенно, — этот город позволяет создать комфортный тропический климат в любой точке страны. Термоядерные элементы обеспечивают энергией системы климат-контроля, превращая даже сибирскую тайгу в цветущий сад.

— Интересно, — кивнул Сталин, изучая детали чертежа. — А производство где размещается?

— Под землёй, товарищ Сталин. Наверху — только красота и комфорт для жителей.

— Правильный подход. Человек должен жить красиво.

Сталин взял следующий проект — город-башню.

— А здесь какая идея?

— Вертикальная концентрация, — объяснил Гоги. — Весь город в одном здании. Экономия территории, эффективное использование ресурсов. И искусственные леса на разных уровнях.

— Леса внутри здания? — удивился один из присутствующих.

— Да, товарищ. Полноценныеэкосистемы с деревьями, животными, птицами. Горожане могут гулять по лесу, не покидая свой дом.

Сталин долго рассматривал чертёж города-башни.

— Смелое решение, — сказал он наконец. — Природа и техника в единстве.

Так они разобрали все пять проектов. Сталин задавал вопросы, Гоги отвечал, стараясь говорить просто и понятно. Постепенно волнение улетучилось — он увлёкся рассказом о своих городах, забыв о том, где находится и с кем разговаривает.

— Товарищ Крид, — обратился Сталин к начальнику Гоги, — технически всё это осуществимо?

— Безусловно, Иосиф Виссарионович. Термоядерные элементы дают достаточно энергии для любых проектов.

— А сроки реализации?

— При должном финансировании — первый экспериментальный город можно построить за два года.

Сталин встал и прошёлся по залу, размышляя.

— Товарищ Гогенцоллер, — сказал он, остановившись перед Гоги, — ваши проекты показывают правильное понимание задач. Строить не просто города, а новый образ жизни.

— Спасибо, товарищ Сталин.

— Вопрос в том, с чего начать. Какой проект реализовать первым?

Гоги подумал.

— Я бы предложил арктический город-модуль, — сказал он. — Он технически проще остальных, но покажет все возможности новых технологий.

— Почему именно арктический?

— Экстремальные условия — лучший полигон для испытаний. Если город выдержит арктическую зиму, он выдержит всё.

Сталин кивнул.

— Логично. Товарищ Крид, подготовьте техническое задание на строительство опытного арктического города. Срок — полгода.

— Будет исполнено, Иосиф Виссарионович.

Встреча подошла к концу. Сталин пожал руки Криду и Гоги.

— Хорошая работа, товарищи. Именно так должно развиваться наше государство — смело, технологично, с заботой о людях.

Выходя из Кремля, Гоги всё ещё не мог поверить в произошедшее. Его проекты одобрены самим Сталиным. Один из них будет построен в реальности. Мечта становится явью.

— Ну как впечатления? — спросил Крид, когда они сели в машину.

— Потрясающе, — честно ответил Гоги. — И немного нереально.

— Очень даже реально. Через полгода начинается строительство вашего арктического города.

Машина выехала из Кремля и направилась по Красной площади. Гоги смотрел на купола собора Василия Блаженного и думал о том, что жизнь снова сделала невероятный поворот.

Утром он был художником, рисующим концепции. Вечером стал архитектором будущего, чьи проекты воплотятся в жизнь по решению самого Сталина.

Такое бывает только в сказках. Или в СССР 1950 года.

Вечером в среду Гоги ехал в Большой театр на дебют Николь в роли Лизы. После триумфа в Кремле хотелось разделить радость с близким человеком, и кто мог лучше понять значение этого дня, чем актриса, которая сама недавно осуществила свою мечту?

Семён Петрович довёз его прямо к главному входу театра. Гоги был в своём лучшем костюме, с букетом белых роз — традиционные цветы для дебютантки.

— Увидимся завтра, товарищ художник, — сказал водитель. — Поздравляю с успехом в Кремле.

— Спасибо, Семён Петрович.

Театр сиял огнями, публика в нарядных костюмах и вечерних платьях поднималась по ступеням. Гоги занял место в партере — билет прислала сама Николь с запиской: «Хочу, чтобы вы видели мой триумф».

Когда поднялся занавес и началась опера, Гоги понял, что Николь не преувеличивала. Её Лиза была не просто технически безупречной — она жила на сцене, дышала, страдала, любила. Зал замирал в напряжении во время её арий, а в финале разразился овацией.

После спектакля Гоги прошёл к служебному входу, где его уже ждала Николь — сияющая, счастливая, всё ещё в сценическом платье.

— Георгий! — бросилась она к нему. — Вы видели? Слышали эти аплодисменты?

— Видел и слышал, — улыбнулся он, вручая букет. — Вы были великолепны. Настоящая звезда.

— Это всё благодаря вам! Если бы вы не помогли с рекомендацией…

— Талант нельзя рекомендовать. Я только открыл дверь, а прошли через неё вы сами.

Они ехали к ней домой в такси, и Николь не переставала рассказывать о спектакле, о реакции критиков, о планах на будущее. Глаза её светились счастьем.

— А у вас как дела? — спросила она наконец. — Помню, вы говорили о каких-то важных проектах.

— Сегодня был особенный день, — сказал Гоги осторожно. — Мои работы одобрили на самом высоком уровне.

— Как замечательно! Значит, мы оба сегодня победители.

Дома Николь переоделась в лёгкое домашнее платье, а Гоги снял галстук и пиджак. Она открыла бутылку шампанского — настоящего французского, которое берегла для особого случая.

— За наши успехи! — произнесла она, поднимая бокал. — За то, что мечты сбываются!

Они выпили, и шампанское ударило в голову после напряжённого дня. Николь включила патефон, поставила пластинку с танго.

— Потанцуете со мной? — спросила она. — Хочу отпраздновать этот вечер как следует.

Танго оказалось совсем не похожим на их прежние вальсы. Это был танец страсти, близости, взаимного притяжения. Николь двигалась как настоящая танцовщица, её тело изгибалось в ритме музыки, а глаза не отрывались от лица Гоги.

— Знаете, — прошептала она, приближаясь совсем близко, — сегодня я поняла, что жизнь может быть прекрасной. И хочу разделить эту красоту с вами.

Музыка стихла, но они не разъединились. Стояли в объятиях друг друга, чувствуя биение сердец, дыхание, тепло тел.

— Николь, — тихо сказал Гоги, — вы уверены?..

— Абсолютно, — ответила она, поднимая к нему лицо. — Сегодня наш день. Наша ночь.

Их губы встретились в долгом, страстном поцелуе. Всё остальное перестало существовать — была только она, её губы, её объятия, её шёпот о любви и счастье.

Они танцевали без музыки, медленно кружась по комнате, останавливаясь для поцелуев, снова начиная своё волшебное движение. Свечи на столе оплывали, за окном сгущалась московская ночь, а они были только вдвоём в своём мире любви и нежности.

— Я так долго ждала этого момента, — шептала Николь, прижимаясь к нему. — С самой нашей первой встречи…

— И я, — признался Гоги. — Вы перевернули всю мою жизнь.

Ночь окутала их своим бархатным покрывалом, и в этой ночи не было ничего, кроме любви, кроме счастья двух людей, нашедших друг друга в огромном мире.

Когда первые лучи рассвета заглянули в окна, они лежали в объятиях друг друга, счастливые и умиротворённые. Николь положила голову на его плечо, её огненные волосы рассыпались по подушке.

— Георгий, — прошептала она сонно, — обещайте, что это не сон.

— Не сон, — тихо ответил он, целуя её в макушку. — Самая прекрасная реальность в моей жизни.

За окном просыпалась Москва — город их встреч, их любви, их будущего. Впереди были новые дни, новые проекты, новые мечты. Но этой ночью они были просто мужчиной и женщиной, полюбившими друг друга и нашедшими своё счастье в объятиях под звёздным небом 1950 года.

Первая глава их общей истории завершилась. Но это был не конец — это было начало большой любви, которой предстояло пройти через все испытания времени и остаться победительницей.

Художник из пятидесятых нашёл не только своё призвание, но и свою судьбу.


**КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ**

Тг автора https://t. me/GRAYSONINFERNO


Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16
  • Глава 17
  • Глава 18
  • Глава 19
  • Глава 20
  • Глава 21
  • Глава 22
  • Глава 23
  • Глава 24
  • Глава 25
  • Глава 26
  • Глава 27
  • Глава 28
  • Глава 29
  • Глава 30
  • Глава 31
  • Глава 32
  • Глава 33
  • Глава 34
  • Глава 35