Добрые всходы [Николай Васильевич Калинин] (fb2) читать онлайн

- Добрые всходы (пер. Евгений Аркадьевич Лучковский, ...) (а.с. Антология -1979) 942 Кб, 216с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Николай Васильевич Калинин - Николай Алексеевич Киселев - Иван Медведев - Василий Васильевич Киляков - Виктор Васильевич Пушкин

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Добрые всходы

В настоящий сборник включены поэтические и прозаические произведения самодеятельных рабочих авторов, членов литературных объединений Советского Союза и Германской Демократической Республики.

Страницы сборника пронизывает любовь авторов к своему социалистическому отечеству, в нем активно звучит гражданская тема, тема труда, пафос строительства нового мира, высокая коммунистическая нравственность, мотивы дружбы и рабочей солидарности народов братских стран.

Издание сборника «Добрые всходы», символизирующего союз труда и литературы, посвящено 30-летию со дня образования Германской Демократической Республики.

ПОЭЗИЯ

Герман БЕЛЯКОВ

Читая Ленина,
страниц ты не считаешь,
себя, как мир,
ты заново творишь.
Читая Ленина,
ты даже не читаешь,
а просто —
              по душам с ним говоришь.

Иоахим ШИРМЕР

УБЕДИТЕЛЬНЫЙ КОНТРВОПРОС
Он шел в лаптях из дальнего села —
Москве такие ходоки знакомы.
…Сидели у обычного стола
Не празднично одетые наркомы.
Впервые оказавшийся в Кремле,
Гость, что скрывать, был удивлен немножко:
Стояла на некрашеном столе
Без масла разогретая картошка.
Тесемку шапки дергает рука,
Ходок не может скрыть своих сомнений.
«Не верится, что наша власть крепка?» —
К нему внезапно обратился Ленин.
И вновь вопрос, не в бровь, а прямо в глаз:
«Так вы бы поразились нашей силе,
Когда б от яств ломился стол у нас
И люди фраки модные носили?..»
А гость в ответ не вымолвит ни слова,
На лапти смотрит, шапку теребя:
Он ощутил вдруг самого себя
Живою частью этой власти новой!..
Перевод Р. Артамонова

Владимир ИВАНОВ

ПОДСНЕЖНИКИ ИЗ ГОРОК
Апрельский ветер с солнечным лучом
Играет в прятки в зелени газонов,
И облака плывут над Ильичем
У бывшего завода Михельсона.
Букет цветов принес пенсионер
И, положив к подножью пьедестала,
Под яблоней на солнышке присел
И на скамью откинулся устало.
Он утро в Горках Ленинских встречал,
Там, где Пахра струится с тихим плеском.
Он встретил там однажды Ильича
С подснежниками возле перелеска.
Летело время. Шел за годом год,
Забылось многое, но это не забыто.
И каждый год в апреле он кладет
Подснежники на каменные плиты.

Лев ВАЙНШЕНКЕР

НАШ ЛЕНИН
В тихом сквере на Пресне
Под зеленой листвой
Ленин в мраморном кресле.
Ленин — будто живой!
Словно пресненский житель,
Заводской старожил,
Мудрый вождь и учитель
Отдохнуть здесь решил.
Он присел, оторвался
От большого труда
Лишь на миг — и остался
На века, навсегда.
Взглядом добрым и зорким
Он глядит на ребят…
Смотрит в окна «Трехгорки»
Он ее депутат.
Что он мыслит о прошлом?
Что стремится постичь?
Знать, о чем-то хорошем
Размечтался Ильич.

Рафаэль УСТАЕВ

ПОДАРОК ИЛЬИЧУ
В край сибирский, где реченька Шуша
С Енисеем в единой судьбе,
В ссылку к Ленину едет Надюша,
Как невеста, как друг по борьбе.
Рядом с нею бесценный багажик:
Книги, лампа да писем пакет…
Строчка каждая много расскажет,
Ведь на мысли бессилен запрет.
Надоедливы качка да тряска,
Стон «чугунки» да скрипы телег,
Три недели дорожной неласки,
Неспокойный дорожный ночлег…
«Довезти бы целехонькой лампу,
От души подарить Ильичу,
Чтобы туча мохнатою лапой
Не гасила ее, как свечу.
Ночь на день торопливо находит,
Лампа день Ильичу удлинит…»
…Девятнадцатый век на исходе,
А Россия убогая спит.
Деревушку насквозь продувает
Хлесткий ветер-хозяин в ночи.
То пугливо собака залает
Или вдруг, осмелев, зарычит.
Но нужда не напугана ветром.
К Ильичу, словно к свету, идут,
За советом идут, за советом,
Чтоб по-ленински спорился труд.

Ганс ЛАНГЕР

ЛЕНИНГРАД. ПИСКАРЕВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
Я тяжело ступаю
По каменной мозаике дорожки.
Груз сотен тысяч убитых —
Невыносимая, горькая ноша.
Как трудно поднять глаза,
Оторвать их от камней дорожки!
И вот зазвучала мелодия —
Она и жалоба мертвых, и призыв к живущим,
Над парком и могилами
Распростерлось небо редчайшей голубизны.
Я поднимаю голову
И ускоряю шаг.
Когда я кладу цветы
К статуе Матери-Родины,
В меня вливаются слова
Из завещания, оставленного нам, живущим,
Теми, кто девятьсот дней стоял насмерть.
Слова для моей новой песни.
Перевод Е. Факторовича

Олег ГЕРАСИМОВ

КАЛИНЫЧ
В годы первых пятилеток Михаил Иванович Калинин побывал в шахтерской Горловке и рубил уголь вместе с горняками.

Из газет
… В костюме старомодного покроя
Твой президент, рабочая страна,
Не походил на главного героя,
Когда вручал героям ордена.
Но разумелось все само собою,
Когда Калиныч втиснулся бочком
В горючий пласт донецкого забоя, —
Помочь тебе шахтерским обушком.
«Калиныч…» — и вокруг теплели взгляды,
Как будто он — из нашего села!..
И в этом были все его награды.
И в этом вся любовь твоя была.

Рейнгард БАРТШ

МОЕМУ «МЕДВЕДЮ» — СТЕКЛОПЛАВИЛЬНОЙ ПЕЧИ
Доброе утро,
Мой серый «медведь»!
Рад,
Что опять нам
В работе гореть.
За ночь
Бока у тебя не остыли?
Медом тебя золотым
Покормили?
О, как ты дышишь! —
Дыбится спина
Так неуклюже
И очень забавно…
Сколько огня!
Сколько сил
                   и тепла
Ты отдаешь ежедневно
Исправно.
Нынче ты сыт.
Мне приятно, друг мой,
В жаждущем дне
Принимать соучастие,
Вечером мы
Подсчитаем с тобой
Наше
         хрустально-стеклянное счастье.
Перевод Б. Князева

Альберт КРАВЦОВ

Рассказывай про БАМ, рассказывай,
походный рюкзачок развязывай,
достань блокноты, дневники,
пусть прочитают земляки
о наших праздниках и буднях,
о парнях, в кирзачи обутых,
веселых, одержимых, злых,
когда аврал, когда запарка,
когда, казалось, небу жарко…
Об их ручищах золотых
в мазуте, в глине и смоле —
на свежеструганом столе:
ломоть ржаного хлеба в левой,
а в правой ложка. Перерыв!
А повариха королевой
плывет под радиомотив.
Рассказывай про БАМ, рассказывай,
походный рюкзачок развязывай,
И начинай не сразу вдруг,
а начинай вот с этих рук.
Через минуту эти руки
раздвинут ветви кедрача,
через минуту эти руки
бензопилу стряхнут с плеча.
Через минуту эти руки
тяжелый крутанут штурвал,
через минуту эти руки
положат метры первых шпал.

Геннадий КУЗЬМИН

ГОСТЬ
В унтах,
в дубленке нараспашку,
Где дымчато клубился мех,
В японской фирменной рубашке,
С широким галстуком поверх
Он был, как инопланетянин,
Среди обычных наших роб!
Он обращался к нам: «Славяне!»
И, театрально морща лоб,
Все говорил и говорил,
Измучив комнату шагами,
Что, мол, как соколу без крыл,
Так нелегко ему на БАМе —
Он мерз в тайге,
Тонул в болоте.
Глотал без хлеба мошкару,
Познал болтанку в вертолете,
Изведал холод и жару —
И получалось по словам,
По неумолчной этой лаве,
Что он один на стройке славен,
Что он один и строил БАМ…
Он мне чертовски надоел!
Мне было горько, стыдно слушать,
Но романтические души
Друзей я трогать не посмел:
Они так верили полету
Крылатой собственной мечты!
…Текли слова, подобно меду,
в разинутые рты.
Но я-то знал,
Что в них укрылось,
В речах, как опиумный дым:
Все это — сущей правдой было,
Но было с нами,
а не с ним!

Виталий ЛУКАШЕНКО

«ЗОЛОТОЕ ЗВЕНО» В БЕРКАКИТЕ
Мы ехали не как
                       корреспонденты,
Мы добирались на
                       перекладных.
Нас не встречали ни
                               аплодисменты,
Ни радостные возгласы родных.
Едва достигнув ночью Беркакита,
С товарищем свалились сразу спать.
Он спал без сновидений, как убитый,
А утром не хотел никак вставать,
Растормошенный, он спешил за
                                               мною,
И здесь увидеть было нам дано —
Путеукладчик финишной прямою
Укладывал последнее звено.
Как велика торжественность момента!
Искрился под ногами чистый снег.
Мы видели, под гром аплодисментов,
Оленей быстроногих легкий бег,
Оркестра медь, парней рабочих
                                                гордость,
Становика побеленный карниз,
И первый поезд, набиравший скорость,
На Беркакит,
И дальше — в коммунизм.

Жанна РЖЕВСКАЯ

Когда идем,
             промокшие до нитки,
С усталых рук
             отряхивая хвою,
Мы знаем:
Нам завидуют с Магнитки
Те, кто в тридцатых
             домны
             трудно строил.
Мы чувствуем,
Что там, на Украине,
С газетою в руках
             вздыхает кто-то,
И вспоминает
             Днепр весенний, синий,
             и молодость,
             и жаркую работу.
А где-то нынче
             за вечерним чаем
             все вспоминают
             юную Каховку.
Девчонок тех,
Ребят тех вспоминают,
             и сына
             к нам, в Кувыкту,
             собирают,
Чтоб жизнь сложил —
             хорошую, как песня.
Ту — что сама собой из сердца льется.
Чтоб понял,
Жизнь — всего одна бывает,
И молодость — всего лишь раз
             дается.
И надо жить
             не жадничая, смело.
На кой нам шут
             копить,
             гноить пожитки.
Все сердце
             отдавать любви
             и делу,
Чтоб и у нас
             была своя Магнитка.

Александр СИМАКОВ

Ты просишь написать о Дипкуне?
Стоит в тайге поселок как поселок.
Но наша Юлька здесь сказала б мне:
«Смотри-ка, папа, сколько много елок!»
Как я хочу услышать те слова!
Но между нами синие метели…
Пишу письмо. Трещат в печи дрова.
Ребята в домино играть засели.
Тайга, тайга… Куда ни кинешь взгляд —
Как близнецы заснеженные сопки…
Я очень рад, что встретил здесь ребят
В труде упорных, деловых, неробких.
С такими можно горы своротить,
С такими на войне идут в разведку.
Они сумеют в трассу воплотить
Свой опыт, свои знания и сметку.
Да, о себе. Все в норме, жив-здоров.
БАМ строить — не для слабого забота.
На свете нету лучших докторов,
Чем здешние морозы и работа.
Целую. До свидания. Пиши.
Привет родным, товарищам, знакомым.
Прошу одно — с приездом поспеши.
Ведь только здесь с тобой мы будем дома.

Кнут ВОЛЬФГРАММ

НОЧНАЯ СМЕНА
Привычное дело
Сегодня идет,
Обычная смена ночная
Под пенье моторов
И дробь молотков —
У Миши работа такая!
Румянит лицо
Раскаленный металл,
Минута бежит за минутой…
Но горек на вкус
Обжигающий чай,
Когда не хватает уюта.
А дома жена,
Неглубок ее сон,
И Мишу все это тревожит.
К чему тогда деньги,
Коль порознь они?
Нет, так продолжаться не может…
Рабочие руки
Творят волшебство,
Пространство оглохло от гуда,
Он голову вскинул,
И замер на миг,
И понял: рождается чудо!
Как будто из сказки,
Но нет — наяву
Красавец корабль вырастает,
Его осенило:
Ведь это же он
Рождаться ему помогает!
Пропала усталость,
Легко на душе,
Теперь он мечтает с восторгом:
«Приплыть бы домой
На таком корабле —
Невиданно стройном и гордом!»
Перевод А. Холодкова

Павел ЕЛФИМОВ

МАСТЕР
Он брал резец
И говорил мне строго:
— Смелей, малец,
Еще сточи немного.
Учил:
— Гляди,
Показываю снова.
Грань доведи
До острия прямого.
Он был в очках,
Глядел спокойным взглядом.
— Держать в руках
Судьбу
           покрепче надо.
Как рой, звеня,
Светло взлетали искры
Кольцом огня,
Сверкал наждак,
                         неистов;
Сводил на нет
Неровность,
                  неуменье —
Сметал их
               свет
Из глубины каменьев.
Прошли года,
Но дядю Митю помню:
Урок труда —
Урок добра
                 я понял!

Николай НОВИКОВ

РАБОТА
Лоснятся бревна без коры,
В них леса дух бодрящий, крепкий.
Ведут беседу топоры,
Смакуя, сплевывают щепки.
Венцы ложатся на венцы.
Посмотрит плотник, улыбнется.
Смолы янтарной леденцы
Сосет из гладких бревен солнце.
Нетрудно здесь ни одному —
Живут в ладу с руками пилы.
Тут знает каждый, что к чему
И как должны стоять стропила.
И красотой своей резьба
На стенках пахнущих проглянет.
И знаком восклицанья встанет
Над крышей ровная труба.

Иоахим ШИРМЕР

БОЖЬЯ КОРОВКА
Ученье мне прибавило сноровки,
Я чувствовал: в мишень попасть бы смог.
Но вдруг ЧП: на ствол моей винтовки
Десантником пикирует жучок.
Издалека коровка прилетела,
Родил ее хороший вешний день…
Но я не вижу прорези прицела,
Но где неприглаженная мишень?
Здесь ни при чем ни я и ни винтовка.
Снимаю неразумного жучка.
И расправляет крылышки коровка,
И улетает в высь, где облака…
А у меня вновь предвкушенье боя,
Мишень на мушку я ловлю опять.
Все доброе я должен защищать,
Обязан защищать я все живое!..
Перевод Р. Артамонова

Евгений ЛЕГОСТАЕВ

НОЧНАЯ СМЕНА
Не вхожи сюда золотые рассветы,
Но, если хотите, я чую нутром
Вот эти знакомые с детства приметы:
Когда будят солнце в колодце ведром,
Когда по земле моей юной и древней
Уходит к покосам мой дед с «тормозком».
Когда даже воздух над всею деревней
Пропитан насквозь ароматным кваском…
Меня разморит, одолеет зевота,
И все же мне нравится эта пора,
Когда за спиною осталась работа,
И клеть поднимает меня на-гора.

Леонид БИРЮКОВ

ЖАР-ПТИЦА
В руках
            от гудка до гудка
                                       у меня
Играет
          веселая птица
                                огня.
Жар-птица
                 из старой прабабкиной сказки
Пускается в пляску,
                             пускается в пляску!
От пламени
            тысячи искр разметало
По гулкому
            черному полю металла.
И крепкий металл
            принужден покориться
Горячему клюву
            сверкающей птицы!
Уже под окалиной
            явственно стали
Мне видеться
            контуры новой детали.
А птица
            трепещет
                           и рвется из рук
И лица
           друзей
                     озаряет вокруг.
Багровые,
               в каплях соленого пота —
Жарка
          автогенная наша работа!
Шершав и неласков
                              брезент рукавиц…
Зато — мы хозяева
                             чудных жар-птиц!..

Виктор СМИРНОВ-ФРОЛОВ

СКОРО ДОМ ЗАСВЕТИТСЯ ОГНЯМИ
Дом уже питается корнями —
Трубами и жилами проводок.
Скоро он засветится огнями,
Как кристалл заблещет — самородок.
Как бы не легко ему блисталось
Среди даже самой темной ночи,
Буду знать о том лишь я, рабочий, —
Эта легкость не легко досталась.

Никанор БАТУРЛИН

ИНЖЕНЕР
Только трону циркуль остроногий,
Лишь рейсшину стану примерять —
«Выхожу один я на дорогу», —
Начинаю тихо напевать.
«В небесах торжественно и чудно»…
Это я шепчу над калькой трасс.
Вот она, мечта или причуда, —
Эх, пройти б дорогой той хоть раз!
Гнутся шины в градусах лекала,
Радуга — детали монтажа.
И рейсфедер тоннами металла
Загружает точки чертежа.
Это мачт и напряжений трасса,
Переменных токов полюса —
Это поднимаю по каркасам
В клепаное небо корпуса…
Это выраженье интегралов.
Формулы и функции в значках.
И когда над этим взмахом арок
Наклоняюсь глобусом в очках,
Ничего тогда не существует,
Кроме вдохновения и муз,
И во мне порывы торжествуют
И твержу себе я самому, —
Да, себе, как автору проекта —
Это без иллюзий и причуд, —
Мне не чужд кремнистый путь поэта,
Раз не чужд мне вдохновенный труд.

Владимир МЕТЕЛЬКОВ

ПОСТОВОЙ
Привычная давка
                           и спешка.
Автобусом еду домой.
Две женщины
                     смотрят с усмешкой:
Уж больно сержант
                             молодой.
Изволят шутить.
                         Отвечаю:
— Вот в этом-то
                        главная соль,
Я в фильме сержанта
                                 играю
Вживаюсь, как видите,
                                  в роль.
И сразу они рассердились:
— Подумаешь тоже,
                              артист…
— Я ГИТИС…
— Подумаешь, ГИТИС?
А ты постовым потрудись!
Что ж,
Знаю великую сложность
Профессий,
                  и той, и другой,
Но сердце
                наполнила гордость
За то, что я есть
                          ПОСТОВОЙ!

Евгений ЕМЕЛЬЯНОВ

ЛЮДИНОВСКИЙ ТЕПЛОВОЗ
Вот стоишь ты
Большой и сильный,
Зычным голосом радость трубя.
Скоро, скоро возьмет Россия
На большие дела тебя.
Ей нужны твои плечи очень.
Крепость мускулов ей нужна.
Принимает тебя в Рабочие —
Не комиссия — вся страна.
Принимает с вниманьем дружеским.
А за окнами день погож, —
Будто ты не по рельсам узеньким —
По космическим трассам пойдешь.
Ты глядишь в голубую роздымь.
В форму цвета зари одет,
Ты из дум человеческих создан,
Из бессониц их и надежд.
Посмотри еще раз внимательно
На движенья их глаз и рук.
Этот цех для тебя был матерью —
Первым курсом больших наук.
Скоро даль пред тобой раздвинется,
Резкий ветер ударит в грудь.
Где бы ни был ты,
Помни людиновцев,
Им гудки посылать не забудь.

Михаэль НОВКА

НА ВИНОГРАДНЫХ СКЛОНАХ ТАЕТ СНЕГ
В полночный час пришла весна
И причинила зло.
Невесту увела она.
Ну что ж, не повезло.
Ах, свадебный автомобиль
Увез, увез двоих…
Прощальный жест.
И только пыль
Легла у ног моих.
И только несколько парней —
Соседи был их чин —
Насмешливо пропели мне:
«Остался он один…»
Я шел на виноградный склон
И знал:
Невесте той
Дадут вина.
В нем свет и звон
И дальний голос мой.
НОВЫЕ ДОМА
Вкруг града моего кольцо
От светлых их окон.
Светлеет и мое лицо,
Хоть я и утомлен.
И дети здесь озорники,
Такой уж в детях бес…
Поют соседи-старики.
Позвать их, что ли, в лес?..
СТАРЫЙ ЛИТЕЙЩИК
Пыль.
Жара.
И надо лить.
Жар гудит сердито.
Он целебным может быть,
Может — ядовитым.
Вот и смену отстоял.
Что-то в легких вроде…
Это в них живет металл,
Как руда в породе.
ВОСПОМИНАНИЕ
Луна, той полночи сестра,
В озерный сумрак,
Вниз
Швырнула горстью серебра
Чтоб звезды родились.
Я видел:
Вспыхнули лучи
И к пляжу по горе
Бежала девушка в ночи,
В песке и в серебре.
Я к ней поплыл.
А ночь была
Уже на грани дня.
Но не меня она ждала,
Нет, вовсе не меня.
РОЖДЕННЫЙ В СОЗВЕЗДИИ РЫБЫ
Я безумно люблю
Гармоничную силу
Ревущих в своей наготе
Водопадов.
В беспокойном,
Забывчивом сне
Мне пригрезится,
Что я — рыба,
Огромная рыба.
И против течения,
Но согласно природе,
Устремляюсь я вверх по реке,
Чтобы выполнить долг перед жизнью.
А когда
Постарею я, словно лосось,
То однажды пойму
С неотвратимостью
Тех же законов природы,
Что ушла
И уже не вернется любовь…
Боже мой,
Это может случиться
Хоть завтра.
КОСМИЧЕСКИЕ МОТИВЫ
Это странно,
Это почти невозможно,
Но во время работы
В нашем жарком
Литейном цеху,
Несмотря на усталость
И свинцовую тяжесть в руках,
Я мечтаю.
Я мечтаю…
И кажется мне,
Что наш цех уж не цех,
А огромный космический лайнер.
Все становится странным
И неправдоподобным,
И формовочные машины —
Уже не машины,
А надежно гудящие двигатели,
Увлекающие к звездам,
В пространство.
От поющих
Транспортировочных лент,
Где покоится материал для формовки,
Беззвучно струится
Пыль
Безвестных космических трасс.
В этом шуме и грохоте
Есть система сигналов,
Где наш яростный свист
И скупые,
Но точные жесты
Имеют большое значенье,
Ибо как же иначе
Могли бы мы укротить
Невидное глазу,
Слепое безумство
Ядерного полураспада.
Такова повседневная наша работа.
Ежесменно
Мы форму
Должны наполнять содержаньем.
И когда
Наш текучий металл
Заполняет все емкости
Топливных баков ревущего звездолета,
Мы спокойны.
Мы знаем: надежней горючего нет
Для страны.
После смены,
Отринув усталость,
Покидаем мы цех — наш корабль.
И, как это ни странно,
Прямо из проходной
Мы выходим в открытый космос.
Тут же, за турникетом,
В ослепительный свет
Уходящего дня.
ПОГОВОРКА ФОРМОВЩИКА
Известно, что сердцу
Не жить в тоске,
А сердце горы́ — руда.
И если оно у тебя в руке,
Пусть будет рука тверда.
Перевод Е. Лучковского

Раиса КОЛМАКОВА

Я — районный агроном,
Для меня повсюду дом:
Не изба, так сеновал —
Мой заслуженный привал.
Даже плохонький сарай
На закате — сущий рай…
Наработаешься всласть —
Впору замертво упасть.
Смаху рухнешь на рядно, —
Тут заснуть бы время… Но —
Бьет сквозь доски прямо в нос
Свежий русский сенокос…

Инна ЛИМОНОВА

ДЕВУШКА НА ЛЕСАХ
Девчонка машет, как
                           косынкой,
Малярной кисточкой своей,
Ее глаза синее синьки
И неба ясного синей.
Девчонка машет, словно
                              пляшет,
Как будто по кругу плывет.
Она свое еще докажет,
Она свое еще споет.
Ей по плечу такие темпы.
Девчонка пляшет!
Эй, держись!
А видели, как после смены
Она устало сходит вниз?
От краски руки голубеют
И та же краска в волосах.
Но нету ничего важнее,
Чем эта пляска на лесах.

Николай СЕМЕНОВ

АПРЕЛЬ
И вот апрель,
Набрав силенок,
Заголосил,
Заворковал,
Освободился от пеленок
И от намокших покрывал.
По деревням
Поют гармони
И самодеятельный хор,
И щуки в сумрачном
Затоне
Ведут любовный разговор.
Сейчас поля
Навозом пахнут,
И по уставу деревень
Стоят ДТ
На старте пахот,
Давно готовые взреветь.
В цилиндрах сжато
Нетерпенье,
Зудит на гусеницах ржа,
И в людях —
Жажда наступленья
Святой борьбы
За урожай!

Алла ПОСТНИКОВА

НОЧНОЙ ВЫЗОВ
Вы помните? Не раз так было:
Отложен взлет из-за дождей.
Свинцовым небом придавило
И самолеты и людей.
В душе у каждого тревога.
Терпенью, кажется, предел.
И вспоминать здесь черта, бога —
Всех ожидающих удел.
Однако ждут. Куда деваться?
Не можешь ты лишь больше ждать.
Врач должен вовремя добраться.
Спасти, помочь, не опоздать.
Водителей угрюмы лица.
— Кого несет? Опасен путь.
— Скорее, ждут меня в больнице,
Доехать мне, хоть как-нибудь.
И нет конца дороге темной
В потоках хмурого дождя.
Полна тревог в ночи бессонной
Больница издали видна.
Рождают веру в исцеленье
Слова правдивы и просты.
Всю боль, надежды и сомненья
С больным переживаешь ты.
И отступил недуг. Светает.
На небе всполохи зарниц.
Они салют напоминают,
И гимном льется пенье птиц.
А ты в пути, лишь солнце встало.
Спешишь, стряхнув усталость с плеч,
Чтоб чья-то жизнь не угасала,
Чтоб чье-то счастье уберечь.

Гейнц МЮЛЛЕР

НАЗЫМ ХИКМЕТ
(1902—1963)
При чем здесь карандаш, при чем чернила,
Писал ты биографию иначе.
То — соль морей, далекий светлый берег,
Крушения мятежных кораблей
И раковина дивная морская,
В которой ясно слышен целый мир!
Ты к нам пришел как будто из эпохи
Метателей пращи.
                            И не случайно
Слова твои сильнее войн и камер,
Сильнее тяжких кованых оград…
Жаль, слишком редко пальцами своими
Перебирал ты волосы жены…
Мы знаем: пусть ты был смертельно ранен,
Но поднимался всякий раз упрямо,
Чтоб сделать людям доброе.
                                           И сердцем
Ты разбивал любую цитадель.
И люди, им согретые, все вместе
Идут навстречу завтрашнему дню.
Да, ты богат.
                    Твое богатство — двадцать
Две тысячи часов, что не забыты,
Что песнями, рожденными тобою,
Наполнены до самых до краев.
Недаром же тебе всегда мечталось
В Салониках быть уличным певцом…
Перевод Р. Артамонова

Василий ГОЛУБЕВ

ОБИДА
Мои родители в сердцах
Нет-нет да выдавят сквозь зубы,
Что дымом я насквозь пропах,
Что грязен я, мол, чищу трубы.
Я их надежд не оправдал:
Не стал ведь я творцом науки,
Но для науки льют металл
Мои мозолистые руки.

Алла ПЕРФИЛОВА

НА ХРУСТАЛЬНОМ ЗАВОДЕ
Печь словно сказочный костер!
Огонь сверкает сквозь оконца…
Готов таинственный раствор,
В нем растворились слитки солнца.
Колдуют здесь иль это сон?
Из пламени рождаясь, хрупкий,
Певучий издавая звон,
Хрустальный шар повис на трубке.
На звонкой глади хрусталя
Сеть голубых, алмазных линий
Наносит мастер на поля
И рассыпает легкий иней.
Хрустальной вазы скромен вид,
Но замираешь от волненья,
В ней сердце мастера звенит,
В ней мысли блеск и вдохновенье!

Гейдрун ЕКЕЛЬ

ЗОВУТ ВЕРШИНЫ
В окружении каменных глыб
Я живу в непростом этом веке.
Если б травы
                    признаться могли,
Как им нравятся
                         горы и ветер,
Как кружится моя голова
Там, где птица-надежда
                                     летает,
Как серебряные слова
Я в душистые стебли
                                вплетаю!
Мне пока еще наяву
На вершину одной не взобраться.
Ожиданием я живу —
Средь высоких снегов
                                  затеряться.
Горы — полюс мой
                             и мечта.
Горы — думы мои и годы.
И влечет меня высота,
И зовут, и зовут меня
                                 горы.
Перевод В. Щекачева

Юрий ДЕГТЯРЕВ

Как будто нет других забот, —
В жару, в грозу, в мороз
Который год, который год
Ищу в эфире «SOS».
Я слышу тысячи ключей,
За каждым вслед бреду,
Но ни один еще, ничей
Не простучал беду.
Лишь чисто-чисто по утрам
Из рубок и кают
Они простых радиограмм
Спокойствие поют…
И мне бы до седых волос
Такую благодать:
Ни разу не услышать «SOS»
И самому не дать.

Лия ЛИЛИНА

СВИДАНИЕ
Март плещет
                    талою водой,
Снега с голубизной мешает.
А он — такой же молодой,
Наставник мой,
                       товарищ «Шарик»[1].
Я низко кланяюсь ему,
Свой красный пропуск
                                  раскрываю.
Сама не зная почему.
Снежинки с мокрых век стираю.
Поют токарные станки,
Железным басом
                         кран рокочет,
А голоса колец тонки.
Резец негромко песню точит.
О, эта музыка в ночи!
Прикрой глаза,
                       и с нотных строчек
Обыкновенный ритм рабочий
Симфонией
                 вдруг зазвучит!
Как благодарна я судьбе,
Что в списке вызовов сверхсрочных
Ты сам позвал меня к себе,
Мой цех подшипников сверхточных.
Я точность эту пронесла,
Сквозь все разлуки,
                              войны,
                                        годы…
…Теперь я знаю, что заводы
Звучат, как первая весна.

Степан ЗУЕВ

МЕТРО
Подземный зал оделся в серебро,
Сверкают арки четкие, как звенья.
Здесь каждый камень станции метро —
Как пьедестал
                     труда и вдохновенья
Моих друзей бессонные мечты,
Запечатленные в любой колонне.
А в синих жилах мраморной плиты
Видны прожилки и моих ладоней.

Вадим ФАДИН

Не синий троллейбус,
а газик защитного цвета
меня подберет в одинокой горячей ночи,
за красный шлагбаум,
у края разумного света,
натужно гудя, он меня по бетонке умчит.
В нем будут гореть, как в пилотской кабине, приборы,
и станет казаться, что степь под крылом далека,
пора пристегнуться ремнями, ведь Внуково скоро,
и будет беседа с шофером тепла и легка.
До странного быстро
огни на рабочей площадке
возникнут вдали, возвращая на землю меня,
и вторгнутся мысли о старте и мягкой посадке
и о приближении нового знойного дня.

Гейнц МЮЛЛЕР

МАГДЕБУРГСКИЕ ПОЛЯ
Ширь полей,
Через которые тянется тропка,
На ощупь бредущая к лету, к урожаю,
И чуть потрескивает под ногами земля.
Она радуется наливающемуся зерну.
И, как всегда,
Плывут над полями караваны птиц,
Рассказавшие в дальней дали, за горизонтом,
О тебе, Родина.
А по деревне уже тарахтят телеги,
Нагруженные семенами
Для урожая будущего года.
Каждый год несет в своем сиянии
Что-то и от тебя, родной мой уголок.
От жара твоих кузниц,
От покоя твоих полей,
От земли, которая сотрясается не от бомб,
А от песен.
Перевод Е. Факторовича

Ирина КАРЧЕНКО

СТАРЫЙ ТЕРРИКОН
Последние пятиэтажки,
Поселок кончает свой бег.
Белеют местами ромашки,
Как мартовский тающий снег.
Не очень высок над буграми,
Но виден в степи далеко,
Как шлем, позабытый веками,
Среди чебрецов террикон.
Раскинется небо привольно —
Вершины размыты дождем.
Мы здесь с пацанами подпольно
Таинственный поиск ведем.
Нас матери шурфом пугают,
В нем будто бы черти живут.
Но разве они понимают,
Какие сокровища тут?
Где ржавая тлеет опора
На месте былого копра,
Там старую лампу шахтера
В породе нашла я вчера.
Когда-то в ней пламя плясало,
И, может, в том выдумки нет,
Что деду она освещала
Дорогу нелегких побед.
Пусть стар террикон и невзрачен —
Для нас небольшая беда.
Его по привычке ребячьей
Зовем великаном всегда.
Он в чем-то уверен как будто,
И мне показалось сейчас,
Что так же спокойно и мудро,
Мой дедушка смотрит на нас.

Александр МОСКАЛЕВ

СЛУЧАЙ У БЕНЗОКОЛОНКИ
Был тот день, как песня, звонкий,
Небо — словно океан.
Вдруг гляжу, а у колонки,
Вместе с Павлом Андриян.
Пропустить нельзя такое…
И герои звездных трасс
В окруженье шоферское
Были взяты в тот же час.
От вопросов стало жарко,
Теснотища, как в метро,
И сама «Бензозаправка»
Превратилась в пресс-бюро.
Тут попробуй поработай —
Просто кругом голова,
Кто протягивает фото,
Кто шоферские права.
— Подожди, постой ребята, —
Говорю я в тот момент, —
Фото можно, а права-то —
Это ж важный документ!
— Будет он дороже втрое, —
Слышу я в ответ слова.
В общем, подписи героев
И в мои легли права.
Среди разных дел серьезных
Вспомню встречу ту не раз.
Мы продолжим подвиг звездный
На орбитах автотрасс!

Владимир БАРАНОВ

РИСК
Ухарство — не риск, лихое дело,
Показуха — больше ничего.
Риск проверен в бурном сердце смелых
Точными расчетами его.
Всякий подвиг риску благодарен.
Риск — пружина легендарных дел.
Рисковал сознательно Гагарин —
Он ведь первым в космос улетел.
Всем известно — жизни нет дороже,
Но твердит нам мужество опять:
— Человек без риска жить не может,
Человек обязан рисковать!

Алла ШЕВЧУК

ПРОХОДЧИКУ
Упрямою походкой
Шагаешь, бригадир.
Меня своей проходкой
Ты к солнцу проведи.
Хозяйкою подземных
Сокровищниц огня,
Своей
         подругой
                       сделай,
Пожалуйста, меня.
Учи с азов науки
Добра и теплоты,
Чтоб солнцем пахли руки,
Чтоб с солнцем быть
                               на «ты».

Евгений БУЯНОВ

ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ
В голубой океан прокаленного дня,
Через вечно холодный зенит,
Бесконечно течет половодьем огня
Негасимая сила земли.
Зажигая одних, согревая других,
Эта сила за пару минут
Льет энергии больше, чем сотни турбин
За десятки годов выдают.
Она — в щебете птиц, в половодье ручьев,
Она — в крепком наливе зерна.
Никогда никого — ни друзей, ни врагов —
Дружбой не обделяла она.
Когда вдоволь напьешься той силы живой,
Без вина, без лечебной воды,
То почувствуешь в жилых прилив огневой
И горящее солнце в груди.
Если люди, с тем солнцем шагая вперед,
Распылят его в снежной глуши —
Распластайся, гроза, расколи небосвод
И огню тому путь проложи!

Вилорий ОРЛОВ

ЗНАЧОК МАСТЕРА
Повисли руки над железом,
Вплотную к штанге сделал шаг,
Ладони в гриф упрямо врезал:
Железо — друг, железо — враг.
Надулись мускулы-канаты,
Зал замирает в тишине.
«Подрыв» — и гнется гриф покатый,
Атлета придавил к земле.
Вес на груди — еще полдела.
Он на плечах, звеня, дрожит.
А гриф как будто входит в тело,
А зал ревет:
                   — ВСТАВАЙ! ДЕРЖИ!
Над головой гора металла,
Повиснув, падает у ног.
И гул такой прошел по залу,
Как будто рухнул потолок.
Зажегся свет судейский — белый,
И вес «сто восемьдесят» взят,
Вот сколько весит светло-серый,
Обычный, мастерский «квадрат».

Марина ГЁРЛИХ

БАРЛАХ
Смотрю глазами Барлаха[2] на мир…
Я вижу, человек идет сквозь бурю.
В нем мудрость, и покой, и правота.
И радостное мироощущенье
Мечтает он с другими разделить.
Но тучами отяжелело небо,
У горизонта темное совсем,
Оно грядущий сумрак предвещает,
Закованную в цепи правоту.
Смотрю глазами Барлаха на мир…
Идет усталый путник против ветра,
И спорит, и противится ему.
Ему не по натуре тучи мрака.
Он цепи рвет и прочь бросает их.
Смотрю глазами Барлаха на мир…
Парящий ангел в отсветах собора —
В нем слезы и рыданья матерей
По мудрым зодчим, тот собор воздвигшим
И павшим под фашистским сапогом.
Смотрю глазами Барлаха на мир…
Перевод В. Щекачева

Борис КНЯЗЕВ

Я ПО ЗЕМЛЕ ГАГАРИНСКОЙ ИДУ
Я по земле гагаринской иду,
А в сердце снова утро Байконура.
Вот-вот уйдут на дальнюю звезду
Ребята с Волги,
                       Гжати
                                и Амура…
Зажгут огни деревни, города,
Присядут у приемников под вечер,
И с ними
              вековечная звезда
Вдруг на земном заговорит наречье.
Нелегок был таинственный маршрут,
У сыновей свои пути-дороги…
Домой, как в детстве, матери их ждут,
И не уснут
                от счастья и тревоги.
У речки домик —
                          нет его милей.
Но жить не вечно в колыбели зыбкой.
И новый день занялся на Земле
Гагаринской весеннею улыбкой…
Опять в огнях деревни, города,
Хмелеет от черемух лунный вечер…
За миллионы верст твоя звезда
Мерцает нам о скорой нашей встрече.

Марина СТЕПАНОВА

В ТЕ ВЕЛИКИЕ ГОДЫ
Мы женились без загсов,
Без колец и нарядов,
Без квартир и запасов,
Без солидных окладов.
Были в чувствах мы стойки
И не знали измен,
Нас знакомили стройки
И мечты перемен.
Мы женились невенчано
В то великое время:
Так любило доверчиво
Комсомольское племя.
Наши свадьбы справлялись
В шалашах и каморках,
И всегда разлучались
Мы на утренних зорьках.
Нас манили заводы,
Сам размах пятилеток.
Штурмовали мы годы
Ради будущих деток,
Чтоб страна развивалась
И не знала ненастья.
Это долгом считалось,
В этом видели счастье.
Мы женились обыденно
В то великое время,
Но горело невиданно
Комсомольское племя.

Леонид МАНЗУРКИН

УЛИЦА ПУШКИНА
Есть и такая улица — Пушкина:
за опушками,
за речушками —
шелестит она верб макушками
над бревенчатыми избушками.
Скрыт проселочек пылью пышною,
а крылечки — садами с вишнею.
Пахнет улица тмином,
прелью,
баней топленой и конопелью.
Если парни пройдут
с подружками —
свежей стружкой пахнёт
и ватрушками…
Эту улицу,
скромницу эту,
еще успеют воспеть поэты:
нет там дворцов
и рекламы неоновой,
но чью-то няню
зовут
Родионовной!

Олег МАСЛОВ

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Опять под крылом неторопко
Плывут, чуть колышась вдали,
Родные амурские сопки,
Зеленые волны земли.
Они мое детство качали
В разливах лесных зеленей
И самыми первыми стали
Высотами в жизни моей.
С вершин их когда-то впервые
За дымкой весенних палов
Увидел я дали земные,
Услышал призывный их зов.
Немало пришлось мне по свету
Пройти, испытать и узнать,
Чтоб землю волнистую эту
Своей несравненной назвать.
Поднялся ль я выше — не знаю,
Но край мой умчался вперед,
Здесь новая юность дерзает
И новые песни поет.
Но тем и родней, и дороже
Мне этот бескрайний простор,
Что, бурею века встревожен,
В грядущее дали простер.
И все здесь мое, дорогое,
И здесь меня помнят и ждут…
Шумит Приамурье родное,
А сопки плывут и плывут.

Валерий ХАТЮШИН

ДОРОГА НА СЕВЕР
Поезда мои, поезда,
уносите меня от дома,
будет Родина мне знакома,
поезда мои, поезда.
Тучи серые, стук колес,
неразгаданность ожиданий,
пробудили во мне признанье
тучи серые, стук колес.
Признаюсь голубым глазам,
размечтавшимся под гитару,
что седины — еще не старость, —
признаюсь голубым глазам.
И зову ее за собой,
понимая, что с ней не слажу,
подобревшие пальцы глажу
и зову ее за собой.
Так заманчивы и новы
наши будущие тревоги,
и попутчицы и дороги
так заманчивы, так новы.

Николай СТРУКОВ

В этой встрече на Н-ской заставе,
Среди знойного ветра и скал,
Он меня растеряться заставил —
Не такого я парня искал.
Думал встретить лихого солдата,
Что с наймитами выиграл бой,
А какой-то юнец конопатый
Вдруг смущенно возник предо мной.
И еще я заметил примету
В том нескладном на вид пареньке:
Был зачитанный сборничек Фета
Крепко сжат в огрубевшей руке.
Очень метко года отразили
Красоту вот в таких пареньках,
Как сыновнюю верность России,
С автоматом и лирой в руках.

Гейнц МЮЛЛЕР

СЕЗАНН
О как он знал
Сопротивленье
Матерьяла,
Противоборство
Линии и цвета
И как он усмирял его
В холстах.
Хранят они
Прованса
Полдень знойный
И тяжесть
Соком налитых
Плодов.
Он рассуждал,
Но кисть,
Душой ведома,
Любовь и хлеб
Сливала воедино,
И, как умел,
Старался он
Отторгнуть
Своих крестьян
От мрака
Бытия.
А те,
Которым
Золото полей
Кололо руки,
Сердце надрывало,
Сидели тихо
В хижинах
Убогих
На сером фоне
Притворенной двери,
Под ветром
Наступающего
Века
Готовой распахнуться
Тотчас
И дать дорогу
Свету.
Перевод Вс. Лессига

Надежда ЛЕБКОВА

НА РОДИНЕ ЕСЕНИНА
Я на земле, где родился Есенин…
Приветливый приокский уголок.
Крестьянский дом, бревенчатые стены,
Дощатый пол и низкий потолок,
Лежанка, печка русская, иконы…
Как будто в нашем доме я стою.
Мне все здесь так знакомо, так знакомо,
Здесь юность вспоминаю я свою.
Привольный край «березового ситца»,
Прославленный великим земляком,
И мне здесь посчастливилось родиться,
По тропкам этим бегать босиком.
Я так полна, я так горда тобою!
Воспеть тебя, как он, я не могу,
Но я люблю, люблю тебя до боли.
Я в памяти священно берегу
Простор лугов, Оки разлив весенний
И бакена сверкнувший огонек…
Как ты мне близок здесь, Сергей Есенин,
И как недосягаемо далек…

Григорий КАРЛОВ

МАТЕРИ
        И вот опять иду пролетом,
        Поют, баюкают винты.
        А от крыльца до самолета
        Семь тысяч твердой высоты.
Не видно мне того крылечка,
Но сердцем чую: подо мной
На перекатах шепчет речка
И дом от старости хмельной.
        Молва везде меня находит:
        Заслышав гул над головой,
        На то крылечко мать выходит
        И говорит соседям: «Мой!»
А я тем временем Тюмени
Даю пролет по форме всей.
А на Орловщине темнеет,
И ждет рассвета Енисей.
        И снова вишни расцветают,
        И вот уж листьям опадать,
        А я опять все пролетаю,
        Хоть до тебя рукой подать.
И не ревнуй меня ты к сини,
К небесной форме голубой.
В святом долгу я у России
И в бесконечном — пред тобой.

Александра СМЕЛЯКОВА

ТАНК СОРМОВИЧЕЙ
Старинный город. Щедрая земля.
Одна река несет в другую воды,
И ветер выщербил зубцы кремля,
Их не щадили яростные годы.
А рядом — Сормово. Просторный двор
Большого неумолчного завода.
Здесь, будто снова вышедший в дозор,
Стоит герой далекого похода.
В Берлин ворвался первым этот танк.
Израненный, немало старых вмятин,
Он так крушил снарядами рейхстаг,
Что в злобе задыхался неприятель.
Рожденный здесь, в простуженных цехах,
В дыму, в огне сражений закалился,
Взметнулся над рейхстагом красный флаг,
А танк домой со славой возвратился.
Он первые удары получал,
Подошвы вытерлись по бездорожью,
Теперь стоит и горд и величав,
И круглый год букеты у подножья.

Лидия ГАЛКОВСКАЯ

МОЯ СТЕЗЯ
Пусть моя нелегка стезя,
Но, борясь, —
                  мне по ней ходить.
Без борьбы человеку — нельзя,
Как нельзя без дыханья жить.
Пронесу я души тепло
Против
           косности,
                         бед и войн,
В мир, который
                        так неустроен,
В мир, в котором еще есть зло.
В мир —
         огромнейшего богатства
И безвыходной нищеты, —
За дружбу людей
                          и за братство;
За солнце,
               сады,
                       цветы.
Разве можно спокойно жить,
Если бомб еще слышен гром?
Зло
      должно
                  добру уступить —
Вот что в сердце живет моем!
И пока в его глубине
Будет алая кровь струить, —
От большого,
                    от главного мне,
Хоть казните, —
                     не отступить!

Яков ЧЕЛНОКОВ

ПОЗНАЙ СЕБЯ
Все достается в жизни с боем
Мне: каждый час и каждый миг.
Чего же я сегодня стою,
Чего в труде своем достиг?
Я легкой не искал удачи,
Строку выковывал, как меч,
Чтоб дать врагу по-русски сдачи
И русский дух в стихах сберечь.
Все достается в жизни с боем:
И каждый час,
                     и каждый миг.
Так, значит, я чего-то стою,
Коль я в борьбе себя постиг.

Бернд ХЮГЕ

СОМНЕНИЯ
Все доброе,
Что есть еще
Во мне,
Подвержено коррозии
Сомнений,
И потому
Сквозь черепную кость
В потемки мозга
Бьют,
Как молнии,
Вопросы.
Сомненьями рожденные,
Они
Взрывают суть
Понятий
И явлений,
Мой взгляд
На мир
На время
Убивая.
Еще вопрос:
«Какими будем
Завтра?»
Перевод Вс. Лессига

Виктор ЩЕКАЧЕВ

ДРЕВНИЕ ГОРОДА
Славлю мудрые названья
Русских городов,
Что восходят, как преданья,
Из глубин веков.
В стороне совсем не дальней
Тих, но знаменит,
Древний город Гусь-Хрустальный
Хрусталем звенит.
На яру, на волжской шири
Утверждает явь
Хорошо известный в мире
Славный Ярославль.
А в другом краю былинном,
В трудовых громах
Неприметный город Ливны
Ливнями пропах.
Взгляд на север ли, на юг ли —
В разные концы:
Вижу Галич,
Слышу Углич,
Чувствую Клинцы.
Как игрою на баяне,
Ворожу сердца
Обаяньем Обояни,
Елями Ельца.
Создавались вы мазками
В вихре дум и сил.
Послужили вы мостками
Для всея Руси.
Славлю гордое звучанье
Русских городов.
Ярославцы и ельчане,
Угличане и клинчане,
Жить вам сто веков.
С вашей древностью привычной —
Там вы или здесь —
Нет стремления превыше:
Вечно молодеть!

Валентин БЕЛЯКОВ

У ОГНЯ
Мне огонь был нужен,
Чтобы печь разжечь,
Взял я дров посуше,
Положил их в печь.
Только к бересте я
Спичку приподнес,
Пламя заалело
Ярче сотни звезд.
Жгучими слезами
Потекла смола,
Отчего ж я замер,
Глядя на дрова.
Сразу в обезличье
Превратилась цветь…
От одной лишь спички
Может мир сгореть.

Гейнц ПЕХ

БРНО
Взрослые города, вы похожи,
Как сестры,
Дочери отца-каменщика.
Но мать твоя была, конечно, королевского рода,
О достойнейшее Брно!
Деревни в округе — издавна твои камеристки,
Склонившиеся в почтительном полупоклоне
Перед медными куполами твоих башен.
Опустив очи долу,
Я смущенно испрашиваю твоей милости.
Касаясь каменных оборок твоего наряда,
Я ощущаю запечатленную в камне любовь
Забытых ныне мастеров.
Людской поток несет меня к базару.
До тех пор, пока женихи
Будут покупать здесь розы для своих любимых,
Стоять тебе нерушимо, о достойнейшее Брно!
Перевод Е. Факторовича

Ной РУДОЙ

ОГОНЕК
Если край ваш птицами оставлен,
И пришла ненастная пора,
На ночь вы не закрывайте ставни,
Не гасите лампы до утра.
Может, кто в осеннем бездорожье
Заплутал, как на краю земли.
Ничего на свете нет дороже
Огонька, горящего вдали.
Если дом ваш радостью оставлен
Если в нем студеная пора,
На ночь вы не закрывайте ставни,
Не гасите лампы до утра.
Сколько бы не тешилось ненастье
В вашем сердце, в самой глубине,
Не ищите жалости, участья,
Свет оставьте, чтоб горел в окне.
Не в безверье дело, а в упорстве
Собственного сердца. Ведь порой
Легче победить в единоборстве
С недругом жестоким, чем с собой.

Анатолий ГОЛОВКОВ

В шестнадцать лет вся в васильках
До ситцевого платьица,
А время в розовых мечтах
Вслед за тобою катится.
Стучат задорно каблучки,
В глазах веселых зайчики,
А летом ночи коротки,
Ах, девочки, ой, мальчики.
Но годы юности летят,
Кружась стрижами в воздухе.
И пышный свадебный наряд
Опал, как цвет черемухи.
Прощай, родительский порог,
Земля недаром вертится.
Дороги, полные тревог,
Тебе под ноги стелются.
Все впереди, и ты в пути.
Сбывается, что думалось.
И незаметно позади
Осталась твоя молодость.
Глядишь, как грусть в твоих глазах,
На лоб легла морщинкою.
Да бабье лето в волосах
Застряло паутинкою.
Вздохнешь, что молодость прошла
И не на что надеяться,
А где-то в глубине души
Еще никак не верится.

Клаус ЛЕТТКЕ

ЕДИНОДУШИЕ
Продавщица в киоске, телефон-автомат,
Билетная касса и магистрат,
Сообщество и спортивная секция,
Сантехник, полиция и инспекция,
Почта,
Молочник,
Бармен и прокат,
Супруга моя (тут уж рад иль не рад!),
Сынишка мой собственный, наконец,
Мой тесть,
Моя теща,
Мой старый отец,
Сапожник, художник,
Поэт и мясник,
Оркестр и тир, где стрелять я привык,
Автостоянка,
Театр и флот,
Пикник, парк культуры и «девичий грот»,
Воскресный обед,
Панорама,
Сосед —
Всего перечислить не в силах я, нет.
Взгляни-ка, дружище, на список длиннейший —
Ведь все это разные,
Разные вещи!
Они лишь в одном безусловно равны:
Увы, но на все это деньги нужны.
УТРОМ НА КУХНЕ
Обычный быт: стакан немыт,
Стоит он со вчера,
В аквариуме рыбка спит —
Проснуться ей пора.
У ножки столика, в углу,
(В ней все — житье, жилье)
Лежит страховка на полу,
Но лень поднять ее.
Остыл уж кофе твой,
Какая ерунда…
(Ах как мы медленны порой
Или почти всегда?!)
Вот к чашке ты своей приник.
А время ждет скорбя…
Хватай его за воротник!
Или оно — тебя.
ПИСАТЬ И ЖИТЬ
Писать и с музой не дружить?
За это получать?
Пожалуй, лучше просто жить
И иногда писать.
АКЦИОНЕР
Герр Шульце — литейщик из Эссена[3] —
Отныне персона известная.
Чтоб быть до конца уже герром,
Решил он стать акционером.
Но денег наличных от силы
На акцию лишь хватило.
Купил наш литейщик бумагу.
С тех пор без нее он ни шагу.
Наполненный этой заботой,
Он ей дорожил, как работой.
Поскольку он стал уже вроде
Хозяином на заводе.
Вернее, одним из владельцев,
Владеющих прибыльным дельцем.
И хоть он трудился до пота,
Его не смущала работа,
Металлом ковши наполняя,
Он думал, что он управляет.
Не всем и, конечно, не лично,
Настолько, насколько прилично,
И даже этично тем боле,
И соответственно доле
Бумаг у акционера…
Но вот ведь какая химера:
Бумага поныне у Шульце,
А Шульце с бумагой — на улице.
Неужто (какая невзгода!)
Он сам себя выгнал с завода?
ДРЕССИРОВКА
В цирке
Самой ленивой лошади,
Презирающей жизнь на скаку,
Перед выходом
Чуть ли не с ложечки
Преподносят кусок сахарку.
И при помощи той же сладости —
Рефлекторный повторный счет —
Лошадь,
К пущей ребячьей радости,
Приглашают еще и еще.
Ах, рефлексы…
Теперь ленивица
Сделать что-нибудь просто так
И упрямится, и противится,
Дескать, с заработком, мол, как?
Так вот в цехе иных на смену
Приглашают,
                   как на арену.
БОЛЬШИЕ ПЛАНЫ
Когда нам двадцать, наши планы
Весьма обширны и пространны.
Нужна лишь точка для опоры,
А мир перевернуть мы скоры.
Но вот нам восемьдесят лет,
А точки не было и нет.
Неужто поиск этой точки
Нам стоил шестьдесят годочков?!
ЗАРИФМОВАННЫЕ МЫСЛИ
У друга насморк не пройдет никак.
Простыл? Увы…
Здесь — времени сквозняк.
* * *
Темп жизни
«Современного» мужчины
Зависит от спидометра машины.
* * *
Не мни, гурман,
Что много понимаешь:
Не всякий сыр
По запаху узнаешь.
* * *
«Что ж, будь по вашему…» —
И в примиренья знак
Мы соглашаемся, не мучаясь нисколько,
Но это означает только:
«Увы, дружок, по-нашему не так».
Перевод Е. Лучковского

Виктор СУХОДОЛЬСКИЙ

УТРО
За жемчугом пшеницы,
С далеких синих гор,
Заря летит жар-птицей,
В мой край лесных озер!
Лучи, как счастья перья,
Тревожат сны аллей,
И ловят их деревья
Ладонями ветвей.
Туман отарой белой
К холмам плывет с низин,
Оставив клочья пены
Меж яблонь и рябин.
Еще печалью вербной
Напоена река,
Но хмарь сдувают с неба
Порывы ветерка.
А над таежной тропкой,
В густую тишь и прель,
Вплетает жаворонок
Серебряную трель.
Сквозь облачную алость,
Заметная едва,
Скатилась и распалась
Последняя звезда.
Луг вспыхнул за деревней
От звездных искр и рос…
Вставай, моя царевна,
Пора на сенокос!

Валентин ТЕРЕЩЕНКО

Не истребляй надежды на тепло
И буйство трав.
Не все еще отпето.
Уж темное защитное стекло
Нетерпеливо плавится от света.
У снежной бабы — робкие черты.
Все ярче свет.
Последние набеги
Разбойных вьюг
Зажать не в силах рты
Синицам возле новенькой телеги.
На пристани обкалывают лед
У дряхлого и грузного буксира,
И скоро он покряхтывать начнет
Во славу торжествующего мира;
Возьмет баржу, а может быть, и две
Груженных тесом, сталью и цементом,
И ты заметишь сразу, что в Москве
Грозою пахнет, яблоком и летом.

Игорь ИГНАТЕНКО

БЫВАЕТ ЧАС
Бывает ранний час в ночи,
Когда потеряны ключи
От сна, от утренних хлопот.
И этот час длиною в год.
Бывает смутный час в ночи,
Когда от горя хоть кричи,
Когда от боли хоть заплачь,
И жизнь — как цепь из неудач.
Бывает грозный час в ночи,
Когда сомненья-палачи
Велят мечту четвертовать,
Велят с тобою не бывать.
Бывает нежный час в ночи,
Когда желанная молчит,
Когда забыты все слова,
Когда одна любовь права.
Но есть особый час в ночи,
Когда в окошко постучи —
И побежишь, куда велят.
Да в этот час все люди спят.

Лидия КОЛОМИЙЦЕВА

Ах, бабье лето, бабье лето,
Тебе вовек не отгореть.
Любовью женщины умеют
Мужчинам сердце отогреть.
И вновь заставят их поверить,
Что молодость не вся ушла.
Так много в женщинах России
Долготерпенья и тепла.
И удивительная сила —
Души горенья сохранить,
Чтоб в чей-то хмурый день осенний
Хмельное лето подарить.
Ах, бабье лето, бабье лето —
Сердечной нежности пора.
В себя заглянешь — и не веришь,
Что осень ходит у двора.

Станислав КОРИНФСКИЙ

ЛЕСНИК
Низинный край, заросший, топкий,
За час устанешь от ходьбы.
Нас вел лесник замшелой тропкой
В осинник дальний по грибы.
Шагал он, кряжистый и древний,
Под стать хозяйству своему.
Шумели встречные деревья
И низко кланялись ему.
Таким вниманием польщенный,
Он словно нас не замечал:
На их зеленые поклоны
Своим поклоном отвечал.
И с теплой искоркой во взгляде
Из-под бровей, как лес, густых
Он по коре шершавой гладил
Зеленых сверстников своих.
Из родника в тени осинки
Он долго пил, склонясь к воде,
И серебрились паутинки
В его дремучей бороде.
Когда ж мы выбрались к пригорку
И там устроили привал,
Курил он едкую махорку,
А папирос не признавал.
Курил старик,
                     о чем-то думал,
И среди тоненьких берез
Казался нам могучим дубом,
Что крепко в эту землю врос.

Софья КОРШУНОВА

СОЧИНЕНИЕ
Написал мальчишка сочиненье.
Я ему поставила «четыре»
Против всяких правил и законов.
Правда, не хватало запятой.
В сочинении на тему «Праздник»
Он сумел в пять строчек уложить
Темный лес, луну
                          и белый снег.
А еще сказал он
          в тех же строчках.
Что ходил недавно на охоту
И видал, как падает звезда…

Николай ШЕЛАМОВ

РОБА
Без шика, без моды — покройки особой…
Цветных украшений и выдумок нет.
Костюм — не костюм, называется робой
Суровыми нитками сшитый брезент.
Народные руки посевы взрастили,
Соткали из самого прочного льна
Одежду матросам, чтоб долго носили.
Ее не порвет никакая волна.
Легка и нарядна парадная форма,
И девушки любят ее — не секрет.
Но в трудное время похода и шторма
Я в это, рабочее платье одет.

Зоя ДАВЫДОВА

ЧАЙКА
Унялся шторм на море наконец.
Лизали волны берег опаленный…
В тот день у чаек вывелся птенец,
Смешной малыш, совсем неоперенный.
Не раз водили птицы хоровод,
Несчетно раз играло солнце в прятки,
Чаенок рос, не ведая забот,
Не знал, что годы ходят без оглядки.
Бывало, в тучах захохочет гром
Над молнией, горящей в дикой пляске,
А мать, накрыв дитя свое крылом,
Ему о солнце говорила сказки.
Прошли года, а кажется, вчера
Учили мы полетам несмышленых.
И вот уже осенняя пора
Срывает лист с осин посеребренных.
Мы жить спешили, не заметив, друг,
Как волны стали чуть посолонее,
Как наши чайки повзрослели вдруг
И море стало чуточку седее.
Спешат куда-то снова корабли,
Родятся где-то во вселенной звезды.
Встав на крыло у краешка земли,
Птенцы взлетают, покидая гнезда.

Сергей ПЛАХУТА

НИ ПУХА ВАМ, РЕБЯТА, НИ ПЕРА!
Ни пуха вам, ребята, ни пера!
Приходит расставания пора.
Увозят вас далеко поезда —
Кого куда? Кого куда?
Не будем на прощание грустить,
Студенчества минуты не забыть,
Пусть встреча предстоит через года —
Где и когда? Где и когда?
Бегут колеса, слышишь ты, мой друг,
Чуть грустный и знакомый перестук,
Но стрелки переводят поезда —
Кому куда? Кому куда?
За окнами мелькают города,
Леса и горы, синяя вода —
Увозят вас далеко поезда —
Кого куда? Кого куда?

Игорь ФАРОНОВ

ЗИМА
Первый снег за окном, первый снег.
Ветер дверь распахнул на балкон.
Первый снег, словно солнечный свет,
Первый снег, словно сказочный сон.
В снегопаде кружатся листы,
Облетают деревья в саду.
Эти листья, как будто цветы,
И земля, как весною, в цвету.
Может, явь — продолжение сна
И черемухи снова цветут?
Ах, какая вокруг белизна!
Не к венцу ли невесту ведут?
Я навстречу зиме выхожу,
Загорелые плечи открыв,
Я на белое диво гляжу…
В сердце песенный слышу прилив.
Хорошо и свежо, как весной,
И снежинки ложатся на грудь.
Хорошо после дремы ночной
На ветру полной грудью вздохнуть.
С листопадом сплетя снегопад,
В шумный город вступает зима.
Я люблю ее яркий наряд.
Я от русской зимы — без ума!

Борис ЩЕРБАТОВ

КОСТЕР
Светлеет ночь,
а стрелки к трем стремятся.
И клонит в сон.
И не горят дрова.
На дне души
чуть тлеют и дымятся,
должно быть, отсыревшие
слова…
Но вот оно —
тревожное гуденье!
Гляжу в огонь,
огонь глядит в меня.
Грызи, костер, каленые поленья,
чтоб я услышал
                       голос вдохновенья,
сравнимый только
с голосом огня!

Виктор БЕЛЯКОВ

На дно Нерли упали облака,
Кудрявые, как у ягнят бока.
Качаются и медленно плывут,
Стадами белобокими идут,
Идут в большие нерльские луга,
Где бродят, бродят, как быки, стога.
Со дна реки в мои глаза глядят
Подружки-ивы, выстроившись в ряд.
А я на воду бросил поплавок.
Ушел на дно с насадкою крючок.
И вытащить наверх его боюсь,
Боюсь — за бок ягненка зацеплюсь,
Боюсь — на ивах оборву листву…
А ведь на речку шел — ловить плотву.

Николай СУВОРОВ

Девушка купила перстенек
И глядит, остановив дыханье,
В глубину мерцающего камня —
На бордовый теплый огонек.
Пальчики ее шершавых рук,
Что еще недавно обнимали
Выточенные на станке детали,
Напряженно вытянулись вдруг.
Девушка глядит, вся озарясь,
Как бугрятся жилочек излуки…
И свои, в волшебном свете руки,
Так подробно
                     видит в первый раз.

Елена ВАЩЕНКО

ПОДМОСКОВЬЕ
Осень близко, травы скошены,
Выше синь и воздух чище…
Подмосковье мое милое —
Светлых дум моих жилище…
Может, есть красивей земли,
Гуще лес и шире реки.
Мы же радостью и болью
Связаны с тобой навеки.
Ну, а если неожиданно
День окажется тоскливым,
Незаметно успокоишь
Волн овсяных переливом,
Или Сенежем задумчивым,
Или ржевскими ветрами.
Может, сходненскими липами,
Что полощутся над нами…

Степан ГРИШАЕНКОВ

Апрель свою имеет прелесть,
Разливы рек ему сродни,
Горячим солнцем обогрелись
И стали радостнее дни.
Над ульем пчелы загудели,
Лягушка квакнула в пруду,
И песню первую запели
Скворцы в разбуженном саду.

Евгений ЖИГАРЕВ

СЕНОКОС
Косят косы у откоса,
За деревней, по утрам.
Тают росы,
                       тают росы…
Травы падают к ногам.
Небо словно раскачалось,
Как натянутый гамак.
Не берет меня усталость —
Я косить и петь мастак…
Ах, как косим — песни пишем!
Словно луг — тетрадь для нот.
Как на праздник, нынче вышел
Деревенский мой народ.
Спала сырость,
                         спала сырость,
Брызнул свет в мои глаза,
И в последний раз умылась
Моя острая коса.

Василий СЫРОВ-ДАЛЕКИЙ

В НОЧНОЕ
Свист мальчишек.
Бьют копыта.
Кони мчат в опор.
В ивняке, в тумане скрытом,
Чуть дрожит костер.
Там, в ночном,
Тепло и жутко
Ожидать рассвет…
Эх, вернуть хотя б минутку
Из далеких лет.

Юрий СУХОВ

ГРАЧЕВЫЙ КРАЙ
Грачевый край!
                     И близко и далеко.
По-матерински нежно и светло,
Припав к земле,
                     глядит глазами окон
Мое родное милое село.
Я там родился в лопухах зеленых,
А рожь шумела
                     прямо под окном.
Там часто мать
                     среди ночей бессонных
Мне песни напевала перед сном.
Земля дышала травами хмельными,
Шумели в ветлах
                     теплые ветра,
И падали орлятами степными
За окоем туманный вечера.
Стремительными крыльями листая
Зарею налитые небеса,
С рассветом вновь
                     взмывающая стая
Глушила все другие голоса.
И так все дни —
                     с рассвета до заката,
С веселых зорь
                     до пасмурных ночей.
А мы росли,
                     колхозные ребята,
Среди степей
                     под этот крик грачей.

Екатерина ПЛАХОВА

МАЙ
Притаился под кустами
Старый сморщенный
                    снежок,
Плачет горькими слезами,
Льет ручьем их
                    на песок…
Где метели,
                    где морозы,
Где снежинок белых рой?
У разбуженной березы
Сок бунтует
                    под корой.
С силой вешнею
                    упорно
К солнцу тянутся ростки,
Одевается проворно
Май в зеленые листки.
День звенит,
                    не умолкая,
Над проснувшейся землей,
Под кустом, любимец мая,
Встал подснежник
                    голубой.

Вера ОВСЕЕНКО

Мне хорошо, как травам,
Исхлестанным диким ливнем.
Можно на миг расправить
Плечи и быть счастливой.
И наблюдать, как сушат
Птицы под солнцем перья,
Можно их песни слушать,
Можно их песням верить.
Если же друг решится
Быть мне чуть-чуть опорой,
Сколько же будет длиться
То, что проходит скоро?

Наталья ГЕНИНА

ДОМ ВОЛОШИНА В КРЫМУ
День, идущий торопливо,
обернись чужой судьбой,
яркой зеленью залива,
легкой краской голубой.
Наклонись вершиной черной
над окрестностью просторной,
где кораблик-дом стоит,
где на палубе пустынной
корабельщик в блузе длинной
ветра ждет и вдаль глядит…
Акварельный мир застывший,
мир штормов и мир затиший,
край полынный и лесной
видится в чертах залива,
в дне, идущем торопливо
мимо палубы пустой…

Лариса ГОЛУБЕВА (БАБКИНА)

МОЙ ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС
Так это — Главная Весна?..
Пробил мой звездный час:
Я вновь юна,
Я — влюблена,
Отныне — в первый раз!
Впервые все —
И чувств полет,
И рук моих кольцо,
Когда передо мной встает
Любимое лицо.
Подтекст ли слова, речь ли глаз —
Все говорит о том,
Что каждый миг я —
В первый раз! —
Горю твоим огнем.
А ты?
        Среди людской глуши
До боли одинок,
Ты разглядишь,
Ты поспешишь
На этот огонек?

Семен СКОРОДЕЛОВ

СТУДЕНТКЕ
Кончим курс,
И по глухим селеньям
Разошлют нас в дальние края.
Ты уедешь
К северным оленям
От меня, любимая моя.
Ширь Отчизны
Глазом не окинуть.
Улечу я в горы и пески.
Мы, пожалуй, будем не такими,
Что годами чахнут от тоски.
Долг велит
Шагать по захолустьям
И больным лекарства назначать.
Ни нытьем,
Ни жалобой,
Ни грустью
Я тебе не стану докучать.
А уж если
Заболит сердечко,
Я слезу не уроню на грудь.
Полюблю красивую узбечку,
И тебя полюбит кто-нибудь…
Будем жить,
Свыкаясь с местным бытом.
Счастьем нас порадуют года.
Ты потом напишешь деловито,
Как растут и в тундре города.
Может быть,
И спросишь ненароком,
В памяти заветное храня:
Хорошо ль с подругой черноокой
Все сложилось в жизни у меня?
Горести судьбы не безутешны,
Сколько их
Мы встретим на пути!
Дорогая, я шучу, конечно,
Ты меня, пожалуйста, прости.
Нас навек сроднили годы эти.
Нам любви разлукой не сгубить!
И сильнее никого на свете
Не смогу, наверно,
Полюбить.

Борис БОБЫЛЕВ

БОТИК
— Россия началась с Петра?!
— Была и до Петра Россия —
Великодушна и добра
В года благие и лихие.
Каких не слышали имен
Ее поля хлебов и брани,
Каких не видели знамен
Ее Смоленски и Рязани!
И все ж,
В музей придя вчера,
Я новым смыслом
Жизнь наполнил:
Мне
Ботик парусный Петра
Корабль Гагарина
Напомнил.

Евгений ВЕЛИЧКО

ВОСПОМИНАНИЕ
Шезлонги у моря,
Ворчливые волны,
А ветер прибоя
Задиристо молод.
Ты рядом, босая,
И соль между пальцев,
И именно ночью ты хочешь купаться.
Оставив на пляже
Нехитрый наряд свой,
В прохладные волны
Беспечно ступаешь.
Кричу: «Осторожней!..»
Задорно смеешься,
По лунной дорожке
Ладошками бьешь ты.
Уходишь девчонкой,
Вернулась наядой,
Теперь ни к лицу все земные наряды,
Хотя б от Диора и только по моде,
Тебе б одеяния этого моря:
Из пены и солнца,
Кораллов, лазури,
Накидку из ветра начавшейся бури,
Уборы из жемчуга и перламутра.
Из россыпи звезд, не тускнеющих утром…
…Ты это не видишь,
Ты просто купалась,
И перед собою вчерашней осталась…
Прощаемся долго.
Рассветное солнце
На день нас разлучит
До завтрашней ночи,
Нет пытки длиннее,
Нет счастья короче…
Уходишь, а волосы флагом по ветру,
И вся золотыми лучами одета.
Но где же следы?
Ведь я видел их четко.
Их, видно, волна равнодушная стерла.
Песок золотистый, ревнуя, ссыпаю
(Сейчас по нему твои ноги ступали)
В песочных часов стеклянные
                         колбы…
И станет извечной шагов твоих
                         память.

Валентина ПРУДАНКОВА

Иду знакомой стороной…
Вдруг перезвон неясный слышится:
Да это ж тихою волной
Колосьев золото колышется.
Всю жизнь радею и пекусь
О чистоте зерна и спелости,
И вместе с колосом тянусь
К вершинам мудрости и зрелости.

Рольф НОЙПАРТ

ОСЕНЬ
В огне осеннем догорало лето.
Прощай на год, зеленая краса!
Так мало стало и тепла, и света,
И почему-то хрипнут голоса.
Курлыканьем нам души растревожа,
Уплыли с летом стаи журавлей.
Как от обмана, побледнела кожа —
Где он, загар июльских ясных дней!
Пускай порою нам совсем не спится,
Но удлинились ночи за окном,
А вместе с ними вытянулись лица:
В автобус не войти — набит битком.
Деревья, словно старцы, полысели.
Не выйдешь с непокрытой головой.
Напоминает ветер про метели,
Грипп говорит, что он не за горой.
От холодов недалеко до стужи,
Идет зима, морозами звеня…
Мне радостно: есть дом, и я там нужен,
Твое тепло согреет там меня!
ОПРАВДАННАЯ ИНИЦИАТИВА
В восторге мы, признаться нужно,
От предложенья твоего.
Лишь об одном попросим дружно,
Чтоб сам ты выполнил его…
СТРЕСС
«С утра до ночи занят я трудом!» —
Не устает твердить товарищ Краузе.
И — засыпает прямо за столом.
Ну что ж, ведь это — творческая пауза…
Перевод Р. Артамонова

Алла НИЖЕГОРОДЦЕВА

Нет, не спокойней стала,
откровенней.
Привязанность нас делает мудрей.
И встречи, чем длиннее,
тем мгновенней.
И радость, чем мгновенней,
тем острей.

Ольга БАХТИЯРОВА

Колосок прилежный
распушил султан,
я надену свежий
светлый сарафан.
Теплые дороги,
влажные поля,
за босые ноги
трогает земля.
На опушке знойной,
между стройных трав,
полежу спокойно,
от ходьбы устав.
Здравствуй, голубая
бесконечность дня.
Родина простая,
полюби меня!

Екатерина МИШИНА

Как же быстро годы пролетели!
Сединой покрылась голова.
Все ли песни мы с тобою спели,
Все ли к месту сказаны слова?
Отзвенели вешние капели,
Отшумела талая вода.
Труженики-птицы прилетели:
Хлопоты у каждого гнезда.
Все ли в жизни сделать мы успели,
Хороша ль о нас идет молва?..
Пахнут свежей хвоей сосны, ели…
Вновь весна вошла в свои права.

Константин КОЛОДКИН

Покидает
              зверье
                        берлоги,
Застит дым
              глубину небес.
Это мы
              для большой дороги
Режем надвое
              дикий лес.
Валим звонкие
              сосны
                       наземь,
Выжигаем
              громады пней.
Липкий пот
              вперемешку с грязью
Примагничивает
              слепней.
На губах
              припаялась накипь.
(Если ветер,
                   то зол
                             и крут.)
Здесь выдерживает
              не всякий,
Есть такие,
              что когти рвут.
И меня
              те же мысли грызли,
Опостылело,
              хоть беги.
Обессиленно
              руки висли,
Плыли
              радужные круги.
Но прижился,
              оттаял сердцем,
Пообтерся
              среди ребят
И шучу по-мужицки,
              с перцем.
Только грустно,
              что нет тебя.

Ольга КОЛЕСНИЧЕНКО

НА ДАЧЕ
Падает дождик косыми нитками,
Дарит нам бусы, на жемчуг похожие,
Яблоки виснут в садах за калитками,
А мы — не хозяева, просто прохожие,
А мы — не хозяева, просто нам бродится,
Что-то мы ждем
И поэтому медлим,
Просто нам видится,
Как хороводится
Спелая осень
С дождиком
Светлым.

Николай КАЛИНИН

РАССВЕТНЫЙ ВАЛЬС
Этот вальс, этот вальс,
Он прощальный для нас.
Закружил, завьюжил
По бульварам.
Белым платьям лететь,
И гитарам звенеть,
И шагать до зари
Парам.
Город светлой судьбы
И крылатой мечты
Просыпается, солнцем
Омытый.
Радость в сердце у нас,
Мы вступаем сейчас
В новый день,
Словно дверь, нам
Открытый.
Мы в начале пути,
Нам по жизни идти
Хорошо, если друг будет
Рядом.
Не спеши, погоди,
Все у нас впереди.
Лишь в дорогу на счастье
Присядем.
Сколько весен нас ждет,
Светлых дней и забот,
А такой, как сейчас,
Не будет.
И как вальс выпускной,
Эту ночь мы с тобой
Никогда, никогда
Не забудем!
Ты постой, не беги,
Этот миг сбереги,
Мне сказать очень
                            важное
Нужно.
Пусть мужает, растет
И по жизни ведет
К светлой цели зовущая
Дружба!

Елена ПОХВИСНЕВА

БЕРЕЗА
Когда в сыром осеннем перелеске
Ты в горький час блуждаешь по тропе,
Твоей беде сочувствуя по-женски,
Она одна склоняется к тебе.
Точеный ствол, изогнутый и узкий,
Сквозных ветвей встревоженный разброс.
Одета в осязаемую хрупкость
Пугливая застенчивость берез.
О это молчаливое терпенье,
Когда она, покорна и тонка,
Перешагнула горные ступени
И поднялась у края ледника,
Когда, вися над шумным перекрестком,
Едва топорщась клейкою листвой,
Со старой крыши робкая березка
Весенним днем белеет над Москвой.
Не мни платок дрожащими руками,
Прими без жалоб женскую судьбу.
Ты все снесешь,
                        ты прорастаешь сквозь камень,
Ты там взойдешь,
                          где не пробьется дуб.

Юрий ПЕТРУНИН

Осень не торопится
Подводить итог.
Лист еще коробится —
Только-только лег.
Лиственное полымя
Дождик не зальет.
Над полями голыми
Музыка плывет.
Вереницей длинною
Тянется «курлы».
Гнезда журавлиные
Все еще теплы…

Электрон ЧЕЛНИНЦЕВ

Воздух
нетеплого дня
вместе
с дождем и туманом
сеет
под зиму в меня
жито
с пыльцой от бурьяна.
Сыплется мелочь словес…
Радует
веское слово.
Слушаю смутность небес,
слушаю
взвешенный довод.
Вот и забота моя:
слух
       рассудить бы
и зренье…
Что-то
          от ясности взять!
Что-то принять
от сомненья!..

Анатолий КОЛЬЦОВ

Неизгладимые следы
такого близкого участья,
сегодня голосом воды
мне пела женщина о счастье.
И нежным шелестом вода
ласкает и поет безбрежно,
и эта музыка всегда
любима в море неизбежно.
Ее не надо покорять,
плыви и переливы слушай.
А стану я на якоря,
и нет — ни голоса, ни суши.

Николай КИСЕЛЕВ

Еще не все листы опали,
А по ночам уже мороз.
Мы дальше, зорче видеть стали
Сквозь призму лет и давних слез.
Нам в жизни многого хотелось,
Но из того не все сбылось.
Пусть не о нас порою пелось,
А мир спасать ведь нам пришлось.
Не осуждайте в нас усталость,
Не замечайте седину.
Дел на две жизни нам досталось,
А мы их втиснули — в одну.

Фриц МИХАЭЛЬ

ПРОГРЕССИВНО…
В саду однажды приключился казус:
Младое яблоко (грешно его винить!)
Из прогрессивных убеждений как-то сразу
Решило имя неприметное сменить.
Тугое мыблоко[4] отяжелило ветку
И новизною будоражило умы,
Пока садовник, на затылок сдвинув кепку,
Не догадался: «Это ж путь от «Я» до «Мы»
ДЕЛОВОЕ СОДРУЖЕСТВО
Служа натурщицей, Сабина обольстила
Начальника, что живо рисовал.
Его любовь, конечно, окрылила,
И творчески ее он развивал.
Но, творческим плодом обременив натуру,
Он живописную испортил ей фигуру
И стал платить (семьей обременен)
За тот ущерб, что был ей нанесен.
ЗНАМЕНИТЫЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК
В Сухуми, в Сочи — он бывал повсюду.
Тянь-Шань, Карпаты, Север и Кавказ.
Он на собаках ездил, на верблюдах,
На вертолете прокатился даже раз.
Он видел и Байкал, и северные реки,
Пустыни и моря пришлось избороздить,
Но дерзко вдруг мечта созрела в человеке:
Решил родную он деревню посетить.
КАДРОВЫЙ ВОПРОС
Пауль Крюгер, заправский рыбак,
Ловец мелюзги, но в процессе
Рассказов о ловле его тощий судак
Всегда прибавляет в весе.
И видно, напрасно иных простаков
Раздражает его бахвальство.
Крюгер замечен в верхах: «Каков!?
Пусть пишет доклад для начальства!»
ФИЛОСОФСКАЯ ПРОБЛЕМА
Франц некий — страстный филателист,
Коллекционирует из чистого интереса.
Он — представьте — узкий специалист
И в философии не смыслит ни бельмеса.
Но упрек наш Франца задел чуть-чуть,
И в результате (видали педанта!) —
Он марки сушит не где-нибудь,
А между томами Гегеля и Канта.
Перевод Л. Фрахтмана

Федор ХАРИТОНОВ

ПРО АЛЕШКУ
Дед Илья сухой, но крепкий
Во дворе чинил забор;
Отлетали только щепки,
И сверкал в руках топор.
Подбежал малыш Алешка,
Вытер пальцем мокрый нос:
— Можно, дедушка, немножко
Потесать мне?
— Недорос!
Сел малыш на хворостину
И пустился к кузнецу,
Гнул кузнец стальную шину,
Пот катился по лицу.
Говорит Алешка:
— Можно
Молотком я постучу?
— Нет! —
Сказал кузнец серьезно. —
Мал еще, не по плечу!
Тут Алешка — к дяде Пете:
— Дай мне трактор завести!
Тракторист ему ответил:
— Сил не хватит, подрасти!
Но Алешка был упрямый,
Сбегал в хутор за версту,
И спросил с обидой:
— Мама,
Ну когда ж я подрасту?

Светлана КУРАЛЕХ

НОВОГОДНЯЯ СЧИТАЛОЧКА
Из лесного магазина
вышла баба Морозина,
а у бабы Морозины
две огромные корзины:
раз — гора
и два — гора
новогоднего добра.
Ночью баба-непоседа
собрала в дорогу деда.
Дед Мороз на зорьке встал
и подарки отсчитал:
для Сережки, для Иринки,
для Алешки, для Маринки —
для ребят во всей стране
и один подарок — мне.

Светлана ДОЛЖЕНКО

СТРОИЛ ШАХТУ…
Долго Толька шахту строил,
Наконец — готово!
Никому еще об этом
Не сказал ни слова!
Но когда пришел домой он,
К удивленью Толи,
Мама сразу же спросила:
«В шахте был ты, что ли?»

ПРОЗА

Рассказы немецких авторов печатаются в переводе Е. Факторовича. 

Григорий ЖУЧКОВ

НЕЗАБЫВАЕМОЕ
В густые сумерки в узком лесном межгорье прозвучали гулкие выстрелы. За ними эхом покатился протяжный голос:

— Ааа-тууу… Ааа-тууу!..

Эхо еще звонче взвилось диким ржанием лошади, перестуком ее подков о дорожную наледь моста, ударилось в межгорье и, затихая, полетело над лесом до красной черты заката.

Еще мгновение — и рысак вихрем внес легкий возок в село. А по косогору за рекой метнулись серые тени волков. Они почти на виду сели у кустарника и взвыли голодным воем. В ответ им победным кличем катился все тот же громовый голос:

— Ого-го-гооо! — Ухали выстрелы и стоял заливистый собачий лай на подворьях.

Не в первый раз кулак Васюков, по прозвищу Васюк, возвращаясь из волости или из другой какой поездки, играл со смертью, надеясь на быстроту своего скакуна.

Он любил, когда о нем говорили: «Васюк никого не боится: ни новой власти, ни волчьей стаи. Никак с главной сатаной в тайных связях».

Заслышав выстрелы, из домов выбегали люди.

Удерживая ременными вожжами разгоряченного рысака, Васюк крикнул работнику:

— Эй, Митряк!

Из сеней добротного дома подбежал простоволосый парень в зипуне и поймал под уздцы жеребца.

— Обходи Орленка. Да воды сразу не давай. Овсеца, овсеца ему, — и Васюк по-молодецки соскочил с санок, бросив в них новый дубленый тулуп.

Оглядывая лица встретивших его людей, он думал: «Сейчас, сейчас я вас огорошу такой новостью, от которой одни в пляс пойдут, другие слезьми умоются».

Сверкая взбешенными от хмельного угара глазами, Васюк выхватил из-за пояса обрез и, заглушая людской галдеж, собачий лай и вой волков, выпалил в воздух и во весь дух закричал:

— Эгей! Слушайте, что я вам скажу…

Быстро сгущалась темнота. Сильнее завыли волки, умолкали во дворах собаки.

В долгие зимние вечера только в двух кулацких домах нашего села, раскинувшегося двумя рядами дворов над рекой, ярко светились окна огнями, в остальных теплился свет коптилки или мерцали тусклые блики лучины.

После неурожайных и голодных лет стояла на редкость лютая и тяжелая зима. Медленной и ненасытной была ее поступь. Изо дня в день опустошала она мужицкие сараи, подметала закрома в амбарах, задавала извечную думу крестьянину о хлебе насущном.

Зато Васюк с Мироном жирели на селе; за пудик-другой зерна с овсюгом, ссуженного ими до нови, прибирали к рукам десятину за десятиной мужицкую землю, хватали за горло и безлошадного и голодающего. Обрастали лучшими угодьями, держали батраков и орловских рысаков на выезд.

По вечерам к нам в избу собирались мужики на ликбез и молодежь на посиделки. В ожидании учительницы рассказывали разные небылицы, смеялись и шутили, а в конце концов все разговоры сводились к одному: хватит ли хлеба до нови, а кормов — до выпаса.

Мы с братом ввалились в избу, гремя обледенелой обувью и одеждой в тот момент, когда вокруг горевшей лучины и лохани с водой сидели знакомые нам бородатые дядьки. Все они были заняты делом: плели лапти, кроили лыко, мастерили уздечки и сбрую.

Отец сидел вполоборота к двери и, взглянув на нас недовольно, сказал:

— А ну, живо!.. — и окунул в лохань узкие и длинные полосы коры молодой липы.

Мы быстро сорвали с ног деревяшки-коньки и бросили их вместе с лаптями у порога. Отец, отряхнув воду с лыка, глянул на размочаленную нашу обувку.

— Разве за вами успеешь лыко драть и лапти плести, сорванцы вы этакие. Вот я вас…

Мы вскочили на печь, обдав холодом уже год хворавшую и лежавшую там, на задней полке, бабушку. Под ее незлобивую брань раскинули по горячим кирпичам мокрые онучи, одежонку и заохали; отогреваясь, зашлись, словно закололи тысячами игл, пальцы. Следом за братом и я соскочил на пол и сунул красные, как гусиные лапы, руки в холодную воду лохани.

— Уу-хх! — стонали мы, сдерживая слезы.

Отец, что было редкостью, выговаривал:

— У младшего еще руки кривые, едва плуг в борозде удерживает, а большой-то к лету ученым станет — четвертый класс закончит. — Он помолчал, пока затягивал узелок на поводках уздечки, потом продолжил: — Ноне же обоих косить заставлю, копны складывать и в пять цепов молотить.

— Дети все одинаковы, — перебил дядя Егор, не выпуская самодельную трубку изо рта, дымок от которой, казалось, застревал в курчавой густой бороде.

— Эт куда ни шло, — подал голос Митрофан, рано облысевший, с редкой козлиной бородкой, узкоплечий, низкого роста мужичок в латаной на плечах рубахе. — У меня семеро: старшему осьмой от троицина дня, меньшой — два года от покрова. Одежонки не хватает, так большая половина всю зиму с печи не слазит. Писком и визгом изводят. Останись я дома на вечер — лыко не дадут искроить, шею намнут — головой не повернуть. Во-ооо, мотри! Волосы повыдергали. У тебя же, Осипович, — говорил он, протягивая лыко в строку, — из шести душ — трое читают и пишут — покой и благодать, — и скороговоркой вдруг спросил: — Евген ан Гришаня ноне читать будут?

Газета, которую отец выписывал, доставлялась в деревню раз в неделю, а в стужу и непогоду — и того реже. Сегодня читать было нечего, и мы с братом, устроившись на печи, слушали разговоры взрослых.

Дед Карп, по прозвищу Жук, с длинной черной, как уголь, окладистой бородой, со смоляными усами и высоким лбом, в теплой безрукавке, сидел у печи и, оплетая веревками лапти внукам, с беспокойством говорил:

— Невестка глазами ослабла. Баить — карасину. А де взять? В кооперации нетути, у частной лавки — не прикупиться — дорого…

Топот в сенях, скрип половиц и хруст морозного снега прервали начатый разговор. Открылась дверь, и вместе с клубами холодного пара в избу вошли дядько Данила и буденновец Иван. Захлопнув дверь, они стояли у порога, пока не выровнялось трепещущее пламя лучины и холод не разошелся по темным углам.

— Добрый вечер! — поздоровался Данила, рыжебородый здоровяк лет сорока пяти.

— Принимайте в круг, — прохрипел простуженным голосом Иван, срывая с коротких усов ледышки.

— Садитесь, — не отрывая глаз от уздечки, ответил отец.

— Вот закрутило, заковало — не передохнуть. Пара овец, и тех пришлось в подпол спустить, — заговорил Данила, отвязывая от брючного пояса связку лыка. Окунул ее в воду и повесил на ушко лохани. Пока оно размокало, Данила курил. Дымок тянулся к открытой вьюшке и сизой струйкой уходил в трубу.

Иван в солдатской гимнастерке и галифе с лампасами, низкорослый и плечистый, обутый в лапти, посмотрел в узорчатое от мороза окно.

— Эк, прихватывает, ажно кости ломит.

— Царица небесная! — запричитала бабка на печи. — Зимой помереть — людям наказание. Помилуй мя, господи! Продли жисть до сугрева, а там сама на погост под березы сползу.

К ее причитаниям все давно привыкли и потому не обращали на них внимания.

— Чует мое сердце, и нынче придется ладить ножную соломорезку и ею кровлю крошить скоту на корм, — высказал свои опасения Митрофан.

Данила, принимаясь за раскройку лыка, спросил:

— А чем мешанину сдабривать? Ни зерна, ни муки…

— А вы сходите в дома, полные света. Там на всех хватит, — как бы невзначай обронил отец, заделывая кольцо удила.

— Нет уж… Коровы лишусь, детишек без ложки молока оставлю, а ни перед Мироном, ни перед Васюком буденовки не сыму.

— В животе заурчит, в хлеву замычит, а на печи завоют — в ножки бросишься, да ишо как! — еле внятно проговорил Митрофан с зажатым концом лыка в зубах.

— Власть не дозволит, — коротко бросил Иван Митрофану.

— Бог даст — сатана не отнимет, и скотину на зелень выведем, и сами в здравии нови дождемся, — подал голос Жук.

— Бог-то бог! Да сам, дед Карп, не будь плох. Сын-то твой за Советскую власть жисть положил, а ты все на бога да на васюков надеешься. — Иван помолчал, приглядываясь к лаптю, и, закалывая шило, высказал то, что все время таилось в глубине его души: — Друг дружки держаться надо, тоды выживем. А почнем по мироедам васюкам ходить — в кабале быть, барщину отрабатывать.

Митрофан услыхал легкие, торопливые шаги в сенях, заулыбался и, выронив лыко из зубов, пробормотал:

— Учительша!

Иван вскочил и открыл дверь.

Татьяна Ивановна сняла с себя пальто, шаль и, заправив завиток русых волос за ухо, слегка касаясь руками отцова и Иванова плеча, ласково обратилась ко всем:

— Начнем, милые мои ученички!

Нам странно было слушать ее слова, с которыми она обычно обращалась к нам в школе, и, тем более странно, что бородатые наши отцы и деды, по-медвежьи неповоротливые, вели себя по-детски робко перед худенькой, небольшого роста девушкой, как они сразу послушно отложили свои дела и взяли в руки висевшие на их поясах доски, торопливо отыскали в карманах огрызки грифеля, с волнением и жадностью смотрели на Татьяну Ивановну.

Она же твердым, глуховатым голосом начала:

— Сегодня мы научимся писать близкие и знакомые всем слова.

Подошли еще люди и, не раздеваясь, расселись по лавкам. Выждав минуту, Татьяна Ивановна, отойдя к порогу, произнесла:

— Я повторяю: мы научимся писать близкие и родные нам слова, узнаем их значение и силу.

Дед Карп загремел заслонкой, передавая ее учительнице. Она достала из кармашка жакета мелок и, четко выговаривая каждый слог, написала: ЗЕМ-ЛЯ.

— Зе-е, — выводя буквы на доске, тянул дед Карп.

— Мм-м, — мычал Данила, сжимая грубыми пальцами грифель.

— Л-ля, — простуженно пел Иван, низко наклонясь к доске.

А дед Егор, принюхиваясь, потянул носом.

— Гм… само слово-то ею, сердешной, отдает.

— Написали?.. Покажите, пожалуйста.

Все подняли доски, подставляя их к лучине.

— Так. Так. Хорошо. А вы, Митрофан Корнеевич, прочитайте. Читайте по слогам, не торопитесь.

— Зе-е… Зе-ее, — тянул Митрофан и, обнаружив пропуск буквы, запнулся и беззубо засмеялся. Тут же второпях лизнул пальцы и замусолил ими по доске. Наконец, дрожащей рукой коряво нарисовал все буквы и облегченно вздохнул.

Татьяна Ивановна продолжала:

— Теперь напишем…

И более двух десятков пар глаз следили за тем, как она прилежно выводила на заслонке всего три буквы: МИР.

— Это просто рисуется, а как тепло душу греет, — сказал вслух Данила, смахивая пальцем испарину с острого крючковатого носа.

И опять вслед за дедом Карпом засопели Данила с Иваном, нажимая грифелем на доску.

— Правильно, Митрофан Корнеевич, — подбадривала учительница.

Митрофан трудился на совесть, и со лба на доску скатилась капелька пота. Он прикрыл ладонью расплывшееся место и страдальчески поглядел на Татьяну Ивановну. Та, сделав вид, что ничего не заметила, прошла дальше, проверяя написанное у других.

— Вот ведь, не косишь и цепом не волтузишь, а пот прошибает, — проговорил Иван.

Отец добавил:

— Наука, сказывают, крепче гранита.

— Сегодня я, милые мои, вами довольна, — похвалила Татьяна Ивановна ликбезников и, помолчав, весело, с каким-то внутренним подъемом произнесла: — Теперь напишем…

Пока она четко выводила на заслонке буквы, на улице размашисто хлопнула калитка, в сенях заскрипели морозные половицы и что-то с грохотом упало.

— Кто бы это? — полюбопытствовал Данила.

— Сейчас объявится, — ответил Иван.

— Вот это дорогое всем нам слово, — показывала Татьяна Ивановна крупные буквы на доске. — Всем видно? Читайте!

И все хором по слогам пропели:

— СВОБОДА.

В сенях у самой двери опять кто-то затопал, и слышно было, как по стене шарит рукой. Отыскав ручку, он дергал примерзшую дверь. Она распахнулась только после того, как кто-то ударил в нее ногой. В густых клубах пара на пороге стоял дед Матвей. Пока он, поскальзываясь, прикрывал дверь, едва не погасла лучина. Отделившийся от нее уголек упал в воду, и пламя, стрельнув еще раз угольком, воспрянуло, освещая его заячий вытертый, в соломенных остьях треух, насунутый на правый глаз. Редкая седая бороденка торчала из-под надорванного ворота кожуха кверху, прикрывая беззубый рот. Им он, как рыба на берегу, хватал воздух, желая что-то сказать. Собравшись с силами, он взволнованно, срывающимся голосом выкрикнул:

— Ббра-аа-тцы!.. — и замолк, не в силах говорить. — Ббра-аа-т-цы! — повторил дед Матвей свой отчаянный и горестный крик, срывая дрожащей рукой с головы треух.

Мы с братом смотрели на растерянного, словно бы пьяного деда Матвея, а он, помедлив, зашмыгал, как маленький ребенок, носом, заплакал и, всхлипывая, пробормотал:

— Бб-ра-аа-т-цы!.. Ле-ее-нин помер…

Чей-то вздох проглотил пламя, и над красноватым угольком лучины еще некоторое время струился дымок. С чьих-то колен упала колодка с лаптем и гулко ударилась об пол. Из чьих-то рук выскользнул грифель и покатился по полу. Перестали жужжать и вертеться прялки у матери с сестрой. Все стихло, замерло, наступила жуткая, свалившаяся на всех нас невесть откуда, самая что ни на есть темная, мертвая тишина. Ни дыхания, ни движения. Только проемы окон светились изморозью, играя желтоватым отблеском горевшей на переднем полке, у прялок, коптилки. Потом тоскливо и нудно завыло в трубе, и было слышно, как бьется у окна пурга.

— Отколь узнал? — тихо спросил дед Карп.

— Сам Васюк сказывал. Только из городу на своем гнедом. В волков из обреза палил…

— Внучек, Гришаня, кто помер-то в такую лютость?

— Молчи, бабуль.

— Да ты молви словечко.

С трудом, словно поднимая на плечах страшную тяжесть, встал отец.

Он прижег лучину от коптилки и вставил ее в треножник.

Пламя осветило сумрачные, исхудалые, заросшие лица мужиков. Все сидели приглушенные недоброй вестью, которую принес дед Матвей. И он, словно бы виноватый в этой великой для всего мира беде, шмыгал распухшим носом, жевал пустым ртом, и в его красновеких глазах блестели слезы, а наискосок по лицу и лысине зиял кроваво-сизый рубец.

— Бра-аа-тцы! — тихо простонал он и вознегодовал: — Што-ш это творится на белом свете? Поперву стреляли и раз и другой, слава богу, выжил. А теперича на… помер…

— Ээ, да што там бог! Ослеп разве и не видит, что осьмой десяток жизни сканчиваю, бабка на печи — девятый доживает, а нам смертушки нет и нет, — не сдержался дед Карп. Передохнул и, сокрушенно качая крупной головой, произнес: — Ему бы, нашему Ильичу, жить бы да жить к мужицкой радости…

Опять молчание и тяжелая, до слез, тишина. Татьяна Ивановна отошла к порогу и, уткнувшись лицом в чей-то кожух, беззвучно заплакала.

— Может, дед Матвей, ослышался? — с надеждой произнес Иван.

— Кабы-ыы! Я своим ушам не поверил, переспросил у Васюка, а он-то, ей-ей, нехристь, как заорет, заматерится… Да, да, говорит, помер… Отхозяйничала голытьба! Ды как полыхнет кнутом… Во-оо! Сам документик на личности имею.

Тут только и заметили, как разукрашено лицо деда Матвея.

— Надо в город, мужики, — словно очнувшись, произнес отец. — Разузнать как след… И это, — отец кивнул в сторону деда, — спущать нельзя. Не то верх возьмут — силу почувствуют, замордуют.

— Миша, волки ведь, вьюга, холодина — одному в такую даль неможно, — вступила в разговор мать, понимая, что отговорить его не удастся, — а вдвоем-троем — надежнее.

— Опасны не четвероногие, а двуногие волки: мироны да васюки. Доберутся — деревню изничтожат, округу под себя подомнут.

В ночь отец, Иван и Данила выехали на нашем вороном в город, навязав жгуты соломы, чтобы жечь их вместо факелов.

Жители села, взбудораженные страшной вестью, не спали ночь. Разговаривали шепотом. На другой день в деревне обедов не готовили, занятие в школе отменили, и мы, школьники, то и дело бегали за околицу, на дорогу, с тревогой всматривались вдаль — не едут ли наши.

В то памятное предвечерье, когда за громоздящиеся горы облаков кроваво закатывалось солнце, а морозным воздухом забивало дыхание и у ног струйками метался вымороженный, истертый в белую пыль снежок, когда стало доносить волчье разноголосье и быстро темнеть, по деревне редкой цепочкой пошли люди к нашей избе.

Бородатые люди тесно сидели по лавкам и кучно на полу. У всех были мрачные и задумчивые лица. И мне казалось, что все сказанное — это злое вранье Васюка и Ленин — жив.

В тревожную тишину ожидания, сомнений и надежд вполз слух: «Волки… напали волки». Он дошел до нас, и мы с братом рванулись к одежонке. Удержал дед Карп. Нам стало страшно. Мать вытирала тряпкой слезы, а соседка успокаивала:

— Не верь… Это Васюк злым языком сбрехал…

Томительно и жутко тянулось время. И сколько его прошло: вечность — никто не знал.

Изба не вмещала всех собравшихся, и люди стояли перед открытой дверью в сенях. Окна оттаяли и стыли холодным паром.

К глубокой полуночи с улицы донеслись крик, шум и голоса:

— Едут!.. Едут!..

Кто-то еще засветло обежал дворы и по капле насобирал керосину на многолинейную лампу, и теперь она ярко освещала сумрачные бородатые лица мужиков, баб в платках, учительницу у края стола, на котором лежал мой букварь, а на стене висел портрет Ленина в траурном венке из свежих лапок пахучей ели.

Пламя лампы, затрепетав, колыхнулось в стороны и выровнялось, высвечивая морозное серебро отцовой бороды и влажный блеск усталых, грустных глаз. За ним вошли Данила с Иваном, такие же заснеженные и усталые.

С них поснимали армяки и шубы и пропустили к столу, в передний угол. По их глазам и осунувшимся лицам все поняли: великое горе обрушилось на страну, на всех нас.

Иван, комкая буденовку, с дрожью в голосе начал:

— Граждане-товарищи!.. — его голос осекся. Все встали, опустив головы.

В скорби кончалась ночь. Тишину разбудила учительница.

— Товарищи! Пусть Ильича не стало. Но Ленин жив. Он жив и вечно будет жить в наших сердцах. Ленин — это наше завтра.

Татьяна Ивановна не смогла больше говорить, опустилась на лавку, и молчание было тягостным.

— А что делать-то? — донесся дрожащий голос из сеней.

Этот вопрос долго оставался без ответа. Иван посмотрел на Данилу, затем на отца.

Отец встал, простуженно откашлялся в кулак, переступил с ноги на ногу, ему куда легче было косить, молотить, чем речь держать, но все же собрался с мыслями, ответил:

— Спрашиваете, что делать? Иван тут вчера хорошие слова сказал: «Друг дружки держаться надоть». Я только добавлю: не мироедов васюков слушаться, а партии большевиков. Они есть в городе, будут и у нас в деревне. Партия, мужики, ноне и повсегда — это ЛЕНИН!..

Расходились, когда занимался рассвет, стих ветер и угомонилась поземка. Мороз сдал.

Элизабет ХААЗЕ

КОРОБОЧКА ХЛОПКА
Одинокое подворье и дорога, убегающая от него, — такое увидеть не редкость. Но не часто встретишь на этой равнине холм, который как бы ловит эту дорогу, потихоньку втягивает ее наверх, до самой своей вершины, а потом опускает, так что мужчине, который стоит, прислонившись к садовой калитке, дороги больше не видно.

Каждое утро, часов в девять, Вильгельм Кон стоит у калитки и смотрит на дорогу. За холмом скрывается деревня, в которой теперь лишь изредка вспоминают о нем. В последний раз его видели там три года назад, на его золотой свадьбе.

А Вильгельм Кон деревни не забыл. Когда ветер дует в их сторону, от деревни доносится тарахтенье моторов тракторов, бой башенных часов, а иногда и тяжелый дух от свинарников. Сегодня задул суровый норд-ост. Он запорошил снежинками поле и забил ими глубокие колеи от телег на дороге.

Старик застегивает куртку из овечьей шерсти под самым горлом и переступает с ноги на ногу. Зима, которая, похоже, совсем собралась нагрянуть в гости, не должна лишить его радости, испытываемой им каждое утро. А вот и она! Маленькая темная точка на вершине холма, она быстро приближается. Это велосипедистка.

«Осторожнее на повороте, — думает старик, — в такую погоду там образовывается наледь». А ее заносит перед самой калиткой, но в последний момент она успевает выправить машину.

— Оп-пля! — кричит она весело. — Доброе утро, папаша Кон, — и улыбается из-под красной вязаной шапочки. — Ну, как жизнь молодая?

Остановившись, роется в почтальонской сумке, одной рукой придерживая велосипед.

— И кто только выдумал ватники, — ворчит старик, — пойди, разберись, у кого какая фигура…

— Ничего, доживем до лета, — отшучивается она. — Сегодня одни газеты, от детей ничего нет.

— А новости какие?

— От Клауса Витткоппа пришло письмо с границы. Пишет, что даже не ожидал, как там интересно. Труде Мартенс разродилась. Опять девчонкой! А Гейнц сказал, что в роддом к ней не пойдет. Как будто она виновата.

— Ничего, ничего! Когда очередь дойдет до тебя, наука скумекает, как их рожать по заказу.

— Заказывают-то двое! — она все-таки слегка покраснела, и Вильгельм Кон не может скрыть своего удовлетворения этим фактом.

Девушка сует ему газеты под скрюченную левую руку.

— Привет, до завтра! Идите в дом, согрейтесь!

Но Вильгельм Кон еще долго не отходит от калитки, наблюдает, как она толкает свой велосипед вверх по крутому склону холма.

На вершине она поворачивается и машет ему рукой.

А старик машет в ответ газетами.

На этом утро, которое он всегда ждет с таким нетерпением, заканчивается.

Зимой кухня — это второе убежище Вильгельма. В ней тепло, просторно; войдя, он принюхивается: ага, гороховая похлебка с мясом. Этот запах смешивается с запахом кофе, большую чашку которого Лена Кон сразу ставит на стол. Отхлебывая понемногу, он пробегает глазами сообщения в траурных рамках.

— Кто-нибудь из знакомых? — спрашивает Лена.

Он мотает головой. С каждым годом все меньше шансов найти фамилию знакомого. Кто из друзей молодости еще остался в живых? Через несколько минут он громко смеется:

— Нет, ты послушай! «Сбежало десять телок. Нашедших вернуть в кооператив «Красная заря».

Они смеются. Потом Вильгельм раскуривает трубку, и Лена знает, что за обедом он будет внимательно читать одну статью за другой, не пропуская ни строчки. Она садится перед очагом лущить горох. Стук падающих в кастрюлю сухих горошин, треск переворачиваемых газетных листов. И вдруг Лена поднимает глаза. Сегодня что-то не так, как обычно. Вильгельм сидит, уставившись в пространство. Трубка, кажется, потухла.

Лена не обеспокоена. В последнее время старик иногда засыпает с открытыми глазами. Это предвестие большого сна, который скоро придет за ним. Но на сей раз она ошибается. Вильгельм Кон бодр, как уже давно не был. Но сейчас он в пути, и дорога эта длиной в тридцать лет. Статья называлась необычно: «Красные гвоздики в декабре». А фото — похожее на многие другие. Мальчики и девочки в пионерской форме достают что-то из небольшого ящика. Дочитав статью до половины, Вильгельм Кон узнал, что в этих пачках был хлопок. И еще письмо от М. С. Переходкина.

Он не сразу обратил внимание на фамилию, его внимание приковали другие слова:

«…я был в разведке вблизи вашей деревни Мергентин, там меня ранило. Меня нашел и выходил немецкий крестьянин. А через три дня в деревню вошли части нашей армии. Мне не жить бы сегодня, не найди меня тогда этот крестьянин. Я не знаю, как его зовут. Может, он еще жив. Тогда найдите его и поблагодарите от моего имени. И передайте ему горсть хлопка из колхоза, в котором я председательствую…»

«Меня спас немецкий крестьянин…»

…В то утро три семьи из Нижней Померании, прожившие два месяца в подвалах разбомбленных домов,тащились по дороге на юго-запад. Пал Штеттин — последняя крепость, последний оплот фашистов в этом районе. Страх гнал людей все дальше.

Он целиком овладел и Леной, которая совсем потеряла голову. Всю ночь они с мужем провели в подвале, тесно прижавшись друг к другу, а со стороны леса доносился гул канонады. С рассветом наступило затишье.

И тут перед их подворьем остановилась телега с беженцами из Померании. Лена стояла по правую, Вильгельм — по левую сторону от ворот. Потом они смотрели вслед удалявшейся в сторону холма телеге. С того момента, как он сказал беженцам: «Нет!» — они не произнесли ни слова. Собираясь уходить, она бросила зло:

— Доведешь ты нас до беды своим упрямством!

— Хочешь, уезжай вместе с родителями. Я останусь здесь.

Она широко раскрыла глаза:

— Ты что же, совсем не боишься?

— Нет.

Не с удивлением, а с ненавистью она процедила сквозь зубы:

— Конечно! Ты ведь не женщина. А с калекой кто станет связываться!

С брезгливостью взглянула на его левую руку, бросилась к дому. На пороге остановилась, всхлипнула.

— Как будто мне легко!

Вильгельму Кону показалось даже, что слух изменил ему: она при нем лишь однажды всхлипнула, — когда пришло известие о гибели Вернера.

Пошел в сарай, где были сложены мешки с семенным картофелем. С помощью ременного рычага сгрузил один за другим на бестарку. Руки привычно делали механическую работу, а сам он думал о Лене. Вот уже двадцать три года она его жена, но никогда не была его до конца. Вот матерью она была настоящей: смотрела на детей с любовью, говорила негромко, словно поглаживала. Он знал почему. Она его стыдилась, и не скрывала этого. А замуж она, старшая из четырнадцати детей поденщика Витткоппа, вышла за него потому, что, по ее понятиям, он, владелец десяти гектаров земли, был богатеем.

Однажды на танцах он целый вечер не спускал с нее глаз. И вдруг она, худенькая, хрупкая, с тяжелыми светлыми косами, оттягивающими голову назад, остановилась перед ним.

— Почему ты не танцуешь?

— Кто же станет плясать с калекой?

— Я.

Это стало как бы их помолвкой. С тех пор это недоброе слово, отравлявшее всю его юность, никогда в их доме вслух не произносилось. Лена как бы стерла его из памяти своим трудолюбием, вниманием, обходительностью. Но нежности между ними не было. Поначалу было нелегко жить без этого. Со временем он свыкся. А сегодня боль саднила его сердце, как встарь, потому что и слова ее и взгляд вскрыли старую рану. К тому же эти сомнения: правильно ли отпускать ее одну в абсолютную неизвестность? Правильно ли заставлять ее остаться? Вильгельм Кон не знал этого. Сбросил на бестарку последний мешок. От свинарника доносилось позвякивание ведер, хрюканье.

Лена кормит скотину.

Вильгельм Кон вывел из хлева вола, вынес упряжь, запряг. И тут на подворье появилась Лена. Удивилась:

— Что это значит?

— Семенной картофель. Тебе я оставляю бурого. — Вильгельм Кон посмотрел в сторону сарая, под крышей которого вот уже несколько дней стояла телега, груженная ящиками и мешками с домашним скарбом.

— Ты никак спятил? Сеяться? В такую пору?

Она смотрела на него, вся напрягшись, держа в руках пустые ведра из-под свиной похлебки. Он выдержал ее возмущенный взгляд. И в это время снова послышался гул канонады, гремело чуть подальше, чем вчера, но достаточно громко, и оба они вздрогнули. Увидев страх в ее глазах, он выпрямился и сказал как можно спокойнее:

— Вот именно, сейчас. Земля ждать не станет.

Он потянул за повод, и вол двинулся вперед, неуверенно переставляя ноги. Вильгельм услышал, как ведра Лены упали на камни, потом — ее быстрые шаги. Она вырвала у него повод из руки:

— Возьми бурого, он покрепче!

Он понял и пошел к сараю. Все в нем радовалось. Потом они ехали на восток. Это было доброе апрельское утро. Легкий ветер гнал по высокому небу белые облачка. Озимая рожь поднялась уже на высоту вытянутой руки над землей, над посевами кричала, кружа, пара канюков. Да, хорошее утро. Одно лишь тревожило: орудийные залпы, звук моторов с далекого шоссе и крики, иногда доносившиеся с порывами ветра. А самое тяжелое — молчание Лены. Выпрямившись, она сидела рядом с ним какая-то чужая в своем латаном пиджаке от костюма. Он пытался разговорить ее. Показал, как набухли почки на терновнике, сколько воды в придорожных канавах. Она даже не повернула головы. Кто не обращает внимания на вещи будничные, не воспримет и душевных признаний. Поэтому Вильгельм Кон проглотил все слова, которые скопились в нем, когда он грузил мешки на телегу и когда он так обрадовался, что она догнала его — теперь от этой радости не осталось и следа.

Когда они проезжали через небольшой смешанный лес, им пришлось сойти с телеги и взяться за колесные спицы. На одном из участков дорогу перепахали гусеницы танков — вот как близко к ним подошла война прошлой ночью!

Молча, уложили они картофелины в вырытые лунки, молча съели свои бутерброды, вспахали и пробороновали соседний участок. На полях вокруг — ни души. Вид на шоссе им заслонял лесок. Небо начали затягивать тучи, и с каждым часом оно, казалось, опускалось все ниже. Орудийный гул набухал. Все чувства и ощущения спрессовались вдруг в одно: ощущение неминуемой страшной угрозы. И Вильгельм Кон был рад, что может повернуть вола и ехать восвояси.

У того же перепаханного места в лесочке они опять сошли с телеги. Вильгельму почудилось, что он услышал чей-то стон. Прислушался — нет, все тихо. Они перетащили телегу через перепаханную полосу. И снова раздался стон — на сей раз явственно. Лена тоже насторожилась, прислушалась. Он передал ей повод. Слева шумели на ветру молодые буки и березки. За грудой слежавшихся сухих листьев он увидел мужчину — солдата в коричневой гимнастерке.

Сердце Вильгельма Кона колотилось так, что вот-вот и разорвется. Подошел поближе. Над правым бедром гимнастерка была в замерзшей крови. Мужчина открыл глаза и сразу снова закрыл.

— Воды, — прошептал он.

У него бледное, узкое мальчишечье лицо.

— Вода… Вода… гут, — говорил когда-то Николай.

Вильгельму Кону было четырнадцать, когда его рука попала в машину для мелкой сечки соломы. Мать, оставшаяся одна с четырьмя детьми, не смогла пойти с ним к врачу: надо еще коров подоить, а одна из них с минуты на минуту отелится. Она послала с ним Николая, военнопленного. Он сидел рядом с Вильгельмом на телеге, крепко прижав его к себе, не то подросток свалился бы от боли. Время от времени доставал из кармана фляжку:

— Вода… Вода… гут… — приговаривал он, поливая руку Вильгельма…

— Принеси кувшин! — сказал Вильгельм Кон Лене, приблизившейся к нему.

— Для этого?.. Этот и так хорош будет, сам дойдет, — голос ее звучал резко.

Вильгельм пошел к телеге, достал термос с остатками ячменного кофе, подошел к раненому и опустился на колени. Сил левой руки хватило, чтобы приподнять ему голову. И все же половина жидкости пролилась мимо рта на воротничок застиранной гимнастерки. Несколько секунд раненый смотрел на Вильгельма Кона живыми, внимательными глазами, словно испытывая. Вильгельм испугался: у него глаза Вернера. Такие же голубые с веночками темно-серых точечек вокруг зрачков.

Он подсунул руку под правое предплечье мужчины.

— Комм! — и кивнул головой в сторону телеги.

Раненый понял, привстал, опираясь о Вильгельма и, сделав несколько шагов, страшно застонал и упал без сознания. Вильгельм едва устоял на ногах. Он поволок раненого по земле, но быстро выбился из сил и долго откашливался. Вот если бы Лена помогла!.. Тут он услышал ее злой голос:

— Брось его, где лежит, не то будешь добираться домой пешком!

Вильгельм видел, что она уже берет в руки кнут.

— У него глаза Вернера, — сказал он тихо.

— Ну и что? Он русский, — сейчас ее голос звучал не так резко.

Вильгельм поднял голову, взглянул на нее:

— Да, человек.

Взгляд ее сделался неуверенным. Она опустила глаза и слезла с телеги. Но помочь ему еще не помогала. Вильгельм крепко обхватил раненого за пояс и сделал вместе с ним несколько шагов, но потом поскользнулся и чуть не упал на скользкой глинистой почве дороги. В этот миг Лена, наконец, отошла от телеги и подхватила раненого с другой стороны. Вильгельм перевел дыхание.

— Возьми его за ноги, — сказал он, когда они подошли к телеге.

Они вместе уложили его и укрыли пустыми мешками.

И снова они молча сидели рядом, но это было уже не то молчание, что утром. При мысли о чужом человеке, лежавшем за их спинами, их утренняя ссора как-то поблекла.

— Если его найдут наши, они от дома камня не оставят. А нас, думаешь, пожалеют? — тихо, словно размышляя вслух, проговорила Лена. — Разве не посадили Марту Вайхерт только за то, что она разрешила своему военнопленному есть с ними за одним столом?

— Они его не найдут. Спрячем в твоем укрытии.

— А я?.. — вскрикнула она с отчаянием.

Вильгельм Кон понял ее. И даже хотел сказать ей об этом, но почувствовал, что она снова ускользает от него, становится чужой.

За несколько метров до ворот она спрыгнула с телеги, открыла ворота, а потом и двери сарая и пошла к дому.

— Принеси горячей воды и бинты! — крикнул он ей вслед.

Распряг бурого, отвел его в стойло. Когда он вернулся оттуда в темный сарай, Лена еще не подошла. И теперь уже не подойдет, он это знал.

На телеге раненый беспокойно переворачивался с боку на бок, произнося какие-то слова на непонятном для Вильгельма языке. Вильгельм Кон тяжело вздохнул. Расправив плечи, пошел к дому. Услышал, как Лена с шумом переставляет посуду, готовя похлебку для свиней. У самого очага сидел отец и вполголоса читал вслух библию: «И будут в эти дни люди искать смерть и не найдут, будут стремиться умереть, но смерть будет бежать от них…»

— Отец! — Вильгельм осторожно коснулся его плеча. — Отец, ты не мог бы перевязать человека?

— Почему я? — удивился старик и позвал Лену.

Она сразу появилась в проеме двери:

— Это русский! — выдавила она из себя.

Старик медленно поднялся. Его серые брови сошлись у переносицы:

— То, что ты сделаешь для самого сирого и убогого, ты сделаешь для меня — разве не так учит нас господь бог?

Какое-то мгновение она стояла перед обоими с видом школьницы, которую отругал учитель. А потом тряхнула головой.

— Вы не знаете, что творите. А эти придут и возьмут все: и меня, и наше добро, и нашу землю… И я должна помогать ихнему?..

— Молчи! — крикнул не нее отец. — Исполни свой долг христианки…

Под его присмотром Лена сделала все необходимое: вымыла раненого, перебинтовала рану и помогла протащить его по узкому, в метр шириной, лазу, в угол сарая, где под горой соломы было устроено укрытие: матрас, постельное белье и разная снедь в пузатых горшках. Но делала она это с таким видом, что Вильгельм, глядя на нее, пугался. В молодости он видел однажды на ярмарке, как работает гипнотизер. Те, кого он вызывал на сцену, хохотали, курили и дрались по его желанию. Зрители, сидевшие рядом с Вильгельмом, веселились от души, но в нем возникло безотчетное чувство ужаса. Это же чувство овладело им и сейчас, и он ничего не мог с этим поделать. И причиной тому был не только вид Лены, но и артиллерийская канонада, звуки которой, то более далекие, то совсем близкие, уже не утихали.

А потом эти солдаты! Чем темнее становилось, тем чаще группы отступающих частей появлялись у подворья, усталые и отупевшие. Они жадно пили воду или отхлебывали несколько ложек супа, которые предлагала им Лена. Приказа обыскать дом им никто не давал. У Вильгельма отлегло от сердца. Отступающие рассказывали о последних боях под Мергентином, там, где несколько недель назад был оборудован сильнейший укрепленный район. Тогда Вильгельм Кон днем и ночью возил туда мешки с песком и обрубки деревьев. Все оказалось тщетным, если верить солдатам. А они не обманывали. Глухая ноющая боль в области сердца подтверждала это Вильгельму. Но странное дело — стоило ему прокрасться к раненому, как эта боль уходила. Они пытались что-то объяснить друг другу. Вильгельм не спускал глаз с лица русского. Несмотря на боли, оно оставалось на редкость спокойным.

На второй день, когда Вильгельм принес горячий суп, русский смог немного приподняться и сесть. Он улыбнулся, и на какое-то время Вильгельм забыл о своих страхах.

Да, улыбка человека может осветить мир. Впервые Вильгельм ощутил это, когда Лена подошла к нему в прокуренном танцзале. А теперь — в душном уголке сарая под горой сена. В дом он возвращался неохотно. Около полуночи все орудия умолкли — словно по приказу. И солдаты больше у их подворья не появлялись. Вся семья отправилась спать. Но наступившая тишина угнетала еще сильнее, чем канонада. Тем более, что Вильгельм и Лена лежали рядом, не произнося ни слова. Встали они засветло. Стали готовить корм для скотины, привычные, заученные движения позволили им еще какое-то время не обращаться друг к другу.

Когда Вильгельм с ведрами, полными пойла, направился к хлеву, земля, казалось, затрещала от неслыханного грохота. Когда он разобрал, что к чему, понял, что стреляют там, где шоссе у Мергентина перерезается цепью холмов. Грохот орудий перемежался неизвестным страшным воющим звуком.

Несколько секунд спустя из леса вылетел набитый солдатами грузовик. Проезжая мимо подворья, один из офицеров успел им крикнуть:

— Спасайтесь, не то все пропали!

Только тут Вильгельм увидел, что рядом с ним стоит Лена, бледная, как мел, несмотря на смуглую кожу.

— Иди в дом! — тихо велел он ей, и она подчинилась.

В лесу «залаяли» противотанковые пушки. Вильгельм Кон с термосом кофе и бутербродами пополз к раненому. Тот протянул ему простыню:

— Капитуляция… Капитуляция… — и он указал наверх.

Вильгельм понял и кивнул. Русский снял свою пилотку, засаленный «кораблик» из не очень-то плотной материи, показал на красную звездочку и изобразил ее форму на простыне. Вильгельм снова кивнул. Его страх вдруг как ветром сдуло. Он быстро выполз из укрытия и бросился к дому. Несколько слов хватило, чтобы Лена сообразила, чего он хочет.

— Но у нас нет краски, — сказала она.

— Убей курицу, — ответил он.

Несколько минут спустя Лена вошла в дом с мертвой птицей в руках и мисочкой крови. Вильгельм увидел, что это была ее лучшая несушка.

На столе в большой комнате Лена аккуратно разложила простыню, дрожащими руками изобразила на ней большую пятиконечную звезду, закрасила ее куриной кровью. Звезда оказалась не в самом центре простыни, а концы звезды неровными — но не страшно.

Они сняли с крюка длинную лестницу, приставили ее к скату крыши сарая. Лена полезла наверх и прибила там простыню. Когда они снова повесили лестницу, они на секунду оказались совсем рядом.

— Лена, — проговорил он, взяв ее за руку.

Ему хотелось сказать ей о чем-то очень важном, но мысли его и чувства настолько смешались, что он не знал, с чего начать. Лена несколько секунд вопросительно смотрела на него, потом высвободила свою руку и сказала:

— Пойду схожу к отцу!

Он смотрел ей вслед, когда она шла по подворью. По ее расслабленной походке понял, что сейчас все слова были бы излишни.

Вильгельм Кон вывез из хлева навоз, подмел двор. Грохот со стороны шоссе стал ослабевать. И из леса доносились лишь одиночные выстрелы. Тогда Вильгельм поднялся на чердак и открыл слуховое окно. Вдали синел лес. Огороженные выгоны перед ним и поля ржи спорили между собой в яркости своей зелени. Старик прислушался: уж не первый жаворонок ли запел? Прищурившись, он обнаружил над зеленями маленькую черную точку и провожал ее взглядом все выше и выше в небо, именно сейчас с особой остротой ощущая противоречие между красотой земли и смертью, горем, которое одни люди приносили другим. Он настолько погрузился в свои мысли, что заметил пять танков, только когда они совсем приблизились к его выгону. Дула пушек были повернуты в сторону их дома, и страх, который он считал уже преодоленным, в какой-то миг вновь поселился в нем. Он быстро спустился по лестнице, схватил со стола солдатскую пилотку и заторопился к воротам. Широко распахнул их, сам вышел чуть вперед. Чем слышнее становился скрежет гусениц, тем плотнее сжимали его пальцы выгоревшую зеленую ткань. Первый танк остановился в нескольких метрах от него, из люка появились два солдата в темных комбинезонах. А четверо, в землистого цвета гимнастерках, сидевшие у башни, спрыгнули на землю. Держа автоматы наперевес, приблизились к Вильгельму. Впереди — смуглолицый солдат с черными усами. Вильгельм дрожащей рукой протянул ему пилотку и указал на сарай.

Усатый подтолкнул его автоматом: показывай, мол. Двух солдат он поставил у ворот, двух других — за углом дома. Когда Вильгельм Кон не сразу справился с тяжелым засовом, солдат легко сорвал его.

Вильгельм освобождал проход в соломе, а солдаты не спускали с него глаз. Усатый что-то крикнул и, лишь услышав ответ, опустил оружие. Еще два-три слова, и на лице его появилось выражение радости; это же чувство осветило и лица остальных. Раздался короткий приказ усатого, и солдаты выбежали из сарая. Один из них стал с автоматом у входа в дом, другой побежал к воротам и что-то громко крикнул. Возвращаясь, он снимал на ходу плащ-палатку. Вместе с ним во двор ввалилось еще много солдат.

Позднее Вильгельм Кон пытался разобраться в тех постоянно менявшихся чувствах, которые владели им в тот богатый событиями день. Как он удивился глубокому молчанию, наступившему в момент, когда раненого выносили на плащ-палатке. И как испугался, когда стены сарая задрожали от троекратного «Ура!» — это после того, как раненый улыбнулся. И как он поразился, когда все начали обнимать и целовать раненого, будто это был самый близкий им человек.

А потом во дворе началась суета. Кто-то в мгновение ока разложил костер, а над ним повесил закопченный котел. У колодца толпились солдаты, стаскивавшие с себя гимнастерки.

Вильгельм, чувствовавший себя лишним здесь, направился было к дому. В сарае санитар как раз натягивал на раненого гимнастерку после перевязки. Раненый жестом подозвал Вильгельма к себе. Он вместе с другими, которых тоже перевязывали, сидел на соломе.

— Михаил, — сказал он, притянув Вильгельма к себе.

Вильгельм назвался и удивился тому, каким чужим показалось ему это имя, произнесенное устами Михаила.

Отсюда можно было обозревать все подворье. Над костром на металлическом пруте жарился сейчас поросенок. Солдат доставал из котла черпаком какую-то сладковатую жидкость и разливал ее в оловянную посуду. Вильгельму тоже досталась миска этого горячего пахучего варева. А после по кругу пошла бутылка с прозрачной жидкостью — это когда уже было готово жаркое. От Вильгельма Кона не ускользнуло выражение любопытства на лицах солдат, когда очередь выпить дошла до него. Он отхлебнул приличный глоток и тут же зашелся в кашле. Но какие могли быть обиды: все вокруг смеялись от всего сердца! Кто-то похлопал его по спине, а другой ободряюще сказал: — Ничего, научишься!

Откуда ни возьмись появилась гармошка. Прозвучали первые аккорды, а потом солдаты затянули песню, сначала грустную, а потом все более и более живую — у Вильгельма даже дух перехватило от силы этой песни. А закончилась она так же тихо, как и началась. Посидели, покурили. Потом гармонист заиграл снова, и была эта мелодия задорной, в круг выскочил молодой белобрысый паренек, пошел ходить вокруг костра, приседая и высоко выбрасывая ноги. За ним — еще двое. А Вильгельм вместе с остальными хлопал в такт, то в ладоши, а то, как остальные, себя по бедрам.

Тут у подворья остановилась зеленоватая санитарная машина, и Вильгельм сразу узнал санитара, перевязывавшего раненых, а рядом с ним вышагивал приземистый офицер с прической-ежиком и широкой орденской колодкой на груди. Когда они приблизились, Вильгельм встал. Офицер смерил его быстрым испытывающим взглядом и, указав на левую руку, спросил:

— Ранение?..

— Нет, это еще в детстве, — покачал головой Вильгельм. — Солому рубил…

— Подождите за дверью, — приказал офицер, и двери сарая закрылись.

У костра уже никого не было. Санитарная машина задним ходом подъехала к сарайчику. Вильгельм ощутил какую-то непонятную слабость, а когда офицер снова открыл двери сарая, перевел дыхание с облегчением — сам не зная почему.

— У вас есть писчая бумага? — спросил офицер Вильгельма.

Тот отвел его в жилую комнату. Она не отапливалась, и на неказистой мебели лежал порядочный слой пыли. Над шезлонгом висели портреты обоих сыновей в мундирах вермахта. На правом уголке портрета Вернера была траурная ленточка. Офицер подошел поближе, внимательно посмотрел. Это длилось целую вечность, как показалось Вильгельму. Молчание становилось уже невыносимым.

— У меня погибло трое сыновей, — тихо проговорил тот, не оборачиваясь. И после недолгой паузы еще тише добавил: — И моя жена тоже.

Потом распрямился, взявшись руками за портупею, и сказал, кивнув в сторону портрета Герберта:

— А этот может еще вернуться. Так где бумага?

Дрожащими руками Вильгельм вынул блокнот из ящика комода. А офицер достал из кармана гимнастерки авторучку, пододвинул стул к столу и написал крупными округлыми буквами несколько предложений. Вильгельм смотрел на его коротко подстриженные седые волосы, ощущая какую-то смесь стыда и боли одновременно: «Трое сыновей и жена…»

Офицер сложил бумажку, поднялся и сказал:

— Идемте со мной!

Рядом с санитарной машиной лежал на носилках Михаил. Офицер приподнял его, протянул авторучку, и раненый с трудом нацарапал на бумаге свое имя. И дал Вильгельму, проговорив несколько слов.

— Покажите это, когда придут наши солдаты.

Вильгельм кивнул. Тогда Михаил улыбнулся, притянул к себе голову Вильгельма и поцеловал в обе щеки. Когда дверь машины закрылась за Михаилом, Вильгельму стало грустно.

А вот бумага с двумя подписями оказывала впоследствии действие просто волшебное. Например…

Но в эту секунду Лена ставит кастрюлю с вылущенным горохом в сторону, поднимается и идет к печи. Вильгельм Кон возвращается из воспоминаний в действительность. Быстро берет в руки газету и читает еще несколько предложений:

«…Мы были бы очень рады, окажись этот крестьянин сейчас в живых. Если это так, пусть нам непременно напишет, потому что мы хотим пригласить его на наш пионерский праздник. Мы хотим познакомиться с человеком, который еще тогда был другом Советского Союза…»

Вильгельм Кон посасывает трубку и обнаруживает, что она давно потухла. Ворча, выбивает чубук и набивает его свежим табаком. Но трубка никак не раскуривается. Михаил жив, и ребята хотят познакомиться с его спасителем. Как ему быть?

Вильгельм Кон поднимается из-за стола: ему, дескать, надо взглянуть на волов.

Но он не сразу идет в хлев, а сперва — в жилую комнату. Достает из среднего ящика письменного стола папку с ломкой прозрачной обложкой. Вильгельм Кон думает: а что, если в районе Мергентина нашелся еще один крестьянин, спасший русского по имени Михаил. Перебирает бумаги в папке. Задерживает свой взгляд ненадолго на двух документах: о назначении его, Вильгельма Кона, бургомистром деревни Мергентин летом 1945 года, и на дарственной на пять гектаров земли весной сорок шестого. И вот, наконец, он находит пожелтевшую бумагу с чужими буквами, быстро читает приложенный перевод на немецкий и видит подпись: «М. С. Переходкин».

Да, ошибки быть не может.

Вильгельм Кон кладет папку на место и неторопливо выходит из дома. Хлев встречает его острым запахом навоза. Вол тычется мягкими теплыми губами в руку старика. Вильгельм привычными движениями поглаживает его гладкую кожу.

Да, пионерский праздник: букеты цветов, потом праздничный стол. Ему придется рассказать о былом…

Рассказать? И вдруг Вильгельму становится не по себе. Что ему ответить, когда его спросят: «Почему ты уже тогда был другом Советского Союза?» А Лена? Смогла бы она подтвердить, что противилась спасению раненого до самого последнего мгновения? Вильгельм Кон не берет на себя смелость ответить на этот вопрос. Мысленно он видит перед собой лицо Лены, загорелое, с копной седых волос, но все еще красивое. Как часто она удивляла, озадачивала его… Каким быстрым был для нее переход от «парня, которого надо оставить, где он есть», к «нашему доброму, хорошему Михаилу». Он так и не смог ответить на самый главный вопрос: за кого же Лена вышла замуж, за него или за его участок? А когда она во время прогулок по деревне после той весны 1945 года так уважительно брала под руку, кому она оказывала честь, ему или бургомистру деревни?

Вильгельм Кон тяжело дышит, пальцы его вжимаются в кожу животного; жаль, что трубку он оставил на столе, — сейчас бы покурить.

Потом Вильгельм подкладывает соломы в ясли. Вот его решение: Лене он о статье, как ни жаль, ничего не скажет. К чему ворошить былое? Или даже вызвать ссору? Вильгельм Кон возвращается в дом, вполне обретя спокойствие.

За столом с газетой в руках сидит Лена:

— Послушай, а русский из этой статьи — это не наш Михаил?

Вильгельм Кон кивает. Как молодо выглядит еще Лена: у нее и румянец на щеках, и взгляд искрится…

— И ты хочешь, чтобы мы ответили?

— Конечно. Побывали бы на людях, я могла бы опять надеть мое серое шелковое платье с золотой брошью, которую мне подарили дети, и потом… — она умолкает, потому что муж с отсутствующим лицом придвигает свой стул к столу и с тяжелым вздохом усаживается. Она испуганно смотрит на него.

— Лена, — говорит он проникновенно, — ты поразмысли-ка! Ведь пионеры захотят узнать все подробности о том дне. Смогла бы ты им все рассказать, Лена? Все до конца?

Взгляд Лены темнеет. Первая радость от встречи со знакомым именем как-то притушила в ней воспоминания о тех нелегких днях. О ее страхе, о ее сомнениях. А сейчас все это к ней вернулось, и, помолчав несколько минут, она говорит:

— Нет, конечно, не обо всем…

— Вот видишь, — кивает Вильгельм спокойно. — Пойди, принеси суп.

Лена поднимается из-за стола, стоит, опустив веки. А потом вдруг улыбается. Удивительная эта улыбка! Лена делает два шага к нему и произносит:

— Да, ты всегда был лучше меня… выше… — и прижимает к себе искалеченную руку Вильгельма.

«Это впервые», — думает ее муж. Берет газету, аккуратно складывает ее, разглаживает. Он все еще ощущает ее, Лены, нежное прикосновение и знает, что отныне он будет ощущать его всегда.

Лена ставит перед ним тарелку дымящегося горохового супа.

«Да, — думает Вильгельм Кон, — пощупать своими руками коробочки хлопка — это было бы совсем неплохо».

Михаил БРОДИН

ВОСПОМИНАНИЕ ОБ АВГУСТЕ
Рассказ
«…Сразу после школы в МАИ?» — «На третий год». — «Заваливал?» — «Не поступал». — «Ясно: догрызал гранит школьной программы». — «Мимо». — «Что ж делал целых два года?» — «По лугам и перелескам бродил». — «Хохмишь?» — «Натурально. Пастухом работал в колхозе».

Из разговора первокурсников
Он был подпаском у Василия Григорьевича Кораблина…

Даже в самую теплую летнюю ночь перед рассветом потянет тонким стылым ветерком. Василий Григорьевич по давней пастушьей выучке никогда не проспит той минуты.

На дворе еще мглисто, крупными опаловыми каплями блестит на траве роса, и за шагами тянутся темные, влажные следы-прогалы.

Придя на ферму, Василий Григорьевич отвязывает жеребца Сократа, гладит его по заиндевевшему серебристому крупу, седлает. Сократ приветливо и мягко пофыркивает. Смирно стоит под седлом.

Василий Григорьевич подъезжает к загону, открывает ворота. Наседая друг на друга, коровы валом валят в широкий проем. Протяжно и сонно мычат.

Подпасок Николай Рущилин стоит поодаль, метрах в пятидесяти от загона, — не дает стаду свернуть на проселок. Он глухо покрикивает и «стреляет» гибким, длинным, на вишневой рукоятке кнутом.

Полуторастаголовое стадо направляется в Дубки — самый дальний у подножия леса выпас.

Через четверть часа солнце проклюнулось на горизонте узкой малиновой горбушкой. Заалел реденький березовый колок, убегающий бело-черными стволами до самого леса.

Дальше стадо не стали гнать. Здесь, возле березовой рощицы, оно паслось до обеда. А около двух часов пополудни в Дубки подкатила полуторка — приехали доярки. Привезли бидоны, ведра. Коров согнали в тенистый перелесок. Началась дойка.

С этой машиной пастухам привезли свежего хлеба, щей, мяса, помидоров с огурцами. Доярки налили им по кринке парного молока.

А когда солнце, стоявшее в зените, двинулось под уклон, Кораблин и Рущилин погнали стадо в Вербилковскую пойму. Там теперь, знали пастухи, в некрутой заболоченной низине налилась густым, терпким соком осока.

— Тут гляди повнимательнее, — подъехав к подпаску, напомнил Василий Григорьевич.

Перелесок, каким они гнали стадо, соединялся с глухим смешанным лесом. Случалось, коровы отбивались от стада, забредали глубоко в чащобу. И исчезали бесследно.

Коля Рущилин кивнул, стал зорче поглядывать по сторонам. И вдруг заметил, как меж крепких ольховин слабо бьется корова.

— Василий Григорьевич! — крикнул подпасок.

— Вижу! — Кораблин потянул узду, развернул Сократа, пришпорил, и тот прямо с места крупным наметом пошел к ольшанику.

Молодая корова, зажатая стволами, пугливо таращила продолговатые лиловые глаза. Мычала. Кораблин ухватился за ствол, повис на нем. Но под худым его телом ольха не поддалась.

— Коль! — позвал он на помощь.

Вдвоем они развели стволы.

— Тоже ведь вот: разве старая корова полезла б в этакую рогатину, — сказал Василий Григорьевич. — Старая корова за версту обойдет всякое гиблое место.

— Чья ж это? — спросил Николай.

— Первотелка Полынкина-младшего, — определил Василий Григорьевич. — Тимоха Ядыкин опять, должно, пьяный пасет. Оставил корову, дурак! Гнать взашей давно надо бы пропойцу.

На истоптанной траве под ольхой они увидели темно-рыжие пятна. Переглянулись.

— Вначале билась, видать, сильно с испугу, — сказал Кораблин.

Он снова сел в седло, достал из сумки лассо. Светлая капроновая нить, остро блеснув на солнце, обвилась вокруг вздрогнувшей коровьей холки. Пастухи продезинфицировали пораненное вымя.

— Пускай нынче у нас попасется. Только поглядывай за ней, Николай, — сказал Василий Григорьевич. — Подальше держи от кустарников.

Больше до самого вечера у них никаких приключений не случилось. Но когда стадо гнали в обратный путь, на ферму, в синих предзакатных сумерках за излучиной реки увидели сиротливо горбившийся комбайн. Он стоял на краю ржаного клина, оттуда доносилось металлическое позвякивание.

— Коль! — крикнул Кораблин. — Гони сам помаленьку, а я гляну, что там.

В неширокой речушке, которую они переходили вброд, Василий Григорьевич дал Сократу напиться. На другом берегу вновь окликнул подпаска:

— Коль, слышь меня, передай завфермой, Колодочкиной Татьяне, — давно, мол, пора на одиннадцатом и девятнадцатом загонах клевера подсеивать. Понял? Ну, давай!

Сократ, несмотря на шпоры (тоже, видать, намаялся за день), не убыстрял шаг, легонько трусил к полю…

В комбайнере Кораблин признал Петра Бекасова — жилисто-крепкого, скуластого мужика средних лет.

— Чего стряслось?

— Тормоза. Вконец, гадство, измучился. Еле до вечера дотянул.

Кораблин спешился. Стреножил Сократа. Подошел к машине. Спросил, приглядевшись:

— Накладки тормозных лент меняешь?

— Ну.

— А где ж «техпомощь»?

— А при чем тут «техпомощь»? Она, что ли, на мои тормоза давила!

— Гордый, значит. Эта хорошо.

Помолчали.

— Когда ж ты один управишься?

— Когда-никогда, а к утру надо сделать. Такая задача.

— Дай-ка мне ключ, — сказал Василий Григорьевич.

Минут через сорок у них за спиной вырос долговязый косматый парень.

— Пришел? — не удивился Кораблин. — Как на ферме?

— Нормально.

— Отогнал первотелку Полынкиным?

— Отогнал.

— Колодочкина что?

— Помним, говорит. Завтра на девятнадцатом начнут подсеивать.

— Ладно… Бери вон отвертку. Придерживай, чтоб не вращался шестерик… Как у вас, Петро, по-научному называется шестерик этот?

— Солнечный, — отозвался Бекасов.

— Ишь как!

Стемнело. Включили переносную лампу. В теплом, но неясном небе высоко блекли редкие звезды. Луны не было. Ночь для работы стояла неудачная, темная.

В первом часу ночи Бекасов закрыл капот.

— Все, друзья, пошабашили! И так из-за меня третью смену доламываете. Чуть развиднеется, приду. Пока роса сойдет, кончу. Теперь уж осталось — раз плюнуть.

Посвежело. Остывающее поле точило хмельной аромат перестоявшего ржаного колоса. В недальнем заречном хуторе лениво и одиноко лаяла собака.

— Был у меня друг, Устинов Иван, — Кораблин несуетливо-властным движением открыл капот. — Летали мы с ним в одном экипаже. Однажды случилась у нас авария, сели, вроде бы ничего, поляна попалась ровная. Так что после ремонта можно бы и взлететь. Но случилась вот такая обида: крепко стукнуло Ивана в грудь. Очень крепко. Перебинтовал я его на земле, положил поудобнее в ложбинку, продержись, мол… А он ни в какую. «Тащи, — говорит, — к самолету, вместе работать будем». И работал. До конца, пока не исправили.

— Испытания делают людей сильнее, — сказал Бекасов.

— Верно. Но и другое тебе скажу. Настоящие авиаторы — люди особой прочности. Как Устинов Иван. На таких авиация держится. — Потом, после долгой паузы поправился: — И не только, понятно, авиация. Жизнь!

Они втроем еще долго в ту темную августовскую ночь работали под переносной лампой.

«…Теперь-то он как, один пасет?» — «Не пасет вовсе. Помер. Про Устинова он тогда, по-моему, придумал — это ему самому едва грудь не разворотило. Оттого-то и пас, что с одним легким жил, воздуху не хватало. И за пастуший труд дали ему орден Трудового Красного Знамени…»

Из разговора первокурсников

Улли КАЛЛАУКА

ДНЕВНИК ДЕСЯТИЛЕТНЕГО
3.5.1970

Наша площадка для игр находится рядом с большой пекарней, а к ней примыкает часть запущенного парка. В нем полным-полно вкуснющей малины.

Наискосок от пекарни стоит большой серый дом. Это Дом офицеров Советской Армии. Он, как и казармы, огорожен светло-зеленым забором. Раньше мы этим зданием не интересовались. А теперь вот обнаружили там новехонькую карусель. Ох, и карусель же!..

Мы осторожно крались вдоль забора ко входу, но вдруг в Доме офицеров что-то громко застучало, и мы бросились кто куда.

Мать обнаружила на моих брюках следы смолы. Я ничего толком не соображу: я же не играл у котлов со смолой, которые привезли на развилку шоссе дорожники! Вот другие штаны я точно смолой перепачкал, это да!.. Теперь я под домашним арестом. Нет, не понимаю я мать: разве в запачканных брюках играть нельзя?


11.5.1970

Меня не выпускали из дому целую неделю. А за это время кое-что произошло. Я увидел из окна, как ребята едят необычно светлый хлеб, нарезанный прямоугольными кусками.

— Откуда он у вас? — спросил я.

— Русские дали. Вкусный! И правда, вкусный.

— Вот так, ни за что, и дали?

— Нет, сперва мы пошли к ним, и попросили: «Камрад, хлеб!»

— Это по-русски?

— Н-не знаю, но понять нас они поняли.

Я уже несколько русских слов знаю: в одной из сказок мне встретились слова «кошка» и еще «лошадь» и «собака». Слова «да» и «нет» я, по-моему, научился уже применять к месту. Недавно в газете АБС нам объяснили все значения понятия «дружба», а теперь мне просто повезло: я узнал, как по-русски будет «хлеб».

После таких успехов в области иностранного языка я даже задумался: а вдруг во мне дремлют таланты ученого?

Хотите верьте, хотите нет, но с помощью таких скромных на первый взгляд знаний языка мне тоже удалось заполучить у советских солдат кусок пахучего русского хлеба. Правда, отец с матерью вовсе не обрадовались этому. Они сказали, что дома я ем досыта и что нечего мне, мол, попрошайничать. Но я-то видел, что они отрезали себе по кусочку и съели его с таким же удовольствием, как и я.


12.5.1970

Сегодня я спросил Рихарда — ему уже пятнадцать лет, — почему у их хлеба другой вкус, чем у нашего. Он объяснил, что, когда русские выпекают хлеб, они кладут в тесто больше дрожжей, чем мы. От этого у солдат прибавляется сил. Интересный хлеб…


14.5.1970

Каждый раз, когда я иду к пекарне, я прохожу мимо Дома офицеров с его каруселью. Чаще всего она на ходу. Вчера вечером мы попросили Рихарда пойти с нами туда. У карусели было много детей.

Мы стояли у калитки в заборе и нерешительно переглядывались.

А их ребята оказались посмелее. Маленький мальчишка помахал нам рукой и позвал: «Идите к нам!» И мы катались с офицерскими детьми до самой темноты.


17.5.1970

Мы почти каждый день проходим через калитку в зеленом заборчике и познакомились уже со многими солдатами. У них очень интересные значки. Вот бы поменяться!..

Сегодня после обеда я встретил одного советского солдата, у которого на груди был удивительно красивый значок. Или орден.

Я сказал ему: «Камрад, абцайхен[5]», дав ему понять, что он мне понравился. Дело в том, что выражение «камрад, абцайхен» советским солдатам прекрасно известно.

Он улыбнулся. А потом спросил, есть ли у меня взрослая сестра. У меня сестры нет, но я на всякий случай кивнул. Солдат заинтересовался. Он спросил еще, есть ли у нее фотоаппарат. Я сразу подумал, что насчет сестры он задал вопрос только для вида, а на самом деле его интересует фотоаппарат.

У нас он есть, но я, конечно, сообразил, что такой обмен для меня невыгоден. Позднее выяснилось, что он говорил не о фотоаппарате, а о фотокарточке. Я удивился, зачем ему фото моей сестры, которой у меня нет, но он только махнул рукой и ушел. Так что не видать мне этого значка, как своих ушей.


21.5.1970

Значки побоку! В магазинах появились новые пластмассовые автоматы, совсем как настоящие, только покрашены они желтой и голубой краской. На нашей улице все купили себе такие. И после уроков устраиваются целые сражения.

Моя мама ругает мальчишек почем зря: из-за шума я не могу уснуть после обеда. Просто смешно — неужели в десять лет нужно еще спать днем? А мама говорит, что от этого вырастают большими и сильными. Да, а остальные зато играют в свое удовольствие.

И моя толстая сучковатая палка, еще неделю назад вполне сходившая за настоящее ружье, превратилась в обыкновеннейшую дубинку. А все попытки уговорить родителей купить мне пластмассовый автомат кончились ничем: мама сказала, что играть в войну нехорошо.


24.5.1970

Вчера вечером отец спросил, не помогу ли я ему по хозяйству. Я не очень-то люблю помогать отцу, потому что всегда выходит, что я подаю ему не тот инструмент, но я согласился. И вчера же отец смастерил мне винтовку из дерева и железа, выкрасил ее серебристой краской и приделал к ней кожаный ремень, чтобы я мог носить ее через плечо. Железный ствол — от воздушного насоса, так что на нем есть даже прорезь и мушка! Мне все завидуют!

Конечно, я взял мою винтовку и отправился к карусели. Только я подошел к калитке в зеленом заборчике, как в меня полетел камешек.

«Камрад дурак, дурак!» — закричал на меня маленький Игорь.

Что могло произойти? Почему они нас ругают? Не мое ли ружье тому виной? Я стал внимательно его разглядывать. Но оно было таким красивым, что никак не могло стать причиной нашей ссоры! Я поднял его — на фоне голубого неба оно выглядело замечательно.

Нет, тут что-то не так. Их всего двое мальчишек и три девчонки, а нас шестеро мальчишек. Так с чего же они на нас нападают? Из-за карусели? Нет, у советских ребят этого в привычке нет. Ну, просто ничего не понимаю! Вечером я долго не мог заснуть. Какая неприятность, что мы поссорились. Теперь нам не придется больше кататься на карусели.


25.5.1970

Три часа назад мой послеобеденный сон был прерван громким криком. Я выбежал из дому и увидел, что Ирина колотит Райнера. А наши ребята стоят, как будто их пригвоздили к месту, и даже перестали подбадривать Райнера криками. Наша честь растоптана! Она повержена в прах ударами Ирины, измочалившей Райнера. Что он такое мог натворить, этот Райнер? Откуда у девочки появилось столько сил, откуда такая смелость? Нет, этого так оставлять нельзя!


26.5.1970

Мы вооружились палками и кусками угля, из кухонных шкафов достали кастрюли — это нам вместо шлемов, крышки будут щитами. Автоматы и ружья оставили дома.

Но у ребят из Дома офицеров не было, судя по всему, никакой охоты драться с нами: на яблоне не сидело наблюдателей, сторожка у забора не занята!

Наши воинственные крики и в самом деле заставили появиться противника. И это нас обрадовало!

Я уже залез на яблоню, и тут они перешли в контрнаступление.

Ирина, победившая вчера Райнера, прибежала с дубинкой. И прямиком к яблоне! Не буду врать — я здорово струхнул, и кастрюля на голове начала подрагивать. Я начал карабкаться повыше, но яблоня-то не сосна! И Ирине ничего не стоило сбить меня с дерева: крыша сторожки, на которую она взобралась, совсем рядом. Я свалился на землю. А потом закричал, что было мочи: «Да что такое?! Чего вы на нас накинулись?!»

Она сразу поняла. Мне кажется даже, что она только этого вопроса и ждала. Потому что тут же достала из кармана какой-то значок и протянула мне. Я залез к ней на крышу сторожки и стал его рассматривать.

Старая такая штуковина, значок за верную службу на немецких железных дорогах, выпущенный в 1936 году. А в середине — маленькая свастика.

Тут я сразу все понял!

Ирина показала пальцем на Райнера.

Наши ребята подошли поближе.

Я спрыгнул с крыши и бросился к Райнеру.

— Откуда он у тебя?

— Нашел у нас на чердаке…

— А как он оказался у Ирины?

— Вчера, когда мы катались на карусели, я нацепил его вместе с другими!..

Райнер стоял совсем один.

Выходит, он нацепил эту опасную дурацкую бляшку вместе с советскими значками! Носил их рядом с ними!

Я взял значок, бросил его на землю, и на глазах у всех растоптал.

— Ты рехнулся! — сказал я Райнеру. — Извинись сейчас же!

— Надо им обязательно что-то подарить, чтобы не сердились! — сказал Дитер.

Райнер совсем растерялся.

— Да, но что?

Я вспомнил о своем ружье. Быстро сбегал домой. Когда я вернулся, с нашими ребятами стоял один Игорь, а девочки все ушли. Я протянул ружье Игорю.

— Дружба! — сказал я.

Все наши не сводили снего глаз.

А он улыбался.

Я все еще не мог успокоиться:

— А Лена и Ирина — где они?

Игорь только махнул рукой:

— Лена и Ирина — медхен, девчонки… А мы мальчишки. Дружба! Хорошо?..

Николай ЗАХАРОВ

ИНТЕРВЬЮ СО СВОЕЙ СОВЕСТЬЮ
(Отрывок из документальной повести)
— Что привело тебя на БАМ?

— Я приехал в 1972 году. Появилась заметка в газете о строительстве железнодорожной линии Бам — Тында. Мы в бригаде решили, что наши руки в Сибири будут не лишними.

— Мотивы?

— Пожалуй, несколько. Но главный — дыхание молодости.

— Не кажется ли тебе, что это штамп?

— Так считают только те, кто не был в пути или свернул с него.

— Ты оптимист?

— В тех случаях, когда это необходимо.

— На БАМе работает только молодежь?

— В жизни часто встречаются семнадцатилетние старики и наоборот. БАМ молод.

— Твоя сберкнижка богата тысячами?

— Та, которой нет?

— Быть может, стоишь на машину?

— На велосипед.

— Мало зарабатывал?

— От 300 до 700 в месяц.

— Но есть люди, которые имеют и счет в сберкассе, и стоят на машины.

— Не вижу ничего плохого. Скорее, наоборот, я с удовольствием пожму их мозолистые руки.

— Сколько времени думаешь проработать на стройке?

— О завтра я с большой уверенностью скажу завтра…

Весна спускается с гор. Бежит ручьями по распадкам, одевает в изумрудный брусничник склоны сопок, дарит тайге новую юность из клада вечности. Доставка грузов на Ларбу продолжается. Некогда 12—16-часовые рейсы вылились теперь в многосуточные. Пенятся речушки, раскисают мари, по ледовому полю реки Нюкжи клокочет верховая вода — предвестник ледохода. Все четче вырисовываются забереги, то здесь, то там вспучиваются, громоздятся хрустальные торосы льда. Машины уходят в последний рейс по зимнику на Аносовский, чтобы захватить оттуда остатки горючего, щитов и продуктов. В последний рейс по дороге жизни уводят тяжелые КрАЗы Коля Маковеев, Гриша Огур, Витя Дорожко, Витя Сидоров, Саша Михайлов, Володя Зинкин, Саша Соболевский… Они не знали и не могли знать, что многие из них пробьются к Ларбе только через месяц, что первомайские праздники им придется встречать в тайге между Усть-Уркимой и Ларбой, что на тридцать шесть километров пути они потратят двенадцать солнц и лун, но, даже зная цену рейса, они все равно бы не отказались от него…

Месяц напряженной работы… От темна до темна трудились ребята. По пояс в снегу волочили к стройплощадкам четырехсоткилограммовые половые щиты, возводили под «раз-два — взяли» стены.

Так работали ларбияне всюду — на строительстве и в карьерах, на отсыпке земляного полотна, — работали на износ, как подсказывала совесть и требовала обстановка.

Споры в нашей палатке возникали стихийно, длились далеко за полночь. Истины рождались мучительно. Нередко спорщики заходили в тупик с доброй сотней «почему». Проконсультироваться по тому или иному вопросу было негде, не с кем, а книг во всем поселке насчитывалось несколько десятков, да и все они были прочитаны от корки до корки. Если спросить любого ларбиянина, на какой, к примеру, странице «Мертвых душ» Гоголя идет сражение Чичикова с Ноздревым в шашки, он не задумываясь ответит: на 87-й. Ответит с явным недоумением, если не скажет: «Вот чудо, простых вещей не знает».

Единственным, кто не вмешивался в словесные баталии, был Витька Сидоров.

Витька Сидоров, или просто Сидор, был единственным человеком на Ларбе, кто читал «Юный техник». Юным Сидор не был, но это не мешало ему находить прелесть в бумажных корабликах. Идеи приходили Витьке в голову в любое время суток, даже ночью, и тогда он сверлил глазами крышу палатки и на вопросы отвечал явно невпопад. В одном лице Витька представлял конструкторское бюро, мехцех, испытателя и еще черт знает что! По скромным расчетам, его новая модель «амфибии» должна была развить скорость не менее семидесяти километров в час по воде и по суше. Витьку нисколько не смутило то, что прообраз его мечты (СИ-1) в момент испытаний, развив крейсерскую скорость около трех километров, пошел на погружение, как топор, и чуть не увлек великого конструктора в царство Нептуна.

Если отнять у Витьки его хобби, то он был простым водителем КрАЗа, немного рыбаком, немного охотником и, ясное дело, не дурак выпить. Пить Витька не умел, пьянел от стопки, и тогда палатка № 1 содрогалась от могучего козлетона, выводившего две первые строки «Червоны руты».

Детство Витьки прошло в детдоме. По миру он носился с четырнадцати лет, терять ему было нечего, как он сам объяснял: ни кола, ни двора. Для чего на БАМ приехал? Витька не скрывал. Чего скрывать, если вопрос жизненный!

«Приехал ради денег, яснее ясного», — говаривал Витька.

— Да не в деньгах же дело, — возражал кто-нибудь.

— Может, и так. У тебя дом есть? Есть. Поработал ты в тайге год, два, три — и к родителям под крылышко: принимайте сына блудного. А мне?

Витька морщит нос.

— Я тоже, может, девчонку на примете имею, а женись — где угол найти? По квартирам кочевать и очереди на жилплощадь дожидаться? А там — у Петьки кум, у Мишки сват, Сидор, подвинься. С грошами я — в кооператив. К дядьке толстомордому в ЖЭКе соответственно подъехать придется и… «Дорогой товарищ Виктор Сидоров, ваша квартира во втором подъезде, на четвертом этаже, с видом на площадь!»

Витьке никто не возражал, ибо каждый вправе иметь свою точку зрения, к тому же Сидоров — шофер что надо.

Печь устало пыхтит, наполняя палатку лучистым теплом. Строчит Володя Мальков сотый роман. Корпит над конспектами по автоделу Миша Вязников. Теряет на шашечной доске последние шашки Ваня Ивашко — против Адама ему не устоять. Настраивает семиструнку Саша Свиридов.

— Сыграй, Сань, — просит Ваня. — Любимую.

Саня Свиридов преображается, пальцы легко плывут по струнам.

Если я заболею —
к врачам обращаться не стану…
Все отрываются от дел — уходят в песню…


Весна вошла в раж. Дарит солнце, одевая в зеленые платьица лиственницы.

Работы по отсыпке вертолетной площадки завершены, и все ларбияне с нетерпением ждут летной погоды. Ждут с нетерпением еще и потому, что продукты на исходе. Вот уже две недели в столовой кормят одним рисом на первое, на второе и на десерт. А от рисового бульона без мясной заправы рычагами не поворочаешь и топором не помахаешь. Немного поддерживает рыба, которую свободные от смены механизаторы добывают по речкам и озерам.

Продукты таяли, а вертолеты табанили в Тынде винтами и никак из-за нелетной погоды не могли пробить небо. Ларбияне вспоминали богов — даже это не помогло. Но вот однажды из-за сопок показалась едва заметная точка. Она быстро росла и скоро превратилась в вертолет. К вертолетной площадке устремились машины. Кто не успел запрыгнуть в кузов или замереть на подножке машины, бежал к долгожданному чуду сломя голову…

С этого июньского дня начался новый этап в истории Ларбы, который старожилы именуют вертолетным. Дни наполнились новым содержанием — общением с миром. В короткий срок мы научились определять по звуку марки вертолетов. Открылось на Ларбе отделение связи. Начальник отделения Галя Федюнина в обеденный перерыв разносила по палаткам и вагончикам письма, телеграммы и посылки, снабжала газетами и журналами.

Появилась возможность побывать в Тынде. А те, кому подошло время отпусков, ринулись глотнуть цивилизации.


Прошло лишь полтора года с тех пор, как в устье Ларбы высадился десант механизированной колонны № 152. Всего полтора года… И сейчас, «листая» дни, все больше и больше убеждаешься, что они прожиты не напрасно.

Ганс-Иоахим КРЕНЦКЕ

ИЗ МОЕГО ДНЕВНИКА
…4 528 километров пролетел наш самолет Ил-18 от Берлина, пока мы приземлились в Ашхабаде — столице Туркменской ССР. Когда мы вышли из самолета, нас словно обдало потоком сжатого горячего воздуха. Первый, неожиданный привет от пустыни. А ртутный столбик стоит сейчас «всего» на 40 °C — в тени, разумеется.

— Для этого времени года довольно свежо, — приветствует нас переводчица. — Летом жара доходит до 50 °C, всего на шесть градусов меньше, чем максимальная температура в Сахаре.

Не слишком утешительно. А на что мы рассчитывали, решив предпринять летом путешествие в Среднюю Азию? Быть все время под раскаленным солнцем — нет, это невообразимо… Оказалось, что испуг наш был несколько преждевременным.

Вдоль прямых, как шнурок, шоссейных дорог выстроились деревья, одно к одному. Их густая листва отбрасывает тень на дорогу. Сами по себе эти деревья, посаженные в последние десятилетия, давно погибли бы, если бы их постоянно не питали водой. Эту живительную влагу деревья получают из арыков — неглубоких бетонированных канав. Сложнейшая кровеносная система арыков опоясывает весь Ашхабад. А главная животворная артерия — Каракумский канал.

Сама столица как бы непосредственно граничит с пустыней Каракумы. Каракумы значит «черный песок». Но пустыня вовсе не темного цвета. Ее мелкий песок скорее даже светлый. Так в стародавние времена пустыню прозвали люди, которым она, кроме горя, ничего не приносила. Не всякий, ушедший в пустыню, возвращался домой, ведь приходилось бороться не только с изнуряющей жарой, жаждой, песчаными бурями, но и с ядовитыми змеями и пауками.

Поэтому мы по-детски радуемся, что наш марш по пустыне продолжается какие-то 20 минут. И хотя нас заверили, что здесь, на краю пустыни, никаких ядовитых гадов не водится, неприятное ощущение, напоминающее страх, не покидает нас. К тому же эти бесчисленные таинственные следы на кремового цвета песке… Что мы видим? Натюрморт из песка. Там и сям кривой саксаул, а на горизонте — пограничные с Ираном горы высотой до 3000 м.

О чем мечтает каждый из нас? Конечно, увидеть Каракумский канал, самую длинную искусственную реку в мире. Сказано — сделано. Мы садимся в автобус, и километры так и летят на спидометре. Неожиданно шофер тормозит. Мы на мосту. Впереди — искусственное водохранилище, «море», как говорят здесь. Мерцает зеленая, как смарагд, вода. А на самом берегу — крытые солярии, где лежат отдыхающие. Невозможно представить себе, что эта вода прошла почти 850 километров. Более того, по проектам эта, созданная руками людей, водная артерия в будущем, весьма обозримом, протянется на 1500 километров. Воду каналу дает Амударья, а точнее говоря — памирские ледники. Когда мы ныряем в зеленоватую воду, мы, конечно, не замечаем, что она «ледяная». Как-никак температура воды 26 °C.

Примерно в 16 часов Флора, наша переводчица, начинает торопить нас:

— Если хотите увидеть караван верблюдов, пора ехать!

Мы усаживаемся в колесный металлический ящик, именуемый автобусом, и — вперед!

Вот они, верблюды. Они вышагивают навстречу нам со спокойным достоинством. Один за другим. Они направляются в сторону пастбищ. Всего канал орошает до полутора миллионов гектаров пустыни. Параду кораблей пустыни не будет, кажется, конца. Флора угадывает, какой вопрос вертится у нас на языке, и объясняет:

— Сегодня на верблюдах не перевозят больше грузов. Для нас, туркменов, они стали домашними животными. Такими, как у вас коровы, например. Верблюды дают нам молоко и мясо. И еще шерсть.

…Мы снова в Ашхабаде, на его окраине. Черноволосая женщина с миндалевидными глазами предлагает нам:

— Снимите, пожалуйста, вашу обувь.

Наша туристская группа стоит перед двумя юртами. И обувь, предназначенная для попирания городского асфальта, тут действительно неуместна. Полы этих конусообразных жилищ уложены мягкими коврами. Такая юрта имеет в диаметре метра четыре. И никому из нас, даже встав на цыпочки, не удается достать кончиками пальцев ее «крыши» — в юрте, выходит, достаточно просторно, чего, находясь снаружи, никто из нас предположить не мог.

Нам рассказывают, что примерно до 1940 года большинство туркменов жили в таких юртах. А теперь они переехали в современные кирпичные дома. Мы своими глазами видели, как начали подниматься первые дома из сборного железобетона. Но пастухи, кочующие со своими стадами от одного пастбища к другому, живут в таких складных юртах и по сей день. Чтобы изготовить одну юрту, требуется до 200 килограммов верблюжьей шерсти. Правая половина юрты предназначалась для главы кочующей семьи. Здесь он хранит свои седла, необходимую утварь, оружие. А жена с детьми жила на левой половине. В нашем случае дело обстояло иначе: в левой юрте «жила» вся мужская часть семьи, где мы и переоделись. Во второй же юрте «разместился» слабый пол. Вы, конечно, понимаете, что речь идет о «музейных» юртах.

Итак, мы вошли в юрту в носках, но в туркменских халатах и огромных шапках. Когда появились наши женщины в длинных шелковых нарядах и под чадрой и мы увидели друг друга, смех стоял такой, что описать трудно.

Раз уж мы превратились в «настоящих» туркменов, как не рискнуть и не прокатиться на верблюдах. Пока «корабль пустыни» лежит на песке, это кажется делом довольно простым. Но когда проводник «мини-каравана» дал сигнал: «В путь!» — у некоторых из нас не только шапки с головы слетели… Дело в том, что, вставая, верблюд резким рывком поднимает сначала свой круп — попробуй удержись!

Вечером мы решили попить зеленого чая в чайхане. Ни столов, ни стульев тут нет, все сидят на коврах, и мы садимся рядом. С непривычки немного неловко. Мы наполняем пиалы до краев. Хочется пить, ох как хочется пить!

По соседству с нами сидят два туркмена, поглядывают на нас и чему-то улыбаются. Не из обиды, а из любопытства мы интересуемся, что вызвало их улыбки. И нам объяснили:

— Вы приехали издалека и не знаете еще всех наших обычаев. Вот смотрите: вы налили чаю в пиалы с верхом. А для гостя это вот что значит: выпей с нами чашку чаю и уходи! Если вы хотите показать своим хозяевам или соседям, что хотели бы пробыть в их обществе подольше, вы должны наполнить пиалы до половины, не больше.

Мы смущенно улыбаемся: разве чужие обычаи так скоро узнаешь?

Незаметно для нас на город спустились предвечерние сумерки. Легкий ветерок доносил до нас звуки непривычной для нашего слуха музыки.

— А известно ли вам, — обращается к нам после небольшой паузы в беседе старший из двух соседей-туркменов, — происхождение Ашхабада и его имени?

Мы качаем головой, с неподдельным любопытством глядя на этого смуглолицего мужчину, волосы которого выгорели так же, как и трава на краю пустыни. Он подсаживается поближе, сплетает свои жилистые руки и начинает рассказывать:

— Ашхабад, надо вам знать, это город любви. В давние времена аллах воспротивился любви между мужчиной и женщиной, по-теперешнему говоря — запретил любовь. Но нашлись двое, не подчинившиеся этому запрету. Аллах решил наказать их. Эти двое, боясь кары, бежали в пустыню, превозмогая там всевозможные тяготы и лишения, голод и жажду. Аллах вознегодовал, узнав, где они, и послал на землю ангела смерти, который должен был навек разлучить влюбленных. Но, увидев девушку, этот посланец неба тоже не в силах был противостоять ее красоте. И тогда из земли забил чудесный волшебный источник. Каждый, отведавший глоток этой воды, вновь обретал способность любить. А ветер разнес весть об этом в края дальние и близкие. Люди, жившие в горестях и печалях, поспешили к источнику. Они оберегали его как зеницу ока. И вскоре там возник оазис. А вокруг него, позднее, наш город Ашхабад.

Мы слушали его, ни разу не перебивая, глядели в его базальтово-черные глаза и удивлялись: как это его голос, поначалу такой хриплый, сделался вдруг мягким и звучным? Мы как бы перенеслись во времена 1001 ночи, а тогда — чему же удивляться?

На другой день нам снова довелось услышать немало нового, менявшего наши привычные представления. Оказалось, например, что знаменитые бухарские ковры ткут не в Бухаре, этом городе на границе между пустынями Каракумы и Кызылкумы, а здесь, в Ашхабаде. Ковровая фабрика находится в самом центре города. В строгого стиля двухэтажном здании работают 200 ковровщиц, и еще 200 работают на дому. В сороковые годы 35 женщин сплели самый большой ковер в мире. Размерами он 18×11 метров и весил 865 килограммов. Они связали 48 752 000 узелков всего за восемь месяцев. Сегодня «Голиаф», как называют этот драгоценный бухарский ковер, — самый главный экспонат в городском музее.

А в послеполуночный час мы улетаем из Ашхабада — и не на сказочном ковре-самолете, а на современном Иле. Под нами в свете луны мерцает искусственное море. Канал вливает в него свое живое серебро. Долго еще буду я вспоминать об этом прощальном привете пустыни.

Иван МЕДВЕДЕВ

ВОСПОМИНАНИЯ О СЕРГО ОРДЖОНИКИДЗЕ
Стояла глубокая осень. И на душе у меня и моего товарища по институту имени Баумана Анатолия Трейлих было по-осеннему тоскливо. Дело в том, что нас выселяли из занимаемых нами комнат, так как кончился срок аренды институтом кооперативного жилого дома, принадлежащего заводу «Серп и молот». Директор института сказал, что помочь нам не может.

В отчаянии мы решили пойти к Орджоникидзе. Мы помнили, как на недавнем вечере выпускников нашего института он тепло говорил о молодежи, о том, что ее нужно беречь, не загонять ее в канцелярию, а посылать непосредственно на заводы, чтобы она могла пройти все ступени производственной работы. Только тогда можно стать хорошим, опытным инженером.

Перейдя через площадь Ногина, мы вошли во двор громадного здания Наркомтяжпрома.

Поднявшись по ступенькам на второй этаж в просторную приемную наркома, обратились к пожилому мужчине в очках:

— Мы к товарищу Орджоникидзе.

— Прием закончен, — заявил сухо секретарь.

— Да, но мы по важному вопросу, — сказал Анатолий.

— По какому такому важному?

Мы переглянулись и горестно вздохнули: и тут препятствие. Но в этот момент я нашелся:

— Мы депутаты ЦИК СССР.

— Кто-о-о? — протянул секретарь, глядя на наши юные лица. — Де-пу-та-ты? Ин-терес-но!

Я первый не выдержал его взгляда и опустил голову. Анатолий отвернулся.

— Значит, депутаты? — переспросил секретарь, не скрывая иронической улыбки. — Ну, ладно, пойду доложу наркому, — сказал он и скрылся за обшитой дерматином дверью.

— Давай удирать, пока нас тут не прихлопнули, как самозванцев, — шепнул мне Анатолий.

Я тоже готов был, но в это время распахнулась дверь и секретарь пригласил нас в кабинет. Мы робко переступили порог.

— Ну, ну, давайте смелее, — сказал прохаживающийся по кабинету среднего роста человек, одетый в суконную цвета хаки гимнастерку и такие же бриджи, заправленные в мягкие сапоги. — Давайте, показывайте свои депутатские мандаты.

— Простите, товарищ народный комиссар, никакие мы не депутаты… Мы просто студенты института имени Баумана, — говорил я, запинаясь от волнения, — нас выселили из комнат. Нам негде жить. Просим вас помочь нам закончить институт без помех. День целый ходили по учреждениям и ничего не добились.

— Почему вас выселяют? — озабоченно спросил Орджоникидзе, усаживаясь за свой стол и предлагая нам сесть напротив.

Анатолий стал рассказывать все обстоятельства, а я искоса смотрел на открытый лоб Орджоникидзе с упавшей на него черной прядью волос и почему-то подумал, что этот человек нам поможет.

Он поинтересовался, как мы учимся, чем занимались до института и, поправив пушистые усы, спросил:.

— Телефон и фамилию знаете, кто вас выселяет?

— Пожалуйста, — встрепенулись мы.

Орджоникидзе набрал номер телефона и, к счастью, застал на месте председателя правления жилищного кооператива.

— Послушайте, товарищ Крылов, — сказал он с еле заметным грузинским акцентом, — у меня здесь сидят два студента института имени Баумана. Они жалуются, что вы их выселяете из кооперативного дома. Я понимаю, что члены кооператива имеют полное право на это жилье. Но я прошу вас, нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы дать им спокойно доучиться. Подумайте хорошенько, посоветуйтесь со своими членами правления. Если не в этом доме, то предоставьте им место для жилья в другом. Но выселять бывших участников гражданской войны, нынешних студентов, по-моему, не совсем удобно. О вашем решении сообщите мне завтра.

Положив трубку, нарком позвал секретаря и попросил его подать чай.

Через несколько минут в кабинет вошла женщина в белом халате с подносом, на котором было три стакана крепкого чая с лимоном, разные бутерброды и бисквитные пирожные. Хозяин не притронулся к закуске, а нам раза два напомнил, чтобы мы не стеснялись и ели досыта. Нарком, помешивая ложечкой в своем стакане, время от времени прихлебывал чай и расспрашивал о жизни студентов, как мы питаемся, одеваемся и обуваемся.

Когда речь зашла об учебниках, Анатолий вынул из бокового кармана логарифмическую линейку, которую на наш запрос выслала ленинградская фабрика, и, показав ее наркому, сказал:

— Хоть и кривобокая, но помогает… Одна на всю группу. И то хорошо. Плохо и со справочником «Металлист». Еще хуже со справочниками «Хютте». Вот мы с ним, — указал он на меня, — два тома купили на Сухаревском рынке, а на третий и четвертый силенки не хватило.

На лбу у Серго прорезались ломаные линии, вздернулся чисто выбритый подбородок с ямочкой. На листке настольного календаря нарком что-то записал. Затем, откинувшись на спинку кресла, посмотрел на нас и спросил:

— Вы что, уже наелись?

Хотя мы были голодные, но, съев по два бутерброда, постеснялись что-то еще взять с подноса, где было много всякой закуски.

— Спасибо, товарищ нарком. Мы… в самом деле подкрепились. Спасибо вам за все.

— Нет, постойте. У нас на Кавказе так не делают, — произнес он, вставая из-за стола. — Хозяин должен накормить гостей досыта. А я вижу, вы уходите голодные. Но я строго соблюдаю кавказский обычай и прошу вас все, что не доели, забрать с собой.

Пришла буфетчица и, завернув бутерброды и пирожные, передала нам.

— Вот теперь можете идти, — сказал нарком, пожимая нам на прощание руки.

На следующий день жилищно-кооперативное правление приняло решение оставить нас в прежних комнатах.

* * *
После окончания института я был назначен куратором двух заводов, входивших в систему Спецмаштреста, где управляющим был Константин Августович Нейман.

Вскоре мы принимали изготовленное одним из заводов первое отечественное магнето СК, названное в честь Сергея Кирова. Руководство треста, опробовав магнето на двигателе внутреннего сгорания, решило показать его Орджоникидзе.

Мне, как куратору этого завода, надо было при этом присутствовать, но я стеснялся встречаться с Орджоникидзе. Надвинув поглубже на глаза шляпу, старался быть незамеченным, боясь, что он меня в шутку назовет «Депутатом» и сконфузит перед всеми. Но этого не случилось. Нарком не узнал меня или сделал вид, что никогда не встречался со мной. Испытания прошли успешно.

Через два дня я читал приказ по Спецмаштресту о награждении ценными подарками работников завода за создание отечественного магнето и нового образца двигателя внутреннего сгорания.

* * *
Месяца через три в тресте вновь вернулись к вопросу о магнето. Выяснилось, что они работают от двух до шестидесяти часов и останавливаются. Из-за некачественного магнето срывается выпуск новых двигателей.

Было решено послать меня в Киев на два дня, чтобы выяснить все на месте.

— Учтите, — сказал мне на прощание Нейман, — на основе ваших выводов и предложений нарком будет решать: или снова завозить магнето из-за границы, или же выпускать свое, устранив в нем недостатки.

* * *
На следующий день я был уже в Киеве, здесь мне приходилось беседовать с разными людьми, начиная от рабочего и кончая директором завода. Особенно запомнился разговор с главным конструктором по серийному производству Одинцом.

— Скажите, пожалуйста, — спросил я, — почему вы раньше времени запустили в серийное производство магнето, когда у вас не было гарантии, что оно проработает минимум пятьсот часов без перерыва?

Конструктор тяжело вздохнул и с горечью ответил:

— В этом деле виноваты все, но больше всего руководство завода. — И, посмотрев на меня, робко добавил: — В том числе и вы, как куратор нашего завода.

Такое обвинение меня возмутило, но потом я подумал: «В самом деле, почему я не потребовал от директора технической документации, когда он приехал в трест со своими образцами? Надо было спросить акт комиссии об испытании магнето на стенде с указанием гарантийного срока работы. И все было бы ясно».

Но тогда ни мне, ни другим работникам треста не пришло в голову сделать это. Мы были уверены, что магнето выдержало испытание. Но, к сожалению, руководители завода, желая скорее показать свои достижения новому хозяину — недавно созданному Наркомату тяжелого машиностроения, не дождавшись, пока магнето отработает на стенде пятьсот часов, раньше времени прокричали «ура». И ввели в заблуждение и работников Спецмаштреста, и Орджоникидзе.

* * *
Приехав из командировки, я написал докладную записку управляющему трестом. Тот прочел ее и сказал, что он сейчас же пойдет к наркому и обо всем доложит ему.

На следующий день, когда я сидел за своим рабочим столом, ко мне подбежала секретарша управляющего и без продыху выпалила:

— Скорее, вас с Нейманом вызывает Орджоникидзе.

Мы идем через перекидной коридор из нового здания в старое… Управляющий, в военной форме с двумя ромбами на петлицах, шагает по-военному, я иду рядом и спрашиваю:

— Послушайте, Константин Августович. Вы, наверное, знаете, зачем вызывает нарком?

Немного подумав, он ответил:

— Не иначе как по твоей докладной записке.

В приемной нас встретил человек в роговых очках. Он ядовито ухмыльнулся, тихо произнес: «Де-пу-та-т». Я сделал вид, что не слышал.

Орджоникидзе сидел за большим столом и что-то писал.

Увидев нас с Нейманом, он поднялся и пошел нам навстречу.

— Здравствуйте, — сказал он, пожимая мне руку. — Стоп, стоп, где-то мы с вами встречались?.. Ах да, вспомнил… — и раскатисто засмеялся. — Ну что, товарищ депутат ЦИКа, живете в той же квартире?

— В той же, товарищ нарком. После вашего звонка никто не беспокоит, — ответил я.

— Ну, хорошо, садитесь, — показал он рукой на стулья и сам сел за стол. — Я прочел вашу докладную записку, которую вы написали на имя Неймана… Но я хочу послушать вас и поближе с вами познакомиться. В своей докладной вы предлагаете на заводе целый ряд организационно-технических мероприятий. Хорошо, но для этого потребуется много времени. Я хочу слышать от вас, что надо сделать в три-четыре месяца, чтобы иметь надежное магнето.

— Магнето, товарищ нарком, надо будет дорабатывать, начиная с чертежей, технических условий и технологии. И одновременно произвести перегруппировку цехов по принципу производственного потока. Это повысит производительность труда. При этом условии думаю, что магнето можно будет сделать в указанный вами срок: за три-четыре месяца.

— Вот это я хотел от вас услышать.

Когда я писал докладную записку, мне не страшно было ставить вопрос о реконструкции всего завода. Но сейчас я боялся об этом сказать. Орджоникидзе заметил мое смущение и по-отечески ободрил меня:

— Вы не смущайтесь. Я ведь знаю, о чем хотите сказать. Ваша записка передо мной лежит. Продолжайте, пожалуйста.

Эти слова народного комиссара ободрили меня. Я достал из портфеля план завода и начал смело говорить о его реконструкции.

Орджоникидзе подошел к столу, за которым я сидел и, показывая пальцем на пометку, которая была подчеркнута красным карандашом, спросил:

— Вы предлагаете по улице Жидановского построить новый корпус для размещения в нем цехов магнето, центральной лаборатории и заводоуправления?

— Да.

Орджоникидзе сел на свое место и, опустив глаза, задумался. Потом, тихонько побарабанив короткими пальцами по столу и глядя на меня, сказал:

— Что вы скажете, если я вас назначу главным инженером завода?

Я был не готов к такому вопросу.

— Боюсь, не справлюсь.

— А вы не бойтесь. Чего вам бояться? Действуйте смело и решительно, — воодушевлял меня нарком. — В случае необходимости поднимайте трубку, звоните мне. Я помогу.

— Да что он скромничает, справится, — вмешался Нейман. — Я даже хотел рекомендовать его директором завода.

— Зачем директором? — возразил нарком. — Там сейчас требуется толковый технорук, который должен строить техническую политику на заводе. Смотрите, сколько вопросов поднял ваш подчиненный. Все они непосредственно требуют технического руководства.

Из кабинета я вышел взволнованный, как бы окрыленный. Я готов был пойти на любые трудности, лишь бы оправдать доверие наркома.

Возвращаясь в трест, управляющий спросил, почему Орджоникидзе при встрече назвал меня депутатом.

Я рассказал ему про свое первое посещение наркома.

По дороге Нейман все время хохотал.

— Ну и депутат ЦИКа… Ну и депутат…

* * *
В Киев я ехал с чувством радости и тревоги. Теоретически я считал себя грамотным инженером, но чтобы быть хорошим техническим руководителем завода, надо было, как это рекомендовал студентам-бауманцам Орджоникидзе, пройти все ступени производственной лестницы, начиная от мастера, начальника цеха, главного технолога, главного конструктора и, наконец, подняться на ступень главного инженера завода. К сожалению, я их не прошел, а перепрыгнул вверх и поэтому боялся неизвестности, которая порождала во мне страх и неуверенность в своих силах. Больше всего меня тревожило то, что не оправдаю доверие народного комиссара.

И я старался изо всех сил, составил обширный план организационно-технических мероприятий на заводе.

Едва я приступил к его реализации, как меня вызвали в Москву.

* * *
Орджоникидзе регулярно, раз в квартал, собирал в наркомате на совещание директоров и главных инженеров, чтобы рассмотреть вопросы выполнения промтехфинпланов второй пятилетки, внедрения новой техники, реконструкции и строительства новых заводов. Для выступления директору и главному инженеру давалось пятнадцать минут. Свое сообщение на совещании директор Харьковского тракторного завода Свистун начал с дальнего захода, много говорил о значении завода в международном масштабе… Он не сказал самого главного, как его прервал Орджоникидзе:

— Ваше время истекло.

— Товарищ нарком! — взмолился докладчик. — Мне надо сказать о выполнении плана. Разрешите еще несколько минут…

— Садитесь, — ответил ему Орджоникидзе и предоставил слово директору Харьковского паровозостроительного завода Бондаренко.

— За отчетный период ХПЗ выполнил план по группе «А» на сто процентов, а по группе «Б» не дотянул на три процента, — бойко начал этот докладчик.

Орджоникидзе тут же остановил его и сказал директору ХТЗ:

— Товарищ Свистун, учитесь у своего соседа: как надо докладывать.

Вскоре после выступления директора нашего завода Орджоникидзе предоставил слово мне. Я докладывал об организационно-технических мероприятиях на заводе и то и дело поглядывал на карманные часы, которые лежали на трибуне, боясь, что не уложусь вовремя и не все скажу, что наметил. Так оно и получилось. Нарком стучит карандашом по графину и требует, чтобы я за три оставшиеся минуты сказал, сколько и каких нужно станков для увеличения выпуска двигателей и магнето. Я назвал более шестидесяти станков.

— Ого! Ну ладно, садитесь. Потом поговорим.

На второй день после совещания подошла наша с директором очередь на прием к наркому. После делового разговора Орджоникидзе между прочим спросил меня:

— Где вы там живете?

— В гостинице.

— А семья?

— Пока в Москве.

— Надо устраиваться в Киеве вместе с семьей, — и предложил директору подыскать мне квартиру.

* * *
Однажды в середине ночи мне в Киев позвонил наш постоянный представитель при Спецмаштресте и сообщил, что автомобильный завод (ЗИС) не выполняет своих обязательств по изготовлению из специального сплава поршневых колец для быстроходного дизеля.

Откровенно говоря, мне не очень хотелось с жалобой обращаться к Орджоникидзе. И я начал придумывать, с чего бы посолиднее начать разговор с наркомом, чтобы вопрос о кольцах сам по себе выплыл в процессе беседы. Думал долго… Дважды вставал, курил. Только перед рассветом вспомнил, что веду переписку с Ленинградским заводом имени Кирова о заключении договора на изготовление отечественных электромагнитных дуг для магнето.

Ухватившись за эту мысль, я в тот же день позвонил Орджоникидзе. Не успел сказать здравствуйте, как нарком начал задавать мне один вопрос за другим.

— Как обстоит дело с магнето?

— Десять штук на стенде работают более шестисот часов…

— Думаете Боша перегнать?

— К этому стремится весь коллектив.

Когда речь зашла о дугах, Орджоникидзе сказал:

— Дерзайте. Без риска никогда ничего не получится. А насчет поршневых колец я помогу. — И, наконец, спросил: — Как ваше здоровье?

— Ничего. Спасибо.

— Ничего — это еще не значит, что хорошо. Надо работать в меру…

Это был мой последний разговор с ним. 18 февраля 1937 года Орджоникидзе не стало.

Василий КИЛЯКОВ

ЗНАТНЫЙ ЧЕЛОВЕК ГОРОДА
(Очерк)
Каждый город, как и человек, имеет свой облик, свою биографию. Их определяют живущие в нем люди и присущая только ему какая-нибудь достопримечательность.

Город Электросталь — город мастеров. Мастером является и герой нашего очерка — знатный сталевар Владимир Корягин. Главная достопримечательность этого города — завод «Электросталь» имени И. Ф. Тевосяна. Именно заводу обязан город своим рождением и названием, а Владимир Корягин — тем, что стал знатным сталеваром. Сегодня только старожилы знают, что на месте города когда-то был небольшой поселок с символическим названием Затишье.

В 1916 году, когда была в полном разгаре первая мировая война и фронт испытывал острую потребность в металле, известный в кругу русских промышленников, предприимчивый и решительный делец Второв стал строить в 58 километрах от Москвы первый в стране электрометаллургический завод. События, независимо от воли и желания Второва, развивались так, что до революции завод пустить не удалось. На этом и обрывается история города и завода, связанная с именем Второва, и начинается их новая история, связанная с Великим Октябрем, с такими людьми, как И. Ф. Тевосян, Владимир Корягин и его товарищи по нелегкому, но благородному труду.

Прошло всего десять дней после провозглашения Лениным Советской власти, и новые владельцы завода — рабочие — приступили к первой плавке.

Первая плавка — это даже не первый, а всего лишь начальный опыт. С кем посоветоваться? У кого выяснить то, что еще неясно? Один за другим летели электроды, дело двигалось с трудом. Именно потому, что первая плавка была подвигом, в музее трудовой славы завода написали имена тех, кто ее вел. Группу инженеров возглавил профессор Н. И. Беляев, потом он стал профессором горной академии. Непосредственно вел плавку опытнейший путиловский рабочий И. А. Сухаревский.

В 1923 году появились новые образцы высококачественной стали. В скорбный день, когда страна прощалась с Лениным, электростальцы приехали на Красную площадь с венком из высококачественной стали.

Год от года завод давал все больше продукции. Его расцвет и слава связаны с именем Тевосяна.

Иван Федорович Тевосян, сын портного из Баку, в юношеские годы вступил на революционный путь, семнадцати лет был секретарем подпольного райкома партии, когда в Баку хозяйничали интервенты и буржуазные националисты. После гражданской войны окончил горную академию, стал металлургом. Он решил досконально овладеть своей профессией, был на «Электростали» помощником мастера, мастером, главным инженером.

В тридцать четыре года он стал руководителем объединения качественной металлургии «Спецсталь», возглавлял одно из главных направлений в развитии советской металлургической промышленности в предвоенные годы.

«Электросталь» стала известна всей стране. Еще бы — металл из Подмосковья давал жизнь турбинам новых гигантских электростанций, моторам самолетов, совершавшим дальние рекордные полеты, занимал свое место в сложнейшей научной аппаратуре, украсил и станции столичного метро и кремлевские звезды. Не случайно, когда весной 1934 года Академия наук решила обобщить опыт производства новых высококачественных сталей, чтобы искать пути совершенствования технологии, научную сессию взялись проводить на базе завода «Электросталь».

— Я родился в крестьянской семье, в деревне Рождество, — начинает рассказ Владимир Иванович Корягин. — Отец работал в МТС, мать — в колхозе. Мы в меру силенок помогали родителям: бороновали, косили, ездили в ночное с колхозным табуном… Летние ночи коротки. Но и за эти часы вдоволь наслушаешься сказок, бывальщин… Жилось вольно, хорошо.

В сорок первом окончил пять классов. Часто ходил к отцу, в МТС. Интересно было наблюдать, как заводят полуторки, ремонтируют двигатели. Особенно любил я смотреть, как работает токарь. Стружка вьется, как бы течет из-под резца. Разогретый металл пахнет по-особому. Токарь что-то подправляет, отодвигает стружку, на ходу вытирает руки. И вот деталь готова, блестит, как зеркало. «Окончу семилетку, — думал я, — пойду учиться на токаря».

…Осенью сорок первого отец получил повестку из военкомата. Вместе с матерью, как старший в семье, провожал отца и Володя.

Низко плыли тучи. Над стерней носились грачи, истошно кричали, собираясь в дальний путь. Мать, ожидавшая четвертого ребенка, плакала…

— Ну, сынок, — сказал отец, — теперь ты за хозяина.

Поправив на плечах вещевой мешок, он, не оглядываясь, один продолжал путь на станцию.

— Возвращался с матерью домой, — вспоминает Владимир Иванович, — и думал: как теперь без отца жить будем?

После уроков в школе помогал по хозяйству: колол дрова, носил воду, приглядывал за меньшими, Сашей и Алешей. А зимой семья прибавилась и мать сказала: «В школу не пойдешь. За ребятишками смотри».

Сама она от темна до темна работала в колхозе.

— День тогда тянулся долго — десятки дел, бывало, переделаешь. Сашка с Алешкой возятся — глаз за ними нужен… С Колькой проще: сунешь ему хлебную жвачку — засопит, угомонится. Днем прибегала с работы мама, чтобы покормить Сашку и Алешку. Остатки от обеда мы с матерью доедали.

— Зимой жилось особенно худо: тепло из дома выдует, лампу не зажигали — керосин берегли… На улицу бы убежать, а куда от малышей уйдешь?

— В то далекое время пальто мое успело обрасти заплатами. Как-то вышел я в нем, чтобы задать корму скотине, и увидел: по глубокому снегу плетутся лошади, запряженные в розвальни. В передке — узлы, чемоданы, сумки. За повозками тяжело ступают женщины. Ветер швыряет в лица колючий, мелкий снег. И вдруг одна из них подошла ко мне, попросила маму позвать.

Я сказал, что мама на работе. Смотрел во все глаза на беженок… И так жалко их стало. У нас хоть своя крыша над головой…

— Тут такое дело, сынок, — сказала одна из женщин, — такое дело… Дороги занесло, стемнеет скоро… Нельзя нам заночевать у вас?

— Заходите, место найдется… Придет мама — покормит вас…

Мать пришла с работы поздно вечером. Сварила ведерный чугун картошки. Все уселись за стол.

А весной сорок третьего мы и сами пухли с голоду.

Мама попросила меня сходить к бабушке в соседнюю деревню за картошкой; она насыпала ведро — все, что у нее было. Я вернулся домой и слег: ноги распухли, на лодыжках и у колен появился как бы стеклянный блеск. Надавишь пальцем — ямочка остается…

Когда Владимир Иванович рассказывал о голоде, лицо его становилось мрачным. Я его хорошо понимал, сам в те годы пережил голод. Ели крапиву, лебеду.

— Семилетку не удалось закончить? — спросил я, стараясь отвлечь и себя и Владимира Ивановича от тяжких воспоминаний.

— В сорок третьем пошел я все же учиться, но проучился всего два месяца.

Осенним утром учитель Николай Иванович Вахрин вошел в класс и объявил: все ребята направляются в школу ФЗО. Узнав, что меня посылают на учебу, мама побежала к председателю сельского совета:

— Куда кормильца моего забираете? — причитала она. — У меня еще малые дети на руках…

— В школу ФЗО, в город Электросталь, — ответил председатель. — Не беспокойся, Дуня, ему там будет хорошо.

Мама, конечно, понимала председателя, верила ему. Но каково остаться одной с мальцами? А тут еще младшенький заболел. Врач сказала — от недоедания.

— Будем помогать тебе, Дуня, по возможности, — уговаривал председатель, — а сына не держи. Человеком он там станет.

Так в осеннее утро Евдокия Корягина собирала в дальнюю дорогу старшего сына.

Вечером ребят собрали у райисполкома, проверили по списку и повезли в Электросталь.

Володя смотрел в окно на редкие перелески, на голые картофельные поля — все здесь было родное, близкое. Рождались противоречивые чувства: хотелось выучиться на токаря. И все же — жаль было покидать родную деревню…

В город приехали поздно вечером.

Ребят поместили в общежитие в Шабанове, недалеко от завода. Кашей покормили и уложили спать.

Володе не спалось. «А что как не возьмут на токаря? — думалось ему. — Образование маленькое: шесть классов».

Утром, после завтрака, ребят повезли на завод, на экскурсию. Завод дымил огромными трубами. Все здания черны, точно вымазаны сажей.

Вошли в механический цех. Ровно гудели станки. Токари внимательно следили за работой станка, лишь изредка бросая взгляд на ребят. Работали женщины, старики, подростки.

В кузнечном цехе молот бил по огненной заготовке. Кузнец, в грубом фартуке, в темных очках, держал огромными клещами раскаленный металл. От громовых ударов молота сотрясались станы.

В огромном цехе прокатывали сталь. Как огненные питоны, ползли в валках заготовки. У станов орудовали вальцовщики. Вот заготовка вытягивается, извивается… Грохот невообразимый. Володя жмется к мастеру. Ребята тоже сгрудились, вздрагивают…

В литейке краны ползали, как гигантские пауки. Жарища страшная. Искры снопами летели под потолок. От яркого света болели глаза. И такое чувство, что вот-вот печь не выдержит напора огня, взорвется…

Сталевар, заглядывая в печь, подносит к глазам синее стекло, чтобы защитить глаза от ослепительного огня, металл клокочет. Ребята шарахались всторону, просились на улицу.

Володя Корягин и после экскурсии не переменил решения. «Опасная профессия сталевара, — думал он. — Токарем работать лучше».

В тот же день всех ребят построили около общежития. В сталевары отбирали самых крепких. Первым комплектовал свою группу мастер производственного обучения А. И. Маруськов. Он строгим, оценивающим взглядом смотрел на учащихся; у тех, кто подходил по физическим данным и по результатам медосмотра, спрашивал:

— Фамилия?

Учащийся называл фамилию и становился в строй напротив.

Отобрали человек двадцать, когда Маруськов подошел к Володе, спросил фамилию. Володя сделал три шага вперед и повернулся лицом к шеренге, где он только что стоял.

— Выходит, мы будем сталеварами, — проговорил стоящий рядом с Володей парень.

Кто-то бросил:

— Пропали, братцы…

— Это не картошку на костре печь…

— Не бойтесь, ребята, научимся!

— Разговорчики! — прикрикнул мастер. — Подравнять носочки! Кру-гом! В класс, шагом марш!

Тридцать будущих сталеваров собрались в классе.

Маруськов рассказывал о заводе, о профессии сталевара…

Теперь он казался Володе не таким строгим, скорее — добрым.

Шли дни, месяцы…

Володя начал привыкать к заводу, к печи. До обеда теория, после обеда — практика. Руководил практикой А. И. Маруськов. Он становился к печи, учил, как заваливать шихту, отличать легирующие элементы… Все казалось просто, ясно. Но как только Володя брал лопату и начинал работать, получалось не так, как надо.

От природы наблюдательный, сметливый, остроглазый, Володя Корягин прислушивался к каждому слову мастера, невольно подражал ему в жестах, приемах работы и скоро почувствовал, что кое-чему выучился. Главное — стал привыкать к печи.

— Маруськов учил нас не только мастерству плавки, — с чувством глубокого уважения к учителю говорил Владимир Иванович. — Он был нам вторым отцом, заботился о нас, звал «сынки». «Ну, сынок, как твои дела? Не скучаешь по дому? Привыкай…»

Привыкать было нелегко. Так хотелось в деревню! Мать и братишки каждую ночь снились.

К весне участились случаи побегов.

— Айда, братцы, домой! Весна наступает… То ли дело дома… Мать картошки наварит — ешь от пуза…

Беглецов возвращали. Таких ожидало самое страшное — обсуждение на комсомольском собрании.

Но постепенно ребята втянулись в учебу и в работу. После сдачи экзаменов всех отпустили на два дня домой. Володя ехал на побывку и чувствовал себя взрослым, самостоятельным.

От станции шел пешком. Конец мая выдался ведренным. Вспаханная земля дышала влажным теплом и тем пряным запахом, который всегда волнует сердце человека, выросшего в деревне.

Как только Володя появился на пороге родного дома, мать всплеснула руками, прослезилась. Братья окружили старшего, по очереди примеряли его фуражку.

Вечером парень отправился в клуб. Гармошка заливалась знакомым веселым звоном. Володю окружили ребята, расспрашивали о городе…

По возвращении в цех Володя плавил первую плавку.

— Это было в самом конце мая, — вспоминает Корягин, — в сорок четвертом году. Я стал подручным сталевара. Учился хорошо, многое знал и умел делать, а все-таки была неловкость, скованность в движениях… Однажды поехали с подручным заготавливать хром. И сколько ни бился — не мог отличить хром от других легирующих. Разозлился сам на себя. Порою даже думалось: «Не быть мне хорошим сталеваром…» Но потом, когда пошла плавка, сталевар только жестами подсказывал, а мы, подручные, горячились, метались у печи, забывая все сомнения. Надо было действовать, раздумывать некогда… «Спокойно, ребята», — сдерживал нас Василий Васильевич Листков и поправлял наши ошибки.

Наступил долгожданный конец плавки. Ослепительный свет озарил цех. В ковш потекла густая струя металла.

— Слов не найдешь, чтобы передать наши чувства. Я сердцем прикипел к печи, к профессии, — говорит Корягин. — Сейчас даже трудно объяснить, почему в те далекие годы хотел быть именно токарем. Получилось случайно вроде бы, а на всю жизнь полюбил профессию сталевара.

— Наставления Маруськова помогли? — спросил я.

— Да! — улыбнувшись, ответил Владимир Иванович. — И не только Маруськова, тут и Листков, и мастер Глазков, и начальник смены Солодихин, и Журавлев. Кстати, вы слышали о династии Журавлевых?

— Доводилось, — ответил я.

— С ним я работал после войны, тоже подручным. Имя Журавлева гремело по заводу. Даже инженеры принимали в расчет его мнение. Он научил меня определять готовность металла по цвету.

В жизни В. И. Корягина происходили крупные события: в деревне Рождество земляки гуляли на его свадьбе.

А вскоре после свадьбы Корягина призвали на военную службу.

— Я служил на Черноморском флоте, — рассказывал Владимир Иванович, — сначала на эскадренном миноносце, дальномерщиком, потом на сторожевом корабле. Почти всю службу выполнял общественную работу — был секретарем комсомольской организации боевой части корабля.

Служба на флоте, это знают многие, стала хорошей школой для Володи Корягина.

— Вроде ты и тот, и не тот, — так встретили его товарищи по цеху. — Что-то в тебе переменилось, словно ты духом еще крепче стал.

После демобилизации Корягин приступил к работе без всякой науки. На работу шел, как на праздник, — соскучился по цеху. Столько здесь происходило нового! В производстве появились новые марки сталей. Развитие техники толкало вперед и металлургию и многие другие отрасли промышленности. Во время службы на флоте Корягин слышал об этом на лекциях. В цехе он показывал это на своем опыте. Новое невозможно понять, если не учиться. И Корягин подолгу не вылезал из-за стола; многие часы отдал он тому, чтобы слушать беседы, рассуждения, споры таких выдающихся специалистов — инженеров, как М. М. Клюев, В. Н. Жучкин, В. С. Локтионов.

«Трудно в учении, легко в бою» — это любимая поговорка знаменитого Суворова. Но, пожалуй, когда надо искать рецептуру нового сложнейшего металла, трудно бывает и в учении и в бою. И все-таки наступает тот благословенный миг, когда сталевар и подручные, отирая обильный пот, ясно понимают: получилось. С этого момента и становится легко в бою.

Правда, такое состояние не длится месяцами. И вот снова начинается поиск, снова человек живет жаждой открытий.

Так в поисках и сомнениях, в открытиях и радостях шли годы. И вот уже вместе с женой Ниной Ивановной шагают к проходной завода дочь Татьяна, инженер-экономист, а вечером место отца занимает за столом сын Сергей, студент института стали и сплавов.

— Когда-то боялся идти в сталевары, а теперь в доме все — металлурги, — смеется Владимир Иванович.

Теперь его часто называют — и по заслугам — знатным металлургом. В марте 1966 года Владимиру Ивановичу было присвоено звание Героя Социалистического Труда. В том же году он входил в Кремль как делегат XXIII съезда партии.

Гудит принудительная вентиляция. Величественные электропечи дышат зноем. У печей деловито, без суеты работают сталевары, подручные, в валенках, в войлочных широкополых шляпах.

Владимир Иванович следит за каждым движением подручных. Как раз идет продувка печи кислородом. Со свистом врывается газ в жидкий сплав.

Я смотрю через защитное стекло в печь. Трепетно работает металл, над поверхностью стали образуется густое облако.

— Почему такая бурная реакция при продувке? — спрашиваю сталевара.

— Окисляется кремний, повышается температура. Сплав очищается от вредных газов, — отвечает Корягин и подходит к пульту управления.

На панели пульта — многочисленные приборы, ключи управления, сигнальные лампы… Электронные блоки с точностью до миллиметра регулируют расстояние от поверхности металла до электродов.

Подручные бросают в печь легирующие элементы: титан, алюминий… Снопами вылетают искры. Корягин берет термопару и вводит ее в расплавленный металл. Стрелка прибора резко дернулась и поползла к отметке с красной чертой.

— Готово! — жестом показывает он подручным. Те встают по своим местам, подготавливают ковш.

Наступает торжественная минута выпуска плавки.

Мастер Н. И. Кирьянов поворачивает ручку контроллера. Печь медленно наклоняется, и вот уже яркая вспышка озаряет лица. Внимание людей устремлено на бьющуюся, точно живую, струю сплава.

И вот обратное движение, мастер поворачивает ручку на себя. Печь становится на место. Кран плавно опускает шихту для новой плавки. Электроды остыли, приняли вишневый цвет. Кирьянов включает ток. Раздается треск, щелчки… Началась следующая плавка.

— Дорога каждая минута, — говорит мне Владимир Иванович. Он сам следит за плавкой через темно-синее стекло. Потом берет лопату и, скребнув по дну ящика, ловко выкидывает в отверстие ферросплавы.

Вечером, после смены, зашла речь о содружестве рабочих и ученых завода «Электросталь». Они борются не только за качество и экономию материалов. За последнее время скорость плавки увеличилась с трех часов по нормативам до двух, за счет прямого легирования, то есть ввода ферросплавов прямо в жидкий металл. Причем плавка ведется настолько уверенно, что не надо брать пробу, тратить время на анализы.

В январе 1974 года Владимиру Ивановичу Корягину было присвоено звание лауреата премии имени И. Ф. Тевосяна за разработку и внедрение новой техники и выплавление металла ответственного назначения, обеспечившей повышение экономической эффективности и стабилизации уровня технологических характеристик и свойств металла.

Тридцать лет проработал у печи Владимир Иванович. За это время некоторые сталевары перешли на более легкую работу, заработав «горячий стаж».

— У меня «горячего стажа» хватит на троих, — пошутил Корягин.

На заводе все заботит и волнует Корягина: и плавка металла, и люди. Он часто встречается с будущими сталеварами, с теми, кому надлежит перенять трудовую эстафету.

В. И. Корягин — не единственный Герой Социалистического Труда на заводе. В разные годы это звание получили сталевары-электростальцы А. П. Журавлев, П. И. Абашкин, В. Д. Постников. Но он, как и его товарищи по труду, своим самоотверженным делом создает историю завода и города.

Манфред НОЙМАН

СЛОВА ПРИЗНАНИЯ
«Дорогой Карл!..» Нет, так не годится. Могу ли я, человек лет сорока с небольшим, подобным образом обращаться к пожилому человеку? Послезавтра старейшине нашего завода исполняется 85 лет, и я сяду вместе с представителем завкома в машину, поеду к нему домой — на нашем предприятии в день рождения освобождают от работы — и произнесу от имени коллектива «слова признания».

В те давние времена, когда мой отец был еще конфирмантом и помогал церковному звонарю, юноше Карлу Аллервегену сунули в руки винтовку, научили стрелять из «максима». Потом судьба сыграла с ним одну из своих шуток. Его перевели в императорский воздушный флот: потому что он был маленький, ловкий и… не умел плавать. Военный летчик Карл сбрасывал с самолета балласт, когда хотел подняться повыше, наблюдал за наземными передвижениями противника в сильный полевой бинокль. По его коррекции прусские артиллеристы устанавливали цели своих орудий, сделанных на заводах Круппа; шутники от нечего делать на отдыхе забирались в их жерла.

Не могу я сказать «дорогой Карл!» человеку, который еще в 1920 году поселился в нашем городке, стал рабочим на кирпичном заводе, женился на вдове погибшего солдата, усыновив его детей.

Может быть, лучше начать так: «Дорогой наш друг Аллервеген…» — в конце концов это привычное в таких случаях обращение. Но там будут товарищи из райсовета профсоюзов, сочтут еще, что формулировка эта покровительственная, как бы «сверху вниз»… Примерно так же, запанибрата, обращался к своим рабочим хозяин фирмы «Ильзе АГ». Глину тогда копали в карьере лопатами, даже в морозные зимние дни, потом нагружали доверху вагонетки и толкали их вручную до перерабатывающего цеха… и так бог знает по скольку раз в день, работа была адская, и продолжалось это до 1927 года. И вдруг кирпич больше никому не требовался. Директор кирпичного завода «Ильзе» сбросил с себя маску благодушия, приказал остановить формовочные машины, погасить огонь в круговых печах, распродал все, что мог, и удалился неизвестно куда, ни капельки не терзаясь мыслями о том, как Карл и его друзья будут кормить свои семейства…

Он не давал себя одурачить, никогда не продавался, даже когда новый директор «Ильзе»снова открыл кирпичный завод, когда зазвучали фразы о «единстве наций» и призывы: «Проснись, Германия!» На кирпичи был большой спрос, заводская машина завертелась, возродилось и древнее керамическое ремесло. На жизнь Карлу теперь хватало. А для армии он в свои 47 лет был слишком стар. Отпускники и раненые рассказывали ему, что дирижабли и аэростаты больше не применяются. Он не мог допытаться, как же тогда отыскиваются важные объекты в тех странах, с которыми Германия воюет; понять суть происшедших в авиации изменений ему было просто не под силу. Работать на заводе день ото дня становилось все труднее, ибо остались на нем одни старики и женщины; позднее появились военнопленные и угнанные из оккупированных стран рабочие. Когда для страны пробил час истинного пробуждения, Карлу Аллервегену исполнилось пятьдесят три года. Он впервые увидел, что кирпичные заводы прекрасно обходятся без господ из концерна «Ильзе». Новый шеф обращался к нему: «Коллега Аллервеген».

Я мог бы, конечно, тоже обратиться к нему: «Дорогой коллега Аллервеген!» — а потом рассказать вкратце, как он в сорок пятом добился, чтобы карьер и завод снова начали давать продукцию, как он учил ремеслу молодежь, когда и за что удостаивался звания «Активист труда». Построив свою речь позамысловатее, постарался бы обойти затем некоторый упадок — в определенные годы — нашей кирпичной промышленности вообще и временное закрытие нашего завода в частности. А потом… М-да, тут-то и есть самая закавыка! Придется мне хвалить Карла за то, что после долгого трудового пути дорогой коллега Аллервеген не ушел в 1957 году на заслуженный отдых, а продолжал отдавать свои силы на благо и т. д.

Боже ты мой, подумает любой из присутствующих, да ведь это целых двадцать лет назад! Родилось и выросло новое поколение, а Аллервеген как работал у них, так и работает?! Представитель завкома вспомнит, наверное, как часто Карл в последние годы болел. Надо думать, он не забыл и о том, что в работе на Карла можно было положиться всегда, как он умело, словом и делом, помогал молодежи. Но почему я говорю об этом в прошедшем времени? Помогал или помогает? В том-то и весь вопрос! Могу ли я обратиться к нему: «Дорогой коллега!» — если с завтрашнего дня он вопреки своему желанию перестанет быть нашим коллегой? Еще десять лет назад, когда мы с Карлом отмечали его семидесятилетие, как будто все было ясно: с него хватит. Разве после стольких лет труда он не может позволить себе пожить другой жизнью, поездить с женой по стране, а то, глядишь, и за границу, погреть старые косточки на солнышке или просто покопаться в своем огороде?

Незадолго до того дня Карл нас порядком обескуражил. Тогда он уже стоял на проходной. На территорию завода никто, кроме заводских рабочих и сотрудников, не допускался, разве что в тех случаях, когда генеральный директор выписывал специальный пропуск, — правила у нас строжайшие. Посетители обязаны были вписать номер своего пропуска и сведения о себе в специальные формуляры, и ритуал этот всегда соблюдался Карлом неукоснительно.

В один из теплых летних дней мы ожидали приезда из города самого генерального директора (в наше народное предприятие входит 14 заводов), который хотел познакомиться с результатом наших последних исследований. В тот день дежурил как раз Карл Аллервеген. Мы его обо всем предупредили и проинструктировали: как только черная «татра» подъедет к заводской проходной — немедленно поднять шлагбаум. Произошло то, чего никто предвидеть не мог. Примерно в километре от цели машина директора решительно отказалась двигаться дальше. Генеральный директор долго раздумывать не стал: отчего бы и не прогуляться десять минут. А машину починит один из заводских механиков…

Вот так и вышло, что шлагбаум не поднялся и что генеральному директору пришлось ответить на целый ряд вопросов, пока Карл не позвонил мне и я не вызволил из плена бдительного старца руководителя целой отрасли промышленности, нашего дорогого гостя, который к моему приходу в который уже раз заверял Карла, что пропуск у него, разумеется, есть, но он в плаще, а плащ в машине.

— Ну хорошо, — сказал тогда в разговоре с нами Карл, — если я вам больше не нужен, доработаю до 75-ти — и баста! Есть у меня кое-что на уме…

У нас словно камень свалился с сердца. Мы устроили пышный прощальный вечер, подарили старому воздухоплавателю первоклассный бинокль — а вдруг ему захочется наблюдать за небом, за современными «неживыми птицами»? Конечно, я слышал, как кто-то сзади проворчал:

— Ему бы в придачу к биноклю и слуховой аппарат, что ли…

Но Карл сидел как ни в чем не было, торжественный и важный.

Прошел какой-нибудь месяц, с тех пор как Карл ушел на покой, и до моего слуха дошли первые жалобы:

— В третьем складе кто-то забыл ключ в двери…

— Вода в душевой не нагревается как следует…

— Собак кормят нерегулярно…

— Кто, наконец, займется клумбами?..

Со временем список жалоб становился все длиннее. Я переговорил с бригадиром.

— Не может быть и речи, — ответил он мне. — А если он однажды упадет и больше не встанет, что тогда, а? Здоровье у него, как ни крути, не прибывает. Нет уж, придется выкручиваться без Карла.

А пенсионер Аллервеген ездил в те дни на велосипеде к летному полю, с которого стартовали планеры и легкие учебные самолеты, и наблюдал в бинокль из лесочка, что рядом с летным полем, за учебными полетами. Это нам донесли заводские грибники.

Наступила осень. Не проболев и двух дней, умерла жена Карла. Через десять дней после похорон Карл попросил по телефону, чтобы я приехал.

— Вы, наверное, больны, господин Аллервеген?

— Не будем о здоровье. Воздушные полеты мне надоели… Могу я с понедельника выйти на работу?

Вскоре выпал снег. К началу рабочего дня дорожки были подметены и посыпаны песком, что нужно — открыто, что нужно — закрыто; судя по книге дежурного, «псов сварил» — это Карл для сокращения опускал «пищу для…» И люди, и собаки были довольны. Карл тоже. Когда он заходил погреться в заводскую кухню, его жиденький хохолок на макушке смотрел с вызовом.

Да, но тому уже десять лет. Однажды меня опять спросили:

— Сколько времени Карл Аллервеген еще намерен работать у нас?

Я ответил резко:

— Хочешь убить его, да?

И вот я сижу в моем кабинете перед блокнотом и раздумываю над тем, какие слова благодарности найти в день 85-летия Карла Аллервегена. На прошлой неделе народ опять спорил со мной: надо, дескать, обязательно уговорить Карла уйти на покой. Но не могу я с ним говорить об этом, не могу — и все! Я написал:

«Дорогой коллега Аллервеген!»

Встаю и раскрываю окно. В это время у Карла как раз заканчивается рабочий день. Вот он едет на своем велосипеде, равномерно крутя педали, к заводским воротам. А на багажнике подрагивают зеленые, красные и желтоватые прутья: Карл наломал в лесочке. Из них он дома плетет корзины, чтобы было во что собирать опавшие листья — осенью ими засыпан весь наш заводской двор.

Олег ТУМАНОВ

ЖЕНЩИНЫ НОРИЛЬСКА
(Очерк)
Оказавшись на 69-й параллели в служебной командировке, я бродил по улицам Норильска, не переставая удивляться, поражаться и, не боюсь этого слова, восхищаться. Вполне разделяю мысль президента Канады, высказанную им вслух при посещении им Норильска: «Бели раньше существовало семь чудес света, то Норильск — восьмое чудо!» Прекрасные современные школы, театры, магазины, гостиницы, да всего и не перечислить, это надо видеть.

Я попал в сказку. Всего десять-пятнадцать лет тому назад во всем мире считалось, что капитальное строительство на вечной мерзлоте невозможно. Кстати, в Америке и Канаде до сих пор существует такое мнение. И люди у них на севере живут, правда, в благоустроенных, но — бараках. В Норильске я не встретил ни одного деревянного дома.

Все, что я видел, создано руками человеческими. Эти руки или, вернее, люди меня и интересовали в первую очередь.

И тут, на первый план, отодвинув на второй первую половину рода человечества — мужчин, передо мной предстали женщины. Они в Норильске в своей основе работают на предприятиях так называемой «обслуги»: магазины, столовые, рестораны, аптеки, гостиницы, парикмахерские и пр. С ними первыми меня и столкнули обычные мытарства командировочного бытия.

И что же вы думаете? Почти за месячное пребывание в городе я не встретился в этой области ни с одним проявлением грубости, бестактности или невнимания. Признайтесь, такого…

Вас обслужат так, будто вы долгожданный и очень дорогой гость. Вам везде рады. Вас любят, хотя и не знают, кто вы и откуда. Просто поделятся своим теплом и радушием. У меня осталось такое впечатление, что у каждой женщины Норильска где-то спрятана солнечная батарейка и они бескорыстно делятся с людьми ее теплом.

Обедая как-то в ресторане, я случайно подслушал разговор администратора зала с официанткой.

— Понимаешь, — говорит администратор, — достала рецепт домашнего печенья, думаю, хорошо бы посетителям к чаю. Рассказываю повару… говорит — сделаем. И вдруг вижу, она вместо двух положенных по рецепту яиц кладет в тесто шесть. Что ты, говорю, зачем столько? Нужно два. А она мне отвечает: «Да что вы, Клавдия Ивановна, «маслом кашу не испортишь»! Пусть едят на здоровье. С морозца оно ой как сытненько будет.

Смешно?.. А вы вдумайтесь, какая поистине трогательная забота о людях, которых она никогда даже не встретит, а они не узнают о ее любви, проявленной к ним. Такого поискать…

Знал я одного, он эти яички не в тесто, а в карман. Его за руку и цап — что, мол, сукин сын, делаешь?

— Так ведь своя рука владыка, — отвечает он.

— А не думаешь ли ты, что эту руку можно отрубить.

— Что вы, дорогие граждане, — кричит он, — никак нельзя, рука-то моя!

Так вот, в Норильске напрочь отсутствует это — твое, мое. В гостинице вас уходят и обогреют, как дома (смотря какая жена, а то и лучше), не требуя за это никакой дополнительной платы (чаевых), если же вы предложите — на вас обидятся.

Вы одиноки, оторваны от семьи и потому нуждаетесь в особом внимании. Его оказывают вам с каким-то удивительным удовольствием. Я не оговорился — доставить человеку приятное, обогреть его, сделать так, чтобы он не чувствовал себя невесть куда заброшенным, никому не нужным «командировочным» доставляет обслуге гостиницы удовольствие. Это их гордость. В этом нет никакой показушности, как я уже сказал, это норма. Вот маленький пример.

В ванной у меня скопилось несколько рубашек, и я, как это делают все командированные мужчины, собирался запихнуть их в чемодан и привезти «подарок» домой. Однажды, вернувшись в номер после поездки на Талнах (он находится примерно в тридцати километрах от Норильска), где я знакомился с новым производством и великолепным рабочим общежитием на 1500 мест, расположившимся в современном девятиэтажном доме, что само по себе является чудом архитектурного и строительного достижения на вечной мерзлоте, вижу, что белье, оставленное мной в ванне, аккуратной стопочкой, выстиранное и выглаженное лежит на столе. Иду к дежурной, как раз вокруг нее собрались уборщицы, и спрашиваю, кто это сделал. Неловкая пауза… Наконец, одна из уборщиц виноватым голосом произносит: — Я. Извините, но ведь вы один, кто же вам постирает? Вот я и… — Спасибо большое, — говорю я, чувствуя, что сам краснею, — просто мне не хотелось обременять вас лишними заботами. — Да что вы, — радостно произносит она, поняв, что ее никто не собирается ругать, — зачем просить, я ведь женщина — понимаю! — Ни о какой мзде за это не могло быть и речи: когда я предложил деньги, то вогнал в краску не только всех присутствующих, но и себя. Мне могут возразить, что, мол, это естественное отношение к гостю, русское гостеприимство. Согласен.

Вот еще один небольшой пример.

Рабочее мужское общежитие на 500 мест. В общежитии три воспитательницы, старшая — так называемый директор — Ульяна Петровна Бардина. Разговариваю с этой очень милой немолодой женщиной, которая из двух лет пребывания в Норильске второй год секретарь партийной организации конторы общежитий.

— Что привело вас в этот край вечной мерзлоты?

— Романтика.

— Романтика?! — невольно вырывается у меня.

Она улыбнулась:

— Что вас удивляет?

— Видите, мне казалось, что романтика в основном привилегия молодости.

— А я, как у Есенина, «задрав штаны, бегу за комсомолом»! — смеется Бардина. — У меня сыновья после службы в Советской Армии приехали сюда на комсомольскую стройку и пишут: «Мам, приезжай к нам в Норильск, здесь не соскучишься». Вот я и приехала два года назад — прекрасно, и ничуть не жалею, наоборот!

Ульяна Петровна знакомит меня со своими помощницами Лидией Ивановной Рязанцевой и Людмилой Николаевной Басовой — обе воспитательницы-музыкантши, в том смысле, что имеют среднее музыкальное образование, а Басова еще и высшее — она преподаватель английского языка. Для рабочего общежития такие титулы не обязательны, но они есть. Однако и не это главное. Главное то, что молодые женщины, используя свои знания, делятся ими с рабочими общежития. Рязанцева еще и любитель фотографии, она организовала фотокружок. Вместе с Басовой они создали кружки музыкальный, драматический и английского языка. В функции воспитательниц это не входит. Для этого могут быть приглашены другие специалисты, но их нет, и воспитатели с присущей женщинам Заполярья душевной теплотой и любовью делают это сами. А восемь месяцев назад все трое — Бардина, Рязанцева и Басова, совместно с управлением милиции города организовали сектор профилактики по борьбе с пьянством. Нет, это не борьба в обычном понимании, когда отбирают бутылки спиртного, запрещают распивать это зелье в стенах общежития по принципу «пей где угодно, но только не в общежитии, за которое мы несем ответственность», а, как я уже сказал, борьба профилактическая. Ульяна Петровна со свойственной ей энергией объединила вокруг сектора профилактики группу врачей-энтузиастов, и вот эти люди безвозмездно, только из чувства человеколюбия, начали лечение, казалось, безнадежно опустившихся «в стакан», а потому и питающих к этому пороку слабость.

Разговариваю с рабочими: отношение к воспитателям, несмотря на молодость двух из них, уважительное. Каким же тактом и любовью к людям, нет, не к человечеству оптом, а к каждому индивидууму в отдельности, должны обладать эти очень скромные женщины, чтобы не вызвать в воспаленном алкоголем больном организме раздражение или неловким словом не заставить пьяницу замкнуться в свою черепашью скорлупу. Беседуя с несколькими из них, я почувствовал не только доверие, но и удивительную доверительность к воспитателям, с какой обычно сын относится к матери.

Поздно, первый час, в общежитии тихо, все спят, изредка хлопнет дверь.

— Кто-нибудь из молодежи, — говорит Ульяна Петровна.

— Так ведь не выспятся…

— Конечно, — отвечает мне Бардина.

— И вы к этому относитесь спокойно?

Ульяна Петровна смотрит на меня, как на пришельца из космоса.

— К чему?

— К позднему приходу.

— Да что вы, Олег Иванович, разве молодость можно ругать за то, что ей двадцать? На то она и молодость, чтобы ухаживать за девушками, поздно ложиться, не высыпаться, с трудом вставать и, несмотря на это, работать с полной отдачей. Мы не ханжи: каждому овощу свое время. А что же это за молодой человек, который, придя с работы, брыкнется в кровать — и спать. А театр, концерт, кино? Все это не должно пройти мимо молодости, ибо обогащает ее. Пропустишь, потом не наверстаешь — будет поздно.

На улице за стенами общежития минус 25 °C и ветер двадцать пять метров в секунду. «Не мед», — думаю я. И вспоминаю свои двадцать.

1944 год, Новороссийск. Рядом с нашим водолазным отрядом девчачье общежитие. Девушки съехались со всей страны восстанавливать город, и мы, подделываясь под опереточный мотив, пели: «…здесь и армянки, и казахстанки, и даже грузинки любят тебя». Но основу составляли кубанские девчата — веселые, задиристые, неутомимые в работе. Пробродив всю ночь вместе с матросиками под струями леденящего даже душу норд-оста и нацеловавшись досыта, они, как и моряки, с песнями утром направлялись на работу, будто и не было этой бессонной ночи. Нам было по двадцать. Командование нас понимало, и мы обходились без излишних лекций на моральную тему. А днем вкалывали с присущим молодости энтузиазмом.

Сегодняшним ребятам тоже по двадцать, и прекрасно, что их понимают.

— Ульяна Петровна, — говорю я, — они молоды, а как же вы, вам не трудно?

— Трудно, — отвечают все трое и, захлебываясь словами, спешат высказаться.

Говорит Людмила Николаевна, она самая молодая, и я знаю, дома ее ждет муж, — первый час ночи.

— Трудно! — повторяет она. — Понимаете, когда видишь, что шесть человек (пока только шесть), раньше гибнувших от водки, вылечились и встали на путь человек — общество, обрели утерянное желание творить, создавать, трудности забываются, остается чувство твоей необходимости этим людям. И это приносит нам такую же радость, как и тем, о ком мы печемся. Ведь что интересно — те, кто вылечился от алкоголя, стали самыми ярыми и страстными нашими помощниками не только в борьбе с пьянством, но и во всех наших творческих начинаниях. Мне порой кажется, что эти люди, поправившись, очень жалеют об упущенном времени и хотят наверстать его, отдаваясь работе с удивительной страстностью и самозабвением. Так вот, скажите, разве это не высшее наслаждение для педагога — видеть такие плоды своего труда. И когда видишь — получаешь новый заряд энергии и желания работать.

Вот вам пример, о котором нельзя только сказать — «просто русское гостеприимство». Это пример поистине коммунистического отношения к людям, забота о которых тебе поручена.

Итак, пока все, о чем я говорил, относится к так называемой «обслуге». Предвижу, что и в этом случае могут найтись скептики. Что ж, обратимся к производству, где женщины непосредственно создают материальные ценности, хотя мне лично не очень понятно, почему добытая тонна руды или выплавленного металла — ценность, а шесть возвращенных к жизни и труду людей — «обслуга». Однако это область социологии, и ей еще предстоит в этом разобраться.

Возьмем самую модную сейчас в силу своей необходимости и самую трудную в условиях вечной мерзлоты профессию строителя.

Валентина Антонова и Валентина Гурьянова — маляры Горстроя. Их профессия приносит людям уют и радость домашнего очага, да и не только домашнего. В данном случае речь идет о школе № 23. Если стены и вся внутренняя отделка выполнены со вкусом, веселят глаз, делают наших мальчишек и девчонок бодрее, восприимчивее к наукам, а оно так и есть, — цель обеими Валентинами достигнута, как достигнута ими и в девятиэтажных домах на площади Металлургов. И девушки гордятся красотой своего города — детища их рук.

Попадаю в ремонтно-строительный цех никелевого завода. Здесь сегодня праздник. В ленинской комнате собрались рабочие, техники, инженеры, гости других цехов. Настроение празднично-торжественное, радостное. Иначе и не может быть — сегодня юбилей одной из старейших и любимейших женщин завода, Александры Михайловны Чиньковой. Двадцать лет тому назад, почти девчушкой, пришла Александра Михайловна на завод. Кем только ей не пришлось работать: экспедитором, комендантом управления, кладовщиком централизованного ремонтно-строительного цеха. На этом посту ее и застала юбилейная дата.

— Александра Михайловна, — спрашиваю я, — почему вы сменили столько мест?

— Вы ошибаетесь, — отвечает она, широко, по-доброму улыбаясь, — двадцать лет назад я отдала свое сердце никелевому заводу и, как видите, все это время верна ему, я однолюбка. А что касается смены рабочих мест внутри завода, то шла, куда посылали.

Посылали же Александру Михайловну всегда туда, где трудно, где другие не справлялись с порученной им работой.

В адресе, врученном юбиляру, говорится о самоотверженности в работе, о душевном и теплом отношении к людям.

Я в начале своего очерка говорил о Талнахе, об общежитии в девятиэтажном доме на 1500 мест. Бродя по коридорам, заглядывая в комнаты, я не переставал удивляться необычайно изящному подбору красок в оформлении помещений, выполненных с большим вкусом и любовью. Когда я заговорил об этом…

Так ведь звено Нины Зориной иначе не работает, недаром оно считается лучшим в бригаде Петра Балышева Талнахпромстроя. Если бы вы видели, как они трудятся: в бригаде шутка, смех, звучат песни, песенным маршем проходят они по объекту. Вы видели отделку помещений? Их краски — это музыка. Мы называем звено «капеллой», в ее состав входят маляры Н. Шкляр, М. Гурова, Т. Стрельцова, Е. Синькина, а запевала Нина Зорина. Кстати, она «запевала» и в партбюро, членом которого является, и в своей работе агитатора.

Самое интересное, когда смотришь на их работу, кажется, что все получается само собой, без видимых усилий и напряжения со стороны девушек: все делается легко и свободно, будто шутя. В этом и есть элемент высшего мастерства. С незапамятных времен о мастере своего дела принято говорить: работает, как артист. Звено Нины Зориной — артисты своего дела в большом понимании этого слова. И, вероятно, не только за песни их прозвали «капеллой».

Я поехал в Норильск по служебным делам, но, столкнувшись с радушием, теплом и любовью женщин, окруживших людей края вечной мерзлоты, мне захотелось на простых примерах показать их дела, радости и трудности.

Об этом следовало бы писать даже исходя из одних статистических данных. Подумайте только, что из всего работающего населения города (сто шесть тысяч человек) сорок восемь тысяч — женщины, то есть сорок два процента, а еще есть домохозяйки.

И, как это ни покажется странным, все эти люди не временные работницы, приехавшие «сшибать рублик». Они старожилы: приехав, как и многие, вначале на три года, они влюбились в этот суровый романтический край, в созданный их предшественниками прекрасный европейский город на шестьдесят девятой параллели, по своей планировке напоминающий Ленинград, сами приняли участие в его росте и совершенствовании и остались навсегда преданными своему городу — детищу их рук.

Ассоциативно, пока я находился в Норильске, мне вспоминалась сказка Андерсена «Снежная королева»: Кай, сердце которого злая волшебница превратила в кусок льда, и Герда, оттаявшая его своей преданностью и любовью.

Ощущение, что вечную мерзлоту этого края отогрели своим теплым дыханием и любовью женщины, останется у меня на всю жизнь, да не обидится на меня за это вторая половина рода человеческого.

Лотар РЁЛЛЕКЕ

ИДУТ, ИДУТ ГОДА…
Не знаю, как ты, а я, когда думаю о матери, испытываю угрызения совести. Я часто вспоминаю о ней. И всякий раз принимаю решение навещать ее почаще, подарить ей что-нибудь, колечко или туристскую путевку, например.

А когда приезжаю, я позволяю себя обслуживать и выслушиваю ее рассказы о том, сколько денег она скопила: для меня, моих братьев и сестры, для внуков.

— Это когда меня не будет, — говорит она.

Когда мне было лет восемнадцать, я показал ей мое первое стихотворение. В нем шла речь о слепом, которому нужно перейти через улицу, а никто его не переведет. Мама плакала. Наверное, потому, что растрогалась: какой, мол, у нее способный сын, умеет рифмовать, как настоящий поэт.

Мама часто плакала. И когда отец еще жил с нами, а особенно часто после того, как он бросил ее с четырьмя детьми, тремя мальчиками и девочкой. Было это в сорок девятом.

Мама работала в кондитерской, и мы были счастливы, когда она в субботу приносила нам остатки тортов. А несколько лет спустя она поступила в прокатный цех. Специальности у нее не было. Работала она подсобницей в три смены и зарабатывала, конечно, больше, чем в кондитерской. А для нас, детей, это означало вот что: записки от нее, где что взять, что разогреть, что отнести в стирку и сколько это стоит. Видели мы ее урывками, редко, когда могли провести вместе два часа кряду.

После школы, где учился я довольно-таки посредственно, я тоже пошел в прокатный цех — учиться на вальцовщика. В таком огромном цехе, как наш, виделись мы с ней редко. Однажды мы случайно столкнулись в утреннюю смену. Вообще-то я как-то слабо представлял себе ее на заводе, ведь мне до тех пор приходилось видеть ее в основном на кухне, или когда она говорила нам: «Укладывайтесь спать», или когда ругала.

А вот такой мне ее видеть не приходилось, эту маленькую, крепко сбитую женщину, когда мужчины похлопывали бы ее по плечу и отпускали при ней свои шуточки, как будто она была им ровня. Но я почувствовал и другое: здесь она дома, здесь ее уважают, кто-то сказал: «Наша Герта…»

И мать выглядела веселой, довольной. Иногда в заводской газете печатались мои стихи; она всегда вырезала их и читала в перерыве своей бригаде, а потом еще подолгу носила с собой.

Теперь она уже не возражала, когда я тратил деньги на книги, а сама записалась в библиотеку. По-моему, «Дитте — дитя человеческое» она перечитывала несколько раз. Часто она лежала в постели после ночной смены и читала, пока не слипались глаза. Она пыталась наверстать то, что упустила не по своей воле. Прошло еще какое-то время, и мы обзавелись собственными семьями; кто жил в восьмидесяти, а кто и в двухстах километрах от нашего родного города. У матери вдруг образовалась масса свободного времени, это было для нее и внове, и вчуже.

В свободные дни она сидела дома и ждала, что в дверь позвонят. Но звонок звонил редко. Она примирилась с этим и радовалась уже каждой весточке от нас, которую ей приносил почтальон.

Навещая нас, она видела, что на ногах мы стоим крепко, и радовалась этому. Приезжая ко мне, мама всегда снимала туфли в передней и ступала по ковру с такой осторожностью, что мне становилось стыдно и неловко. Но сколько я ни убеждал ее, что ковер — это вздор, пустяки, переубедить ее я не мог.

Что греха таить: ни у кого из нас она не чувствовала себя как дома. Как ни крути, а это не ее квартира, не ее мебель, не ее посуда, не она хозяйка на кухне. Конечно, она никогда об этом не говорила, а видно было.

В прошлом году, когда мы опять собрались все вместе, она достала из платяного шкафа красную папку. С таинственным видом прокашлялась и сказала:

— Вот, значит, все вы вышли в люди, учились… Ну, вот, — и она протянула нам лист плотной бумаги. Это был диплом о присвоении высшего разряда вальцовщицы.

Выходит, в свои пятьдесят семь лет она села за парту, начала снова считать, чертить, потела на экзаменах, как какие-нибудь лет сорок назад.

— Не хочу я от вас отставать, — сказала она со спокойной гордостью. — Еще годочек поработаю, — заметила она потом, — и на пенсию.

— Да, да, конечно, — соглашались мы все. — Отдыхай, приезжай к нам, когда захочешь, и живи, сколько понравится.

Слова своего она не сдержала, но день шестидесятилетия стал последним днем ее работы в вальцовочном цехе.

Вечером за столом собралась вся семья и близкие друзья мамы. Все мы ковали ее планы на будущее, а сама она сидела тихонько на своем месте и улыбалась. Но с советами нашими согласилась. Отдыхала, подолгу гуляла на свежем воздухе, заходила в кафе-мороженое, навещала нас по очереди и жила по нескольку дней.

И вот вчера письмо, огорошившее меня.

«Я решила вернуться на завод, — писала она. — Мастер просил, и я не могла ему отказать…»

Да, и теперь, значит, она каждое утро опять втискивается в автобус, к своим ребятам из цеха, и с ними же возвращается, усталая после смены. А потом эта маленькая, неприметная с виду женщина сидит в своих четырех стенах, где так тихо, и не нарадуется, что она у себя дома и что занялась привычным делом.

А ведь как удобно ей могло бы быть у нас, ее взрослых детей.

Гельмут МАНСФЕЛЬД

НА УГЛУ
«Я стану на углу, — подумал мужчина, — там сын непременно меня заметит. Скоро четыре, в такое время он возвращается с работы».

Мужчина вышел из глазной больницы, осторожно переставляя ноги. Своей палкой он скорее ощупывал путь впереди, чем опирался на нее.

«Ну, до угла-то дойти ничего не стоит, — говорил он себе, — иди себе прямо по тротуару — это не проблема. Я ведь еще немножко вижу. Вот одно меня пугает, что такие перепады: то вполне прилично вижу, а то совсем темнеет в глазах…»

Он шел медленно, стараясь держаться поближе к домам. «Да, в городе совсем не так, как в деревне, — уговаривал он себя. — А, между прочим, людям вроде меня здесь даже удобнее: в случае чего иди себе, держась за стенки…»

«Хорошо бы было, если бы с ним был мой младшенький, — подумалось ему. — Когда внук родился, я еще хорошо видел. Помню, как он колотил ножками, как смеялся, как ползал в загончике. И вдруг все пропало: снова появились эти тени. Если бы к ним не прибавились еще и молнии, черт подрал!»

Мужчина осторожно идет дальше. «Немножко пройтись мне полезно, — думает он. — Ну, пусть хотя бы до угла. Я бы с удовольствием пошел к нему домой, это ведь отсюда недалеко, но три раза переходить улицу! А ведь как хочется понянчиться с внуками. По крайней мере, с младшеньким…»

От угла, со стороны главной улицы, до него донесся оживленный городской шум. «И почему только сестра так ко мне придирается, — удивлялся он. — Слух у меня в полнейшем порядке, это факт! А повязка слепого к чему? Я ведь еще не совсем ослеп!»

Он услышал, как рядом затормозила машина, инстинктивно приблизился к стене дома. И вдруг машина громко засигналила. Мужчина испуганно вздрогнул. Он начал нервничать, злиться. В глазах появились языки пламени. Они словно рвались изнутри, а между ними — молнии. Красные, желтые, светло-желтые, белые, сверкающие и дрожащие.

— Нет! — сказал он, будто пытаясь прогнать их, и остановился.

— Эй, вы! Осторожнее! — резко прозвучал в эту секунду высокий женский голос.

Мужчина снова вздрогнул, и опять в глазах сверкнули молнии. «Боже мой, — подумал он, — этой женщины я ведь вообще не заметил… даже ее тени…»

Со стороны главной улицы опятьдонесся шум автомобилей. Он не решался идти дальше. В его глазах сверкали невыносимо яркие молнии. «Почему врач ничего у меня не находит, — подумал он с огорчением. — Должен же он что-то найти, раз со мной такое бывает! Он говорит: это все нервы… Ну, не знаю…» Он услышал чьи-то шаги, тяжелые, равномерные. Кто-то остановился рядом.

— Что с тобой? — произнес мужской голос.

— Ничего особенного… — ответил он и подумал: «А как ему это объяснишь?»

— А-а, ты из глазной больницы, верно? — спросил мужской голос. — Куда тебе нужно, друг?

— До угла, — ответил он. — Только до угла.

— Я тебя доведу, — сказал тот.

И вот он на углу. Почти прислонился к углу крайнего дома: так его видно и со стороны главной улицы, и сориентироваться ему легко. Сын обязательно увидит его здесь. Резь в глазах утишилась. Движение здесь, на углу, было бойким.

Пробежали детишки. Он услышал топот их ног, смех. А вот кто-то подбежал прямо к нему. «Может, внуки?»

— Ну, ну! — сказал он, улыбаясь, и наклонился, словно для того, чтобы поздороваться.

Но дети пробежали совсем рядом с ним, и вот уже их веселые выкрики почти не слышны.

Он чуть-чуть огорчился. А потом сказал себе: «Разве это могли быть мои внуки? Старшие девочки куда взрослее, если судить по голосам только что пробежавших мимо. А младшенький… Тот еще просто не умеет так быстро бегать».

— Здорово, Пауль, — проговорил вдруг мужской голос.

— Ты кто? — спросил он стоящую рядом тень.

— Попробуй, угадай, — усмехнулся голос. И тень исчезла.

— Да ты подожди, я угадаю, — проговорил он. Но ответа не последовало. Он ощутил, как что-то кольнуло сердце. «Надо бы мне к подобным вещам привыкнуть, — подумалось ему. — Разве каждому известно, что со мной в последний год случилось?

Главное, не пропустить бы сына. Раз уж мне позволили прогуляться до угла…

А вдруг сын скажет: «Чего там, отец, пошли ко мне. Рената приготовит тебе чашечку крепкого кофе, а маленький посидит тем временем у тебя на коленях. Я потом провожу тебя. В глазной больнице никто ничего не заметит — не один ты у них. Подумаешь, какие-то полчаса…»

Мимо него проходили люди, много людей. Конечно, сейчас конец рабочего дня.

К нему быстро приближалась группа женских голосов. Его словно окатило смехом и шутками — высмеивали они, понятно, кого-то из незадачливых мужей. Вот кто-то больно ударил его по колену папкой. Он вздрогнул от боли.

— Извините, пожалуйста, — небрежно пропел юный женский голосок.

И секунду спустя все это снова пропало, заглушенное шумом машин и перезвоном трамваев.

«Нет, отсюда я не уйду, — сказал он себе, — надо поговорить с сыном. Ничего, как-нибудь выдержу. Ноги у меня крепкие».

Он старался не думать о подрагивающих коленях и боялся только одного: как бы опять не засверкали эти молнии в глазах.

Шумов вокруг много, но он прислушивался лишь к звуку мужских голосов.

«А если он меня не увидит? — ему вдруг сделалось не по себе. — Нет, мать, конечно, написала ему, что меня положили в здешнюю глазную больницу…» Приблизившиеся было мужские голоса снова смешались с обычным шумом улицы.

«Когда сын подойдет, — размышлял он, — я сперва скажу ему, чтобы он купил лотерейные билеты, да, не забыть бы об этом. Пусть играет за меня. Вдруг у него счастливая рука… Вообще-то ему уже пора быть здесь».

Он попытался мысленно подсчитать, сколько он добирался до угла и сколько уже стоит тут. «И еще надо попросить его, чтобы время от времени присылал ко мне внуков… Ну, и чтобы когда-нибудь отвел к себе…»

И вдруг он совсем рядом услышал голос сына. Но какой-то торопливый, он словно задыхался. Голос сказал:

— Да, мне уже передали, что ты здесь. Неужели ты думаешь… что у меня столько времени… Мне и сейчас надо по делам. У тебя что-нибудь случилось, что-нибудь срочное?

— Ты так торопишься? — спросил он, и сам удивился незнакомому звуку собственного голоса.

— У меня черт знает какая спешка на работе, — сказал сын. — А сегодня особенно…

— Ну, если оно так, — пожал он плечами. — Если подумать, ничего сверхъестественного я тебе сказать не хотел. Нет, ничего такого…

— Значит, так, — снова торопливо проговорил сын. — Тогда я побежал… А завтра я тебя обязательно навещу. Или ты опять придешь на угол?

— Не знаю, — сказал мужчина.

Он и впрямь не знал в эту минуту ничего определенного, из его головы будто все мысли разом выдуло. И ноги, на которые он всегда мог положиться, вдруг не захотели больше служить ему верой и правдой — дрожали.

— Увидимся, отец, — бодро сказал сын, протянул ему руку, быстро отнял ее и зашагал куда-то.

— Увидимся? Скорее — услышимся, — ответил он в тяжелом раздумье.

А потом он прислонился к углу дома, всей спиной ощутив прикосновение влажных еще после дождя кирпичей…

Доротея ИЗЕР

В ОЖИДАНИИ ОТВЕТА
15 июня.

Я думаю только о тебе, Ральф. Как мне хочется быть с тобой, рассказать обо всем, излить душу. Еще вчера мы были вместе. А сейчас я сижу в гладильной, пишу этот дневник и думаю о том, что вчера — это целая вечность. А ведь прошел всего один день с тех пор, как ты проводил меня на поезд и отправил домой. Дома, конечно, были неприятности, а то как же. Дочь не ночевала дома, опять взялась за свое. Упреки, угрозы… «Мы сообщим директору интерната! Думали, что ты за год поумнела, а ты…»

Что толку пересказывать их проповеди, старые песни о трудовом воспитании и т. д. Правда, начала выкручиваться, наплела им что-то о том, будто опоздала на поезд, проспала… Вообще-то они должны были поверить… Ну, теперь мне все равно. И вообще — мне уже семнадцать, в будущем году я могу, если захочу, даже выйти замуж. Подумаешь, горе какое — не ночевала дома. Вечно они меня ругают: и я не такая, и друзья у меня не такие. Как бы мне хотелось иметь настоящих друзей. И мне чтобы нравились, и дома тоже. Знаешь, я ужасно радовалась, что мне дают отпуск, ждала — не могла дождаться. Недолгий он, правда, всего три дня, но все-таки. Я воображала себе, как неожиданно позвоню в дверь и скажу: «Вот она я, мама. Твоя дочь — лучшая ученица на ткацкой фабрике, а это что-нибудь да значит! Чтобы получить право на отпуск, я работала до седьмого пота, даже покурить не выходила. Сам понимаешь, до чего дело дошло. Зато дома, думала, то-то они удивятся! Но тут я встретила тебя, и куда подевались мои благие порывы. Нет, нет. Я рада, что мы встретились. И теперь думаю о тебе одном. Ты — моя любовь? Ночь, которую мы провели вместе, я никогда не забуду. Я вернулась в интернат, потом 8 часов простояла на фабрике. Норму выполнила еле-еле. И лишь в полночь легла в постель. Знаешь, мне никто ничего не сказал и никто не стал расспрашивать, что да как, почему я опоздала на день. Билеты, которые ты мне дал, я на всякий случай сохранила…


К полудню ртутный столбик поднялся до 30 градусов. Самая подходящая погода для купания. Я сижу на бортике бассейна, окунув ноги в воду, и считаю моих девочек по головам, их должно быть двадцать. Тренер, он же управляющий бассейном, сидит рядом. От нечего делать заводит со мной разговор.

— Скажем прямо, работу вы себе выбрали не из легких.

Я рада, что у меня есть с кем поговорить. Вот поболтаю с ним немного, а потом окунусь — время-то и пройдет. Девочки мои рады-радехоньки, что я отвела их в бассейн. В цехе, всегда таком пыльном, они, наверное, только об этом походе и думали. Когда я говорю им: «Сегодня мы пойдем купаться» — они прямо воют от радости.

— Это как посмотреть, — объясняю я тренеру. — Всякая работа может доставлять радость.

— Знаете, когда я смотрю на них, все они кажутся мне простыми и милыми. Даже представить себе невозможно, что они трудные дети.

— Были трудными, а теперь стараются вовсю. Да и подводить друг друга они боятся: если, к примеру, кто из них что-то натворит, всей группе отменяется поход в бассейн. Кто же после этого захочет взять на себя такую ответственность? Один против всех не пойдешь.

Я вижу, о чем он сейчас думает, по его лицу и пытаюсь ему растолковать все как можно проще:

— За год почти все они исправляются, мы отпускаем их, появляются новые. Вон та, черноволосая, что лежит на одеяле, у нас месяцев девять, и, я думаю, мы вполне можем ее отпустить. Вчера она как раз вернулась из отпуска.

Мне незачем рассказывать ему о том, какие разговоры начнутся на педсовете, когда я скажу, что Лиану можно отпустить из ИТД[6] досрочно. «Дорогие коллеги, — скажу я им, — Лиана сейчас уже на таком уровне, что мы можем безбоязненно с ней расстаться». А на каком, в самом деле, она уровне? На среднем, на высоком? Как это определить, какие тут нужны критерии? Тут схемы не годятся, человека в схему не втиснешь, не разложишь по полочкам его психологическую характеристику, индивидуальные черты характера, отличительные свойства, странности. Кто они, эти трудновоспитуемые дети? Это подростки, живущие в постоянных конфликтах с учителями, родителями, сверстниками, — так нас учили. Макаренко называл это «испорченными социальными связями».

А как обстоит дело сегодня?

— Вот бы нам сюда Макаренко, он бы наши проблемы мигом решил, — шутили мы в студенческие годы.

Но пока есть малолетние правонарушители, нам не до смеха. Призадуматься есть над чем.

Тренер возвращает меня к действительности:

— А вам не кажется, что они у вас просто учатся приспосабливаться? Вот к чему, можно сказать, сводится ваше воспитание.

Я задета. Он, конечно, не прав. Но некоторые смотрят на нашу работу именно так.

— Возьмем все ту же Лиану. Когда она говорит: «Тише, девочки!» — все сразу затихают. А почему? Нет, никто ее не боится — просто ее уважают. Хотя она никогда не повышает голоса и никому ничем не угрожает. Наоборот, временами она даже чересчур вежлива, чересчур предупредительна. Сначала я невольно задумывалась: а вдруг она действительно только приспосабливается, а внутренний перелом в ней так и не произошел? К счастью, я ошиблась. Мне нравится, что она защищает тех, кто послабее. Она думает, размышляет, она не безразлична, не считает, что воспитанием должны заниматься только мы, педагоги. В своих поступках она руководствуется совестью. А совесть — дело такое: она не позволяет надевать на себя маску.

Только я с ним разговорилась, как появились спортсмены и тренера куда-то позвали. Он сказал мне на прощание:

— Договорим в следующий раз. Мне было очень интересно. Обязательно договорим!

И вот я сижу опять одна на краю бассейна. Солнце жжет немилосердно. Лиана как лежала на одеяле, так и лежит, это нехороший знак. Она собиралась вроде бы рассказать мне, как она была дома. Неужели она не видит, что сейчас у меня как раз есть для этого время, или она настолько занята своими мыслями? Через два дня у нас педсовет. Предложу ли я отпустить Лиану досрочно? Похоже, дни отпуска серьезно на нее повлияли. И есть над чем подумать. Иногда три дня — это мало времени, а иногда — очень много.


16 июня.

Напиши мне поскорее, Ральф. Если бы знал, как я жду твоего письма. Я знаю, сегодня оно еще не может прийти, но, может быть, завтра или послезавтра. Честно говоря, я рада, что я снова здесь. Я как бы боюсь сама себя. А здесь я чувствую себя уверенно, здесь все иначе. Дома мне трудно. Надо постоянно перед ними отчитываться, выкручиваться, придумывать всякие отговорки. Мать мне не верит, и я ее даже могу понять. Что я за человек такой, Лиана Хагендорф? Пропускала уроки, прогуливала рабочие дни, лгала и подделывала документы. Мне и по сей день стыдно из-за этой подделки. Ну, какой там документ — просто больничный листок. Он хранится в моем личном деле. Не знаю, почему я эту дурацкую историю никак не выброшу из головы. О некоторых вещах лучше вообще никогда не вспоминать. Было и быльем поросло. Да и когда было. Изменить все равно этого нельзя, а человек продолжает думать об этом, переживает. Жует свою жвачку и никак не проглотит. Вот как у меня с больничным листком. Я ведь не собиралась этого делать. И почему я часто делаю то, чего совсем не собиралась делать?

Лежу себе на одеяле и загораю. Девчонки зовут меня, а я делаю вид, будто не слышу. А наша Шмидеке сидит на бортике бассейна, не спуская с остальных глаз, а в мою сторону совсем не смотрит. Надо понимать, что она мной недовольна. Я могла бы сейчас встать на голову или пройтись колесом, она в мою сторону даже не посмотрела бы. Все, конечно, понимают, что она на меня сердится, и это мне не по вкусу. Сейчас стоило бы пойти сесть с ней рядом и начистоту все ей выложить. Но я не двигаюсь с места.

Вот все девчонки подплывают к бортику, выбираются из бассейна, а Шмидеке сталкивают в воду. Она рада, что девчонки о ней не забыли. Никогда бы раньше не подумала, что меня будет мучить то, как ко мне относится какая-то воспитательница. Иногда я думаю, что она и не воспитательница вовсе, а скорее даже хороший товарищ, иногда она нам всем как мать, которая только о нас и хлопочет. А иногда она настоящая воспитательница. Вот как сегодня. Терпеть ее такой не могу. Когда я сюда попала, мне в первые дни страшно хотелось разозлить ее, взбесить: почему она со мной не разговаривает! Только ничего у меня не вышло. Я разошлась вовсю, а она и бровью не повела. Ну, и задали же мне взбучку остальные. Она, что называется, пользуется поддержкой масс, и ей самой это хорошо известно. Нам она доверяет. Раз бюро ССНМ сказало что-нибудь, значит, нам можно верить. Но когда мы купаемся, плаваем, она с нас глаз не сводит, будто мы слепые котята. Она во всем руководствуется разумом. И хорошо. Если бы я взяла с нее пример! Тогда доводы разума были бы всесильные и для меня, и я бы давно уже пошла бы к ней, исповедовалась бы, и все бы пошло как по маслу.

А я вместо этого лежу и пишу эти строчки. Иногда приходят в голову самые странные мысли.

Например: зачем я, собственно говоря, живу? Ты работаешь, ешь, пьешь, спишь — и так каждый день. Это называется «жить». Как, только и всего? Мы иногда разговариваем об этом.

— Каждый сам ставит перед собой эти проблемы, и каждый решает их на свой лад, — сказала нам Шмидеке.

Звучит недурно. Что-то вроде этого я читала в газете. Думала еще, что жить — это значит любить. Но в этом я не очень-то уверена. Бывает, о таких проблемах совсем не думаешь. Стоишь ты с микрофоном в руках и выступаешь перед рабочими завода. Они тебя слушают, потому что знают тебя, и пряжа, которую ты прядешь, всегда ими принимается с удовольствием: она высокого качества. Они слушают тебя, а потом похлопывают дружески по плечу, ты счастлива и забываешь обо всем на свете. Но когда ложишься спать, все эти мысли, как нарочно, лезут в голову. И разная другая ерунда. Вспоминаю, например, о гитаре, которая висит у меня над кроватью. Однажды Шмидеке спросила меня, почему я нарисовала на ней пальму и написала по-английски: «Я — свободна». Взбрендилось, вот и написала. Не все ли равно? Почему взрослые во всем ищут высший смысл? Но думаю обо всем этом я не очень-то долго, потому что всегда быстро засыпаю, особенно после вечерней смены. У нас в вечернюю ходить не любят, а я не против. Особенно теперь, когда я могу встретить почтальона с письмом от тебя. Я твердо рассчитываю, что оно придет завтра. Ты же обещал написать сразу. А до тех пор пусть они все от меня отвяжутся. Что им вообще от меня надо? Я работаю, делаю все, как полагается. И точка… Девчонки хохочут — вытаскивают Шмидеке из бассейна. А сами опять в воду.


Неплохо бы сейчас взять отпуск, думаю я, поехать на море, где так дивно пахнет водорослями, соленой водой и кремом для загара. А тут сиди и не своди глаз со своей группы. В такую жару это не больно-то приятно. Но две недели я непременно продержусь. Продержусь — не то слово, мне предстоит еще много сделать. Вот возьмем Лиану: сегодня она выглядит еще более грустной, чем вчера. Вдобавок позвонил с фабрики мастер. Лиана, не спросившись, ушла из цеха и час просидела в курилке. Бросила станки без присмотра. Именно Лиана!

— Отпуск свой отгуляла и решила махнуть на все рукой, — сказал мастер.

— На Лиану-то это не похоже, — возразила я без особой уверенности.

Выходит, тренер оказался прав, и все это у Лианы было элементарным приспособленчеством? Ну нет, не будем так категоричны, так далеко заходить незачем. Но такая уж я уродилась, сомнения меня всегда обуревают. Есть люди, которые все про себя знают наверняка, а есть «копуши». Я из тех, что любят покопаться в себе.

В институте я собиралась стать воспитательницей детей-инвалидов. Иногда мне кажется, что в каком-то смысле моя работа близка к тому, о чем думалось тогда. Только увечья здесь не физические, а, как выразился один из моих коллег, «вывихи души». Я всегда исхожу из того, что девчонкам моим, даже если каждая из них и успела уже наделать глупостей, непременно надо доверять. Нельзя разрушать все, что было в человеке, пытаясь создать его вновь. 16—17 лет — это, конечно, и много и мало. Скажем прямо, нынешние 17-летние далеко не дети, а мы, воспитатели, не роботы, которые призваны механически воздавать за добрые дела и порицать за дурные поступки, все тщательно взвешивая и сортируя.

Иногда держать себя в рамках трудно. Вспоминаю один случай. Было это на собрании ССНМ. Мы спросили Монику, почему она за целый день вырабатывает столько, сколько другие за час. Я вдруг разъярилась:

— Иди-ка сюда! Покажи свои руки!

Она вся задрожала, не понимая, чего я от нее хочу.

— Стыдись, смотри, какие у тебя здоровые, красивые руки! Ими бы работать да работать, а ты… Спрячь их, чтобы их никто не видел.

В комнате стало совсем тихо, а потом все так и набросились на Монику.

— Скажи, чтобы перестали кричать, — посоветовала я Лиане.

— С понедельника ты будешь работать не хуже остальных, поняла Моника! Не то я поговорю с тобой иначе.

И эта же Лиана уходит на час в курилку. А потом лежит на одеяле одна-одинешенька и, похоже, ревет. Но разве можно судить о человеке по двум случайно взятым дням его жизни! Помню, как она повела себя в случае с Карин. Карин, побывавшая уже во всех группах, так и не научилась стелить постель.

— Простыню нужно натягивать, чтобы не было складок, а ночную рубашку клади под одеяло, — объясняла ей Лиана.

Карин смотрела, как ловко это делает Лиана, и так утро за утром. Когда у Лианы лопалось терпение и она начинала ругаться, Карин плакала. На нее дома все кричали, всхлипывала она, а теперь и здесь кричат. Отец так бил ее, что однажды ее отправили даже в больницу.

Лиана гладила ее по голове:

— Не бойся, здесь тебя никто бить не будет.

А та продолжала плакать:

— Я, кроме своего дома, ничего не видела. А так хочется поездить, мир посмотреть…

Лиана объясняла ей, что если та будет стараться, хорошо работать, то летом она вместе с остальными поедет на море, в палаточный городок. Но Карин и слышать об этом не хотела. Ведь для нее главное в жизни, чтобы ее все жалели. Такой, вызывающей жалость, она себе нравилась.

— Вот увидите, я на себя руки наложу. В этот раз у меня получится, — угрожала она.

На фабрике весь цех постоянно был в страхе: а вдруг она сунет руку в станок или выбросится в окно? Все знали, что однажды она пыталась покончить с собой. Вот и получалось, что Карин всех терроризировала. Посылали мы ее на консультацию к психиатру. Толку мало. Такой рецепт даст любой: «Старайтесь Карин не раздражать…»

Что же теперь, на нее и подуть нельзя? Этого я не могу потребовать ни от Лианы, ни от других девочек, ни даже от себя самой. А кто же ей скажет правду в глаза? Скажет, а она себе потом вены вскроет, так, что ли? И наказать ее, выходит, нельзя? Как же прикажете с ней обращаться. Единственный рецепт — просто не обращать внимания. Но и этот рецепт с изъяном. Как-то она взяла и расцарапала себе руки. Ранки загноились, она продолжала царапать руки и сдирать струпья. Когда девочки ругали ее или отворачивались от нее с отвращением, она испытывала удовлетворение: добилась, чего хотела. А Лиана всех уговаривала:

— Бросьте вы ее совсем. Разве вы не видите, что вы ей подыгрываете.

Да, такой была Лиана совсем недавно. И я об этом не забуду. Для меня ясно как день, что во время отпуска с ней что-то произошло. Всегда, когда мои подопечные уезжают в отпуск, сердце мое бьется учащенно. Все ли сойдет гладко? Я одного хочу: помочь им всем, помочь Лиане. И не одна я этого хочу. Учитель истории, например, тоже. За последние два месяца она всего пять раз была на его уроках. В школу приходила вместе со всеми, а после первого урока сбегала, и ничьи уговоры на нее не действовали. Раз она никого не слушает, почему обязательно послушается меня? Я могу лишь повторять ей то, что и все:

— Если ты хочешь быть культурной продавщицей, как ты мне говорила, учиться ты должна непременно.

Поначалу Лиана нам, взрослым, не доверяла. Может быть, она вспоминала при этом своего отца, который всегда повторял слова о доверии, а сам чуть не каждый день избивал мать, а потом бегал за справками к психиатру. У Лианы всегда был ответ наготове: «Я такая, потому что дома меня никто не понимал, а родители постоянно ссорились».

А вот и тренер, он сдержал обещание, пришел опять со мной поболтать. На сей раз вопросы буду задавать я. Меня интересует, в частности, как поддерживается чистота воды в бассейне при таком наплыве купальщиков. Он объясняет мне всю технику дела, рисует схемку насосов и фильтров, довольно сложная штука. Он говорит и говорит, никак не успокоится, уж не он ли сам эту систему придумал? Да, у меня свои проблемы, у него — свои. И справляться с ними нужно каждый день. Здесь, сегодня, а не через две недели на море. Поэтому я сижу на краю бассейна, считаю и пересчитываю головы моих девочек, подыскиваю аргументы для спора с моим возможным противником о Лиане, а если разобраться потоньше, то только о ней и думаю, жду, когда эта упрямица подойдет ко мне и обо всем мне расскажет.


17 июня.

Письма от тебя нет как нет. А ведь как хорошо мы провели с тобой время. Тот вечер и ту ночь. Ты, похоже, обо мне забыл. А как нужен мне человек, мысль о котором вызывала бы во мне радость, которому я могла бы довериться. Особенно когда я вернусь домой. Вдруг кто-нибудь в цехе скажет: «Прячьте, мол, деньги подальше, тут у нас одна из ИТД появилась».

Главное, мне тогда не сорваться. Я — за справедливость. Такие сплетни и мерзкий треп я считаю последним делом. У нас здесь мы с этим боремся. Если кто начинает сплетничать, мы вызываем его на бюро ССНМ и пропесочиваем так, что он долго помнит. Ты удивлен, да? Ну, тем, что твоя Лиана — секретарь комитета ССНМ? Мы, между прочим, девчонки бедовые, а не рохли какие-нибудь, как ты, наверно, себе представляешь. И дел у меня поэтому полно, все не переделаешь. С нами, с бюро ССНМ, здесь очень считаются. Всегда спрашивают:

— А что думает по этому поводу бюро?

Даже вопросы об отпуске или поездке в город решаем мы. Знаешь, сколько приходится разбирать, пока решишь то или это. Иногда, конечно, мы и ошибаемся. Быть справедливым — дело трудное. Вот наша Шмидеке. Она всегда готова поговорить с нами, поспорить. Чаще всего она права, но не всегда. Дискуссии у нас с ней длятся до тех пор, пока одна из сторон не признает правоту другой. Самое страшное, это когда человек от всего отмахивается — не мое, дескать, дело, мне все едино. Шмидеке не из таких. Это не значит, что нам с ней всегда легко. Все мы, предположим, знаем, что Шмидеке заядлая туристка. Ее хлебом не корми, дай погулять по лесам да по полям. С раннего утра и до позднего вечера. Как-то она уговорила нас в субботу пойти на другой день в турпоход. А утром в воскресенье никому в поход идти не хотелось, хотелось поваляться да понежиться. Итак, опять поставили вопрос на голосование. Все против! Побудка, зарядка, завтрак! Все мы были ужасно вежливы с ней, но чувствовалось, что в воздухе гроза. Шмидеке угадала наше настроение. И вот нас шестеро, все бюро, стоим перед ней. Никто не осмеливается объяснить ей толком, что к чему. Так, мол, и так, остаемся. И не в страхе дело, нет, просто не хочется ее огорчать, а вернуться ни с чем тоже не дело, что о нас тогда подумает группа? Значит, надо набраться храбрости. Она посмотрела на меня, как ребенок, у которого отняли игрушку. В конце концов мы все-таки пошли с ней, но не на целый день, а до обеда.

Пожелай она, мы прошагали бы с ней и до самого вечера.

Вот какой я здесь стала, видишь. Человек способен меняться, я думаю даже, он просто обязан меняться. Стою я перед зеркалом и теряюсь в догадках: изменилась я или нет? Не в том дело, чтобы выщипать брови, накрасить ресницы, строить гримасы или закатывать глазки, не в этом смысле. А в том, что происходит внутри тебя. Лицо у тебя день ото дня не очень-то меняется. А сам ты с каждым днем взрослеешь. Допустим, с некоторого времени я жду не дождусь почтальона. Я рассказала нашим, какая ты у меня прелесть, а как уходит почтальон, я реву как дура. Они ко мне не пристают. Тоже мне история, влюбленный по уши секретарь ССНМ. Ни о каких делах, кроме работы, я пока что и слышать не желаю, сыта по горло! Вчера Шмидеке сказала мне на бюро, что нечего мне на всех набрасываться и без всякого повода дерзить. Я как-то этого за собой не замечала, но раз она говорит, что-то есть. Я рассказала ей о тебе. Ну, конечно, не обо всем. А то что бы она обо мне подумала?


Сегодня я до обеда свободна. Но в бассейн не пошла: надо было постирать кое-что из мелочей, вымыть окна. После обеда — педсовет. А я почему-то в себе не уверена. Хотя мне ясно, что предложение свое я сделаю. Действительно, какие еще нужны аргументы, разве я усомнилась в моей Лиане? Она вчера рассказала мне о своем отпуске. Пошла, по ее словам, в дискотеку, задержалась там допоздна, села в поезд, а поскольку она выпила несколько рюмок вина, то, захмелев и заснув, проехала свою станцию и вышла на конечной. Пришлось дожидаться первого утреннего поезда. Поехала домой, там вышел скандал, отец ругался на чем свет стоит. Такова ее версия. Билеты она приложила, так сказать, в виде вещественного доказательства. Рассказала она мне и о Ральфе. Оба, значит, они проспали. «Нет, ничего такого не было, фрау Шмидеке, вы не думайте». Кстати, когда она обманула меня в последний раз?

Было это, по-моему, вскоре после выборов бюро. Выбрали тебя секретарем — будь примером для других. На три дня она сжалась в кулак, работала как сумасшедшая, а потом выдохлась. Естественно, такой темп долго никто не выдержит. Тогда она пошла из-за какой-то царапины к врачу и заявила нам потом, что врач велел перейти ей на работу полегче. Мы проверили, оказалось, что лекарство Лиана прописала себе самолично. Тут я впервые увидела, как она покраснела, но оправдываться не стала. Несколько дней после этого она была угрюмой, молчаливой. Это была уже не та Лиана, дело которой хранится у нас в сейфе, способная подделать больничный листок, чтобы прогулять несколько недель на работе. Мать ее лежала в больнице, а она бросила своих маленьких братишек без присмотра, и даже когда ее разыскала больничная сестра и объяснила, что матери ни в коем случае нельзя волноваться, а от таких известий не обрадуешься — хороша старшая дочь, нечего сказать, — она осталась к этому предупреждению равнодушной и домой не вернулась. С тех пор прошло много времени. Или все-таки еще недостаточно много?

Досрочный отпуск всегда риск. Почему я не могу думать о ней, не терзаясь страхами? И почему я вообще так часто о ней думаю? Неужели другие педагоги испытывают подобные же чувства? А какие мысли терзают тебя, тренер, когда ты смотришь на воду в бассейне? Думаешь ли ты о своих насосах и фильтрах, о работе или о чем другом?


18 июня.

Все у меня выходит наперекосяк, с тобой тоже, Ральф. Причем я знаю, что ты больше 2—3 дней на одну девушку не тратишь. После этого ты и думать о ней забываешь. Но когда мы с тобой встретились, я подумала, что, может быть, на сей раз будет иначе. Вдруг ты переменился? Я люблю людей, которые меняются. Хотя, почему именно со мной?.. Может быть, жить так, как живешь ты, не привязываясь ни к кому, и неплохо. Но стоит ли тебе так разбрасываться? Я, если хочешь знать, такой жизнью больше жить не смогу. В ИТД я почти год, а если кто за год ничего не поймет, цена ему ломаный грош. Ради тебя я готова забыть о многом, но далеко не обо всем. Есть же у человека стыд! Из-за тебя мне пришлось вчера опять соврать. Сегодня утром я пробежала мимо зеркала отвернувшись — противно на себя смотреть. И кому солгала — Шмидеке. Поверила она мне или нет? С ума сойти! Бред какой-то насчет этих билетов. Она сейчас сидит дома. Одна. Лучше всего — сбегать к ней. И вот я уже стою перед ее дверью, звоню и бормочу что-то невнятное. Она берет меня за руку, ведет в комнату и говорит, что ждала моего прихода.

— Больше двух дней тебе бы этого не выдержать, правда?

Я не могла выдавить из себя ни слова. Значит, она понимает, что я солгала. Когда она угостила меня чашечкой кофе, я обо всем ей и рассказала. Не так красиво получилось, как тогда, перед микрофоном. Сидит она, слушает про мои подвиги, и вид у нее такой, как будто она чему-то рада.

Лариса ЗАХАРОВА

ШКАТУЛКА
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, и каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».

Перечитав эту знакомую фразу из «Анны Карениной», Елена Михайловна задумалась.

«Так и у моих пятиклашек, — решила она, — все хорошие дети похожи друг на друга; каждый плохой ребенок плох по-своему».

Собственно, они не были плохи, эти добрые и ласковые озорники, но шалили и бедокурили они много, и каждый по-своему.

Только на вид они были похожи, в своих школьных формах и в пионерских галстуках, на самом деле каждый проявлял себя, так сказать, индивидуально. (Разумеется, в первую очередь это касалось мальчишек.) Вася Терехин, например, отличался таким боевым характером, что почти все ребята, попадавшие в радиус его действия, нередко ходили с синяками. Белобрысый и вертлявый Славка Жуков стрелял из трубочки жеваной бумагой, и этот вид спорта оказался наиболее убыточным, так как требовал много макулатуры для изготовления пуль. На это шли листы из дневников и Славкины контрольные работы, и если они очень плохо выглядели в своем прямом назначении, то пули из них выходили отличные. Тот же Славка любил соваться не в свое дело, будучи очень любопытным, и за это ему часто попадало от ребят. Толя Грибов был ленив беспробудно, а также любил исподтишка сделать девчонкам какую-нибудь неприятность… Но все это было еще не страшно, тем более если учесть, что какой уважающий себя мальчишка двенадцати лет не будет озоровать?!

Понимая это, Елена Михайловна очень любила свой пятый класс, со всеми шалунами включительно. Особенно хорош был староста — серьезный и хозяйственный мальчуган Лазарь Вазиков; это взрослое имя удивительно не шло к нему, самому маленькому в классе, и ребята звали его уменьшительно-ласково — Лазик, образовав одно слово из двух. У Лазика было тонкое лицо, громадные черные глаза с длинными изогнутыми ресницами и нежная улыбка. Товарищи относились к нему несколько покровительственно, но с уважением. Когда в зимние каникулы пятому классу дали один билет на елку в Лужники, все единогласно решили отдать его Лазику. Учился он очень прилежно и огорчался, если получал вместо пятерки четверку. Елена Михайловна помнит первую контрольную работу по английскому языку, когда Лазик вдруг горько и безутешно заплакал и никак не хотел сказать, что случилось.

Наконец, его сосед пояснил с мрачным сочувствием:

— Позабыл, как «рэ» пишется…

Елене Михайловне, как школьнице, ужасно захотелось подсказать, но она взяла себя в руки и шепнула Лазику:

— Сейчас вспомнишь. Бодрись, староста! Если ты будешь плакать, что же останется делать девочкам? Ведь они берут пример со своего начальника! Будь мужчиной!

Лазик, решив быть мужчиной, судорожно всхлипнул, в последний раз вытер слезы и, прерывисто вздохнув, опять принялся за работу.

Но сегодня, как и все последнее время, Елена Михайловна думала не о Лазике. Да, вот и кончается учебный год. Теперь она проведет последнее, заключительное собрание…

А все-таки Петухов победил ее!

Это случилось вскоре после октябрьских праздников.

Урок английского языка приближался к концу. Тишина на какие-то секунды совсем замерла от резко прозвучавшего звонка и рассыпалась топотом детских ног, грохотом парт, возгласами и смехом нетерпеливых ребятишек. Елена Михайловна медленно закрыла журнал и, как обычно, перед уходом на перемену еще раз окинула взглядом свой пятый «б»: все ли в порядке? Петя Лебедев открывал форточку, Галя Еремеева надраивала доску влажной тряпкой, Лазик отправлял всех в коридор. Однако каждый считал своим долгом остановиться хоть на секунду около классной руководительницы.

— Елена Михайловна, а я тетрадку забыла. Можно завтра сдать?

— Елена Михайловна, а вы меня спросите? Я хочу тройку исправить!

— Ой, Елена Михайловна, а чего Терехин толкается!

— Можно я с Григорьевой сяду? Ведь мы с ней всю жизнь дружим!

Отвечая одновременно на десятки вопросов, поправляя чей-то воротничок, принимая чью-то забытую в классе тетрадку, Елена Михайловна мысленно уже готовилась к следующему уроку. Только учитель может делать столько дел сразу!

Возле учительской Елену Михайловну остановила полная красивая женщина с огромными серьгами в ушах, одетая несколько кричаще.

— Извините… Вы пятый «б» учите? Вот я мальчика привела. Директор к вам направил. Игорек, поди сюда!

Только тут Елена Михайловна заметила рослого конопатого парня в школьном кителе, с безразличным видом подпиравшего стенку. Видимо, это и был Игорек, так как в ответ на слова матери он вздохнул и медленно направился к ней.

— Сколько же ему лет? — удивилась Елена Михайловна.

— Пятнадцатый… Он болел много. Менингитом. Потом на второй год оставался. В вечернюю не берут: он ведь не работает. Нервный такой — ужас! Любит, чтобы все только по его было, если что не так — сразу распсихуется. Вот и потрафляю. Он ведь один у меня… — Женщина вытерла глаза платочком. — Только и живу для него, ничего не заставляю делать, лишь бы учился.

Между тем Игорек, словно речь шла не о нем, лениво разглядывал издали стенд с кубками — спортивными призами школы.

— А врачи разрешают ему учиться? — осторожно поинтересовалась Елена Михайловна.

— Да, конечно, он уже совсем здоров. Только нервы… А так он все может: на лыжах катается, в футбол играет, выпиливает немного, рисует. Вы уж, пожалуйста… Отойди, Игорек.

Женщина снова вытерла глаза и зашептала:

— Я вас очень прошу — помягче с ним… Он любит, когда по-хорошему. А во второй школе так нечутко подошли, за какую-то драку исключили… Вы уж ему не поминайте, словно не знаете.

Елена Михайловна подавила в себе это тревожно-неприязненное чувство и обратилась к новичку:

— Ну что ж, Игорь, пойдем. Как твоя фамилия?

— Петухов, — ответил он сиплым басом.

…Освоился Игорек очень быстро. Уже через неделю примчался испуганный Вазиков:

— Елена Михайловна, Петухов Зину обидел! Она плачет!

Это было ЧП в классе. Маленькая, болезненная Зина Хоменко пролежала всю учебную четверть в больнице и только недавно пришла после операции. Все ребята очень бережно относились к Зине и с необычайной для их возраста заботливостью старались не задеть, не толкнуть девочку, помочь, оказать услугу. Игорь, конечно, все это видел и знал.

Елена Михайловна почти вбежала в класс. За партой в дальнем углу, сжавшись в комочек, тихо плакала Зина. Петухов стоял у доски, держа руки в карманах, и с независимым видом возражал ребятам, наседавшим на него со всех сторон:

— А чего она лезет? Подумаешь, санитар! Руки ей показывай! Ну да еще! Как же! Очень надо!

Вертя головой во все стороны, он отбивал, как мячи, сыпавшиеся на него обвинения.

Увидев учительницу, все смолкли. Елена Михайловна быстро подошла к Зине, обняла, ощутив под рукой сквозь шерстяное платье дрожащие, худенькие плечи.

— Зиночка, тебе больно? Что произошло? Может, к врачу пойдешь?

— Да нет… уже прошло, — смущенно ответила Зина, сжимая в комочек мокрый платок, — это я так…

— Это Петухов! Петухов ее! — со всех сторон закричали ребята.

Успокоив Зину, учительница обратилась к Игорю:

— Пойдем со мной!

«Только бы не сорваться, — подумала она. — Очень трудный парень. Одним-единственным словом можно все погубить… Не поддаться настроению, сдержать себя…»

Очевидно, разговор шел как положено: Петухов молча и угрюмо смотрел в пол, изредка вздыхая, а Елена Михайловна сначала мягко стыдила провинившегося подростка, говорила ему о тяжелой болезни Зины, потом, как это рекомендует педагогическая литература, решила начать лечить его интересными делами. Зная о способностях Игоря, учительница предложила ему оформлять стенгазету, пытаясь его увлечь, описывала это занятие самыми яркими красками. Ответ был быстрым, исчерпывающим и категоричным:

— Не…

«Краткость — сестра таланта», — усмехнулась про себя Елена Михайловна.

— Тогда, может быть, организуешь в классе спортивную секцию? Ты ведь хороший лыжник!

Теперь она была уверена в согласии, но Игорь снова отказался — на этот раз более многословно:

— Ну да еще…

— Но почему же?

— Нервы у меня… Распсиховаться могу.

— Тогда, может, возьмешься следить за порядком, отправлять всех в коридор на перемене, помогать старосте?

— Ну, ладно, — снизошел, наконец, Петухов.

Новая должность ему понравилась; возможность командовать давала выход его самолюбивой, властной натуре.

— Эй, вы! Марш из класса! Выходите! — приказывал он сразу по окончании урока.

Скоро опять дошло до подзатыльников, слез и обид. Вторичный разговор не помог, и Игоря пришлось отстранить от «административной работы». После этого он стал еще хуже, продолжал драться и — что было страшнее всего — вносил в класс какой-то новый дух ожесточения и злобы. Его тон, манера разговаривать, вечно угрюмый и надутый вид, его постоянные выражения: «Ну да! Вот еще! Очень надо! Как же! Ну да!» — сделали то, что ребята, не любившие его за эгоизм, постоянные драки и сварливый характер, стали невольно перенимать его манеры. Уже маленький Славка Жуков начал отвечать учительнице в том же духе…

Петухова удаляли с уроков, чему он охотно подчинялся, ворча по привычке:

— Ну да, из класса выгнали… Ну да, вот еще…

Ребята метко прозвали его Нудой.

В последнее время ему очень хотелось, чтобы его пересадили на заднюю парту, но Елена Михайловна боялась, что он будет еще больше озоровать «на Камчатке», и не соглашалась. На каждой перемене он подходил к ней со словами:

— Ну да, я не хочу на этой парте сидеть! А когда меня пересадят?

— Незачем, — сухо отвечала Елена Михайловна, втайне махнувшая рукой и на Петухова, и на свои педагогические способности и порой не скрывавшая своего раздражения против Игоря.

А вскоре произошла совсем скверная история.

Лазик принес в класс большую и красивую книгу «Пионерский театр», и во время урока физкультуры она исчезла. Не занимался физкультурой один Игорь, которого по обыкновению выгнали с урока.

Еще до прихода Елены Михайловны ребята повели следствие и, хотя Петухов все упорно отрицал, обнаружили книгу в его портфеле.

— Давайте проведем собрание! — потребовал класс.

— Зачем ты взял книгу? — прозвучал в тишине возмущенный голос Лазика. — Почему ты шарил по чужим портфелям?

— И почему не сознался, что взял? — закричали с мест ребята.

— Взял, и все, — усмехнулся Петухов. Сообщив это, он вызывающе развалился на парте. Казалось, ему доставляет удовольствие дразнить всех. Ребята поднимали руки, выступали один за другим, все дружно требовали исключить его…

— Исключить? Откуда? — спросила учительница.

— Из школы! Из класса! Из пионеров! — послышались голоса.

На все эти высказывания Петухов презрительно отвечал своим обычным:

— Как же! Исключить! Ну да еще!

«Ну и толстокожий! — невольно подумала Елена Михайловна. — А может, это маскировка и в душе он раскаивается, переживает?»

— А вы знаете, ребята, что честность с пятачка начинается? — вдруг спросила она. — Лазик, прошу слова!

Она заговорила — искренно, с волнением, чувствуя, что в эту минуту каждое слово попадает в цель. Сам Петухов слушал ее с каким-то новым, осмысленным выражением. Елена Михайловна потом не могла вспомнить, что говорила; она не готовилась выступать, но все время ощущала, как нужны были эти — именно эти — слова. А закончила вдруг неожиданно для себя самой:

— Книгу же эту Петухов, конечно, не украл, он пошутил (тот удивленно взглянул на нее). Он хотел просто подразнить вас, а вы и поддались, не поняли шутки — правда, неудачной. Я знаю, что он честный мальчик. Он только не подумал о том, какая получится нехорошая шутка. Верно, Игорь?

Петухов пристально, с изумлением глядел на учительницу и даже забыл кивнуть в ответ…

«Я его выручила, — думала Елена Михайловна. — Интересно, что же будет завтра?»

В простоте душевной она надеялась, что это послужит толчком к исправлению Петухова и он перевоспитается.

А завтра, получив десяток замечаний на уроке Елены Михайловны, Петухов подошел на перемене к ней и так же развязно, как и раньше, опять затянул свою песню:

— Да-а-а, а когда меня пересадят?

— Ты так плохо вел себя, — вырвалось у учительницы, — что я хотела совсем удалить тебя с урока, а не выполнять твои просьбы. Ты мешал нам работать! А пересаживаться тебе зачем? Только для шалостей!

— Ну да, — протянул он и, круто повернувшись, вдруг с угрозой добавил: — А я тогда ОБРАТНО баловаться буду!

— Ну, знаешь, — вскипела Елена Михайловна, — это уж слишком! После всего, что было, ты еще смеешь угрожать! Вызови ко мне маму!

С возмущением она рассказала в учительской об этом разговоре.

— Подумайте! Я за него вступилась на собрании, можно сказать, спасла его — и мне же он грозит! Пересадить его — а зачем? Для озорства, конечно, — на галерке удобнее! Он всех ненавидит и желает один сидеть, а я должна во всем потакать ему! Так мать его приучила!

— Это, наверное, из-за девочек, — простодушно объяснила Анна Ивановна, молоденькая географичка, — я все забываю вам сказать. Он выше других ростом, и девочки сзади все время шипят: «У, дылда, верзила, Нуда, хоть бы тебя пересадили! Ничего за тобой не видно!»

— Что же он мне не сказал? — растерялась Елена Михайловна.

— А самолюбие-то, матушка вы моя! — усмехнулся старичок завуч. — В таком возрасте они очень стесняются, к сожалению, часто не того, чего следовало бы. Один — большого роста, другой — малого, третий — маминой должности, четвертый — кудрявых волос, пятый — пуще всего боится с девочкой по-человечески поговорить, хотя день иночь мечтает об этом… Вот драться, озоровать, получать двойки — этого мальчишки никогда не стесняются!

На следующем уроке Елена Михайловна сказала:

— Игорь, ты был прав, а я нет. Тебе лучше сидеть на последней парте.

Он покраснел так, что на его лице исчезли все веснушки, и искоса благодарно взглянул на учительницу. Однако от пересадки лучше не стало. Учился он из рук вон плохо, по-прежнему признавал только свое «я», по-прежнему затевал скандалы и драки… Вызов матери в школу и разговор с ней не привели ни к чему. Она стояла на своем: мальчик очень хороший, но нервный и раздражительный после болезни, ему надо уступать.

— А вас он одобряет, — льстиво добавила она, желая задобрить учительницу.

«Да я-то его не одобряю!» — в отчаянии подумала Елена Михайловна. Что она могла сказать этой женщине? Убеждать ее было бесполезно…

Потеряв надежду на исправление Петухова и разуверясь в своих силах, Елена Михайловна тем не менее очень много работала с классом, частью которого был и Петухов: то она читала детям интересную книгу, то водила на экскурсии, то готовила спектакль… По утрам ребята нарочно приходили раньше, чтобы потом бежать встречать ее шумной, веселой гурьбой, сообщая обо всех своих делах — мелочах для других, но важных и дорогих для нее. Петухов никогда не встречал ее…

Елена Михайловна была уверена, что он относится к ней неприязненно, и это огорчало ее. Боясь сорваться и не желая озлоблять, она все реже старалась бранить его и, наоборот, выискивала случаи похвалить за что-нибудь. И вместе с тем — что греха таить! — он часто бывал ей неприятен, за что она себя в душе упрекала. Однажды Елена Михайловна пригласила его:

— Приходи ко мне в гости, Игорек! Все ребята были, а ты еще нет.

— Ну да еще! — проворчал он, и круглые щеки его вспыхнули румянцем.

…Пора было собираться. Последний день учебного года радовал чудесной погодой. Ветерок слабо колыхал занавески, доносил с улицы веселые крики играющих детей, глухие удары по мячу.

Ребята уже ждали ее и бросились к ней с букетами ландышей и сирени в руках.

— Елена Михайловна, здравствуйте! — неслось со всех сторон.

Ну вот, и последний в этом году воспитательский час. Розданы дневники, поздравительные письма. Лазику вручена похвальная грамота… Нарядные, торжественные ребята как-то по-особенному слушали учительницу. Все чувствовали себя взволнованно-грустно — и от приближающейся разлуки на все лето, и от нежного аромата ландышей, и от заглядывающих в окна темно-зеленых ветвей сосен…

Елене Михайловне хотелось быть в этот последний день доброй и ласковой со всеми, захотелось сказать что-нибудь хорошее и Петухову, но он, верный себе, сразу начал раздражать ее своим поведением: все время что-то сердито шептал соседу, Славке Жукову, отталкивал его на край парты, возился… Елена Михайловна сделала ему замечание: в первый раз, не желая ссориться, — сдержанно и мягко, второй и третий — построже. Но Петухов не угомонился, и возня продолжалась. Это очень мешало, особенно в такой день.

— До свидания, ребятки… Мне будет очень скучно без вас… — тихо произнесла Елена Михайловна.

— Не смей, я сказал! Не трогай! Как двину!

Звучный удар прорезал напряженную тишину. Это Петухов своей тяжелой ладонью изо всех сил стукнул по затылку Славку Жукова и добавил:

— Еще получишь!

Елена Михайловна почувствовала, что она теряет власть над собой. Из ее глаз готовы были брызнуть слезы.

— Уйди! — с трудом сказала она каким-то чужим, странным голосом. — Ты испортил нам последний день! Ты, опять ты, Петухов!

Выдержка оставила ее. Она понимала, что сейчас скажет лишнее, недопустимое, уничтожит все свои кропотливые труды, окончательно погубит их, но уже не могла остановиться, как будто неслась с горы, все убыстряя бег.

— Тебе ничто не дорого, Петухов, ты никого не любишь. Ты считаешься только с собой, со своими настроениями и желаниями. Ты скверный, злой мальчик, и, если останешься таким, тебя никто и никогда не будет любить! Уходи от нас!

Как будто не поняв, Петухов продолжал сидеть, затем, словно очнувшись, медленно встал и направился к выходу, даже не сказав своего привычного «Ну да». Был он бледнее обычного и впервые казался каким-то растерянным. Настроение у всех упало.

— Идите домой, ребята. До свидания, — уже без всякой торжественности, устало и скучно произнесла Елена Михайловна и подумала вдруг о том, как она утомлена, как ей хочется побыть одной, без этих шумных детей. Ребята словно почувствовали это и стали быстро расходиться. Славка Жуков вышел последним. Вид у него был несколько виноватый. Елене Михайловне захотелось успокоиться, посидеть одной несколько минут; она прошла к последней парте и села. Было грустно и жаль себя, хотелось плакать, как маленькой. «Вот так и бывает, — думала она, — всю себя детям отдаешь, а они… Какая неблагодарная работа!»

Задумавшись, она сидела неподвижно, потом вдруг спохватилась: «Что же это я! Пора же идти на педсовет!»

Вставая, она откинула крышку парты и увидела там скомканную газету. «Да ведь тут Петухов сидел! — вспомнила она. — Верен себе: даже в последний день оставил мусор — как символ плохой памяти о себе. Бросил бумагу в парте, и мне же за ним убирать приходится!»

Досадуя на мальчика и забыв, что ведь она сама его выгнала, и он не мог убрать за собой, Елена Михайловна сунула руку в парту и ощутила сквозь газету что-то твердое. «Книги, наверное, — решила она, — отдать нужно». Она вытащила сверток.

Газета развернулась, упала, и Елена Михайловна увидела свежеокрашенную самодельную шкатулку, выпиленную лобзиком из фанеры. Сделана она была грубовато, неумело, но видно было по сложному узору, что трудились над ней немало. Елена Михайловна открыла ее и увидела внутри записку:

«На память самой любимой учительнице Елене Михайловне от Игоря Петухова».

…Нянечка, тетя Маруся, со шваброй в руках заглянула в класс и увидела, что учительница неподвижно сидит за партой, уставясь взглядом в одну точку.

— Что с вами, Елена Михайловна? Вам плохо?

Она ответила не сразу.

— Очень плохо, тетя Маруся. Хуже некуда.

«Довели, — сочувственно подумала тетя Маруся. — Вот ироды! В последний день и то человека расстраивают, озорники этакие! Эх, порядки! Разве в наше время дети такие были?»

Тяжело вздохнув и покачав головой, она тихонько прикрыла дверь и пошла убирать соседний класс.

Ингеборг ХАНДШИК

БУМАЖНЫЙ ЗОНТИК
День 1 Мая выдался теплым, ласковым — это как подарок, который все мы заслужили. Народ вышел на гулянье в летних костюмах, весь парк пестрел яркими платьями, летний театр был битком набит, у киосков собрались очереди желавших освежиться водой и побаловаться мороженым.

Михаэлю захотелось хоть недолго побыть одному. Он почти бессознательно воспринимал шум голосов, запах вареных сарделек, пива и крепкого кофе — ощущение такое, будто он лежит на спине с закрытыми глазами и все эти шумы и запахи его укачивают.

С этой молодой женщиной он столкнулся случайно. Она стояла на одной из боковых дорожек, разговаривая с каким-то седовласым господином. Девчушка в розовом платье, которую она держала на руках, прижалась щечкой к ее плечу.

Когда Михаэль узнал ее, он даже испугался. В каком-то неизведанном раньше оцепенении, словно во сне, прошел мимо. Оглянувшись, увидел ее на том же месте, все еще в разговоре с тем господином. Только сейчас Михаэль заметил, что рядом с ними стоит еще немолодая женщина. Может быть, это ее родители? Тогда она пойдет с ними, и вряд ли ему имеет смысл вернуться, попытаться заговорить с ней.

А, может, все-таки?.. Он сам не знал, на что решиться. И вот уже толпа понесла его с собой к большой лужайке в парке, где расположились семьи отдыхающих.

В кустах рододендронов прогуливались семейные, степенные пары. На большинстве кустов цветы распустились, и их бело-розовые лепестки мягко и нежно переливались на солнце.

Михаэль наблюдал сейчас за молодой парой с ребенком. Малыш побежал вперед, остановился, нагнулся, поднял что-то с земли, отнес отцу. Тот посмотрел и бросил высоко и далеко вперед. (Что это было, прошлогодний каштан или камешек необычной формы, Михаэль не разобрал.) Отец с сыном бросились вперед, искать, где этот камешек или каштан упал; отец отпустил мальчишку немного вперед, потом догнал, подхватил, подбросил вверх, и раздался радостный, счастливый смех ребенка.

Он быстро пошел в обратную сторону, навстречу общему потоку. Его толкали, он тоже пробивал себе дорогу локтями, сам не понимая, куда торопится, и остановился как вкопанный перед девочкой в розовом платье. Но одного взгляда было достаточно, чтобы понять — это не та, просто платьице похожее.

Михаэль решил продолжать поиски.

В длинной очереди за мороженым ее не оказалось. Не нашел он ее ни у киоска со сладостями, ни у детской карусели. Зашел в пивной павильон, заранее зная, что там ее быть не может. Молодой парень с бородкой и усиками узнал его и крикнул, приглашая к своему столику:

— Эй, Микс!..

Но Михаэль сделал вид, будто не слышит, втянул голову в плечи и заторопился к выходу.

«Куда она могла деться, — думал он. — Где ее искать?»

Как громко играет духовой оркестр!

На открытой танцверанде, сколоченной из оструганных, но еще не покрашенных досок, танцевали в кругу детишки. Уже повернувшись было, чтобы продолжить свой путь, Михаэль вдруг увидел девочку в розовом платьице. Она размахивала бумажным зонтиком. Совсем рядом, прислонившись к мачте фонаря, стояла мать и с улыбкой наблюдала за неумелыми па своей девочки.

Михаэль подошел поближе, остановился в нерешительности. Что же он ей скажет? Он даже разозлился на собственную ненаходчивость: обычно он за словом в карман не лез. Да, но с ней все не так просто. Она умеет так посмотреть на человека, словно он у нее на допросе: «Ты кто такой? Зачем здесь? И что тебе от меня надо?» Выдержать этот взгляд непросто, а отведешь глаза — пиши пропало…

Он наблюдал за молодой женщиной издали.

Волосы она начала подкрашивать, подумалось ему. Зря, раньше они были куда красивее.

Недавно, месяца полтора назад, он стоял совсем близко от нее, сгружая кирпичи с грузовика, и видел, как блестят ее волосы — в них, мягких, светло-каштановых, было несколько выгоревших прядок. Он тогда с трудом победил в себе искушение погладить эти волосы.

Они с Андреасом, его приятелем, работали в то время в пригороде, перекрывали крышу небольшого домика. Свое радио они всегда включали на полную мощность, а особенно после того, как пожилой жилец из дома напротив пожаловался на них начальству. Хозяйка дома, который они ремонтировали, тоже морщилась, но разве с руки ей было с ними ссориться? Ей оставалось только радоваться, что потолки в столовой и в спальне больше не протекают. Спору нет, она понимала, чем обязана кровельщикам… Во всяком случае, и в обед, и в ужин на столе стояло все, что положено.

А эта молодая женщина (она снимала у хозяев угловую комнату) вдруг взбеленилась. Когда Михаэль спускался однажды мимо нее по лестнице, она набросилась на него:

— Сделайте звук потише! Моя дочка спит. Если вам это интересно знать, она больна. Хотя где там — вам же ни до кого нет дела.

Этот тон настолько сбил его с толку, что он не нашел что ответить. Вернувшись на свою сторону крыши, он ослабил звук приемника.

— Ты рехнулся? — крикнул ему Андреас со своего ската крыши. — Я почти ничего не слышу.

— Ее ребенок… он спит, — объяснил Михаэль, а Андреас грубовато ухмыльнулся.

— Она тебя припугнула, угадал? Что-что? Ребенок?.. Тогда нечего заводить себе детей!..

Михаэль с испугом посмотрел вниз; не увидев ее во дворе, вздохнул с облегчением и снова подкрутил звук. Попозже, за завтраком, спросил:

— А ты что, знаешь ее? Ну, эту, с ребенком?

Андреас тщательно пережевал кусок мяса, проглотил его и только после этого ответил:

— Ей тогда лет семнадцать было. Она никому ничего не говорила, а потом уже было поздно. Глупость какая. Была на каникулах у своей подруги. Ну, а у той старший брат… М-да… Потом, конечно, обычное дело: «Я думала, он на мне женится». Святая наивность…

Андреас рассмеялся, откусил здоровый кусок мяса, подавился. Михаэлю было почему-то противно смотреть на него после этого рассказа. И то, как он кашлял, а потом отрыгнул проглоченный кусок, тоже было противно. Он отвернулся.

— Из школы она ушла, — услышал он голос Андреаса, когда тот откашлялся. — Выбросила из головы мысли об институте, науке, книгах. Передумала, так сказать. Отец страшно скандалил с ней. Когда у них были открыты окна, ругань слышала вся улица. Настоящие цирковые представления, веришь? После она переехала. Работает, по-моему, на ткацкой фабрике.

Слова Андреаса не выходили у Михаэля из головы целый день. Сидя дома, на диване, он продолжал думать о девушке.

В тот вечер дома все шло по заведенному образцу. Родители негромко переговаривались о чем-то. Говорили о пустяках, но всякий раз, о чем бы ни зашла речь, в их голосах слышалось непонятное раздражение. На сей раз Михаэль ощущал это особенно отчетливо. После ужина он хотел помыть посуду — мать не разрешила. Эту часть работы по кухне она предпочитала делать собственноручно, у нее был даже заведен особый ритуал: сначала стаканы, потом тарелки, большое блюдо, супницу и под конец всякую мелочь. Михаэлю доверяли вытирать посуду. Когда работу навязывают, радости от нее мало. «Вообще-то они во мне совсем не нуждаются, — подумал он. — А вот кто помогает ей? Ей все приходится делать собственными руками, она всегда одна. Неужели справляется со всем?»

Со следующего дня он начал наблюдать за девушкой.

Она всегда торопилась. Но идя куда-нибудь с девочкой, никогда ее не подгоняла и за руку не тянула. Приходя домой, распахивала окно и начинала пылесосить комнату.

Время шло: ему уже ничего так не хотелось, как чтобы она тоже обратила на него внимание.

А вел он себя довольно глупо. Например, когда снял рубашку. Пусть март в этом году и выдался на редкость теплым, но не настолько же, чтобы работать на крыше голым по пояс. Она возилась в саду, окучивала деревья, засевала клумбы, а он знай себе поигрывал мускулами в надежде, что она его заметит. Интересно, что она тогда о нем подумала?

Да, а сейчас? Заметила ли она его вообще? Ведь она глаз со своей девчушки не сводит:

— Осторожно, Анжелика! Упадешь! — крикнула она вдруг и побежала к ребенку.

Девочка так закружилась в танце, что не заметила, как оказалась на самом краю дощатой площадки. Мать вовремя успела схватить ее за руки. При этом раздался треск: бумажный зонтик сломался пополам. Девочка заплакала.

Михаэль подошел к ним.

— Это не страшно, — сказал он. — Я куплю тебе новенький.

Мать и дочь внимательно посмотрели на него. В ее глазах было удивление и сдержанная радость. Малышка скоро успокоилась, перестала плакать и терпеливо стояла вместе с Михаэлем в очереди за бумажным зонтиком.

Пока они медленно продвигались к прилавку киоска, Михаэль и молодая женщина держали девочку за руки. А потом, около кустов рододендронов, отпустили ее немножко побегать. Она весело размахивала своим новым зонтиком, в красный и зеленый горошек, а взрослые смотрели ей вслед и улыбались, боясь в тайне первого слова, которое вот-вот прозвучит и от которого так много будет зависеть…

ГОЛУБОЙ ГРУЗОВИК С ЖЕЛТЫМ ВЕРХОМ
Около полудня он просигналил под окнами — этот голубой грузовик с желтым верхом. Они ждали его, но не так рано. Мать бегала из столовой в кухню и обратно, потом спустилась в погреб. Когда она снова поднялась наверх, вспомнила, наконец, что так и не взяла оттуда две банки персикового компота, а в бельевой корзине, куда она поставила банки с вареньем и конфитюры, как раз нашлось бы для них место. А отец ругал гвозди, которые гнутся, стоит по ним хоть раз легонько ударить молотком, — разве этими гвоздями ящики заколотишь?

— Ну, пора! — крикнул с порога зять. Чтобы войти в комнату, ему пришлось согнуться.

Погрузили на машину кровать Петры, письменный стол, узкий шкаф, ящики, набитые вещами и книгами.

Петра вышла со своим любимцем, большим мишкой. Он был в распашонке и в розовых туфельках. Голову он держал набок, а левая лапа у него тоньше правой — за левую его всегда таскала — в детстве — Петра.

— Да, мишка, — вздохнула бабушка.

Согнувшись, стояла она у окна низенькой комнаты с тяжелыми балками под потолком. Перед глазами у нее стояла маленькая Петра, как она каждое утро поднималась к ней по крутой лестнице, волоча за собой своего мишку.

— И зачем это дочке вздумалось уехать в такую даль. Туда, где все в дыму и в копоти… — сказала старая женщина.

Ее дочь, мать Петры, ответила из кухни:

— Зачем ты опять начинаешь? Помешалась она на своей химии, и все тут.

— На ткацкой фабрике она тоже заработала бы свое. Вы же не жалуетесь! — стояла на своем бабушка.

Отойдя от окна, села за стол и уставилась прямо перед собой. Здесь, в этой самой комнате, стоял когда-то деревянный ткацкий станок ее деда. «Чик-чак, чик-чак!» — стучал он с утра до вечера, а дед, всегда всклокоченный, в льняной рубахе с распахнутым воротом, стоял за станком как железный лет пятьдесят подряд, и о другой жизни вроде не мечтал.

Как это можно — уехать из родных мест?

— Может быть, девчонка вернулась бы домой, не встреться ей этот чернявый парень, — подумала бабушка.

Но подумала она это вслух, и из кухни немедленно последовал ответ:

— Этот парень как-никак ее муж. Работать умеет. Ходит на курсы мастеров, после работы — на строительство заводского дома, где им дают квартиру. И, между прочим, не стесняется помочь твоей внучке на кухне. Нам бы радоваться… — мать проговорила последние слова на полтона громче, чем хотела.

— Я пока не оглохла, — проворчала бабушка и опять запричитала: — Эти каменные коробки в городах! Куда ни глянешь — стены, стены! Ни клочка зелени…

— Вырастет еще! — сказала Петра, вошедшая во время разговора. — Ну, где вы запропастились?

Наконец, все вышли на улицу.

Отец заметил, что забыл снять свой рабочий передник. Снял его, свернул и начал без дела перекладывать из одной руки в другую. Он, длинный, худощавый, стоял молча, поджав губы. А обе женщины суетливо кружили вокруг него.

Петра отошла немного в сторону. «Прощай милая», — говорила она, мысленно обращаясь к невысокой горе, склоны которой густо поросли лесом. С самых ранних лет, стоило ей взглянуть в окно или выйти из дому, она видела ее перед собой, и вот теперь предстоит разлука. Не навсегда, но очень надолго.

Утром прошел дождь. А сейчас пригрело солнце, и над лесом поднимался пар. Далеко вдаль уходили темные шеренги елей, верхушки которых были почти не видны в плотной дымке. И лишь на самом гребне горушки, где дымка превращалась в дрожащую кисею, снова показывался зигзагообразный ряд елей.

Петра несколько раз глубоко вздохнула и повернулась лицом к отцовскому дому. Надо все, все запомнить. Ничего не забыть, ни одной мелочи. Ни деревянной пристройки к дому, ни покрытых свежей краской наличников, ни петуний в ящиках на окнах…

Муж обнял ее за плечи. Сквозь легкую ткань плаща она почувствовала, как он легонько, словно успокаивая, прижимает ее к себе. Она благодарно улыбнулась ему, и у нее потеплело на душе.

Все, надо прощаться. Из объятий бабушки вырваться не так-то просто:

— Внученька, единственная моя, в какую даль ты уезжаешь!

Старушка всхлипывала, пока этот голубой грузовик с желтым верхом не скрылся за деревенской околицей, громко просигналив на прощание.

Виктор ПУШКИН

ВСЕ СНАЧАЛА
Рослый, сухощавый, он не выдерживал, несколько раз вставал из-за стола, нервно ходил по комнате либо склонялся над приготовленным к бою чемоданом, озабоченно проверял, на месте ли майка с трусами, бинты, капа, носки, боксерские ботинки, халат и полотенце, хотя и знал, что все это было тщательнейшим образом уложено накануне. Но он все же снова открывал чемодан, после чего снова усаживался за стол, придвигал к себе книгу и пытался углубиться в нее. Однако ничего путного у него не выходило. Мысли о будущем противнике, его хитрости, силе и своем собственном несовершенстве все чаще появлялись из каких-то потаенных уголков, осаждали все настойчивее.

Все больше охватывало его волнение, кулаки сжимались, сердце учащенно билось, а перед глазами угрожающе вставал как живой мускулистый детина. И тогда суровый, очень похожий на Дубцова голос говорил то, о чем он, Артем, последние дни боялся думать: «А ведь ты, дорогой, далеко не в форме! Опомнись: тебя не хватит на серьезный бой!.. А правая рука? Она же так и не восстановилась до конца и может в любой момент подвести! Разве не тебя неделю назад скрючила боль, когда ты, забывшись, провел в спарринге кросс справа? А разве не ты весь покрылся испариной на предпоследней тренировке, промахнувшись по груше правым хуком?.. Одумайся, не лезь безрассудно, потом будешь ох как жалеть!»

Кое-как оттолкнув от себя все более одолевавшие его сомнения, он закрыл глаза и тотчас же, словно наяву, в который уже раз увидел, как разорвала темноту ослепительная вспышка, она была подобна молнии, а за ней последовал обвальный грохот.

В тот, самый первый раз он пришел в себя только на третьи сутки — белые стены, белые занавеси на окнах, вся в белом склонилась медсестра.

Никто не ожидал, что он выживет. Сосед по койке поведал, когда сестра на минутку отошла, что сперва-то его даже в мертвецкую снесли, да сторож ночью стоны услышал… Потом операции, надежды и снова операции. Молоденький врач, признавший в нем чемпиона страны в среднем весе Артема Галкина, убедил его, что при известном упорстве можно полностью восстановить двигательные навыки и стать тренером. И он, Артем, поверил ему, три года работал не щадя сил. Выполнял все указания лучшего московского тренера Павла Сергеевича Дубцова, который сразу взял его под свою опеку. И вот сегодня — первая проверка. Как-то он себя покажет? Его это волновало не меньше, нежели собственное выступление. И то, что вместе с ним на ринг выйдут его лучшие ученики. Сам тоже вроде чувствовал себя уверенно: дыхание установилось неплохое, реакция, скорость и координация, по выражению тренера, стали прежними, удары шли, все признавали, безукоризненно, даже справа… Если не считать, конечно, все тех же хуков и кроссов. Особенно кроссов. Едва даже слегка приподнимал в момент их выполнения локоть, как руку, точно электрическим током, пронизывала острая боль.

От всех такое, разумеется, скрыл, потому что без этих самых хуков и кроссов можно очень даже свободно обойтись.

Тем более что прямые удары получались опять такими же точными и полновесными, как в лучшие годы. Вчера, когда бил по лапам, тренер только ахал: «Ого! Ого! Недурно! Совсем недурно!»

«М-да, вот еще с выносливостью…» — продолжал он оценивать свои минусы. Вспомнил, как быстро утомлялся он на тренировках, но тут же успокоил себя: «Здесь все приблизительно в одинаковом положении».

Он взглянул на часы: пожалуй, можно выходить. Сдерживая волнение, не торопясь оделся, тщательно закрутил шарфом шею, так как на улице, несмотря на ноябрь, было уже по-зимнему холодно, взял чемодан, суеверно присел на краешек стула.

По темному двору прошел быстро, почти пробежал. Потом, напряженно вглядываясь и вслушиваясь в мглистую темноту, откуда всякую минуту могла выскочить автомашина, пересек черную ленту Ленинградского шоссе, где свободно гулял ледяной ветер, нырнул с толпою оживленно рассуждавших о предстоящих поединках поклонников бокса под арку, протиснулся во Дворец физкультуры и, ни на кого не глядя, стал решительно пробираться к раздевалке.

Мысли тотчас же сделались короткими и отрывистыми, как команды. «Помнить о голове!» — это означало следить за тем, чтобы она не задиралась в бою, поближе к груди держать подбородок, постоянно защищать его правой рукой. «Не застаиваться!» — это значило, что, выйдя на ринг и начав поединок, должен, не останавливаясь, маневрировать, передвигаться по нему, мешая противнику «пристреливаться», готовить атаки. «Больше прямых!.. Не ввязываться в ближний!» — это предполагало вести бой исключительно на дальней дистанции, пользоваться только длинными ударами.

В раздевалке было тесно, шумно, пахло тройным одеколоном. Вдоль стен на длинных низких гимнастических скамьях копошились, переодеваясь к параду, теснились вокруг своих тренеров знакомые и незнакомые Артему боксеры, секунданты, их помощники. Некоторые из участников уже переоделись в боевую форму и, не зная, куда деть себя, пряча друг от друга глаза, бесцельно разгуливали. И только его будущий противник — верный себе Смальцов был в одних плавках и носках и, невзирая на сердитые возгласы Дубцова, дурашливо возился с тяжеловесом из своей команды.

«Вот неуемный-то!.. — некоторое время с завистью следя, как тот с хрипом пытался повалить своего медведеобразного партнера, подумал Артем. — В каком он весе? С ним, видно, будет биться нелегко». — Но тут же торопливо отогнал эту мысль от себя и, стараясь перекрыть шум и гам, приветствовал всех общим: «Здравствуйте!» — после чего, с улыбкой отвечая на радостные возгласы и шутливые замечания, посыпавшиеся со всех сторон, двинулся к сидевшим на скамье у стены справа от входа и вскочившим при его появлении членам своей команды.

— Сидите, сидите, братцы! Вольно!.. — Оглядел их напряженно-внимательные лица, почувствовал, что обязан немедленно взбодрить всех, вывести из угнетенного состояния, но тут, как всегда подтянутый, строгий, Дубцов, подойдя, озабоченно спросил:

— Ну как?..

Обернувшись к нему, Артем, испытывая необходимость каким-то образом показать тренеру, что совершенно спокоен, уверен в себе, едва не ответил по-смальцовски: «Сорок восемь!» — но не решился, сдержанно проговорил:

— Спасибо, Павел Сергеевич, все в порядке.

Хотел все же осторожно осведомиться о Смальцове, но тот, бросив своего партнера, сам крикнул:

— Артюша, привет! Ты знаешь, дружище, так надеялся расквитаться с тобой за довоенное поражение, да, понимаешь ли, ничего не вышло: из твоей весовой категории вылетел! Теперь вот к мастодонтам присматриваюсь! — добавил он и с устрашающими воплями вновь кинулся на тяжеловеса.

Артем испытал облегчение, честно признался себе, что для боя со Смальцовым, конечно, готов не был, чего уж там душой кривить. Спросил приглушенно у Дубцова, много ли Смальцов перевесил. Тот, пряча глаза, ответил, что граммов сто пятьдесят — сто семьдесят. И Артем понял, что такой опытный мастер, как Смальцов, мог бы, конечно, быстро освободиться от пустякового излишка, выйти против него на ринг и взять реванш, но явно не пожелал.

— Да ты переодевайся, переодевайся, — пошлепал по плечу Дубцов. — И не гляди, пожалуйста, на этого шелапута, сразу же халатик накинь.

Заставляя себя ни о чем плохом не думать, Артем раскрыл чемодан и переоделся в боевую форму: голубые трусы с темно-синим шелковым поясом, белая майка, черные боксерские ботинки с белыми носками. Затем натянул халат, плотно запахнулся в него и, стараясь не обнаружить все более охватывавшего его волнения — ну точно впервые на ринг выходил! — прошелся по залу, обмениваясь приветствиями со знакомыми, которые ободряюще жали руки, подмигивали, дружески хлопали по плечу.

Неожиданно подскочил всклокоченный, тяжело дышащий Смальцов, вполголоса спросил:

— Как себя чувствуешь, дорогой?

— Спасибо, хорошо, — оборачиваясь к нему и пытливо заглядывая в глаза, так же негромко ответил Артем и, покосившись на Дубцова, упрекавшего тяжеловеса в мальчишестве и требовавшего, чтобы тот немедленно переодевался к параду, добавил тише: — Ну, Змей-Горыныч, ладно! Считаешь меня… неполноценным, да? Потому и в другой вес перешел?

— Да нет! Ну нет же! — возмущенно воскликнул Смальцов, еще более убеждая Артема в справедливости догадки. — Честно — так получилось! Не утерпел вчера, воды напился, а сегодня на весы становлюсь — ого!

В зал вышел главный судья первенства, немолодой рослый бритоголовый человек, и приказал участникам строиться.

Потом из репродукторов в фойе грянул бравурный марш, все невольно подтянулись, выровнялись, лица стали серьезными, сосредоточенными.

Когда в такт музыке, сверкая мускулистыми плечами, колонна боксеров бодрым шагом вошла в Круглый зал, почитатели сразу же узнали Артема и радостно закричали со всех сторон:

— Галкин!.. Галкин!..

Это его тронуло, смутило и одновременно укрепило веру в то, что сегодня все окончится благополучно, что он успешно пройдет через это первое испытание.

Торжественный и строгий представитель Московского комитета физкультуры поздравил всех с началом традиционных состязаний. После этого снова грянул оркестр, колонна боксеров завидно четко повернулась и под вспыхнувшие аплодисменты вышла из зала, оставив на ринге первую пару.

В раздевалке команды сразу плотно окружили своих тренеров, жадно слушали их последние наставления. Для Артема все было свежо и ново, точно он никогда не видел подобной картины. Вдруг обнаружил, что и его окружают ученики — настороженные, ждущие.

«Дорогие мои! Если б вы только знали, как же мне сегодня не до вас!» — оглядывая их, виновато подумал он. Но, сделав тут же над собой усилие, пошутил, напомнил, как кому действовать на ринге, предостерег некоторых от свойственных им ошибок, после чего напряженно, точно новичок, сам слушал, что советовал ему Дубцов.

Тактический рисунок поединка был ясен и до этого: работать исключительно прямыми ударами, основной упор — на левую руку, которой изредка можно наносить и короткие удары, но ни в коем случае не увлекаться ими. И все же советы тренера были кстати.

Слушая Дубцова, Артем осторожно рассматривал бойцов команд-противниц, стараясь угадать среди них своего сегодняшнего соперника. Спрашивать же о нем считал для себя унизительным, так как прекрасно понимал: этим только покажет, что больше, чем следует, думает о нем, а значит, и нервничает.

И все же он опять волновался и волновался настолько, что подчас не слышал, что говорят вокруг, не сразу понимал обращенные к себе вопросы. Впрочем, когда начал выходить с учениками к рингу и секундировать, то сразу же успокоился и забыл про себя. Привычно следя за разворачивающимися поединками, как всегда, живо подмечал в технике боксеров едва уловимые погрешности и недоработки, которых в горячке не замечали они сами, и спокойно, точно на тренировке, подсказывал своим подопечным наиболее разумные контрмеры.

Своего же противника увидел только тогда, когда вышел на ринг сам.

Это был незнакомый заводской парень, коренастый, с крепкими ногами футболиста, боец первого разряда. Лицо от волнения у него покрылось яркими пятнами, а, протягивая для пожатия руки в перчатках, он не посмел даже поднять глаза.

«Ну зачем, зачем же так, дорогой! — мысленно обратился к нему Артем. — Авторитет мастера и чемпиона давит? Напрасно. Я и сам сейчас ох как волнуюсь и даже боюсь. Нет, не тебя, конечно, — себя. Сумею ли справиться с собой, хватит ли характера и сил не сорваться, до конца выдержать рисунок боя».

Артем задержался взглядом на руках и шее противника — вспомнил, какими усталыми приходили подчас на тренировки после смены его ученики, с каким трудом выполняли они то, что требовалось, и ему стало неловко, что сейчас он будет биться с одним из них.

«Какой вздор! — в следующую секунду возмущенно возразил он себе. — Я же не ущерб нанесу, а, наоборот, помогу ему только крепче закалиться… Потом вполне возможно, что это сильный и техничный боксер».

Последняя мысль насторожила, вновь заставила Артема напрячься. Уходя в свой угол, он опять ощутил в груди холодок волнения и толком не слышал, что, все более одушевляясь, советовал напоследок Дубцов.

А затем прозвучал гонг, Артем, как всегда, резко повернулся и торопливо, точно боясь опоздать, двинулся к центру ринга, навстречу нерешительно вышедшему из противоположного угла противнику, и вдруг почувствовал, что весь раскрепощается, все остро видит и с удивительной ясностью осознает.

И по тому, как противник, приблизившись, принял боевую стойку, ему стало совершенно ясно, что перед ним все же малоопытный, по-видимому недавно перешедший на большой ринг спортсмен. Чересчур напряженные руки он держал перед собою слишком высоко, напрасно теряя из-за этого уйму сил; левое плечо подтянул к подбородку, тогда как, наоборот, следовало бы опустить подбородок на плечо, отчего опять же был бы меньше напряжен и скован; вес тела нерасчетливо перенес на правую ногу, полагая, что таким образом отдалился от неприятельских перчаток, а в результате стал еще более уязвим, так как лишил себя подвижности.

«Да и, кроме того, ты ведь, дорогой, совершенно открыт!» — начиная, как всегда, легкими прямыми ударами слева разведку, благожелательно, точно это был его ученик, а не противник, подумал Артем. Но вдруг у него подозрительно мелькнуло: «Может, хитрит?! Простачком прикидывается?!»

Внезапно разорвав дистанцию, он пристально вгляделся. «Да нет же, нет, просто-напросто он обо всем забыл и никак не может взять себя в руки, — успокоился. — Что ж, надо будет подсказать твоему тренеру, чтоб он обратил на это особое внимание в учебных поединках и научил бы тебя держаться, как подобает мужчине… Ну, вот что бы я тебе, например, посоветовал? Прежде всего, конечно, раскрепоститься. К чему ты так напрягся? Ведь если б на тебе укрепить счетчик, то он бешено крутился бы без толку. Успокойся, сбрось напряжение и оглядись. Для тебя все гораздо проще, чем для меня. Проиграешь мастеру — никакого позора, даже могут похвалить, если будешь биться смело. А вот поражение для меня — совсем иное дело. Так что и начинай действовать спокойно, свободно, без излишних эмоций. Что, не решаешься? Ну, хорошо, тогда начну я, нанесу первый удар — слева ложный прямой в подбородок, затем с самым решительным видом добавляю туда же справа, чтоб еще больше отвлечь твою защиту от корпуса и при этом незаметно с тобою сблизиться — и вот он, короткий, но совершенно, конечно, для тебя неожиданный удар слева снизу в солнечное сплетение. Как?.. М-да, пожалуй, получилось чересчур сильно: ты побледнел, у тебя перехватило дыхание, хоть ты и стараешься делать вид, будто ничего особенного не произошло. Не рассчитал, извини, не собирался сразу ошеломлять тебя. Но ты сам виноват. Или же твой тренер. Да неужели же вы с ним не изучали таких простых финтов?!»

Артем некоторое время выжидал, не нападал, давая противнику возможность оправиться, прийти в себя. «Как, отдохнул? Осваивайся, осваивайся, дорогой, пора, начинай, наконец, действовать сам. Вперед! Ну же!.. Вот так, молодец. Только помни: когда наносишь удар — любой! — небьющая рука должна непременно охранять те уязвимые точки, в какие вероятнее всего может последовать контратака, в данном случае — подбородок. А ты кинулся с левым хуком, правую же перчатку развесил чуть ли не до пояса. Х-хоп! — вот я тебе и беспрепятственно попал по челюсти. Ах, это для тебя пустяк? Тебе на это наплевать? Напрасно, напрасно. Имей в виду: ни один удар, каким бы слабым и ничтожным он ни казался, не проходит бесследно. Под конец боя, когда каждая капля сил будет значить очень много, он вдруг ощутится на плечах пудовой гирей. Вот так… Ну что ж, продолжай, продолжай работать, не стой неподвижной мишенью на месте!..»

Дождавшись следующей атаки, Артем слегка отпрянул, затем почти без паузы ринулся вперед и провел несколько коротких, быстро следующих друг за другом ударов слева, словно демонстрируя, где у противника слабые места в обороне и одновременно пробуя, как они, такие удары, получаются у самого. Вышло неплохо.

Не дожидаясь ответных мер соперника, Артем легко отскочил от него, стал кружить вокруг, различными финтами вызывая его на новые необдуманные поступки, мгновенно используя их в своих интересах и все более и более радуясь четкости и своевременности собственных действий. Он тонко чувствовал дистанцию и время, видел не только те удары, которые шли в его сторону, но даже безошибочно предугадывал замышляемые противником атаки. И это доставляло ему огромное удовольствие. И не потому, что самому удавалось избегать неприятельских перчаток, а свои собственные посылать точно в цель, а потому, что вновь ощутил себя ловким, сильным, полноценным.

Когда прозвучал гонг и все дрогнуло от восторженных криков и аплодисментов, Артем, удивленно оглядываясь по сторонам и постепенно приходя в себя, с волнением понял, что аплодируют ему и не столько за то, как боксировал, не столько самому бою, сколько тому, что после всего происшедшего с ним он снова стал бойцом.

— Молодец! Хорошо! — живо подставляя табурет, удовлетворенно сказал Дубцов, когда Артем прошел в свой угол. — В таком духе и продолжай: только на дальней дистанции и только прямыми ударами. И тебе с руки и ему, — он кивнул на противоположный угол, — полезно поучиться…

Однако во втором раунде, явно поправленный своими секундантами, соперник стал сразу же, правда неумело и грубо, рваться в ближний бой, чтоб действовать против длинных ударов Артема короткими. И Артему с каждой секундой становилось все труднее удерживать его на выгодной для себя дальней дистанции. Одних прямых ему уже не хватало. Он вдруг с тревогой обнаружил, что заметно потяжелели перчатки, которые теперь, несмотря на все его старания, не так-то легко и точно летели в цель; налившиеся тяжестью, словно набухшие ноги менее послушны и все с большим трудом переносят его по рингу. От того благодушия, с которым он начал бой, не осталось и следа. Позабыв о том, кто перед ним, что ему полезно и что вредно, призвав на помощь весь свой опыт и мастерство, Артем боксировал уже всерьез, жестко, неуступчиво, вкладывая в удары всю страсть и силу, старательно избегая ближнего боя, где только можно, экономя энергию и скрупулезно контролируя каждое свое движение.

И все же в самом конце раунда, сам не понимая, как это могло произойти, забыв обо всем, подчиняясь исключительно тактической необходимости, он автоматически встретил бросившегося без всякой защиты в атаку противника коронной серией из коротких ударов, привычно завершив ее точным кроссом справа по челюсти — совсем осмелел паренек! — и одновременно с уткнувшейся в цель перчаткой вдруг ощутил, что руку, точно раскаленным железом прожгло.

«Вот оно как!..» — невольно прижимая ее к себе, казалось, разлетевшуюся вдребезги, с досадой подумал он; вспомнил, как противился его участию в этом первенстве Дубцов, считавший, что еще рановато вылезать им на большой ринг, что нужно как следует набраться сил самому, дать до конца окрепнуть пострадавшей руке, как, полный нетерпения, обманывал тренера, уверяя, что чувствует себя превосходно, а контуженная рука разработалась настолько, что порой даже не верится, будто она была когда-то неполноценной. И вот…

Спохватившись, Артем опустил плетью повисшую руку, всем своим видом показывая, что ничего худого с ним не произошло, хотя больная рука повисла плетью. Пристально взглянул на противника: тот поднимался с пола; однако поднимался не обескураженный неудачей, не напуганный ею, как некоторые, а с решимостью человека, совершившего ошибку, но теперь понявшего ее и готового довести начатое дело до конца. И Артем впервые почувствовал, что его охватывает страх.

Он беспокойно взглянул на замершего с поднятой над головой рукою и недоуменно уставившегося в его сторону рефери, понял, что тот не может из-за него открыть счета и, забывая обо всем, хотел броситься в дальний угол ринга. Но в самый последний момент застыл, видя, как резко вставший с секундантского табурета Дубцов решительно сорвал с плеча полотенце, которым обмахивал его, Артема, во время минутного перерыва, и что-то беззвучно из-за рева зала крича, широко размахнулся и швырнул его.

Белой птицей мелькнув в голубоватом от света юпитеров воздухе, полотенце полуразвернулось в полете и криво распласталось на испачканной канифольной пылью брезентовой покрышке ринга.

Шум зрителей, будто отсеченный, оборвался, и в зале наступила немыслимая секунду назад тишина.

— Да что вы делаете?! — острее боли испытывая стыд, задыхаясь, крикнул Артем. — Зачем?!

— А затем, — твердо ответил Дубцов, зычный голос его в тишине звучал отчетливо. — А затем, что ну ясно думать о будущем! Чтоб это первенство не стало в твоей жизни последним, ясно?! — И властно приказал растерянному рефери, качнув головой в сторону уже готового продолжать поединок противника:

— Объявите его победителем ввиду моего, — он выделил «моего», — отказа от продолжения боя.

И когда недоумевающий рефери, бросив взгляд на главного судью, на Дубцова и снова на главного судью, выполнил приказ, Дубцов, наступив на нижний канат ринга и приготовившись оттянуть рукой вверх средний, кивнул Артему:

— А теперь пожми победителю руку и выходи. — И задумчиво добавил, по-видимому отвечая собственным мыслям: — Что ж, начнем все сначала!..

Клаус-Дитер ЛЁТЦКЕ

РАССКАЗЫ О ЗИМПЕЛЕ
I
Зимпель — человек неблагодарный. Радовался бы, что у него такой замечательный сосед.

Сосед Зимпеля гений-универсал. Он умеет чинить телевизоры. У кого какая беда с машиной, обращается прямо к соседу Зимпеля. Тот в мгновение ока все починит. Автомобилисты в нем прямо души не чают и никогда не скупятся при расчете. По пятницам и по субботам соседа вечером дома не застанешь: в эти дни он играет на электрооргане в молодежном оркестре. Нравится ему, видишь ли, как все вокруг пляшут и припевают, хотя ни слова тут не услышишь.

Так кто же этот сосед Зимпеля: музыкант, автослесарь или телемастер? Вот и не угадали, он работает в лесничестве. Заветная мечта Зимпеля? Чтобы его сосед куда-нибудь переселился. Зимпель с радостью согласился бы, если бы соседа выбрали бургомистром соседнего городка. Э-э, чего там жалеть — для такого человека Зимпелю и министерского кресла не жалко.

Франциска, жена Зимпеля, купила гобелен. Зимпель доволен, в доме будет уютнее.

— Забьешь в стену два гвоздя? — просит Франциска. — Вот сюда и сюда.

Зимпель кивает. Ему становится жарко. Он находит молоток и гвозди. Руки его дрожат. «Возьми себя в руки! — приказывает себе Зимпель. — На сей раз я справлюсь, обязательно справлюсь!»

Он, Зимпель, храбрый человек. Большой палец уже синий, болит. Но это знает только Зимпель. Не отступая от намеченного, он сгибает седьмой гвоздь. Недовольного ворчания жены он как бы не слышит.Но дыра в обоях становится все больше. И тут его лучшая половина не в силах больше сдержаться.

— Перестань! Ну, перестань же, наконец! Что ты за человек!

Зимпель понимает, это не оскорбление и не повод для семейной ссоры, это размышление вслух. В который уже раз он сплоховал.

Когда Зимпель поднимает глаза, он видит Франциску, входящую в квартиру с соседом. Тот здоровается, дружелюбно улыбаясь. Зимпель ругает себя последними словами: кто дал тебе право держать зло на соседа?

Зимпель подбирает искривленные гвозди. Вернувшись со двора, где он их выбросил, он видит два вбитых в стену гвоздя. И теперь гобелен скроет от посторонних взглядов небольшую воронку в стене — плод усилий Зимпеля. Смущенно улыбаясь, сосед прощается. А жена смотрит на Зимпеля — сами знаете как. Слова тут излишни. Франциска обиженно поджимает губы.

Ясное дело, соседа своего Зимпель себе не выбирал. Иногда Зимпель мечтает о том, как хорошо было бы перенестись в пустыню. Ведь не реже раза в неделю Франциска тычет ему под нос этого соседа: и такой уж он умелец, и такой обязательный, и такой благожелательный. У него две правые руки, говорит Франциска, а если он левша, значит, две левые. По улице Зимпель ходит, втянув голову в плечи. Он стыдится даже взглянуть детям в глаза. И радуется про себя, когда кто-нибудь из них приносит домой плохие отметки, что на короткое время отвлекает от него внимание истинного главы семьи.

Беда не ходит одна. После трехдневных ливней оторвалась резиновая прокладка у телевизионной антенны. Пятно на потолке сигнализирует: крыша протекает. Зимпель сидит, уставившись на все увеличивающееся буроватое пятно. И вдруг вскакивает с места. Зимпель лезет на чердак. Зимпель становится на узкую дощечку у чердачного окошка. Сердце Зимпеля колотится в ребра, как вспугнутая птица. Зимпель делает шаг. И еще один.

Крик! Жена Зимпеля стоит внизу во дворе и кричит от страха. Рядом с ней — благожелательный сосед. Он принес лестницу. На плече у него — страховочная веревка. Зимпель делает еще шаг, потом нагибается и укладывает резиновую прокладку на место, под кирпич. И закрепляет ее. Жена Зимпеля все еще стоит с открытым ртом. А Зимпель вновь выпрямляется на узенькой дощечке. Пожелай он сейчас — он полетел бы, как птица. Да, сейчас он на многое способен!

II
Зимпель не хочет ни с кем говорить. Он не в духе, он сам себе сегодня не нравится. Когда он читал вслух свой рассказ, у него дрожали пальцы, а ладони даже вспотели. Короткий рассказ, эпизод, не больше. И удачный, как считал Зимпель. Не совсем, как сказали его друзья.

Друзья Зимпеля разбираются. Взяли одно слово, взвесили его на весах, нашли слишком легковесным. Дали Зимпелю слово повесомее. Взяли абзац, переставили на другое место — Зимпель был в ужасе, — и на новом месте он прижился лучше. Зимпель видел крестики и подчеркнутые места в своей рукописи — Зимпель расстроился.

Друзья тоже расстроились, на том и расстались.

Дома Зимпель (вопреки своей привычке) выпил некоторое домашнее средство, от которого путаются мысли. Надо горе утопить! Алкоголь впитался в кровь Зимпеля, прогулялся по разным клеткам, попал в мозг и разбудил там высокомерие, спавшее до поры, до времени мирным сном.

«Они не поняли твой рассказ», — начало нашептывать высокомерие. Зимпель кивал. А высокомерие уже разгулялось. «Они и не могли понять твоего рассказа, для этого они чересчур примитивны», — уговаривало оно Зимпеля. Зимпель проглотил еще рюмочку. «Это рассказ истинного мастера!» — завопило высокомерие что есть мочи. А Зимпель медленно покачивал головой, он был теперь доволен. Непонятый писатель! Это совсем другое дело…

Зимпель взял с полки книжку. Он искал утешения. Пусть слова истинного мастера погладят, пожалеют его.

Но, видно, это был черный день для Зимпеля. И пришлось ему проглотить еще одну пилюлю. Поэт сравнивал высокомерие с чертополохом. А чертополох надо вырывать с корнем. А посеять надо трудолюбие, и поливать до тех пор, пока растение это не станет крепким и живучим. У Зимпеля был свой сад, и его заинтересовало, какое же требуется удобрение.

У поэта был ответ и на этот вопрос: совет добрых, знающих друзей — это то, от чего цветок трудолюбия расцветет.

Голова Зимпеля лежит на раскрытой книге. Он заснул.

Кто-нибудь, не очень хорошо знакомый с Зимпелем, мог бы сказать, что он слегка похрапывает. А я знаю его получше. И открою вам секрет, это высокомерие из него с таким треском выходит. Раз и навсегда.

III
Еще немного, и Зимпель встанет и скажет этой маленькой толстушке-кассирше, у которой никак не закрывается рот, все, что он о ней думает. Коротко и без обиняков. Зимпель едва удерживает себя на стуле; ощущение такое, будто пружина вот-вот разожмется и подбросит его. Зимпель в командировке. У него дела в столице. А здесь, в Г., поезд делает остановку почти на целый час. Зимпель решает скоротать время за кофейничком в закусочной. Там самообслуживание.

— Зайдите-ка лучше на кухню сами, не то не получить вам кофе! — советует ему маленькая женщина, сидящая за кассой.

Зимпель тронут ее вниманием, но резкий тон его как-то раздражает. Он находит свободное место недалеко от кассы. Зимпель наблюдает, да, не его одного она встречает неласково, ворчливо.

— Если вы будете держать поднос так высоко, я не смогу подсчитать, за что вы платите!

Со следующим она не мягче:

— А это мне как подсчитать? Каждая порция должна быть на отдельной тарелке. А то ссыпали все в одну!

К сожалению, Зимпель конца разговора не услышал, потому что гость начал лепетать что-то невнятное — так он смутился. За ним очередь молодого человека с усиками. Он жонглирует подносом с четырьмя рюмками. Интересно, что не понравится этой служащей общепита в этом молодом человеке? Он, Зимпель, считает, что покрикивать на людей нечего. Он ведь тоже не кричит на свою бригаду, если вдруг что не так. А что в ней, кассирше, Зимпелю все-таки нравится, так это как быстро и четко она подсчитывает сумму.

На сей раз обиженной стороной оказывается юноша с усиками.

— Нет, вы верно подсчитали? Так дорого? — переспрашивает он испуганно.

У толстушки от удивления поднимаются брови.

— Мой юный друг, — говорит она, — мой дражайший, это двойные порции водки. А если она вам не по карману, брали бы лучше фруктовую воду!

Почти все гости повернулись в сторону кассы. Усатик втягивает голову, в плечи и рассчитывается.

«Вот возьму и скажу ей, — решает Зимпель, да, скажу, что люди заслуживают более вежливого отношения. Надо только собраться с духом». Сквозь вертящуюся дверь в закусочную врывается группа школьников. Кассирша морщит лоб и что-то шепчет себе под нос. Но вот ребята расселись. «Ну, давай, Зимпель, давай!»

На пороге стоит худощавый мужчина невысокого роста. Левой рукой он опирается на палку, а в правой сжимает портмоне. Пока Зимпель размышляет, как инвалид справится с подносом, маленькая толстушка выходит из-за кассы. Спрашивает его, что он желает заказать, и обещает все принести. Потом берет гостя под руку и отводит его к столу, где есть свободное место. Зимпель не слышит, что она говорит этому немолодому уже господину, так тихо она с ним говорит.

Зимпель глубоко вздыхает. А хорошо все-таки, что он подумал, прежде чем к ней подойти. Люди устроены так, что распознать их сразу — гиблое дело…

МИННА В КУРСЕ ДЕЛА
Минна у нас член правления сельпо, и поэтому она не может смотреть спокойно, как плачет Лисбет, наша продавщица. А из-за чего, спрашивается, плачет? Из-за какой-то дурацкой запятой. Вообще-то она плачет из-за товара, который привезли сегодня. Что такое одна запятая в бланке-заказе, если она уползла вправо? Скандал! Поставщики не стали ломать себе голову, разбираться, отчего да почему, и вот результат: Лисбет сидит на горе перловки, ее в десять раз больше, чем требовалось. А кладовая и так полна, куда с этой перловкой денешься?

— Выше голову, не тужи! — утешает ее Минна. — Я твою беду рукой разведу. Не пройдет и недели, как у тебя раскупят всю перловку до последнего зернышка. А взамен одна просьба: о случившемся несчастье никому ни слова!

После обеда, когда женщины убирали камни с поля, Минна взяла нить беседы в свои руки. О чем вообще-то шла беседа? О предстоящем урожае, конечно. Вот Минна и упомянула — так, вскользь, — как удобно, когда в доме есть что-нибудь, что можно сварить на скорую руку. Вот, к примеру, перловка. Ее можно сварить загодя, с вечера и, если нужно, кормить ею мужа и два дня подряд. А насчет того, что, по слухам, перловки в этом году будет нехватка, Минна сказала — и то под большим секретом — одной Метте Шнаттер.

На другое утро Минна поверяет свою тайну насчет исчезающей с прилавка перловки соседке Лине. А кому и сказать: у Лины знакомых — вся деревня да пол сосед ней.

На третий день Отто, отозвав Минну в сторону, прошептал ей на ухо:

— Слыхала, перловки, говорят, к нам больше завозить не будут?

Еще через день во время прополки Минна слышит не менее двух дюжин рецептов, каждый из которых обещает вкусное блюдо, обязательный компонент которого — перловка. Противостоять такой массированной психологической обработке Минна не в силах. С каждым новым рецептом аппетит Минны посылает все новые сигналы-приказы в мозг. Едва дождавшись обеденного перерыва, Минна бегом бежит в сельпо.

— Килограммчик перловочки, Лисбет, — говорит она.

А та прямо сияет:

— Нету! Ну, ни капельки нету, тетя Минна! Хоть проверьте!

Хайке НЕЙМАН

ПРОЩАНИЕ
Вальтер Штайнгоф лежал с посеревшим лицом под грудой одеял. Неделя цеплялась за неделю, как звенья бесконечной цепи. Вечером жена никогда не забывала спросить:

— Может, тебе еще что-нибудь нужно?

А утром первыми ее словами были:

— Ну, как тебе спалось?

Старик, похоже, ее не слышал. Он вздыхал и подолгу глядел в окно. Но в лучшем случае мог увидеть кусочек неба. Ну, и еще верхушки деревьев. А до весны было еще далеко. Кристаллики льда разрисовывали запотевшие стекла окон, а ночью они не оставляли на окнах ни одного незатянутого пятнышка.

Когда облетели листья с дерева перед окном, а старик мог еще сделать несколько неверных шагов до ящика с инструментами, он однажды велел жене:

— Жена, подай мне молоток, гвозди и ту ручку от двери, что мы отнесли в погреб!

Она смотрела на него с удивлением. Но желание его выполнила: каждый день мог стать для него последним.

А он об этом ничего не знал.

Лучше ему ничего не говорить, посоветовал ей врач после операции, оказавшейся бесполезной. Болезнь день за днем пожирала его мускулы. Поры расширялись. Дыхания не хватало. А над коленом примостилась опухоль величиной с кулак, которая все росла.

Вальтер с большим трудом прибил ручку от двери к стенке, обклеенной веселенькими обоями.

— Принеси мне веревку, — попросил он.

Всегда послушная, маленькая женщина так и остановилась посреди комнаты, чашки в ее руке задребезжали:

— К чему тебе веревка? Ты ведь сесть в постели можешь и так. Неужели обязательно подтягиваться?

— Принеси веревку! — на сей раз его голос прозвучал с угрозой.

Ей пришлось подчиниться. И хотя она протянула ему веревку с безразличным видом, все тело ее дрожало от напряжения и страха.

Нет, не знать ей отныне ни одной спокойной ночи.

Они прожили вместе много лет. Но всегда и во всем головой и душой в любом деле был муж. Товарищи по работе с уважением говорили о его «золотых руках».

Она тихо жила рядом с ним. Стирала на семью, гладила, шила. А теперь вот пришлось подыскивать себе работу — хоть на полдня, недалеко от дома.

— Чтобы в домашней кассе все сходилось, — шутливо заметила она.

А в свободное от работы время ухаживала за больным мужем, подавала ему чай, таблетки, протирала его дряблую кожу смоченной в одеколоне губкой, укутывала.

Его мучили боли. Он лежал или сидел, опираясь о подушки, на стареньком диванчике. Совсем рядом, так что можно было дотянуться, на столе лежали крючки для удочек, кусочки шелка, перышки, чуть дальше на столе стояло зеркало, а рядом с ним — гребень с частыми зубьями. С давних времен его любимым занятием было мастерить искусственных мушек — наживку для рыбной ловли.

Этим искусством он владел как никто другой. И научил ему понемногу свою жену. Штайнгофские мушки были известны во всей округе. А по ночам он насаживал их на крючки. Обязательно пять штук, никак не меньше. Утром они, аккуратно уложенные в ряд, лежали на льняной тряпице, словно говоря за Вальтера: «Нет, списывать меня рано, я еще кое на что сгожусь».

Время от времени его навещали друзья. Жена поджимала губы, а потом тихо произносила:

— Вообще-то сейчас к нему уже поздно, ему спать пора.

А Георга она к нему пускала. Муж старался научить мальчика тому, что знал сам. Сначала показал, как подновлять старые шины. Теперь подзывал к столу и подолгу объяснял и показывал, как смастерить мушку.

Да, с Георгом она могла оставить Вальтера наедине.

И еще один человек допускался к ее мужу. Каждый раз в полдень врач тяжело поднимал свое тучное тело по крутой лестнице их старого дома.

— Сделаем-ка укол, Вальтер. Подверни рукав… Да, поскорее бы весна… Пойдем с тобой вверх по реке, посидим там с удочками…

Однажды они перед уколом разговорились.

— Вспомни, Вальтер, в детстве у тебя ничего такого с грудной клеткой не было?

Вальтер припоминал неделю, другую. Но так и не вспомнил. Написал письмо старшему брату.

Жена отнесла письмо к почтовому ящику, страшась почему-то возможного ответа.

Прошло еще несколько недель. Врач впрыскивал уже двойные дозы морфия. И тут, наконец, пришел ответ от брата. Врачу он сказал: «Во время сушки сена наша породистая корова ударила меня копытом в грудь. Было мне тогда не то четыре года, не то пять…»

Так вот, значит, чем его болезнь вызвана! Причина болезни вполне естественного происхождения. И, выходит, можно надеяться. На его старческом лице время от времени начала появляться улыбка.

— Вот видишь, — говорила жена, — таблетки свое дело сделали. Я и не сомневалась…

За окном носились взапуски снежинки. Дерева совсем не было видно.

— Жена, птицы…

Она повесила перед узеньким окном скворечник. С этого дня окно больше не занавешивалось. Он часами сидел за столом и наблюдал за птицами. А потом он вдруг попросил:

— Принеси мне мою старую воздушку. И гороха.

Жена подумала: «Наверное, врач дает ему много морфия».

А он только хитро посмеивался и стрелял в форточку из воздушки горошинами. Поползень, поселившийся перед их домом, живо эти горошины подбирал.

— Ах ты, шельмец!.. — Вальтер смеялся от всей души.

«Откуда у него в легких еще столько воздуха, — думала его жена. — Вот дела!..»

Слишком много лет он вдыхал пары резины в своей вулканизационной мастерской. Двадцать лет. И еще эта война… никого из его старых товарищей уже нет в живых. Несколько лет назад пришел их сосед: шмякнул о стол субботнюю курицу, так что даже перья полетели:

— Вот и Герольда бог прибрал. Чертова война, старые раны…

Жена переживала за Вальтера: каково у него было на душе в тот день. В сорок четвертом, перед пленом, он, больной желтухой, переплыл Сену, которая уже начала замерзать. А потом долго, долго болел. Такое даром не проходит… Да, война, будь она проклята!

Она как-то изменила всю их жизнь. И в постели он не был больше никогда ни нежным, ни ласковым. Часто он казался ей совсем чужим. Но он ее муж, и она всегда была ему верной и преданной женой. Вот и сейчас она не ропщет на судьбу: как оно суждено, так и будет. Через год после войны у них родилась дочь. Как мать ею гордилась! Да, это непросто родить в первый раз в тридцать два года.

Вальтер с удовольствием нянчил девочку. А сейчас она далеко — учится в институте. Пишет, что скоро выходит замуж.

— Эх, увидеть бы ее поскорее… Или нет, не надо: увидит меня таким, только расстроится. Пригласим, когда дело пойдет на поправку.

Так они и тянули с приглашением. Один месяц сменял другой. И все-таки жена решилась и отправила письмо. А ныне пришел ответ, надо сказать мужу.

— На следующей неделе приезжает наша дочь.

Он схватился за зеркало и сразу опустил его:

— Позови парикмахера. Пусть сделает из меня человека!..

Жена подумала: «Надо будет мне съездить на вокзал, встретить и подготовить дочь».

Встреча дочери с отцом прошла без лишних слов. Когда она нагнулась над его постелью, прижалась к нему, поцеловала, он почувствовал биение в ней новой жизни. У дочери были его голубые глаза. И нос вроде похож на его? Такой, с горбинкой?..

А в понедельник ей нужно было уже уезжать.

Дерево перед окном сбросило с ветвей последний мокрый снег, распрямилось, радуясь приходу весны.

Жена удивилась: как тихо лежит ее муж. А на губах у него — давно забытая улыбка. Так он улыбался молодым, когда ему бывало хорошо.

Людмила ИВАНОВА

САШКА
Женщина поднимается по лестнице, тяжело опираясь на перила и задевая огромной цигейковой шубой облупившуюся кирпичную стену. Дом старый, с устоявшимся запахом сырости, полутемными лестничными клетками. Женщина останавливается перед нужной ей дверью и вскидывает руку к звонку. Из соседней квартиры, застегивая на ходу пальто и что-то торопливо дожевывая, в полумрак врывается мальчишка и с грохотом проносится по готовой рассыпаться под его ногами, стонущей лестнице. Женщина испуганно прижимается к стене, и, лишь когда внизу резко, словно выстрел, хлопает парадная дверь, она нажимает на кнопку звонка.

Слышны шлепающие шаги. Кто-то долго молчаливо возится с ключом по ту сторону двери, потом в распахнувшемся ярком проеме возникает длинная тощая фигура мужчины.

— Маш, ты? — наконец, удивленно говорит он, словно не веря себе.

— Ну? — женщина своей огромной шубой сметает с пути его недоумевающую фигуру и проходит в комнату. Там она опускается на узкую железную кровать, прикрытую грубошерстным зеленым одеялом, и долго смотрит на задумчиво улыбающееся лицо мужчины, который, прикрыв за собой дверь и прислонясь к ней спиной, теперь неловкими пальцами пытается застегнуть распахнутую на груди рубаху.

— Ну, все то же, все то же… — безнадежным голосом говорит женщина, обводя комнату тяжелым взглядом.

На залитом солнечным светом подоконнике в трехлитровой банке зеленоватого стекла весело копошится красный мотыль; на облупившуюся местами эмаль узорчато брошены крючки разных размеров, игристые блесна, разноцветные поплавки и мотки лески, вздыбившие свои упругие нити; на затоптанный до черноты паркет словно скошенные диковинные травы легли бамбуковые удилища; и повсюду — на полу, на столе, стульях и кровати — горы небрежно сваленных книг. Женщина берет одну из них, перелистывает страницы, с которых на нее глядят разноцветные рыбы, потом сердито швыряет книгу прямо на вздрогнувшие удилища.

— Еще не надоело, значит, Саш? — спрашивает она. — Седой, старый и все как мальчишка.

Мужчина опускает голову с редкими спутанными волосами, виновато прижимает руки к бокам и носком стоптанного ботинка начинает водить по контуру паркетной шашки.

— Забыл, что тебе скоро пятьдесят? — говорит женщина.

— Нет, почему же, помню.

— Саш-к-а-а! — вдруг несется из-за двери. — Я тут…

Дверь открывается, и в щель спиной протискивается паренек в высоких резиновых сапогах, из широких голенищ которых торчат худые ноги, почти до колен прикрытые свободно свисающей с плеч телогрейкой. В руках у него связка удилищ, которые он осторожно, стараясь не зацепить за притолоку двери, втаскивает в комнату. Его часто моргающие удивленные глаза останавливаются на женской фигуре.

— Здрасьте, Марья Степановна, — боязливо произносит он. И добавляет, явно спеша уйти: — Ну, я пошел, в общем.

— Нет, уж постой, — вместо приветствия твердо говорит женщина. — Ответь мне — сколько тебе лет?

— Маш, ну что ты, правда. Я лучше чайник поставлю, — нерешительно вставляет мужчина.

— Меня твой чай не интересует, — сердито машет в его сторону женщина, и, отстегнув на вороте массивный, стягивающий ее полную шею крючок, спрашивает снова: — Так сколько тебе лет?

— Пятнадцать, — совсем тихо говорит паренек.

— Какое ж ты в таком случае имеешь право человека в три раза старше себя называть Сашкой?

Парень молчит, недоуменно глядя в скорбное Сашкино лицо, потом произносит слова, звучащие с явной фальшью:

— Александр Степанович.

После того как закрывается дверь за обескураженным пареньком, Сашка долго еще ходит по комнате, шаркая ногами и бесцельно перекладывая книги из одной стопки в другую. Полосатая рубаха его выбилась из-под ремня и неровными полукружьями висит над лоснящимися на тощем заду брюками.

— Зря ты так, Маш, — наконец, говорит он, глядя в гладкое, сытое сестрино лицо, — мы с тобой все о разном толкуем. Не понять тебе этого.

Она все-таки остается пить чай. И, когда Сашка, расставив на столе, застеленном чистой газетой, граненые стаканы, надорванную пачку сахару и тарелку с невесть откуда взявшимся печеньем, присаживается сам, Марья Степановна многозначительно говорит те главные слова, ради которых она, бросив все дела насущные, протащила через весь город свое грузное тело и осталась пить чай:

— Клавдия у меня была, слышь.

— Ага, — вроде бы безразлично говорит Сашка и уходит на кухню.

А когда он приносит зеленый эмалированный чайник и разливает кипяток по стаканам, Марья Степановна, уже сердясь и решительно отодвигая от себя стакан, говорит:

— Нет, уж хватит. Женю я тебя на Клавде, и все тут. На этот раз не отвертишься.

— Ага, — говорит Сашка, невесть чему улыбаясь. И добавляет в спину поднявшейся из-за стола сестры: — Только брось ты все это, Маш. Поздно и ни к чему.


Марья Степановна сидит в тени застывшего в безветрии летнего полдня развесистого клена у деревянного дачного стола, вкопанного в плотно утоптанную, поросшую редкой травой землю, и в белом эмалированном тазу перебирает готовую к варке клубнику. Пупырчатые нежные ягоды стыдливо розовеют оголенными сердцевинами. Белые пикообразные головки, вынутые из ягод ловкой рукой, сложены горкой на серых досках стола.

Тут же на скамеечке с опущенными в клубнику глазами замерла соседская девочка. Копна ярко-рыжих волос собрана на затылке пластмассовым зубастым обручем.

Марья Степановна выбирает в тазу несколько бледных средней величины ягод и протягивает их девочке:

— Варенье еще не варите?

— Не-е, — говорит девочка, не отрывая глаз от клубничной горы.

— Что ж так?

— Не знаю, — пожимает девочка плечами.

Скрипит калитка. Марья Степановна неторопливо поворачивает голову и отводит со лба волосы рукой, пахнущей сладким клубничным соком. Девочка, взмахнув рыжими волосами, зажимает рукой набитый ягодами, готовый раскрыться в улыбке рот.

Сашка стоит у калитки с привычно расстегнутым воротом рубахи, в вырезе которой солнце нарисовало алый треугольник. В отведенной в сторону руке — связка бамбуковых удилищ, а с плеча свисает жиденький зеленый рюкзачок с прицепленной к ремешку алюминиевой кружкой.

— Маш, примешь?

— Приходи. За рыбой небось? Ну, здравствуй, — говорит Марья Степановна.

Сашка входит в тень клена, прислоняет связку удилищ к краю стола и присаживается сам.

— Ишь ты, пижоном вырядился! Бритый, чистый! — Марья Степановна вдруг решительно отодвигает в сторону тяжелый таз с клубникой и весело говорит:

— Ох, непутевый! Все равно не уйдешь. Попадешься и ты на крючок. Все равно женю тебя на Клавде. — И, всматриваясь в его лицо, которое нерешительная улыбка делает по-детски беззащитным, добавляет, пытаясь объяснить нечто давным-давно понятное ей самой: — Человеком хочу тебя сделать, чудак…

Ровно через полчаса, выложив из рюкзака сверток с колбасой и батон хлеба, из надломленного бока которого Марья Степановна сердито вытаскивает ржавый крючок, Сашка отправляется на пруды. Повиснув на калитке, девочка некоторое время смотрит вслед удаляющейся широким шагом худой Сашкиной фигуре, потом вприпрыжку бежит вдоль улицы. Она догоняет Сашку у спуска к первому пруду. От быстрого бега к ее гладкому лбу прилипли потемневшие от пота короткие прядки волос и бисерные капельки влаги покрыли розовую кожу над верхней припухлой губой.

— Ты что? — спрашивает ее Сашка.

Но девочка стоит поодаль, тяжело дыша, и молчит. Тогда Сашка начинает спускаться по крутой глинистой тропинке к воде.

Сашка не торопясь разматывает леску, привязывает к ней крючок, который он предварительно выбирает из высыпанной на ладонь кучки, и решительно передвигает вниз по леске свинцовую каплю грузила.

— Как тебя звать-то? — обращается он к девочке, которая с любопытством теперь глядит на его пальцы, катающие привычным легким движением крошечные шарики из серого тестообразного вещества.

— Малина, — отвечает она, подходя ближе.

— Так, значит. А ну-ка, держи. — Он забирает в свои ладони ее короткие пальчики, складывает их в неплотную, готовую развалиться корзиночку и сыплет туда только что скатанные им шарики.

— Бросай их в воду, да подальше от берега.

— А зачем? — спрашивает девочка, поднимая на него серьезные глаза.

— Если рыбам эта еда понравится, они мигом сюда приплывут.

— А это вкусно? Лыбам вкусно?

— Это мы сейчас узнаем. Бросай-ка…


— Давай, Маринка, отдохнем, — говорит Сашка, когда они спустя некоторое время обходят самый дальний пруд, поверхность которого сплошь усыпана желто-зелеными монетками ряски. С крутого берега к воде клонится ива, а внизу, в тени дерева, над застывшей водой — мосток из прогнивших досок. Они усаживаются на край мостка, опустив ноги в неподвижную коричневую воду и выставив позади себя рядком черные полуботинки и новенькие босоножки из красных ремешков.

— Плохо все-таки человеку одному, — говорит Сашка, развертывая газетный сверток и подавая девочке кусок батона с розовощекими на нем кружками колбасы.

— А лазве ты один? — спрашивает девочка.

— Да как тебе сказать? Наверное, один.

Девочка осторожно надкусывает хлеб и поднимает из воды ногу, оплетенную скользкими змейками водорослей.

— Ты ешь, ешь повеселее, — говорит ей Сашка и задумывается, опустив руки с зажатым в них бутербродом в газетный лист, разложенный на коленях.

— Плохо одному. Пятьдесят скоро, — чуть слышно, словно свои собственные повторяет он сестрины мысли. — Хватит! Сколько можно-то? Непутевый, право.

— Ты чего? — удивленно спрашивает девочка, повернув к нему обожженное солнцем за время их скитания по прудам нежно-розовое лицо.

— Так просто, Маринка, — задумчиво улыбается Сашка. — Последний раз попробуем стать человеком.


В маленькой прихожей Клавдиной квартиры под массивной деревянной вешалкой аккуратно расставлены домашние тапочки, среди которых на Сашкину ногу так и не находится подходящей пары.

— Ничего, — смущенно говорит Сашка, переступая по полу большими ступнями, обутыми в новые эластичные носки. — Я так. Тепло, лето.

Клавдия, поджав губы, подрисованные яркой помадой, краснеет и все время одергивает розовый туго накрахмаленный фартук. Гости проходят в комнату, и Марья Степановна, опускаясь на широкую покрытую ковровой дорожкой тахту, кричит в кухоньку:

— Клавдь, ты не особенно старайся. Мы сытые…

— Как так?! — появляясь в дверях, всплескивает руками Клавдия. — Нет уж, я всего наготовила. Зря, что ли, я столько понакупила.

Сашка сначала стоит посреди комнаты на белом лаковом полу, потом осторожно присаживается на краешек мягкого стула под розовый плавно качнувшийся плафон торшера. Он с робостью косится в угол, где на деревянной застеленной шелковым покрывалом кровати двумя стопками торжественно возвышаются воздушно взбитые подушки.

— Будь повнимательней к Клавде, — наставительно шепчет ему Марья Степановна. Сашка согласно кивает головой и по-детски подбирает под стул ноги.

На белой скатерти стола среди тарелок с закусками возвышается сверкающий игристыми гранями хрустальный графин. Клавдия берет его и, стараясь не смотреть в Сашкину сторону, разливает вино по высоким цаплевидным фужерам. Потом она сталкивает внушительную порцию благоухающего огуречного салата на тарелку Марьи Степановны и, повернувшись в Сашкину сторону, встречает его взгляд. Сашкины глаза испытующе всматриваются в ее немолодое, но приятное лицо. Вокруг головы мелким барашком шестимесячной завивки лежат густые с редкой проседью волосы. Клавдия и ему на тарелку накладывает салата, потом поднимает фужер за хрупкую ножку.

— Будем здоровы! — говорит она, больше обращаясь к Марье Степановне.

После первой же рюмки Клавдия неожиданно хмелеет и начинает рассказывать подруге, что и почем купила она за последнее время. Марья Степановна, надкусывая надетый на вилку пупырчатый маринованный огурец и помня о цели своего визита, деловито вставляет в возбужденно-радостный Клавдии монолог:

— А дальше-то как жить собираешься?

— Все запланировано, все как есть, — тем же радостным голосом продолжает Клавдия. — На ковер вот очередь скоро подойдет. А там думаю радиокомбайн приобресть, повеселее чтоб было…

— Хозяйственная ты, Клавдя, — говорит Марья Степановна.

— Да уж прямо, — машет Клавдия в ее сторону рукой, — ну чистоту и порядок, это, правда, уважаю. Чтоб все было по своим местам, по своим полочкам разложено. Да вы ешьте, — говорит она, — поворачиваясь разгоревшимся лицом в сторону Сашки. — Зря, что ли, я столько продуктов понакупила.

— Я можно выйду? — неожиданно говорит он, отодвигая тарелку с нетронутым салатом.

— Вот здесь, прямо, — показывает Клавдия и обращается к Марье Степановне. — По рюмочке, штоль?


В прихожей Сашка сразу же находит свои ботинки, ярко начищенные специально для этого вечера. Не завязывая шнурков, Сашка осторожно, на цыпочках подходит к двери и бесшумно открывает английский замок, потом воровато оглядывает прихожую с овальным серебристым зеркалом под розовеющим в полумраке бра и выходит.

На улице он с голодной жадностью вдыхает влажный теплый воздух, пропитанный мелким, сыплющимся с неожиданно затянувшегося неба дождем, потом останавливает плотно увернутого в блестящий дождевик прохожего.

— Извините, закурить можно?

Мужчина с удивлением взглядывает в его покрытое каплями дождя счастливое лицо, задирает неподатливую полу плаща и вытаскивает надорванную пачку.

Сашка долго вертит в пальцах постепенно намокающую сигарету, задумчиво глядя вслед торопливо удаляющейся фигуре, потом сминает сигарету в комок и решительно отбрасывает в сторону. Быстрой легкой походкой устремляется он навстречу своему бестолковому, не знающему порядка, потерянному им было, полному грустной радости, прекрасному миру.

Курт ГРАУЭРИНГ

ДЕРЕВЦЕ
Зима долго не приходила. Но вчера ударил мороз, задул норд-ост и заморозил все, чем до поры, до времени питались лесные пичуги. Дедушка Кликс подсыпал корма во все скворечники: куда проса, куда ячменя, а куда просто крошек. Он подолгу стоял в лесу, вслушиваясь в любой звук, слышный при тихой погоде. Вот густой низкий звук органа — это пролетел, значит, самолет. Старый, конечно. А вот дрожащий, резкий, прерывистый звук — это мотопилы на лесоповале. Совсем рядом попискивают птицы, запросто пользующиеся гостеприимством в его скворечниках. Они ждут не дождутся, когда он уйдет домой, чтобы вовсю предаться пиршеству, и он не противится их желанию.

Дома он смотрит на настенные часы.

— Целых два часа еще, — стонет он, сдвигая шапку на затылок. Садится к окошку на веранде и наблюдает за суматошной возней у скворечника, подвешенного на высоком клене, которую подняли синички и зяблики. И вдруг они все разом вспархивают и разлетаются. Кто же это их спугнул? А-а, да ведь это сойка. Ей вроде бы и не проникнуть в скворечник, а вот надо ж… На соседнем дереве примостилась другая. Дедушка Кликс понимает: прилетели они только потому, что селение совсем обезлюдело и тишина здесь редкая для окрестных мест. Он давно хотел понаблюдать за сойками — этими лесными полицейскими. Но всякий раз, когда он вступал в их владения, сойки поднимались, издав резкий предупредительный крик, и разлетались прочь. Только он и видел, что их светло-коричневые грудки и голубовато-стальное с черным крапом оперение. Сердце дедушки Кликса начинает биться чаще при мысли об удовольствии, которое он получит, наблюдая за птицами, и снова сжимается, когда настенные часы отбивают прошедшие полчаса. С шапкой, небрежно сдвинутой на затылок (вообще-то он приучил себя к порядку во всем), он выходит из дому, идет к сараю и берет там пустой мешок и большой топор. То и другое кладет на скамеечку перед домом, топор сверху.

Оставшееся от двух часов ожидания время дедушка проводит на веранде, путешествуя во времени, как он выражается. Сейчас он перенесся в последние дни лета. Он с внуками стоит у посадки молодых сосенок. Старшая пошла собирать грибы, а младший уставился на деревце прямо перед собой. Какое оно стройное, какое пышное со всех сторон! Замечательное деревце.

— Вот его — на рождество, — говорит малыш.

Дедушка пугается, но до рождества далеко, и он ограничивается тем, что говорит:

— Лесничий не разрешит.

— А мы тайком, — стоит на своем внук.

— Что мы, лесные разбойники или браконьеры, что ли, — ругается дедушка, и с тех пор разговор о деревце больше не возобновляется.

А недавно пришло письмо из города.

«Приезжаем первым автобусом. Заберем на рождество тебя и деревце».

Деревце? Не то ли, из посадки?.. О другом, впрочем, не может идти речь. Часы бьют десять раз, и дедушка знает, что как раз сейчас они выйдут из автобуса и увидят, что он их не встречает. Это их смутит. А когда они увидят большой топор перед домом, то и вовсе растеряются.

Только вышло все иначе.

— Здравствуй, дедушка. Здорово, что ты не встречал нас на автобусной остановке! Мы уже большие! Или ты заболел?

— Нет, нет, — дедушка растерянно покачивает головой. — Просто у меня плохие новости, ну, и расстроился. Э-э… в соседней деревне одному человеку пришлось заплатить сто марок штрафу. За самовольную порубку. Свалил без разрешения лесничего молодую сосенку.

— Если его поймали, значит, он растяпа!

Надо придумать что-нибудь пострашнее.

— А другой пошел нарубить дров для столовой в соседней деревне и заехал себе топором по ноге. Таким вот большим, что лежит перед домом на скамеечке.

— Для нашего деревца хватит и маленького топорика. Или пилы.

Ну, что с ними поделаешь!

— И вообще перевозить деревья в автобусах запрещено.

— Вовсе нет, их нужно только крепко перевязать и покрыть сверху мешковиной, — это говорит внучка, его умница-разумница. — Мы видели, все так делают.

Ничем их не проймешь. Как же спасти деревце? Они берут мешок и топор, идут в сторону посадки; крик сойки выдает, куда они направились, — это дедушке так кажется.

Пришли к деревцу. Дедушка расхваливает его красоту на все лады, но не весело, а с грустью, как бы прощаясь навек. Кружа вокруг деревца, он помахивает тяжелым топором, так что ребятишкам даже страшно становится. Им вспоминается искалеченная нога рабочего из столовой. Неожиданно дедушка резко останавливается.

— Ладно, будь по-вашему. А чтобы нам штрафу не платить, станьте по обоим концам посадки и предупредите меня в случае чего.

Малыша он посылает в левый, а старшую — в правый конец посадки.

— Я там один буду? — спрашивает малыш.

— А вдруг кто появится? — с сомнением спрашивает старшая.

Дедушка настороженно прислушивается.

— Ну-ка, потише!

Издалека доносится собачий лай.

Это лает Хассо, пес у деревенской столовой. Он, конечно, на цепи. Но об этом знает один дедушка. А у детишек сердца бешено колотятся, они прислушиваются, открыв рты. Дедушка пользуется случаем — теперь никто не возражает, когда он прячет топор в мешок. Он неспешно, иногда для вида даже оглядываясь, направляется домой. По дороге продолжает нахваливать деревце. На сей раз с подъемом, с явным удовольствием:

— Вот увидите, какое замечательное вырастет дерево! Если только никому не придет в голову срубить его на рождество!

— Нет уж, мы проследим, честно, — с неподдельной серьезностью произносит малыш.

Вот теперь у дедушки по-настоящему праздничное настроение!

Альфред ЗАЛАМОН

ДЕНЬ, НЕ ПОХОЖИЙ НА ДРУГИЕ
Этот день начался как-то странно. Привратник, имеющий привычку подолгу вертеть в руках мой пропуск, на сей раз добродушно махнул рукой:

— Не нужно, коллега Рёсбах, — сказал он с редким для него дружелюбием. — Мы ведь сколько лет друг друга знаем.

Я чуть не потерял дар речи. Но это событие оказалось не единственным чудом, уготованным мне в тот день. Только я вошел в нашу комнату, как все мгновенно умолкли. Пилевски, которого силой не заставишь прекратить рассказывать свои анекдоты, к моему величайшему удивлению, оборвал рассказ на полуслове и пошел к своему столу. Фрейлейн Фассбиндер, которая обычно начинает работать лишь после второй чашки кофе, немедленно села за машинку и начала печатать один отчет за другим. Да и все остальные коллеги были, несмотря на столь ранний час, необыкновенно энергичны.

Но почему, почему? Вот так загадка. Тем более, что начальника нашего нет, он в командировке, откуда же этот переполох?

— Ребята, что случилось? — спросил я.

Тщетно. Отделываясь пустыми фразами — в рабочее время они, дескать, разговаривают только по делам службы, — они совсем перепугали меня. Что это, заговор? Против меня? Я укрепился в этом подозрении, когда во время обеда в столовой оказался за столиком почему-то один, а мои коллеги устроились поодаль и лица у них были замкнутые, как никогда. К концу обеденного перерыва ко мне подошла Гильда и спросила, позволю ли я принести мне чашечку кофе.

Позволю ли?.. Я до того испугался, что уронил сигарету. А когда она явилась с моим любимым напитком, я потребовал, чтобы она села за мой стол.

— Если вы не возражаете, коллега Рёсбах!

— Господи, Гильда, в тебя что, черти вселились? С чего это вдруг ты перешла со мной на «вы»?

— Да, коллега Рёсбах, я не хочу никаких преимуществ для себя из-за той ночи на яхте и готова перейти с дружеского «ты» на официальное «вы».

Я смотрел на нее, не веря своим ушам.

— Ты в своем уме? Или вы все с ума посходили? Объясни же мне, наконец, что произошло?

— Неужели вы, коллега Рёсбах, не знаете, что вы назначены начальником нашего отдела?

— С чего вы взяли, черт побрал? Мне было бы об этом известно первому!

— Знаю. Из надежного источника, — пропела Гильда и исчезла.

И после обеда работа у всех спорилась на удивление. У меня тоже. По-моему, я еще никогда прежде с такой скоростью не писал моих расчетов. А что? Гильда всегда прекрасно информирована. Даже слишком. У нее повсюду уши. Но скоро это изменится. Возьму и переведу ее во второй отдел. Насчет Пилевски тоже подумаю, пусть, наконец, по-настоящему займется делом. И с Хальбшнайдером придется поговорить начистоту. Разгильдяй этакий. Шляется до поздней ночи по барам, а потом на работе высыпается.

В ту ночь я не сомкнул глаз. Я мысленно проделал полную передислокацию наличных сил. Необходимо усилить контроль, заставить народ повкалывать. В конце концов, я сам достаточно долго пробыл на низовке, чтобы знать, где у нас прорехи. Перейдем к иному стилю руководства, двух мнений быть не может. Положу конец бессмысленной болтовне, как она мне осточертела! У каждого должен быть четко очерченный круг обязанностей, чтобы исключить всякие отговорки и отфутболивания; возьмем быка за рога и начнем бить из орудий главного калибра! Если где провалимся, назовем вещи своими именами, не будем ходить вокруг да около! И нечего по каждому пустяку обращаться к начальству, наверх. Кто начальник отдела, известно, к нему и обращайтесь — ему решать, кто прав, а кто виноват! Но по мелочам к нему соваться нечего. А то взяли себе привычку беспокоить начальство по пустякам, сидеть у него в кабинете и курить до одури.

В конце концов, кабинет — это не конференц-зал. Пусть Фассбиндер разбирается, кого ко мне допустить. Кстати, подходит ли она для должности секретаря начальника отдела?..

Невыспавшийся, с массой нерешенных вопросов по переустройству отдела в голове пришел я на другое утро на завод. Привратник прикрикнул на меня, почему я показываю ему пропуск тыльной стороной.

— Держите себя в рамках! — возразил я резко и поторопился в отдел.

Фассбиндер, как всегда, вязала толстый свитер для мужа, Хальбшнайдер отсутствовал. Пилевски рассказывал один из своих сомнительных анекдотов. Ну, все ясно. Первым делом придется провести чистку в собственном отделе. Только я хотел было прикрикнуть на них, как оказавшаяся рядом Гильда сообщила:

— Знаешь, Эрвин, я ослышалась… Начальником назначили не тебя, а некоего Вёсбаха. Его к нам переводят из третьего отдела. Не сердись на меня, что я заподозрила тебя в карьеризме.

Я сделал вид, что донельзя рад. Около одиннадцати нас собрал у себя шеф.

— Необходимо во что бы то ни стало изменить стиль работы! — начал он. — Привести в порядок все запущенные дела, повысить дисциплину, ответственность за порученное задание.

За обедом мы опять сидели все вместе.

— Что он такое о себе воображает, наш новый шеф, — сказал я. — Все изменить, работать по-новому!.. Ну, ничего, не волнуйтесь, скоро он к нам привыкнет, пообтешется!..

ОБЕД
— Вечно эта ливерная колбаса, — скривился Роберто, мой наследник.

— Когда мамы нет, нам не вредно самим пораскинуть мозгой, а то на одной колбасе и будем сидеть, — заметил я. — Кстати, и тебе тоже. Как-никак ты уже в 6-м классе.

— Послушай, папа, — вдруг загорелся Роберто. — Давай сыграем в игру «обеды в школе».

И исчез на кухне, откуда вскоре донесся стук ножа и позвякивание крышек на кастрюлях.

Потом он с таинственным видом вернулся в столовую, где я сидел в ожидании праздничного обеда.

Для начала Роберто стянул со стола скатерть. Потом заставил меня выйти за дверь и подождать там. Роберто оказался на редкость въедливым.

— Вы все там собрались? — спросил он грубо. — Не то ваш класс получит еду последним.

Когда я подтвердил, что «мы в полном составе», он несколько раз обошел вокруг меня, словно пересчитывая класс, после чего разрешил мне нацыпочках войти в столовую.

Только я хотел сесть, как Роберто крикнул:

— А ну, поживее на кухню, за тарелками!

Когда «мы» стали в очередь за тарелками, он начал разговаривать с воображаемой зав. столовой. Потом повернулся ко мне:

— Я жду полной тишины. Если не замолчите, простоите здесь до тех пор, пока еда не остынет. Сами будете виноваты!

Наконец, он отправился со мной на кухню, взял пластмассовую миску и шмякнул в нее огромную порцию риса.

— Почему ты взял эту миску, а не обычную тарелку? — не удержался я. — И этот вареный рис — ты же сам его терпеть не можешь…

— Тихо! — прикрикнул на меня Роберто. — Либо играть по-настоящему, либо не стоит и начинать. Мы в нашей школьной столовой, сегодня понедельник, — значит, нам дают вареный рис в мисках. А вот вдобавок три сушеные сливы, чтобы никто из вас не жаловался, что ему не хватает витаминов. Как, тебе это не по вкусу? Так, может, упросишь свою маму, чтобы поработала у нас поварихой?

Я сглотнул слюну, но промолчал: к чему нарушать правила игры? Втиснул в себя три или четыре ложки сухого риса.

— Мог бы его и промыть, — заметил я.

— Тихо! — крикнул Роберто. — За едой не разговаривают! Наша школа — образец дисциплины во всем. Недаром мы вышли по дисциплине на первое место в районе.

Мне эта история порядком надоела.

— Ты не думаешь, конечно, что я и в самом деле съем весь этот куриный корм? Вышвырну его — и дело с концом! — я вскочил со стула, чтобы показать ему, что у меня слово не расходится с делом.

Роберто бросился ко мне, схватил за пиджак и заверещал:

— Ага, вот ты где! Значит, это ты в прошлый раз вылил в туалет гороховый суп и забил весь сток? В наказание ты выметешь сегодня всю столовую и вытрешь все столики. Да поживее!

Терпение мое лопнуло.

— Все, с меня довольно. Эта игра мне больше не нравится. Я в нее больше не играю. Будь оно так каждый день, я нажил бы себе язву желудка.

— Почему это? — удивился Роберто. — Думаешь, я это все выдумал, и в нашей школьной столовой оно иначе? Наш учитель Зоммер говорит, что, если мы не будем съедать всего, что нам дают, нам здоровыми не вырасти. Здоровыми, а не с язвами желудка, ясно?..

НЕУДАВШИЕСЯ МАНЕВРЫ
К военной игре мы готовились особенно тщательно. Выпустили газету «Даешь маневры!», прочли книгу о военной игре, выучили строевую песню, посмотрели всем классом фильм о маневрах и написали о маневрах сочинение. До того дело дошло, что на уроке по химии мы сомневались, как назвать вещество — циклогексан или маневры. Вот до чего можно дойти, если готовиться особенно тщательно.

О том, как пройдет военная игра у нас, мы все-таки ничего не знали. Харди, наш секретарь ССНМ, сказал, чтобы мы себе голову не ломали, — это забота шефов, членов боевой группы механического завода. Они якобы приготовили для нас сюрприз, и не один.

В восемь утра мы все собрались в условном месте. Товарищей из боевой группы нет как нет. Явились они с опозданием на полчаса: у них, видите ли, в дороге испортился «трабант». Наша пионервожатая очень волновалась и без конца повторяла:

— Мы так рады встретиться с вами, мы так рады.

Четверо взрослых, приехавших к нам, тоже были рады: наша вожатая была в брючках в обтяжку, в новом парике и не пожалела польской косметики. Она пока не замужем, вот и приходится стараться. Один из них привез с собой веревочную лестницу, которую он сразу спихнул Юргену. Потом он раздал деревянные гранаты, достал компасы и карты.

— Это секретные карты! — объяснил он.

Стрелка одного из компасов упрямо показывала только на восток: она давно уже «засела».

— Ничего, — успокоил нас другой, — главное, идти прямо по компасу. А ориентироваться можно и по солнцу!

Трое остальных окружили вожатую и рассказывали ей анекдоты. Смеялись они так громко, что нам завидно стало.

Нас разделили на группы. Каждая группа получила по части письма. Только если их сложить, можно понять, что к чему. Противник, окопавшийся в лесу, намерен выведать наш секретный приказ, и нам нужно перехитрить его и выйти на намеченные позиции. При этом нам предстояло преодолеть естественные препятствия и запустить три сигнальных воздушных шара. Но письмо куда-то пропало. Товарищ Хофтретер утверждал, что оно в машине, только там его не оказалось. Тогда весь план пришлось изменить: нам приказали искать сигнальный маяк в лесу, а другая группа должна его защищать. Роланд запричитал: что это за игра такая, черт ногу сломит! Он сказал, что ему нужно сходить кое-куда, а сам взял и спрятал веревочную лестницу. Вскоре мы потеряли членов боевой группы из виду, потому что они все время кружили вокруг нашей вожатой, как электроны вокруг ядра атома.

Мы подошли к ручью. Нашим командиром стал Тристан. Он приказал форсировать ручей с помощью каната и веревочной лестницы. Он знал, что говорит, потому что и карта и компас были у него. Мы начали искать Роланда с лестницей. Но ни Роланда, ни Марио мы не нашли, они отошли в сторонку — покурить, а Берта растрепала, что Роланд веревочную лестницу припрятал. Тогда мы подтащили к ручью небольшое упавшее деревце и форсировали водную преграду. Пионервожатая наша как сквозь землю провалилась, и поэтому Карин Брекель и Хайке Шмиттхен решили повернуть домой — они, оказывается, одеты не для походов в лес. Еще немного, и мы оказались у «полигона для гранатометания». Тристан воткнул в землю метровые колышки, и мы перешли к делу. Макс растолкал всех и заявил, что будет бросать первым. Ну, ладно. Макс у нас левша. Он схватил деревянную «гранату» и как швырнет ее куда-то — только мы ее и видели. Сколько мы ее ни искали, так и не нашли. Тристан ругался: «Партизаны не имеют права так обращаться с боеприпасами!» Мы решили сберечь две оставшиеся гранаты и зашагали дальше.

— Я думаю, — сказал Тристан, — что товарищи из боевой группы и вожатая оставили нас, потому что отправились на холм к группе, защищающей сигнальный маяк.

Вот в чем фокус! Ну и мы не лыком шиты! Разделимся на две группы, обойдем холм с запада и с востока, окружим и возьмем всех в плен.

Мы этому плану не очень-то обрадовались, но злить Тристана не стали. Осторожно подкравшись к холму, мы взяли его штурмом. Но что это? Людей там не оказалось, зато ежевики — сколько твоей душе угодно! Воинственные крики затихли — за неимением противника мы набросились на ежевику. Один Тристан бродил по склонам холма, отыскивая следы исчезнувшего противника.

Тут появились наши курцы и начали подавать нам непонятные сигналы. У них был компас со стрелкой, показывающей только на восток, вот они и заблудились. Приложив пальцы к губам, они провели нас к одной лужайке. Наша дуреха Цеке стала причмокивать губами — под высокой сосной лежала наша вожатая с товарищем Хофтретером, и они целовались от всей души. Мы окружили парочку и с диким воем выскочили из кустов. Вожатая покраснела, сказала нам:

— Ну, как вам не стыдно! — и спросила, где остальные товарищи из боевой группы.

И так как ни одного из знаменитых телевизионных детективов среди нас не было, мы промолчали. На этом маневры — или военная игра — закончились.

Когда мы вернулись к «трабанту», оказалось, что батарейка сигнального маяка испортилась и наши шефы вернулись, чтобы найти годную.

Годной батарейки они тоже не нашли, зато принесли небольшой котел, разложили костерок и варили сейчас сосиски. Каждый взял себе по паре. Но с десяток сосисок еще осталось в котле, — значит, кое-кто из нашего класса смылся. Пионервожатая рассердилась не на шутку, шефы тоже ругались.

— Готовишься, готовишься к вашим маневрам, а толку от них чуть. И внимания никакого, вот что обидно!

Мы не знали, что им ответить, кто из нас прав, а кто виноват. Только наш Тристан сидел себе на камне, задумчиво покусывая сосиску, и ломал себе голову: в чем же высший смысл таких маневров?

ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА
Ох, ну и завидовала же я моему старшему брату-девятикласснику, когда сама бегала еще в шестой. По пятницам они ходили на завод, на производственную практику. Еще с вечера он просил маму приготовить ему спецовку, папину коробку для бутербродов и не забыть разбудить, потому что, как настоящий рабочий, выходил из дома в шесть утра.

— Привет, мама, — говорил он ранним утром, целовал маму в пробор, как когда-то делал отец, пока не начались неприятности из-за этой крашеной блондинки, водительницы трамвая.

В седьмом классе и у нас началось производственное обучение. Боженька, и дрожало же мое сердечко! И мне выходить из дома в шесть утра! На улице было еще темновато, воздух прохладный, сырой. Мужчины и женщины, торопившиеся на работу, были молчаливы, лица у них серьезные. Мужчины шли в основном с папками под мышками, а женщины — с большими хозяйственными сумками. На мосту дул сильный ветер, чуть с ног не сбивал. А я, как взрослая, шла на работу.

— Смотри, не подходи к станку без инструктора, — предупредила меня мама и посмотрела на меня так, будто хотела сказать: «Теперь ты скоро станешь взрослой и тоже оставишь меня».

Я представила себе, как шумят станки, как рабочие перебрасываются шутками, как растет рядом с моим станком горка деталей. Но когда мы пришли на завод, то никаких станков не увидели, а оказались в большой классной комнате, похожей на нашу школьную, только в этой гораздо светлее, потому что на заводе есть электрик, который меняет негодные неоновые трубки, а в школе — нет. Мрачноватый мужчина оглядел нас и пригрозил, что вышвырнет всех за проходную, если у нас забавы на уме. Потом прочел по бумаге о важности рабочего дня, об ответственности рабочего и нашей тоже «как социалистических личностей». Потом он битый час угрожал нам разными карами за то и это, если его поучения не найдут в нас отклика.

— А теперь пойдем в комнату производственного обучения! — провозгласил мастер, когда наше беспокойство стало уже явным.

Мы перешли в помещение напротив, в котором стояло несколько столов с тисками, а в ящиках у стены лежали напильники. Точь-в-точь как в нашей школьной мастерской. Мы приутихли: а где же станки? Мастер говорил что-то о тесной связи с рабочим классом, но сюда вряд ли кто из рабочих зайдет!

— Сперва нужно научиться отделывать напильником углы! — сказал мастер с угрозой.

Подошел к тискам, зажал в них кусочек жести, показал нам, как держать напильник, и начал зачищать. Он никак не мог остановиться, так он был, наверное, счастлив, что в кои-то веки опять может поработать напильником. Конечно, все мы давно умели с напильником обращаться, это у нас было на уроке труда, но раз боги изобрели напильник раньше станков, то в первый день нечего фасонить. Могу поклясться, что мой кусок жести уже через 25 минут был и нужных размеров, и углы на нем в порядке, но мне пришлось постоять над ним еще часа полтора — для вида.

— Раньше, — сказал мастер, — мы позволяли ученикам выпиливать ключи, но раз это привело к увеличению числа взломов, вам позволено выпиливать лишь крышечки для висячих замков.

Потом он назвал нам норму, которую необходимо выполнить, чтобы получить оценку за полугодие, и мы принялись за дело. В конце октября пятерка была мне уже обеспечена, и я начала помогать тем, у кого шло помедленнее. Наш класс был отмечен за «особые успехи».

Из рабочих этого завода я знала всего лишь одного. Это Левандовски, который живет в нашем доме, этажом ниже, и при случае помогает мне принести ведро угля из подвала.

На занятиях по электротехнике мы учимся заделывать концы проводов и собирать розетки. Где-то в дальней дали шумят станки, но, боюсь, пока мы их увидим, все полностью автоматизируют.

Теперь, когда мы в восьмом классе, нам разрешено работать во время зимних и летних каникул. Здорово, правда? А фрау Шмаль, которая из торга, нашла всем нашим девчонкам места помощниц продавщиц. Сначала все девчонки загорелись. А когда стали поговаривать, что надо пройти медосмотр и сделать кое-какие уколы, если кто в школе увильнул, некоторые поостыли. Да и почасовая оплата — 1 марка 87 пфеннигов — показалась низковатой. Петух-Цекле заявил, что, подтаскивая пиво по выходным рабочим, строящим дачи, он выколотит самое малое втрое больше.

Я пришла в овощной магазин «Витаминный источник».

— Ты когда-нибудь работала уже? — дружелюбно спросила меня фрау Хаумихель, директор магазина.

— Еще бы! — обрадовалась я. — Я выпиливала крышечки для навесных замков и собирала розетки.

— Розетки?

— Да.

Фрау Хаумихель подвела меня к розетке в холодильной витрине.

— Такие?

И когда я кивнула, строго посмотрела на меня, но ничего не сказала. Мне, конечно, одного взгляда хватило, чтобы понять, чьих это рук дело — Марио Дикеля, они у него не по циркулю сделаны, руки-то.

Но все-таки лучше бы мне не говорить, что мы собирали эти самые розетки, потому что с тех пор фрау Хаумихель стала следить за мной, как за младенцем во время купания. Даже пустой бочонок из-под капусты не откати в сторону, а когда я вытирала пыль на полках, фрау Хаумихель сначала снимала с них все стеклянное. Но через три дня фрау Хаумихель дала мне ключи от магазина и сказала:

— Илона, малышка, пришла бы ты завтра в семь утра, приняла товар и закрыла бы магазин, а? Мне срочно нужно к врачу, что-то у меня с давлением неладно. А около десяти вернусь, и откроем магазин.

Вот это да, вот это доверие! Как я радовалась, что фрау Хаумихель махнула рукой на эту дурацкую розетку!

Когда на другое утро пришла машина с овощами, у меня сердце так и запрыгало: они привезли помидоры! Помидоры свежие, красные, крупные, а вчера все покупатели только о помидорах и спрашивали. Я попросила поскорее занести ящики в магазин, но люди все равно увидели и перед дверью магазина начала собираться очередь. Я закрыла магазин, села в маленьком кабинетике. «Фрау Хаумихель вот-вот придет», — думала я. До восьми люди стояли перед магазином спокойно, потом начали ругаться, а в полдевятого стучать в дверь и требовать:

— Открывайте!

Я подошла к двери и начала жестами объяснять, что фрау Хаумихель заболела, а мне продавать не разрешено. А покупатели еще больше обозлились.

— Знаем мы, в чем дело, — возмущались они. — Небось для всех своих родственников пакеты заворачиваете?

Вот оно как вышло. Так что же мне оставалось? Я открыла дверь и объяснила все по-человечески — беда, мол, и только.

— Послушай, девочка моя, — сказал один старичок, — ты ведь как-никак из десятого класса, не меньше, да? Значит, сумеешь взвесить пару помидоров и подсчитать, сколько стоит.

Сдалась я, значит, и пошла продавать товар. Дело довольно быстро пошло на лад, хотя я сама этому страшно удивлялась.

Около десяти в магазин вошел Гатцельшютц, наш учитель математики; когда он увидел, что я подсчитываю сумму в уме, только головой покачал. А потом подошел к кассе и стал проверять меня. Но даже со счетной машинкой он не мог уличить меня в ошибке. От обиды даже заворчал:

— А ну-ка взвесь мне 782 грамма помидоров и получи копейка в копейку!

Времечко, понятно, на это ушло, ну и пусть, это на его совести. А около одиннадцати появилась фрау Хаумихель. Схватилась руками за голову, бросилась к товарной ведомости, к кассе, взвесила остаток помидоров. Потом пошла на склад, выбрала из лучших импортных яблок, которые она приберегала для постоянных покупателей, два самых красивых — для меня.

— Ах ты мой электрик дорогой, — сказала она и прижала к своему большому и доброму сердцу.

С этого дня я могла уже без надзора со стороны вытирать пыль с витрин, а когда привезли бананы — даже продавала их.

В будущем году нас опять ждет производственная практика. Где лежит мой напильник, я еще не забыла.

Юрий КОРТНЕВ

РУССКИЙ КОРЕНЬ
Лично я стал Кортневым сравнительно просто: родился в семье Кортневых, и все тут: Зато основателю нашей нынешней фамилии, прадеду моему, Семену Федоровичу, первородство его вышло боком, и вот почему.

Происходил Семен Федорович из крепостных крестьян Р-ской губернии, Р-ского уезда, Новосельской волости, но сам собою сделался умелым богомазом, и за талант свой был отпущен помещиком в город на оброк.

Ходил прадед расписывать храмы в славный город Владимир. Ходил в Нижний Новгород. Знавали Семена Федоровича и в самой первопрестольной. Да всегда из дальних странствий возвращался прадед в родное село, неподалеку от которого в барской усадьбе жила в дворовых девках на должности белошвейки прабабушка моя, Дарья Михайловна, с четырьмя детьми, среди коих был и мой родной дед Федор Семенович.

После очередной побывки, заработав малую толику денег на ремонте соседней церкви, навестил Семен Федорович волостное правление, чтобы обновить вид на жительство, изрядно потрепанный в полицейских и прочих чиновничьих руках при многократных проверках.

Волостной писарь Семена Федоровича хорошо знал, и мой прадед — его тоже, и поэтому пошел в присутствие, поставив за пазуху четверть водки. Перед начином оформления писарь Евсей Радимович проверил, не баловано ли подношение. С окончанием дела заинтересованные стороны добили посудину до донышка. А когда к исходу следующего дня прадед проснулся, то прочитал в документе, что выдан сей крестьянину Семену Федоровичу Кортневу.

Прадед схватил шапку в охапку и во весь дух припустился в правление.

— Видно, ты, Евсей Радимович, вчера так спешил «добить алмазную», что не успел списать в мой вид одну необходимую буковку, — сказал он писарю и протянул ему казенную бумагу.

Писарь уставился в документ мутными с похмелья глазами.

— Какую еще тебе буковку, — говорит. — Все записано, как следует.

— Где же, как следует, — вразумляет прадед, — когда обозначено, что выдано сие Семену Федоровичу Кортневу?

— Все правильно, — соглашается Евсей Радимович.

— Какая же тут правильность, — говорит мой прадед, — если я от самого рождения Коротнев?

Писарь крякнул и зачесал пятерней потылицу. Действительно, нечаянность вышла. Только бумага уже начальством подписана и к ней приложена печать. Если теперь доложить становому приставу, то выйдет ему, писарю, взбучка и поношение.

— Я тебе очень соболезную, — отвечает мой прадед. — Только и ты меня пожалей. Как мне с такой странной фамилией на свете-то жить!

— Так и живи, как жил.

— Так я не смогу жить, — чуть не плачет Семен Федорович, — потому что и родители мои покойные, царствие им небесное, были Коротневы. И праотцы наши тоже звались Коротневы за свой малый рост, который в нашем роду распространяется, как это видно по мне самому.

Писарю на больную голову, видимо, было трудно понять страдания Семена Федоровича, и он рявкнул с обозлением:

— Да чего ты, собственно, за свою фамилию ухватился, как после чарки за огурец! Была бы она у тебя княжеская или какая-нибудь там — дворянская. Не все ли тебе едино, как тебя обзовут, крестьянский сын!

— Ах ты, чернильная рожа! — вспылил в ответ на писареву грубость мой прадед. — Раз я крестьянский сын, то, значит, для тебя уже и не человек. Так вот тебе!

И с этими словами, недолго думая, он двинул кулаком писарю в зубы. А надо сказать, что, несмотря на два аршина шесть вершков всего росту, по словам прабабушки Дарьи Михайловны, дожившей до 103 лет, тянул Семен Федорович на лабазных весах поболее пяти пудов осьмнадцати фунтов. От его удара писарь перелетел через стол и угодил в канцелярский шкаф, который повалился и прихлопнул писаря дверцей. Прадед извлек Евсея Радимовича из ящика и сломал еще его боками просительскую скамью и перегородку в правлении, наделав страшного треску и звона. На шум прискочили сотские-десятские и прочие писаревы прихлебатели. Через какие-нибудь полчаса Семена Федоровича скрутили, поколотили и на скрипучей казенной телеге под конвоем повезли в город как смутьяна и бунтаря.

Путь был неблизкий. Кавалькада едва тащила ноги, вздымая пыль по дороге, идущей высоким берегом по-над самой Окой. Нестройно скрипели колеса. Нещадно палило солнце. Справа тянулся неброский пейзаж, единственно возможный на скудной Р-ской земле. За рекой вольно пали наземь зеленые заливные луга. Их замыкал голубой подлесок и сводил вдали с густо-синими лесами, уходящими на север.

Переезжая очередной буерак, разрезавший дорогу поперек, взмыленная клячонка решительно повернула к реке. Лошадь выпрягли и повели на водопой. Конвой тоже решил освежиться купанием.

Истомленный и потрясенный крутыми ухабами прадед мой скрепя сердце стал испрашивать позволения искупаться и ему.

В душе он имел тайную надежду уплыть от своих мучителей и лесами пробраться в святой город Суздаль, где имелись у него верные сотоварищи по ремеслу и образу мыслей.

Стража вняла мольбам Семена Федоровича, но развязывать ему руки-ноги из предосторожности не стала. Сама на плечах отнесла моего прадеда к реке и прямо в одежде и в сапогах бултыхнула его в искристую студень. После чего, чертыхаясь и проклиная судьбину, конвоиры втащили тяжелого телом и вовсе не приспособленного для транспортировки моего прадеда в гору и опять бросили в телегу. В оглобли была вновь заведена посвежевшая после мытья лошадка, и процессия затрусила дальше. Понятно, что такая дорога не способствовала сошествию благости на взмятенную душу Семена Федоровича.

Фамилию тогдашнего р-ского исправника наше семейное предание не сохранило. Известно только, что был он участником Крымской войны, получил там ранение в непечатную часть тела и за доблесть получил направление в Р-скую губернию — наводить правопорядок решительной и дерзкой рукой. Славился еще исправник оригинальностью мысли и передовыми взглядами, и в одна тысяча восемьсот шестьдесят втором году он первым в губернии одобрил известный царский указ, чем и подтвердил свою репутацию умного и смелого человека.

Исправник принял делегацию на кухне своей казенной квартиры, велел Семена Федоровича развязать и, не откладывая дела в долгий ящик, сразу приступил к допросу с пристрастием как самого ответчика, так и истца.

Писарь Евсей Радимович повалился исправнику в ноги и доложил, что прадед в пьяном виде учинил на присутствие разбойный налет, чуть не лишил живота его самого, бывшего при исполнении служебных обязанностей, а также разрушил в государственном заведении всю мебель и принадлежности, о чем он, писарь, и составил рапорт по всей должной форме, ибо сам в солдатчине дослужился до положения унтера в отставке.

Исправник изучил поданный ему донос и, одернув домашний халат и приосанясь, будто он был при сабле и регалиях, строго приказал:

— А ну-ка изложи нам, почему и с какой целью совершил ты сей дерзкий набег на канцелярию, вор и бунтовщик Семен Кортнев!

Прадед мой согнулся в поклоне и, растирая затекшие от веревок руки, покорно отвечал, что все как есть он готов рассказать.

— Только было бы известно вашему сиятельству, что я никакой вовсе не Кортнев, а исконный Коротнев, — тихо добавил мой Семен Федорович. — Поскольку еще в незапамятные времена получили такое прозвище мои дальние прародители за свой малый рост и подобные особенности.

— Значит, и буйства ты не устраивал? — спрашивает «его сиятельство». — Тогда зачем тебя сюда привезли! Евсей, за каким лешим ты его приволок, меня обеспокоил!

Писарь Евсей Радимович со страха готов был провалиться в подполье и сельские сотские-десятские вместе с ним.

— Подневольное шумное действо я по нечаянности совершил, — сокрушенно сказал мой прадед. — И вот почему…

— А если ты натурально сразбойничал, как здесь описано, — кричит в голос исправник, тыча Семену Федоровичу в нос Евсеевой грамотой, — то как ты смеешь утверждать, что ты есть Коротнев, когда тут значится, что в присутствии буйствовал Кортнев!

— Я так утверждаю потому, что, несмотря на мое поведение, приземистая порода в нашей семье с изначальства заложена, как вы сами можете судить по моему личному естеству.

— Зачем я буду на тебя смотреть, коли ты прешь против подписанной бумаги, чтобы увильнуть от ответа!

— Я от чужой фамилии увильнуть хочу, — отвечает мой прадед.

— Хоть ты и крутишься, но от нас не выкрутишься!

— Они все такие крученые в ихнем селе По́щупове, — напирая на первый слог, вставил в лад начальству становой пристав, стоявший у прадеда за спиной.

Семен Федорович оборотился к приставу и с почтением подсказал ему: по правилу их село называется с нажимом на букву «у», сиречь Пощупово. И все оттого, что, видать, первожители села глазам особо не доверяли, а любили всякую вещь руками пощупать, каковая привычка не редкость на Руси. Стало быть, село должно именоваться Пощу́пово, ибо в каждом русском определении обязан быть исконно русский корень. Как на приклад, его собственная фамилия образовалась от русского понятия «короткий».

— Что ты нас все поучаешь, — обидчиво говорит исправник, — будто на свете один ты настоящий русский!

— Нас, русских людей, много, — вразумляет мой прадед, — да не все верно понимают и лелеют свою особую русскую чистоту и земное назначение.

— Это у него все от художественных шатаний в башке образовалось. От скитаний по святым местам, — поясняет исправнику пристав.

— Значит, это и есть тот самый богомаз, который с артелью своего помещика, почитай, от разоренья спас?

— Он как есть — пьяница и охальник.

— Зачем пьешь? — спрашивает исправник.

— Затем, что на большее денег не хватает: все господам в сундук идет.

— Ты мне тут крамолу не разводи!

— Какая тут крамола, — отвечает мой прадед, — когда водку я покупаю не корчемскую — ворованную, а в государевом кабаке.

Ну, исправнику нечем крыть.

— В таком случае, — говорит, — басурманское отродье, чтобы доказать свое истинное существо и способности, нарисуй сию минуту мой портрет. Только изобрази меня в мундире и на крымском холме вблизи памятного города Севастополя!

Отдав такую команду, начальство поворотилось к окну и стало взирать на любопытствующую с улицы публику, будто на покоренных им инородцев.

Обрадованный таким поворотом событий, Семен Федорович слегка разогнулся и выбрался из натекшей с его одежды лужи на сухое место. Но тем не менее не преминул заметить, что портрета его сиятельства он, по всей видимости, сделать не сможет, ибо не имеет под рукой кистей и красок.

Исправник сообщил Семену Федоровичу, что петербургские художники зачастую рисуют углем.

— Истинно так, — отвечал мой прадед. — Хотя это вовсе не уголь, а такой особый грифель. Только мы, божественные живописцы, никогда углем не работаем, — и вот почему. Светские живописцы в основном работают по мягкому холсту, а мы по твердой доске или штукатурке. От работы по твердости твердым инструментом рука может задубеть и потерять чувственность.

— А как вы обозначаете контур?

— А контур мы вовсе не обозначаем, а держим его в памяти и строим образ согласно красоте и мере, каковая в соблюдении и дает эту самую красоту. И постановка рук у нас особая. Если светские живописцы — люди образованные и ведут художественную линию сверху вниз, то есть от представления к предмету, то мы, люди простые, возводим линию снизу вверх — от предмета к представлению. Через то ихняя линия, подходя к основе, теряет густоту и видится линией давящей, приземляющей. А наша линия, взяв силу от земли, растворяется в ореоле и получается линией радостной, возвышающей. Оттого и пачкотни в наших работах меньше и лики выходят понятнее и привлекательней.

— О святой чистоте глаголет, — вставил свое слово басом становой, — а сам над своим настоятелем, отцом Варсонофием, в запрошлом годе глумился и надругался. Вдобавок что отец Варсонофий — иеромонах.

Действительно, случилась такая оказия, когда с начином ремонта сельской церкви Семен Федорович организовал общий закусон и упросил настоятеля зайти благословить трапезу. Там отец Варсонофий не устоял и подсел к столу отведать свежей стерлядки. Затем он вкусил малую толику от блюда с белужьей тешей. После жирных яств настоятелю пришлось малость прополоскать горло влагой. И завершился завтрак тем, что отец Варсонофий засунул бороду под одежду и, подоткнув за кушак полы рясы, пустился в пляс под прадедову балалайку. Скоро горница оказалась отцу Варсонофию мала, и он вприсядку выскочил на крыльцо и так, приплясывая, пошел по улице, где и упал, и был с почетом отнесен Семеном Федоровичем в дом почивать.

— Оттого, что тогда отец Варсонофий доказал свою лихость, никакого посрамления православию не было, — степенно ответил становому мой прадед. — Ибо русские монахи испокон веку славились отчаянностью и силой. Примером тому славные воины иноки Пересвет и Ослябя, которые сокрушили ханское войско и погребены с почестями в Московском Симоновом монастыре.

Объясняя все так подробно, мой прадед надеялся, что, может, начальству, наконец, надоест слушать его побасенки и его отпустят с миром, освободив от наказания и нежелательной работы.

Но исправник был в твердой памяти, и, выслушав Семена Федоровича, он повелел ему не терять более времени даром, а приниматься за дело. Рисовать портрет следовало тем углем, который был в кухне, и размером во всю русскую печь, чтобы исправникова прислуга всегда имела перед глазами его строгое обличье.

— Господи, владыко живота моего, — взмолился, оборотясь к иконе, мой прадед, как всегда делал перед начином — духа праздности, уныния, своеначалия, празнословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения, любви даруй мне.

— Правильно говоришь, — одобрительно кивнул исправник. — Теперь начинай же!

Приказав так, начальство вновь оборотилось к окну и опять стало смотреть на стоящую там любопытствующую публику, будто на покоренных им врагов царя и отечества.

— Начнем со господцем, — сказал Семен Федорович. — Только вы, ваше сиятельство, поверните свою физиономию ко мне, чтобы я писал вас в амфас. В профиль мне вас работать не с руки, ибо нос у вашей милости бесхарактерно курнос, зато рот для равновесия перекошен и уши храбро топорщатся, что я и смогу отобразить в амфасном ракурсе.

— Что ты городишь! — взревел исправник.

— Разве же это я нагородил, — отозвался мой прадед. — Это все бог-отец руками матери-природы дает для уравновесия всякой особи…

— Ну-ка дайте ему там для уравновесия по шее! — повелел исправник становому приставу, все так и стоявшему у Семена Федоровича за спиной.

Пристав был дюж, и от его удара мой прадед сделал несколько шагов к окну.

— За что, ваше сиятельство?

— За то, что неестественно смел.

— Неестественно смелым нельзя быть, ваше сиятельство, поскольку все в человеке заложено от естества, включая даже фамилию, в каковую обязан быть заложен русский корень.

— Дай ему еще и за корень! — скомандовал исправник.

— Видать, все вы начальники одним миром мазаны, — сказал Семен Федорович, покачнувшись от нового, еще более жестокого удара. — Значит, и кара вам должна быть одна. Эх, пропадай моя телега!..

Тут прадед размахнулся от плеча и ринулся на исправника. Но сгоряча промазал и попал в скулу квартальному надзирателю, которого «его сиятельство» поставило за собой для придания фону портрета большей воинственности. Квартальный вывалился в окно.

Однако челяди в доме исправника было не в пример больше, чем у писаря. Прадеда моментально скрутили. Он был зверски сечен и отправлен в острог, а потом — в каторжные работы на долгий срок.

После освобождения Семену Федоровичу предложили восстановить фамилию согласно выписке из церковной книги. Да прадед сказал, что желает сохранить благоприобретенную фамилию как память и награду за безвинно перенесенные муки и лишения. Наоборот, он переписал на себя мою прабабушку Дарью Михайловну и всех четырех уже подросших детей, среди которых уцелел и мой родной дед, Федор Семенович. После чего со всем семейством Семен Федорович переехал в Москву, где и поселился в крохотной мастерской на задворках Крутоярской улочки, что весело сбегала с холма к прозрачной реке Яузе мимо белокаменного Андроньевского монастыря.

Пожалуй, если как следует покопаться в архивах, то можно было бы восстановить мою древнюю фамилию. Только я чту светлую память моего прадеда Семена Федоровича. И думается мне, что от него почетно вести времяисчисление рода, как от настоящего русского корня.

Гюнтер ШТРИГЛЕР

НОВАЯ ДОЛЖНОСТЬ
Я перешел на новую работу. И кое-какие моменты мне сразу понравились. Например, уже на четвертый день ко мне заглянул наш шеф собственной персоной, посмотрел на мой костюм, дважды побывавший в химчистке, и спросил:

— Это ваш единственный?

Я кивнул.

— М-да… Встречать делегации вам еще долго не придется, так что не страшно. А взносы на первых порах вам делать нужно — тем самым вы войдете в новый коллектив как полноправный член.

Он отвернулся от меня, слегка раздосадованный, и с благосклонной улыбкой взглянул на молодого человека, державшегося до того на заднем плане. В руках у того был прут с неким подобием кисета на конце. Приглядевшись повнимательнее, я убедился, что это отрезанный кусок отслуживших свое колготок примерно 50-го размера. Молодой человек поднес этот самодельный кошель, который вдобавок оказался еще и расшитым, чуть не к самому моему носу. Когда я в полнейшем недоумении уставился на этот кошель и его обладателя, тот нетерпеливо проговорил:

— Для нашей коллеги Катрин Китцлер.

Покраснев, я начал шарить по карманам, стараясь выудить оттуда монету в одну марку, которую я отложил себе на завтрак, и с участием спросил:

— От чего же она умерла?

А молодой человек зашипел на меня:

— Фрейлейн Китцлер — секретарша шефа, и завтра ей исполняется, э-э, тридцать девять.

Мой злоязычный (это я сразу заметил) коллега за соседним столом проговорил довольно отчетливо:

— Который она отмечает четвертый год подряд!

Это, конечно, меняло положение, и я быстро сунул найденную монету в карман. Теперь нужно не ошибиться и достать двухмарковую монету. Вообще-то я рассчитывал истратить эти две марки на перекидной календарь. Раз меня скоро введут в новую должность, мне такая вещь понадобится обязательно. Когда я хотел было бросить алюминиевый диск, брови сборщика так и взметнулись вверх — словно хищник, увидевший свою жертву, расправил крылья. Пришлось и ее сунуть обратно. Что оставалось делать, как не доставать пятимарковую? Половину из этой суммы я хотел потратить на цветы для Анны-Марии, а другую — дать Мартину, моему сыну-пятикласснику. В виде гонорара за хороший табель. За шесть пятерок — марку, за семь четверок — полмарки и марку просто так — на мороженое. Но куда, спрашивается, деваться? Приосанившись и сделав вид, будто у меня таких монет больше, чем у этого сборщика было в детстве перышек для игры на переменах, я бросил мой луидор в кошель. Эта уникальная вещица как-то натянулась, и я услышал, как мой великодушный дар зашуршал по купюрам. Я побледнел: выходит, я дал меньше всех? Но молодой человек довольно улыбнулся и степенно удалился, оставив после себя запах крепких мужских духов.

На другой день наше учреждение вдруг совершенно обезлюдело: после невероятной суеты, напоминавшей панику, предшествующую приезду министра или сопутствующую землетрясению, кавалькада автомобилей проследовала куда-то в сторону центра.

Какие-то 24 часа спустя в мою маленькую комнатушку на работе проникло незнакомое мне существо женского пола. Я сидел, согнувшись над пожелтевшими от времени актами и бумагами, пытаясь разобраться, чем же, собственно говоря, следует заниматься лично мне. Эта женщина внешне напоминала чемпионку по плаванию и королеву красоты одновременно.

— Ага, так вы и есть новенький, который так ловко отдежурил за всех в нашем хозяйстве?

При этом она с грохотом опустила на стол небольшой контейнер, из которого на свет божий появились два почти нетронутых куска торта «дипломат», три примятых эклера, четыре огурчика-корнишона, пять бутербродов с сыром, полбутылки коньяку и целая бутылка чешского пива. Надкушенную сардельку она презрительно швырнула в корзину.

— Больше эти обжоры оставить не догадались!

Я постарался использовать полученное продовольственное «даяние» как можно разумнее и разделил его на два завтрака, а деньги, предусмотренные по этой статье, приберег и купил хорошие сигареты. Но два дня спустя сборщик добровольных взносов снова появился у меня: через месяц исполняется восемнадцать лет с того дня, как шеф возглавил наше учреждение. И хотя цифра не круглая, празднование, по всем подсчетам, продлится дня три, не меньше. Если все пройдет удачно и они обо мне не забудут, я смогу опять отложить что-нибудь на табачок. Верно люди говорят: не потратишься — не сэкономишь. А за что я особенно благодарен молодому человеку, так это за то, что он сообщил мне, как именуется моя новая должность: я «координатор по сокращению повышения расходов».

Отто ТОЙШЕР

ПОНИ БЕЗ КРЫЛЬЕВ
Петеру тоскливо. Сколько он ни вертит головой, во дворе не видно никого, с кем бы он поиграл. Коленки его покрылись гусиной кожей, но под налипшим песком этого не видно.

Мама с папой пока дрыхнут. Он к ним заглядывал. «Дай нам еще полежать», — попросила мама, а папа, не открывая глаз, сказал: «Сегодня как-никак воскресенье!»

Ничего хорошего в воскресенье Петер не находит. Скучный день — воскресенье. Он играет один, часа два или, может, целых пять; песок холодный, но клейкий. Его прекрасный замок почти готов. Но нет никого, с кем можно его достроить.

Его губы дрожат. Но он этого не замечает. Опять оглядывает двор. Когда он вырастет, обязательно отменит воскресенье: что за день, когда сидишь в песочнице один.

Далеко отсюда, на площади перед парком, заметно какое-то движение. Петер вытирает руки о штаны и перебегает улицу. «Но-но!» — подгоняет он себя.

Пробежавшись, он согрелся. Глаза его блестят — сколько народу перед парком! И все в разноцветных тренировочных костюмах. Больше всего ему нравятся серые в крапинку, они похожи на доспехи рыцарей!

Кто-то кричит: «Старт!» — и все бегут. Петер за ними. Вот игра так игра: он их живо догонит!

— Доброе утро, — вежливо здоровается он на бегу.

Толстая тетенька сопит и молча кивает. Некоторое время Петер галопирует рядом с ней.

— Мой пони догнал тебя, — сообщает он. — Обогнать?

— У него, наверное, мотор в животе, — с трудом выдыхает тетенька.

— Нет, просто он у меня легконогий.

— Замечательно! — силится улыбнуться тетенька.

Петеру удивительно: почему никто не несется во весь опор?

— Ты разве быстрее не можешь? — спрашивает он дяденьку, которого догнал. — Ты на каком горючем?

— Я медленно разгоняюсь, — добродушно отвечает тот.

— А потом прибавишь скорость? Мой пони готов прибавить хоть сейчас. У него легкие ноги, а цвета он голубого.

— А породы какой — «юный пионер»?

— С розовыми кренделями, там где уши.

— Редкий экземпляр! — хвалит дяденька. — Ну, за тобой не угонишься.

Петер втягивает в разговор всю группу, с которой бежит.

— У нас в детском саду мы тоже бегаем наперегонки.

— Как, ты ходишь еще в детский сад? Такой великий спортсмен?

— Мне уже полшестого, — объясняет Петер добродушному дяденьке.

— Ему уже полшестого, — передает тот остальным к их удовольствию.

— Выиграть-то вы сумеете? — сомневается Петер. — Вон те, впереди, прибавили газу!

— Пусть себе мчатся. Мы все выиграем, — говорит ему какая-то бабушка.

— Нет, выиграю я. У моего пони легкие ноги, он голубой. С розовыми крендельками.

— Еще три круга! — кричит кто-то со стороны.

— А ты крепкий паренек, что правда, то правда, — подбадривает его дяденька справа. — Вырастешь, будешь чемпионом! Ноги не заболели?

— Немножко, — признается Петер и тут же находится: — Моего голубого зовут Карино… Ну, пока, — машет им на прощанье рукой Петер. — Надо догнать вон тех!

— Передавай им привет…

— Вам привет! — сообщает Петер. — Здо́рово вы бежите.

Взрослые девочки хихикают.

— Твоя похвала для нас все, — отвечает ему одна из них.

— Еще два круга! — это кричит какой-то человек с красной повязкой, сидящий за столом.

— Я знаю, почему вы так быстро бегаете, — заявляет Петер. — Потому что у вас попки большие!

Девочки даже замедляют бег, их трясет от смеха.

— А ты комплиментщик — первый класс! — смеется самая толстая из них.

— Еще нет, — поправляет ее Петер, — я только в будущем году пойду в первый класс.

— Из молодых, значит, да ранний. Хитрый лис!

— Нет, пони, — протестует Петер. — Голубой с розовыми крендельками. Его зовут Карино, и ноги у него легкие. А вообще, неплохо бы ему и в кустики.

Девчонки смеются во все горло. Они бегут еще медленнее, некоторые даже останавливаются.

— Ничего, ничего, потерплю, — морщит лобик Петер. А они знай себе хохочут.

«Ну, хватит, надо прибиваться к другой группе», — решает он.

— Ребята, — спрашивает он, — вы впереди всех?

— Конечно, — подтверждают те, — всегда и во всем.

— Тогда я буду с вами.

— А выдержишь ли? У нас двойная норма. Дважды по четыре круга, понял?

— Считать и умножать я научусь через год, — уверяет их Петер.

— Ты, малыш, не задавайся.

— У меня есть пони. Он голубой с розовыми крендельками.

— Это что, узор с обоев? А крыльев у него нет?

— Нет, — вынужден признаться Петер. — Ноги у него всегда легкие, а теперь вот тяжелые, да.

— Ничего, перетерпи, — подбадривают они. — Держись у нас за спинами.

— Вы ребята — что надо!

— Мужчины должны держаться вместе. Потом мы скажем, чтобы тебя записали в списки. Для Олимпийских игр в Москве. Твои родители будут гордиться тобой!

Когда Петер возвращается домой, вспотевший, запыхавшийся, родители сидят за завтраком.

— Ах ты, разбойник, — всплескивает руками мать. — Ну что это за вид?

— Я выпью сейчас пять, а то и целых двенадцать стаканов молока, — задыхаясь, произносит он.

— Молоко бодрит усталые силы, — кивает папа, выглядывая одним глазком из-за вчерашней газеты. — Ты где запропастился, попрыгунчик?

— Я… восемь раз… туда и обратно… с моим пони Карино. Он голубой с розовыми крендельками. Ноги у него легкие, а сейчас тяжелые, как камень. Ребята сказали мне, что попозже у Карино вырастут крылья. Он пробежал не четыре, а восемь раз.

Родители смотрят друг на друга с улыбкой. Да, Петерле у них быстроногий, ловкий парнишка, одна беда — без конца фантазирует. И считать как следует не умеет. Может быть, он даже двенадцать раз оббежалвокруг песочницы.

Отец читает вслух: «Сегодня в парке бег на одну милю, на две и т. д. по пятисотметровому кругу».

— М-да, только этого нам не хватало! Кстати, как насчет того, чтобы часочек прогуляться?

«Вот тоска-то, — кривится Петер. — Что за дурацкий день — воскресенье!»

— Обязательно прогуляемся, — решает отец. — Надо ведь и о здоровье позаботиться.

СЕЛЬМИК И ЧЕРНЫЙ
Сельмик всем сердцем любит свой родной город Каунас.

В «Музее чертей» она, светловолосая, нежная женщина лет тридцати, подводит нас к деревянному бюсту. Это вырезанная из темного, почти черного дерева голова Люцифера, — я чуть было не сказал в «натуральную величину».

Она провела своими тонкими пальцами по черной гриве волос бесовского отродья и медленно, обстоятельно, с десятками самых забавных, смешных и страшных подробностей повела рассказ о разных пугалах и чертяках. Ну, какой же он, литовский черт? Обличий у него не счесть, но в народных сказках и преданиях чаще всего рассказывают вот о чем: какой он ненасытный, непотребный пьяница, какой он шутник и выдумщик, и, не забыть бы, какой он соблазнитель и совратитель — беда вам, девушки.

Литовский черт — постоянный спутник человека, его мучитель и соблазнитель, но у кого воля крепкая, тот не побежит от него, не сробеет, а сам его перехитрит и на место поставит. Ужиться с нечистой силой нельзя, а жить с ней можно и справиться тоже. Так говорила нам Сельмик, и в словах ее звучали и доброта, и ласка, и обычная женская хитринка. В ней не было ни грамма от ученой женщины — «синего чулка», и каждый из нас понимал, что ее чувства к чертям и Люциферам продиктованы отнюдь не только драматизмом местной истории или обстановкой этого музея. «Литовский Черный, — добавляет она, — всегда был непохож на прусского».

Мы с ней согласны. Тот дьявол, что жил в наших краях, был для народа невыносимой мукой, он только и знал, что терзать да унижать людей, сбивать их с пути истинного. А далеко не у каждого натура Фауста.

Сельмик смотрит на Черного с нескрываемым удовольствием, а тот, надо заметить, выглядит далеко не как заурядный сельский бес, скорее он очень умный, образованный Мефистофель.

— Красивый черт! — говорит она. — Нравится он вам? Какие у него густые черные волосы! Но если такой встретится девушке, пусть знает, как он опасен, — под черными кудрями у него скрыты маленькие рожки.

Потом она показывала нам в других залах разных чертей, бесов, дьяволов и вельзевулов, князей тьмы и злых духов из стран далеких и близких.

Выходя из музея, она снова погладила Черного по кудрям и рожкам. Привычно и просто, как бы прощаясь до следующей встречи.

Но странное дело! Выходишь ты из музея, останавливаешься на минуту в раздумье и вспоминаешь, что когда-то и у тебя были густые темные волосы и что они трещали, как наэлектризованные, когда в них погружались девичьи пальцы, длинные и тонкие, как у Сельмик. А в том, что сейчас их можно пересчитать и их давным-давно никто не тормошил, разве в этом виноват не он, этот вечно ухмыляющийся и хихикающий над нами дьявол всех стран и земель, пропади он пропадом!

РАДОСТЬ ТВОРЧЕСТВА

В 1975 году Профиздат выпустил сборник стихотворений и рассказов участников литературных объединений «Второе призвание». Пятнадцатитысячный тираж издания разошелся быстро. Сборник получил хорошую оценку. «Литературная газета», «Книжное обозрение», «Советские профсоюзы», «Литературное обозрение» и другие периодические издания посвятили ему свои строки.

Вниманию читателя теперь предлагается новый сборник — «Добрые всходы». Он построен по тому же принципу, что и книга «Второе призвание». В нем представлены произведения людей самых различных профессий. Читая сборники «Второе призвание» и «Добрые всходы», мы явственно ощущаем у авторов высокое чувство гражданственности, любви к своему Советскому Отечеству, радость творчества.

Радость творчества — одно из возвышенных, благородных чувств, присущих участникам литературных объединений. Оно не есть случайность, а объективная закономерность, своеобразие нашей действительности, советской культуры.

Читатель знает слова из знаменитой поэмы певца народной жизни Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо», в которой он размышлял, придет ли время, когда русский мужик понесет с базара не псевдолитературу, а сочинения Белинского и Гоголя. Такое время пришло. Величайшие духовные ценности, которые накапливались веками, стали достоянием народа. Советские люди приобщились к сокровищам литературы, искусства. Социалистический строй помогает раскрытию всех талантов и способностей. Созидатели нового мира проявляют свое творчество и в труде, и в духовной жизни. Художественное творчество стало жизненной потребностью, вторым призванием людей труда. Не случайно именно так был назван предыдущий сборник стихов и рассказов — «Второе призвание».

Познав любовь к прекрасному, участники литературных объединений сами активно пропагандируют своим творчеством коммунистическую мораль и нравственность, раскрывают лучшие черты советского человека. Публикуемые в сборнике прозаические и поэтические произведения полны высокого чувства подлинной гражданственности, по-настоящему современны.

Советские профсоюзы с момента появления в конце двадцатых годов литературных объединений стали помощником и другом литкружковцев. Напомним некоторые моменты этой дружбы.

В 1929 году по призыву Центрального Комитета партии в стране началось социалистическое соревнование. Оно накопило гигантский опыт, вошло в плоть и кровь нашего народа, стало основным методом коммунистического строительства.

Социалистическое соревнование вызвало и развитие литературного творчества среди передовых рабочих. Именно в начале 1930 годов стали появляться небольшие книжечки, посвященные передовым предприятиям. Их выпускало издательство ВЦСПС. Так появились рассказы рабочих Московского автозавода Салова, Тарасевича, наборщика Пятой типографии Павлова, рабочих завода «Самоточка» Румянцева и Фридмана.

Книги рабочих о рождении нового на заводах, о том, как труд из зазорного и тяжелого бремени стал делом славы, чести, доблести и геройства, вызвали широкий отклик в стране. Ознакомившись с ними, А. М. Горький выдвинул идею призыва ударников в литературу. На своем опыте ударники могли раскрыть и показать то новое, что несло с собой социалистическое соревнование.

Приход ударников в литературу содействовал тому, что в прозе, поэзии, драматургии сильней зазвучала тема труда, тема борьбы за новые победы социализма. Традиции тех лет живы и сегодня. В лучших произведениях, написанных рабочими, удивительно ярко раскрывается роль рабочего коллектива, величие социалистического труда. Книги, например, И. Гудова, В. Ермилова, К. Говорушина получили широкое признание у читателей.

На нынешнем этапе коммунистического строительства наша партия уделяет особое внимание развитию процесса приобщения народных масс к сокровищам культуры. Вот как сказано об этом в Отчете Центрального Комитета КПСС на XXV съезде партии:

«Можно только приветствовать, что все бо́льшую широту получает шефство наших театров, литературно-художественных журналов над заводами, колхозами, над такими стройками, как БАМ и КамАЗ. Опытные мастера руководят коллективами самодеятельности, литературными объединениями, народными театрами. Идет живительный процесс обогащения искусства знанием жизни и, с другой стороны, дальнейшего приобщения многомиллионных масс трудящихся к ценностям культуры»[7].

Право трудящихся на творчество законодательно закреплено в новой Конституции СССР. Наша Конституция провозглашает коммунистический идеал: «Свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех». Советское государство, утверждает наш Основной Закон, ставит своей целью расширение реальных возможностей для развития и применения гражданами своих творческих сил, способностей и дарований, для всестороннего развития личности.

Деятельность литературных объединений — одно из живых проявлений этого принципа, а само творчество их участников — одно из свидетельств происходящего в нашей стране сложного процесса стирания существенных различий между умственным и физическим трудом.

Советский народ и здесь выступает как первооткрыватель, как пионер, прокладывающий новый путь в таком сложном процессе, как формирование и развитие человеческого сознания. Широчайшее распространение культуры, развитие творческих способностей членов общества будут содействовать росту интеллекта. В русле такого процесса протекает работа и литературных объединений. Они, пусть маленькая, частица того нового, что характерно для нашего общественного строя.

О чем же этот сборник? Каково его идейно-тематическое своеобразие? Активное участие в жизни страны, в созидательном труде народа предопределило творческие интересы участников литературных объединений, темы их произведений. Эти интересы отличаются своей исключительной целенаправленностью, высоким партийным подходом к отражению действительности.

Авторы воспевают радость творчества, радость восприятия жизни. Их произведения полны уверенности, оптимизма. Их строки полны трепетной любви к своему Советскому Отечеству.

Конституция СССР утверждает, что положение человека в обществе определяют общественный труд и его результаты. Авторы сборника знают цену труда, они посвящают свои лучшие произведения работе на свое общество, на себя — на благо всех советских людей.

Великая Отечественная война оставила глубочайший след в сознании людей. Время не только не стирает память о ней. С годами новые поколения все больше осознают значение нашей исторической победы для судеб человечества. И, конечно, вполне закономерно, когда участники литературных объединений в стихах и рассказах обращаются к этим страницам великой истории.

Наша страна, а вместе с ней и все прогрессивное человечество торжественно отметили шестидесятилетие Великого Октября. История не знает события, которое вызвало бы такие отклики в широчайших массах, как Великий Октябрь, — вот реальное отражение величия дел Коммунистической партии, созданной Лениным. Радостно видеть, как рабочие-поэты отдают в своем творчестве всю силу любви и уважения ленинской партии.

Заметим, что тема влияния партии, ее направляющей силы пронизывает весь сборник. Об этом говорят стихи, посвященные Родине, новостройкам, строки, воспевающие созидательный труд…

Жизнь советского общества наполнена идеями подлинного гуманизма, высокой нравственности. Партия культивирует в народе самые высокие, самые прекрасные с точки зрения коммунистической морали черты. И когда вчитываешься в страницы сборника, то явственно ощущаешь, что именно идеям коммунистической нравственности служит творчество его авторов. Они живут в чистом и ясном мире и по-своему воспевают его, не входя в лакировку действительности, не скрывая ни трудностей, ни недостатков.

Как и на каждой книге, на сборнике лежит печать времени. Когда мы читаем ленинскую «Искру», то у нас вызывают интерес стихи рабочих-поэтов, потому что эти поэты по-своему, в образной форме оставляли портрет эпохи, передавали духовный мир революционно настроенного рабочего. Пройдут годы, и, возможно, будущий историк станет листать этот и другие подобные сборники, чтобы понять духовный мир поколения семидесятых годов, которое строило БАМ, КамАЗ, боролось за мир на земле.

Выше говорилось о родстве сборников «Второе призвание» и «Добрые всходы». Однако полной идентичности между ними, естественно, нет. В новом сборнике представлены новые авторы, расширена география. Если во «Втором призвании» были произведения москвичей, то в «Добрых всходах» представлено творчество литкружковцев из многих городов страны.

Сборник отличает и еще одна принципиально важная черта. В нем участвуют рабочие-авторы из ГДР. В этом факте находит свое отражение великая идея социалистического содружества, пролетарского интернационализма. Скоро будет отмечаться 30-летие ГДР. Генеральный секретарь ЦК СЕПГ, Председатель Государственного совета ГДР Э. Хонеккер справедливо говорил, что этот праздник люди в различных частях света отмечают как и свой праздник, как праздник всего прогрессивного человечества.

Предлагаемая вниманию читателя книга выходит накануне этого большого события. Она — одно из свидетельств исторической дружбы народов СССР и ГДР, основанной на единстве целей борьбы за торжество идей марксизма-ленинизма.

Мы будем считать свою работу выполненной, если «Добрые всходы» будут способствовать появлению новых литературных всходов, приобщению к радости творчества новых способных и талантливых людей, для которых радость творчества — одно из свойств мироощущения, самоутверждения личности.


Н. Михайлов

Примечания

1

«Шарик» — завод «Шарикоподшипник».

(обратно)

2

Эрнст Барлах (1870—1938 гг.) — известный немецкий скульптор, график, писатель-антифашист.

(обратно)

3

Эссен — город в ФРГ. (Прим. переводчика.)

(обратно)

4

В оригинале речь идет о персике, в оригинале это «Pfirsich» и «Pfirswir».

(обратно)

5

Абцайхен (нем.) — значок.

(обратно)

6

ИТД — интернат для трудновоспитуемых детей.

(обратно)

7

Брежнев Л. И. Отчет Центрального Комитета КПСС и очередные задачи партии в области внутренней и внешней политики. М., Политиздат, 1976, с. 96.

(обратно)

Оглавление

  • ПОЭЗИЯ
  •   Герман БЕЛЯКОВ
  •   Иоахим ШИРМЕР
  •   Владимир ИВАНОВ
  •   Лев ВАЙНШЕНКЕР
  •   Рафаэль УСТАЕВ
  •   Ганс ЛАНГЕР
  •   Олег ГЕРАСИМОВ
  •   Рейнгард БАРТШ
  •   Альберт КРАВЦОВ
  •   Геннадий КУЗЬМИН
  •   Виталий ЛУКАШЕНКО
  •   Жанна РЖЕВСКАЯ
  •   Александр СИМАКОВ
  •   Кнут ВОЛЬФГРАММ
  •   Павел ЕЛФИМОВ
  •   Николай НОВИКОВ
  •   Иоахим ШИРМЕР
  •   Евгений ЛЕГОСТАЕВ
  •   Леонид БИРЮКОВ
  •   Виктор СМИРНОВ-ФРОЛОВ
  •   Никанор БАТУРЛИН
  •   Владимир МЕТЕЛЬКОВ
  •   Евгений ЕМЕЛЬЯНОВ
  •   Михаэль НОВКА
  •   Раиса КОЛМАКОВА
  •   Инна ЛИМОНОВА
  •   Николай СЕМЕНОВ
  •   Алла ПОСТНИКОВА
  •   Гейнц МЮЛЛЕР
  •   Василий ГОЛУБЕВ
  •   Алла ПЕРФИЛОВА
  •   Гейдрун ЕКЕЛЬ
  •   Юрий ДЕГТЯРЕВ
  •   Лия ЛИЛИНА
  •   Степан ЗУЕВ
  •   Вадим ФАДИН
  •   Гейнц МЮЛЛЕР
  •   Ирина КАРЧЕНКО
  •   Александр МОСКАЛЕВ
  •   Владимир БАРАНОВ
  •   Алла ШЕВЧУК
  •   Евгений БУЯНОВ
  •   Вилорий ОРЛОВ
  •   Марина ГЁРЛИХ
  •   Борис КНЯЗЕВ
  •   Марина СТЕПАНОВА
  •   Леонид МАНЗУРКИН
  •   Олег МАСЛОВ
  •   Валерий ХАТЮШИН
  •   Николай СТРУКОВ
  •   Гейнц МЮЛЛЕР
  •   Надежда ЛЕБКОВА
  •   Григорий КАРЛОВ
  •   Александра СМЕЛЯКОВА
  •   Лидия ГАЛКОВСКАЯ
  •   Яков ЧЕЛНОКОВ
  •   Бернд ХЮГЕ
  •   Виктор ЩЕКАЧЕВ
  •   Валентин БЕЛЯКОВ
  •   Гейнц ПЕХ
  •   Ной РУДОЙ
  •   Анатолий ГОЛОВКОВ
  •   Клаус ЛЕТТКЕ
  •   Виктор СУХОДОЛЬСКИЙ
  •   Валентин ТЕРЕЩЕНКО
  •   Игорь ИГНАТЕНКО
  •   Лидия КОЛОМИЙЦЕВА
  •   Станислав КОРИНФСКИЙ
  •   Софья КОРШУНОВА
  •   Николай ШЕЛАМОВ
  •   Зоя ДАВЫДОВА
  •   Сергей ПЛАХУТА
  •   Игорь ФАРОНОВ
  •   Борис ЩЕРБАТОВ
  •   Виктор БЕЛЯКОВ
  •   Николай СУВОРОВ
  •   Елена ВАЩЕНКО
  •   Степан ГРИШАЕНКОВ
  •   Евгений ЖИГАРЕВ
  •   Василий СЫРОВ-ДАЛЕКИЙ
  •   Юрий СУХОВ
  •   Екатерина ПЛАХОВА
  •   Вера ОВСЕЕНКО
  •   Наталья ГЕНИНА
  •   Лариса ГОЛУБЕВА (БАБКИНА)
  •   Семен СКОРОДЕЛОВ
  •   Борис БОБЫЛЕВ
  •   Евгений ВЕЛИЧКО
  •   Валентина ПРУДАНКОВА
  •   Рольф НОЙПАРТ
  •   Алла НИЖЕГОРОДЦЕВА
  •   Ольга БАХТИЯРОВА
  •   Екатерина МИШИНА
  •   Константин КОЛОДКИН
  •   Ольга КОЛЕСНИЧЕНКО
  •   Николай КАЛИНИН
  •   Елена ПОХВИСНЕВА
  •   Юрий ПЕТРУНИН
  •   Электрон ЧЕЛНИНЦЕВ
  •   Анатолий КОЛЬЦОВ
  •   Николай КИСЕЛЕВ
  •   Фриц МИХАЭЛЬ
  •   Федор ХАРИТОНОВ
  •   Светлана КУРАЛЕХ
  •   Светлана ДОЛЖЕНКО
  • ПРОЗА
  •   Григорий ЖУЧКОВ
  •   Элизабет ХААЗЕ
  •   Михаил БРОДИН
  •   Улли КАЛЛАУКА
  •   Николай ЗАХАРОВ
  •   Ганс-Иоахим КРЕНЦКЕ
  •   Иван МЕДВЕДЕВ
  •   Василий КИЛЯКОВ
  •   Манфред НОЙМАН
  •   Олег ТУМАНОВ
  •   Лотар РЁЛЛЕКЕ
  •   Гельмут МАНСФЕЛЬД
  •   Доротея ИЗЕР
  •   Лариса ЗАХАРОВА
  •   Ингеборг ХАНДШИК
  •   Виктор ПУШКИН
  •   Клаус-Дитер ЛЁТЦКЕ
  •   Хайке НЕЙМАН
  •   Людмила ИВАНОВА
  •   Курт ГРАУЭРИНГ
  •   Альфред ЗАЛАМОН
  •   Юрий КОРТНЕВ
  •   Гюнтер ШТРИГЛЕР
  •   Отто ТОЙШЕР
  • РАДОСТЬ ТВОРЧЕСТВА
  • *** Примечания ***