Последний бой (fb2)

- Последний бой (и.с. Новинки «Современника») 832 Кб, 250с. (скачать fb2) - Павел Ильич Федоров

Настройки текста:



Павел Федоров Последний бой

Часть первая

1

После того как замирают последние звуки сигнальной трубы, уже не до сна. Лежишь и видишь, будто на экране, то гибкие, словно выточенные, уши своего коня, то его глаза, сверкающие озорством и лаской, то тяжелый, громоподобный выстрел в широкий лоб с белой залысиной. Чудится, что падает он, вытянув ноги со стертыми подковами, и долго-долго подрагивает взъерошенной шерстью.

Да было ли все это?

... 24 ноября 1942 года мы в конном строю вслед за танками входим по небольшому коридору между селами Подосиновка и Большое Кропотово в прорыв. Отразив фланговый удар противника, двигаемся на полном галопе в направлении совхоза Никишкино, с ходу захватываем вражеский эшелон с боеприпасами, несколько пакгаузов, битком набитых продовольствием, предназначенным для снабжения ржевской группировки гитлеровцев. Сюда, в город Ржев, приезжал Гитлер и заявил, что Ржев является трамплином для прыжка на Москву и его падение равносильно падению Берлина.

Удар гвардейского кавалерийского корпуса, поддержанный «катюшами» и танками, в связи с запоздалым вводом конницы утратил свою внезапность. Успела войти в прорыв лишь 20-я кавдивизия и заняла западнее совхоза оборону. Наш 12-й кавалерийский полк проскочил с двумя эскадронами, сорокапятками, минометной полубатареей под командованием замкомбата гвардии лейтенанта Георгия Бабкина, моего большого друга. Проскочил и 9-й кавалерийский полк — без командира гвардии майора Капустина и штаба. Полк возглавил помощник начальника штаба гвардии старший лейтенант Головятенко.

Основную часть корпуса противник отсек сильным огнем из закопанных в землю танков и вынудил нас перейти к обороне.

Много раз долгими бессонными ночами я размышлял, анализировал эту операцию и не мог понять, почему 3-я гвардейская не пошла сразу вслед за 20-й и простояла всю ночь в Хлепинской долине на голом месте, неся неоправданные потери от артиллерии и авиации противника?

В ночь на 27 ноября под прикрытием бронепоезда противник подвез по железной дороге из Сычевки свежие батальоны, вытеснил нас из совхоза Никишкино, окончательно закрыв и без того узкий коридор. Мы оказались в тяжелом положении. Трофейное продовольствие вывезти не успели, люди остались без продуктов, кони — без фуража, танки — без горючего.

На рассвете меня вызвали в штаб, который размещался в сделанном на скорую руку шалаше. У входа горел небольшой костер. Протянув руки к жиденьким космам вихляющегося пламени, на бревнах сидели комдив Михаил Данилович Ягодин и заместитель по политической части гвардии полковник Михаил Алексеевич Федоров.

Разговор со мной начал гвардии полковник Жмуров.

— У нас один выход,— сказал он,— выбить противника из Никишкино, захватить продовольствие. Так и решил командир дивизии. Задача возлагается на ваш двенадцатый полк. Возьмете в свое распоряжение два эскадрона девятого полка.

— Вам будут еще приданы четыре танка — тридцатьчетверки,— вставил комдив Ягодин.— Больше не можем.— Михаил Данилович закусил рыжеватый ус. Стряхнул с белого рукава полушубка пепел, добавил:— Мы на вас надеемся, товарищ гвардии старший лейтенант.

— Постараюсь выполнить поставленную задачу, товарищ гвардии полковник,— ответил я, понимая, чего от меня ждут в этой критической ситуации.

На дороге, где под остроконечными елями стояли кони и охрана во главе с бурятом сержантом Семеном Хандагуковым, меня окликнул замполит Михаил Алексеевич Федоров. Тронув за плечо, спросил тихо, с присущим ему спокойствием:

— Бронепоезд ведь не шутка...

— Все-таки четыре танка — сила, товарищ гвардии полковник.

— Сила-то силой... Продумай хорошенько, как будешь действовать. Я к вам наведаюсь в Карпешки. Желаю успеха.

Смущенный неожиданным разговором, я поблагодарил полковника за доверие. Замполит всегда относился ко мне с повышенным вниманием, мягко, с большим тактом гасил иногда мою горячность, и я был очень благодарен ему за это. В 9-м полку вместо двух эскадронов мне выделили сорок человек под командованием гвардии лейтенанта Алексея Фисенко. Несмотря на свою молодость, он командовал эскадроном. Я его знал по совместным летним учениям: 9-й полк наступал, а наш, 12-й, оборонялся. Потом, когда на разборе учений командира эскадрона хвалили за отличные действия, он стоял перед генералами и застенчиво улыбался. И сейчас улыбка не сходила с его усталого, осунувшегося лица.

— Это и все твое войско, Алеша? — вздохнул я, гляда на рослых, побуревших от холода и дыма кубанцев в замерзших, коробящихся плащ-палатках, волочивших на плечах два станковых пулемета, три противотанковых ружья и несколько ручных пулеметов.

— Двое суток в окопах, да еще в разведку ходили без всякой передышки. Народ что надо! Нам бы, товарищ гвардии старший лейтенант, отдохнуть малость,— проговорил Фисенко.

— Садитесь на коней и следуйте в Карпешки... Коней поставьте в сарай.

Я объяснил лейтенанту, как проехать туда, и сказал, что прибуду с танками.

Узнав, зачем я наведался в танковую бригаду, полковник шлепнул кожаными рукавицами по широким брюкам черного комбинезона.

— С радостью, душа моя, послал бы и больше, да не могу. Вот при тебе выкачаю горючее из четырех баков, солью в один. Сам знаешь: коридорчик-то закрыт!

— Так я же собираюсь открыть его!

— Откроешь, тогда будем пособлять всей бригадой!..

По прищуру его глаз и застывшей улыбке на обветренном рябом лице я понял, что комбриг не особенно верит в благополучный исход операции.

С тяжелым чувством прибыл я на танке в Карпешки, от которых остался целым один лишь огромный коровник. Здесь и сосредоточились подразделения. Нам предстояло атаковать село Никишкино, которое оборонял фашистский бронепоезд, усиленный батальоном пехоты.

Собрав командиров, я объяснил им обстановку. Большинство из них были люди опытные и хорошо понимали, какое горячее предстоит нам дело; ждали от меня то, чего ждут от командира в трудную минуту,— правильных, разумных решений. А я пока не мог их принять, потому что еще сам не знал, как сладить с бронепоездом. Терять людей за здорово живешь не хотел. Слишком неравными были наши силы. Но приказ есть приказ.

Долго ходил я возле костров, которые горели прямо в коровнике. Смотрел, как, засучив рукава, Семен Хандагуков свежевал убитую лошадь, как люди деловито, старательно приводили в порядок оружие. У них все ясно и просто, а мне нужно было обрести уверенность в самом себе. Лица бойцов склонились к кострам: кто портянки сушил, кто пуговицу пришивал, кто поправлял обгоревшие головешки. Я им должен сказать что-то важное и значительное. А вот что?

Чуть позже, отдавая предварительный боевой приказ, я объявил, что бронепоезд беру на себя. Люди приняли мое заявление с одобрением, поверив, что я справлюсь с этой пыхтящей громадиной, а все остальное они доделают сами. Я тоже в это поверил, подсознательно надеясь на грозную тридцатьчетверку.

Подошел командир танка лейтенант Бурденко и осведомился, как я намерен выполнить задачу, где, в каком направлении использую танк. Я ответил ему, что задача будет поставлена, когда вернутся посланные в село Белохвостово разведчики.

— Тогда приходите к нам в танк ужинать,— предложил Бурденко.— У нас свет электрический, на карте можно хорошо поработать.

Отдав дежурному последние распоряжения, я залез в танк, поел горячей конины, отказавшись, к удивлению танкистов, от глотка спирта.

Развернул на коленях карту и стал читать первое донесение разведчиков, которое потом было вписано в историю боевых действий полка так: «Совхоз Никишкино расположен на небольшой высоте, в ста метрах от железнодорожной станции. Между совхозом и деревней Белохвостово протекает речушка Карпешка, густо заросшая ольхой, тальником и мелкими, но пышными елочками, уютно усевшимися на белом снегу. От опушки леса, где стоит наш сарай, до Никишкино тянется широкое, километра на два, поле, пересеченное овражком. За этим овражком речушка круто поворачивает на юго-восток и уходит в бетонную трубу под железнодорожную насыпь. Эстакада и насыпь нами взорваны. Сейчас к ней почти вплотную паровоз подтянул ремонтный поезд. Слышатся гортанные крики гитлеровцев, гулкий звон сбрасываемых с платформ рельсов, стук тяжелых молотков. Противник восстанавливает разрушенный путь. В этом вся загвоздка. Вот уже три дня поезда ходить не могут. Питание ржевской группировки прервано. Для того чтобы восстановить движение, фашисты подтянули к ремонтному поезду пехоты, прикрыли его огнем бронепоезда и заставили нас отойти. Теперь серый смертоносный утюг паровоза, одетый в броню, густо дымит в морозной ночи и выбрасывает искры. Вечернее небо бороздят зеленые змейки ракет. Изредка стучат пулеметы, вспарывая небо стежками трассирующих пуль».

За линией железной дороги, к востоку от Никишкино, почти беспрерывно гремит артиллерийский бой. Бьют «катюши». Это наступают наши войска, чтобы соединиться с нами. Утром мы тоже ударим.

Весь вечер и часть ночи я наблюдал тогда за поведением фрицев в совхозе, за зловещими дымами бронепоезда и не мог выработать окончательного решения. Бронепоезд собьет артиллерийским залпом наш танк, и бой на этом закончится. Это хорошо понимал и командир танка. Отдавал себе отчет и я. Вылез из танка, накинул на плечи бурку и бродил вокруг танка наедине со своими мыслями, прислушиваясь к четко работающим дизелям. Все, что сообщили разведчики в первом донесении, мне хорошо известно. Я требую, чтобы они проникли в Белохвостово и Никишкино, узнали, как расположился батальон противника, систему его обороны. Еще мне надо знать, как гитлеровские пехотинцы одеты. Мороз усиливается. По тому, как дымят в Никишкино трубы, ясно, что фашисты отогреваются. Как часто меняют посты? Задание разведчикам я разработал до мельчайших подробностей. Упор сделал на то, что к утру противник утратит бдительность. У меня есть шанс — внезапность.

Прибыл связной от полковника Жмурова и передал записку, что атака будет поддержана штурмовой авиацией. Это уже дело! Получил от разведчиков второе донесение. В направлении Никишкино работает Алеша Фисенко, в Белохвостово — гвардии младший лейтенант Ломоносов. Прочитал его донесение и глазам не поверил. В Белохвостово фрицев нет. Так ли?

— Нет и не было! — доложил связной.

— Срочно ступай бегом назад и скажи лейтенанту, чтобы не возвращался. Пришлю подкрепление.

Не заняв Белохвостово, противник допустил грубейшую ошибку, лишившись удобнейшего участка для наблюдения, оголив свой левый фланг. Решаю усилить группу Ломоносова двумя ручными пулеметами. Мой план прост, как первое действие таблицы умножения... По моему сигналу из ракетницы ломоносовцы открывают огонь первыми, меняют позиции, делают шум и этим вызывают огонь противника на себя. А нам это и нужно! Росший по берегам Карпешки кустарник служил хорошей маскировкой, давал возможность танку подойти к бронепоезду на выстрел прямой наводкой. Снова залез в танк, говорю командиру:

— Когда мы откроем из Белохвостово огонь, гитлеровцы в совхозе и на бронепоезде всполошатся и начнут бить в ответ. Вы под этот грохот — вперед.

— Это дельно, товарищ старший лейтенант. Убей бог, дельно! Берусь сманеврировать по первому классу.

— К этому времени эскадроны будут на окраине Никишкино и атакуют его. Я с группой автоматчиков сяду за башню танка и ракетами дам тебе направление. Потом спрыгнем. А ты тут его с ходу...

— Сделаем,— подтвердил Бурденко.

— А еще дай мне разводной ключ.

— Зачем?

— Ударю два раза по башне, лупи два снаряда подряд, не давай опомниться.

И это принял к сведению лейтенант Бурденко.

— Вы хоть бы прилегли малость,— говорит мне лейтенант.

— Не могу, да и не засну... А сам-то чего не спишь?

— Так я ж тоже должен думать и за людей, и за машину, и за вас...

Мне хочется притронуться ладонью к его молодому лицу. Лет командиру танка не больше, чем Алеше Фисенко.

...И вот мы идем в атаку. Я ощущаю накаленный морозом металл башни, вижу вспышки зеленых ракет, огненные трассы, сбивающие снег с дрожащих, принаряженных елочек. Спрыгиваем с танка, падаем в снег спиной к машине, чтобы не так оглушало. После выстрела вскакиваю, не спуская глаз с бронепоезда, колочу разводным ключом по башне, снова плюхаюсь в снег, открываю рот и зажмуриваю глаза. Выстрел из танка такой сильный, что звон в ушах во все колокола... Снова поднимаюсь.

— Дайте я ударю! — кричит Семен.

Грохот заглушает его голос. Вижу, как вокруг неуклюжей громады паровоза веером брызнули ослепительные искры. Попали! Подбегаю к танку и беспорядочно стучу по башне, требую беглого огня. Танкисты посылают один снаряд за другим. Бронепоезд обволакивается дымом. На одной из платформ вспыхивает голубое пламя. Выстрелы сливаются в беспрерывный гул. На снежном поле вздымаются черные взбросы; комья земли, смешанные с дымом и снегом, медленно оседают. Бронепоезд дымит, харкает огнем, скрежеща металлом, пятится назад, потом усиливает ход и скрывается за первым поворотом в направлении Сычевки... Танк поворачивается, покачивая хоботом орудия, бьет прямой наводкой по ремонтному паровозу. Взрыв и слепящая глаза вспышка.

Все решила внезапность. Захваченный врасплох противник частью уничтожен, частью разбежался. В одной из хат засели фашисты, простреливают улицу из автоматов. Подошел танк и направил орудие на расписные ставни. На винтовочном штыке появилась и затрепетала на ветру белая тряпка. Неожиданно бой стихает, только слышно, как с треском догорают платформы ремонтного поезда и жилые дома в совхозе. Даже не верится, что все так быстро завершилось. У нас двое раненых — лейтенант Ниткалиев, который первым ворвался со своим взводом в совхоз, и Семен Хандагуков, убит Алеша Медведев.

Из подвалов полуразрушенных домов выводят пленных. У них растерянные лица с запавшими глазами.

2

...Утро стылое, морозное. Колючий ветер обжигал щеки, разнося по безлюдному селу едкий дым. Догорали совхозные дома.

Мы зашли с Ломоносовым и его пулеметчиками в один из дворов, где на фундаменте тлели бревна. Кругом валялись домашние вещи, трепетали на снегу белые листочки ученических тетрадей с красными учительскими отметками. Где сейчас их владельцы? Может быть, в ближайших лесах? Или превратились в эвакуированных скитальцев, а то и в угнанных на чужбину рабов? Задумавшись над этим, я присел на корточки. Перебирая тетради и учебники, увидел запорошенную снегом небольшую по размеру книжку в густо-красном коленкоровом переплете. Взял ее, отряхнул от снега и прочитал на обложке: А. Серафимович. «Железный поток». Обрадованный находкой, я спрятал ее в карман полушубка и тут же, пристроившись на опрокинутом комоде, стал писать в штаб дивизии донесение: просил подкрепление и телефонную связь. Вдруг за спиной услышал хруст снега и негромкий разговор. Оглянулся. Отворачивая от жгучего морозного ветра бурые, потемневшие лица, придерживая концы серых башлыков, подходили гвардии лейтенанты Федор Матюшкин, Алеша Фисенко и Георгий Бабкин. Поздоровавшись, Гога, как мы в шутку называли Бабкина, заметил:

— Ну что за место выбрали, товарищ начштаба?

— Не выбирал,— продолжая писать, ответил я.

— Продует до костей.

— А скирда на что?— вмешался Матюшкин.

— И верно!— воскликнул никогда не унывающий Алеша Фисеико.

Вскоре подошли командир 3-го эскадрона гвардии старший лейтенант Федор Грузинов и его замполит Петр Трапезников.

Дописав донесения, я устало, с наслаждением присел на солому. Командиры, опустив башлыки, дремали. От разворошенных ржаных стеблей исходил упоительный хлебный дух... Все тело и лицо, овеянное знакомой с детства пыльцой, приятно расслаблялись. На нас еще давил грохот только что закончившегося боя, скорбные, горькие мысли о боевых товарищах, которых мы потеряли в этой схватке.

Я хорошо понимал психологическое состояние дремавших рядом со мной командиров. За восемнадцать месяцев войны по опыту знал, что под артиллерийскую канонаду люди засыпают не от храбрости, а от больших переживаний и страшной усталости. Прошедшую ночь они спали не более двух-трех часов. Я спал и того меньше — долго сидел в танке и при свете маленькой электролампочки «ездил» карандашом по карте, уточняя план боя, согласовывал его с командиром танка. Перед рассветом поднял людей, построил и зачитал боевой приказ. Сейчас я слышал, как сладко посапывал мне в ухо гвардии лейтенант Алеша Фисенко.

«Пусть поспят до тех пор, пока позволит обстановка»,— подумал я и почувствовал, как закутанная башлыком голова сникла к воротнику полушубка. Только тот, кто длительное время сидел в опасной засаде или на ответственном дежурстве, знает, как трудно бороться со сном. Я отлично понимал, что спать мне нельзя. Мы хоть и выполнили задачу, взяли совхоз, теперь должны во что бы то ни стало удержать его, вывезти трофеи, главным образом продовольствие. Я был уверен, что фашисты предпримут контратаку, попытаются снова закрыть участок прорыва. Поэтому, отдав приказание на подготовку к обороне, сразу же выслал в двух направлениях по линии железной дороги усиленную разведку с задачей, не ввязываясь в стычки, не спускать с противника глаз.

Над крышами уцелевших домов вовсю белело утро. За дымами вставало солнце. Лучики его золотом плавились на дрожащих стеблях ржаной соломы. Нудно и методично выли вражеские орудия.

Вскоре вернулся Семен Хандагуков, которого я посылал выбрать место для командного пункта.

— Поднимайтесь, товарищи, главнокомандующий меняет свой командный пункт,— шутливо сказал я и встал. Поднялись со своих теплых насиженных ямок все остальные, стряхивая с полушубков стебли соломы, двинулись за мной.

Вел нас Семен. Полы его полушубка были пробиты пулями и ерошились клочьями шерсти. Я тогда еще не знал, что он ранен. Пряча в рукавичку простреленную, наспех перевязанную руку, рассказывал, что нашел подходящее укрытие.

— Блиндаж что надо, оборудован под домом. Офицеры фрицевские жили, однако перин и подушек натаскали и барахлишка всякого, и продукты есть.

...Едва успели отойти метров на двести-двести пятьдесят, как над нашими головами с отвратительным, звенящим шелестом пролетел тяжелый снаряд, заставив нас запоздало поклониться. Сначала я увидел, как взлетела вместе с жердями скирда, где мы только что сидели, затем вместе со вспыхнувшим пламенем раздался оглушительный грохот.

Блиндаж, куда нас привел Семен, оказался удобным и прочным. Он находился в подвале каменного дома. Боковые стены завалены толстым слоем земли, политы водой, крепко схвачены декабрьским морозом. Внутри в два яруса устроены спальные места, застланные новенькими шерстяными одеялами, с большим количеством деревенских перин и подушек. Почти все верхние ярусы были завалены чемоданами с офицерским имуществом. Внизу, под спальными местами, лежали ящики с продовольствием, вином, свежими фруктами, вплоть до апельсинов и лимонов. Мы знали, что совсем недавно на плацдарм «для прыжка на Москву» приезжал Гитлер и привез для близко стоявших от столицы частей эти дары. На длинный стол выкладывали консервные банки, пачки галет, черный хлеб, завернутый в целофановую бумагу. Кое от кого уже попахивало ромом и коньяком. Решительно отказавшись от выпивки, я объяснил командирам сложность обстановки, в заключение сказал в категорической форме:

— Тот, кто сегодня выпьет, будет строго наказан!

Все напитки были собраны в одно место, укрыты брезентом — под ответственность моего коновода Калибека, совсем не употреблявшего спиртное.

Я разрешил командирам ложиться спать, да и самому не терпелось скорее прилечь. У командира есть своя священная заповедь: он не ляжет спать, пока не сделает всех не терпящих отлагательства дел. Полным ходом шла сортировка и вывозка трофеев. За всем этим строго следили Семен и Калибек. Мне было не до этого: приехавший из штаба дивизии офицер связи сказал, что там не сразу поверили моим донесениям. Очистив край стола, я быстро набросал схему своей обороны, указал место командного пункта и дописал в донесении несколько горьких слов.

Теперь я мог немного отдохнуть, но не тут-то было. Из штаба дивизии вернулся отвозивший трофеи Семен Хандагуков, а с ним прибыли заместитель командира дивизии по политической части гвардии полковник Федоров и командир разведывательного дивизиона гвардии майор Нилов.

Я доложил обстановку.

— Читал, брат, твои донесения... Уж больно ты рассердился,— улыбаясь, заговорил полковник.

— Мне же не поверили! — горячился я.

— Этому трудно было поверить,— признался Михаил Алексеевич.

— Слишком силы были неравные, потому и не верилось,— заметил Нилов.— Начальник штаба дивизии оформляет на ваших людей наградные листы, а ты нас встречаешь совсем хмуро... Угостил бы чем бог послал?.. Мы тебе еще один танк прислали.

— Танкистам подвезли горючее. А когда они на своих железных конях — сила! Двадцатая дивизия должна выдвинуть сюда два кавалерийских полка, с артиллерией,— продолжал Михаил Алексеевич, с аппетитом уничтожая разогретые на сухом спирте консервы, запивая чаем с вареньем.

Приехавшие гости решили расположиться на отдых, но я категорически воспротивился этому, стал уговаривать, чтобы они отправились в Карпешки. Там было безопасней, а тут каждую минуту обстановка могла осложниться.

— Ладно, майор, не станем их стеснять, да и все равно его не переспоришь,— согласился Михаил Алексеевич.

— Ну что же, в Карпешки так в Карпешки, там как раз мы оставили своих коней,— проговорил Нилов.

Я велел Хандагукову проводить их до Карпешек, остаться там и как следует обработать раненую руку. Мы попрощались.

Не раздеваясь, я прилег отдохнуть, вытянул усталые ноги. Тело мое слабело, глаза слипались, но странное дело — где-то глубоко внутри сознание протестовало против сна. В то же время я был рад, что дал отдохнуть бойцам и командирам, обогретым, накормленным. Решил, что, пока не вернется лейтенант Бабкин, спать не буду. Вспомнив о «Железном потоке», я вынул его из полевой сумки и раскрыл книгу:

«За поворотом остановились казаки и стали рыть общую могилу. А бесконечные обозы, вздымая все закрывающие клубы пыли, двигались, скрипя, извиваясь на десятки верст по пролеску, и синели впереди горы. В повозках краснели накиданные подушки, торчали грабли, лопаты, кадушки, блестели ослепительно зеркала, самовары, а между подушками, между ворохами одежи, полостей, тряпья виднелись детские головенки, уши кошек, кудахтали в плетеных корзинах куры, на привязи шли сзади коровы, и, высунув языки и торопливо дыша, тащились, держась в тени повозок, лохматые, в репьях собаки». До чего же знакомая картина! Я даже подскочил на постели. Все это мы видели в прошлом, 1941 году, когда советские люди с детишками и таким же точно домашним скарбом уходили от фашистов в глубь страны, посматривая на нас, конников, укоряющими глазами. Однако почему так долго не возвращается Бабкин? Была у меня привычка, выработанная еще в особом кавалерийском пограничном полку: если в чем сомневаешься, еще раз проверь. Отбросив бурку, встал с постели, взял автомат и разбудил крепко спавшего Калибека. Он взял свой карабин, и мы поднялись по крутым, скользким ступенькам бункера. После душного подземелья в лицо хлынул снежный вихрь, гоня струйки поземки. Посреди пустынной улицы маячила долговязая фигура гвардии лейтенанта Бабкина. Он странно пятился к входу в блиндаж, хватая рукой пистолетную кобуру, нелепо кричал:

— Вот они, фрицы, вот!

Я взглянул и замер на месте. В сотне метров от меня, по левой стороне улицы, вяло и разболтанно двигалась цепь гитлеровских солдат. Другая группа шла с противоположной стороны. Видно было, как, нахлобучив пилотки по самые уши, они отворачивали лица от ветра. У ног их вихлясто мотались полы темно-зеленых шинелей... Мгновенно вскинув автомат, я дал длинную очередь сначала по одной группе, идущей гуськом слева от меня, а затем хлестнул свинцом по другой. Так же, стоя во весь рост, Калибек бил из карабина. Фигурки в темно-зеленых шинелях исчезли; словно растаяли... На снегу осталось несколько серых фигур. Приказав гвардии лейтенанту Бабкину поднять отдыхающих в блиндаже командиров, я кинулся к фундаменту сгоревшего дома. Рядом со мной очутился Семен. Неторопливо, по-сибирски выбирая цель, стрелял одиночными из автомата, после каждого выстрела что-то кричал станковому пулеметчику, в задачу которого входило прикрытие командного пункта.

Продолжая отстреливаться, мы поползли к нему с Калибеком.

— Ты чего спишь? — крикнул я пулеметчику.

— Заело!..

Я укрылся за щиток и поправил перекошенный в ленте патрон. Когда ведешь огонь из станкового пулемета, то чувствуешь себя куда спокойней...

В это время из блиндажа успели выскочить проснувшиеся командиры и тут же вступили в бой. Группа разведки противника, более двух десятков солдат, была уничтожена.

Мы снова в блиндаже. Сижу и читаю донесения моих трудяг-разведчиков. Они сообщили, что у ближайшего полустанка появились три танка противника и пять машин пехоты. Пытаются отремонтировать поврежденный нами бронепоезд. А с востока к станции Осуга подошел другой бронепоезд. Из Сычевки на станцию Скобелеве прибыли эшелоны с войсками и техникой. Танки своим ходом съезжают с платформ и сосредоточиваются вдоль шоссе Сычевка — Ржев. Едва я успел написать и отослать донесение в штаб дивизии, как блиндаж сотрясли несколько взрывов. Позже выяснилось, что это наши штурмовики бомбили догоравшие вагоны ремонтного поезда.

Наконец танкистам подвезли горючее, и вскоре танки ушли в открытый проход навстречу нашим наступающим войскам.

К вечеру прибыли обещанные замполитом командира дивизии два кавалерийских полка — 103-й гвардии подполковника Дмитрия Калиновича и 124-й гвардии майора Саввы Журбы.

Гремя по мерзлым крутым ступенькам ножнами кривой кавказской шашки, в сопровождении двух автоматчиков и адъютанта в блиндаж спустился Дмитрий Калинович. Я подал команду «встать», но подполковник, взмахнув снятой с руки кожаной перчаткой, дал понять, что ему сейчас не до церемоний. Сунув перчатку в карман белого полушубка, склонился к разостланной на столе карте, бегло пошарил темными, чуть прищуренными глазами, сказал:

— Добре.— Увидев рядом с картой случайно оставленную мною книгу Серафимовича, пытливо взглянул на меня, листая ее, продолжал:— И над картой колдуем, и книжечки в червонном переплете почитываем... Ого! Я бы сам возил с собой такую вместе с наставлением для полевых штабов. Огненное это, браты мои, сказание о героях-таманцах! Ладно, старшой, не трать время на доклад. Мне все известно. Дрались вы молодцом! Будем считать, что участок твой принят. Полк майора Журбы на левом фланге, а мы на правом — до Белохвостово включительно. Туда мы с тобой еще проскочим. Разумиешь?

— Разумию, товарищ гвардии подполковник, только вот удержать участок...

Я откровенно высказал свои сомнения.

— Будем стараться! — подполковник сдвинул на затылок серую ушанку и, покосившись на прибывших с ним людей, хитро щуря умный глаз, добавил:— Добре, товарищи. Ставлю одно непременное условие: хотя трошки неисполнения приказа — расстрел.

Не успел я и рта раскрыть, а Калинович уже прятал мою книгу в полевую сумку, приговаривая:

— Вот и спасибо, дружище, спасибо. Я тебе тоже какой-нибудь трофей подкину. За нами не пропадет. А сейчас, братка, добежим до Белохвостово и все там обмозгуем.

3

Сколько мы с ним в тот лихой час ни мозговали, к исходу дня гитлеровцы силами двух батальонов, при поддержке танков и бронепоездов повели наступление одновременно на Никишино и Белохвостово, вытеснили прибывшее подкрепление. Бронепоезд противника снова закрыл нам выход через линию железной дороги, а его танки оседлали Ржевский большак. Семь кавалерийских полков с артиллерийскими дивизионами на конной и моторизованной тяге, более двухсот повозок и саней с боеприпасами и ранеными сгрудились в мелколесье на небольшой площади — между Ржевским большаком и линией железной дороги. Оставаться на этом гиблом месте было нельзя: над мелколесьем, завывая моторами, кружили фашистские самолеты. По рации мы получили приказ штаба фронта: прорываться через большак и уходить в тыл.

Никогда не забыть этого серенького, пасмурного утра. Семь колонн всадников выстроились в молодом заснеженном лесочке и ждут сигнала. Слышно, как громыхают гусеницами и беспорядочно стреляют из пулеметов фашистские танки. Ходят взад и вперед по Ржевскому большаку, который мы должны пересечь. Мы еще ждем, когда по ним ударят с флангов наши пушки, которые выдвинул полк Дмитрия Калиновича — ему отданы вся артиллерия и обозы с ранеными. Как все эти колеса и сани он перетащит через большак? Вдоль шоссе протекала крохотная речушка, обозначенная на карте синей, едва заметной нитью. До речушки нужно было пробиваться несколько сот метров через молодой лес, поросший кустами черемухи, можжевельника, черноталом и суковатой прибрежной ольхой. За большаком расстилалось широкое поле, а за ним примерно в двух километрах начинался настоящий смешанный лес. В нем было наше спасение.

Пушки Калиновича ударили неожиданно, буйно разнося по лесу тяжелый гул. Кони тревожно завертелись на месте. Подо мною была горячая, необыкновенно резвая кобылица по кличке Флейта. Я легонько тронул ее шенкелем и поехал вперед. На правом фланге от нас шел полк Капустина. Гвардии майор Капустин был ранен, и теперь этим полком командовал начальник разведотдела дивизии майор Федота. Между кустами мелькала его бурка, закрывшая до самого хвоста круп большой черной лошади. Только вперед! Справа ломают кусты кони федотского полка, слева мелькают всадники штаба дивизии. Семь колонн идут на очень короткой по фронту дистанции. Идут ощупью. Слышим первые, особенно неприятно шипящие пули. Они шарят по верхушкам деревьев и сбивают прилипший к веткам снег. На флангах гулко бьют дивизионные и полковые пушки Дмитрия Калиновича. Не будь этого прикрытия, нам пришлось бы совсем плохо. Гулко рвутся снаряды наших пушек. Лес поредел. А вот показалась и безымянная речушка, заросшая ольшаником и занесенная мягким слоем пушистого снега. А впереди, на той стороне, крутой обрыв, предательски сглаженный белой снежной периной. А воздух так густо нашпигован шипящим свинцом!

Я резко посылаю вперед лошадь, но она упрямится и пытается повернуть назад, чует опасность. Нервы предельно напряжены, но я настолько собран, что позволяю себе пустить в ход плеть, шепчу лошади что-то на ухо... Толкнув меня стременем в бедро, вперед вырывается мой коновод и, разогнав коня, погружает его в мягкий снег чуть ли не по самые маклаки. Калибек выпрыгивает из седла и тянет лошадь за повод, она бьет ногами и выбрасывает на снег черную, перемешанную со снегом жижу. Видимо, речушка славится летом своими студеными родниками, а зимой не замерзает. Со всех сторон слышны стоны, ругань, крики; ворочаются в грязи под пулями кони и люди. Я не выдерживаю и со злостью вонзаю шпоры в бока Флейты, и она вихрем переносит меня на ту сторону и только задними ногами чуть касается мягкого, запорошенного снегом берега. Потом, как кошка, лежа на брюхе, царапает передними подковами крутизну... «Ну, голубка моя, давай, давай же»,— шепчу ей. Рывками Флейта выползла на край обрыва, стремительно вскочила, качаясь подо мной, несколько раз встряхнулась, протяжно всхлипнула и устремилась вперед. Я выправил ее бег и тут, услыша крик, взглянул вправо. Там на черной лошади, с блеснявшим над буркой широким клинком размашистым галопом скакал майор Федота.

И вдруг я вижу впереди скачущего майора приземистые фигуры в лыжных, желтого цвета комбинезонах с торчащими на груди темными автоматами и только сейчас соображаю, что это враги. Они маячат по всему снежному полю. С опаской оглядываюсь назад. Коновод и мои люди стреляют на ходу. Слева — зрелище, которое не забыть: грозно, напористо, словно призраки, выскакивают черные бурки на распластанных конях вперемешку с белыми полушубками, а из речушки — все новые и новые всадники.

...Помню еще черный взброс земли и противный запах гари. Это рвались вокруг снаряды. Помню приближающийся зеленоватый лес, горластые, надсадные, дорогие мне боевые песенные возгласы...

События, люди, их голоса, жесты, поступки — все запечатлено, зафиксировано памятью. Мысленно подытоживаю всю свою жизнь. Наверное, подошло время, да и о чем еще думать, как не о прошедшем: о детстве, о матери, о юности, о друзьях и товарищах, испытывая особое, кровное, братское чувство к живым и погибшим. Разве забудешь улыбку Алеши Фисенко на широком мальчишеском лице, басовитый, насмешливый говорок Георгия Бабкина, спокойствие и степенность Бориса Ефимовича Жмурова, чубастую, красивую голову Феди Матюшкина и звучный, песенный тенор его, тихую, размеренную, всегда душевно теплую речь Михаила Алексеевича Федорова, страдающее лицо полковника Михаила Даниловича Ягодина при виде исхудалых, голодных детей, приехавших к нам в лагерь на салазках подбирать кости и конскую требуху для изготовления «рубца»; бурята Семена Хандагукова с твердой, убедительной приставкой «однако», горячего и пылкого сердцем Савву Петровича Журбу, Дмитрия Ефимовича Калиновича, совершившего беспримерный подвиг. Бесконечно длинен мой список в раскаленном мозгу. Я уношу его в своем сердце к месту, предназначенному мне судьбой.

4

После бешеной скачки через Ржевский большак охватила, обдала меня хвоей благодатная зимняя тишина леса.

В длинном белом полушубке с загнутыми полами, подстегнутыми командирским ремнем, с перекрещенными на широкой спине портупеями Семен Хандагуков водил вокруг двух тонкоствольных сосен навьюченных, тяжело дышавших коней. Взъерошенная от недоедания и пота неприглаженная шерсть дымилась на крупах и быстро покрывалась серебристым инеем. Я отсек клинком несколько еловых лапок, бросил на снег, присел на них и снял валенок, чтобы перемотать портянки. Не помню уж, когда разувался.

— Простудишься,— сказал подъехавший гвардии майор Федота. Он привел с собой эскадрон капитана Гука, смуглого, малоречивого детины в черной бурке.

Федота сообщил, что, перемахнув Ржевский большак, мы стоптали батальон эсэсовцев, которые наверняка начнут преследование.

— Подполковнику Калиновичу надо выковать золотой крест за то, что отсек пушками танки противника.

— Замнем это дело и займемся другим,— сказал Федота и передал мне приказ штаба дивизии, который гласил, что 9-му и 12-му полкам необходимо организовать засаду и встретить преследующего нас противника плотным огнем.

Из донесения Матюшкина узнаю, что часть гитлеровцев идет по нашим следам на лыжах. Остальные тремя колоннами растянулись по просеке. Идти им по разрыхленному снегу трудно, мешают торчащие в снегу пни. «Идут и почему-то галдят как ненормальные. Пьяные, что ли?» — заключает свое донесение Матюшкин. Посылаю со связным приказ Матюшкину, чтобы он, оставив группу наблюдателей, сам вернулся. При приближении противника разведчики должны скрытно отходить.

Мне всякий раз тревожно за Федора Матюшкина. Так и лезет на вражеский огонь.

— Почему выскакиваешь? — укорял я его.

— Так ведь кто-то должен поднять людей.

— Командиры взводов...

— А я, значит, позади? Да кто меня уважать-то станет? Да я сам на себя плюну...

С Матюшкиным и Федотой мы залегли в старом противотанковом завале, прямо в боевых порядках, подпустили всю эту галдяющую толпу на верный выстрел и открыли плотный, губительный огонь. Противник понес большие потери и преследование прекратил.

Мы сели на застоявшихся коней и к утру соединились с основной группой, которая по приказу штаба Западного фронта стала условно именоваться «Кавказ».

В тот же день перед строем был объявлен приказ о награждении меня орденом Красной Звезды.

Через двое суток конница втянулась в обширный Медведовский лес.

На партийном собрании я, кандидат, был принят в члены Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). Все проголосовали за меня единодушно.

5

Лес. Урочище татаринских дач. У нас давно нет продуктов, фуража, а главное — мало осталось боеприпасов. Ждем самолетов с Большой земли, но все время идут снегопады, метет пурга на пролесках, ветрище скрипуче раскачивает могучие сосны. Живем в наскоро вырытых землянках. Кормим коней ветками. Все, что можно было взять в ближайших селах, скормили. Мы отрезаны от наших главных сил, находимся в тылу врага. Неподалеку от нас действуют партизаны.

— Люди и кони слабеют,— сказал мне однажды гвардии полковник Федоров.— Есть намерение разгромить гарнизон противника в Кабаново. Командование хочет, чтобы это дело возглавил ты. Что скажешь?

— Не возражаю.

— Вот и хорошо. Тебе снова будет придан эскадрон лейтенанта Фисенко и часть партизан из отряда капитана Денисова. Поезжай к ним в штаб, отдохни пару дней, попарься в бане, подкрепись на их харчах, договорись: сколько они могут выделить людей, с каким вооружением и боезапасом. В Кабаново гарнизон, примерно две роты велосипедной бригады и хозяйственная часть, располагающая запасами продовольствия. Прикинь, как намерен осуществить эту операцию. Вернешься — доложишь свой план.

Партизаны жили в землянках, построенных в густом бору. Жили сыто. Между деревьев были распяты несколько освежеванных коровьих и конских туш, крупных и жирных.

— Трофейные битюги, однако,— сказал сопровождавший меня Семен Хандагуков.

Встречать вышел комиссар отряда старший лейтенант Васильев. О моем прибытии партизаны были предупреждены командованием нашей группы.

Комиссар и командир отряда капитан Денисов были одеты в опрятную армейскую форму со знаками различия на петлицах гимнастерок. Отряд был из остатков, как они мне рассказали, 22-й и 39-й армий, попавших в окружение летом 1942 года в районе Оленине — Белый.

— Выделим вам человек шестьдесят,— сказал Денисов.— Возглавит комиссар, товарищ Васильев.

Командиры мне понравились. Я осведомился насчет вооружения и боеприпасов.

— Дадим десяток ручных пулеметов. Можем и больше, да с патронами туговато,— пояснил Денисов.

После жаркой парной бани ощутил в себе необыкновенную легкость, а от сытой обильной пищи совсем разомлел, навсегда запомнив котлету с чесноком величиною с добрый лапоть, чай, да еще с медом. Пили мы его вместе с подъехавшим и успевшим вымыться в бане гвардии полковником Федоровым.

— О деле договорились? — гвардии полковник поднял на меня розовое после бани, помолодевшее широкобровое лицо.

— В первую очередь,— ответил я. Доложив обо всем, пошел отдыхать.

Комиссар Васильев пригласил меня ночевать в свою землянку, где он жил вместе со взводом партизан. Там ему отгородили полосатым трофейным полотном угол, поставили стол.

Прежде чем лечь спать, мы предварительно обговорили, как будем действовать. Я сказал, что намерен провести рекогносцировку местности, наметить пути подхода, определить место для засад. В наш план был посвящен небольшой круг людей.

Васильев хорошо был осведомлен о Кабановском гарнизоне. Чувствовалось, что и разведка у них поставлена неплохо.

— Мы бы и сами давно его разгромили, но операции проводим по заданиям штаба партизанского движения, больше всего в глубоком тылу. Основная наша задача — разведка в прифронтовой полосе.

Мы разработали план наших совместных действий: я со своими людьми на рассвете выдвинусь ближе к окраине села, чтобы коротким броском захватить крайние хаты. Швырнем в гарнизон шестнадцать тяжелых мин — наш последний боезапас для корпусных минометов. После этого эскадрон Матюшкина открывает огонь из всех имеющихся у него огневых средств. Под прикрытием этого огня врываемся в село с севера. Гитлеровцы, безусловно, не выдержат внезапного натиска. Выход у них один: отходить на запад по единственной зимней дороге, где их поджидают партизаны и эскадрон Алеши Фисенко.

Бой был ожесточенным. Я стоял в окружении связных на краю давней, занесенной снегом воронки от тяжелого снаряда и слышал, как в рассветной белесой хмари звонкий, певучий голос Феди Матюшкина захлебнулся в судороге пулеметных очередей. Схватка была бурной, но короткой. Гитлеровцы отстреливались на ходу. Матюшкин и Ломоносов поднялись первыми, увлекли за собой людей, но наскочили возле крайнего дома на замаскированную пулеметную точку врага и были срезаны короткой очередью. Восемь человек оказались ранены, в их числе гвардии лейтенант Георгий Бабкин.

Отправив раненых в госпиталь, расположенный в глухом лесном урочище в землянках, я присел на поваленный телеграфный столб. В оборванных проводах повизгивал ветер, трепля шинели бойцов, раскидывающих лопатами сахаристые глыбы снега. Двое других били ломами мерзлую землю — копали для Феди Матюшкина и Ломоносова последний окоп. Горе давило душу и сердце.

Подошел Алеша Фисенко, широко и блаженно улыбаясь, подал рукой знак своему ординарцу, плечистому крепышу-кубанцу, крикнул весело:

— Давай, Микола! Ох же и всыпали мы им, товарищ старший лейтенант! Микола! Ну, що ты?

— Есть! — Микола не спеша достал из сидора пузатую бутылку и продолговатый ящик с сигарами.

— Французское, а цигарки х о в а н с к и е, дюже пахучие! — добродушно улыбаясь, проговорил он.

— Ладно. Потом...

Наклонив голову, я отвернулся, подавляя ожесточение против ни в чем не повинного Миколы и веселости Алексея, который, разгромив гитлеровцев на выходе, долго не присылал донесения, заставив нас всех нервничать и волноваться. А штаб дивизии, как обычно, требовал сведения и поименного списка о потерях, спрашивая, как дела у Фисенко, что с ним. Я уже составил список. Вписать туда и Алешку — было выше моих сил. Обрадовался, что он жив и здоров, вел себя в бою героически, как рассказал мне позже Васильев, но мне неприятно было, что командир эскадрона балагурит, смеется, как мальчишка. Отстранив бутылку, спросил сдержанно:

— Ты пьян, Фисенко?

— Чуток потянул из горлышка... вкусный же, но хмельной, черт! Хлебните трошки, а? От же мы им дали жару! — По круглому мальчишескому лицу расплылась совсем не героическая улыбка...

— Погоди, гвардии лейтенант, вот захороним,— тихо проговорил Хандагуков, отбрасывая заступом комья земли.

— Кого захороним? — Озираясь вокруг, Фисенко потянул шапку за одно ухо, сдвинул набок. Взгляд его уперся в мерзлые комья суглинистой земли на белом снегу, распластанную плащ-палатку, откуда торчали серые валенки с приспущенными на них штанинами маскировочного халата.

— Знаешь, кто тут лежит, знаешь? — подойдя к нему вплотную, спрашивал Хандагуков.

— Ну, кто? Ты чего?..

— Командир второго эскадрона гвардии старший лейтенант Федор Матюшкин и командир взвода Ломоносов — вот кто, а ты бутылкой размахиваешь,— не дал ему договорить Семен.

— Матюшкин? Федя? Не верю! — Косясь на стылые валенки, Фисенко обошел вокруг плащ-палатки, остановился, повторяя:

— Не верю! Не могу!..

Ему шел тогда двадцать первый год, он научился воевать, но не научился верить в смерть. Да я и сам не верил, что на снегу спокойно вытянулся мой друг Федор Матюшкин.

А оборванные провода все гудели, гудели заунывно. На окраине, где догорал сарай с велосипедами, трещало пламя. Рядом с поваленным столбом вырос бугорок. Под залп карабинов снежная поземка намела на него белый саван.

От гвардии полковника Жмурова, из штаба, прискакал связной. Командир группы «Кавказ» генерал Курсаков приказал немедленно вывезти из разгромленного гарнизона трофейное зерно — около десяти тонн ячменя — и продовольствие, отвести людей и закрепиться в Самохино.

6

Под диктовку командира полка я записал в журнал боевых действий все то, что с нами произошло с момента прорыва в тыл противника до последнего дня.

— Закончим в другой раз, потому что тебе спешить в Самохино,— сказал командир полка. Он часто прихварывал и слабел заметно. Прощаясь с ним, я сказал, что из ячменя можно выпечь хлеб.

— Неплохо бы... Раненых поддержать надо... Займись-ка сам этим делом,— предложил гвардии подполковник.— Только сначала напиши на гвардии лейтенанта Фисенко боевую характеристику.

Я написал, особо подчеркнув, что Фисенко заслуживает награждения орденом Красного Знамени. Со мной согласились.

Вернувшись в Самохино, я занялся выпечкой ячменного хлеба, поручив командовать этим женским делом партизанской разведчице Полине. Мы познакомились с ней в первый же день появления конницы в Медведовском лесу. Накануне, во время остановки на марше, гвардии полковник Жмуров поручил мне связаться с партизанским отрядом, отметив на карте его примерное расположение. Ехать пришлось лесными просеками по бездорожью, часто кони проваливались по брюхо. Остановившись на одной из опушек, долго наблюдали за деревней. День выдался солнечный, мороз градусов десять. У колодца с наполненными ведрами о чем-то разговаривали две девочки. По их поведению я понял, что в селе фашистов нет. Когда мы приблизились к ним, они, увидев всадников, оставили ведра и, не оглядываясь, резво убежали в хату. Выслав двух разведчиков на другой конец деревни, мы с Семеном Хандагуковым вошли в ту самую избу, где скрылись девчонки. Хозяйка Аграфена Петровна встретила нас в кухне. Объяснили ей, кто мы такие. Когда дело дошло до партизан, тетка Аграфена закашлялась — этаким натужным, притворным кашлем, отрицательно мотая головой, твердила одно и то же:

— Не знаю...

Потом крикнула синеглазой девчонке с мальчишеским именем Степка:

— Иди ты, Степка, до дому, нечего тебе здесь торчать и ухи навастривать...

Степка шмыгнула в дверь, а хозяйка стала накрывать на стол.

— Кроме кислых пустых щей, угощать вас нечем. Живем, абы не подохнуть...

— Ничего не надо.

Вернулась Степка и привела с собой чернобровую, большеглазую особу в длинной желтой шубе. Она поздоровалась с нами, села и с небрежным видом стала лузгать семечки. Потом вдруг вскочила, поцеловала меня в небритую щеку, взяв за портупею, потащила на кухню, торопливо спрашивая:

— Вы правда Красная Армия, правда?

— Сама видишь!

— Переодетых, знаете, сколько бродит, с орденами да с документами...

— Ты права, но мы свои, кровные, советские! — Тут я подхватил гостью, поднял на воздух и поцеловал крепче, чем она сама, нащупав под шубой пистолет.

Поцеловались еще раз — она ткнулась головой в плечо, замерла на секунду, оторвалась и с печальной в глазах улыбкой прошептала:

— Даже не верится, что дождались!..

...Сейчас, кликнув женщин, Полина организовала сушку зерна. Они помогали бойцам сортировать ячмень и молоть ручными мельницами.

От жарко натопленной русской печи душисто пахло печеным хлебом. При свете самодельной, заправленной бензином лампы Полина зашивала на моем полушубке прожженные пулями дырки.

— Слава богу, что хоть ни одна не задела,— откусывая нитку, сказала она.

Ночью я проверил посты. Вернувшись, разделся. Обстановка была тревожной, и сон не шел. Мне все еще слышался звучный голос Феди Матюшкина. Он так хорошо пел кубанские песни! Силясь уснуть, я ворочался с боку на бок, вздыхал судорожно, чувствуя, что при каждом моем вздохе Полина поднимает голову и подолгу смотрит в мою сторону.

За стеной слышался гудящий шорох допотопных жерновов, мужские и женские голоса — молодые, беспечные, они работали и смеялись. Одним словом, там делалось дело и своим чередом шла жизнь.

— Вот и все,— тихо проговорила Полина и потушила бензиновое сооружение из консервных банок.

Смех за стеной стал заливистей, и жернов загудел еще веселее.

Над самым ухом в темноте я ощутил теплое, свежее дыхание женщины, и прядка душистых волос коснулась моей щеки.

Обрадованный этой желанной близостью, я повернулся и благодарно обнял Полину. Ее грудь была плотно обтянута толстым, домашней вязки, свитером; тронув ладонью мой лоб, она проговорила тихо, просительно:

— Ничего не надо. Спи...

Я знал, что у Полины в первые дни войны погиб на границе муж. Война отняла у нее и двухлетнюю девочку, когда долго пробиралась по занятой врагом земле в свое родное Самохино.

Тогда я был благодарен женщине за то, что она находилась рядом... Убаюканный ее спокойным дыханием и доверчивостью, я тут же заснул.

7

...Нам становится все труднее. Ячмень дал лишь временное облегчение. Забиваем слабых, отощавших коней... Идти на прорыв не можем. Круглосуточно сидящие в обороне люди ослабли. У нас совсем мало осталось боеприпасов. Ждем самолеты, чтобы отправить раненых. А дни стоят хмурые и непогодные. По вечерам от болот налезает такой туманище, что еле видно пламя костра.

На чурбаке сидит командир полка гвардии подполковник Сапунов.

Голова его в черной папахе никнет к неярко горящему костру, где варится в большом ведре конское мясо. Папаха опускается все ниже и ниже — вот-вот вспыхнет ее курчавая шерсть. Я осторожно тронул его за плечо.

— Спасибо. Задремал.— Он поднял голову.— Ты небось удивляешься, зачем мне, старому черту, надо было принимать командование полком?

Меня этот вопрос застал врасплох. Ему перевалило за шестьдесят лет. До этого он был помощником командира 20-й дивизии по хозяйственной части.

— Я ведь кадровый командир еще с той войны, бывший вахмистр. Одним из первых пошел в Красную гвардию. Надоело мне быть хозяйственником, захотелось настоящего, горячего дела...

Михаил Степанович Сапунов прибыл к нам, когда уже был отдан боевой приказ о выдвижении частей корпуса на исходный рубеж. С первых же дней мы попали в сложное положение. И было заметно, как нелегко командиру полка в его возрасте переносить тяготы боевых будней. Полком, по сути дела, командовал я. Как обычно, отдавал распоряжение от его имени с последующим ему докладом.

8

Через два дня после разгрома вражеского гарнизона в нашу с Семеном землянку неожиданно заглянул Георгий Бабкин.

— Разрешите?— Он неловко приложил левую руку к ушанке. Правая беспомощно висела на марлевой повязке.

— Ты почему здесь?— спросил я, удивившись его появлению.

— Не смог я...

— Там ведь врачи, сестры? У Георгия был жалкий вид.

— Я не могу без товарищей, без тебя...

«Хорошо, что ты пришел, Георгий»,— подумалось мне. Вслух спросил:

— Что же ты можешь делать?

— Печку топить, мясо варить.

Так Георгий стал у нас истопником и кашеваром.

А через несколько дней мы получили страшное известие: фашисты захватили наш госпиталь. Всех раненых, которые не в состоянии были двигаться, добивали прямо на лежаках, а ходячих и почти весь медицинский персонал загнали в крытые машины и увезли в неизвестном направлении.

— Значит, не там уготовила мне судьба смертушку... Но я клянусь: если останусь жив, то найду хоть одного из тех зверей. Найду! — сказал гвардии лейтенант Бабкин и закрыл лицо снятой с головы ушанкой.

— В сутках, товарищи; не будет часа, чтобы мы не вспомнили об этом преступлении,— заявил перед строем гвардии полковник Михаил Алексеевич Федоров. Ошеломленные этим непостижимо дичайшим злодеянием, мы стояли на морозе без шапок. Да, не должно быть такого часа!..

У гвардии подполковника Дмитрия Ефимовича Калиновича удручающий на лице сумрак. После того как он прикрыл нас на Ржевском большаке, полк его прошел по тылам врага более двухсот пятидесяти километров, не потеряв ни одного человека. Пушки провел, радиостанцию на двух автомашинах. Все это закопали в землю в глубине леса. Снарядов к ним нет и не предвидится.

Мы знали, что противник ведет усиленную разведку, снимает с разных направлений пехотные, моторизованные и авиационные части, методично занимает населенные пункты, прилегающие к Медведовскому лесу, стремясь окружить нас и разгромить. В одну из ночей мы тихо снялись и ушли в Кучинский мох, где давно уже готовили площадку для приема самолетов.

С утра до позднего вечера «юнкерсы» бомбили наши пустые землянки.

Наконец прилетели наши самолеты, сбросили нам боеприпасы, сухари, концентраты, соль, лыжи и белые маскировочные халаты. На расчищенную площадку мы стали принимать «У-2». Первым же рейсом был отправлен командир полка гвардии подполковник Сапунов. Мы с лейтенантом Бабкиным довели его до трапа. Проводить командира полка приехали комдив Михаил Данилович Ягодин, замполит Михаил Алексеевич Федоров, начальник штаба Борис Ефимович Жмуров. Когда воины прощаются на вечный круг — эта минута бывает священной. Не под знаменем хмурились, не под барабанный бой печалились...

Одним из последних рейсов улетел Георгий Бабкин. Перед этим ходил за мной как неприкаянный в застегнутом поверх раненой руки полушубке, с досадой в голосе твердил:

— Пусть вывозят тех, кто ранен тяжелее меня.

— Все улетят.

— А может, я не хочу улетать.

— Полетишь...

— Я что вам, обуза? На двух-то ногах? Или плохо мясо варю, автомат не могу держать, в седле не усижу?

— На лошадь с пенька садишься, однако,— сказал Хандагуков.

— Подсаживать тебя будет некому. Людей и так мало. Приказано, и точка, гвардии лейтенант Бабкин.

Мы обнялись и попрощались. Нам было трудно расставаться. Фюзеляж самолета залепливала снежная пена, и я видел, как маленькая «уточка» взлетела и скрылась за лесом. А часа через два Георгий снова очутился в расположении части.

— Не моя вина, товарищ старший лейтенант,— подходя к землянке, доложил он.

Выяснилось, что, взлетев при сильном снегопаде, молодой пилот заблудился, потерял ориентировку, сжег много горючего и вынужден был вернуться.

— Видимость улучшится — опять полетим. Не волнуйся. Я уже настроился.

Мне показалось, что он нарочно копается в своем вещевом мешке. Медленно подвел к пеньку низкорослого монгольского конька. Опять прощались. Когда Георгий вернулся к посадочной площадке, самолет взлетел. Вместо Бабкина по вызову штаба армии убыл начальник разведки дивизии гвардии майор Федота, временно командовавший у нас полком.

Это был последний рейс. Противник начал обстрел партизанского аэродрома, а потом атаковал с суши и с воздуха.

Фашисты решили заблокировать Кучинский мох. Захваченный нами пленный обер-ефрейтор 75-го пехотного полка на допросе показал, что согласно приказу немецкого командования из ржевской, сычевской и оленинской группировок выделено по триста человек и одна авиадивизия. Кроме того, специально нацелена дивизия СС. Все эти силы стягиваются, чтобы уничтожить нас в лесу.

С каждым днем становилось все труднее. Не хватало продовольствия и фуража. Командование решило разгромить один из отдаленных крупных гарнизонов фельджандармерии. По сведениям партизанской разведки, там были большие запасы картошки и сена.

— Есть верховые и обозные кони. Коровы, что сохранились от общественного колхозного стада,— сообщил командир отряда капитан Денисов и выделил нам проводника — партизана из местных жителей Тимофея Овчинникова.

Провести эту операцию штаб группы «Кавказ» поручил одному из отважнейших людей — командиру 124-го кавалерийского полка 20-й дивизии гвардии майору Савве Петровичу Журбе. Ему подчинились сто двадцать сабель из нашего полка под моим командованием.

На рассвете мы двинулись по лесным дорогам. Прошли километров тридцать и после небольшого отдыха морозной декабрьской ночью подошли к населенному пункту и спешились. Большое село стояло на бугре, и при лунном свете его было видно как на ладони.

— Командный состав гитлеровцев живет по хатам, а солдатня размещена в школе,— объяснил партизан Овчинников.

— Добре,— кивнул Журба.— Слушай приказ.— Савва Петрович подробно, во всех деталях рассказал, как надо действовать. Мне как заместителю было поручено подойти со своими людьми на рассвете к школе, снять часовых и ее забросать гранатами.

Отойдя с гвардии майором в сторонку, я сказал, что не мешало бы провести самостоятельную разведку и выявить огневые точки.

— Полагаю, что противник достаточно осведомлен, что в его тылах действует несколько тысяч кавалеристов, и сложа руки сидеть не будет. Обстановка меняется с каждым часом. Мы можем наскочить на плотный огонь, утратим внезапность.

— Что ты предлагаешь? — спросил Журба.

— Отложить операцию до следующей ночи. Дать людям и коням отдых.

От своих разведчиков я знал, где, в каких-деревнях есть картошка и сено. Жители хоть и не имели коров, но сено косили, припрятывая до будущих, добрых времен.

— Я лично берусь провести разведку гарнизона. Не долго раздумывая, Савва Петрович согласился.

— Да, так будет, пожалуй, вернее.

Взяв с собой гвардии лейтенанта Фисенко, Семена Хандагукова, двоих рослых, опытных разведчиков и проводника Овчинникова, я в ту же ночь скрытно побывал в трех близлежащих к гарнизону деревнях. Оказалось, что в села, которые нас интересовали, вчера и позавчера вошли танки и много автомашин.

— Белой краской замазаны так, что аж крестов фашистских не видно,— рассказывали мальчишки.

— Откуда вы это знаете? — спрашивал я.

— В лес на санках ездили за хворостом и видели. Цены не было таким сведениям. Однако, как они ни были хороши, я всегда их перепроверял. Солнечным морозным днем с Фисенко и Овчинниковым мы выдвинулись на опушку леса, сливаясь в маскхалатах с белым снегом, залегли в молодом ельнике и стали наблюдать за жизнью гарнизона. Вскоре появились гитлеровцы в форме танкистов. Нетрудно было обнаружить и закамуфлированные танки, затаенно прижавшиеся ко дворам и хатам. На выезде бугрились возвышенности, из которых вился чуть заметный дымок.

— Дзоты как ведь здорово замаскировали, сволочи. Если бы ночью сунулись, от нас остались бы одни перышки,— проговорил Фисенко.

— Неужели это та самая собачья танковая дивизия со скрещенными костями на броне и мертвой башкой? — спросил Савва Петрович.

— Она ж самая! — ответил Овчинников. У него хорошие были связи в деревнях.

Потом выяснилось, что это формировалась танковая часть, готовясь закрыть нам последнюю просеку.

В ту же ночь, совершив по глубокому снегу тяжелый марш, группа «Кавказ» сосредоточилась неподалеку от большака, который нам предстояло преодолеть.

Здесь мы простояли дня три, приняли сброшенный с транспортных самолетов груз — в основном продукты и боеприпасы, стали готовиться к форсированию большака в конном строю. Там же был получен приказ штаба Западного фронта: прорываться на Гончаровку и в районе Бобоеды соединиться с передовыми частями одной из армий Калининского фронта.

После отправки гвардии подполковника Сапунова на Большую землю 9-й и 12-й полки слили в один, командиром назначили гвардии майора Нилова. Парторгом и замполитом полка стал гвардии капитан Владимир Федосеев. Мы и раньше хорошо знали друг друга, а теперь в этой трудной обстановке и подавно.

Я старался поддерживать в полку строгую дисциплину, не давал людям расслабиться. Часто поднимался среди ночи, брал двух автоматчиков, шел проверять оборону, посты и секреты. Мы еще не забыли, как фашисты уничтожили наш госпиталь.

— Плохо охраняли, други мои, плохо! — Проходивший мимо гвардии подполковник Калинович остановился.— Каждый раненый — это побывавший под пулями герой. Самое великое преступление — бросить раненого на поле боя. Когда они ехали со мной на телегах, на санях, да по кочкам, по оврагам, на лютом морозе, у меня сердце сжималось. Они перенесли невыразимые страдания, а мы? — Калинович яростно постучал ножнами закованной в серебро шашки о конец торчащего из крыши землянки бревна.— Немцы! Цивилизация! Музыка! А цивилизованные-то оказались первобытными дикарями. Не забуду этого дикарства, пока дышу. Не прощу и себе...— Гвардии подполковник резко повернулся, опустив голову, пошел прочь.

Мы неловко замолчали. Беды наши разрастались, и казалось, что все небо закрылось вечными черными тучами.

— Нам следует быть настороже,— с печалью в глазах сказал парторг Федосеев.— Я сам не люблю слабохарактерных людей и тоже часто хожу проверять посты.

— Полковник Жмуров снова имеет на тебя виды,— сказал гвардии майор Нилов.

— Задание?

— Да. На большак. Задачу Борис Ефимович поставит сам. На войне, если успешно справился с одним трудным делом, с другим, третьим, тебе непременно доверят и четвертое, более трудное. Согласен?

— Доверие есть доверие.

— Иди, полковник ждет тебя.

Одетый в венгерку с серой барашковой опушкой Жмуров стоял под крупной елью, взглядывая на аккуратно сложенные листы карты, ровным, ясным и спокойным голосом говорил:

— Решено пробиваться через большак и линию фронта в конном строю. Большак охраняется противником: на четыреста метров с той и другой стороны лес вырублен; через каждые триста метров построены четырехамбразурные дзоты с круговым обстрелом.

Я держал карту наготове и быстро все отметил.

— Задача очень и очень трудная,— продолжал Жмуров.— Она поручена вам, товарищ гвардии старший лейтенант. Возьмете группу людей, каких найдете нужным взять. Ночью доберетесь туда на конях и, не доезжая до вырубки, скрытно спешитесь, преодолеете вырубку, подползете и закидаете дзот гранатами. Для проверки минных полей с вами пойдут саперы. Правый от вас дзот заблокирует группа подполковника Калиновича. Мы тем временем основной конной массой перейдем в этом промежутке большак. При приближении к нему выбросим на фланги сильные группы прикрытия. В беде вас не оставим. Надеюсь, хорошо уяснили задачу?

— Да, товарищ гвардии полковник.

— Желаю вам удачи. Идите и получите концентраты, по одной штуке на человека. Заправьтесь и хорошенько отдохните.

9

...Распластавшись на снегу, медленно, метр за метром, лавируя между пнями, ползем по вырубке. По обеим сторонам рокады лес вырублен. Вспышки прожектора и цветные огненные трассы яркими красками освещают вырубку. Иногда гулко бьют крупнокалиберные пулеметы. Каскад ракет и пулеметных вспышек чередуется, как на переднем крае. Мысленно прикинув обстановку, я понял, что перейти через большак в конном строю будет трудно.

В промежутках, когда временно затухает вся эта огненная чехарда, зарывшись в снег, отдыхаем и мы. На наше счастье, пошел густой пушистый снег. Дождавшись, когда эту медленно текущую кружевную белизну начинают снова пронизывать строчки трассирующих пуль, крадемся, плывем между торчащими в сугробах пнями, причудливо наряженными снежными папахами. Нас выручают неразличимые на фоне снега маскировочные халаты.

Мы действуем тремя группами — две в нападении и одна в прикрытии. Последней командует оставшийся без минометов гвардии лейтенант Тугов. Со мной ползут Семен Хандагуков, Вася Громов, гвардии сержант Муравьев и трое саперов. Слева действует Алеша Фисенко со своими крепкими, рослыми кубанцами.

Ползти трудно. Чем ближе большак, тем тише ползем. Если обнаружат — все пропало. Блокировать дзоты никогда мне не приходилось. Ползать в разведке, многими часами лежать в засаде — случалось, а такую задачу решаю впервые.

Нужно подползти на бросок противотанковых гранат.

Как заткнуть глотку амбразуры, чтобы она сразу же захлебнулась? Как сберечь близких, дорогих мне товарищей, которые вызвались идти добровольно?

Снежок идет, но хочется, чтобы он падал еще гуще... Вот уже виден торчащий ствол пулемета, изредка освещаемый бурной огненной вспышкой. К утру фашисты стреляют короткими очередями, чтобы взбодрить себя и нас попугать... А что нас, стреляных, пугать?

...Длинными бессонными ночами вспоминаю о том, что врезалось в память, и не пою себе никаких панегириков — не нужны они мне, не надобны... Скорблю больше о погибших товарищах и радуюсь за живых и здоровых.

Закрываю глаза и слышу шелестящую музыку падающего снега. Сейчас особенно хочется поймать снежинки горячими, запекшимися губами. Я слышу, слышу и всегда буду слышать, как тяжело и устало гудят над нашими головами телеграфные провода, шею холодит упавший за воротник комочек снега, пахнущий огурцом...

Вдруг близкий грохот погасил огненную змейку пулевой трассы. Это Алеша Фисенко со своими кубанцами разворотил гранатами амбразуру. Взрывы следуют один за другим. Кидает Семен — отважный бурят, кидает Вася. Швыряю и я свои, с наслаждением и азартом. Потом хватаю за рукав полушубка Семена, оба падаем и зарываемся головами в снег. И вдруг тишина — то ли мы оглохли, то ли на самом деле все кончено. Вскакиваем и бежим на укатанный шинами большак. Запомнился запах бензина, пороховых газов, смешанный с запахом горелой резины. Вижу: справа от меня, пригнувшись, перебегают какие-то люди, и тоже в белых маскхалатах. Тащат противотанковое ружье. Кто они?.. Потом разразился из левого дальнего дзота шквал пулеметного огня и скорострельных пушек, да такой, что, казалось, снег вспенился от огненных трасс и разрывов. Сквозь смрад и звонкое шипение пуль на рокаде слышу возглас:

— Ранен Тугов. Ребята, помогите Тугову!

Вижу, подхватили — и волоком. То падая, то вскакивая, проваливаясь в снег, отошли за вырубку. Смахнул валенком снег с корявого пня, присел, взял у Семена клочок бумажки, кручу цигарку, руки не слушаются. В ушах стоит тихий стон Тугова.

— Куда его? — спрашивает Алеша Фисенко.

— Очередью перерезало,— отвечает Хандагуков. Алеша прикуривает от моей цигарки — пальцы его рук вздрагивают, затягивается, а сам и курить-то не умеет — пускает дымок через верхнюю безусую губу.

Подошел с двумя автоматчиками гвардии капитан Гук. Выяснилось, что это его казаки перебегали через большак с ружьем ПТР. Спрашиваю гвардии капитана, как он здесь очутился.

— Велено было на всякий случай вас прикрыть... А чего ты на этой колоде маячишь?

— Своих поджидаю. Тебя вот дождался...

— Меня — да, а других не будет. Вернулись. Проскочить в конном строю и думать нечего.

— Выходит, нам надо назад идти? — У меня перехватило дыхание и стало сухо в горле.— Снова преодолевать вырубку, где пристрелян чуть ли не каждый пень?

— Выходит, шо так... Да перебегим на светанку. Ничего. Они ж тоже измотались. Мы их еще трошки покрутим... Пошли до моих хлопцев. А ну быстро, казаки! Ноги из стремя, башку за пень — и прицельно по свастике. Зараз придется малый бой принять, шоб отсталы от нас к чертям собачьим, да и за убитого лейтенанта отплатить надо.

Гук оказался прав. Вскоре на большаке загудели моторы. При свете почти беспрерывно лопающихся ракет и прожекторных фар из огромных, крытых брезентом машин выпрыгивали темные фигурки солдат в касках. Огонь наших пулеметов и автоматов был внезапным, губительным. Сам Гук бил из противотанкового ружья, пристроив его на толстом пне... После нескольких наших залпов потухли на мертвых машинах фары, увял и сник цвет трасс и ядовито-зеленых ракет.

На рассвете, или, как говорил капитан, на светанке, когда все угомонилось, мы бесшумно перешли обратно рокаду и вернулись к своим, подробно доложив командованию о том, что было.

А лейтенант Тугов остался там, возле зловещей рокады, в безымянном лесу. Получит мать похоронную, задрожат ее губы, до боли сожмется сердце... А как обо мне напишут или уже написали?..

10

Кавалерия. Гордость наша. Парады на Красной площади, тачанки на кованых колесах, гремящих о брусчатую мостовую... В детстве я приручал жеребенка куском хлеба, обнимал за тонкую шейку и ходил с ним долго, не расставаясь...

Военные кони! Испокон веков на них пахали землю, молотили зерно, возили с бубенцами невест и новорожденных, выигрывали на скачках призы, сражались на поле брани, а потом стреляли и глодали их кости. Мне слышится последний печальный реквием, посвященный военным коням!

...Командир дивизии Ягодин сидел в заиндевелом лесу на дощатых розвальнях, стиснув руками голову в серой ушанке. Тут же стоял задумчивый, всегда внимательный и ровный замполит Федоров. Рядом с ним все так же удивительно спокойный гвардии полковник Жмуров диктовал начальнику оперативного отдела приказ.

С хмурыми, почерневшими от ветра и мороза лицами командиры расположились под деревьями: кто сидел на сваленном дереве, кто полулежал на зеленой хвое, кто подпирал спиной мощные ели.

Поднявшись с саней, полковник вошел в круг собравшихся. Высокий, в длинном желтоватом полушубке, с отвислыми на гладко выбритом лице усами, он был строг и красив. Заговорил негромким, но внятным голосом:

— Все вы знаете, что мы находимся в исключительно трудном положении. Продовольствия, кроме конины, у нас нет; нет фуража, мало осталось боеприпасов. Кони настолько отощали, что прорыв оборонительных линий противника в конном строю невозможен. Нам необходимо преодолеть два рубежа: большак и передний край. Это мы должны сделать сегодня ночью. Завтра будет поздно. Противник готовится прижать нас к большаку. Мы пойдем на прорыв. Для того чтобы обеспечить наш выход с малыми потерями, передовые части Калининского фронта нанесут противнику встречный удар и соединятся с нами в районе Бобоеды — Поддубица.

На розвальни поднялся гвардии полковник Жмуров и жестким голосом зачитал приказ:

— «Штаб группы «Кавказ», «Муратовские дачи», «Красный лес». Попытка форсировать большак в конном строю не имела успеха. Укрепление Кашперовского шоссе равносильно укреплениям долговременной обороны переднего края с наличием четырехамбразурных дзотов, с сектором кругового обстрела.

Я решил: во избежание напрасных потерь прорываться через большак и передний край в пешем строю. Весь конский состав забить. Мясо сложить в бурты и засыпать снегом. Приказ объявить всему личному составу».

Окончив читать, Борис Ефимович присел на розвальни. Правда всегда жестока. Прежде чем застрелить своего коня, надо много выстрадать. Никакими словами этого страдания не передашь. Кони, вытянув шеи, грызли деревья, к которым были привязаны. На них невозможно было смотреть без боли в сердце. Ко мне подошел Семен. Буряты испокон веков любят коней, но Хандагуков, наверное, был мужественней нас, он сказал:

— Одну лошадь я поцелую в ноздри за всех, а потом выстрелю ей в ухо. Кончать надо! А то каждый начнет плакать, веточку в губы совать, а для нас и веточки, и ягодки впереди, однако...

...Укрывшись полушубком, чувствую запах бараньей шерсти, пропитанной конским потом. Плотно закрываю уши, чтобы не слышать выстрелов Семена и его товарищей...

Ночь. Лес давно кончился. Поле с задутыми снегом перелесками. Колонну ведет гвардии полковник Жмуров. Мужество этого человека неиссякаемо. Перед началом движения объяснил:

— Левый фланг во время движения и перехода большака обеспечивает двенадцатый полк. Ответственные — гвардии майор Нилов и гвардии старший лейтенант Никифоров. Правый — обеспечивает полк гвардии подполковника Калиновича. В случае расчленения колонн место сбора будет обозначено красными ракетами — по две с минутным интервалом.

На левый фланг гвардии майор Нилов выделил группу прикрытия во главе с гвардии старшим лейтенантом Головятенко.

Гитлеровцы не ожидали повторной дерзости. Спохватились, когда мы цепью пересекли большак и углубились в лес. Прошли без потерь.

Сделав в лесу небольшую передышку, двинулись к переднему краю. Здесь нас настиг еще один удар: по нашим расчетам, уже должна быть линия фронта, а ее не оказалось. Ориентируемся на ощупь. Идти трудно. Снег местами по пояс. Люди выбиваются из сил. Приходится часто останавливаться. Нам задерживаться — смерти подобно.

За штабной группой идет разведдивизион, которым командует Емельянов — крупный, большеносый капитан. Воротник его полушубка закутан серым казачьим башлыком.

В середине колонны разведчики ведут коня комдива Ягодина. Не смог Михаил Данилович расстаться со своим красавцем.

Двигаемся медленно, как белые призраки, длинной изломанной лентой. Майор Нилов требует неусыпной проверки колонны — упаси бог, если кто-то уснет на ходу и разорвет цепочку. Отдыхаем, пока топтуны примнут снег. Засыпают бойцы сразу, и ничего тут поделать нельзя: люди смертельно устали. На этот раз отдых слишком затянулся. Нилов послал Головятенко в голову колонны узнать, в чем дело. Наконец передние вскочили и побежали, потом снова остановились. Движение пошло рывками, а это никогда к добру не приводило. Головятенко не возвращался. Я решил пойти вперед. С трудом дошел до разведчиков и увидел следующую картину: гвардии капитан Емельянов метался и не знал, куда идти. Перед ним было несколько растоптанных тропинок, ведущих в разные стороны. Рядом стоял гвардии старший лейтенант Головятенко, молчаливый, мрачный, чуть поодаль — партизан Овчинников.

— В чем дело? — спросил я у капитана.

— Колонну разорвали,— ответил он, озираясь по сторонам.

Кровь горячей волной прилила в голову. Я зло сказал Емельянову:

— Кто это сделал, кто? — дышал я ему в лицо.

— Говорят, лейтенант какой-то,— ответил он.

— Где он?

— А черт его знает... Ищем.

Плохо было бы тому лейтенанту, если бы его нашли. Головятенко допытывался у бойца, который находился рядом с лейтенантом.

— Оставь, старший лейтенант, его в покое. Иди и доложи обстановку майору Нилову, а мы с капитаном попытаемся разведать тропы.

Серая мутная ночь, тихо падающий снег, мгновенно засыпающий следы на тропах; глухое предрассветное небо придавило нас к мохнатому от инея кустарнику. Тропинок оказалось столько, что мы с капитаном растерянно остановились. Видимо, заснувший лейтенант, который был связующим в колонне звеном, вскочил, таща за собой всю цепочку, начал рывками метаться из стороны в сторону, не зная, что мы вступили в полосу переднего края обороны противника.

Подошел гвардии майор Нилов. Выслушав наш доклад, взглянув на светящийся компас, приказал:

— Идем быстро на северо-запад. Колонну поведу сам. Со мной Никифоров и Головятенко. Прикрывает Фисенко. Зубковский, Ботрищев беспрерывно проверяют цепочку колонны. Малейший разрыв — сигнал к остановке. Вперед! — Нилов взял автомат на изготовку. Пошли. Я рядом с ним у правого плеча. Головятенко чуть позади. Снег тут так примят, что можно идти по двое.

Внезапный окрик с рычащим горловым хрипом заставил вздрогнуть и остановиться. В эти доли секунды гвардии майор Нилов вскинул автомат и дал короткую очередь. Часовой бормотнул что-то и рухнул в снег. Я стоял от майора так близко, что гильзы брызнули мне в лицо, а одна угодила в переносицу — пошла кровь, соленые ее капли скатились по мокрой от снега щеке к губам.

— Емельянов! Разведку вперед,— приказал Нилов. Высокий длинноногий командир и двое плечистых парней в маскировочных халатах с автоматами нырнули в кусты. Вернулись быстро и принесли немецкий пулемет.

— Тут близко землянка,— доложил командир.

— Фрицы? — спросил Нилов.

— Так точно. Вот пулемет узялы,— ответил разведчик.

— Ну, а они?

— Заворохались... хто ж им виноват...

— Никто не виноват,— тихо проговорил Нилов.— Вы, хлопцы, так и идите вперед, а мы за вами. В случае новой встречи ложитесь. Мы вас прикроем. По колонне передать, что мы на переднем крае.

Слева от нас в мутном рассвете взвились одна за другой несколько красных ракет.

— Жмуров сигналит, Жмуров! — простуженно зашептали в колонне.

Отблеск красного света показался всем нам обнадеживающим. Гвардии майор Нилов повернулся на сто восемьдесят градусов и повел колонну в направлении ракет.

— Число условленных ракет, товарищ майор, не совпадает,— догнав Нилова, сказал Головятенко.

— А ты считал? — крикнул кто-то.

— Целый каскад, без всяких промежутков!

— Может быть, перепутали? — усомнился Емельянов.

— Жмуров не может перепутать,— убежденно ответил Головятенко, но тут же споткнулся и, пронзенный пулеметной очередью, упал вниз лицом на снег.

Колонна дрогнула, рванулась вперед, но была встречена огнем противника.

— Ложись! Вкруговую! — крикнул Нилов. Метнувшись в сторону, он лег и открыл огонь из ППШ.

Было уже совсем светло. Я зарылся в снег в трех-четырех метрах от майора. Справа от меня залег партизан Овчинников, за ним капитан Емельянов, возле него появился знакомый командир-разведчик с перекрещенными на полушубке ремнями, с теми самыми хлопцами, которые принесли немецкий пулемет. Они быстро и ловко вырыли окоп, потом открыли огонь из ручного пулемета.

Нам хорошо были видны двери блиндажей и землянок, из которых выскакивали пригнувшиеся солдаты и падали на снег — то ли сраженные нашими пулями, то ли просто от страха быть убитыми. Вначале наш огонь был дружным и сильным. Но вскоре майор Нилов отдал команду беречь патроны и бить только прицельно. Возвышенность, где мы заняли круговую оборону, заросла молодым леском. С точки зрения боя накоротке она была выгодна для нас: противник понес от внезапного плотного огня немалые потери. Но у нас не было тыла, нам некуда было отходить.

Взошло солнце, день засверкал на низкорослых елочках, на истоптанном снегу, на нашей безымянной высотке. Вести длительный огневой бой мы не могли. Заняв круговую оборону, мы допустили вторую, самую гибельную ошибку. В этом нетрудно было убедиться, когда появились танки противника и повели огонь прямой наводкой. Чьи же ракеты ввели нас в заблуждение?

По-видимому, нам не следовало поддаваться соблазну и поворачивать в сторону неизвестных путаных сигналов. Раз напоролись на часового и землянку, где взяли пулемет, надо было без задержки, стремительно идти вперед. Наше движение было внезапным, и противник очухался бы не сразу.

Появились убитые и раненые. Их вытаскивала медсестра Валя. В центре нашей обороны нашлась теплая землянка с крышей в несколько накатов, в ней она быстро организовала перевязочный пункт.

Огонь усиливался. После одного из разрывов танкового снаряда был тяжело ранен в голову гвардии майор Нилов.

Мы с партизаном Овчинниковым укрыли его в зеленых приземистых елочках и послали разведчика за Валей. Она быстро перевязала его голову бинтами, которые тут же набухли кровью.

— Никифоров, принимай командование...— с трудом проговорил гвардии майор.— Держитесь, дорогие мои. Только до вечера, дотемна.

Если бы могли!.. Я отполз к гвардии капитану Емельянову. В глыбе снега разведчики соорудили подобие бруствера. Прилаживая автоматы, они изредка стреляли.

Неожиданно в нашем снежном блиндаже появился Георгий Бабкин. Увидев меня, жалостно пробормотал:

— Вот, друг, гляди!

Оба рукава его полушубка болтались, как плети.

— Другую руку тоже прострелили, сволочи! Даже пистолет держать не могу...

— Ты зачем пришел сюда? Зачем, милый ты мой дружок?..— Сердце у меня сжалось.— Иди в землянку. Тут опасно!..

— А там, думаешь, неопасно? А стонут, как стонут!..

Вокруг нас все чаще и чаще стали рваться снаряды и мины, снег прожигали повизгивающие пули. Противник, разобравшись в обстановке, пустил в дело танки, стал сжимать кольцо. Каждую минуту падали раненые или убитые.

С правого фланга гвардии капитан Гук прислал записку и сообщил, что у него кончаются патроны и что они готовы отбивать танковую атаку гранатами.

Оглушенный только что разорвавшимся снарядом, Бабкин кивнул мне головой и, пригнувшись, побежал вниз, в малую лощинку, где было относительно меньше свистящих пуль. Больше я так и не видел своего боевого друга и товарища Георгия Бабкина.

Командир-разведчик приготовил вторую связку гранат, передал ее своим хлопцам, которые выдвинулись вперед и готовились встретить второй танк. Один они уже подбили.

Партизан Овчинников высматривал через отверстия снежного бруствера подползающих гитлеровцев и укладывал их одиночными выстрелами.

— Лишь бы патронов хватило. До вечера продержимся, а там они хрен нас возьмут. Я эти места добре знаю... А где тот ваш молодой Алешка, что прикрывал нас?

С Фисенко связи не было. Может быть, и он?.. Думать об этом не хотелось. Мое зрение настолько обострилось, что глаза будто бы видели сквозь ковриги снега... Слева в кустах, до противности близко, поднимается фигура в мышиного цвета шинели. Взмахнув гранатой с длинной деревянной ручкой, швыряет ее в нашу сторону. Так делают то один, то другой. Правда, гранаты пока до нас не долетают.

Тщательно прицеливаюсь... Солдат хватается за живот, словно переламывается пополам.

— Молодец, командир, молодец! — шепчет Овчинников и сует мне в рот зажженную цигарку.— Продержимся... Вон уже полдень. День-то зимний с ноготок...

Уверенность Овчинникова вселяет надежду, что мы выстоим до вечера. Если бы не эти тупорылые вражеские машины. Гранат-то противотанковых в обрез... Хотим перенести Нилова в землянку, но он не разрешает. Валя мечется то туда, то сюда. Неужели наступил полдень? Взглянул на часы, а они остановились на десяти утра. Завел. Пошли. Посмотрел, где лежал гвардии капитан Емельянов.

— Капитан! Товарищ Емельянов! — шепчу ему. Не отвечает.

— Убит наш капитан,— отвечает командир-разведчик и дает из автомата очередь.

Я метнулся к капитану. И почти тотчас почувствовал тупой удар ниже затылка. Боли сильной не было — так, вроде удара палкой. По спине потекла струйка, во рту — отвратительный вкус дыма и гари. Отполз к кустам, где сидел гвардии майор Нилов, прижавшись спиной к небольшой елке. Крикнул негромко:

— Ранен я.

Мне вдруг стало жарко и захотелось пить.

— Валя, перевяжи Никифорова,— не совсем внятно произнес Нилов.

Я находился от него примерно в пяти шагах и видел, как Валя поползла ко мне, толкая впереди себя медицинскую сумку. Но в следующий момент очередной разрыв ослепил меня. Удар пришелся в правый локоть. Ощущение было такое, что там раскололась кость. Тошнотворно закатилось сердце, и очень быстро набухало кровью тонкое шерстяное белье, рукава гимнастерки, ватника.

Когда дым рассеялся, увидел отброшенное снарядом тело Вали, закиданное бурым, смешанным с землей снегом. Сделав усилие, перевалился в снежный окоп. Командир-разведчик подхватил меня и поволок в низину, в которой недавно скрылся Георгий Бабкин. Следующая серия снарядов накрыла все наше снежное сооружение. Что стало с партизаном Овчинниковым, не знаю...

Командир-разведчик протащил меня метров сто, положил в воронку от снаряда и пополз было обратно, но неожиданно ткнулся лицом в снег и затих. Он спас мне жизнь. Не знаю ни его имени, ни фамилии, ни звания, но до самой смерти буду считать его своим побратимом.

11

Бой — последний для меня — затухал. Еще какое-то время доносились короткие очереди наших звонких ППШ и отдельные винтовочные выстрелы, а затем все стихло. Снова пошел редкий и тихий снег. Я лежал на небольшой, изрытой снарядами полянке. Она стала моим лазаретом. Хоть бы скорее пришла ночь и январский мороз начал совершать свой обход... Заметив впереди, в лощинке, подлесок из молодых березок и елей, решил ползти туда и укрыться. Но вдруг увидел, как там поднялись фашисты в темных шинелях. Осторожно перевернувшись на левый бок, я скатился в более глубокую, полузанесенную снегом воронку и замер, лихорадочно соображая: заметили они меня или нет? Закрыл глаза, прислушиваясь к удаляющемуся скрипу вражеских башмаков. Прошли совсем близко. Ямку присыпало падающим снежком, и маскхалат мой слился с тусклой вечерней белизной. Где-то неподалеку заскрипели полозьями сани, заворчал мотор. Я лежал снежным бугорком и не шевелился, чувствуя, как потяжелели, увлажнились рукава стеганки, гимнастерки и белья. От контузии сильно стали болеть виски и затылок, где засел первый осколок. Если бы не безрукавка из дубленой кожи и не стеганка...

Так я пролежал, не шевелясь, на левом боку до самых сумерек. Небо стало чистым и звездным, мороз усилился. Громче слышался разговор гитлеровских солдат, надсадные, терзавшие душу выкрики:

— Рус! Рус!

Я понял, что кого-то из наших взяли в плен, чего боялся больше всего на свете. Тут вспомнил о пистолете. Мой ТТ лежал за пазухой, грелся шерстью полушубка и новенькой телогрейкой, которую я получил вместе с тонким шерстяным бельем перед началом боев. Дела мои были плохи — начались сильные, жгучие боли в локтевом суставе, в позвоночнике, стали холодеть ноги и руки, потому что непросушенные рукавицы и валенки сделались жесткими. Дождавшись, когда чужие голоса и звуки моторов затихли, я поднялся и, ориентируясь по прикрепленному к полевой сумке компасу, пошел на юго-восток, глубже в тыл, с намерением найти какую-нибудь деревню, где есть жители, получить помощь и дождаться своих. Только в этом было мое спасение. Мне стало жарко и снова страшно захотелось пить.

Звездная ночь. Луна повисла над полем. Кустарник в низине, русло речушки — вот он, тепляк, засверкал при лунном свете. Упал на снег и стал жадно пить. Знал, что нельзя этого делать, но не мог удержаться. Поднялся, проваливаясь в снег по пояс, побрел к темнеющему впереди лесу. Шел медленно, еле передвигая ноги в мерзлых валенках. И неожиданно провалился в глубокую яму. От невыносимой боли заплакал. Посидел немного, огляделся и начал выбираться. Однако края воронки от большой авиабомбы оказались настолько круты, что, вскарабкавшись до половины, скатывался обратно, бередя начавшие воспаляться раны. Силы покинули меня. Плюхнулся в снег и опустил голову. В это время услышал шум мотора. Летел «У-2» — наш ночной бомбардировщик. Поднял голову, взмолился:

— Приземлись! Милый, родной, возьми!

А он, пролетев совсем низко над землей, удалялся все дальше и дальше, унося с собой надежду на мое спасение... Лежать в воронке было неудобно, сильно болели рука и затылок. Начался такой озноб, что все время хотелось пить и сон не приходил. Коченели и страшно болели ноги, руки. Несмотря на то что на шапку был натянут капюшон маскхалата, при малейшем движении за воротник попадали комочки снега и, противно холодя шею, таяли.

Жизнь — это вращение по кругу: откуда вышел, туда и пришел. Однако человек не моллюск в раковине — взял да и разбил. В моем положении даже умереть оказалось не так-то просто. Мучительная жажда не покидала, нужно во что бы то ни стало вылезти, пойти к тепляку, после чего та, с косой, придет наверняка... С трудом поднялся, посмотрел на равнодушно висевшую луну, выбрал место поотложе, барахтаясь в снегу, полез наверх, достиг почти края ямы и опять сполз вниз. Долго так карабкался и снова скатывался... Пить, пить! Те несколько глотков из тепляка были слаще всего на свете. Только бы выбраться из этой проклятой ямы. Я стал действовать осмотрительно. Расчетливо выдалбливал рукояткой пистолета ямку для упора одной ноги, потом другой и так медленно, из последних сил выполз наружу.

Чистое белое поле, залитое лунным светом. И опять с ласковой приветливостью ворчит мотором самолет — наша «уточка» кружит низко-низко.

Может, ищет меня? А почему бы и нет! Командир дивизии Михаил Данилович Ягодин, начальник штаба Борис Ефимович Жмуров, замполит Михаил Алексеевич Федоров наверняка уже у своих. Почему бы не послать самолет на поиск раненых? Самолет «У-2», поставленный на лыжи, может сесть где угодно. Вот оно, чистое, снежное поле-полюшко! Машу руками, кричу осипшим голосом, самолет близко, делает вираж на боковом развороте, вот-вот сядет... Но мой натужный крик глушат звуки удаляющегося мотора.

Один маячу в снежной белизне. Где-то близко стучат пулеметы, к небу взвиваются зеленые ракеты. Слизнул с рукавицы комочек снега и пососал. Он быстро превратился в льдинку. Никакого вкуса, кроме ломоты в зубах. Выплюнул. Луна везде и всюду висит одинаковая. Где-то люди сидят в тепле, любуются ею, прильнув носами к холодному оконному стеклу.

Километрах в двух что-то темнеет на бугре. Огонек блеснул, как от цигарки,— искорки сыпанулись и быстро погасли. Мне начинает чудиться тепло. Хочется снять обледеневшие рукавицы и засунуть окоченевшие, бесчувственные пальцы куда-нибудь, где еще согревает кровь. Иду к тому бугру — это как раз в том направлении, где открытый мною теплячок. Только бы не миновать его. Правда, лощинка приметная. Ручеек пробил между кустами извилистую дорожку, растопил снег и выскочил на крутом повороте на свет. С невыразимым блаженством пил, сколько хотел, и вдруг почувствовал себя бодрее, увереннее, и сил как будто прибавилось. Отошел шага три — торную тропу обнаружил, виляющую вдоль русла речушки. Пошел по ней. Ведет она как раз к тем темнеющим на бугре строениям, где мне огонек почудился. Прошел немного, слышу, позади что-то скрипнуло за поворотом, различил негромкие голоса, неприятно гортанные, чужие. Вот она, встреча на лунной дорожке... Свернул с тропы. От речки небольшой изволок — по нему я только что спускался, а подняться — ни сил, ни времени. Не раздумывая плюхнулся прямо в снег, в кустики тальника — комочки снега на ветках потревожил. Сидел лицом к тропе — в трех-четырех шагах от нее — в полной уверенности, что меня не заметили. Вижу, двое приближаются, спокойно разговаривают — стопроцентные «языки», беспечно везут на маленьких санках какие-то ящики, а сверху мешки. Так и ушли в том направлении, где изредка вспыхивали зеленые ракеты.

Страха не было. Посидел, поразмышлял: а что, если попробовать перейти на рассвете передний край? Наши-то вон они, рукой подать, а там врачи, жизнь... Ползти не было сил, сам мог оказаться верным «языком». Вот бы обрадовались... Теперь радовался я, что не попался.

Когда удалился скрип полозьев, поднялся. Но по тропе уже не пошел, а побрел полем, где мне померещились строения и огонек. Может, схоронилась там какая-то добрая душа? Пока пересекал поле, речушка вильнула влево и снова легла на моем пути. И тут явственно увидел на пригорке деревенский дом с заснеженной крышей. Постоял, осмотрелся вокруг, прислушался, как, бывало, в разведке. Признаков жизни никаких. Дом был крайний от речки — к нему я и направился. От полуразрушенного двора, выбитых окон повеяло войной и тленом. Обошел дом кругом и решил обосноваться в подполье, там, конечно, теплее, чем снаружи. Обогнув разбитое крыльцо, увидел возле стены отверстие, над ним — возвышенность. Пригляделся — натуральная землянка, где хозяева от войны хоронились. Присел, просунул жесткие, негнущиеся валенки в отверстие, скатился по отлогим ступенькам в темноту, которая отрадно пахла соломой, теплом и чем-то жилым, домашним, недавним. Нащупал земляные нары, устланные ржаными снопами. Лег на них и ткнулся лицом в какую-то мягкую одежину — это оказалось деревенское, самотканое рядно, да не одно, а несколько. Под ними что-то стеганое. Определил на ощупь — пальто. Взял рядно, заткнул им отверстие, другим обернул совсем онемевшие ноги в жестких, как камни, валенках. Попробовал было разуться — не снимаются валенки. Укрывшись стеганой одежиной, стал согреваться и вскоре забылся в этом спасительном тепле. Сколько проспал — не знаю; просыпался, укрывал голову стеганкой, несмотря на ноющую во всем теле боль, и снова проваливался в сладостную темноту. Наконец пришел в себя, когда лежать стало невмоготу — боль пронизывала все тело. Особенно ныли ноги. На этот раз валенки оттаяли в тепле и снялись без особого труда. И только тут обнаружил, что ступни ног обморожены. Кое-как снова натянул одной вспухшей левой рукой белые шерстяные носки, подполз на четвереньках к выходу и вытащил из отверстия затычку. Первая мысль была — оттереть ступни ног снегом.

Отколупал пистолетом ком снега, скатил вниз, снова заткнул отверстие, оставив небольшую полоску света. Снег лишь причинил живым местам боль, а на обмороженные участки кожи — никакого воздействия. Оставил эту затею и снова надел носки, завернув ноги в какую-то тряпку. Решил обследовать свое новое жилье. Вскоре пригляделся и увидел, что землянка просторная.

12

В народе говорят: «Чудес на свете не бывает». Но то, что я обнаружил в землянке, было истинным чудом, которое предрешило мою судьбу. Вспоминаю по порядку. Прежде всего там был настоящий армейский котелок, в котором лежал мешочек с пшеном. В другом мешочке — табак-самосад, примерно четыре-пять стаканов. В углу, под газетами, обнаружил эмалированную миску замерзшего рыбного супа с пшенной крупой. Газеты «Известия» и «Красная звезда» за 25 декабря 1942 года. Последний бой мы вели 6 января. Землянку я занял в ночь на 7-е. Следовательно, в этой землянке совсем недавно были наши. Вскоре я обнаружил еще более убедительное доказательство. Высунувшись из землянки, чтобы набрать снега, увидел совсем близко от входа двух убитых красноармейцев. Третий лежал вниз лицом возле крыльца. Соседство убитых моих собратьев по оружию не вызвало — кроме душевной боли — ни страха, ни тем более неприятных ощущений. Они лежали спокойно и тихо, будто охраняли меня все те тяжкие, мучительные часы, а теперь на зорьке заснули...

Бессильный, расслабленный, все еще цепляясь за жизнь, со снегом в миске вполз в землянку и еще раз попробовал растереть обмороженную ступню. Снова стало так больно, что вынужден был прекратить эту процедуру. Она была запоздалой, ненужной. И тут свершилось то самое главное чудо. Продолжая обследовать землянку, я нашел какие-то пакетики, прочитал на этикетке: «Химическая грелка. Способ употребления: взять...» Я уже отлично знал, что нужно «брать» и как пустить в дело эту находку. Еще в уфимском госпитале, где в сорок втором году я лежал с тяжелым ранением, после первой неудачной операции по извлечению осколков к моим ногам прикладывали такие грелки. Набрав из миски в рот снега, дождавшись пока он растаял, я разорвал пакет и выпустил туда воду. (На пакет полагалась одна столовая ложка.) Порошок быстро впитал ее. Я засунул в валенок два таких пакета, а уже потом ногу. Сильная боль перемежалась с приятным ощущением тепла.

После этой процедуры заставил себя пожевать сухое пшено, запивая его талым снегом. Так я и ел, когда приходил в сознание, а потом снова погружался в тяжкое томительное небытие. От большой потери крови я слабел и терял счет дням.

Часы забывал заводить. Стрелка почему-то все время показывала цифру десять — самый разгар боя. Раны мои не только ныли, а пылали огнем. Хотелось спать и пить, пить и спать.

Ощущение было такое, что я мог уже не проснуться совсем. Как-то, собрав последние силы, встал, засунул под бревно наката завернутый в тряпицу пистолет и полевую сумку — не хотел, чтобы мое оружие, в котором не было ни единого патрона, документы и фотографии попали в руки врага.

Сон был тяжелым, и я почти все время находился в забытьи. Приходя в себя, протягивал в темноте руку к миске со снегом и совал в рот холодный комочек. Однажды обнаружил, что у меня нет в миске снега. Во рту было сухо, язык словно распух, дышать было трудно. Вынужден был встать. Слез с нар и выполз наружу. Меня ослепил яркий дневной солнечный свет. Протер опухшие глаза, протянул руку с миской и заметил, что снег в том месте, где черпал его в сумерках, притоптан, да и усыпанный снежными блестками солдатский бушлат лежал почти рядом. Поднялся и шагнул к чистому, недавно наструганному поземкой сугробу и тут увидел немцев. Их было двое. Две маленькие серые фигурки стояли около закамуфлированного вездехода и смотрели в мою сторону.

В том, что фашисты меня увидели, сомнений быть не могло. Я присел и повалился от слабости на левый бок, заполз в землянку и укрылся дерюгой... Слышал, как под их башмаками резко заскрипел январский снег. Хруст этот отдавался в сердце, которое билось неровными, сильными толчками. С меня стащили дерюгу, с криком грубо сорвали портупею и командирский ремень. Мне стало больно, и я застонал.

— Коммунист! — гортанно заорал фашист и, несколько раз ударив по лицу, стащил с нар. Теряя сознание, я успел подумать, что ко мне наконец пришла смерть.

13

Очнулся я на какой-то железнодорожной станции, где провел кошмарную ночь, метался на холодном полу в сильном жару, в полузабытьи. Одолевала жажда, все тело разрывало на части от боли, бинты упруго набухали от крови, нестерпимо ныли обмороженные ноги.

Вскоре меня подняли и швырнули в телячий вагон. От боли перед глазами все поплыло, я куда-то провалился и больше уже ничего не помню...

В себя пришел уже в машине. Нас везли. Дорога была отвратительной, грузовик швыряло из стороны в сторону, подбрасывало на выбоинах. Надо мной висело синее небо, а сбоку в машину заглядывало солнце — холодное, похожее на желтый цветок на черном стебле. Кто-то рядом тихонько стонал, кто-то яростно ругался.

К вечеру нас привезли на окраину Ярцево, где находился земляной барак-блокгауз. Снятый с кузова машины, я лежал на снегу с ощущением полного отчаяния и беспомощности, обозревая это мрачное сооружение, которое, казалось, проглатывало появляющиеся у входа фигуры пленных.

Наконец появились люди с носилками. Один из них, седой, с продолговатым морщинистым лицом, припадая на разбитый серый валенок, присел возле меня на корточки, спросил:

— Давно ранен, командир?

— Да не...

— О-о, совсем свеженький! Сам откуда будешь?— Из Москвы...

— Земляк!

Он мгновенно оживился, вскочил, позвал другого, такого же хромого санитара с носилками, и они вдвоем уложили меня на левый бок, прикрыв одеялом, внесли в барак. Это была длинная, в полсотни метров, землянка, тускло освещенная маленькими, мутными электрическими лампочками. По обеим сторонам стояли трехъярусные, грубо сколоченные из брусьев нары-клетки. Немного привыкнув к этому адскому, гнетущему полумраку, я разглядел несколько остроскулых, небритых лиц с ввалившимися глазами, безучастно встретившими мой взгляд.

— Мы позаботимся, чтобы сегодня же тебя отправить. Ты тут быстро пропадешь... ни фельдшеров, ни врачей. В твоем состоянии одна дорога — в яму... Она здесь вместительная... Но ты, командир, не беспокойся, мы тебя так не бросим. Ничего. Близко наши! — проговорил тот санитар, что из Москвы. Потом куда-то сходил, принес ломоть хлеба и две луковицы.

— Лучок убивает здешний дух, бережет наши зубы. Спрячь, потом съешь.

Задыхаясь от удушливой, подземельной вони, я готов был кричать, выть от тоски и боли. Земляк мой сидел рядом, вскакивал, снова присаживался, говорил всякие утешительные слова, то завертывал в одеяло мои ноги, то подносил кружку с водой. Ночью нас снова погрузили в машину и повезли опять с длительными на морозе остановками. Под утро мороз усилился. Путь от Смоленска был таким мучительным, долгим, что я снова потерял сознание.

Пришел в себя от парной, тяжко давившей теплоты. Перед глазами, словно призраки, бродили голые люди. Между ними шныряли полуобнаженные парни в клеенчатых передниках. Где-то совсем близко шумно лилась вода.

Надо мной склонилась девушка в белом халате. Пошлепав ладошкой по моим небритым щекам, проговорила:

— Ах ты боже мой! Ну как, очухался? Давай-ка я сниму твои кубари и сабельки.

— Не трогай! — я загородил рукавом воротник гимнастерки, услышал, как частыми толчками забилось сердце.

— Я Катя Рыбакова, лейтенант медицинской службы первого гвардейского кавкорпуса,— представилась девушка.— Моли господа бога, что именно я сегодня тебе подвернулась... Положат в офицерскую камеру, а там таким делать нечего...

Затем она окликнула проходящего мимо парня:

— Володя! Помоги мне.

— Новенький!— Высокий светловолосый санитар с болтающейся на груди клеенкой снял с меня полушубок и все остальные вещи и куда-то унес.

...Мне везло в жизни на хороших людей. Встретил я их и в лагере военнопленных. Доктор Петров, Катя Рыбакова стали моими спасителями, уберегли от смерти. Подкармливали, чем могли, делали перевязки. В страшных условиях, под неусыпным гестаповским взором они, рискуя своей жизнью, выходили меня, поставили на ноги.

Я стал поправляться, и мне разрешили греться на весеннем солнышке, неподалеку от проволочного заграждения, тянувшегося в два ряда. Между ними ходил часовой с автоматом и крупной овчаркой на поводке. На вышках стояли часовые с пулеметами. Ниже внутренних козырьков висели фанерные дощечки, на которых крупными русскими буквами было начертано: «ПРИ ПОДХОДЕ К ПРОВОЛОЧНОМУ ЗАГРАЖДЕНИЮ ЧАСОВОЙ СТРЕЛЯЕТ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ».

Глубоко страдая, я бродил на прогулках в одиночестве и, не помню как, забрел в дальний угол двора и очутился перед длинной широкой ямой. Опираясь на костыль, вскарабкался на бугор мягкой накопанной земли. Яма была похожа на глубокий котлован, какой обычно роют под фундамент строящегося дома. На первый взгляд все выглядело пристойно, обыденно. Одна половина гладко выровненного дна была чистой, другая возвышалась почти на метр и была тщательно засыпана свежей землей. Здесь же торчали воткнутые в землю саперные лопаты... И вдруг я заметил уголок советской пилотки. От страшной догадки вздрогнуло сердце: «Вот она, общая яма-могила... Значит, сюда каждую ночь приносили трупы расстрелянных, умерших от ран и болезней, сваливали в яму, укладывали в ряд и засыпали землей...»

Ночью мне снилась втоптанная в землю пилотка...

Утром я спросил у доктора Петрова:

— До каких пор мы будем отсиживаться?.. Надо бежать.

— Легко сказать...

— Дождемся, когда нами заполнят яму.

— Зря туда ходил. Можешь попасть гестаповцу Рыбишу на глаза... А вопрос побега прорабатывается.

Я обещал не появляться в дальнем углу двора и стал допытываться, каков план побега. Уж очень сильной была охрана у гитлеровцев.

— Уйдем через подземный тоннель теплоцентрали. Можно было бы уйти сейчас, но надо тебя подлечить, да и других товарищей.

Причина веская. И я стал упорно тренироваться. Ходил вокруг корпуса, ковылял по коридорам, поднимался по ступенькам с этажа на этаж.

Как-то доктор Петров встретил меня в коридоре. Мы зашли в камеру, и он, осмотрев обморожение, сказал:

— А нога-то все-таки плохо заживает. Поражена кость. Образуется хронический остеомиелит — будешь вечно мучиться.

— Ну так отрежьте, если надо.

— Можно было бы и отрезать, да уж поздно. Ладно, выше нос! Теперь ты будешь начальником нашего штаба. Вручаю тебе лист карты. Имей в виду, что за любой маленький кусочек от карты немцы расстреливают без всякого разговора.

— Я знаю.

— Сделай из него увеличенную схему и нанеси все нужные нам населенные пункты, через которые мы пойдем. А пойдем к Днепру...

Он рассказал, что в подполе прачечной есть подземный ход в тоннель, по которому проложены трубы отопительной системы, ведущие к недостроенному зданию теплоцентрали. Фашисты, видимо, забыли о ней или вовсе не знали о ее существовании.

И вдруг наши мечты о предстоящем побеге в одночасье рухнули. Двое легко раненных, недавно доставленных в лагерь, совершили дерзкий побег. Ушли именно через подземный тоннель теплоцентрали, выломав в прачечной цементный пол. Побег, правда, оказался неудачным. В первой же деревне, куда беглецы зашли утром, их задержали.

— Гестаповцы так обозлились, что приказали весь проход заделать наглухо,— с горечью рассказывал мне Петров.— Тоннель решили в нескольких местах перекрыть кирпичными перегородками и прочно скрепить цементом. После такого ЧП они не спустят глаз с этого места.

Положение наше очень усложнилось, но в душе я не терял надежды и спросил у Петрова:

— Кто будет ставить стенки?

— Техник.

— Вы его лечили? Завербуйте его на нашу сторону.

— Это идея, черт возьми.— Петров задумчиво потер круглый подбородок.— Пожалуй, попробую прощупать техника...

— Удастся вам убедить техника — он все сделает как надо, с учетом того, что гестаповцы не дураки, могут проверить прочность.

Весь приобретенный на войне опыт подсказывал, что успех дела часто зависит от быстроты командирских решений. Я всегда неуклонно придерживался этой заповеди. Вот почему, узнав на следующий день, что техник согласен нам помочь, твердо сказал Петрову:

— Надо уходить сегодня же ночью.

— Задача, как всех предупредить? У нас мало времени. Я был связан только с Петровым и ничем ему помочь не мог.

— Ладно,— подумав, сказал доктор.— Выходить будем, как стемнеет, примерно в двадцать два ноль-ноль. По одному через прачечную. Техник все там подготовил. Он и поможет мне передать сигнал.

Мое место находилось в самом дальнем углу, слева от входа. Напротив, в простенке между окнами, стояли небольшие, на четыре человека, нары. Я влез на свой лежак и занялся приготовлением к побегу. С собой решил взять вещевой мешок, положив туда завернутые в тряпицу сухари, фляжку и солдатские ботинки с обмотками. Я их ни разу не надевал, а ходил пока в мягких чулках, которые мне смастерила Катя Рыбакова.

Дождавшись, когда в камере стало совсем темно, я решил: «Пора!»

Сильными, порывистыми толчками билось сердце. «Вот сейчас встану и направлюсь к двери... А если староста увидит и спросит: «Куда это ты с мешком-то?» Что я ему отвечу?..» И действительно, над самым моим ухом раздается его голос:

— Разорю я тебя еще на цигарочку. Что-то и спать неохота...

Опустив ноги на пол, я сижу на нарах с помутневшим от злости рассудком — готов отдать ему весь табак вместе с кисетом.

— Здорово ты разжился куревом-то. Теперь тебе надолго хватит. Я твою щепотку разделю на две цигарки. Чтобы не будить тебя утром...

Раскаленный до предела, сыплю ему в подставленную ладонь большую жменю драгоценного табака и боюсь, чтобы он не почувствовал, как трясутся мои пальцы.

«Опоздаю. Уйдут без меня. Начнется тревога, залают овчарки. Как укротить эти черные думы и сердце, готовое выскочить из грудной клетки? Чтоб ты задохнулся в табачном дыму!»

— Почему не ложишься?— Староста зажег цигарку и осветил меня пламенем бензинки. Я со злостью задул ее, сказал:

— Не нарушай светомаскировку.

— И то верно. Ложись давай.— Он вытянулся на нарах прямо в одежде.

«Почему староста не раздевается? Может, догадался?» Эта жгучая мысль пронизывает меня насквозь. Я тут же нахожу спасительный ответ:

— Живот схватило. Побегу...

— Валяй, раз такая незадача,— сочувственно бурчит староста.

Согнувшись, прижимаю вещевой мешок к животу и скорыми шагами иду к двери. В ногах появилась необыкновенная сила, они несут меня, как на крыльях. Шума и топота в коридоре не слышно. Неожиданно в темноте кто-то цепко хватает меня за руку и тяжело виснет на плече. Слышу приглушенный голос Кати Рыбаковой:

— Если меня не возьмете, я кричать буду! Никифоров, миленький!..

— Замолчи, дура!— Я прикрываю ей ладонью рот. Чувствую, как она, всхлипывая, порывисто дышит.

— Пошли.

— Куда?— Она мертвой хваткой вцепилась в мой вещевой мешок.

— В прачечную. Скорей!— шепчу я и тащу ее за собой. Быстро, без всяких предосторожностей спускаемся по цементной лестнице в подвал. Тускло горит запыленная лампочка.

Наконец мы в прачечной. Там горел такой же неяркий, как и на лестнице, свет. Около развороченной ямы стояли два матроса.

— Какого черта задерживаетесь? Мы уже собрались уходить. А это еще что за сваха?— набросились они на меня.

— Своя...— кратко отметил я.

— Что значит своя? Мы тебя ждали...

— Это медсестра. Ясно?

— Ладно. Потом разберемся. Давай, братуха, ныряй.

— Да побыстрей, командир, побыстрей,— поторапливал другой.

— Он же раненый. Ему помочь надо,— вмешалась Катя.

— Ах ты, друг... Ну, давай.

Морячки взяли меня под руки и опустили в черное отверстие ямы. Мои чулки тут же пропитались затхлой, с отвратительным запахом водой. Я шагнул в темноту и почувствовал, что вода заливает колени. Моряки, а за ними и Катя, спустились мигом. Один из них, с фонарем в руках, пошел вперед, я за ним, за мной Катя. Мы медленно брели по длинному тоннелю. Ватные брюки давно намокли и стали непомерно тяжелыми. О забинтованной ноге я позабыл и думать.

Тоннель был высоким и в ширину — не меньше трех метров. Мы могли двигаться все четверо в ряд, но я отставал. Моряки подождали меня возле поперечной стенки. Это была первая кирпичная перегородка. На уровне моей груди зияла пробитая техником Афоней дыра, и воды здесь было ничуть не меньше, чем в яме.

— Ну, братка, давай будем форсировать,— подтолкнул меня матрос.

Я попробовал подтянуться на одной руке, но не в силах был просунуть в отверстие даже голову.

— Эх, сваха, зачем ведешь такого? А что с ним дальше будет?

— Помоги и перестань трепать языком,— строго сказала Катя.

— Да уж поможем, командирша, поможем!— голос моряка гремел, как в пустой бочке.

Вдвоем они подняли меня и, поддерживая за ноги, протолкнули в дыру. Чтобы не удариться головой, я вытянул левую, подлеченную руку и окунулся в воду. Побарахтавшись, встал на ноги, вытер рукавом гимнастерки мокрое лицо. Приближаясь к долгожданной свободе, уже не чувствовал ни вонючего запаха, ни боли и ни того, что бинты мои намокли, раскисли. Не знаю, как бы я один справился с таким «крещением», если бы не моряки — эти отважные парни. В лагере они появились недавно. Раза два я видел их на прогулке — в бушлатах, тельняшках — совсем не похожих на нас, доходяг.

Моряки просунули меня и через все остальные дыры. А их было три или четыре, точно не помню.

Делаю последние шаги. Я забыл, что усталый и мокрый. Я счастлив, что увидел впереди молочно-белое пятно. Это лунный свет, скопившийся в большой круглой яме, где кончался тоннель. Над нами, как фонари, повисли первые звезды. Их так немного, кажется, можно пересчитать, дотянуться руками... Возникло еще одно, непреодолимое для меня, препятствие — глубокая, глинистая, с высокими скользкими краями яма. Без морячков я бы ни за что не вылез из нее с одной рукой. Они снова подняли меня и вытолкнули наверх. Свобода! Слово-то какое! Молодое и вечное! Теплая летняя ночь. Запах травы и цветов. Луна весело пританцовывает на своем остром рожке. Небо над лагерем в зеленом и белом цвету. И вдруг вспышки ракет, бешеные, раскатистые на утренней зорьке пулеметные очереди, свирепый лай овчарки.

Пригнувшись, морячки побежали к виднеющемуся неподалеку кустарнику. Мелькнуло и быстро исчезло пестренькое платье Кати Рыбаковой. Я тоже рванулся за ними. Пробежав метров сто, стал задыхаться. Слишком еще мало оказалось у меня силенок. Перешел на шаг, скомандовал сам себе:

— Спокойно! Прими нужное решение.

Я хоть и был на свободе, но мне надо было пробраться через три кольца обороны вокруг Смоленска. В этом отношении я был достаточно осведомлен и соответственно подготовлен.

Если в лагере тревога, значит, все пути выхода за город будут перекрыты воинскими частями и полевой жандармерией. Пойдет погоня, и, безусловно, с овчарками. А от овчарок не убежишь... Нужно было действовать осторожно, расчетливо, а главное — беречь силы. Укрываясь в редком прибрежном кустарнике, я не торопясь, обдумывая свой дальнейший маршрут, шагнул прямо в грязь и медленно побрел по мелководной речушке. Идти было трудно — дно, устланное крепкими, невидимыми корягами, местами оказалось топким, ноги проваливались, натыкались на них, причиняя жгучую боль.

Уже совсем развиднелось, а я все брел и брел по воде, настороженно прислушиваясь к каждому звуку. Облачко всплыло над пригородом, где на востоке, в рассветной мгле, возле задранных кверху стволов зенитных орудий, маячил силуэт часового в приплюснутой, ненавистно знакомой каске. Какое это было кольцо? Первое, третье?..

Обливаясь потом, стараясь ступать тише, я уходил все дальше и дальше. Часового в каске и орудийные стволы накрыл клочок тумана. По розовой в полнеба полосе я сориентировался и определил, где находится север. Когда речушка стала уводить слишком на юг, я выбрался на берег и в изнеможении опустился под ольховым кустом. От теплой земли поднимался пар. Я готов был целовать эту смоленскую землю, каждую росшую на ней травинку, склоненную под тяжестью росной капли. Мокрый, усталый, весь в грязи, я чувствовал себя возвышенно чистым и плакал от счастья, и, наверное, всякий раз буду плакать, когда ворохнется в памяти это праздничное утро и речушка, заросшая ломким ольшаником.

Сделав небольшую передышку, пошел напрямик через незасеянное, кочковатое, похожее на выгон поле. Я был спокоен, уверен в себе и не боялся, что буду схвачен.

14

Усталый, но довольный, я взобрался на изволок и увидел колосья высоко поднявшейся ржи и никаких признаков близости большого леса — лишь вдалеке на пригорке, за хлебным полем, манили зеленым островком кустарники. Туда-то я и направился.

Солнце радужно ласкало мое лицо; волнистую, забуревшую рожь. Не обращая внимания на усталость и боль под намокшими, растерзанными повязками, выбирая межи и тропки, хоронясь за полосками созревающей ржи, я все шел и шел к тем зеленым кустам. Кроме них, укрыться было негде. Но едва я вошел в кустарник, как передо мной возник техник Афоня в узком, не по плечу, немецком кителе ядовито-зеленого цвета. За его спиной тотчас же появилась крупная фигура доктора Петрова в синей толстовке, в защитных хлопчатобумажных брюках. Он был босой, с расстегнутым воротником, с куском хлеба в руке.

— Ну, слава богу! Кажется, все собрались. Обессиленный, я повалился на землю.

Подошла Катя, сняла с моих ног мокрые чулки, размотала повязки, обработала раны и присыпала желтого цвета порошком. Молодец, что захватила кое-какие лекарства. Значит, готовилась к побегу, караулила меня в коридоре не случайно.

— Спасибо, Катюша.

— Ну что там... Это тебе спасибо...— покусывая травинку, она опустила голову.

— А ты прытко бегаешь...

— Мы потом тебя искали...

— С собаками?..

— Да уж ладно, не кусайся... Как услышала в лагере собачий лай, сердце замерло. Подхватилась — и айда. Опомнилась, а вокруг ни души... одна стою в кустах.

— Так и шла одна?

— Нет. Потом ребят встретила. Они тебя дожидались в лощинке.

— Почему же не дождалась?

— Почему, почему...— Она рылась в медицинской сумке.— На, возьми и положи в вещевой мешок. Пригодится.— И протянула мне тугую бумажную пачку.

— Что это такое?

— Лекарство. Ксероформ. Раны будешь присыпать, при случае...

— Опять удрать думаешь?

— Ничего не думаю. Нас, поди, распределят по группам...

Вскоре ко мне подошел доктор Петров и, заметив развешанные на кустах мои ватные брюки и гимнастерку, предупредил:

— Ты не очень-то располагайся... Возможно, придется переменить место.

— Не удастся. Днем отсюда никуда не уйдешь. Кругом чистое место, поля да пригорки.

— Выходит, что мы в ловушке?

— Ну, не совсем... Полагаю, что никто и не подумает искать нас тут...

— Не нравятся мне эти кустики!— доктор сокрушенно покачал головой.

Кустарник и в самом деле был небольшой, реденький. На прогалинах лежала свежая, видимо только вчера скошенная, трава.

— Давай завтракай, а потом будем решать, что дальше... Ты в таком виде... Надень телогрейку, что ли...— предложил Петров.

Накинув ватник на плечи, я в одних белых подштанниках проследовал к месту сбора, где уже сидели знакомые морячки и трое парней из прачечной: Володька, Сенька и Севка. Это они прорубили в цементе отверстие и помогли Афоне разобрать поперечные стенки в тоннеле. Присел рядом с Катей. Она сунула мне завтрак — две картошки и кусочек хлеба.

Первым делом обсуждали вопрос, как идти: вместе или отдельными группами?

Решили разделиться. На этом настаивал я и моряки.

— Так нас переловят, как кур,— возразил кто-то.

Большинство бежавших из лагеря не имело представления, как надо себя вести во вражеском тылу. Многим казалось, что достаточно завернуть в любую деревушку — и их встретят с распростертыми объятиями, накормят, напоят молоком и отведут к партизанам...

— Малыми группами легче маскироваться и добывать пищу,— говорил я.— Заходить в деревни, тем более расположенные близко от города, опасно.

Попросив у доктора Петрова вычерченную мною схему, мы во всех подробностях обсудили маршрут. Договорились, что пойдем к Днепру, где, по уверению Петрова, нас должны встретить партизанские связные. Конкретной явки у нас не было. Человек, который мог сообщить явку, не знал, что мы убежали из лагеря раньше намеченного срока.

— В ближайшую ночь нужно обязательно втянуться в лес. Идти придется с большой предосторожностью, чтобы не нарваться на засады. Дороги могут быть блокированы. В деревни вообще заходить только в случае крайней надобности.

Неожиданно совещание пришлось прервать. К нашему убежищу приближалась женщина с граблями в руках. Она ходила между кустами, ворошила валки скошенной травы. Внезапное появление свидетеля было совсем некстати.

— Что будем делать?— В голосе Петрова была тревога, он посмотрел на меня.

— Пригласим на совещание...

— Я серьезно спрашиваю.

— А я серьезно и отвечаю. Посидит с нами до сумерек, ничего с ней не случится. Зато выясним, кто она и откуда!— И посоветовал Петрову послать к женщине Катю, чтобы гостья не всполошилась и не подняла с перепугу шум.

Пожилая колхозница, нисколько не удивившись такой встрече, предупредила:

— На Катынь не ходите. Там много немцев. Уйма! Ведут какие-то раскопки и ловят напропалую всех, кто попадется...

Это был самый томительный день. Солнце будто висело на одном месте и не хотело плыть дальше. Город еще был близко. На дорогах взвывали моторы вражеских машин.

Решили до прибрежного леса идти вместе, а там разбиться на отдельные группы.

Отдохнув за день, я к вечеру попробовал надеть солдатские ботинки. Каждый из них казался пудовым. Ходьба по воде в тоннеле, в грязной, заболоченной речушке, как видно, не прошла даром. Нога покраснела, распухла. Но надо было терпеть. На первых же километрах я стал отставать от впереди идущих. А они, словно забыв о моем положении, бежали вперед как угорелые. Куда мне было за ними угнаться!

15

В июле ночи росные, прохладные. Обливаясь потом, я брел, едва переставляя отяжелевшие ноги.

Вся группа, поджидая меня, отдыхала на обочине.

— Трудно, да?— участливо спросила Катя.

— Ничего,— ответил я и, присев, сразу же опрокинулся на спину.

Подошел Петров, опустился рядом со мной на траву, подал фляжку:

— Выпей водицы.

— В походе стараются пить меньше и, чтобы сбить жажду, даже кладут на язык щепотку соли,— проговорил я.

— Соли у меня нет...

— Напрасно. А я запасся.

— Не до этого было... Выпей глоток, хочется ведь?

— Хочется.— Я взял фляжку. Вода была противной на вкус и отдавала лекарством.

— Будем в лесу к рассвету?— спросил Петров.

— Будете, если побережете силы. Нельзя так бежать!— Не мог же я сказать ему, что если они и дальше пойдут в таком темпе, то я окончательно выбьюсь из сил и не дотяну до леса. Я понимал, что людей подгоняет страх. Почувствовав свободу, они спешили укрыться в желанном лесу. Я был для них обузой. Не дав мне как следует отдохнуть, они молча поднялись и шумно, без всяких предосторожностей, чуть ли не бегом устремились вперед.

— Давай, дорогой, поднимайся.

Петров помог мне встать. Пройдя немного рядом, сказал:

— Куда это они побежали очертя голову? Надо навести порядок. А то свернут в сторону, нарвутся на гарнизон — будет тогда дело. Мы тебя подождем, Никифоров.— И побежал догонять товарищей.

Потом Петров возвращался еще дважды. Поддерживая меня за плечи, помогал подойти к месту, где темнели на краю кювета фигурки отдыхающих людей.

Но в конце концов мы потеряли друг друга. Когда заметили вдалеке свет фар полицейских мотоциклов, кинулись врассыпную. А вот найти в темноте друг друга так потом и не смогли.

Присев на обочине, я с надеждой вглядывался в серую прогалину кочковатой дороги, пролегшей меж живыми стенками тихо шелестящей ржи, и чутко ждал шороха приближающихся шагов, приглушенно-добрых, утешительных слов. Дорога была безмолвной, мертвой. В небе тлели тихие ночные звезды. Волновалась, шуршала колосьями спелая рожь. Я испытывал такое чувство, словно меня опять грубо, насильственно швырнули в прежнюю камеру, где поджидали разъяренные гестаповцы.

Долго я тогда просидел на обочине, курил одну цигарку за другой. Спешить и догонять было некого...

Шевельнулся таившийся во ржи ночной ветер и склонил к моей горячей щеке ласковый усатый колосок. Я сорвал его, размял на ладони и съел мягкие, сладковатые, молочной спелости зерна.

Короткая июльская ночь подходила к концу. На востоке обозначилась полоска зари.

16

Поднявшись с земли, я закинул за плечи вещевой мешок с остатками сухарей, хлеба и не спеша прошел километра два, а может быть, и больше, совершенно не зная, сколько еще шагать мне до ближайшего леса, чувствуя, что силы мои на исходе. Я стал зябнуть. Пока не наступил рассвет, надо было где-то укрыться, найти место для сна и отдыха. Свернув с дороги, я долго шел вдоль полоски ржи по узкой меже и, на свое счастье, наткнулся на куст ивняка. Он был многоствольный, с густыми молодыми побегами. Над полем стояла глубокая ночь. После разгоряченной ходьбы в одной гимнастерке было холодно. Достав нож, нарезал веток. Из одних устроил постель, другими укрылся. Спал плохо, просыпаясь от холода и сырости, все время ворочался с боку на бок: ныли раны, мучили мысли об одиночестве. Когда проснулся, было уже светло.

Скинув с себя ветки, я встал, облитый солнечным теплом и свежестью раннего утра. Осмотревшись, увидел, что ивушка, давшая мне первый ночлег, росла близ дороги, исполосованной следами чужих, ребристых автомобильных шин. Тут же серело увлажненное росой пепелище недогоревших чурок, отдающих запахом керосина, рядом валялись сигаретные окурки, обрывки бумаг от пачек немецких галет. Надо было скорее уходить прочь от этого места.

Километрах в трех в стороне от дороги зеленела густая, освещенная утренним солнцем небольшая рощица. К ней я и направился, чтобы переждать день. Рощица оказалась сельским кладбищем, буйно заросшим кустами сирени. Лучшего укрытия нельзя было и придумать.

Обогнув несколько оград с деревянными крестами, войдя в кусты, решил обследовать кладбищенскую окрестность. Вдалеке виднелась деревушка, дымили трубы. Я успокоился. Если кто придет копать могилку, то не сразу меня обнаружит.

Забравшись в самую гущу кустарника, нашел подходящую ямку, густо заросшую пыреем, нарезал веток сирени, положил под голову вещевой мешок и не заснул, а будто провалился в бездну.

Проснулся от страшного грохота. Кусты сирени трепал ураганной силы ветер. Я вскочил. Темно-сизая туча, вспарываемая сверкающими молниями, наступала с юго-востока широким дождевым фронтом. Первым делом решил закурить. Достав мешочек с табаком, свернул объемистую аппетитную цигарку. Сколько ни бился, зажигалка не вспыхивала: кончился бензин. В самый раз бы покурить, втянуть дымок...

Хлынул тяжелый, холодный ливень, да такой, что вокруг все потемнело. Сквозь струи дождя нельзя было различить потемневшие от воды деревянные кресты.

До полных сумерек небо обрушивало на землю сплошные потоки воды. Дождь перестал, когда кругом стояла черная, непроглядная ночь. Насквозь промок не только я, но и мой вещевой мешок. Хлеб и сухари превратились в сплошное месиво.

Еще днем я снял солдатские ботинки. Они оказались мне слишком велики и натерли ноги. В одних шинельных чулках я покинул кладбище, боясь, что простужусь, потеряю сознание и снова попаду в лапы гестаповцев.

Я знал, что близко село. И хотя меня тянуло к теплому очагу, хотелось выпить стакан, малинового чая, но заходить в незнакомую деревню без соответствующей разведки было опасно. Вскоре я продрог так, что у меня стали неметь конечности, и решил все-таки пробраться в отдельный сарай или баньку, которые нередко ютятся на отшибе.

Казалось, что тертому, битому — опыта не занимать. Но... Нелегко было шагать в темноте по раскисшей дороге, когда ноги то увязают в грязи, то скользят, разъезжаются в промокших чулках, как на смазанных лыжах. Перебитая в локтевом суставе рука не разгибалась, и равновесие было держать нелегко: я то и дело падал в грязь. С великим трудом, опираясь на одну руку, поднимался из переполненной водой колеи и опять упорно брел, спотыкаясь на каждом шагу. Не знаю, какое я одолел расстояние, как вдруг почти рядом раздался в темноте раскатистый смех и слова песни на чужом языке. Я вздрогнул и замер на месте. Простояв в оцепенении несколько секунд, круто повернул обратно и зашагал по грязи, чутко прислушиваясь к чужим словам песни, к частым толчкам своего сердца. Сознание заработало четко: «О нашем побеге наверняка уведомлены не только близкие к городу гарнизоны противника... Но куда идти?»

Я решил обойти занятую противником деревню и поискать другую, где нет фашистов.

Сыро, грязно, темно, и что ни шаг — то лужа воды. Хоть бы звездочка какая выглянула!..

По обеим сторонам дороги стояла высокая рожь. «Она меня и укроет»,— подумалось мне. Свернув с колеи, я, как в студеную воду, окунулся в густюшее намокшее жито, совсем не подозревая, что мне придется вытерпеть. Сгоряча прошел сотню метров и только тут почувствовал боль в ногах и быстро сообразил, что от моих чулочков могут остаться лишь одни лоскутки. Садиться и надевать ботинки на распухшую ногу? Об этом даже думать было страшно. Пошел вперед напропалую. Но чем дальше, тем было труднее. В глубине поля рожь полегла, перепуталась. Я никогда в жизни не испытывал таких мучений, как в ту ночь, когда продирался через это, казалось, бесконечное поле поваленной ржи.

Наконец-то выбрался на проселочную дорогу. Куда она вела, я не знал и брел тихонько, держа ориентир на редкий собачий лай. Стучать в хату я не собирался. Спустившись в небольшую лощинку, почувствовал под ногами стерню — знать, где-то близко сено. И действительно, поднявшись на пригорок, увидел в темноте сарай. Это был самый великий дар той сверхужасной ночи.

Когда я вошел внутрь, то почему-то поверил, что спасен. Левая от входа сторона сарая была заполнена душистым сеном. Выдернув мягкую охапку, я сел на нее. От сухих трав шло то самое райское тепло, к которому я привык с детства, а потом на службе в кавалерии, когда устало валился в заполненный сеном станок.

Подавив томительное желание покурить, я развязал вещевой мешок и с отвращением заставил себя поесть мокрого хлебного месива, залез на верх сеновала, зарылся глубоко, согрелся и заснул. Я был так измотан, что, наверное, проспал бы долго, если бы не услышал сквозь сон женский голос:

— Осторожно, гляди не зацепи...

— Ничего. Прошла,— раздался в ответ более звучный и молодой голос.

Две женщины, видимо хозяйки этого сарая, вкатили скрипучую телегу и начали брать вилами сено. Из их разговора я понял, что это мать и дочь, которым староста велел сегодня же сдать воз сена по заготовкам.

— Нагребем ли столько? — спросила молодая.

— Уж сколько будет. Где взять-то сухого?

Мне было нетрудно определить, что сено выгребут до последней охапки вместе со мной. В аховом оказался я положении. Выйти к ним — испугаются, поднимут шум. Грязный, небритый, я своим видом мог напугать кого угодно. Вскоре из разговора матери с дочерью я понял, что вчера вечером к ним в поселок прибыла воинская часть и встала на постой. Фашисты заставили жителей истопить баню, мылись и до поздней ночи стирали свое белье. Тихо разговаривая, женщины обменивались впечатлениями о том, как гитлеровские солдаты гонялись за курами и поросятами, как пристрелили привязанного теленка.

Вилы уже совсем рядом вспарывали мягкое, пышное сено, а я все еще не решался пошевелиться, заговорить. И когда железные острые концы почти нащупали мой бок, как можно тише и спокойнее подал голос:

— Хозяюшка! Осторожно! Не бойтесь живого человека.

— Ой, мама!— вскрикнула дивчина и отдернула вилы.

— Кто там, господи!— спросила мать.

— Раненый, мамаша!— ответил я и, раздвинув сено, поднялся.

— Господи боже ж мой!— повторила пожилая, стоявшая на возу женщина.— Откуда вы, родимый? Ох, горе горькое!

Я решил не лукавить. Слово «родимый» обдало материнским теплом.

— Бежал от немцев.

— Может, это вас...

— Погоди, мама, погоди,— прервала ее дочь.— Вы, наверное, голодный?

— Спасибо. Сами понимаете...

Меня трясло. Обмундирование было еще сырым, раны горели, особенно на ноге. Зуб на зуб не попадал. Поняв мое состояние, хозяйка сказала дочери:

— Беги, Настенька, и принеси поесть. Я сведу его в баню. Она еще совсем теплая.

Настенька воткнула вилы в сено и, стряхнув с рябенького сарафана сенную труху, возразила матери:

— В баню нельзя. Вдруг немчура проснется и опять задумает делать постирушку...

— И то правда. Чтоб их леший забрал!.. Ой, какой же ты намоченный!— всплеснув руками, запричитала женщина.— Уж так, поди, тебя дождик-то нахлестал!

— Насквозь промок.

— Такой улил, да с громом! Ты посиди тут, а я из бани ведерко воды принесу, солью тебе, хоть помоешься маленько. Когда же все это кончится, господи! Может, и наши где-нибудь вот так же бедствуют...

— А где же они?— спросил я.

— Да с первых дней на фронте, где же еще? Сына сразу взяли, а хозяин тоже вослед подался. Не схотел тут оставаться. Я мигом, сынок!

Она скоро вернулась, принесла в бадейке теплой воды, кусок мыла, слила мне на левую ладонь. Я кое-как умылся, вытерся рукавом.

— Не догадалась я сказать Насте, чтобы рушник захватила. Ты мыло забери. Отверни ворот-то, я и на шею чуток солью... И как ты только не пропал!

От хозяйки я узнал, что название их деревни Марьино, что стоит она не так уж далеко от Смоленска.

Настя вскоре принесла хлеба, вареной картошки, горшок холодного молока, несколько корней самосада с сухими листьями и коробку спичек. Я сначала покурил, а уж потом принялся за еду. Пока ел, Настя толково объяснила, где и каким путем мне надо идти.

— Только не на Катынь. Там немцев видимо-невидимо,— снова услышал я предупреждение.

Пожилая хозяйка вздохнула.

— Могли бы и у нас тут передохнуть, если бы не энти банщики вшивые...

— Они ищут кого-то,— заметила Настя.— Говорят, из города полста наших удрали. Старосту весь вечер спытывали: не видел ли кого, мол...

Задерживаться у этих добрых людей мне было никак нельзя. Беда могла случиться не только со мной, но и с ними.

Кое-как я надел ботинки. Видя, что долго копаюсь со шнурками, Настя помогла их зашнуровать и умело завязала прочный узелок. Неловко было принимать помощь молодо девушки, но я мало что умел делать одной рукой: правая не гнулась в локте, и пальцы были скрючены в щепотку.

Горячо поблагодарив женщин за помощь, я попрощался с ними и с небольшим запасом хлеба, табака и спичек в мешке, с полной фляжкой молока направился к указанной Настей лощинке. Оттуда уже без особого труда добрался до молодого смешанного лесочка.

17

По всем признакам, тут много было малины, но я решил со сбором ягод погодить и сначала привести себя в порядок. Выбрав небольшую, уютную солнечную полянку, прежде всего разулся и распеленал ногу. Присыпал рану ксероформом и мысленно поблагодарил Катю Рыбакову за ее предусмотрительность. Сняв с себя одежду, развесил по кустам совсем еще сырые ватные брюки, гимнастерку, растянул на ветках снятый с ноги бинт. Раненую руку трогать не стал — все там крепко присохло, а забинтовать так же ловко, как это сделала Катя, я бы не сумел.

Хорошо бы погреться на солнышке после вчерашнего ливня и сырой ночи. Я сидел на старом березовом пеньке и не переставал думать о моих товарищах по лагерю. Куда они подались? Где их застала непогода? Никак не мог погасить внутреннюю тревогу за них.

Подсушив на солнце листья табака, искрошил мелко ножом и накурился вдоволь. Не отходя далеко, собрал малину и высыпал на разостланный для просушки вещевой мешок. Я решил пробыть здесь весь день и хорошенько отдохнуть. Сняв нижнюю рубаху, подставил спину горячему солнцу. Оно приятно грело и щекотало совсем недавно зажившую на спине рану. Меня разморило, стало клонить ко сну. Но спать нельзя — мало ли кто мог появиться. И в самом деле, сквозь расслабляющую дремоту я вскоре услышал детские голоса. Ребятишки-ягодники так быстро приблизились, что едва успел надеть рубаху, стеганые брюки, как кусты раздвинулись, и, держась за ветки молодой березки, передо мной замерли с разинутыми ртами двое пацанов. Один лет девяти, другой вдвое младше...

— Не бойтесь, ребята, я командир Красной Армии. Раненый. Убежал от немцев,— выложил я им начистоту, как взрослым.

— А мы и не боимся,— ответил старший, сбивая на затылок великоватую серую кепку. Младший был в старом, с подвернутыми рукавами пиджаке, с вихрастыми светлыми волосами. Держа обеими руками кружку с малиной, он поднес ее к веснушчатому, испачканному ягодами носу и, рассматривая меня с явной опаской, часто хлопал серыми глазенками.

Чтобы хоть немножко выглядеть «по-командирски», я надел гимнастерку, застегнул пуговицы, спросил, откуда они и как их зовут.

— Меня Петькой, а энто мой брат Ванька.

— Вот и хорошо! Будем знакомы. У меня, Петя, есть к тебе очень большая и важная просьба. Ты мне должен помочь,— сказал я таинственно-приглушенным голосом.

— Помочь? Насчет еды, што ль, да? — прошептал Петя.

— Еда, Петя, у меня пока есть.— Я кивком головы показал на хлеб.— Не надо никому говорить, что вы меня тут встретили. Понял?

— Ясное дело!— отозвался смышленый Петя.— Я сейчас всех уведу отсюдова. Есть у нас языкатые...

«Языкатые» кричали и свистели по всему мелколесью.

— А-а...— не договорив, я осторожно показал глазами на братишку.

— Ванька-та? Так он же мой брат, я ж ему накажу!..

— Ты, Петя, не сказал, из какой вы деревни?

— С Алексеевки.

— Немцы у вас есть?

— Не. Полиция стояла, а потом переехала. Сегодня был один рыжий. На велосипеде прикатил. Они завсегда так: наедуть, самогонки нахлещутся, пошумлять и укатят. Вы их не пужайтесь, в лес они не ходят, партизанов боятся.

— А партизаны есть близко?

— Чего же нет? Есть, конешно... лес-то, он вон какой! Ванька, слышь?

— Чаво?— шмыгнул Ванька пестрым от веснушек носом.

— Высыпай все ягоды командиру, вот чаво.— Петя опрокинул на мой вещмешок свой солдатский котелок.

Братишка встряхнул кружку, заглянул вовнутрь, облизнув пунцовые губы, чуть задумался и с явной неохотой высыпал всю малину, до единой ягодки.

— Молодец, Ванюха!— одобрил брат.— Мы еще с тобой наберем вона сколько. А теперь пошли! А вам до свидания. Будь, товарищ командир, спокоен, я все устрою как надо.

Они скрылись в кустах. Минуты две-три спустя я услышал Петькин звонкий тенорок: «Ребята, я знаю такое место, где полно малины, и крупнющая! Идем туда!»

Прислушиваясь к удаляющимся детским голосам, прошелся босиком по мягкой, почти не топтанной траве. Какими бы ни были добрыми эти два паренька из деревни Алексеевки, я все же решил покинуть солнечное местечко, вокруг которого, как пчелки, вились по кустам ребятишки-ягодники.

Перевязав ногу, я обул солдатские «скороходы», собрал свое немудрящее имущество и не мешкая отправился в путь. Выйдя из лесочка, поднялся на высотку и увидел за хлебным полем темнеющий на западе бор. Обойдя Алексеевку межами и перелесками, снова вышел на дорогу и медленно побрел по обочине. Справа от дороги шелестел кустарник вперемежку с елками и орешником. Слева всплескивала солнечными волнами почти созревшая рожь. Я шел, думая о повстречавшихся на моем пути братишках, угостивших меня малиной, о женщинах, снабдивших продуктами. И на душе было светло от этих добрых встреч.

Далеко впереди, за поворотом дороги, над колосьями ржи появилась голова человека. Я быстро свернул с обочины и спрятался в кустах. Мимо меня на велосипеде проехал рыжеголовый, широконосый полицейский с болтавшейся за спиной винтовкой. Я осудил себя за потерю бдительности — ведь он мог увидеть меня издалека — и тронулся дальше.

Бор надвигался. Большие, как желтые свечи, сосны первыми встретили меня. Приветливо покачивая зелеными верхушками, горделиво возвышались над лапчатыми елями, тонкоствольными березками. Вот он и первый гриб подосиновик на белой ноге, в толстой набекрень шапке. Как истый грибник, достал нож, хотел срезать и сунуть в вещевой мешок, да раздумал, пожалел этого веселого лесовика, который всегда сам просится в плетеный кузовок.

Лес... С первых же дней войны он оберегал нас от вражеских снарядов и осколков, перегораживал завалами путь вражеским танкам, укрывал от проливных дождей, досыта угощал ягодами.

Лес жил. Где-то совсем близко работал дятел. Я присел на пенек, снял порыжевшую от солнца, дыма костров и пороха свою армейскую шапку-ушанку. Хотелось крикнуть: «Здравствуй, нарядный друг, труженик неутомимый!.. И ты, смешная юркая белка, здравствуй!.. Здравствуйте, все лесные, мягкие звуки!»

Я сидел и, как величавую музыку, зачарованно слушал все дневные шорохи леса. Наконец встал и, углубившись в чащу, вдруг почувствовал, что спасен и буду жить.

Лес был смешанный и красивый в своем ярко-зеленом одеянии. В густом, почти непролазном малиннике накинулся на крупные ягоды. Я клал их в рот целыми горстями, заедая горбушкой хлеба.

Чтобы добраться до Днепра, надо было всерьез подумать о пропитании. Вся надежда была теперь на ржаные колосья, лесные ягоды.

— А-уу!— Тонкий девчоночий голос прервал мои размышления.— Мама-аа!

— У-а!— откликнулся кто-то.

Увлекшись сбором ягод, я и думать забыл, что встречу тут кого-либо. Мне казалось, что этот мощный старый бор принадлежит теперь мне и невидимым хозяевым-партизанам. Я мог спокойно перейти в другое место, но, подумав, решил, что бояться женщин нечего. Чтобы не испугать их своим внезапным появлением, я пошуршал кустами и легонько кашлянул.

— Мама!— крикнула девушка.

— Ну что, Клава?

— Тут кто-то есть... Слышь, мама!— повторила она испуганным голосом.

— Живой человек, мамаша. Здравствуйте!— ответил я и вышел из кустов.

— Здравствуйте,— сказала женщина и поправила сползший на лоб белый в клеточку платок.

— Меня, Клава, бояться не надо,— улыбнулся я.

— А чего вас бояться...— Девушка отвернулась и стала перебирать в плетеном кузовке ягоды. Каштановая прядка волос, выбившись из-под рыжей мужской кепочки, закрыла ей лоб и быстрые, золотистого цвета, глаза. Она откинула непокорную прядку, прищурилась сердито, стараясь показать, что я ей не в диковинку.

— Все-таки лес, да и время такое,— промолвил я и, чтобы не затягивать знакомство, коротко рассказал, откуда иду, какие намерения.

— Холодно, поди, ночами в одной рубахе?— женщина посмотрела на меня с неподдельным сочувствием.

— Холодно. Даже очень...— И я рассказал, как ночевал в придорожном ивовом кусту, как поливал меня на кладбище дождик, как зарылся в сарае в сено и что из этого вышло...

— А если бы не проснулись? Ой!— вскрикнула Клава, и вся наигранная строгость с нее вмиг слетела, круглое лицо стало дивно свежим, простодушным. Мать ее тоже улыбнулась.

— Ничего. Живы будем, не помрем...— весело обронил я, радуясь этой встрече.

— И слава богу, что уцелел. Голодный небось?— спросила она.

Я пожал плечами, чувствуя во рту сладость малины и кисловатую, ни с чем не сравнимую терпкость хлебных крошек. Мне безумно хотелось есть, но я стыдился признаться в этом, зная, как плохо жили люди на оккупированной врагом земле, где даже соль была на вес золота.

— Ну так что, мама?— Клава вопросительно поглядела на мать.

— Сейчас же пойдем домой. Бог с ними, с ягодами. Сварим картошки. Надергаем луку, моркови. Сальца бы вам, да нету. Забрали паразиты последнего поросенка.

— А надеть что-нибудь тепленькое? — проговорила Клава.

— Это уж само собой...

— Буду вам благодарен, мамаша. Как вас зовут?

— Елизавета Федоровна. Лубенковы мы,— ответила мать.— Вы вот тут, у этих сосенок, и ждите нас. Мы с Клавкой еще засветло, я думаю, обернемся.

Договорившись обо всем, мы расстались. Я с волчьим аппетитом доел остаток хлеба. Когда проглотил последний кусок, с ужасом подумал: «А вдруг не придут?.. Все может случиться. Нагрянут немцы и полицаи, задержат на выходе из села, начнут потрошить: «Куда идете? Кому еду и одежду тащите?»— и пиши пропало».

Я решил переменить место. Долго петлял по лесу, пока не выбрал наблюдательный пункт, откуда хорошо просматривалась сбегающая к лесу дорога, по которой должны прийти Клава с матерью.

День уже шел на исход. Солнце позолотило верхушки обусловленных для встречи сосенок, а женщины все не появлялись. Я сидел на своем НП, строгая ножом можжевеловую палку для посоха, и ждал. Думал, придут мои новые друзья или нет? Повезет ли сегодня в третий раз, и не слишком ли много везений в один день?

В глубине души я был убежден, что придут. А если нет, то на это будет причина. Какая? Жизнь во вражеском тылу не укладывается в обыденные рамки, она неизмеримо сложнее всяких выводов и предположений. Иногда судьбу человека решает случай — простой, нелепый. Надо ж было старосте из Марьино приказать вывезти сено не раньше и не позже сегодняшнего дня! Вдруг бы он сам заявился в сарай и выковырял меня вилами?.. В селах действуют не только староста, полиция, но и скрытая от глаз народа фашистская агентурная разведка. Нельзя сбрасывать ее со счетов. Засекут преждевременное, быстрое возвращение женщин из леса, а потом повторный выход из села, да не с пустыми руками, а с горшком молока, чугунком вареной картошки, с запасом хлеба, лука,— и проследят, что за пикник решила устроить Елизавета Федоровна со своей дочерью. Возможно, все мои аналитические умозаключения и логические предположения страдали излишней подозрительностью, но я был в одном твердо уверен — что такая женщина, как мать Клавы, обмануть не может. Придет, непременно!

«И тем не менее ты перешел в другое место»,— подхлестнул я себя. И тут же вспомнил, как мой дед Никифор, бывало, наставлял: «Разогнал под горку телегу, на чеку поглядывай».

Ох как правильно наставлял! Порой не раз я катил на одном колесе, гнал по ухабам и не оглядывался, пока не падал вверх тормашками...

Наконец на пригорке, рядом с зеленой полоской позднего овса, показались две фигуры. Узнал я их не сразу. На той, что поменьше ростом, мешковато висел на плечах длиннополый пиджак или самотканый жупан. Это могла так вырядиться Клава. А вот другая, высокая, что шла легкой, молодой походкой, была не ее мать, а кто-то другой. Ошибиться я никак не мог. Неожиданное появление незнакомой женщины меня смутило. Почему Елизавета Федоровна нарушила нашу договоренность? Ведь она мне дала твердое слово, что придет с дочерью. А что, если это ловушка? Приманка полицейская? Кто эта женщина и кто там за горкой?

Как бы я ни преувеличивал свои подозрения, нарушение условий встречи настораживало. Наверное, я правильно сделал, что переменил место и повел наблюдение с другого пункта, заранее наметив удобный путь отхода в глубину леса. Размышляя таким образом, я держал их на прицеле и в то же время поглядывал на вершину высотки — не появятся ли там еще какие гости?..

Тем временем женщины спустились с пригорка, вошли с краю в небольшой смешанный подлесок и в ожидании моего появления остановились, беспокойно шаря по кустам глазами.

Надежно прикрытый низкорослыми елками, я стоял и всматривался в лицо молодой женщины, одетой в серый, городского пошива, жакет, в темно-синюю юбку, свисающую к голенищам кирзовых сапог. В одной руке она держало какой-то сверток, в другой — плетёную корзину. Ничего подозрительного в ее облике я не нашел.

У Клавдии под накинутым на плечи пиджаком тоже виднелась корзина с торчащими перьями зеленого лука. Приложив два пальца к губам, она так лихо, по-мальчишески свистнула, что, подавив сомнения, я откликнулся.

— А свистеть-то, Клава, не договаривались,— выйдя из кустов, проговорил я и, поздоровавшись с незнакомой женщиной, не спускал с нее пристального взгляда.

Понимая мою настороженность, она торопливо, с волнением заговорила:

— Мне Клава сказала, что вы командир...

— Об этом мы тоже с ней не договаривались, а наоборот...

— Вы меня извините, Лида — жена политрука,— заторопилась с ответом Клава.— Мы с мамой посоветовались и решили, что ей второй раз идти трудно, а мне одной боязно...

— Хорошо, Клава, хорошо. Спасибо маме. Она обещала, потому я и волнуюсь... Значит, вы жена политрука? Где служили?

— Мой муж служил в Смоленске. Перед самым началом войны отправил меня сюда с детьми в деревню, к родственникам. Тут я и застряла. Политрук Николай Федорович Тобольцев. Может, где встречались?— Она вложила в последние слова всю силу печали и надежды.

Что я мог ей ответить?

Во время наших рейдов по тылам противника нас так спрашивали в каждом доме. Дети, соскучившись по отцам, жались к нам с затаенными в глазах вопросами.

— Ожиданием живем...— Лида вздохнула.— Что только не передумали... Вы не представляете, как я обрадовалась, что увижу родного, советского командира, столько пережившего.— И, спохватившись, засуетилась:— Я табаку принесла, хлебца, картошки молодой сварила. У Клавы вон молоко, морковка, лук. Пиджак вот... Извините, какой уж есть.

Клавдия сняла с плеч темно-серую одёжу и подала мне. Стеганный на вате пиджак из так называемой чертовой кожи был сущим кладом — в нем не страшен ни дождь, ни холод ночной.

— Спасибо, дорогие, спасибо,— горячо и растроганно прошептал я.

— Мы радехоньки помочь. Давайте присядем,— проговорила Лида.— Мы немножко побудем с вами... Сначала поешьте, а потом расскажите, что знаете. Вы ведь недавно от своих-то. Говорят, наши с зимы под Ярцево, а дальше пока никак не могут пробиться...

Я ел еще теплую картошку, запивал молоком и рассказывал о том, в каких боях довелось участвовать.

— Нельзя сразу наступать на многих направлениях. Линия советско-германского фронта тянется на тысячи километров. Придет время, прогонят гитлеровцев из Ярцево, из Смоленска. Думаю, что недолго осталось вам ждать наших.

— Не знаю, когда уж и дождемся...— В словах Лиды были и печаль, и мольба.

Пока я докуривал цигарку, она с Клавой переложила в мой вещевой мешок продукты, вылила во фляжку остатки молока. У меня образовался такой запас продовольствия, который избавлял от многих существенных забот и ненужного риска.

Уточнив, где и в каких селах стоят вражеские гарнизоны, полиция, я горячо поблагодарил Лиду и Клаву за все, что они для меня сделали. Мне было тепло не только от просторного пиджака. Согревало тепло людское, кусок хлеба, разделенный с детьми политрука Тобольцева... Попрощавшись с женщинами, я, опираясь на можжевеловый посох, двинулся дальше по лесной тропе, залитой потоками вечернего света. Полной грудью вдыхал живительный ягодный воздух, вслушивался в лесные тихие шорохи.

Стало смеркаться. Лесная дорога вывела меня к большому хлебному полю. За ним виднелись крыши домов, над которыми уже кучерявились хорошо различимые на закате вечерние дымки. Зная, как трудно пробираться через поле, я обогнул его по краю леса. Всплыла над хлебами луна, похожая на крупный желтый ломоть нашей уральской дыни, освещая уснувшее ржаное поле. Светло стало как днем.

Я пошел краем ржаного поля и неожиданно уперся в речку, заросшую по обеим сторонам густым тальником и ольхой, где дружной, хлопотливой скороговоркой верещали лягушки. Терпко пахло черемухой, смородиной и чабрецом. Звонко просвистев крыльями, взлетели куропатки. Они заставили меня вздрогнуть, остановиться. Невольно подумалось: «Неплохо бы похлебать супчика и обглодать птичье крылышко».

Однако мечтать при луне на берегу незнакомой речушки было некогда. Я решил быстро перейти ее и укрыться в бору. Однако преодолеть эту «махонькую» речушку вброд оказалось не так-то просто. Нужно раздеваться, снимать ботинки, мочить бинты и раны, к которым я успел притерпеться. Такая незадача, хоть плачь. Внезапно вспомнил, что у таких речушек, приветливо овивающих русские села, всегда ютятся на юру деревянные баньки. А где баня, там непременно должна быть кладка для перехода на ту сторону. Немало таких переправ мне встречалось во время боев в той же Смоленской и Калининской областях.

Искать переправу решился не сразу. Деревня близко, пьяные выкрики, на чужом языке долетают до моих ушей, большой ломоть луны тонет в речной прогалине, простреливая белым светом каждый прибрежный кустик.

Дождавшись, пока угомонились в селе крикливо гортанные голоса, я осторожно пошел вдоль берега к деревне и вскоре заметил освещенное луной строение. Я угадал — это была банька. От нее к берегу скатывалась серая утоптанная тропинка, упирающаяся в деревянную кладку.

Сердце забилось тревожной, победной радостью. Везло мне в этот день крепко. Почувствовав запах березовых веников, я пошел к предбаннику и задел ногой консервную банку: предательски загремев, она отлетела к открытой двери. Я вздрогнул и остановился. В предбаннике кто-то ворохнулся, что-то скрипнуло, зашипело приглушенно. Я пригвожденно замер на месте. Однако вскоре понял, что в предбаннике куры. А сердце под пиджаком бух, бух, словно места ему там не хватало, и коленки вроде чужие стали.

Придя в себя, заглянул в предбанник (и да простит мне хозяин!) — решил пополнить свои продовольственные запасы... Затем перешел на другую сторону речушки.

Идти по скошенному лугу было легко. Душа моя пела. Луна, вскарабкавшись выше темнеющего бора, мягко освещала копны сена. Я выбрал одну, что поменьше, разгреб сухое, духовитое разнотравье и присел передохнуть, радуясь тому, что все обошлось удачно.

Потом связал обмоткой охапку сена и, взвалив ее на плечи, двинулся к лесу. В чаще я выбрал глухое, укромное местечко среди молодого ельника. Нарезав лапника, аккуратно уложил его ровньш слоем, пышно устлал луговым сеном, соорудил изголовье, куда надежно пристроил мешок с запасом провизии. Укутавшись пиджаком, навалил на себя пласт сена.

Давно я не спал таким глубоким, спокойным сном. Проснулся оттого, что сквозь высокие сосны и ельник проник и нащупал мое лицо теплый утренний луч. Сбросив с себя пиджак, я обомлел: рассыпавшись по всей поляне, как гвардейцы в высоких белых шапках, стояли на крепких белых ногах боровики...

Я поднялся, пошел искать воду по старой лесосеке. Неожиданно отыскал канавку, ведущую к небольшому болотцу. Умывшись, ополоснул консервную банку и наполнил чистой родниковой водой. Возвращаясь обратно, собрал в шапку с десяток крепких грибов, высыпал на сено и принялся ощипывать курицу, взятую ночью в предбаннике. Она оказалась нагульная, тяжелая. Опалив ее на жарком костре, сварил разделанную тушку по частям. Но курятины съел на удивление мало. Больше всего пил крепкий, приправленный грибами бульон, экономно закусывая хлебом. Оставшееся мясо и тушенные на курином жиру, мелко нарезанные грибы плотно уложил в консервную банку. По моим подсчетам, я на целых три дня был обеспечен пищей.

В тот день на десерт у меня был чай с малиной. После сытного харча вновь крепко поспал на своей импровизированной постели.

Под вечер я снова тронулся в путь.

Медленно продвигаясь краем леса, увидел издалека на противоположной лесной опушке стадо. Маскируясь в подлеске, решил осторожно приблизиться к нему и найти пастуха.

Пастушечье дело мне хорошо знакомо. Я с детства пас свою скотину вместе с соседними мальчишками. На Южном Урале поздно выпадает снег и скот пасут в тугае по чернотропью почти до конца ноября. Много раз сиживал в юрте у костра с исконными степными кочевниками. Слушал, как надо отбиваться от волков, обучать невыезженного коня, оказывать заболевшему или раненому первую помощь.

Пастухи обычно народ добрый, общительный. Встретив в степи одинокого путника, они поговорят с ним по душам и, если у него добрые намерения и длинный впереди путь, приветят, накормят, напоят молоком, дадут мудрый житейский совет, укажут дорогу. Следуя без компаса и карты, я очень нуждался сейчас в таком совете.

Пастухом оказался степенный старик в измятой фуражке железнодорожника, с брезентовой, перекинутой через плечо котомкой. Он ходил тихими, мягкими шагами, деловито поглядывая на лес, прислушиваясь к птичьим голосам. Достав кисет с табаком, скрутив цигарку, он не спеша высек огонь и задымил так аппетитно, что у меня защекотало в ноздрях...

Я вышел к нему смело, неторопливо и почтительно, как со старшим, поздоровался.

— Здравствуй,— ответил он без всякого удивления и интереса, будто такие небритые пришельцы в армейских ушанках выходят из леса каждый день.— Куда путь держишь?— И, вскинув на меня сероватые, в седых ресницах, глаза, глубоко затянулся дымящейся в руке цигаркой.

— К Днепру,— ответил я неопределенно.

— Днепр, он длинно бежит... А так-то, вон тут, за лесом,— проговорил пастух, разглядывая меня пристально.

Я понял, что он ждет правдивого ответа, и не стал петлять, сказал прямо, что ищу партизан.

— Курить будешь? — спросил он и подал мне туго набитый табаком кисет.

Я поблагодарил его и стал неуклюже скручивать цигарку.

— Что с рукой-то?

— Ранен.

— Давно?

— В январе.

— Идешь откудова?— Старик высек кресалом огонь и подал тлеющий, скрученный из ваты фитиль, заправленный в ружейную гильзу.

— Из Смоленска.

Слушая мой рассказ, он не поддакивал участливо, не удивлялся, лишь внимательные глаза его оживились. Порывшись в котомке, вытащил оттуда лепешку, разломил и, протянув мне половину, сказал:

— Бери, товарищ, чисто аржаная. Я поблагодарил старика.

— Значит, партизанов ищешь? — помолчав, спросил он. Его глаза-буравчики снова уперлись в меня.

— Ищу,— ответил я твердо.

— Ладно... Как только минуешь лес, низинкой пойдет песчаная дорога, она и приведет тебя к самому Днепру. Увидишь реку, повернешь налево, пройдешь немного вдоль берега. На той стороне будет село Таракановка. Там полиция и куркули всякие слетелись. Туда тебе ходу нет. Дождись темноты, иди берегом Днепра, минуешь Карабино и Волкове, увидишь на бугре село по-над берегом — это и будет Карыбщина. Войдешь с этой стороны в самый крайний дом, спросишь тетку Солоху. Ежели она дома, скажешь ей, что прислал тебя Митька Сыроквашенский. Ну, а для блезиру придумаешь какое-нибудь заделье... Что умеешь делать, окромя стрельбы?

Я замешкался с ответом.

— Неужели, кавалерист, хомута починить не сумеешь?

— Сумею. Даже могу сапоги обсоюзить, подметки подбить...

— Так и скажешь, что инвалид, чеботарь... Врать с бухты-барахты тоже нельзя. Мастеровому всегда веры больше. Вдруг наскочишь на старосту, начнет цепляться: кто да откудова? А у тебя должен быть ответ наготове. И с нашим братом мужиком враньем не отделаешься... Ты вон появился по-над лесом, я тебя сразу углядел, как мыряешь по кустам, на меня нацеливаешься... Нехай, думаю, поиграет в прятки... А ты ешь, ешь! Молока бы тебе, да не люблю коров сдаивать.

Я сказал, что молоко пил и картошку ел. Дивясь прозорливости старика, думал: «Кто же все-таки этот Митька Сыроквашенский?» Спросить было неловко, раз дело касалось конспирации, но все же не сдержался.

— Я и есть Митька,— откусывая белыми, крепкими зубами лепешку, ответил он.

Этому Митьке, наверное, было за шестьдесят.

— Ну, а тетка Солоха?

— Сделает все, что сможет...— сказал Митька.

Я отломил от своей половины лепешки кусок, остаток бережно положил в карман. Появилась страсть запасать продукты...

Старик заметил это, достал из котомки целую лепешку и отдал мне. Почти весь запас табака пересыпал из кисета в мой мешочек, оставив себе на несколько цигарок.

— Табачок ныне добрый уродился,— аккуратно завязывая кисет, проговорил он.

Третий день мне шибко везло. А может быть, в этом была своя закономерность? Но то, что я совершенно случайно вышел на пастуха и получил настоящую явку,— это был перст судьбы. Счастье, что ли? Впрочем, мне всю жизнь везло на хороших людей.

Дружески распростившись с Дмитрием Сыроквашенским, я смело углубился в приднепровский бор. Здесь тихо струился между деревьями прохладный вечерний воздух. Дорога сбегала в тихую низину, затемненную деревьями-великанами. Вдруг лунный свет озарил серебристым блеском спокойную, величавую гладь воды. Днепр! Днипро, как ласково называют его украинцы. Со школьной скамьи я был одержим любовью к этой могучей реке, где крестилась когда-то вся изначальная Русь, где плавали на остроносых челнах и купали своих горячих коней удалые казаки из запорожской вольницы. Днепр поражал в лунном освещении новизной и спокойной своей величавостью. Захотелось от избытка чувств, как в детстве, на колени встать, окунуться с головой, омыть истощенное тело, призывая в помощники не господа бога, а дух свой и силу, возрождаемую свободой, прохладой живой величавой реки, всеми ее неуловимыми красками звуков, светом лунным, каплями росы на стоптанной траве.

Страшно тянуло искупаться. Но солдатские ботинки, присохшие к ранам бинты!.. Долго бы пришлось мучить себя.

Сойдя по тропинке к песчаному берегу, я все же зачерпнул ладонью воды, попил сладко, ополоснул разгоряченное лицо. Утираясь рукавом своего незаменимого пиджака, поднялся на прибрежный изволок. Тропинку, которая должна меня вести дальше, хорошо освещал пополневший месяц. Где-то совсем близко знакомо фыркнула в ночи лошадь. Я зашел в тень тальника и остановился, прислушиваясь, как она с хрустом жевала траву, гулко прыгая по звонкой земле.

«Значит, спутанная»,— заключил я и вышел на тропу после того, как убедился, что ни одной живой души вокруг нет. Пройдя сотню шагов, обнаружил брошенное на берегу удилище с крючком на леске. Как истый рыбак, не удержался, поддался соблазну, забыв, что допускаю опасное легкомыслие, поднял удочку, замотал леску, отнес подальше и спрятал в кустах, предрешая, что, если выпадет случай, сам ночью наловлю рыбки и похлебаю ушицы... Убаюкала меня встреча с Днепром, и забыл я остудить хорошенько разгоряченные мозги свои.

Тропа вела меня вдоль заросшего кустами берега реки все дальше и дальше. Справа на той стороне изредка брехали собаки, протяжное завывание доносилось и спереди, где, по моему предположению, находилась Карыбщина. Было уже поздно, и встречу с теткой Солохой я решил отложить на завтра, дабы основательно сориентироваться при свете дня. Нужно было отвернуть в сторону от прибрежной дороги к дремлющему на пригорке лесу и устроиться на ночлег.

Поднявшись на небольшой отлогий бугорок, я неожиданно уперся в картофельное поле. Снял вещевой мешок, положил его на межу и, подрыв один куст, нащупал картофелины величиной с куриное яйцо. Чтобы не наследить слишком явно, набирал картофель из-под корней.

Вернувшись к Днепру, обмыл ровные, белые при лунном свете клубни. Переложив куриное мясо в бумагу, наполнил консервную банку днепровской водой. Теперь у меня будет плотный завтрак: молодая картошка с курятиной. Я начинал жить по-хозяйски.

Местечко выбрал в молодом ельнике, вперемежку с сосняком, сухое и, как мне показалось ночью, первозданно глухое. При веселом, праздничном свете месяца наломал для утреннего костра мелких сучков, сложил их горочкой. Затем, как вчера, нарезал лапника и устроил в самой гуще молодых деревьев постель, положив в изголовье вещевой мешок, где хранились теперь запасы хлеба и драгоценная лепешка — подарок пастуха Дмитрия Сыроквашенского. Охваченный ощущением неукротимого, сладостного зова ко сну, мгновенно забылся.

18

Спал я чутко. И вдруг сквозь сон услышал:

— Какая-то добрая душа дровишек для костерчика приготовила... Устала я, ребята. Может, тут пока остановимся, сушнячок запалим?

Голос показался мне удивительно знакомым.

— Место уж очень неприглядное,— ответил кто-то другой.

Я открыл глаза и сквозь лапник увидел несколько пар запыленных сапог и в синей курточке Катю Рыбакову, присевшую на корточки возле моих заготовок для костра.

— Ну так как, ребята, пойдем дальше? — спросила она, поправляя горочку сучков.

— Поищем место получше,— ответил Севка. Приподнявшись на локте, я разглядел его куцый и тоже синего цвета жилет с оборванным сзади хлястиком, серый Сенькин ватник, его сивую башку с застрявшими в волосах сосновыми иглами, широкую, в черном пиджаке, спину Володьки, который, как я заметил еще в Смоленске, ходил за Катей Рыбаковой, как телок на веревочке...

— Дровишки приготовлены не для вас,— сказал я нарочито густым баском, да так неожиданно, что верзила Сенька шарахнулся в сторону и едва не сломал молодую сосенку. Севка с Володькой тоже малость испугались, и только Рыбакова сразу узнала мой голос, вскрикнула:

— Никифоров, родненький! Господи! — Сорвалась с места и бросилась ко мне с поцелуями.

— Вот так встреча! — протянул Володька.— Привет, командир!

Поздоровавшись, мы расселись вокруг моих дровишек, и начались расспросы, как да что, кто куда идет.

— После, как мы потеряли друг друга...— Володька запнулся и посмотрел на Катю. Рыбакова по привычке перекатывала полными, обветренными губами травинку. С досадой махнув рукой, сказала:

— Уж ладно...

— Чего там ладно? Вовсе не ладно...— Володька отвернулся.

Остальные помалкивали.

— Не будем вспоминать,— проговорил я строго.— Не надо...

Обращаясь к Володьке, спросил:

— Как я вижу, вы разбились на группы?

— Да. Вот мы идем вчетвером.

— А как другие, кто с кем пошел?

— Петров с Афоней повели свою группу...

— Матросики откололись в первую ночь,— вставила Рыбакова, внимательно и сочувственно глядя на меня серыми выразительными глазами.

— Ну и куда же вы путь свой держите?

— Все туда же, к Днепру,— неопределенно ответил Володька.

Я понял, что они идут наобум и никакого твердого плана действий у них нет. Оттого и настроение у всех было унылое, подавленное. Особенно хмурился Сенька, страшно боясь снова угодить в руки гестапо.

— Как же вы намерены переправляться? — допытывался я.

— Будем искать лодку, а может, и вплавь,— сообщил Володька и пожал плечами.

— Лодкой, вплавь... Ерунда все это! — словно очнувшись, вскипела Рыбакова.— Идем и сами не знаем куда. Жрать нечего. Вчера вечером съели последний хлеб. Не берегли, а лопали кому сколько влезет...

— Можно питаться картошкой,— заметил я, видя, в каком они находятся беспомощном положении.

— А где ее возьмешь? — отозвался Севка. Он был самый молодой из них, сильный и уравновешенный.

Я высыпал на травку двадцать чистеньких, ровненьких, одна к одной, картофелин.

— Никифоров, милый человек! Ты не представляешь, как я рада, что мы опять вместе. У тебя и картошка, и хлеб, а у нас...

— И даже еще кое-что найдется,— радовался я, что кончилось мое одиночество.

Я пока не стал посвящать их в свои планы и согласился с их предложением поменять местонахождение. Пятачок, где я приютился ночью и собрал дрова, был мелколесным, редким и далеко просматривался.

Мы передвинулись западнее и нашли густоватый молодой лесок с готовым для костра углублением. Севка с Семеном ушли за дровами. Володька стал точить бритву, Катя занялась моими ранами, приготовив свежий, совершенно новый бинт.

— Ну и видик у тебя,— осмотрев меня с головы до ног, проговорила она.

Я действительно был похож на клоуна пиджак из чертовой кожи, грязные стеганые брюки, ботинки сорок пятого размера.

Прислушиваясь к нашему разговору, Володька достал из своего сидора сверток и, подавая его мне, сказал:

— Можете надевать. Кавалерийские. Только в седловине распоролись по шву. Катя зашьет.

Брюки были из темно-синей диагонали с шикарными кожаными леями.

— Ты разве кавалерист? — спросил я.

— Нет. Пехота. Достались по случаю.

Что это за «случай», я не стал расспрашивать. Как говорят, дареному коню в зубы не смотрят... Примерил,— оказались в самый раз.

— Ваши штаны надо в костер бросить,— сказал Володька.

— Нельзя. Они еще пригодятся,— возразил я.

— Для чего? — спросила Катя.

— Вечером у меня свидание с теткой Солохой...

Я объяснил, что имею явку, но не упомянул Дмитрия Сыроквашенского.

— Ой, старший лейтенант, сам бог тебя нам послал! — Катя сдавила мою руку и уткнулась носом в плечо, размазывая слезинки на похудевшем миловидном лице.

— В брюках с леями появляться нельзя. Днем пофорсить можно, а вечером надену свои многострадальные...

— И то правда,— вздохнула Катя. Рыжеватые волосы ее искрились на утреннем солнце.— Не так все просто...

Да, не все было просто. Для того чтобы сварить обед в литровой консервной банке и накормить пять душ, требовалось время. Да и картошки нужно было подкопать. Володька отрядил на это дело Севку. Тот охотно согласился, но я возразил: нельзя, чтобы мужчина расхаживал среди белого дня по картофельному полю. Пришлось идти Кате. Она же и за водой ходила на Днепр несколько раз.

— Где-то надо добывать посуду,— сказал Володька.

— А почему же ты раньше не подумал? — кивнула на него Катя.— Никифоров подумал...

— Ну, так это же кавалерия...— вставил Семен.

— А тебе, пехота, надо еще сделать запас дров.

— Ничего, успеем,— ответил Семен.

Поев картошки с курятиной, он завалился спать. Его примеру последовали и Володька с Севкой. Мы бодрствовали вдвоем с Катей.

— Трудно мне с ними. Вечно торгуются, кому дрова собирать, лапник колючий ломать...

— У вас кто старший?

— Какой там старший! Все главные...

В обед по моей инициативе устроили совещание и единогласно избрали меня старшим. Прежде чем дать согласие, я поставил условие, что, как командир, буду требовать беспрекословного подчинения и твердой армейской дисциплины.

— Дисциплина так дисциплина,— буркнул Сенька. Порядок, какой я намерен был установить, ему явно не нравился.

— Подъем вместе с солнцем,— объявил я.

— А зачем тут нам такая казарма? — спросил он.

— Затем, чтобы приучить себя к армейскому порядку.

Вся команда промолчала. Я хорошо знал, что безделье утомительней любой самой тяжелой работы.

Катя наносила воды и устроила постирушку. Даже мои старые бинты прополоскала и высушила на солнце.

Вечером стали снаряжать меня в поход на свидание с теткой Солохой.

19

Еще с утра Володька хотел побрить мне бороду и щеки. Поначалу я согласился, но потом, вспомнив, что иду в деревню в качестве мастерового, бродячего сапожника, от бритья уклонился. Пиджак мой Катя забраковала, считая, что он длинный, широкий, и не по сезону... Стеганые брюки тоже.

— Лоснятся от засохшей крови,— сказала она и предложила Володьке отдать мне свои старые хлопчатобумажные брюки и кирзовые сапоги. Сенька передал мне свою телогрейку и фуражку стального цвета с твердым околышем, в какой, наверно, модничали охотнорядские приказчики.

Принарядился я в соответствии с разработанной мною легендой: что инвалид финской войны, житель Калуги, гостил у родственников и теперь ищу работу. Калугу я хорошо знал и человека такого имел на примете. К Днепру спускаться не стал, а двинулся прямо через поле в направлении Карыбщины, которая хорошо была видна из нашего лагеря.

Шел не без волнения. В сотый раз обдумывал свое положение и всякие могущие возникнуть неожиданности: как встречусь, например, с незнакомым лицом, а может, и со старостой, агентом вражеским? Раза два или три останавливался, всматривался в густые ветлы-раскоряки, где ютилась крайняя хата, присаживался, размышлял.

Одежда моя не слишком бросалась в глаза. Была лишь одна загвоздка: у кого и где гостил, у каких сородичей? Решил назвать село Зеленково Калининской области и фамилию агрономши, у которой до войны стоял на квартире, будучи командиром эскадрона пограничного полка.

Над рекой нависли плотные сумерки. Надо было попасть в село до восхода луны.

К дому тетки Солохи я подошел не с улицы и не сразу. Постоял за огородным плетнем, понаблюдал, как кто-то выходил из хаты, гремел бадейкой, выплескивая помои.

Низенькую хату под темной крышей нельзя было перепутать. Она ютилась на отшибе села, затененная старой ветлой и вишнями под окнами.

Дверь в избу была распахнута настежь. Из сеней я попал прямо в кухню, где при свете лампадки, тускло горевшей у иконы, за столом сидели две молодые рослые женщины и шумно хлебали из одной миски. Третья, пожилая, в просторной серой кофте, в красной юбке, стояла у шестка русской печи. Услышав мои шаги, повернулась темным лицом к порогу, в упор уставилась неморгающими глазами, напряженно сдвинув белесые брови над прямым строгим носом. Шагнув через порог, я едва не столкнулся с нею, спросил быстро:

— Вы тетка Солоха?

— Ну, я. А вы кто будете?

— Портной, работы ищу. Перешить что...

Ну надо же! Твердил всю дорогу, что я сапожник, а назвался портным.

— Портняжка? — Тетка Солоха прищурила один глаз и отогнала ладонью муху, гудевшую возле морщинистой щеки.

— Меня прислал Митька Сыроквашенский.

— Митька... А где ты его ветрел?

— На поле, с коровами.

— Добре. Выйдем.

Она пропустила меня вперед и прикрыла за собой дверь. В сенцах тихо спросила:

— Сколько вас народу?

— Пятеро.

— Чего хотите?

— Перейти Днепр, к партизанам.

— Вчера одни переправились тожать... может, и ваши, не знаю... Я их отговаривала. Не послухали.

— Нам бы хотелось связаться с кем-то, чтобы знать, куда идти.

— Об этом ничего сказать не могу. Приходи завтра в это же время. Только сначала посмотри: ежели у моих сеней будет стоять высокий белый шест — входить нельзя... А зараз подожди трошки.

Она ушла в хату. Через минуту вернулась и сунула мне в руки полкаравая пахучего ржаного хлеба.

— Больше нэма. Коли придешь, еще дам. Будь осторожен, чтобы никто не видел. А пока ступай.

Тетка Солоха легонько тронула за плечо, подвела к порожку и закрыла за мной дверь.

Вернулся я к своим, когда уже выплыла луна и повисла над Днепром. В Таракановке изредка вспыхивали зеленые ракеты, пощелкивали автоматные очереди. Товарищи мои были взбудоражены ожиданием, но после моего скудного рассказа о встрече с теткой Солохой пали в уныние.

— Раз от переправы отказалась, значит, ничего она не сделает, эта Солоха,— усомнился Семен.

— Завтра еще ждать целый день? — спросил Володька.

— Подождем,— ответил я, понимая, что предстоящий день будет нелегким.

— Она и завтра может отослать ни с чем,— снова заметил Сенька.

Катя и Севка молчали, а те двое упрямо пререкались со мной. Я пытался объяснить им, что не так-то просто наладить связь с партизанами, что Солоха хорошо знает, как нужно поступить в том или ином случае. Но чувствовал, что не убедил их. Они были малоопытны, нетерпеливы, легко впадали в панику. К тому же совершенно беспечны, и это внушало мне серьезную тревогу за них.

На другой день после моего визита в Карыбщину я запретил, как старший, разжигать костер и ходить за водой к Днепру. Это сразу же вызвало возражение.

— Значит, целый день будем сидеть голодными и без воды?

— Картошку варить станем, как только стемнеет.

Я напомнил о гарнизонах в Волкове и Таракановке.

— Изображать из себя главнокомандующего куда легче,— сыронизировал Сенька.

Меня это взорвало:

— Раз вы избрали старшего, извольте выполнять то, что я найду нужным приказывать.

Володька и Севка насупленно помалкивали. Катя, видя, что я начинаю закипать, взяла мою сторону:

— Хватит, ребята, спорить, Никифоров прав. Посчитайте, сколько раз я мотаюсь на Днепр. Из Таракановки просматривается весь наш берег.

Солнце поднималось, тени укорачивались. Раз обед не варили, делать было нечего. Все с нетерпением и тревогой поглядывали на Карыбщину, ждали — взметнется шест над домом тетки Солохи или нет?

Шест появился часов в пятнадцать, белый, прямой и невозмутимо зловещий. Идти запрещалось. Команда моя совсем приуныла.

— Надо уходить,— заявил Семен.

— Неужели лодки не найдем? — спросил Севка, косясь на Володьку. Тот выжидательно посмотрел на Катю.

— У нас есть старший, как он решит, так и будет,— сказала она властно, покусывая губы.

— Из этого лесочка нельзя уходить. Переменим место, чтобы не дымить на одном пятачке, и будем варить картошку до рассвета. Вечером же выставим круглосуточный караул.

— Тебя, что ли, караулить? — спросил Сенька.

— Ну, знаешь! — возмутилась Рыбакова.

На меня накатило тяжелое, цепенящее чувство. Я не стал церемониться, заговорил жестко:

— Вот что, хлопцы. Должен вам сказать, что вы утратили самое важное чувство — это представление о воинской дисциплине. Ищете партизан, а ведете себя как разгильдяи.

— Но, но! Полегче! — крикнул Сенька и быстро вскочил на ноги.

— Ты, Семен, не перебивай,— осадил я его.— Кто мне скажет, кто мы такие?

— Как кто? — встрепенулся Севка.— Бывшие военнопленные.

— Эх вы!.. А я так думал: мы — своеобразный партизанский отряд... Зря я вас агитирую, трачу слова... Я прежде обходился без вас — и дальше как-нибудь обойдусь.

Я схватил вещевой мешок, стал торопливо завязывать его.

— Катя, будь добра, дай мои стеганые брюки. Я свои надену, а с леями пусть щеголяет кто хочет.

— Я иду с тобой.— Катя вскочила, торопливо завязывая на голове бледно-зеленую косынку.— С этими молодцами я не останусь. Пусть идут куда хотят. Съели у человека последний хлеб, получили возможность заиметь связь с партизанами и недовольны. Да кто вы такие? Никифоров пограничник, разведчик полковой, искалеченный человек, ходит в село, рискует ради вас, дураков, головой, а они еще выламываются. Он один из организаторов нашего побега. А мы чем его отблагодарили?

Катя стала нервно тормошить свою походную сумку, связанную веревочками.

— Погоди, Катюша, погоди! — Володька поймал ее за руку.— Товарищ старший лейтенант, мы ведь обсуждаем, как лучше...

— Приказы командира не обсуждаются. Ты что, забыл?— Катюша обдала его леденяще-пронзительным взглядом.

— Мы же того... а тут еще этот шест...— бормотал Володька.

— Сенька первый завелся! Чего там? — поднялся Севка и обрушил на Семена поток брани. Это была тоже крайность, и я едва сдержал его.

— Извините нас, товарищ старший лейтенант, больше этого не повторится,— проговорил Володька.— А с Сенькой я поговорю отдельно...

— Ладно, командир, прости их, дураков,— вмешалась снова Катя.— Ну а дисциплину с них требуй, как полагается. А то за картошкой бредут, словно я их могилу копать посылаю...

— Погорячились маленько — и ладно... давайте забудем...— заговорил наконец Сенька, видя, что он остался один.

— Хорошо. На первый случай посчитаем это недоразумением. Но я не люблю кривить душой и скажу, что командир такое ЧП всегда держит в памяти... Учтите это... А сейчас немедленно меняем место. Мы тут порядочно надымили между двумя гарнизонами. Немцы и полицаи могут заинтересоваться нашими дымками... Решительно никаких дневных костров и хождений к реке.

На том и порешили.

Еще вчера, когда собирался к тетке Солохе, я присмотрел новое для нашего лагеря место — в двух примерно километрах от прежнего, ближе к Карыбщине. Лесок там был покрупнее и погуще, а главное, в нескольких метрах от кострища пролегала небольшая, заросшая мелким кустарником ложбинка. Я рассчитал, что в случае нападения с южной стороны по ней можно было отойти к Днепру, а там, укрываясь прибрежным тальником, проскочить в большой лес.

С восточной стороны нас прикрывала высотка, куда я наметил поставить наблюдателя. Отсюда хорошо просматривалась вся окрестность, дороги и подходы к нашему очень молодому и совсем небольшому лесочку.

Все это я твердо изложил своим «партизанам» в виде боевой задачи, когда мы перебрались, и обрисовал на местности. Указания были беспрекословно приняты.

Я всерьез стал подумывать о противнике, который находился в Таракановке, в трех-четырех километрах, и мог свободно послать к завтраку на дымок десяток мин. Я был убежден, что мы наследили в первые же сутки — весь день варили картошку и даже чай кипятили в консервной банке, безудержно дымили до самой глубокой ночи.

Мои предостережения в расчет не принимались — ребята отделывались шуточками, полагая, что стоит мне сходить к тетке Солохе, и партизаны тотчас же, как по щучьему велению, пришлют за нами если не тачанку, то трофейный вездеход... А вместо этого у хаты тетки Солохи угрожающе торчал белый шест. Не пересказать словами, как он действовал на психику.

20

В подлеске тихо и знойно. Время будто споткнулось о Солохин шест и замерло на месте. Полная безызвестность наводит на ребят уныние. Я же, не раз глядевший в лицо своей судьбе, не теряю надежды и абсолютно уверен, что к вечеру шест исчезнет. Я деятелен, внутренне собран, у меня хорошее настроение, потому что во мне укрепилась вера в Дмитрия Сыроквашенского и тетку Солоху. Им просто нельзя было не верить.

По очереди ведем наблюдение с высотки — это развивает бдительность и в то же время дисциплинирует ребят. К тому же, чтобы отвлечь их от нехороших мыслей, начинаю рассказывать о боях на Западной Двине в первый месяц войны, о тактике противника под Москвой, о действиях конницы во вражеском тылу, делюсь жизненным опытом, припоминаю смешные случаи, объясняю, к чему приводит расслабленность и беспечность. Делаю я это искренне, с сознанием командирского долга, хорошо понимая, что морально отвечаю за их надломленные концлагерем души. Голод, полное незнание обстановки во вражеском тылу, отсутствие опыта, потеря всякой бдительности — все это могло погубить их и, как выяснилось позже, погубило другие группы.

Наконец кончился еще один трудный день и наступил вечер. Но и он не принес облегчения моим приунывшим товарищам. По-прежнему маячил над потемневшей крышей, меж верхушками старых ветел, конец белого шеста, медленно поглощаемый наступающими сумерками.

Мы сидим вокруг маленького, едва тлеющего Костерина, отмахиваемся от назойливых комаров и молчим. В преддверии еще одного томительного дня разговор, как и веточки в костре, вяло вспыхивает и опять тут же гаснет.

— Ну а если завтра шест так же будет весь день торчать? — Володька, хлебнув дыма, откатывается от костра, ложится на живот и упирается локтями в землю.

— Как минует опасность, она повалит его, — отвечаю я.

— А если не минует?

— Примем другое решение. Пробудем здесь весь завтрашний день и, если обстановка не изменится, вечером перейдем в другое место, южнее Карыбщины. Там безопасней.

— И опять ждать?

— Да. Ждать, Володя! Как же иначе. Терпеливо, до конца. Это же явка, как ты не можешь понять? Сейчас всякая самодеятельность с нашей стороны вдвойне опасна.

— Почему опасна?

Меня начинают раздражать его бестолковые вопросы. Чтобы не сказать лишнее и резкое, я напряженно молчу. Потом, дивясь своей выдержке, тихо отвечаю:

— Тех, кому стала известна хата тетки Солохи, без внимания не оставят. Рано или поздно...— Говорю раздельно и чувствую, что в голосе у меня что-то кипит.

— Ох какой ты, Володька, все-таки дурак,— не выдерживает Рыбакова.— Предположим, махнем мы на эту тетку рукой. Уйдем. Куда? Скажем, нашли лодку, переехали на ту сторону и начали искать партизанский отряд. Как? Заявимся в деревню — и айда спрашивать? Спасибо старшему лейтенанту, что дровишек наломал и грудочкой сложил, а то бы мимо прошли, и не знаю, где бы я сейчас была с вами...— Катя терла ладонью лоб, жмурила глаза.

Попутчики ее понуро молчали, смущенно поглядывая на малое голубоватое пламя костра. Горел мелкий сухой орешник и почти не дымил.

Я сидел у костра и потихоньку точил о камень лезвие ножа.

— Резать, что ли, кого собираешься, командир? — спросил Володька.

— Люблю острые ножи...

— У вас теперь помощница без ножа режет...

— Помолчи,— не отрывая от глаз ладони, сказала Катя. Всем стало неловко. Молчим. Теплом отдает от нагретой земли и от жарко тлеющих угольков. В чистом небе спелая россыпь звезд.

Вдруг ветки молодого березняка раздвинулись. Человек возник, словно из-под корней выщелкнулся, и бесцеремонно плюхнулся на правый бок, головой близко ко мне, со словами:

— Как поживаете, разбойнички? — Длинный, светловолосый парень, в белой, с короткими рукавами, рубахе умело подбросил в костер несколько веточек, и они тут же вспыхнули и затрещали.

— Живем...— Я нащупал между колен воткнутый в землю нож, сжал рукоятку. Развязность парня, граничащая с наглостью, настораживала.

Ребят моих обескураживала торчащая из кармана рукоятка нагана, синеватые наколки на оголенной по локоть руке парня. По его виду, бесцеремонному поведению он мог быть и полицаем, и лесным бродягой, и провокатором. Когда парень поворачивал ко мне голову, с беспорядочными возле больших ушей завитками на тонкой шее, я совсем близко видел выпяченный кадык. В случае необходимости можно было полоснуть ножом по выпуклому горлу.

«А если он не один?» — с досадой подумал я, злясь на моих попутчиков, что не догадались встать и проверить, что делается вокруг нашего костра и нет ли поблизости других гостей.

— Значит, ищете партизан? — С лица пришельца все время не сходила иронически-надменная улыбка, тлевшая негаснувшими искорками в прищуре глаз. Он явно показывал свое превосходство и свободно пользовался им.

— Ничего не значит...— ответил я и тут же напал на него встречным резким вопросом: — А собственно, кто вы есть? И почему так себя ведете, приятель?

— Мне так нравится,— и, повернув ко мне голову, неожиданно спросил: — Как у вас с оружием?

— Для тебя в полной готовности...

— Даже так? — засмеялся он, не меняя вольной своей позы.— Для меня, значит, есть?

— А как ты думал? Возникаешь как из-под земли, падаешь на бочок... Так ведь можно и не подняться...

— Это, пожалуй, верно. Извините. Кто из вас был у Солохи? — Парень подтянул под себя длинные ноги и встал на колени. Все напускное мигом слетело с него.

— Как тебя, приятель, зовут? — не отвечая на его вопрос, спросил я.

— Лейтенант Леонид Луконцев... Так кто был у Солохи и назвался портным?

— А мы еще недостаточно близко познакомились...

— Ладно, товарищи, оставьте... Я же извинился... Вот принес вам буханку хлеба, луку и табаку.— Леонид вытащил все это из-за пазухи и положил рядом с костром.

— Я был у Солохи, Никифоров!

— Это вы, значит, командир? — Он достал кисет, взял из него щепоть табаку и подал мне.— Какое у вас звание?

— Старший лейтенант.— Взяв свою долю для цигарки, я протянул кисет Володьке, чувствуя, как дрожат у него пальцы и как не спускают напряженных глаз с пришельца Севка и Катя. Сенька стоял на часах и явно прозевал гостя. Услышав разговор, подошел к нам и присел поодаль.

Облик парня начинал внушать мне доверие. Схлынуло напряжение, и я понял, что это тот самый человек, которого так долго ждал, и готов был выразить ему свое восхищение его грубоватой, но смелой перед нами игрой...

— Вот что, друзья лесные,— Леонид неожиданно поднялся, бросил в костер окурок, утопив в кармане рукоятку нагана, добавил: — Надо поосторожнее с костром и посматривайте за дорогой, а то как бы фрицы не вздумали лес прочистить. В Волкове они сыр варят, а Карабино — полицейское гнездо. Будьте начеку... Ну, хлопцы, до завтра. Старший лейтенант, проводите меня немного.

Опираясь на свой посох, я спустился за ним в лощинку.

— Что, командир, не сразу мне поверили? — спросил он.

— Да, не сразу.

— Я-то знал о вас почти все, потому и немножко вольно себя вел. Две ваши группы переправились через Днепр. И, видимо, зря... Там сейчас делать нечего. Фашисты усиливают гарнизоны. Я бы их отговорил, а вот Солоха не сумела. Меня как раз дома не было.

— А как будет с нами?

— Не беспокойтесь, все устроится как надо. Ждите. Я приду завтра в это же самое время.

Он юркнул в кусты, и я тут же перестал слышать его шаги. Ловкий!

21

После ухода лейтенанта нам было не до сна. Повалялись, покряхтели и поднялись ни свет ни заря. Я предложил пойти накопать картошки, сварить до рассвета, чтобы хватило на завтрак и осталось на обед.

Наступил один из труднейших дней нашего пребывания на этом месте. Тянулся он бесконечно медленно, со скрипом, как полусонный мужик на ленивых волах. Чтобы подогнать время, каждый старался подольше постоять на посту. Там можно было наблюдать за окрестностью, видеть белых чаек, летающих над Днепром, прислушиваться к малейшим лесным шорохам, к гулу моторов в Волково.

Когда стоишь на посту, то, занятый важным делом, чувствуешь ответственность за жизнь доверившихся тебе товарищей, загоняешь вглубь томление и робость. Только несерьезные люди могут говорить, что ничего не боятся. Мужество — это собранная в кулак воля и осознанная до конца ответственность.

...И вот подполз тихий сумеречный вечер. Ожидание стало еще томительней и напряженней.

Как и вчера, лейтенант Луконцев появился неожиданно и совсем с другой стороны. Поздоровавшись, сказал:

— Пошли, товарищи.

Мы давно уже были наготове, с надетыми на плечи вещевыми мешками.

Длинноногий лейтенант устремился вперед по виляющей между кустами тропке. Вскоре от такой ускоренной ходьбы я взмок — пришлось снять чертову кожу. На первой же остановке сказал:

— Если будете так идти, то через километр я упаду.

— Простите, я забыл про ваши недуги. Пойдем помедленнее, но учтите — придется идти долго, всю ночь. Сможете?

— Смогу, если и вы учтете, что у меня открытая рана на ноге и обувь богатырского размера...

— Учтем, учтем. Нам надо поспешать... Фашисты из Волково и полицаи в Карабине засекли ваши дымы и хождения на Днепр, собираются обстрелять лес и прочистить его. Мы ушли вовремя. Сделаем так. Сейчас надо побыстрее оторваться километров на пять. Я вас оставлю в безопасном месте, а сам отлучусь. Вы уж потерпите, товарищ старший лейтенант.

— Потерплю. Пошли.

Хоть и трудно было идти, но я не отставал, да и они не шибко вырывались вперед, поджидали и давали передышку. Опираясь на палку, я старался забыть о боли, укрощая частый стук сердца, думал лишь о том, что сбывается наконец моя долгожданная мечта: лейтенант Леонид Луконцев ведет нас к партизанам.

Остановились. Вокруг редкие остроконечные ели с большими, как крылья, растопыренными лапами.

— Ждите тут. Отдыхайте. Я скоро вернусь, но, возможно, и задержусь,— проговорил лейтенант и быстро ушел.

— Куда это он опять? — склонившись ко мне, спросил Семен. Весь день он отмалчивался, исправно нес службу. Особо почтителен и внимателен был со мной.

— Все в порядке. Приведет людей, с которыми обещал свести нас.

— И кто же они?

— Думаю, что партизаны.

— Это точно?

— А ты все еще не веришь?

— Верю. Волнуюсь просто. Я ведь партизан-то знаю только по вашим рассказам.

— Скоро увидишь...— Я говорил, но сам еще не знал, кого приведет лейтенант Луконцев. В том, что приведет добрых людей, нисколько не сомневался. Верил, что это будет самый мой счастливый бивак.

Володя и Севка лежали навзничь и не принимали участия в нашем разговоре. Каждый думал о своем, сокровенном.

Я глубоко вдыхал чистый, лесной воздух. Ночное небо и звезды казались близкими, ласковыми, и дыхание Кати, присевшей рядом со мной, было теплым и чистым.

Не помню точно, сколько пришлось ждать. Горячее и радостное напряжение осталось в памяти на всю жизнь.

Лейтенант появился, когда по пышным елям шарил свет луны, белесый и тихий.

— Ну, пошли,— сказал он шепотом, и снова замелькала впереди его высокая, гибкая фигура. Мы гуськом двинулись за ним. Я, как обычно, замыкал нашу маленькую колонну...

Вдруг кусты кончились и путь нам преградила березка — белая-белая, облитая лунным светом, рядом с нею стояли три человека. У двоих автоматы на груди, у третьего — карабин.

— Кто из вас старший лейтенант? — спросил коренастый, в коротком темном пиджаке, перетянутом широким ремнем с круглыми дисками.

Я выдвинулся вперед. Мне хотелось обнять этих молодых парней, в одинаковых, сдвинутых на лоб кепках. Но я сдержал свой душевный порыв и крепко пожал им руки.

— Это вы полковой разведчик и начальник штаба кавалерийского полка?

— Он самый, Никифоров Илья Иванович,— ответил я, довольный, что не видно в темноте моего заросшего лица, повлажневших глаз.

— Я старший группы, Федор Цыганков. Знакомьтесь, это Виктор Балашов, москвич.

Я подошел к нему и вторично пожал руку.

— Где жили в Москве?

— На Варшавском шоссе...

Так я встретил земляка-партизана.

— А это Володя Алексеев,— продолжал Цыганков.— Из того самого Карабино, что за Днепром. Там фашисты гнездятся, обещают поймать Володьку и повесить за ноги.

— Да ладно тебе...— Алексеев поправил ремень карабина, натянул кепку на самый лоб и отвернулся.

— Ничего, скорее мы их повесим,— молвил Цыганков.— И как они вас не застукали? Уж очень вольно вы там стряпней занимались. Скажите спасибо лейтенанту, что вытащил загодя...

Да, это было наше счастье. Утром следующего дня фашисты открыли по нашему пятачку минометный огонь. А из Карабино чуть ли не полдня били из крупнокалиберных пулеметов разрывными пулями.

— Ну что же, Леха, до встречи! — сказал Цыганков.— Пора.

— Через пару дней я у вас буду,— ответил Луконцев. Я попрощался с ним как с родным, близким мне человеком. Катя обняла и от души расцеловала.

— Значит, скоро увидимся, Леонид,— проговорил Цыганков.— Ну, а мы сейчас двинем к нашей базе. Порядок на марше будет таким: раз с нами раненый командир, пойдем не спеша. Торопиться некуда. По пути зайдем в село Сырокоренье, я там наказал старосте, чтобы он приготовил барашка и бидон молока. К утру будем на месте. Витя и Володя, на двести метров вперед. А вы двое,— Цыганков показал стволом автомата на Семена и Севку,— пойдете позади, на той же дистанции, посматривайте хорошенько по сторонам, назад почаще оглядывайтесь, что заметите, свистнете. Мы четверо — в ядре. Все. Теперь вперед.

Старший группы отдавал приказания легко и свободно, без всякого командного наигрыша. Однако его простецкий, вроде бы и непринужденный тон не давал повода что-то не так исполнить или замешкаться.

Мы шли мерным, спокойным шагом, устраивали нормальные привалы, во время которых Федя Цыганков просил рассказать об осенних и зимних боях на Западном фронте, о моем путешествии от Смоленска до Карыбщины. Слушая, покачивал головой, а когда я рассказал, как меня чуть не проткнули вилами, рассмеялся.

Наконец Цыганков предупредил, что скоро будет деревня. Не дойдя шагов триста до крайнего дома, он свернул с дороги. Приказав нам сесть, сказал:

— Пока Витька за молоком сходит, мы перекурим.

Затяжка табаком сладостна. Лежа на спине, чувствую, как бока ласкает густая мягкая трава, и мне хочется вдруг затянуть песню. Мысленно слышу, как звучит мой голос: «Закувала зозуленька в саду на погосте. Приихалы до дивчины три казака в гости. Один казак коней ведет, другой коней вяже. Третий казак той дивчине добрый вечер каже»...

Я не только слышу слова, но и явственно осязаю мускулистую конскую грудь, вижу, как лоснится горячая, запотевшая шерсть на мягкой коже, ощущаю трепетную дрожь и сам, как в лихорадке, дрожу.

Виктор принес бидон молока, налил полный солдатский котелок и подал мне. Я отпил и пустил котелок по кругу. Катя попросила у меня фляжку, наполнила ее чудесным напитком и, вернув, коснулась ладонью моей небритой щеки...

Когда напились молока и покурили вдоволь, тронулись дальше.

Обойдя деревню, пересекли несколько межей с незасеянными, запущенными полями. Спугнув две стаи куропаток, снова вышли на твердую, хорошо накатанную, белую от лунного света дорогу, взбегающую на сероватый отлогий пригорок. По одну сторону сонно никла узенькая полоска ржаного поля, по другую — топорщил усы начинающий созревать ячмень.

На вершине бугра, справа, на отлете, показалась черноватая крыша какого-то строения. Федя Цыганков неожиданно остановился, легонько свистнул и, растопырив руки, попятился, подавая нам знак отойти и залечь.

Тут же появился Виктор с автоматом в правой руке.

— Ну? — спросил Федя.

— В сарае вроде уздечка звякнула...

— Я тоже слышал, потому и свистнул тебе. Где Володька?

— Залег. Наблюдает.

— Идем проверим.

Свернув с дороги, они скрылись за бугром. Но вернулись быстро. Не дойдя до нашей лежки, остановились, продолжая что-то обсуждать меж собою.

— Были бы мы одни, другой вопрос,— услышал я голос Цыганкова.

Вскоре нас повели прочь от дороги. Снова, попетляв по межам, пересекли картофельное поле и спустились по узкой торной тропе в низину, где густо рос по лугу ивняк вперемежку с ольхой.

— Привал. Отдыхайте,— приказал Цыганков.— Мы скоро вернемся.

Он опять ушел с Виктором. С нами остался Володя.

Мне не терпелось узнать, что насторожило Федю в сарае и почему вернулись обратно.

Была глубокая ночь. Тихо плыла над полями луна. На траву стелилась роса. Свежело. Я влез в свою чертову кожу, с благодарностью вспоминая жену политрука, и попытался заснуть. Положив голову на медицинскую сумку, рядом со мной расположилась Катя. Остальные посменно стояли за кустами в карауле. Услышав шаги, я поднял голову и увидел на плече подходившего Цыганкова баранью голову. Остановившись, он привычным движением снял с плеча живую ношу и положил на землю. Подсел к нам, вытирая кепкой лицо, заговорил:

— Решил, что староста задумал променять нас всех вот на этого валуха...

— Как променять?— спросила Катя.

— Чуть не напоролись на засаду... Полицаи и гансики спрятали коней в сарай и надумали встретить нас горяченькими...

— Ну и что дальше?— Я придвинулся к нему совсем близко.

— Витек с Володей учуяли... Да и я тоже слышал, как лошадь фыркнула, уздечкой загремела.

Между прочим, звон колечек трензелей и всхрап не миновали и моих ушей. Но я подумал тогда, что от радости мне начинают мерещиться кони.

— Если бы мы были одни, то пошутили бы с ними малость...

— Выходит, я помешал?

— Зачем так говорить. За нами не пропадет... Я старосту чуть не прошил из автомата. Ты, говорю, гад, потрох бараний пожалел? Упал на колени и клянется, что не он. Стали разбираться. Выяснили, нет, не он, да и какой ему смысл?

— Так ведь кто-то навел?

— Не думаю. Движение на Витебск усилилось. Все прут напрямик, как и мы... Ну ладно, лёсовички, двинули дальше, барашка свежевать.

Подхватив автомат, Федя встал.

— Кто из вас покрепче, пусть понесет барана. Наверное, ты самый большой тут?— кивнул он на Семена.

— Я готов. Давайте,— охотно отозвался Сенька и выступил вперед.

— Ну и лады. Как устанешь, дружки сменят. А то мы той ночью на железке поезд подкарауливали, а в эту вас поджидали и не прилегли даже. Выходит, две полных ночи топчемся. Тут без барашка и до столицы не дотянешь...

— А что за столица? — спросил я.

— Партизанская... далековато...

— Сколько идти? — для меня это был немаловажный вопрос.

— Туда мы не пойдем сегодня. Только до «гостиницы», временую базу так называют. Там отдохнем пару денечков.

— Ну а поезд все-таки подкараулили? — поинтересовался я.

— А то как же. Эшелон с танками. Вперед, товарищи. А то нам еще топать да топать... Кувырнули мы его, эшелон-то.

Сказал буднично, просто и засмеялся молодым дерзким смешком.

К месту дневки пришли на рассвете. На последних километрах мне почему-то было больно держать левой рукой посох. Только позже я узнал, что между мизинцем и безымянным пальцем засел осколок снаряда величиною с полгорошины. В правом локтевом суставе, под бинтами, гнездились два осколка — эти прижились навечно. Федя Цыганков все время шел рядом со мной, часто приказывал делать привалы и тешил нас разными партизанскими байками.

Временная база, в шутку прозванная партизанской гостиницей, оказалась в лесу, в районе Перховских дач. Здесь стояло свыше десятка шалашей, покрытых еловым лапником. Место было обжитым и по-своему благоустроенным — в виде сибирской таежной заимки. Около свежего кострища заготовлена кучка сухих дров. Тут же на суку висел чем-то набитый холщовый мешок. Федя снял его, посмотрел и обрадованно проговорил:

— Порядок! Хлеб, соль и даже лавровый лист. Молодцы кочубеевцы.

Кто такие кочубеевцы, я тогда еще не знал. Федя Цыганков подвел меня к небольшому двухместному шалашу:

— Вот вам персональная хата. Ложитесь и отдыхайте. Последние версты всегда немерены... видел, как тяжело вам было. С этого дня мы с Виктором Балашовым, вашим земляком, берем над вами шефство. Если что будет нужно, обращайтесь ко мне или к нему. Все устроим, как полагается. Есть у нас начальник санитарной части, Маринка, не девушка, а золото. Но она сейчас в столице.

— А где отряд, если не секрет?

— Пошел принимать самолеты. Спецгруз для отряда. Сегодня вечером должен прибыть сюда. Переднюем — и дальше.

— Отряд подвижный?

— На месте не сидит... Столица отсюда километрах в сорока. Это, можно сказать, наш, советский, район. Весь народ там свойский, горой за партизан. Предупреждает нас загодя, если каратели вздумают наступать. Мы их встречаем как надо — стреляем из засад, а потом в глубину леса уходим... Пока они очухаются, мы уже совсем в другом месте. Гитлеровский гарнизон щелканем, на шоссе машины пожжем — и к себе в столицу. Так и живем. Может, уснете? Как баранина поспеет, разбудим.

Спать мне не хотелось. Слушая его рассказ, я еще никак не мог поверить, что нахожусь у своих и что это не сон. Радость была настолько сильной, что я почувствовал себя будто возрожденным из кошмарного небытия.

— Значит, на железную дорогу вы ходите из своей столицы?

— Не мы одни. Тут и гришинцы, кочубеевцы, волковцы, демидовцы.

— И куда идут больше?

— На Витебку. За Днепр.

— А там что, нет партизан?

— В этом районе, где мы были, нет. Туда противник подтягивает крупные свои части, строит укрепления.

— Но ведь именно туда переправились наши группы.

— Так это ваши?— выкрикнул Цыганков. Я ему рассказал, как было дело.

Он долго молчал, словно прислушиваясь к голосам товарищей, к треску сучьев, к стуку топора, к веселому у костра смеху Кати.

— Должен вас огорчить. Одну группу, кажется, захватили каратели.

— Где? Когда? Какая группа?

— Какая — не знаю. Солоха их отговаривала, а они не послушались. Наверное, харчи кончились, зашли в деревню, обстановки не знали, безоружные, ну и напоролись.

— И что с ними?

— Говорят, убили, в сарае.

Шалаш мне показался тесным и душным, пришлось расстегнуть воротник гимнастерки.

— Вижу, зря сказал. Не уснете теперь...

— У вас точные сведения?

— Сообщил наш человек, а там не знаю... Может быть, перепутал...

После того как Федя ушел к костру, я пытался уснуть, но не мог. Из головы не выходили погибшие товарищи. Безмерная грусть охватила меня, но усталость вскоре взяла свое, и я крепко заснул, помня, что не надо вскакивать, прислушиваться, идти проверять посты, как это было в последние ночи.

Когда проснулся, шалаш был наполнен свежим, лечебным запахом хвои, смешанным с дымком костра.

Подошел Володя и позвал завтракать. Около разостланной плащ-палатки стоял наполненный мясом чугун, исходивший паром, лежали большие ломти ржаного хлеба. Я взял небольшое ребрышко, а к другому ничему и не притронулся. Голодный психоз прошел. Я был дома. Вернувшись к шалашу, снова крепко уснул. Наверное, проспал бы весь день и ночь прихватил, да разбудил громкий разговор. Видимо, большая группа людей с шутками и смехом занимала шалаши, гремя снаряжением и оружием.

— Ну, где он тут, кавалерист-то?— услышал я молодой сильный голос с явным татарским акцентом и понял, что это командир отряда Александр Бикбаев.

— Здесь, здесь!— ответил я по-татарски и придвинулся к отверстию шалаша.

— Оказывается, он и татарский язык знает, а?— Смуглый, темнобровый парень, пожав мне руку, обратился к стоящему рядом высокому светловолосому военному в выгоревшей хлопчатобумажной гимнастерке, опоясанной полевыми ремнями с кобурой на боку.

— Комиссар Николай Цирбунов.— Протягивая ему ладонь, я хотел было встать, но он остановил меня:— Отдыхайте, отдыхайте!— и присел у входа.

— Татарский язык откуда знаешь?— Бикбаев сел напротив комиссара. Сложил ноги калачиком, небрежно кинул на колени трофейный парабеллум.

Я ответил, что родился и вырос под Оренбургом, в станице Ильинской, где жило много татар. После рассказа обо всем, что со мной приключилось, Бикбаев сказал:

— Очень жаль, друг, что нет у нас кавалерийского полка! Эх, мы бы тут с тобой наделали делов! Как ты думаешь, комиссар?

— Думаю, Саша, надо собрать людей. Я хочу провести политинформацию.

22

Вечер. Солнечные лучи стелются по небольшой поляне, где собрались партизаны, только что вернувшиеся с задания с Витебской железной дороги. Да, картина необыкновенная! Были они обмундированы в форму чуть ли не всех родов войск Красной Армии, в гражданские пиджаки, в немецкие, мышиного цвета, мундиры с тусклыми пуговицами. Да и вооружены чем бог послал: у многих ППШ с круглыми дисками, кавалерийские карабины, скорострельные СВТ, трофейные автоматы и винтовки. А лица молодые, белозубые улыбки, загар на щеках и неуемный жар в глазах — хоть каждого пиши на холсте. Вот стоит узкоглазый, с иссеченным оспой лицом, с умным, пронзительным взглядом партизан, увешанный гранатами и подсумками. А сосед его — с буйным рыжим чубом на крутом виске, с яркой полоской шрама во весь розовый лоб...

— Смирно!— скомандовал командир Александр Бикбаев.— Комиссар слово имеет!— Голос его в один миг смыл и смех и шутки.

— Товарищи, сегодня к нам прибыло новое пополнение...

Полной неожиданностью было для меня начало речи комиссара отряда. Комиссар говорил о нас, и я впервые совсем неожиданно увидел себя со стороны и подивился тому, как, израненный, преодолел на своем пути немыслимые препятствия.

Я не хочу воспроизводить речь комиссара, хотя запомнил ее чуть ли не дословно. Запомнил и тишину лесную, и устремленные на нас глаза людей, и залповые удары ладоней, от которых задрожало сердце.

Всего, что тогда сказал о нас комиссар Николай Цирбунов, хватило мне надолго.

Вечером к шалашу пришел комиссар и сказал, что меня подлечат, немножко откормят медком, яблоками и отправят в партизанский полк Сергея Гришина.

— У них там нормальный госпиталь — сами лечат, оперируют, ставят снова в строй. Тяжелораненых отправляют на самолетах на Большую землю.

— А где сейчас полк Гришина базируется?

— В Белоруссии. Это километров триста отсюда. Дадим тебе хорошего коня. Не будет недостатка и в провожатых.

— Что представляет из себя Гришин?— невольно вырвалось у меня.

— Гришин? Герой Советского Союза, майор. Бывший учитель. Ну, что еще?— Цирбунов надолго задумался, не спеша закурил, шумно пустил дымок, продолжил:— Сергей Владимирович не костью широк, а вот этим самым…— Комиссар постучал ладонью по лбу.— Мы традиционно привыкли измерять, сравнивать дарование военачальников, их сметку с чапаевской, суворовской, а с точки зрения партизанской тактики — с Денисом Давыдовым. Кстати, и места тут близко, где он действовал. Слова «храбрый», «талантливый», «находчивый», отдельно взятые, еще ничего не выражают. Сергей Гришин ни на кого не похож. Человек с большой буквы. Самородок. Люди тянутся к нему. Авторитет его командирский очень высок.

Очень хотелось быстрее увидеть прославленного героя.

— Мы тоже делаем свое дело, как умеем,— продолжал он.— И разведку ведем, и поезда вражеские взрываем, и машины жжем. А полк Гришина действует масштабно, охватывает одновременно несколько районов.

Увидев проходившего командира, Николай крикнул:

— Иди, Саша, приземляйся до нашего шалаша.

— Можно маленько... О чем разговор-то?— садясь на бревнышко, спросил командир.

— Да вот старший лейтенант поедет в полковой госпиталь Сергея Гришина и интересуется, что это за полк, каков командир? Я ему рассказал немного, может, ты добавишь?

— О Гришине ходят всякие легенды. Молодец он, Гришин-то!— Бикбаев порывисто соскользнул с бревна и уселся на еловые лапы, бросив под себя по-татарски ноги в яловых сапогах. Темные глаза командира заблестели.— Сергея Владимировича Гришина я знаю с сорок второго года. В августе по приказу штаба партизанского движения наш отряд перешел линию фронта, чтобы хорошенько вооружиться, обмундироваться и всякие другие важные дела справить на Большой земле и новые задачи получить для дальнейших действий. Остановились ночевать в деревне Бакшеево, где располагался штаб тринадцатого полка. Тогда с Гришиным близко познакомиться не пришлось. Он каждый день дрался с немцами, не до меня ему было. Поговорили немного, разными сведениями обменялись. Он ко мне присматривался, а я к нему. Понравился он мне шибко. Башка у него светлая, умная и смеялся уж больно заразительно. В конце января я вернулся с отрядом обратно. Николая Кутузова, который был адъютантом Сергея Владимировича, привел с собой. Ох и боевой парень, Николай!

Помолчали. Потом я поинтересовался, как они проходили линию фронта.

— Дыг обыкновенно!— Бикбаев тронул пальцем свой крючковатый нос.— Дуем вперед через сугробы, где гранату швырнем, где из автоматов врежем. Они орут: «А-ля-ля!» А что тут орать, когда мы уже в лесу. Так и шли. Вот когда отсюда двигались, на завал напоролись, спутанный колючей проволокой...

— Потери были?

— Одного убили, другого ранили. А обратно прошли чисто...

Я расспрашивал потому, что мне не давал покоя наш последний на линии фронта бой: я много думал о нем, анализировал ошибки. Правда, Федя Цыганков делился со мной, как они возвращались через передний край, но уж слишком рассказ его был упрощенным.

— Двигаясь в свой Краснинский район, мы вошли восточнее Витебска в партизанскую зону...

Бикбаев замолчал. Я понял, что пройти в свой район им сразу не удалось. Нетрудно было догадаться, почему он называл его «своим». Отряд проводил обширную разведывательную работу, имел там много своих людей, как и отряд капитана Денисова в Андреевском районе.

— Там тогда скопилось одиннадцать тысяч партизан, прочно заблокированных фашистами,— продолжал Александр.— Район большой, обстановка аховая. Нашему отряду отвели рубеж обороны в южной части зоны, по реке Западная Двина — деревни Горькава, Штаны и Островская. Оборонялись больше месяца. Приходилось отбивать по нескольку атак в день. В начале марта, совместно с отрядами Кочубея, прорвали "блокаду и двинулись в Понизовский район Смоленской области. С нами шли тридцать три человека гришинцев, которые знали, где находится штаб полка. Перед этим они ходили на Витебскую железку, спустили под откос эшелоны противника, а потом застряли в заблокированном районе и теперь возвращались к своим.

С Сергеем Гришиным мы встретились в деревне Никоновщине и быстро как-то подружились. Полк его вел тогда тяжелейшие бои, много маневрировал, делал переходы в двадцать — тридцать километров, таскал за собой вражеские соединения.

Положение было очень сложным и трудным, люди пообносились — не хватало обуви, одежды, а боеприпасы, в основном, с боями брали у противника. Особенно плохо было с питанием. Хлеб и скот немцы начисто разграбили, население голодало.

Видя, как лихо приходится Гришину, говорю ему: «Пропадешь ты тут...»— «Ты что, мне панихиду поешь?»— Сергей уставился на меня. «При чем тут разные поповские слова? Я даже муллы не боялся... Жрать людям нечего. Скоро всех лошадей съедите! И не только раненых, пушки не на чем будет везти. Подумай!»— «Ишь ты, какой стратег нашелся! А ну-ка, Александр Султанович, скажи мне, что у тебя на уме?»— «Уходить надо отсюда, Сергей Владимирович».— «Куда? В мой Краснинский район?»

Сергей сразу двух генералов за нос водил. А потом побил и ушел восвояси. У них регулярные войска, танки, самолеты, а у Гришина было семьдесят подвод с ранеными. Так это ж Гришин!

Александр Бикбаев выдохнул слова с присвистом. Загорелое бронзовое лицо его казалось мне мужественным; рассказ его был горячим, искренним, и мысли свои он излагал просто, с чуть грубоватой интонацией в голосе. Выглядел командир отряда куда старше своих лет.

— Значит, позвал я Гришина сюда к нам. А он спрашивает: «У тебя что там, молочные реки текут в кисельных берегах?»— «Киселя нет,— отвечаю,— зато полицейских и мелких гитлеровских гарнизонов хватает... Район почти не потревоженный фрицами, вот главное. Хоть людей мало-мальски оденешь. Ведь ужас в чем ходят! Изношенные ватники, на которые глядеть-то дыг тошно».— «А что, в твоем районе фабрики есть обувные, текстильные?»— хохочет Гришин. «Ты, может, немцев боишься?»— подковырнул я его. «Именно хочу быть там, где их больше — лупить есть кого...»

Перебросились словами и разошлись. Выбрал случай, снова намекнул ему. Он, видимо, уже все хорошенько обдумал, говорит: «Погоди, Саша. Тут такое дело...»— «Какое?»— «Тут у меня эта нечистая сила... Двух власовских офицеров приказано отправить за линию фронта, на Большую землю. И жену с ними посылаю».— «Жену?»— «Ничего, она у меня ловкая. В Центральный Комитет комсомола ее вызывают. Да и, понимаешь, ребенка ждет».

Вера Петровна потом написала, как она, одна-единственная женщина, шла среди такого количества мужиков. Март месяц. Холод, грязь, вши. Мужики-то разденутся около костра и стряхивают паразитов в огонь. А ей, бабе-то, ловко ли? Уйдет в кустики, снимет там одежку, потрясет, погоняет... Смешно? А у самой под сердцем мальчишка ногами воюет... Пришла вся насквозь прокопченная дымом костров. Так-то вот!

А вскоре позвал меня Гришин и сказал: «Ладно, пойдем в твой район кисели краснинские хлебать...»

Когда двинулись в путь, хлебнули всякого... Ночью стали переходить шоссейку Демидов — Рудня, а тут четырнадцать автомашин с солдатами противника, прямо на нашу колонну так и наехали. Пришлось развернуться, огня дать. И надо же было случиться такой хреновине: лежим рядом с адъютантом Николаем Чаловым, бьем почти в упор, а граната, брошенная немцем, возьми да и разорвись рядом. Взрыв повредил Николаю позвоночник, а мне перепонку левого уха попортил и глаз так запорошил, что две недели потом ни смотреть как следует, ни стрелять не мог.

Приходит Сергей Гришин и говорит: «Ты хоть, Саша, и окосел маленько, но все равно придется тебе вести полк, потому что местность хорошо знакома».

Знакома-то знакома, а ведь надо переходить магистраль Смоленск — Витебск! Тут и четырех глаз мало... Ладно. Повел. Со мной пошел командир первого батальона Николай Иванович Москвин со своим народом. А ребята у него подобрались что надо. Ничего, прошли. Скоро нас догнал на своем вороном жеребце Гришин. Слез с коня, пошел рядом, спрашивает: «Где на отдых встанем?»— «Чтобы от противника оторваться, надо идти до деревни Ельни»,— говорю ему. «Далеко это?»— «На карте все сказано...»

Сергей никогда на одном месте находиться не мог. Пройдет немного с нами, отстанет, колонну проверяет. Глядишь, опять догнал. Пошагает пешочком, потолкует о том о сем — и снова в центре колонны. Люди видят, как их командир работает на марше, и тоже подтягиваются. Устал он тогда изрядно, спрашивает: «Ну, скоро, Саша, твоя Ельня?»— «Скоро, скоро...»

Пришли туда перед рассветом. Деревня лесная, жителей никого — всех повыселяли, связи с партизанами боятся. А того не понимают, дурни, что все честные советские люди заодно с нами. Больно сердцу, когда деревня пустая, в избах ни одного целого окошка, ветер гуляет кругом.

Мы с Гришиным остановились на краю деревни, в бане без дверей. Плащ-палаткой пришлось завесить. Адъютант Гришина, Николай Кутузов, стал огонь разводить, а мы решили чуть-чуть отдохнуть. Да где там! Только присели, а тут на западной стороне деревни пулеметы застучали, пули по бревнам защелкали. Выскочили. А гришинский красавец жеребец уж на земле распластался — мертвый лежит. Пришлось в бой вступить первому батальону. Николай Иванович Москвин хороший дал отпор — всех фашистов перебили.

Дальше нам предстояло пройти еще две магистрали: шоссейную Москва — Минск и железную Смоленск — Орша. Железка крепко немцами охранялась. Все время вели бои. Раненых прибавилось. Самая оживленная магистраль — Минская, а потому и опасная. Ночью подошли к деревне Ширевичи, тихо заняли ее и, как говорится, на замок заперли. Никого никуда не выпускаем, потому что до магистрали Москва — Минск всего полкилометра, а мы должны простоять тут до вечера. Днем-то куда сунешься? Все машины противника как на ладошке. Туда и обратно гуртом прут.

Договорились, что я со своим отрядом пойду вперед и буду пробивать путь.

«Мы с Кутузовым пойдем с тобой, Саша»,— сказал Гришин.

Ладно, думаю, с Сергеем-то всегда веселее. Выбрали момент, проскочили дорогу и остановились метрах в тридцати. Наблюдаем, как переходят остальные. Колонна длинная, растянулась далеко.

Прошли! Пострелять немного пришлось...

Часть вторая

1

Вторую неделю нахожусь в партизанском отряде Александра Бикбаева и чувствую себя так, будто заново появился на свет. Просыпаюсь утром, гляжу на потолок шалаша из плотно уложенных еловых лап и, чтобы убедиться, что это не сон, трогаю рукой душистое сено, застланное плащ-палаткой, уголок деревенской наволочки с цветочками, мягкий матрац, простынку чистую. Об этом позаботилась Маринка — круглолицая, ясноглазая.

Помню, когда добрались до Паньковского леса, Федя Цыганков подвел меня к невысокой темнобровой девушке, с синими, как спелые сливы, глазами, в новой красноармейской гимнастерке. Она стояла возле небольшого шалаша. Тут же на рогульках висели опрятная короткополая шинель и медицинский халат. Катя — моя спутница по смоленским лесам, рассказала ей о всех моих мытарствах и ранениях.

— Как вы все это выдержали только!— разматывая повязки, проговорила Маринка. Увидев мою вздувшуюся на локте рану, добавила:— Ох! Катя, на нем столько коросты и грязи, что его отпаривать надо!

— В баню бы не мешало,— ответила Катя.

— Так это в деревне, а тут надо сейчас же, немедленно. Паша!— крикнула Маринка.— Ты мне очень нужен, Пашенька, очень!

— Ну, раз очень...— Из стоявшего неподалеку шалаша сначала возникла голова в артиллерийской фуражке, потом плечи, затянутые полевыми ремнями. С пистолетом на поясе, с карабином в руках перед Маринкой во весь рост встал стройный голубоглазый парень. Сверкнув радушной улыбкой, приложил руку к козырьку фуражки:

— Что прикажете, товарищ доктор?

— Без шуток, Паша. Распорядись, чтобы возле пруда нагрели большой бак воды.

— Будет исполнено,— сказал Паша и, мельком взглянув на меня, удалился.

— Это заместитель Саши Бикбаева Паша Ивашнев,— пояснила Маринка и, проведя кончиками пальцев по сизоватому осколочному рубцу на груди, добавила:— Как мало на ваших косточках осталось мяса. Ужас! Но мы вас выходим, каким еще молодцом станете!

В этих словах, в мягкой, участливой интонации и во всем ее теплом облике было то самое милосердие, навеки прославившее подвиги русских медицинских сестер на полях сражений.

Тепло. Пухлая белесая тучка словно из любопытства задержалась, повисла над лесом. Небольшие узкие прудки, питающиеся от ближайшего болота, петляли меж кустов ивняка, черемушника, мелких берез и густолистой ольхи. Я сижу на табуретке, передо мною возле огнивища лужок гектара на два с копешкой сена. Под большим баком на металлической треноге жарко и почти бездымно пылают сухие березовые поленья, принесенные Пашей. Потом, оставив карабин, Паша строгает ножом, приводит в порядок мою можжевеловую палку, проверяет ладонью ее гладкость. С этой палкой я прошел многие десятки километров и свыкся с нею, как с конем...

А давно ли я расстался с звенящими шпорами? А теперь на обмороженные ходули свои смотреть тошно.

— Паша, водички бы нам холодненькой, а то эта слишком горячая, разбавить нужно.— Голос Марины насыщен мягким, ласковым щебетом весенней птицы... Попробуй-ка откажи! Все же я испытываю неловкость, мне хочется почесать кончик носа, но правая рука не сгибается, не достает, а левую Катя намыливает.

Отложив в сторону мою палку, Паша накидывает на плечо карабин (без него ходить не положено), берет два порожних ведра и без всяких пререканий послушно идет за водой.

— А чего он тут все время крутится?— с откровенной и прямолинейной простотой спрашивает Катя.

— У него нога стерта, лечится у меня...— Маринка так улыбается, будто про себя знакомую страничку перечитывает из своей житейской девичьей книжицы...

Совсем недавно узнал, что Маринка вовсе не из отряда Александра Бикбаева, а из группы секретаря Краснинского райкома ВКП(б) Степана Антоновича Свиридова. Эта небольшая группа подпольщиков действует вполне самостоятельно и лишь базируется при отряде.

...Мне приятно бывать у тихих, скромных подпольщиков, но все-таки меня больше тянет к веселым, задорным бикбаевцам, любопытно слушать их рассказы о партизанской жизни. Особенно интересно, когда они обсуждают месячный план боевых действий. Разработанный штабом, он доводится до каждой роты, взвода, отделения. В нем точно расписано: сколько надо уничтожить фашистов, подорвать и спустить под откос вражеских эшелонов, поджечь автомашин, добыть продовольствия и боеприпасов. Над планом этим работает и строго следит за его выполнением начальник штаба Сергей Садров — человек волевой, собранный и не шибко разговорчивый — больше делает, чем говорит. Ему двадцать четыре года, а он как будто впитал в себя образцы мужества, дисциплины времен революции и гражданской войны.

— Идти к нему и докладывать, что ты не выполнил почему-либо задание,— говорит Федя Цыганков,— все равно что ходить в бане босиком по раскаленной каменке...

— Строг очень?

— Не то слово... Ты докладываешь, а он поглядывает на тебя и молчит. А от его молчания ты чувствуешь, как начинает багроветь твое лицо и ноги судорога сводит... Сашка, тот хоть сначала наорет, потом сцепит зубы и кулачище поднесет к своим же губам, словно укусить его хочет.

— Ну, а дальше?— любопытствую я.

— За все отвечает командир подразделения. Если командование сразу не отстранит от должности, дадут возможность сходить на операцию повторно, могут, в силу каких-то причин, разрешить в третий раз, а уж потом...

— Что, Федя, потом?

— Такое у нас бывает редко и рассматривается как ЧП.

Мне интересно бывало наблюдать за молодыми командирами. Война немало выдвинула талантливых самородков, умеющих командовать людьми. К таким бы я причислил и Александра Бикбаева. Он требовал от людей дела, умел толково распоряжаться ими и заботиться о них. А ведь командиру, под началом которого было несколько сот человек, шел только двадцать второй год. Выше среднего роста, широкий в кости, он мне казался щегольски красивым парнем. Могучие плечи его плотно облегала кожаная, из черного хрома, куртка, опоясанная полевыми ремнями, темный чуб выпукло торчал из-под круглой кубанки. На продолговатом лице — слегка вислый нос с характерной горбинкой.

Комиссаром у Бикбаева был двадцатишестилетний Цирбунов — кадровый политработник, уроженец Краснинского района, хорошо знавший родной край. Ростом чуть выше Александра, статный, с живыми глазами, он умел сдерживать горячность, чрезмерный артистизм своего командира. Тот нисколько не обижался и принимал это как должное.

Август был на исходе, но солнце, словно торопясь, щедро отдавало свое тепло. Подставляя горячим лучам гладко выбритое лицо, я купался в этом тепле и чувствовал, как в каждую мою жилку вливается новая, бодрящая кровь, прибавляются силы.

Командир конной разведки Сербаев показал коня буланой масти, на котором мне предстояло проделать длительный, нелегкий поход в Белоруссию, в партизанское соединение, которым командовал Герой Советского Союза Сергей Владимирович Гришин.

К шалашу, где я грелся на солнце и размышлял о предстоящем походе, тихо подошел Николай Цирбунов. Помахивая тоненьким прутиком, спросил:

— Как поживает кавалерия?

— Родился заново, Николай Антонович!

— Так уж прямо — Антонович... Просто Николай. Вот в село Антоновку поедем, за яблоками. Спас прошел, наступила самая яблочная пора. Подкормить тебя надо и, кстати, обуть. Негоже гвардейскому коннику щеголять в ботинках. Согласен?

— Еще бы!..

Синим морем повисло над лесом безоблачное небо. Гремя колесами, подкатила тачанка, запряженная парой упитанных трофейных коней игреневой масти. Правил ими сам командир, Саша Бикбаев. Папаха заломлена набок, поперек груди автомат, на поясе пистолет и несколько гранат-«лимонок». С левого бока, свесив ноги в кирзовых сапогах, восседал его неразлучный адъютант Аркаша — на курносом розовощеком лице блаженство, на поясе множество гранат и автоматных рожков. С виду крепыш, как молодой гриб боровичок. Позади него — Федя Цыганков с ручным пулеметом.

— Едем в Антоновку одну операцию проводить,— черенком кнута Саша тронул кончик носа, погасил ухмылку и полез в карман за табаком.— Живет в Антоновке агростароста, знаешь его?

Цирбунов тоже закурил.

— Слыхал.

— Давно уж надо бы познакомиться, дыг все некогда было. В Павлово заодно заедем.

— И что ты хочешь с ним сделать?— Николай отогнал прутиком гудящего возле лошадей большого серого слепня.

— Просто поговорим маленько...

Николай понимал, что командир сказал не все, допытываться не стал, проговорил:

— Ладно, едем. Я тоже хочу на него взглянуть.

— Это еще что за должность такая — агростароста?— залезая на бричку, спросил я у Николая.

— Новый вид агронома-наставника. Очевидно, он должен наблюдать, чтобы мужики наши русские сеяли и убирали хлеб по фашистской, оккупационной науке. Колхозные-то земли назвали общинными.

Лес. Сытые кони бегут резво. По малонаезженной, поросшей вереском дороге колеса катятся почти бесшумно и лишь изредка подпрыгивают на скрытых в траве кочках.

Смешанный лес заметно поредел, накатанная дорога стала тверже и вывела в поле. Село Антоновка появилось внезапно, словно из золотого, поблескивающего на солнце жнивья выскочило.

Бикбаев умело и ловко поработал вожжами, и кони ходко приблизились к крайней хате с почерневшей от давности крышей.

— Смело едем,— заметил я и посмотрел на Николая.

— Все в порядке. Командир кавгруппы, Сербай, тут побывал с утречка. Обеспечил, что надо,— ответил комиссар.

Сильно, как заправский кучер, натянув вожжи, Сашка чертом промчался по улице мимо плетней зеленых палисадов, за которыми мелькали женские платки, сивоголовые, стоявшие у калиток ребятишки, и остановил всхрапывающих копей возле приземистого, добротного дома с резными наличниками, недавно покрашенными синей краской.

С высоких ступенек сенного крыльца проворно спустился совсем лысый, багроволицый человек. Суетясь и прыгая на крепких ногах, втиснутых в старые калоши, стал зазывать нас в избу:

— Милости просим, гости дорогие! Мы ить и не ждали, а все равно рады, ох как!

— Ты будешь агростароста?— спросил командир.

— Довелось, родной мой, довелось...— Широкое лицо старосты совсем отсырело и размякло в скулах.

— А вот мы и поглядим, какой ты сродственник,— ответил Саша и стал медленно подниматься по ступенькам крыльца. Мы с Николаем — вслед за ним. Федю и Аркашку быстро «заблокировали» деревенские ребятишки.

В кухне, куда мы вошли, агростароста захлопотал еще пуще, подставляя нам табуретки, командиру венский стул, приговаривал:

— Сичас у нас все будет чин чинарем. Хозяйка моя хоть и по грибы пошла, ну да я сам быстренько в огород сбегаю, лучку надергаю, огурчиков сорву с грядки.

— Мы не закусывать сюда приехали.— Носком сапога Бикбаев сердито отодвинул от себя стул. Понизив голос, спросил вкрадчиво: — Ты чего садишь за стол с мухами? Почему в горницу не приглашаешь, а?

Не дожидаясь ответа хозяина, командир распахнул створчатые двери, перешагнув низенький порожек, крикнул:

— Давай, ребята, ходи сюда!

Мы вошли. В большой горнице, с широкого центрального простенка, где обычно висят зеркала, из новой рамки грозно смотрел выпученными глазами Адольф Гитлер.

— Богато живешь, агростароста.— Поворачиваясь на каблуках, Бикбаев оглядел кровать с высоко взбитыми подушками, круглый стол, покрытый кружевной скатертью, побеленную печь-«голландку», венские стулья, расставленные вдоль стены, внимательно рассмотрел фотографии, прилепленные к боковой стенке, а на портрет Гитлера — никакого внимания, будто его тут и не было. Подойдя к старосте, таинственно тихим полушепотом спросил:

— У тебя молоток есть?

— Как же не быть! Как это можно без него в хозяйстве! Есть, есть, товарищ командир. Нужон? Значит, принести?— затараторил хозяин.

— Нужен молоток, нужен. И гвоздь, понятно, найдется?— кивнув головой, спросил Бикбаев.

— О чем разговор, господи!— хозяин развел руками и шлепнул себя по широким синим штанам, возможно еще питая призрачную надежду: не пронесется ли мимо его горницы эта партизанская гроза...

— Неси, да живей только!

— Мы мигом! Момент!— староста шустро выкатился за дверь.

— Ты что, Сашка, задумал?— спросил Николай.

Я тоже не понимал затеи командира, но чувствовал: что-то должно произойти.

Сашка потер горбинку носа, сверкнул темными глазами, поджав губы, погрозил нам пальцем, давая понять, что мешать ему не надо.

Староста не мешкая возвратился в горницу с увесистым молотком и большущим гвоздем в руках.

— Вот, пожалуйста, извольте, все в порядке,— проговорил хозяин, угодливо подавая принесенное.

Бикбаев взял в одну руку молоток, в другую гвоздь, взглянув исподлобья на старосту, спросил:

— А зачем такой толстый и длинный гвоздище-то притащил?

— Чтобы покрепче, значит, поосновательней.

— Дыг тебе же, дурак, будет хуже...

— Отчего же мне-то?— хозяин явно опешил.

— Оттого, что сейчас Гитлера буду на твой лоб прибивать.

Глаза агростаросты остановились и, казалось, полезли туда, куда Саша пообещал приколотить фюрера.

— Ты бы хоть гвоздь-то поменьше взял...— Постукивая шершавой шляпкой гвоздя по молотку, Бикбаев прошелся по горнице, сочувственно посматривая на растерянного агростаросту.

Я заметил, как Николай, чтобы подавить улыбку, опустил голову, стал закуривать. Протянул и мне клочок бумажки.

— Так ведь сам комендант, товарищ командир...— очухался наконец хозяин.

— Что комендант, что?— спросил Бикбаев. Пучки его черных бровей взъерошились.

— Ходил по всем хатам и раздавал. На стенку велел пристроить,— оправдывался агростароста.

— А ты и рад стараться!

— Не исполнишь — сами знаете, какие они, фашисты-то... взлетишь на небушко вместе с душой...

— Есть-то она у тебя, душа?— подмигнув хозяину, спросил Бикбаев.

— Да уж какая там душа!— крикнул Николай.— Хватит, Саша!

— Ладно.— Саша остановился напротив старосты.— Гвоздь тебе возвращаю и молоток положи на прежнее место. Теперь слушай, что я тебе буду говорить.

— Слушаю. Ох ты!— хозяин смахнул рукавом серого пиджака катящиеся по лицу капли пота.

— Погоди. Не охай. Приказ коменданта ты выполнил? А с этого часа будешь выполнять все наши распоряжения. Понял?..

— Понял, товарищ командир, все исполню в точности!

— Ладно. Раз ты такой понятливый, других слов добавлять не буду.

— И не надо, не надо! Может, все-таки закусите чем бог послал?— Хозяин, продолжая гладить лысину, шлепал губами — несладко, наверное, было у него во рту-то...

— Я же тебе, голубчик, сказал, что мы не пировать сюда приехали. Ну, будь здоров, староста. До встречи.

Бикбаев направился к выходу.

— Что ж делается! А этот, значит, пущай так и сверкает тут своими сапожищами?— остановившись за порогом, огорченно прокричал Аркаша.

— Я же тебе сказал, дорогой мой Аркадий, что так надо. Сколько раз повторять?— Командир тоже приостановился.— Повторить?

— Никак нет!— Адъютант командира был молод, но бесовски смышлен. Хорошо знал: когда командир начинает называть его полным именем, держи ухо востро и не вздумай перечить.

На улице нас встретил Федя Цыганков с новыми, из яловой кожи, командирскими сапогами в руках.

— Это вам, товарищ старший лейтенант,— обращаясь ко мне, сказал Федя.

Я горячо поблагодарил его за такую обновку.

— Где добыл?— спросил Николай.

— Есть тут у меня одна знакомая сваха,— ответил Федя.

— У нее что, обувная фабрика?

— Фабрики нет. Когда наши отходили, оставили много казенного имущества. Жители разобрали его, а теперь с нами делятся,— ответил Федя.

— Хорошая у тебя, Цыганков, сваха,— сказал Николай.

— Отличная, товарищ комиссар!

— У нее, наверное, и яблочки есть?

— Сколько угодно.

— Саша, поехали за яблочками к свахе,— предложил Николай.

— Поехали. Яблочков возьмем, а со свахой уж пускай Федька вожжается... Трогай, Аркаша. Обувку добыли, задачу выполнили... Дыг выполнили, Аркаша?— допытывался командир.

— Выполнили, дыг выполнили,— передразнил командира Аркаша и нехотя скомандовал:— По коням!

Мы уселись, каждый на свое место. Командир разобрал вожжи и взмахнул кнутом. Бричка легко тронулась с места и, гулко застучав железными осями, быстро покатилась по пыльной улице.

Нас провожали грустными глазами дети, женщины, может, и Феди Цыганкова сваха там была... Спасибо ей за сапоги!

История с гвоздем быстро облетела все подразделения. Над выдумкой командира хохотали до самого вечера...

До конца действий отряда агростароста активно снабжал партизан продовольствием и доставлял в штаб ценные сведения о противнике.

Партизанское утро в разгаре. Солнце заслоняет тихо плывущие над лесом облака. Из шалаша мне слышно веселое журчание голосов и задорные всплески смеха. Бойцы вернулись с ночных заданий и делятся впечатлениями, ждут завтрака.

— Где сходятся Аркаша Козырев, Володя Алексеев и Телебай, там не заскучаешь,— говорит комиссар Николай Цирбунов, направляясь к облепившим телегу бойцам.

Опираясь на свой можжевеловый костыль, я тоже двигаюсь туда.

В уши хлещет такой взрыв хохота, что лесные воробьи, прижившиеся на дармовых партизанских харчах, взметнулись к верхушкам высоких сосен и елей.

— Над чем потеха?— спрашивает комиссар и присаживается на край телеги рядом с адъютантом Аркашей.

— Да вот Аркаша нам расписывал, как они вместе с командиром мужика мыли в бане...— под хохот товарищей отвечает Володя Алексеев.

Как у истого смоляка, выговор у Володи протяжный, но в произношении отчетливо твердый, чуточку с подпевкой, и никакой улыбки на молодом сероглазом лице. Он годом или двумя старше Аркаши, однако выше ростом, в плечах шире — одним словом, мужчина.

Болтая короткими, в черных шерстяных носках, ногами, Аркадий, посмотрев на Володьку, косит лукавые глаза на комиссара, видя поощрительную на его тонких губах ухмылку, не выдерживает и соловьем заливается на все урочище.

— Ишо лопнешь, гляди!— жиденьким голоском произносит Телебай, и лицо его, беспощадно иссеченное рябинами, расплывается в веселой, как в детской книжке, улыбке. Тут, в этом прохладном и свежем молчании утреннего леса, смеются все. Я тоже смеюсь, хотя понятия не имею, какого такого мужика мыл командир со своим адъютантом.

Одно знаю хорошо: что смех — это здоровье, сила человеческого духа. Прошедшей ночью люди, возможно, смотрели в глаза смерти, а теперь изливают потоки радости, щедро наделяют друг друга своими добрыми, неподдельными чувствами. Каким же неиссякаемым запасом сил обладают эти молодые, отважные весельчаки?

— Что за история с мужиком?— когда мы остаемся вдвоем, спрашиваю я у Николая.

Сдержанно посмеиваясь, покачивая головой, комиссар останавливается.

— Ну, как сказать... В общем-то, просто смешной до нелепости случай, и все,— видя, что мое нетерпение подогрето до высшего градуса, заключает Николай.— Ладно, расскажу по порядку. Получили мы сведения, что каратели должны везти из Красного в свой Володовский гарнизон оружие и боеприпасы, в которых мы сами очень и очень нуждались. Из сел и деревень к нам шли люди с желанием сражаться за Родину, а у нас закон: принимать только с оружием. Создавать безоружную хозроту мы не могли. Наш отряд маневренный, на одном месте долго не засиживаемся. Если бы и попробовали, то нас давно бы заблокировали и разбомбили.

— Налетали?

— И не раз. Чаще всего бомбили «дымы» — пустой лагерь...

— Ну, а с мужиком?

— Тут сначала идет предыстория. Операцию по захвату оружия тогда возглавил сам командир отряда, Бикбаев.

...Село Новопалкино, куда под вечер командир привел группу партизан для засады, вытянулось одной улицей вдоль безымянной, заросшей ивняком и ольхой речушки. Окруженные садами и огородами дома поставлены были редко. Почти против каждого — бани с предбанниками: к воде поближе и от пожара подальше. Самая крайняя, если смотреть от речки, воткнулась в конце картофельного поля, за ним изгородь из ровно подпиленных сверху еловых колышков, серая крыша над зеленью яблонь и вишен. Как раз неподалеку от банешки Бикбаев велел Мишке Шенделеву и его напарнику пулемет поставить.

— Телебай со своими хлопцами, как ты знаешь, в саду засел. Он фашистов, когда они выедут, пропустит, огнем своим отсечет от села. Федя Володин с Халиловым и Кирпичниковым будут у тебя на левом фланге. Ты в центре. Подпусти поближе и ударь пожарче, но только по лошадям не стреляй, по возчикам бей.— Командир нарисовал Шенделеву полную картину, как может развернуться бой во всех деталях и подробностях.

— Понял, товарищ командир, встретим как надо,— ответил Шенделев, прилаживая на треноге трофейный пулемет в старом окопе, на бруствере которого успели вырасти крапивка и молодой ушастый лопушок. Срубив его тесаком, Мишка лег рядом с напарником, ватник которого был множество раз перекрещен запасом пулеметных лент с цепочками блестящих на закатном солнце медяшек.

— Сектор обстрела хорош. Встретим, Саша,— моргнув карими глазами, проговорил Шенделев убежденно.

— Лады, дружок мой, лады. Мы с Аркашей по ту сторону бани, в кустах. Держи связь.

— Само собой,— снова кивнул Шенделев.

Тем временем Аркадий успел оборудовать окоп, травки нарвал, веток срезал и постелил на влажное дно полузасыпанного окопа. Крапиву выдернул.

— Махонькая, зараза, а злая, кусается, аж все руки пожег,— сказал он подползшему командиру.

Наблюдая за крайним домом, откуда должен появиться обоз противника, командир промолчал. А для Аркашки молчание хуже пытки.

— А почему мы от банешки сюда отползли?

— Отползли...

— Можно было туда забраться, стекло выдавить — и готов капэ, наблюдай сколь хошь. Маскировка опять же что надо, и от пуль какая ни на есть защита.

— Плохая защита, во-первых. Во-вторых, там пулеметная точка близко. А сама баня — это мишень. Врежет одну хорошую мину — и привет.

— Это точно,— быстро согласился адъютант, размышляя, каким бы еще разговором занять командира.

— Скоро они появятся, как ты думаешь?

— Не знаю.

— А что разведка говорит?

— Разведка говорит, чтобы ты помолчал. Хватит бормотать. Наблюдай как следует: вправо, влево поглядывай, назад, чтобы за ноги не утащили...

— Ишо чего, за ноги, да я...

— Ты да я и еще милашка твоя. Подсмотрел, поди, ту, какая с веснушками?..

— Ну и скажет же...

— Наблюдай хорошенько, вот что я еще раз скажу. — А я что делаю?

— Языком треплешь и мне мешаешь.

— Ладно, буду молчать до конца войны...

— Вот и отлично.

Терпения у Аркаши хватило на полминуты, не поворачивая головы, сказал:

— Ну и вредный же...

— Кто это вредный, интересно?— командир приподнялся на локте.

— Муравьишку поймал... кусачий такой, стервец!..

— Выкрутился, хитрован... Ладно, ладно...

— Говорю, муравей же!

— Еще поймаешь, насыпь ему в ноздри махорки...— Всякий раз перед боем у командира обнажалось особо братское, теплое чувство к парнишке. Он жалел и, наверное, любил его больше, чем кого-либо, стараясь не проявлять этих своих чувств на людях. Да разве скроешь такое. Аркадий чувствовал это особое расположение к себе храбреца командира, и если злоупотреблял им, то самую малость — мог вести иногда вольные, панибратские разговоры, зато в бою шел за своим командиром в самое пекло. Как-то Бикбаев решил не брать Аркадия на одну слишком опасную операцию. Куда там! Полный день, обиженный, ни с кем не разговаривал. К вечеру на листке из ученической тетрадки написал рапорт и принес начальнику штаба, Сергею Садрову, просился зачислить его в разведывательную роту. С той поры стал ходить с командиром всюду...

Близился вечер. На крыши домов падал отсвет багрового заката. Огнем горела на картофельной ботве предосенняя желтизна. «Только бы радоваться такому закату»,— подумал Саша, а вслух тихо сказал:

— Красиво дыг...

— Ты о чем?— спросил Аркаша.

— Солнышко уходит. Скоро спать ляжет...

Пока Аркадий собирался с ответом, в это время забаней громоподобно бабахнул карабин Шенделева, и тут же во всю мощь застучал и Михаилов пулемет.

Залюбовавшись закатом, командир едва не прозевал момент, когда подводы выехали из-за крайней хаты и поравнялись с баней. Пулеметы теперь били с трех точек. Фашистов как ветром сдуло с повозок.

Кони по инерции шагали без управления. Передняя пара крупных белогривых, куцехвостых тракенов, запряженных в длинную, на высоких колесах, фуру, привыкших к выстрелам, вдруг круто свернула с дороги и стала щипать нетоптаную, буйно растущую тимофеевку, срывать придорожные колосья ржи. За ними последовала и вторая низкорослая пара.

— Ой, ой! Уууу!— вдруг истошно закричал Аркаша, дергая командира за рукав бушлата.

— Ты что?— испуганно повернулся к нему Бнкбаев.

— Сюда, Саша, гляди! Ой-ей! Вот это да!— взывал Аркадий и хохотал как помешанный.

— Сдурел, парень!— командир тряхнул адъютанта за плечи.

— На картошку гляди! Вперед! Чего ты меня трясешь!

Гляди же, гляди же! — стонал Аркашка от хохота.

Командир повернул голову и едва не задохнулся от удивления. По картофельному полю, сверкая обнаженной спиной и черными пятками, увертливо прыгая через борозды и увядающую ботву, удирал совсем голый мужик с веником под мышкой.

Бикбаев поначалу не поверил своим глазам. Нечасто увидишь такое.

Цокнув языком, сказал сквозь смех:

— Откудова он, бедолага?

— В бане парился. Вот убегает, аж зад блестит!— Возмущенный прыжками голого мужика, Аркашка улюлюкал ему вслед до тех пор, пока дядька, прижимая веник, не перемахнул через ограду и не скрылся в садовой зелени.

Таким редчайшим зрелищем закончилась операция, которую партизаны назвали «Веник».

— Что же было дальше?— спросил я.

— Захватили оружие, боеприпасы, продовольствие. Часть гитлеровцев уничтожили, кто уцелел, убежали еще прытче голого мужика,— заключил Николай.

Гитлеровское командование неистовствовало. Какой-то небольшой отряд безраздельно хозяйничал то в Краснинском, то в Кадинском, Баевском, Монастырщинском районах. Устраивал диверсии не только на линии железной дороги Кричев — Орша, но и переправлялся за Днепр на Витебку. Разведчики партизан неожиданно появлялись под Смоленском, проникали в город.

Не раз гитлеровские генералы сколачивали очередную карательную группу из батальонов СД, полицейских к отдавали приказ во что бы то ни стало уничтожать партизан и их дерзкого командира.

Действовали они обычно по шаблону: используя агентуру, подтягивали карательную группу, предварительно бросая на место предполагаемого сосредоточения партизан бомбардировочную авиацию.

Партизаны давно уже знали о готовившемся наступлении. Оставив на дорогах небольшие засады, снимались и уходили в другое место. У бикбаевцев была хорошо продумана и четко поставлена разведка, буквально во всех гарнизонах работали свои люди, переодетые в полицейскую форму. Разумным было и то, что Бикбаев заранее создал в урочище Темного леса, в Перховском лесу, на Монастырщине и в некоторых других местах резервные базы, на которых хранились продовольствие и боеприпасы.

Однажды в феврале 1942 года фашисты яростно бомбили лес, где, по их данным, укрылись основные силы бикбаевского отряда. Бомбы сыпались на «дымы» и рвались с оглушительным треском.

Наблюдая за бомбежкой со стороны, Бикбаев заметил, что одна бомба упала в густой ельник. Все, кто видел ее падение, затаились. Но взрыва не последовало.

— Не разорвалась,— с облегчением сказал Александр.— Хорошо бы сходить и взглянуть, где она там шлепнулась? В ней взрывчатки пуда два, а у нас — кот наплакал. Попробовать достать...

— Неплохо бы,— согласился начштаба Садров.— Но лезть к этой гусыне за яйцом опасно, Саша!

— Нет, я все-таки пойду погляжу...

Все, кто присутствовали, слушали с напряженным любопытством. Снаряды и мины разряжали, но чтобы расколоть авиабомбу — такого еще не было.

И все же бомбу весом в пятьдесят килограммов откопали, привезли в Шилковский лес. После того как сняли ее с телеги, командир Саша Бикбаев приказал:

— Всем отойти подальше и залечь. Мне легче с ней говорить один на один.

Вот что потом мне рассказал Александр Бикбаев:

— «Распечатывать» эту гусыню стал сам. Пробовал отвинтить головку — не поддается. Тогда взял зубило, топор и начал бить обухом. Гляжу — пошло дело! Снял головку, вижу — вся внутренность бомбы набита желтым, как воск, толом. Высокого сорта товар! Что же делать дальше? Слышу Аркашкин голос: «Можно к тебе?»— «Я тебе дам! Лежи носом в землю!»— кричу ему, а сам думаю: чтобы выплавить тол, надо разогреть бомбу на костре. Долгая песня, и опасно к тому же. Выковырял ножом отверстие, попробовал вставить в дырку капсюль от гранаты «Ф-1». Убедился, что сработает за милую душу. Крикнул своим молодцам, что можно подходить.

Подошли. Тут я им объяснил, что и как. Взял с собой своего заместителя Пашу Ивашнева, Аркашу и еще несколько человек для прикрытия с флангов, когда будем эту «гусыню» под рельсы укладывать. Пашу Ивашнева взял потому, что он хорошо стреляет из винтовки-бесшумки. Об Аркаше и говорить нечего — боевой, надежный человек. Сделали мягкую постель, погрузили бомбу как барыню и накрыли цветной дерюжкой. Поехали, а ехать-то до урочища Темного леса, в районе которого намечался очередной подрыв железной дороги, вон сколько! Чтобы туда добраться, да еще с таким подарком, надо миновать немало фашистских гарнизонов, прямо не поедешь — объезжать надо. Февраль выдался ядреный, морозный. Правда, фашисты, получив под Москвой хорошую взбучку, забились в подвалы белорусских сел и деревень, отогреваются, подкреплений ждут и новой техники, подарков от своих фрау... Если сработает наша «гусыня», будет им горячий подарочек...

Ехать по бездорожью трудно, кони уморились, дышать тяжело, часто останавливаются. А нам ведь надо вовремя поспеть к месту, чтобы до рассвета все сделать. В деревне Гатово фашистов не оказалось, удалось лошадей поменять. Запрягли свежих и к двум часам двадцать второго февраля подъехали к железке Кричев — Орша. Место для подрыва выбрали в районе деревни Никольские ворота, где высота насыпи метров восемь. Тут, думаю, вагоны не просто сойдут с рельсов, а полетят кувырком. Залегли, наблюдаем. По насыпи ходят два патруля. Решаем подползти еще ближе, чтобы снять их наверняка. Хорошо видно, как они маячат. Говорю Павлу Ивашневу: «Бей из бесшумки, только гляди, чтоб без промаха».— «Само собой, Саша. Постараюсь»,— отвечает Павел. Оружие у него бесценное.

Патрули ходят по двое: по одному — боятся. Мы хорошо изучили их повадки. Ждут. Мне начинает казаться, что Павел очень уж долго прицеливается. По себе знаю, что и он волнуется. В напряженном ожидании и щелчка не услышал, а увидел, как один из патрулей, что шел впереди, медленно заваливается, другой остановился. Надо полагать, подумал: что случилось? Выстрела не было, а напарник повалился и вставать не хочет. Наклоняется к нему и начинает поднимать. Вторым выстрелом Паша укладывает и его. Осторожно и тихо идем вперед. Карабкаемся на насыпь.

Выставив охранения, втроем начинаем орудовать пехотными лопатками — копаем между шпалами песок, смешанный с галькой. Грунт крепко промерз, поддается плохо. Хорошо, что ломы захватили. Работаем ими шибко, в лицо бьют мерзлые комья — ничего, пускай. Одну шпалу пришлось потеснить. Время идет, а мы все долбим. Хорошее гнездо выдолбили. Снова спустились вниз, чтобы затащить бомбу наверх. Втащили. Я, как надо, капсюль поставил и веревку привязал. Присыпали наш «подарок» землицей — и айда вниз. На все понадобилось минут двадцать, а мне казалось, что ушла уйма времени, и все чудилось, что рельсы начинают дрожать, поезд вроде приближается... Идем по снегу, осторожно веревку разматываем и за собой тянем. Я все думаю: все ли в порядке, нет ли какого упущения? Все как будто нормально, веревка — более чем сто метров, хоть и тонкая, но прочная, натянули ее со всеми предосторожностями. Отдышались маленько, говорю Павлу:

— Иди к охранению, в случае какой заварухи прикроешь нас, и отходите на место сбора, как наметили.

Ушел Павел. Остались вдвоем с Аркашей. Лежим на снегу и ждем. Сколько придется ждать, сами не знаем. Зябнуть начинаем. Снег под нами подтаивает, одежда мокнет, под ватники во все щелочки холодище противный лезет. Лес кругом и на самом деле темный и молчаливый, над ним висит луна желтая, крутолобая такая. Думки о сюрпризе, что только поставили, не дают мне покоя. Как сработает? Стрелка показывает четыре утра. Лежим около двух часов. Аркадий помалкивает. Я знаю, как ему охота поговорить. Да и сам бы не отказался, но мне не до разговоров — опять чудится перестук вагонных колес, и так явственно, что дыхание перехватывает. Не выдерживаю, спрашиваю как можно тише: «Ты, Аркаша, ничего не слышишь?»— «Покамест нет. А что?»— «Будто колеса стучат».

На секунды Аркадий замирает, прислушивается.

«Вроде бы идет, только еще далеко...— отвечает и вдруг предлагает:— Товарищ командир, давай я буду дергать веревку. А ты к ребятам ступай. Я тут и один справлюсь, а чо?»

Вот ведь до чего додумался мой адъютант. Я понимаю, что ему, как и всякому молодому парнишке, хочется совершить героический подвиг. В другой раз, так и быть, дал бы дернуть разок, а сегодня момент слишком ответственный. Да и рассуждать уже некогда, теперь отчетливо чувствую, как дрожит земля, комки снега с елок посыпались. Эшелон приближался.

«Эвон как паровоз-то пыхтит, слышишь?»— «Слышу, Аркаша, молчи».

Встал во весь рост, при лунном свете вижу, как гудящая черная махина надвигается все ближе и ближе. Мне надо точно рассчитать, чтобы взрыв произошел под передними колесами, момент уловить. Вроде бы пора, так чувствую и дергаю за веревку, но она слабенько тянется. Даже дыхание сперло. Неужели порвалась или отвязалась? Будь что будет, потянул сильнее. Грохнул взрыв, я упал на землю и придавил своим телом Аркашку. Он ворочается в снегу, бормочет что-то. У меня в ушах звон, будто кто-то по башке стучит. Взрыв был такой силы, что пламя и дым закрыли луну. Зарево полыхает над лесом, треск и скрежет металла слышится, вагоны дыбятся, налезают один на другой и валятся с восьмиметровой насыпи. Кричал ли кто, нет — разобрать было невозможно. Быстро смотали конец веревки и побежали к саням. Кони дрожали, ездовой едва их сдерживал. Паша Ивашнев с людьми, что были в охранении, прибыл чуть раньше нас.

Когда выехали на торную дорогу, ездовой, повернув ко мне голову с приподнятым воротником полушубка, выдохнул с хрипотцой в голосе: «Здорово вы их, товарищ командир! Тридцать четыре вагона, сам считал!»— «Когда успел сосчитать?»— спросил я. «При подходе. У меня с детства привычка: идет поезд — пассажирский ли, товарняк ли — обязательно сосчитаю».

Позже было установлено, что в двенадцати вагонах уничтоженного эшелона ехали на фронт гитлеровские офицеры, в остальных оказалась мука.

Долго потом жители окрестных деревень вытаскивали из покореженного металла обожженные мешки с мукой, лепешки пекли и нам спасибо говорили: «Побольше бы да почаще такой благодати...»

Мы старались. В тот же день другая группа, под командованием комиссара и начальника штаба, на линии железной дороги Смоленск — Орша кувыркнула эшелон с техникой.

Такими вот подарками мы встретили в сорок втором году двадцать четвертую годовщину рождения Красной Армии.

Отрадно было видеть, как действуют бикбаевцы. Байки и смех у костра — передышка. С наступлением темноты группы расходятся в разные концы Смоленщины: одни уходят рвать железку, другие — на большак машины жечь, третьи, вытапливая начинку из немецких снарядов, мастерят самодельные мины, четвертые идут на заготовку продовольствия, громят общинные фашистские хозяйства. Несколько сот человек надо кормить три раза в день, обувать и одевать. Добытые Федей Цыганковым великолепные новые армейские сапоги не налезли на мою распухшую, обмороженную ногу. Пришлось поменять на старые, пошитые местным сапожником,— немудрящие, но зато просторные. Виктор и Федя принесли мне черную фуражку с высоким околышем. В своем пиджаке из чертовой кожи стал я похож на заправского охотнорядского мещанина... Готовлюсь в длительный поход. Хожу к выделенному мне буланому коню, травкой и кусочками хлеба подкармливаю. Конь хорошо упитанный, тачаночный. Но меня это не радует. Я здесь привык к людям, да и они ко мне. Особенно привязался к Феде Цыганкову, Виктору Балашову. Они первыми вдохнули в меня жизнь, и с той самой встречи под Карыбщиной пошел я на поправку. У меня вдоволь курева и есть запас на дорогу. Вчера Марина принесла кружку меда, Федя и Виктор притащили полный вещевой мешок белого налива. Шалаш мой пропитан яблочнымдухом. Федя подарил мне нож в чехле. Близкими стали для меня эти люди.

— Мы б тебя охотно оставили,— говорит комиссар Коля Цирбунов.— Ты был бы неплохим помощником Садрова. Но тебя же лечить надо. А мы, как ты знаешь, на месте не сидим, на нас все время нацеливаются каратели. Подписано несколько приказов разгромить наш отряд и уничтожить. Фашисты не оставили такой мысли, особенно после случая с гарнизоном в Зверовичах, операций на большаках и железных дорогах. У нас есть данные, что фашисты вновь собираются предпринять наступление на наш отряд. Нам придется маневрировать в труднопроходимой местности. Как быть с тобой? Зачем подвергать тебя еще одной опасности? А у Гришина больше шансов отправить раненых за линию фронта в нормальный госпиталь. На днях сюда прибудет группа гришинцев под командованием лейтенанта Головачева. Они ушли на Витебскую железную дорогу, на задание. Скоро должны вернуться, с ними, я думаю, и поедешь.

Чем ближе подходил день расставания, тем грустнее и тревожнее становилось на душе. Однажды пришла со сверточком в руках Катя Рыбакова. Присела на. чурбачок, развернула тряпицу.

— Тут я бинтиков тебе приготовила и лекарства... мало ли что...

Я поблагодарил и спросил, как ей тут живется.

— Ох, милый ты мой! До сих пор не верится, что у своих, что был когда-то лагерь, вонючий тоннель!— Золотой, послеполуденный луч осветил ее свежее, похорошевшее лицо.— А всю жизнь нашу там, и весь поход, и тебя с удочкой на берегу Днепра, и твою тетку Солоху разве забудешь?..

Мне снова предстоял поход, далекий и опасный. Легко ли будет пройти двести километров по вражеским тылам, с преодолением двух железных и нескольких шоссейных дорог, которые охранялись так же, а может, и покрепче, чем под Сычевкой. Что из себя представляет лейтенант Головачев и как он отнесется к такой нагрузке? Тащить за собой раненого, да еще верхом на буланом коне. Ждал я гришинцев с нетерпением, хотелось поскорее с ними встретиться, отдать себя под их покровительство и не мешкая отправиться в путь.

Вчера, возвращаясь с какого-то задания, здесь, у бикбаевцев, остановилась еще одна группа партизан, около двадцати человек, называвших себя кочубеевцами. Саша Бикбаев мне рассказал, что раньше это был самостоятельный отряд, а потом влился в гришинский полк и стал одним из его батальонов. Но гордая кличка «кочубеевцы» за ними так и осталась. Вел группу младший лейтенант Сергей Солдатов, веселый, подвижный парень с рыжеватым чубом.

Бикбаевцы рассказали о моих мытарствах младшему лейтенанту. Он выслушал внимательно и стал усиленно приглашать меня двинуться в поход с его группой. Кочубеевцы пришлись мне по душе. Были как на подбор молодые, хорошо вооруженные. Развеселые, шумные, никогда не унывающие.

После небольших раздумий я согласился идти с ними и сказал об этом комиссару Николаю Цирбунову.

— Лучше уж с Головачевым, как решили,— без всяких колебаний ответил он.— Сегодня прибудет.

Мне и в голову не приходило оспаривать решение командования отряда, ставшего мне родным.

Вечером действительно прибыли шесть человек гришинцев и расположились в специально построенных гостевых шалашах.

Отряд Александра Бикбаева дислоцировался в таком месте, через которое проходили все идущие за Днепр оперативные группы из многих партизанских отрядов и соединений: гришинцы, кочубеевцы и другие. Здесь они не только отдыхали, но и получали всю необходимую разведывательную информацию.

На другой день я познакомился с лейтенантом Головачевым. Он согласился меня взять, но предупредил:

— Поход будет трудным, к нему надо хорошо подготовиться.

— Я готов, и конь мой тоже.

— Хорошо. Мы пробудем здесь несколько дней. Помоемся в бане, заготовим на дорогу продуктов, чтобы лишний раз не заходить в деревни.

Подошел молодой сухопарый парень с жестяным, наполненным водой ведерком.

Лейтенант Головачев, расстегнув командирский ремень, снял гимнастерку, засучивая рукава давно не стиранной армейской рубашки, сказал:

— Это мой заместитель, сержант Семенов.

— Значит, с нами пойдете?— взглянув на меня серыми, глубоко запавшими глазами, спросил сержант.

— Если не возражаете.

— На него тоже, товарищ лейтенант, нужны продукты,— сказал Семенов.

— Само собой, — ответил лейтенант, вытирая полотенцем розовое кругловатое лицо.

— У меня почти все есть,— сказал я лейтенанту.

— Лишнее никогда не помешает...

Я согласился и вполне одобрил этот разумный довод. Спокойные, расчетливые парни мне нравились, но ждать и томиться еще несколько дней мне не хотелось, тем более что завтра уходили кочубеевцы. Младший лейтенант Солдатов при встрече говорил:

— У меня более двадцати бойцов. С большой группой легче обеспечить переход через железку и большаки. А у Головачева одно неполное отделение. Пойдем, Никифоров, с нами, не пожалеешь!

У Солдатова было какое-то светлое лицо с наивными крапинками веснушек, живые голубые глаза. Душу мою охватило неопределенное смятение — тянуло пойти с этим парнем и не ждать гришинцев, занятых хозяйственными и банными делами. Солдатов, словно угадывая мое состояние, не отставал:

— Решайся же!

Я не выдержал, пошел к Саше Бикбаеву и, застав там комиссара Цирбунова, сказал, что окончательно решил идти с кочубеевцами.

— Понимаю. Не терпится. Ладно. Согласен. Скажу, чтобы на завтра приготовили коня и продукты...

И вот я снова в седле. Хотя нет на мне гордой крылатой бурки, не звенят о стальное стремя ножны шашки, но я все равно счастлив: перед глазами бойко прядают острые конские уши, в руках привычные ременные поводья.

Мой буланый меринок оказался с добрым, спокойным нравом, а самое главное — с хорошим четким шагом и ровной нетряской рысью. Ехать на таком коне — одно удовольствие.

— Выступаем засветло,— предупредил меня командир группы Солдатов.

— Почему?— спросил я его.

— Никаких фашистов близко нет.

Он был с автоматом, на армейском ремне, опоясывающем серый ватник, висел наган в кобуре, пара «лимонок».

Из леса вышли нестройной, разрозненной толпой, с криком и смехом побрели по серой, твердо укатанной дороге. Стоило кочубеевцам покинуть бикбаевский стан, как из воинского подразделения они превратились в толпу бесшабашных, разношерстно одетых людей, которые плелись кому как вздумается.

Я предупредил Солдатова, чтобы навел порядок, но он, посмотрев на меня свысока, молвил:

— Я командир — я и в ответе за все.

Привыкший к строжайшей на марше дисциплине, к точному, безукоризненному порядку, я был просто ошарашен такой разболтанностью и беспечным ухарством и впервые подумал, что зря пошел с этой ватагой.

Когда бикбаевцы переходили из Перховского урочища в Валтутинский лес, они шли на марше крепким мобильным ядром, могли быстро развернуться для внезапного боя. Здесь же двигалась отдельными группками беспорядочная толпа, без всякой разведки и боевого охранения.

Еще до наступления сумерек ввалились шумной гурьбой в какую-то деревню и разбрелись кто куда по хатам. Я остался на улице один, маячил на буланом коне, с сеткой, плотно набитой сеном, привьюченной сзади, поверх кобурчат с овсом. В черной своей фуражке я был как чучело на бахче. Тронув поводья, отъехал несколько шагов, встретил какого-то парня с немецкой винтовкой, спросил тихо:

— Где командир?

— А хрен его знает,— ответил он и нырнул в калитку, где уже на всю избу слышались смеющиеся девичьи голоса.

С малых лет я мечтал быть командиром Красной Армии и стал им в самое тяжелое время войны. Дисциплина, порядок армейский для меня были святым делом, а тут?.. Такая бесшабашность мне и во сне не снилась. Как я пройду с этой оравой двести километров, да еще буду форсировать большаки и железные дороги, проходить мимо вражеских гарнизонов? Тот, кто считает противника и его разведку глупее себя, сам дурак и невежда. Когда подходили к селу, я попробовал сказать младшему лейтенанту, что, прежде чем войти туда, не мешало бы дозор пустить, разведку малую. Он только ухмыльнулся и посмотрел на меня с удивленной, насмешливой отважностью.

Я был не раз стрелянный. Изведав немало тяжких и горестных утрат, я не мог мириться с разболтанностью и беспечностью.

Командира Солдатова я нашел в саду под яблоней.

С хрустом уплетая белый налив, он сунул мне пару яблок и сказал:

— Слазь с коня.

— Зачем?

— Я по улице проедусь. Очень прокатиться на коне хочется!

Хрустя яблоком, он смотрел на меня такими наивными, яркой голубизны глазами, с такой бесшабашностью, что мне захотелось огреть его концом повода.

— Коня я тебе не дам...

— Как не дашь? Командиру?

— Ты не командир, а барахольщик. Если будешь так идти, сам погибнешь и людей погубишь. Ты кого ведешь? Воинское подразделение или...— у меня все слова застряли в горле.— Пропадать с таким командиром я не хочу. Понял? Будь здоров!

Натянув поводья, я поднял своего буланого с места в галоп — и был таков.

— Стой, стой! Слышь! Погоди! Вот чудак!— кричал он мне вослед.

Проскакав с километр, еле сдержал коня, чувствуя, как еще слаба моя левая рука, как мало у меня сил. Перевел буланого на шаг и заставил себя немного успокоиться. Через полчаса снова был в лагере отряда «Саша».

Завидев меня издалека, Бикбаев и комиссар поджидали возле большой ели, где стояли шалаши для гостей.

— В чем дело, почему вернулся?— с беспокойством спросил Бикбаев.

Я рассказал.

— Вот губошлепы! А я-то думал...— командир замолчал. На высоком нахмуренном лбу появились глубокие складки морщин.— Ладно, друг, не переживай, пойдешь с гришинцами, и все хорошо будет.

— Ничего, старший лейтенант, завтра к вечеру снимемся и мы,— обнадежил меня Головачев во время ужина.

Вслушиваясь в его успокоительные слова, я был благодарен ему за это. Но тревога на сердце все же осталась и уходить из этого отряда не хотелось пуще прежнего.

Вечером следующего дня мы покинули Балтутинский лес. Маршрут лейтенанта Головачева был проложен в село Кротки, где стоял 5-й батальон гришинского полка. Я был наслышан, что командует этим батальоном, силой свыше тысячи человек, лейтенант Иван Матяш — не менее отважный и смелый, чем сам командир полка Сергей Гришин. Однако, прежде чем попасть в Кротки к Матяшу, надо было пройти более ста километров, обойти множество вражеских гарнизонов, преодолеть шоссейную дорогу Мстиславль — Орша и в районе станции Темный лес перейти железную дорогу Кричев — Орша. А после Кроток еще одна железка, самая опасная: Кричев — Могилев. На этой магистрали постоянно хозяйничал батальон Матяша, который иногда вынимал одновременно двадцать километров железнодорожного полотна. Естественно, фашисты охраняли ее с удесятеренной силой, и все данные сходились на том, что пройти без боя эти магистрали не удастся. Надо сказать, что лейтенант Головачев вел группу со спокойной, уверенной расчетливостью, и казалось, что предстоящие опасные переходы его нисколько не смущали и не беспокоили. Но тревожное состояние не покидало меня ни на минуту. В одну из ночей, оставив группу, Головачев вместе с Мишей Чугуновым, молодым плечистым крепышом, надолго исчезли. Куда и зачем, я расспрашивать не стал и вместе с другими пытался заснуть, но не смог. Вернулись они часа через три. Миша, пошептавшись о чем-то с командиром, подошел к буланому и стал колдовать в темноте над его ногами.

— Что случилось?— спросил я.

— Наматываю ему теплые портянки, чтобы ноги не обморозил...— ответил Миша.

— Сейчас шоссейку переходить будем,— шепнул мне Терентий Зуев, сорокалетний небольшого роста партизан.

Грудь моя наполнилась противным ощущением пробудившегося страха. Вспомнились задутые снегом пни, крик лейтенанта Тугова, огненные трассы из черной амбразуры дзота, всплыли тени уходящего прошлого, будто внезапно развиднелись мрачные сумерки. И полезли одна на другую жгучие картинки. Я даже не заметил, когда задержался возле меня Миша Чугунов, взял буланого под уздцы и тихо провел через широкую, пахнущую бензином дорогу. Ночь была прохладная, безоблачная, и ни одного близкого выстрела. Впереди лишь маячили фигуры людей с покачивающимися стволами автоматов. Ликовать и радоваться, однако, было рано. Все еще было впереди.

2

В район урочища Темного леса подошли без особых приключений, если не считать того, что совершенно случайно встретили на дороге троих наших летчиков — пилота, штурмана и стрелка-радиста. Они летали в Белоруссию, сбросили партизанам груз, и на обратном пути их самолет подбили... Предложение присоединиться к нам они приняли с радостью. Нас теперь стало девять человек: восемь пеших и я, как маяк, на буланом коне.

Пофыркивая на марше, буланый не только никого не раздражал, а, наоборот, сближал всех. В первый же день штурман Алексей отдал лошади полпайки хлеба. Приносил травку, пучочки листьев. Узнав от Миши Чугунова о моей смоленской одиссее, он отнесся ко мне с дружеским сочувствием, умело и ловко делал перевязки, посыпал раны Катиным ксероформом. При этом тихо всегда напевал арии из классических опер: «Не счесть алмазов в каменных пещерах, не счесть жемчужин в море полуденном, в далекой Индии — чудес...»

Прислонившись спиной к могучей березе, положив на колени кобуру с пистолетом, Алексей пел негромко, но так, что в душе твоей все переворачивалось.

Много и славно пел Алексей и в последний день, перед переходом железной дороги.

Мы сидели в глубине леса у небольшого костра и слушали его бархатный голос. От березы исходил теплый свет, чуть позолоченные солнцем листья легонько дрожали на ветру.

Накануне ночью мы зашли в село, чтобы запастись продуктами. Сердобольные белерусские женщины принесли нам сала, собрали несколько десятков яиц и усиленно приглашали остаться на дневку. Жили они в глухой деревушке, в стороне от больших дорог, заждались своих, истосковались. Ночью Чугунов с Терентием и штурман Алексей сходили к рельсам, провели разведку и наметили для прохода место. Однако переходить в эту ночь железную дорогу Головачев почему-то не решился.

— Завтра еще хорошенько разведаем,— сказал он.

— Мы и сегодня неплохо разведали,— заметил штурман.

— Там же часовой...

— Не ждать же, когда он снимется?

— Надо проскочить без стрельбы...— проговорил Головачев.

Я понимал, что ему не хочется терять людей понапрасну: меня на коне могли подстрелить одним из первых.

Весь следующий теплый погожий день мы провели в густом лесу, греясь на ласковом августовском солнце, слушая задушевное пение штурмана Алексея. Сварили яички, поделили поровну харч.

Хоть и выдался славный солнечный день, время тянулось медленно, да и разные думы горестные одолевали. Редко кто, переходя железку, обходился без потерь. Тем более что стоявший между двумя линиями железных дорог батальон Ивана Матяша не давал фашистам никакого покоя, налетал то там, то здесь, отправляя под откос поезда. Гитлеровцы бесились, подолгу чинили полотно, выставляли усиленную охрану... Все разговоры сводились к тому, что нам уготовит следующая ночь.

— Надо было вчера же проскочить, да и все! — хмуря широкое, скуластое лицо, проговорил Миша Чугунов. Он сидел и штопал белый шерстяной носок.

— Так ведь сам вел разведку и доложил, что часовой маячит,— возразил помощник Головачева сержант Семенов, который еще вчера поддержал решение командира отложить переход на сутки, ссылаясь на то, что маловат у них запас хлеба и Бахман почти разут.

— И сегодня в другом месте будет маячить. Мы с Бахманом прикрыли бы слева, а ты справа. Первый раз, что ли! — Чугунов надвинул козырек серой кепки на высокий выпуклый лоб и, заслонив его от солнечного света, добавил:— Отложили, будто увильнули...

— Тут уж, коли тебе написано, не увильнешь. Я еще вчера говорил, что не нужно оттягивать, не следовало,— раздельно проговорил штурман Алексей и стал насвистывать какую-то грустную мелодию.

Я был с ним вполне согласен, по своему опыту знал, что, отложив вчера переход, мы расслабились, утратили боевой настрой.

На протяжении всего пути — а мы уже шли четыре дня — я ни разу не вмешался в дела командира и не позволил себе давать ему какие-либо советы. Да и не было в том надобности — вел он группу разумно, грамотно, мы шли только ночами. Днем отдыхали. Я слезал с коня и пас его на маленьких травяных полянках. Миша помогал седлать и расседлывать и, если не было поблизости подходящего пня, подсаживал меня в седло. Иногда и буланого мы пасли вместе и вели разные беседы.

Бывают такие дни, когда кажется, что часовая стрелка будто и не двигается совсем, а скучно застыла на месте. День тянется неимоверно долго и уныло...

Оружие проверено, вычищено, продукты уложены в вещевые мешки, портянки высушены, дырки на пиджаках и штанах партизанских залатаны, а сна ни в одном глазу. Что делать?

— Были бы уж на полпути к Кроткам,— не унимается Миша Чугунов.

— Что верно, то верно,— поддерживает его Терентий и протяжно вздыхает.

...К вечеру небо заволокло тучами. В лесу стало пасмурно и неуютно. Запахло дождем и сочными сырыми травами. Такая погода нам была на руку.

Сумерками, пройдя по лесной наезженной дороге километра два, вышли к полю и встали на перепутье. Один путь вел к линии железной дороги, где намечался переход, другой — в село Глинья. Решили посовещаться. Мне совсем не нравились такие незапланированные остановки.

Я сполз с коня и отпустил поводья. Взмахивая головой, он стал срывать придорожные колосочки ржи, и я охотно дал ему волю. За эти дни успел привыкнуть к буланому и полюбил его за верную службу. Он провез меня более ста километров, на стоянках тыкался мордой в плечи, тянулся теплыми губами к вещевому мешку, откуда так вкусно пахло ржаным хлебом.

Я знал, что мне придется расстаться с ним, совсем не подозревая, что произойдет это очень и очень скоро... Переход через магистраль — это еще одно сражение, оттого и тревожно на душе. Храбрость испытывается в делах, в боевой обстановке. Неужели я уже утратил ее? Почему я так беспокойно реагирую на такой пустяк, как остановка, и прислушиваюсь к словам командира.

— Сказал, нет,— донесся до меня голос лейтенанта Головачева.

— Хлеба у нас маловато, а идти сорок верст,— возражал сержант Семенов.

— Ничего. Обойдемся,— ответил Головачев.

— Как же обойдемся?

— Сказал — никаких заходов.

— Бахман, товарищ лейтенант, совсем босой. Подошву веревочкой привязал... натрет ногу на марше и тогда... Мы совсем ненадолго...

Помощник Головачева упорно настаивал на том, чтобы зайти в село Глинья. Как заинтересованное лицо, его поддерживал Бахман. Лейтенант, на мой взгляд, правильно делал, что не соглашался. Войдет человек в хату, молочка попьет, хлеба попросит, с молодицей пошушукается — и расхолаживается: гаснет воля, увядает собранность.

— Хорошо. Зайдем на полчаса,— неожиданно сдался Головачев.— Проведем разведку с обоих концов села, соблюдая маскировку, как полагается...

Я хотел возразить против захода в село, но почему-то промедлил и не сделал этого. Только потом понял, что не уберег молодого командира от непоправимой ошибки.

Как и многие деревни, Глинья состояла из одной улицы. Развилка дорог, на которой проходило совещание, как раз находилась напротив центра села, обозначившегося в зелени садов темными и мрачноватыми в сумерках крышами хат. Наплывала хмурая, серая ночь. Не светилось ни единого огонька, слышно было, как яростно лают собаки, очевидно, вспугнутые нашими разведчиками.

Сигналы последовали один за другим, и наша группа в числе четырех человек, с лейтенантом впереди, двинулась через поле к центру села. Я вел буланого в поводу, охотно позволяя ему срывать все, что попадалось в темноте. Мы прошли узким скотопрогонным переулком к низким сараюшкам и остановились перед темными окнами хаты.

— Привязывайте коня. Зайдем молока попьем,— сказал Головачев.

Пока я возился у палисада с ременным поводом, захлестывая его за колышек, лейтенант, пошептавшись с летчиком и Терентием, постучался в хату.

Дверь открыла недовольная нашим визитом пожилая, закутанная в шаль хозяйка.

Мы поздоровались. Головачев попросил молока и немного хлеба. Хозяйка ничего не ответила, долго возилась с лампой, протирая тряпицей стекло.

Я не утерпел и спросил о гитлеровцах.

И снова хозяйка ответила не сразу — покашляла в конец шали, подкрутила фитиль в лампе и только после этого сказала, что фрицы были вчера:

— С вечера тарахтели мотоциклами.

— Сколько их было? — поинтересовался Головачев.

— А кто их знает... гоняли по улице,— ответила она и ушла куда-то за молоком. Принесла горшок, не спеша расставила чашки, потом пошла в чулан за хлебом.

— На черта мы сюда забрели? — вдруг громко проговорил Терентий.

Лейтенант наспех выпил молоко и, велев Терентию взять принесенный женщиной хлеб, сказал:

— Пошли. Спасибо, хозяйка.

— Чем богаты,— ответила она, не поднимаясь со скамьи.

Улица встретила нас еще более яростным лаем собак и густой темнотой.

— Где они, черти? — остановившись посреди улицы, проговорил Головачев и тихонько свистнул.

Послышался ответный свист. Через минуту из темноты вышли сержант со штурманом Алексеем и Чугунов с Бахманом.

— Все. Кончай,— приказал командир.

— Обуви-то еще нет, товарищ лейтенант,— бросил Семенов и, не дойдя до нас шага три, остановился. Сбоку от него темнели фигуры Миши Чугунова и Бахмана. Отдельно стоял Алексей, и я слышал, как он негромко молвил:

— А я и молочка выпить не успел...

— Все, говорю, все! — резко произнес лейтенант. И тут раздался леденящий душу выкрик:

— Рус! Бандит! Рук верх!

Крик заглушил близкий металлический грохот пулемета и треск автоматов. Свет трассирующих пуль ослепил глаза. Шарахнувшись к сараю, я услышал, как под чьими-то телами затрещали колья плетня, и увидел взметнувшиеся над изгородью фигуры Семенова и Головачева. Я тоже рванулся было за ними, но куда было мне с одной-то рукой! Сбоку от плетня, с крыши небольшого сарая, полого, до самой земли, свисали уложенные на жерди снопы — к ним-то я и кинулся, надеясь, что они помогут мне перелезть через плетень. Ухватившись рукой, я почувствовал, как незакрепленные жерди раздвинулись, провалился и упал на что-то влажное. В нос ударил знакомый запах вяленых листьев табака, и я понял, что лежу в сушилке, где на бревнах были положены жердочки и на них разостланы стебли недавно срезанного самосада. Я втиснулся между жердями и стал зарываться в большие табачные стебли с чуть вялыми листьями.

А во дворе уже повизгивала динамка ручного фонаря и совсем близко раздался голос фашиста:

— Лямпа, хосяйка! Шнель! Лямпа!

В сердце отдается стук солдатских сапог о крылечные ступеньки, бухающе хлопает дверь, мерзко продолжает визжать динамка, слышится голос на русском языке:

— Господин гауптман, здесь двое убитых и один раненый партизан!

— О-о-о!

Вслед за этим возгласом слышна матерщина на исковерканном русском языке, тупой удар, стон и голос Чугунова:

— Сволочь! Гадина!

В нескольких шагах от сарая, где я лежал под табачными листьями, происходило нечто чудовищное. Мне казалось, что шныряющие во дворе и на улице фашисты, с фонарями, с зажженной лампой, слышат, как бурно, неистово бьется мое сердце. Мысль работает лихорадочно, опаленно: «Стоит одному из фашистов посветить фонарем или лампой, и я буду готов...»

— Остальные пежаль окород! — Этот голос раздается совсем рядом, прямо у входа в сушилку. А чуть дальше, во дворе кто-то требовательно произносит: «Найти подводу!»

Вскоре сквозь скрип колес я различил стон Чугунова, надсадный крик:

— Отвязывайт беляя лёшадь!

Это о моем буланке. И опять мерзкий, презрительный голос:

— Барахло какое-то привьючено...

И вот затихает дробный стук копыт, скрип тележный... А за стеной мерно жует и протяжно вздыхает корова.

Ночь. Тишина зловещая, скорбная. Лежу и даже боюсь пошевелиться на табачных шуршащих листьях. Решаю лежать до тех пор, пока не буду убежден, что за огородом и на поле нет засады. Мозг мой разгорячен, подхлестнутое страхом воображение настолько преувеличено, что под каждым плетнем и забором, под снопом ржаным, в каждой борозде и канавке чудится засада. Лежать стало невтерпеж: когда падал между жердями, разбередил руку, повязка увлажнилась, усиливалась боль, и все тело стало неметь от неудобного положения. А как хочется поскорее покинуть это ужасное место! Поднимаюсь, осторожно выглядываю из-под снопа, прислушиваюсь. Выходить на улицу опасаюсь. Судорожно впитываю всем телом темную, стылую тишину. Наконец, крадучись вдоль плетня, прошмыгиваю в огород. Разглядев сбитую из колышков калитку, нащупываю крючок, открываю дверцу, но тут же замираю.

Сначала явственно услышал шорох, а потом увидел, как у противоположного плетня зашевелились листья кукурузы. Сердце мое будто провалилось куда-то. Прижимаюсь спиной к бревнам сарая, ловлю ртом воздух, которого не хватает. Вынул из чехла нож. Не ахти какое оружие, а с ним почувствовал себя увереннее. Медленно, не отрывая спины от бревен, продвигаюсь к плетню. Если кто и есть в кукурузе, чего он ждет? Отдышался, собрал волю. С финским ножом в руке смело подхожу к плетню, здоровым плечом раздвигаю колья и проскальзываю в переулок, по которому мы вошли в село с лейтенантом Головачевым. Пригнувшись, скорыми шагами иду в поле, сворачиваю на межу. Увидев поставленные на попа ржаные снопы, прячусь за них.

Над словно вымершим селом Глиньи распласталась молчаливая беззвездная ночь. А в огороде, где я только что обтирал гимнастеркой стену сарая, во весь рост поднялся человек и пошел в моем направлении. Я вдруг сам очутился в засаде с ножом наготове. Он подходит все ближе и ближе. По походке и длинному, до колен, бушлату узнаю партизана.

— Терентий!

— Я, товарищ старший лейтенант... Слава богу, что живы!..

Спрятав нож, спрашиваю:

— Стало быть, друг от друга шарахались?

— Выходит, так.

Отошли метров на четыреста от места встречи, присели под другую кучу ржаных снопов, закурили, жадно затягиваясь.

— Кто там из наших остался? — спрашивает Терентий.

— А ты разве не слышал?

— Слышал, да не разобрать. Туговат на одно ухо после контузии.

Я пересказал ему все мною слышанное. Он долго молчал, а потом заплакал.

Я же будто окаменел от пережитого: не проронил ни слезинки, но на душе было невыносимо тяжко.

Выкурив по цигарке, мы поднялись и направились в условленное место.

Увидев нас, Головачев обрадованно кинулся навстречу.

— Двое?

— Да, двое.

— Значит, еще троих нет?

— И не будет.

Выслушав мой рассказ о случившейся трагедии, он забормотал:

— Не может быть, не может быть...

Командир опустил голову. В темноте нельзя было разглядеть его лица. Скрутил цигарку, но тут же швырнул ее под ноги и растоптал.

Кругом была пасмурная, промозглая тишина. Деревья стояли не шелохнувшись, будто нарисованные.

— Пошли на то место, где дневали,— проговорил Головачев.— Пока не захороним товарищей и не узнаем, куда увезли раненого Чугунова, никуда отсюда не уйдем,— решительно добавил он.

Ответом было все то же молчание. Он сказал правильные слова, но слушать их было тягостно. Я понимал, что лейтенант ждет от меня упреков. Не забыл же он случая с младшим лейтенантом Солдатовым? Во мне же все успело перегореть, осталась тягчайшая горечь. Размышляя над случившимся, считал виновным не только Головачева, но и себя. Мог ведь высказать свое мнение, дать товарищеский совет, упредить мягкотелость командира, чтобы избежать этой второй, роковой задержки. Стоило мне вмешаться, подать свой голос, и Головачев, быть может, не уступил бы настойчивой просьбе Семенова и Бахмана зайти в село.

К месту вчерашней стоянки вернулись за полночь. Выпала холодная августовская роса. Я завернулся в плащ-палатку, которую отдал мне Терентий, и попытался забыться. Но сон не шел. Да и никто не заснул до утра, даже костра не разжигали. Так было горько — не выразить словами. Особенно переживал контуженный в голову пилот, угнетая нас всех своим молчанием и сумрачным видом. Он и до этого мало разговаривал, жалуясь на головные боли, все время спал на остановках, а тут и вовсе впал в уныние.

На рассвете часовой сообщил, что в лес втягивается большая группа вооруженных людей. Мы забеспокоились, выслали, вперед разведку. Выяснилось, что это возвращается с задания полурота гришинцев из второго батальона. Вел ее капитан Назаров.

— Чего, лесовички, затаились? Почему нет костра? Хлопцы! А ну живо дровец сухоньких сюда! Старшина!

— Слушаю, товарищ капитан! — шагнул вперед старшина с автоматом на широченной груди, как бусами, увешанный «лимонками» на поясе.

— Оружие протереть! Кашу варить! Отдыхать, к переходу железки готовиться! — командовал капитан.

Деловито засновали по кустам люди, гремя котелками и дисками ручных пулеметов. От молодых голосов и здорового, задорного смеха, без которого не обходится ни одна остановка, лес, казалось, радостно пробудился, зашевелил ветвями, птички появились и весело защебетали.

Оживился и лейтенант Головачев. Рассказывая капитану о событиях прошедшей ночи, он нисколько себя не щадил.

— Виноват один я...

— М-да-а-а, брат...— Рябое лицо капитана, прокопченное у бесконечных партизанских костров, вытянулось и стало еще темнее. Тронув рукой полевые ремни на плечах потертой короткополой кожанки, он снял пилотку с красной звездочкой, отгоняя ею дымок от костра, начавшего набирать силу, заговорил:

— От случайности не застрахуешься, а вот от глупости...— Капитан снова надел пилотку. Ладно она сидела на его крупной, гладко стриженной голове. Был он высок ростом, с большими жилистыми руками. Широко взмахнув ими, заметил: — Ну, хватит горевать. Готовься для дела.

— Что ты задумал? — спросил Головачев.

— Позавтракаем и пойдем в Глинью. Само собой, ребят захороним и о Чугунове что-то разузнаем. Жалко парня, издеваться будут над ним, гады.

— Пойдем прямо днем? — спросил Головачев.

— Не ночи же ожидать... Разведаем, конечно. А в случае боя — у нас двенадцать ручных пулеметов и двадцать шесть автоматов. Случись это вчера... Ну да что говорить... Предупреди своих людей и сам подтянись. Не паникуй, у нас еще переход через две железки.

— Не так страшны железки, как Гришин...

— Тут я тебя ничем утешить не могу,— ответил капитан.— Полковник законно спросит...

Наскоро позавтракав, капитан построил группу более чем из тридцати человек, самолично проверил оружие, боеприпасы, пересчитал гранаты. Отдавая предварительный боевой приказ, сказал:

— Вчера наши ребята из первого батальона плохо провели разведку и нарвались на засаду. Нам предстоит провести глубокую проверку, захоронить убитых товарищей и выяснить судьбу раненого Чугунова.

Командир обстоятельно разъяснил бойцам, что они должны сделать, чтобы провести операцию без всяких потерь.

Я достаточно нагляделся, как война заглатывала людей, словно прожорливая акула. Сколько раз приходилось видеть сосредоточенные лица с хмуро нависшими бровями, когда над свежей могилой говорились последние, яростные слова и раздавался прощальный залп. Партизаны особенно тяжко переживают такие нелепые, как вчера, потери людей.

3

Ждать возвращения группы капитана Назарова пришлось долго. Я лежал в стареньком жиденьком шалашике и никак не мог избавиться от кошмарных событий прошедшей ночи. Снова был в нескольких шагах от немецкого сапога... Содрогался от одних мыслей, что опять мог угодить в лапы фашистов...

Холодно, знобко становилось на душе. Предстоящая ночь тоже ничего хорошего не сулила. Страшил переход через железную дорогу. На коне я проскакивал такие же дороги и большаки и забывал кланяться свистящим пулям. Теперь должен был надеяться лишь на свои ноги, а они еще были слабы и плохо слушались. Сегодня после перевязки с трудом натянул сапог: сильно ныла вспухшая от повреждения рука. Утешало одно: появление капитана Назарова. Я надеялся на его опыт и смелость.

Группа из Глиньи вернулась лишь после обеда.

— Вот и захоронили дружков своих. Тризну будем потом справлять,— стаскивая с плеч снаряжение, капитан глубоко вздохнул.— Чугунова увезли в район. Думал напасть и отбить, да сил маловато. У фрицев большой гарнизон. Есть там наши советские люди, может, что-нибудь сделают...

Я не удержался и спросил Назарова, как он думает переходить железную дорогу.

— Не беспокойся. Все будет в полном порядке. Самое тяжелое — переход до Заполья. Это примерно километров двадцать. Придется идти с короткими передышками. Там много всяких гарнизонов, и они имеют между собой связь. Прикрепим к тебе людей. Помогут... В Заполье возьмем подводу, а там уже поедешь прямо до Кроток.

Еще засветло к месту перехода ушли разведчики. Спустя час двинулись и остальные. Ко мне Головачев прикрепил Терентия, а капитан Назаров выделил Артема с фрицевским автоматом.

— Будь в надежде, возьму на загорбок и потащу, не велика туша.

Артем говорил протяжно и немного заикался. Когда же узнал, что осенью сорок первого года я дневал в его селе под Калинином, то стал относиться ко мне как к младшему брату.

— Не стесняйся, устанешь — скажи. Поддержим...

Капитан вел группу не спеша. Лес заполнился сумерками, над верхушками деревьев темного бора загорелись звезды. Мы остановились и залегли. Капитан Назаров и лейтенант Головачев ушли вперед и долго не возвращались. Тяжело пыхтя паровозом, совсем близко прошел состав.

— Товарняк,— прошептал Артем.

После стука вагонных колес и усталой паровозной одышки тишина ночи показалась застывшей, томительной. И вдруг команда, полушепотом:

— Вперед!

Поднялись безмолвно. Затрещали под ногами сучья, зашуршали встревоженные травы и листья неразличимого впотьмах кустарника. Идти легко. Даже самому удивительно, как хорошо слушаются ноги. Опираясь на палку, стараюсь не отстать. Правда, иду теперь налегке — за спиной один вещевой мешок с котелком. Чтобы он не гремел, я положил туда кусок хлеба, завернутый в полотенце.

Малый ночной ветерок обдувает ничем не прикрытую голову. Иду и думаю только об одном: скоро ли блеснут под ногами рельсы и когда начнется стрельба?.. Слышу и чувствую, как, ускоряя шаг, шумно дышат люди. Я тоже не выхожу из этого ритма. Вдруг лес кончился. Под ногами запылила наезженная дорога, а рельсов все нет и нет. Где же они? Эта проклятая железка! Так въелась за эти дни в думы.

Вдруг слева разлилась над верхушками сумрачных елей голубая светлынь, пыльная дорога начала проваливаться вниз, идти стало легче. Мы спустились в лощинку, за которой уже темнела гряда леса. Опять полыхнул голубой свет, да такой, что все камешки стали видны на дороге.

— Ракеты,— шепнул Терентий. Вслед за его словами дробно ударил фашистский пулемет. Высоко над головами тонко тявкнули пули.

— Ну все,— проговорил Артем и шумно выдохнул из легких воздух.

— Что все?

— Прошли. Орлами пролетели,— ответил он.

— Как пролетели? — спросил я, не замечая того, что и вся колонна умерила шаг, затопала смелее.

— Провел капитан по первому классу! Прямо через переезд перетащил. Лихой мужик, дьявол!

Я так заждался этих рельсов, что и не заметил, как и где их перешагнул. Позади еще раз брызнула короткая очередь. Над деревьями вспорхнули строчки трассирующих пуль, хлопнули ракеты и погасли.

Колонна втянулась в лес, упруго шагая по торной дороге. На обочине стоял капитан Назаров в кожанке. На груди автомат, сбоку парабеллум и видавшая виды полевая сумка. Сказал весело:

— Порядок, старший лейтенант! — и пошел рядом. Достал из пачки сигарету:— Держи, кавалерия. Свеженькие... Толкнулся с разведчиками в одно место, в другое, вижу — сторожат у амбразур. Уж больно не хотелось стрельбы. Решили осмотреть переезд. Сергей наш, Гришин, почему-то всегда людей водит через переезд, и удачно. Потому что фашисты обычно ждут нас в другом месте... Будочка у переезда оказалась пустой: то ли ушел куда страж, то ли сняли на ночь. Боятся, что украдем живьем... Да крали же, и не один раз! Мы их тоже кое-чему учим. Ну и решил по-гришински — прямиком по дороге. Сначала обшарили бункер. Спали там двое... Ребята мои сигарет у них позаимствовали. Царство небесное непроснувшимся!.. Потом заслоны выбросил и пошел вперед. Будь здоров, братуха!.. Вы, хлопцы, берегите Никифорова. Он ведь с того света! В Заполье, Артемушка, чтобы подвода была мигом. Слышишь?

— Слышу! Все справим как надо.

Капитан свернул на обочину и бегом устремился в голову колонны.

— Силен наш пограничный капитан в своей бывалости,— бросил ему вслед Артем не без гордости.

Проход железнодорожной линии Кричев — Орша представлял всегда большую опасность. Батальон Ивана Матяша периодически нарушал все движение. Потому гитлеровцы, боясь партизанских налетов, закупорившись в своих бункерах, часто открывали огонь. Дошли даже до того, что в ночное время выгоняли для охраны белорусских женщин.

Капитан вел группу спокойным, ровным шагом, за что я был ему всемерно благодарен. На полпути к Заполью сделал небольшой привал и все время справлялся через связных о моем самочувствии. Всякое внимание и забота неизмеримо прибавляют человеку сил. Вдыхая неистощимую свежесть августовской ночи, я старался превозмочь себя, чтобы не причинять Назарову лишних забот, которых у него было и без того предостаточно.

Над селом Заполье нависла золотая предутренняя дымка. При виде населенного пункта идущие позади партизаны обогнали нас и ушли вперед. Мы отстали и вошли в село последними. Оно было небольшим — дворов на двадцать. В центре, около хаты под черепичной крышей с густым вишневым палисадом, расположились увешанные оружием бойцы. Оживленно что-то обсуждая, с хрустом ели яблоки и огурцы. Артем сразу же от нас откололся и присоединился к ним. Узнав, что капитан с лейтенантом в доме, Терентий сказал:

— Надо добывать подводу. А то нам до Кроток еще топать и топать.

— Командир сказал же Артему.

— Что Артем! Яблоки пошел лопать,— возразил Терентий.— Надо к капитану.

— Назаров старосту в хате расспрашивает,— шепнул нам стоявший у калитки партизан в круглой кубанке, с автоматом ППШ.— Мы его на огороде споймали, в картошке ховался.

Капитан сидел на верхней ступеньке крыльца и аппетитно ел крупное яблоко.

Перед ним стоял босоногий мужичонка в самотканом исподнем, нечесаная борода тряслась на подбородке, как приклеенная, и казалось, вот-вот отвалится.

— Значит, ты здесь староста? — спросил капитан.— Зачем прятался?

— Испужался. Матка моя толкнула в бок, кажеть: идуть, бяги, ну я и дал деру...

— Партизан испугался?

— Так, товарищ начальник, издалека рази увидишь, что партизаны? Форма-то вся попутанная...— Староста покосился на автоматчика, одетого в китель неопределенного покроя.

— Ох ты и хитер, дядька! — Капитан откусил от яблока и пристально взглянул на старосту.

Увидев меня, капитан кивком пригласил присесть рядом. Оглядев близко стоявших бойцов, спросил:

— У кого яблоки? Дайте раненому, черти!

Артем подал мне два чудесных яблока. Капитан вновь повернулся к старосте:

— У нас вот раненый, идти ему трудно. Сможешь найти подводу? И сена побольше положи, дерюгой застели. Ясно?

— Это мы враз зробим.— Старик склонил голову, тряхнул всклокоченной бороденкой.

— Ступай оденься! — приказал капитан и тут же спросил насчет молока.

— Та осподи! Чаво там молоко! Я вчера меду накачал вона скольки! Эй! Кто тама! Матка! Груня!

Девчонка лет двенадцати вынесла из чулана на крыльцо ведро с янтарно-желтым медом. Из открытой кухонной двери выпорхнула целая стайка заспанных ребятишек. Староста шикнул на них, как на воробьев, и захлопнул дверь.

— Ваши? — спросил я.

— А то чьи же...— Мужичонка накинул на плечи пиджак, схватился за ведро.

Терентий разливал мед в котелки и кружки подошедших партизан.

Посреди двора староста запрягал в телегу лошадь. Ему помогал партизан в кубанке и что-то сердито выговаривал.

Капитан Назаров позвал к себе бойца в кубанке, отвел в сторону и, поставив по стойке «смирно», долго что-то ему объяснял, грозно водя перед его носом указательным пальцем.

...Едем вольно среди белого дня, потому что совсем рядом владения батальона Ивана Матяша. Помахивая веревочным кнутом, староста правит гнедой лошадью. Бойцы галдят, смеются и все реже подходят к телеге за медом.

Под размеренный стук колес и шелест трав на малоезженой дороге макаем огурцы в мед, заедаем их ржаным хлебом. Не заметил, как задремал на мягком сене.

Проснулся, когда телега загремела колесами по дощатому настилу моста. Внизу дрожали, шевелились камыши и, словно крадучись, текла неширокая речка. На той стороне, слева от моста, из-за деревянного наката торчал ствол станкового пулемета, около которого стояли и разговаривали с партизаном капитан Назаров и лейтенант Головачев. Обернувшись в нашу сторону, капитан сделал знак рукой остановиться, крикнул:

— Слезайте, орлы, приехали!

4

Вот они, знаменитые Кротки! Село расположено на двух высотках, пересеченных по центру небольшой речушкой Кощанкой. С запада и с юга его опоясывал Красный бор; с юго-востока прикрывала обширная топь знаменитого Горелого болота. Через Кротки пролегал большак Мстиславль — Заречье, где скрещивались и разбегались по всем направлениям шесть шоссейных дорог с активным движением. Не зря Сергей Гришин сосредоточил здесь целый батальон Ивана Матяша, который контролировал две железнодорожные магистрали и всю эту паутинную сеть шоссеек. Каратели много раз пытались взять Кротки, чтобы уничтожить партизан, которые безраздельно властвовали в этом обширном районе. Иван Матяш смело маневрировал и, уходя в лес, громил карателей. Понеся потери, те в конце концов убирались восвояси. А батальон, имеющий свыше сотни ручных и станковых пулеметов, возвращался на свое место.

Много было разных, несхожих биографий у партизанских командиров. У командира же 5-го батальона она была особенная. О ней мне поведал капитан Назаров во время стоянки в урочище Темного леса.

— Заходит однажды в штаб к Сергею Гришину совсем молоденький паренек, светловолосый, ясноглазый, в штатском пиджачке, в брючках дудочкой, кепочка козырьком назад. С виду ничего командирского — так просто, цивильный парубок. Его долго не пускали в избу, настырный оказался такой, прорвался. Руку под козырек, рапортует. «Вы лейтенант? Не вижу...» — Гришин покачал головой и расхохотался. Паренек так вспыхнул, что даже ясные глаза помутнели. Не говоря ни слова, повернулся волчком и пулей выскочил из хаты. «Смотри какой бойкий!» — удивился Гришин.

Через некоторое время в хату четким командирским шагом вошел тот же самый паренек, но теперь в полной комсоставской форме, в сапогах, с наганом в кобуре. «Вот теперь вижу, что лейтенант»,— проговорил Гришин.

В этом молодом лейтенанте Иване Матяше Сергей Владимирович угадал боевого, способного командира. Потолковав с ним, он назначил его в 1-й батальон командиром взвода. В самые тяжелые дни, когда полк преследовали два гитлеровских генерала — Полле и Гофгартен, Иван Матяш был уже командиром роты, да еще каким! Громил карателей под Дымничами, в Грабалово. И когда встал вопрос, кого послать с боевой группой для глубокой разведки под Смоленском и проведения боевой операции, выбор пал на Ивана Матяша. Пригласил его Гришин к себе и сказал: «Решили мы выпустить тебя, Иван, на широкий простор. После нашего ухода из моей родной Смоленщины уж очень там спокойно зажили разные гарнизоны и гарнизончики.

Пошевели-ка их хорошенько. В деревнях и селах наверняка найдешь раненых бойцов и командиров Красной Армии, подобранных жителями... Давай, браток, сделай этакий глубокий рейд, выясни, что там делается. Действуй по обстановке, в большую драку не лезь, береги людей».

Матяш разгромил и разогнал большое количество фашистских и полицейских гарнизонов, уничтожил несколько волостных управ и за счет разгромленных гарнизонов сумел собрать и вооружить двести девяносто человек. В июле сорок третьего года он вернулся в полк. «Молодец, лейтенант Матяш,— похвалил Гришин.— Целый батальон сформировал. Станет он у нас пятым. А раз так, вот и будешь им командовать».

После разгрома гарнизонов в Пытьках, Знамеричах, а особенно в Сухарях, где батальон начисто уничтожил карателей, забрал у них все пушки и минометы, несколько сот голов рогатого скота, комбат стал ездить на белом коне, надел набекрень папаху, как у Чапаева. Начальником штаба у Ивана Матяша стал Герой Советского Союза майор Терешкин, кадровый командир, пограничник, которого выходили местные жители. Иван разыскал его и привел к партизанам. С тех пор и воюют вместе.

...Едва мы с Терентием вошли в село, на улице нас встретил сержант Семенов и сообщил, что комендант батальона отвел хорошую хату.

— Лейтенант приказал встретить вас. Отдыхайте. А мы будем топить баню.

— Попарит нас Гришин за Глинью,— заметил Терентий.

Сержант испепелил его взглядом, но промолчал. Я поблагодарил Семенова и сказал, что мне надо сначала побывать в санчасти.

Когда я отыскал нужную хату, Терентий поманил меня пальцем и повел на задний двор, где под скирдой соломы, на разостланной плащ-палатке, лежала хозяйская подушка и стеганое одеяло из синего сатина. Потом Терентий принес мне горшок кислого молока. Несмотря на теплый солнечный день, меня знобило, хотелось лечь и заснуть. Обе последние ночи я провел почти без сна. Не успел я согреться под одеялом, как пришел лейтенант Головачев и опустился рядом на солому.

— Места себе не найду! — он сцепил руки на коленях.— Я знал, что вы не одобряете мой заход в эту чертову Глинью.

— Почему знал? — спросил я.

— По вашему молчаливому виду было ясно...

— Почему же уступил в самую последнюю минуту?

— Рядом стоял Бахман, полубосой... Просить начали...— В глазах лейтенанта сверкнуло ожесточение и боль, которая разбередила мне душу. Ничего уже поправить было нельзя, но командиру хотелось выговориться.

— Ведь принял решение идти сразу к месту перехода и вдруг на тебе! — сокрушался Головачев.

— Никогда нельзя менять своих решений, если считаешь, что они разумны. Тем более что большинство было настроено идти прямиком,— проговорил я и натянул одеяло до подбородка. Жалко было лейтенанта, а утешить нечем, но и молчать становилось тягостно.

— Ничего, всякое бывало...— слова мои прозвучали слабо и тут же увяли.

— Да, всякое,— согласился Головачев.— Виноват один я, мне и ответ держать. Так хорошо сходили, эшелон сработали чисто! Тут летчики встретились, как на грех...

Это были слова, полные горечи и сострадания. Что я мог ему ответить?

— Я перед вами исповедуюсь, а вы молчите, старший лейтенант...

Головачев поднял глаза, в них была глубокая печаль. Он терзал себя и меня в придачу. Я приподнялся с подушки и сел.

— Ты хочешь сказать, лейтенант, что я мог удержать тебя?

— Возможно...— тихо ответил он.

— Но ты мог послать меня подальше...

— Этого я бы себе не позволил...

— Наверняка, не послушался бы, тем более после истории с кочубеевцами. Я ведь знаю, что не все тогда одобрили мой поступок.

Теперь молчал он.

— Когда выступаем?

— Завтра ночью.

— Снова будем форсировать железку?

— Да. Кричев — Могилев. Там еще опаснее, чем в Темном бору.

— Почему?

— Совсем недавно люди Ивана Матяша взорвали несколько километров рельсов и спилили телеграфные столбы. Злые как собаки фашисты несколько дней потратили на восстановление. Мертвой была железка, а на шоссейках партизаны хозяйничали. Знаете, как теперь охраняют, с боем переходить придется.

Головачев ушел.

Снова эта проклятущая железка. Как перейду? На чем поеду? Одного коня потерял, а кто даст другого?

Наверно, проспал бы я не только день, но и всю ночь, да хозяйка разбудила под вечер.

В сумерки меня навестил капитан Назаров, принес узкоплечую, коротенькую серую шинелишку и мягкую фетровую шляпу.

— Ничего другого не нашлось, а ночи прохладные стали. Зато шляпа какая! — восторженно проговорил мой новый друг.

Ну что ж, шляпа так шляпа... Надел первый раз в жизни. Фуражки, кепки разные, пилотки, папахи носил, а вот шляпы — никогда. Брюки с леями, куцая, до колен, солдатская шинель, модная шляпа с загнутыми полями — ну и вид у меня! Прошелся по горнице и первый раз за эти два последних дня вызвал у товарищей смех, не подозревая, какие огорчения и невзгоды ожидают меня впереди в этом нелепом наряде...

На следующий день мы стриглись и брились у доморощенного парикмахера Терентия, мылись в бане.

Намазав хозяйским дегтем сапоги, почистив ваксой свои кавалерийские леи, разгладил щегольскую шляпу и в таком виде отправился представиться командованию батальона, а заодно попросить верховую лошадь, зайти в санитарную часть и поблагодарить медика.

Штаб батальона находился за речушкой. Не дойдя нескольких шагов до деревянной кладки, нос к носу встретился на тропинке с кочубеевцем, младшим лейтенантом Солдатовым.

— Ого! Мое вам нижайшее, товарищ гвардии старший лейтенант! Убей меня бог, не узнал бы! Живой и в шляпе! — Озорной нос Солдатова сморщился от смеха.— Здравствуйте!

— Здравствуй! — Мы пожали друг другу руки.

— Ну как, наломали вам бока-то? А то не поехал с нами... ускакал...— корил меня он.— Плохо ребят своих вел...

— Да уж хуже некуда...

— А вот мы прошли за милую душу, без единого выстрела. Чего взбеленился? Столько пережил всякого, башку мог потерять ни за грош. Где буланый конь твой? Молчишь? Такого буланка загубили, даже проехаться не дал...

Солдатов был возбужден, доволен не только собой, но и всем белым светом, голубые глаза искрились, широкие ноздри раздувались.

Радуясь этой неожиданной встрече, я спросил:

— А почему вы здесь задержались?

— Как почему? Вас поджидали! Эту железку одному запросто не проскочить. Назаров пришел со своими орлами. Вечером демидовцы подойдут. Большой-то группой легче, а фрицы тоже побаиваются нашего перца. Ну, привет! Ты на нас не серчай. Будем друзьями. Я к тебе в госпиталь приду. Бывай!

Солдатов помахал мне рукой и, придерживая болтающийся на боку пистолет в матерчатой кобуре, побежал по тропинке.

Я остался на берегу заросшей осокой речушки...

Все эти дни я мечтал лишь об одном: скорее бы попасть в полк Гришина, а там на Большую землю, чтобы врачи стационарного госпиталя смогли наконец вылечить мою руку, извлечь сидящие в ней осколки, от которых пальцы стали тонкими и скрючились в беспомощную горсточку. Все приходилось делать теперь левой рукой, а я ею даже есть по-настоящему еще не научился. Сейчас вместо госпиталя, в силу какой-то роковой обреченности, я должен переходить опасные магистрали и большаки, сгибаться от свиста пуль и осколков, снова ждать, когда укусит та единственная, тебе одному припасенная...

И все-таки, несмотря на все удары судьбы, я шел к партизанской Железенке, где размещался штаб полка Сергея Гришина...

Перейдя по бревенчатой кладке на ту сторону речушки, прошел мимо палочных изгородей, за которыми блестели на солнце кочаны капусты, желтела увядающая картофельная ботва. Неподалеку от ворот ближнего дома меня обогнал всадник на белом тонконогом коне, уверенно сидевший в седле. Командир был молодой, светловолосый, в черной, сдвинутой на затылок папахе, в ладно сидевшей черной кожаной куртке. Нетрудно было догадаться, что это и есть Иван Матяш. Спрыгнув с коня, он передал повод подскочившему бойцу и, видя, что я подхожу к нему, крикнул скороговоркой:

— Комбат Пять, Матяш!

Когда я тоже отрекомендовался, он сказал:

— О вас я уже все знаю. Мне врач говорил. Как себя чувствуете?

— Спасибо. Хорошо.

— У нас отдохнете или двинетесь дальше? Если хотите, поживите несколько дней в санчасти.

Я поблагодарил:

— Поеду к Гришину, но мне...

— Нужен конь. Знаю. Идите к начальнику штаба майору Терешкину. Он все сделает как надо.— Комбат говорил мягко, уважительно. Из деликатности, видно, не стал расспрашивать, как напоролись на засаду, как я потерял коня...

Начальника штаба я застал во дворе соседнего дома. Он стоял у крыльца, держась рукой за перильца, что-то объяснял двум партизанам в серых коротких пиджаках, с автоматами на груди, с вещевыми мешками за плечами, с гранатами, подвешенными к ремням.

Дождавшись, когда партизаны ушли, я подошел к начштаба и назвал себя.

— Чем могу служить? — спросил он спокойным суховатым голосом, неторопливо свертывая цигарку.

Я объяснил...

Майор Терешкин позвал коменданта и приказал привести для меня коня.

Это был не конь, а кобыленка гнедой масти, на редкость маленького росточка, которую было чуть видно под старым драгунским седлом. Сам я не ахти какой великан, но ноги мои в стременах вполне могли сшибать верхушки придорожных трав.

— Со всей душой дал бы другого, но нет. Все кони при деле. Доедешь, не в атаку скакать. Ехать до Железенки всего один переход. Брод через Проню мелкий. Приедешь, оставишь эту красотку при штабе. И не гляди, что она замухрышка,— еще какая бойкая!

Начштаба оказался прав. Кобылка по кличке Пчелка (и в самом деле похожа на косматую пчелку с шелковистой, бархатной шерстью) оказалась боевитой, шустрой. И если бы не те курьезы, которые происходили с ней во время ночного похода, мне бы не пришло в голову сравнивать себя с Дон-Кихотом, восседающим на своем любимом Росинанте...

До Железенки, где дислоцировался штаб и госпиталь особого партизанского полка, переход занимал менее суток. Но на пути нам предстояло преодолеть последнюю опасную зону — железную дорогу Кричев — Могилев и форсировать вброд реку Проню. Насколько этот переход был опасным, можно судить по тому, как к нему готовились. Кроме гришинцев, группы капитана Назарова и кочубеевцев под командованием Солдатова подошли партизаны из отряда Демидова — почти целая рота. Помимо этих сил командир 5-го батальона Иван Матяш выделил роту сопровождения, усиленную станковыми и ручными пулеметами для обеспечения прикрытия с флангов.

Все было заранее рассчитано, разумно и дельно продумано самим командиром полка Гришиным во избежание напрасных потерь: возвращающиеся с заданий подразделения партизан из разных отрядов и соединений скапливались в Кротках и вместе проходили опасную зону. Таким образом, потери были всегда малые, а иногда и вовсе их не было.

На этот раз из Кроток вышла колонна свыше двухсот человек. Среди этой пестро одетой массы людей оказалось двое конных — командир сопровождающей роты, старший лейтенант на крупном коне чалой масти и я на Пчелке, в обрезанной шинели и в своей коричневой шляпе.

Увлеченный подготовкой к предстоящему походу, я не заметил, как партизаны, которые, как известно, любят крепкое словцо, начали подшучивать над моей бархатной Пчелкой.

— Это еще что за Пьер Безухов на каблук давит? — бросил кто-то из колонны веселую фразу. А дальше уже пошло-поехало...

— Ну и качает граф! Го-го-го!

— А коняка! Коняка! Где ты раздобыл такое сокровище?

— Ты, шляпа, из какой мэрии?

Какой-то чудак незаметно стегнул Пчелку хворостинкой. Пчелка — в порядке самозащиты — вскинула задом и влепила обидчику копытом.

В мой адрес полетели разные весомые слова. Особенно прохаживались насчет шляпы, но больше всего, пожалуй, доставалось кобыленке, которая, не желая давать себя в обиду, даже пустила в ход свои молодые, острые зубы.

— Кусается, чертовка, надо же!

— Слушай, Пьер Безухов, откуда такого мустанга припер?

— Да ты что, граф, поводья держать не можешь?

Я не обижался на шутки. Облик мой и в самом деле был комичен...

Переход через железнодорожную магистраль Кричев — Могилев прошел благополучно, если не считать короткой пятиминутной перестрелки на флангах. Поскольку мне было дозволено ехать по обочине, на переезде бойцы пропустили «графа» вперед, и моя Пчелка легко перемахнула через сваленный пестрый шлагбаум.

Часам к двенадцати ребята перешли вброд, а я переехал мелководную Проню в районе деревни Красная слобода, откуда начинался партизанский край. Давно я ждал этой минуты. Опустив поводья, расслабился, позволяя Пчелке щипать придорожную лошадиную кислятку.

По обеим берегам реки Прони выстроились старые, мощные дубы, освещенные полуденным солнцем.

Усталые люди медленно, вразвалочку шли полем. Я подъехал к капитану Назарову и спросил, сколько нам еще осталось идти.

— Немного. Скоро будет село Лесное, сделаем привал и расстанемся,— сказал Назаров.

— Расстанемся? — Я сжился с капитаном и не хотел покидать его.

— Да. Я в свой батальон, вы к начальнику штаба. Лариону Узлову. Это участник финской войны. Орденоносец.

— Говорят, очень толковый?

— Человек — и этим все сказано.— Капитан помолчал, взглянув на меня, продолжал задумчиво:— Есть такое выражение — цельный. Я так понимаю: сделан из твердой породы. Узлов прежде всего личность крупная. Таковы и Сергей Гришин, и комиссар полка Иван Арсентьевич Стрелков. За ними мы смело идем в бой...

С трепетом я ждал встречи с гришинцами, слава которых опережала их самих.

В Лесной пообедали вместе. Вкусен был наваристый партизанский борщ. Преисполненный чувства благодарности, я пожал капитану Назарову руку.

5

Штаб особого партизанского полка — вернее, начальник штаба — располагался в маленькой лесной избушке. Место это, где на отшибе стояли два или три дома, называлось Кошели.

К избенке «на курьих ножках» меня привел лейтенант Головачев. Пока я привязывал Пчелку, Головачев скрылся за дверью. К моему удивлению, пробыл он там совсем недолго. Выйдя, сказал:

— Идите к начальнику штаба.

Мне и в голову не пришло, что в этой развалюхе мог находиться начальник штаба такого знаменитого полка, и тут же по достоинству оценил маскировку.

— Если будет расспрашивать о том печальном событии в Глинье, расскажите все, как было,— предупредил меня Головачев.

— А разве ты не докладывал?

— Кратко. Подробно доложу комбату Москвину. Напишу объяснение. У нас принято говорить начистоту.

— Я думаю...

— Не обижайтесь, старший лейтенант, не поминайте лихом. Мне и без того ой как лихо!..

Мы попрощались. Жаль было лейтенанта, но еще больше — погибших товарищей.

По рассказам капитана Назарова и Александра Бикбаева я предполагал увидеть богатырскую личность — этакого партизанского вожака, в потертых, видавших виды полевых ремнях, увешанного трофейными пистолетами, а в маленькой, с одним окном комнатке, за кухонным столом сидел обыкновенный человек в защитной хлопчатобумажной гимнастерке, без всяких знаков различия, подпоясанный командирским ремнем. Простое, крестьянское, чуть продолговатое лицо со вздернутым носом, со спокойными глазами.

Я поздоровался, назвал последнюю должность и звание.

— Узлов,— ответил он и подал руку.— Садитесь, отдыхайте с дороги.

Я присел и начал свой рассказ, стараясь говорить как можно короче.

Он слушал меня терпеливо, внимательно, не перебивая ни одним словом. Своим спокойствием, скупыми жестами он напомнил мне полковника Бориса Ефимовича Жмурова.

— Крепко вам досталось, крепко,— проговорил Узлов, после того как я закончил свой беглый рассказ. И я с радостью почувствовал, как установилась внутренняя связь между ним и мною.

— Теперь у вас все позади. Ничего. Подлечим и отправим домой. Мы готовим к отправке большую группу раненых, которых нельзя здесь вылечить. Улетите и вы. Узлов написал записку. Подавая ее мне, сказал:

— Я вам покажу дорогу к госпиталю. Передадите это врачу Тимофею Федоровичу Левченко. Он вас устроит, прикрепит к санитару и зачислит на довольствие.

Я поблагодарил и сказал, что у меня есть конь, которого надо куда-то определить.

— Какой конь? Вы же сказали, что он пропал в Глинье?

— Это другой. Мне дали его в пятом батальоне.

— Молодцы ребята, что позаботились. Пойдемте, посмотрим вашего сивку-бурку.

Мы вышли из хаты. Солнце заливало верхушки деревьев вечерним светом. Полянка, где ютилась эта невзрачная избушка, выглядела в багровом отсвете как игрушечная. Оседланная Пчелка, последний, как я думал, мой ратный конек, мирно пощипывала у прясла нетоптаную, сочную травку.

— Добрая лошадка. Пригодится. Хорошо. Я распоряжусь. А вы ступайте. Тут недалеко.

Мы прошли с ним за избушку и остановились. Над лесом нависало чистое предосеннее небо.

— Немного пройдете полем, увидите часового, а скорее, он сам вас заметит, отдадите ему записку. Скоро ужин. Подкрепитесь и отдыхайте.

Кинув на плечи вещевой мешок, я направился вдоль лесной опушки краем поля, пытаясь представить себе госпиталь, глубоко зарытый в землю, потому что перед нашим приходом сюда недавно прилетали вражеские самолеты и бомбили Железенку.

Отойдя от избушки начальника штаба метров на пятьсот, я услышал звуки тарахтящих в лесу колес и учуял запах пищи, приправленной лавровым листом; потом в уши ударил раскатистый на вечерней зорьке хохот. Из кустов вышел часовой и перегородил винтовкой плотно утоптанную тропинку.

Я подал ему записку, и он пропустил меня вперед.

Лес жил шумно, многоголосо. Не успев собраться с мыслями, увидел под зеленой растопыренной елью задранные кверху оглобли, телегу, кибитку с порыжевшим верхом, в каких обычно наши казаки ходили на летние лагерные сборы. Поодаль, чуть ли не под каждым деревом стояло еще несколько таратаек. Это был госпиталь, разумно поставленный на колеса, подвижный, маневренный.

Возле одной из телег находилась группа разнообразно одетых бойцов. Многие были на костылях. Среди сидевших на чурбаках вокруг наспех сколоченного стола находился и доктор Левченко. На него мне указал молодой светловолосый парень в синем свитере с перебинтованной ногой.

— Пройдем в нашу приемную,— спрятав записку начальника штаба в карман гимнастерки, проговорил Левченко. Потрепав стоявшего рядом пятилетнего малыша в короткой синей курточке, добавил:— Ты, Юрка, побудь здесь. Я скоро вернусь.

— Хорошо, папа,— ответил Юрка. У него были темноватые курчавые волосы и широкий, как у отца, лоб.

— С вами сын? — спросил я по дороге.

— Да.

— И жена тоже?

— Нет,— сухо ответил врач. Я понял, что вопрос мой был не к месту. Война на каждом шагу сопровождалась трагедиями, и я необдуманно лез с расспросами.

Приемный пункт находился близко, около одной из телег. Стол, застланный белой простыней, стоял просто на вольном воздухе.

— Контрактура. Стопроцентный анкилоз. Поражен лучевой нерв,— осматривая мою правую руку, говорил Левченко.— Это всегда долго заживает. Если и можно что-то сделать с вашей рукой, то только на Большой земле. Туда вам надо.

— А им, Тимофей Федорович, разве не надо? — показывая на играющих, спросил я.— Сынишке вашему?

— Надо и им... Побудем пока на Малой. Немного осталось. Самолеты ждем. Паренька в синем свитере знаете? Ну, с которым разговаривали?

— Ну!..

— Сергей будет вашим напарником по телеге.

Он подвел меня к повозочному санитару, остроскулому, малорослому татарину в поношенном армейском бушлате.

— Принимай, Сабир, еще одного командира,— проговорил Левченко и отошел к играющим.

— Командир так командир. Обед сама будешь ходить или яво тебе таскать? — спросил Сабир, с явной неприязнью посматривая на мой вовсе не командирский вид. Его особенно раздражала фетровая шляпа.

— Могу и сам ходить.

— Латно. Ходи свой шляп... Ложка, котелок имеешь?

— Да, имею.

— Раз боевой такой шляп, се должна иметь! — Сабир смачно выругался по-татарски.

Я хотел было ответить ругателю, но сдержался. Решил пока не выдавать знания татарского языка.

— Ты же, Сабир, за моим обедом ходишь, вот и ему заодно станешь приносить,— вмешался в разговор мой напарник Сергей.

— Шляп сам хочет таскать, пускай таскает,— ответил Сабир. Но еду все-таки принес.

В полку был огромный табун рогатого скота, отбитого у гитлеровцев, которые на базе наших колхозов и совхозов завели так называемые общинные хозяйства. Общинными они назывались потому, что ими владели двое или трос чиновных боссов, на которых работали тысячи «восточных рабов».

Раненых скопилось в госпитале свыше ста тридцати человек — были и тяжелые, с ампутациями, с простреленными легкими, с глубоко засевшими осколками.

Несмотря на сложные во вражеском тылу условия, санитарная часть партизанского отряда работала успешно. Все лечебные и хирургические операции проводились своевременно и стерильно.

В госпитале был установлен свой, чисто лесной, распорядок. Все, кто мог самостоятельно передвигаться, после завтрака собирались на лужайку, где их уже поджидала добрая, всегда улыбающаяся Мария Ивановна Боровикова, инструктор Смоленского обкома партии. Сначала она знакомила нас с последней сводкой Совинформбюро о событиях на фронтах. Потом шла политинформация, затем зачитывались приказы по полку, которые необходимо было довести до всего личного состава.

В военной гимнастерке, с пистолетом на боку, Мария Ивановна читала вслух газеты и могла часами говорить о том, как трудятся для победы советские люди, что творится в большом, опаленном войной мире, почему союзники так долго не открывают второй фронт.

Лесные люди, томясь в госпитале, умели задавать вопросы и нуждались в толковых ответах.

Мария Ивановна была всегда желанным в госпитале человеком, и мы с нетерпением ее ждали, чтобы увидеть улыбку, послушать умную, спокойную речь.

В четырнадцать часов повара и санитарки привозили обед. Его готовили в ближайшей деревне Железенке. Обед приносил нам Сабир и отдавал котелки с разными оговорками.

Мы сначала посмеивались над его словесными вывертами, потом это стало нас раздражать.

— С блажью парень,— сказал однажды Сергей. После обеда, как в настоящем госпитале, полагался двухчасовой сон.

— Здравствуйте, новенький! Как себя чувствуете? Нравится вам у нас?

Рядом со мной стояла девушка, выше среднего роста, в синей курточке, свободно накинутой на плечи. Чистое, белое ее лицо было тронуто улыбкой.

— Спасибо. Все хорошо. Кибитки на двоих — это здорово! — ответил я.

— Вы с Сережей в одной повозке? Знаете, какой чудесный парень наш Сереженька! Вам повезло! А впрочем, у нас тут все ребята хорошие!..

С трудом, как-то неловко поправив распахнувшиеся полы курточки, она пошла навстречу подходившему доктору Левченко.

— Это Паша Данченко, наша медицинская сестра. Прасковья Егоровна,— поправился Сережа.— В одном из боев Пашу ранило. Доктор ампутировал ей руку. Понимаете, инструментов не было хирургических и усыпить было нечем. Пришлось резать обычной пилой. Паша — это чудо-человек! Мы все ее любим,— заключил Сергей.

Я быстро сжился с госпитальными товарищами и полноправно был принят в их крепкую и дружную среду. Мария Ивановна рассказала ребятам о моих странствиях. После этого даже Сабир, пригубляя кружку с горячим чаем, сказал:

— Вот ты какой, а?

— Какой же, Сабир? — улыбаясь, спросил я.

— Боевой шляп! — ответил он.

Однако на другой же день снова принялся ворчать на нас с Сергеем.

— Кушаит и спят, потом опять ишо кушаит, болтает... А мы далжны яво мяс, котлет, молоко таскать, лошадь пасти. Зачем мне-то нужен такой байрам?[1] Лучше в роту пойду, фашист стрелять стану. Баста! Суляшь биткан![2]

Ворчание свое Сабир заключил крепкими, редко употребляемыми в татарском языке словами.

— Ты что сказал, Сабир? — спросил я.

— Нисява! Иди к шорту!

— Знаешь, друг, ты нам надоел со своими причитаниями,— проговорил Сергей.

— Надоел, так искай другой денщик!

— Опять причитания? — строго посмотрел на него Сергей.

— Он не причитаниями занимается, а ругается скверно!

Тут я не выдержал и обрушил столько звучных и сочных слов на татарском языке, что у Сабира от удивления отвисла челюсть, узкие глазки округлились. Он никак не ожидал такого поворота.

— Сегодня же скажу начальнику штаба, чтобы он написал приказ и отправил тебя в роту.— Я рассердился не на шутку.

— Зачем такой сердитый? Ты татарин, да? — Не закрывая расширенных глаз, он резким толчком ладони сдвинул на затылок летную, с голубым околышем, пилотку.— Он — татарин!

— Нет, я русский.

— Татарин! Так разговариваит!

Я попытался объяснить ему, что вырос среди татар и у меня там много друзей:

— Но не было таких, чтобы так скверно ругались.

— Латно, земляк, прости, болше не буду,— тихим, виноватым голосом проговорил Сабир.

— Ты забываешь, что он командир, лаешься, лезешь с разными дурацкими поучениями и упреками. Надоело нам! — проговорил Сергей.

— Конешно, командир... Хм...— Сабир поскреб за ухом.— Если бы хоть фуражка была, какой есть у нашего командира полка, товарищ Гришин. С кренделем тут! — Сабир шлепнул себя по пилотке. Молоток и серп есть, а тут шляп... Вот у нас там, в селе, тоже и русские жили, мечеть была и церковь. Когда все в колхоз записались, палнамоченный приехал, собрание созывал и говорит: «Мы вам даем семенной материал пшеница, а у вас складывать яво некуда. Один наротный опиум надо закрывать... Что закроем, церковь или мечеть?» Татары кричат, что надо закрывать церковь, а русские — давай мечеть. Яралаш такой пошел, никакого парядка нету. Вдруг один старик поднялся, около своей лысой головы тюбетеем махает, кричит: «Слово мне давай, товарищ палнамоченный!» Тот увидел яво, думает, что мудрый старик, зря тюбетеем махать не станет. Знак ему подал — айда, говори, аксакал. «Напрасно мы тут шумим, столько шапок зря изорвали. Такой простой вопрос... Церковь можно закрывать, а мечеть нельзя...» — «Почему церковь? Что такое он говорит?» — зашумели опять мужики. «Потому, что на мечети серп уже есть! Раз серп есть, молоток поставим. Будет советский мечеть».

Должен заметить, что в госпитале самой важной лечебной процедурой был смех. Он слышался утром, за завтраком, за обедом, особенно когда молодые санитарки привозили и раздавали партизанское варево. Смех звучал весело, дружески. Он был мягким и доброжелательным и тогда, когда к разведчику Пете Сафонову приходила из шестого батальона жена — молоденькая, румяная, тонкобровая Ксюша.

Ксенечка, как ее ласково называли партизаны, приносила в желтой грибной корзинке выглаженные, аккуратно заштопанные майки, трусики, душистые краснобокие яблоки. Принаряженная во все чистенькое, с накинутой на плечи косынкой, целовала разомлевшего от радости Петьку и, потрепав его за вихрастый чуб, сбросив модные туфельки, залезала в кибитку наводить порядок. С цигаркой во рту Петька толкался возле передних колес, нетерпеливо оглядываясь, исчезал в кибитке.

Чьи-то завидущие глаза видели, как Ксюшины пальчики ловко завязывали матерчатые дверцы армейской палатки, слышалось веселое ее щебетание и по-хозяйски басовитый Петькин говорок.

Жизнь, как и человеческую мысль, никакая война приостановить не могла. Да и никто этому не препятствовал. Но если вдруг нечаянно нагрянула любовь, то влюбленные подавали в штаб полка заявление, просили разрешения на вступление в законный брак. Командование приглашало молодых людей на беседу, выясняло прежние семейные обстоятельства и, если не возникало препятствий, давало добро.

Так поженились разведчики Петя Сафонов и Ксения.

Слушая милое Ксюшино воркование, раненые, ковыляя на костылях, с трепетом обходили сафоновскую кибитку, многозначительно улыбались, забывая на какое-то время о суровой, неумолимой жестокости войны.

Да, смех был самым целебным и незаменимым лекарством. Как-то после обеда я проспал время подъема. Меня разбудил длительный, раскатистый на весь лес хохот. Он был гортанно-мягкий, приятный и заразительный, как хорошая задушевная песня.

— Кто это так? — спросил я у подошедшего Сергея.

— Полковник...

— Какой полковник?

— Наш Гришин, командир полка.— Сергей говорил, а сам радостно посмеивался.

В то время Гришин был в звании майора. Но я ни разу не слышал, чтобы его называли в соответствии со званием. Раз командир полка, значит, уважительнее и авторитетнее будет полковник, а то и просто «наш Гришин». Его авторитет у подчиненных был неоспорим, а боевая слава, как говорится, бежала впереди его коня.

Давно хотелось увидеть его, но не было случая. И меня потянуло к веселому смеху этого выдающегося партизанского командира. Захотелось посмотреть, что за «крендель» пришпилен к его фуражке, который так покорил Сабира.

Гришин сидел на чурбаке, в надвинутой на лоб черной фуражке с морским крабом на околыше. Упругое лицо с прямым носом, острые светло-серые глаза, напряженный, быстрый поворот головы и голос — крутой баритон.

— Кабы, да або как... Если уж пошел, так уж без всяких там «кабы», должен знать, куда придешь! Эх ты, герой.— Гришин вскочил — собранный, быстрый, по-кавалерийски ловкий в движениях. Одернул поношенную гимнастерку, привычно поправил маузер в деревянной коробке, планшет с картон. Снаряжение обтягивало его плотную, коренастую фигуру. Прямым носом, волевым, упирающимся в воротник подбородком и крутолобым лицом он напоминал что-то давно знакомое, едва уловимое, багратионовское... Сравнение пришло внезапно, как озарение, и никогда уже больше не покидало мое сознание, а, наоборот, прочно утвердилось, когда я увидел его в Бовкинском лесу в жарком наступательном бою во время прорыва блокады. В черном кожаном пальто, с маузером в руке, в круто надвинутой на лоб фуражке с тем самым морским крабом, командир 13-го полка Сергей Гришин шел широкими властными шагами прямо в боевых порядках, и мне казалось, что я слышу на весь лес голос его, отличающийся от других, звучащий с упругой краткостью:

— Вперед! Вперед!

Он шагал тогда под пулями, с горделивым, внушительным упоением. Хотелось идти за ним и не отставать.

Вот так мы в тот день и познакомились... После первых же вопросов о моем самочувствии, о жизни в отряде Бикбаева я понял, что Гришин — человек на редкость общительный и доступный.

— Как вас устроили? — спросил он.

— Спасибо. Отлично.

— Где ваша повозка?

— Да тут, неподалеку...

Гришин встал, и мы вместе прошли к повозке. Проводя ладонью по туго натянутой материи, спросил:

— Как там здравствуют бикбаевцы? — Он скользнул взглядом по моей фетровой шляпе.

— Хорошо здравствуют, вас вспоминают.

— Саша Бикбаев боевой командир, мой старый друг. Мы с ним совершили много больших кругов... Много! — Гришин резко очертил предполагаемые круги рукой с зажатой между пальцами махорочной цигаркой.— С того времени раненых у нас ох как прибавилось! — И снова энергичный жест рукой в сторону кибиток, и улыбка сменилась жестковатой на лице складкой. Он не высказывал всех своих мыслей, подоплека которых была хорошо мне ясна. Маневрировать с госпиталем на колесах при приближении фронта становилось все труднее. На поле не выскочишь и в лесу, тем более в болотистой местности, не везде проедешь.

Я ждал от него еще одного вопроса, который был должен тревожить такого человека, как Гришин.

Сделав глубокую затяжку, он спросил негромко:

— Вы пришли с группой Головачева?

— Да.— Это был тот самый вопрос, которого я ждал.

— Вы знаете все подробности?..— Он взглянул на меня вопрошающе. Слова его не растворились, а как-то тяжело повисли в воздухе.

— Да. Знаю.

— Если не трудно, расскажите.

Подробно, обстоятельно, с тягчайшим в душе ощущением воспроизвел я картину той трагической ночи.

Гришин долго молча курил. Потушив цигарку, вытер платком лицо.

— Слова о дисциплине в разведке надо высекать на стволе автомата... А вам надолго запомнятся эти табачные в сарае листочки! — проговорил он, и мы направились к ожидавшим его раненым бойцам. Приезд командира для них был праздником — они понимали, что такое госпиталь на колесах...

Гришин никогда не обрастал никаким «оперением», всегда оставался самим собой. Не думал я, не гадал, что мне придется пережить здесь и наблюдать командира в наитяжелейшие дни, выпавшие на долю полка, где я был так тепло, по-человечески принят и обихожен.

— Ну как, поправляетесь, набираетесь сил? — спросил Сергей Владимирович, когда мы подошли к ожидавшим его бойцам.— Скоро отправим на Большую землю. Всех отправим! Слышите, товарищи, всех!— повторил он громко, и его густой голос смыл с лиц раненых улыбки, притушил разговоры.— Скоро будете долечиваться в нормальном госпитале, без палаток и скрипучих колес, где-нибудь в Подмосковье или в самой столице нашей, а то и на Кавказе, у теплого моря. Побросаете свои палки и самодельные костыли, пойдете по бережку и станете гальку швырять в синюю-синюю воду!.. Глядите, черти, не забывайте нас, товарищей своих! — Гришин погрозил пальцем и улыбнулся сдержанно, грустно.

Слова-то простые, а в горле щекотно. Шумно стало, говорливо, радостно. Кого из нас не тянуло тогда на Большую землю? Мы, раненые, как праздника ждали этой минуты. Мы находились вне строя, безоружные, а потому нам в сто крат было труднее. Большая земля, встреча с родными и близкими чудилась нам светлым праздником.

Хорошо нам было жить в этом госпитале на колесах! Но вдруг эти колеса раскатать придется в разные стороны, как быть тогда?

Давно уже каратели нацелились на партизанское соединение, не раз пытались окружить и уничтожить. Бомбили лес с самолетов, обстреливали из тяжелых орудий. Стягивали войска, формировали карательные экспедиции. Зная о намерениях противника, гришинцы встречали его на дальних подступах, уничтожали колонны из засад. Гришин маневрировал, уводил полк известными ему путями, оставляя противнику пустые шалаши и золу костров.

6

Удивительно расчетливы, разумны, а потому почти всегда блистательны были действия 13-го полка. Особенно его разведчиков. И все благодаря прочной связи с населением на оккупированной фашистами советской земле.

Это было признано даже самим противником. Вот что писал в западногерманском журнале «Веркюнде» за 1956 год подполковник в отставке Хельмут Крайдель:

«ОХОТА ЗА ГРИШИНЫМ.

О действиях немецких войск против отряда Гришина, 1942/43 гг., тыловой район группы армий «Центр».

Этот отряд Гришина стал одной из опаснейших и активнейших банд в тыловом районе группы «Центр».

Злобствующим бессильем дышат строки Крайделя, насыщенные беспомощными эпитетами: «банда», «шайка». Даже гвардейский кавкорпус генерала П. А. Белова он именует не иначе как «крупная банда русского генерала Белова»... Но даже он не может не признать силы и мощи советского народа, боровшегося с оккупантами на захваченной ими советской земле.

«Борьба с отрядом Гришина проводилась с переменным успехом почти всеми охранными дивизиями тылового района группы войск «Центр». Благодаря ловкости и энергии командира банды и постоянной поддержке ее центральным партизанским руководством долгое время попытки нейтрализовать силы Гришина оставались безуспешными. Руководство бандой было с самого начала целеустремленным и четким. Благодаря частым успехам банды пополнение в нее поступало в большом количестве. Все эти весьма вредные для немецких войск явления разыгрывались на глазах командующего, генерала фон Шекендорфа (Смоленск), и он «нажимал» на 286-ю охранную дивизию, которая ввиду этого стремилась, используя все более крупные силы, вплоть до всей дивизии целиком, окружить и уничтожить банду. Но это намерение не могло осуществиться из-за недостатка в силах, непросматриваемой местности и подвижного характера боев, хотя сам командующий помогал корпусными частями, силами 2-го авиационного полка, бригады Грауконфа и танковыми батальонами. Район боевых действий — болотистая, труднопроходимая местность — был столь же благоприятен для противника, сколь сложен для немецких войск. Ввиду длительного пребывания отряда Гришина в этих местах и успеха его действий банда получала сильную поддержку от местного населения. Подготовка карательных акций и особенно использование агентов-лазутчиков оказывались весьма затрудненными. Ход операций неоднократно доказывал, что маневры немецких войск не удастся сохранить в тайне, так как противник всегда прорывался, сосредоточив свои главные силы на самом слабом участке кольца окружения.

Мамаевский лес (сев. Почеп) был весной 1943 года окружен 221-й охранной дивизией с помощью 1-й пехотной и 1-й танковой дивизий, которые как раз оказались под рукой. Но в связи с коротким сроком, отведенным на всю акцию, успех был невелик. Войска лишь сожгли несколько покинутых лагерей и складов.

В январе 1943 года банда переправилась через р. Ипуть с северо-востока и, имея значительные силы и вооружение, а также обладая высокой подвижностью (благодаря большому количеству санных упряжек), атаковала расположение 221-й охранной дивизии у железнодорожной линии Сураш (Сурох) — Климовичи. Опорные пункты, подвергшиеся нападению, удерживались в тяжелых боях прибывшим незадолго до этого из Дании 930-м пех. полком (командир полковник Линкер). Этим полком не оборонялся лишь один опорный пункт, находившийся у моста через Ипуть. Противнику, впрочем, удалось прорваться на запад. Немедленно организованная разведка установила, что западнее железной дороги в районе Гордеевки банда остановилась и начала пополнять свой состав за счет совершенно ошеломленного населения этого ранее столь спокойного района».

Эта заключительная фраза подполковника Крайделя вызывает веселую улыбку, потому что всего несколькими строками выше он признал, что «банда получала сильную поддержку местного населения».

Признание противника, каким бы ядовитым оно ни было, в высшей степени ценно для боевой, героической истории партизанского соединения 13. Вот еще некоторые очень важные и существенные выдержки:

«Командир 930-го пехотного полка провел одной ротой разведку боем в направлении Гордеевка. Но из-за высокого снега и пересеченной местности организовать поддержку огнем тяжелого орудия не удалось, так что операцию прекратили во избежание ненужных потерь.

Вслед за этим командир 221-й охранной дивизии (штаб стоял в Гомеле) решился преследовать отряд Гришина частью сил, специально оснастив их зимними средствами передвижения. Перед подразделениями была поставлена необычная задача: на основе уже полученного опыта борьбы с партизанами обеспечить в короткий срок карательному отряду подвижность и боеспособность на глубоком снегу. Средства были только подручные. Из всех подразделений, которые можно было бы использовать против Гришина, за несколько дней был сформирован усиленный батальон под командованием капитана Фишера, оснащенный санными упряжками.

Значительные трудности, возникшие при погрузке тяжелого вооружения и техники (станковые пулеметы, ПТ орудия, полковые орудия, рации и т. д.), были преодолены на местах общими усилиями. Через несколько дней усиленный батальон выступил в поход. С самого начала была поставлена лишь ограниченная задача: атаковать Гришина, нанести ему возможно большие потери и отогнать в другие районы.

После упорного напряженного преследования по глубокому снегу батальон навязал противнику бой вост. Ветки (сев.-вост. Гомеля). Понеся значительные потери, передовой отряд попал в расставленную Гришиным ловушку, удалось вынудить банду к отходу на юг. Установить потери противника не удалось, поскольку русские, как это часто бывало, унесли с собой и раненых и убитых. При банде находилась колонна санных упряжек с ранеными.

Чтобы преградить Гришину путь на юг, вдоль железнодорожной линии Гомель — Дорогобуж — Новозыбков была спешно построена опиравшаяся на ранее построенные опорные пункты оборонительная линия.

Для строительства пришлось использовать все наличные рабочие руки — пекарей, мясников, связистов, роту из местного населения, один танковый взвод и т. д. Однако банда в тяжелых ночных боях прорвала эту линию и ушла на юг.

Долгое время о Гришине ничего не было слышно. Но потом он снова дал о себе знать: внезапно нарушилось спокойствие в районе между Бобруйском и Могилевом, участились взрывы на железнодорожной линии Рогачев — Старый Быхов — Могилев. Очень скоро многочисленные агенты донесли, что Гришин находится в болотистой и труднодоступной местности, северо-восточнее Бобруйска. Его банда, видимо, снова стала сильной, хорошо вооруженной и оснащенной. Чтобы наконец избавиться от этого опасного противника, командующий прифронтовым районом «Центр» генерал горнопехотных войск Кюблер приказал в августе 1943 года командиру 286-й охранной дивизии (штаб в Бобруйске) уничтожить отряд Гришина. Для этой цели предполагалось провести крупную операцию. К ней были привлечены части обеих дивизий, резерв командующего группы армий и части полиции в количестве 12—15 тыс. человек. Удалось окружить банду Гришина, но полное ее уничтожение было сорвано, хотя партизаны и понесли в тяжелых лесных боях большие потери в живой силе и технике. Дело в том, что в непросматриваемой лесистой местности сплошное блокирование было невозможно, кроме того, Гришин опять заблаговременно узнал о том, что задумало наше командование. Во всяком случае, он вместе со значительной частью банды прорвался через кольцо окружения там, где оно было наиболее тонким, и ушел.

В течение сентября участились донесения о нападениях на шоссе от перекрестка Довск — Кричев, в районе Пропойска. Вскоре стало известно, что это снова Гришин.

Появление партизан было особенно неприятным, учитывая критическую обстановку ввиду приближения фронта. Поэтому было решено во что бы то ни стало, учитывая ослабленность банды, срочно ее атаковать и окончательно уничтожить. Судя по всему предшествующему опыту, главным условием успеха были скрытная подготовка и быстрые внезапные действия. Было трудно обеспечить то и другое, так как симпатии населения к Гришину, благодаря его успехам и наступлению русских войск, весьма усиливали опасность предательства со стороны ранее лояльных к немецким частям людей, а, с другой стороны, весьма напряженное положение с транспортом и войсками чрезвычайно осложняло быстрое сосредоточение крупных сил в течение одних суток. Несмотря на это, все же удалось, благодаря тщательно разработанному плану и внезапным действиям 221-й охранной дивизии, окружить банду Гришина двумя усиленными полками в районе сев. Пропойска на узком пространстве. В целях скрытности действий наши части не вели разведки, не строили мостов, не сооружали никаких новых линий связи, не высылали для наблюдения самолетов, соблюдали абсолютную секретность даже среди своих войск, не исключая и полковых командиров и т. п. Наряду с этим район западнее реки неделями бомбили и обстреливали «фокке-вульфы». На этот раз обмануть Гришина все же удалось. Он не чуял опасности даже в то утро, когда внезапно было замкнуто кольцо окружения».

Как раз не удалось! Это чистейшая фантазия Крайделя. Обо всех приготовлениях противника Гришин знал и принял соответствующие меры.

В августе и сентябре 1943 года части Центрального фронта под командованием генерала К. К. Рокоссовского, отбрасывая дивизии противника группы армий «Центр», освободили Ярцево, Вязьму и подходили к Смоленску.

С приближением фронта менялась и тактика боевых действий гришинцев — они интенсивно действовали на всех идущих к фронту шоссейных дорогах и железнодорожных линиях, уничтожая живую силу и технику противника. Ежедневно Мария Ивановна Боровикова приходила к нам в госпиталь и сообщала об успехах на фронтах и активных действиях многочисленных партизанских групп.

Открыто и смело нанося противнику чувствительные удары, Гришин отлично понимал, что немецкое командование не потерпит наличия такого количества партизан, действующих в его тылах в прифронтовой полосе, поэтому и разработал план выхода на коммуникации противника за Днепр, согласовав его с Центральным штабом партизанского движения и командованием фронта. Идти за Днепр и тащить за собой госпиталь на колесах было невозможно, да и не нужно. Всех раненых, находящихся на излечении в полку, решили эвакуировать за линию фронта на самолетах. Однако в связи с быстрым перемещением линии фронта и подготовкой противника к карательным акциям посадка тяжелых самолетов стала опасной. Фронтовые части немцев на этом направлении были сильно насыщены зенитной артиллерией. Передвигаться на колесах навстречу своим частям или держаться до их прибытия в лесах Белоруссии было еще опаснее. Командование приняло очень правильное решение: госпиталь на колесах расформировать. Всех раненых, которые не могут передвигаться самостоятельно, посадить на коней. В кибитках везти лишь самых тяжелых. Так образовалась колонна всадников, более ста тридцати человек, и десять — двенадцать повозок с тяжелоранеными. Вести эту колонну должен был бывший командир отряда имени Кочубея, ставший у Гришина командиром 4-го батальона, очень спокойный и мужественный человек, старший лейтенант Кирилл Новиков. Мало кто знал его подлинную фамилию — за особую отвагу звали просто Кочубеем.

Наш вновь сформированный отряд должен был в районе южнее Славгорода перейти реку Сож и уже там соединиться с частями Красной Армии. В ту же ночь, именно в том же самом направлении, двинулись два партизанских отряда: один под командованием Китаева, другой — Демидова.

Меня, как раненого, посадили на темно-гнедую, на счастье, очень спокойную кобылицу по кличке Веселая. Моим постоянным напарником ехал на серой лошади Миша Шкутков, с костылем за плечами вместо винтовки и вещевым мешком с небольшим запасом вареного мяса и хлеба, ну и запасной рубахой и парой белья. У Михаила была рассечена осколком мины ступня и повреждено под коленом сухожилие, оттого нога постоянно находилась в полусогнутом состоянии, и передвигаться без костыля он пока еще не мог. Во второй паре ехали недавно раненные Артем и Терентий, за ними — Михаил Шкарин и Васька Челябинский. Паша Данченко следовала на подводе с Юркой, сыном доктора Левченко. Сам Тимофей Федорович шел за телегой.

Провожать раненых пришли начальник штаба Ларион Узлов, начальник госпиталя Дмитрий Заболоцкий, он же начальник медико-санитарной службы полка. Дмитрий заглядывает то в одну кибитку, то в другую, где лежат тяжелораненые, вырванные у смерти его добрыми руками и душевным вниманием. Он отходит от телег с поджатыми, чуть перекошенными губами, крутя головой по сторонам. Конники, дергая лошадей за поводья, протягивают ему руки с белеющими под плащами и ватниками бинтами. Прощание, сердечное, братское, и возгласы, полные грусти, горячего откровения и сердечного сострадания:

— Дмитрий! Митя-а-а! Митька-а-а! И-и-эх, друг ты наш боевой!

— Спасибо, доктор! До встречи на Большой земле.

— Ох ты, Митюша! Дружочек ты мой сердечный! — выкрикивает Михаил Шкарин, прижимаясь лицом к плечу доктора.

Возгласы эти запомнились мне навечно...

— Ничего, ребята, ничего. Поправитесь. Встретимся еще... Не поминайте лихом,— взволнованно говорит Дмитрий. Все раненые прошли через его докторские руки в неимоверно тяжелых условиях вражеского тыла.

Исходным пунктом нашей необыкновенной колонны стал лес в районе села Александрове, юго-восточнее Бовкинского леса, куда приехали верхом на конях командир полка Сергей Гришин и комиссар Иван Арсентьевич Стрелков. Они поблагодарили раненых за боевые дела, сказали самые теплые напутственные слова и пожелали счастливого пути.

— Спасибо вам, ребята, за все и низкий поклон от лица Родины, от ваших боевых товарищей и от меня лично. Мы остаемся здесь и будем добивать нечистую силу!

Вороной конь под Гришиным не стоял на месте, взмахивал сухой, словно вылепленной головой, стриг острыми ушами. На полах кожаного пальто уже поблескивали первые капельки дождя. Всадники повернули коней и скрылись в тумане.

Движение наше началось с нудного, пронзительного сентябрьского обложного дождя, перешедшего в сильный, длительный ливень. Вскоре моя куцая шинель промокла насквозь, раскис в вещевом мешке запас хлеба.

Марш-бросок был рассчитан следующим образом: за ночь мы должны были пройти по безлесой местности около тридцати километров, проскочить под носом отступающего противника Варшавское шоссе и перед рассветом переправиться через Сож. А там начинались густые, недосягаемые для фашистов леса, где мы беспрепятственно могли соединиться с нашими наступающими передовыми частями. Могли... так было рассчитано.

Двигаемся за колесами медленно и не всегда по дороге, чаще всего целиной. Сплошной затянувшийся дождь придавливает к седлу. Всюду мутная, давящая стена — даже передних лошадей отличить трудно. Сначала шли вроде ничего, а потом все чаще стали останавливаться. А когда стоишь, дождь кажется сильнее. Последняя остановка затянулась почему-то до бесконечности. А нам ведь нужно пройти еще Варшавское шоссе и до рассвета форсировать реку. Дождь льет как осатанелый. Шкутков нахлобучил на голову капюшон, капли дождя как горох стучат по его склоненной голове. С моей размокшей шляпы вода стекает на плечи и за воротник. Я смирился, привык к этой мокряди, стараюсь не обращать внимания, тешу себя надеждой, что завтра в армейском полевом госпитале нас обработают санитары и оденут в сухое белье... И все же чувствую, что начинаю дрожать. Стоим час, два, а никто толком не знает, в чем задержка.

Михаил Шкутков давно уже не может спокойно сидеть в седле и все время нервничает. Стряхивая с плаща воду, ворчит:

— Чего стоим? Скоро должны Варшавку переходить, а мы тут киснем...

— Не знаю. Ты, Шкутков, не крутись, спину коню надавишь и собьешь,— говорю я ему и учу, как надо правильно сидеть и держаться в седле.— Коня, Миша, надо беречь, а в нашем положении особенно.

— А что в нашем положении... завтра будем у своих...

— Не знаю...— Задержка была явно непредвиденной и очень меня тревожила.

— Ничего. Командир кочубеевцев — парень с головой, дело знает,— успокаивал Шкутков.— Дивлюсь на тебя!

Ты сидишь на коне, как копыл, и не шелохнешься.

— Привычка.— Я на самом деле привык сидеть в седле прямо. Всеми силами старался беречь коня.

— Но ведь неудобно в одном положении. Спина немеет...— кряхтит Мишка и склоняется к гриве коня.

Пытаюсь объяснить ему, что навык твердо сидеть в седле вырабатывается сознанием, характером.

А дождь все льет и льет. Темнота вздыбилась кругом до самых облаков.

Вдруг, шумно чавкая копытами, нас стала обгонять длинная вереница всадников. Поджарые, пофыркивающие кони с укороченными хвостами шли резвой и хлесткой рысью. Станковые пулеметы, противотанковые ружья качаются во вьюках.

— Что за конница?

— Из отряда Китаева,— отвечает проехавший мимо командир нашей колонны Кочубей. Сдержал коня, остановился.

— Почему стоим? Какого черта? Продрогли как цуцики! — посыпалось со всех сторон.

— Не шумите. Пехота отстала,— отвечает он, и темнота поглощает его вместе с конем.

Снова зачавкала грязища под ногами идущих мимо кочубеевцев, которые обогнали нас и ушли вперед.

— Мух, что ли, там гоняли? — бросил словечко Шкутков.

— Тебе хорошо на коне-то! — ответили усталые пехотинцы.— Тоже мне остроумец нашелся.

Уже потом выяснилось, какой был допущен просчет. Думаю, что нельзя было нас, госпитальную конницу, пускать впереди пехоты. Ритм движения колонны должна была задать именно она — пехота. Так или иначе, конь, безусловно, шагает быстрее пешего человека. В темноте, под проливным дождем пешие где-то приотстали, свернули в сторону и пошли совсем не той дорогой. Для того чтобы найти наше прикрытие, ушло много времени. И только после того, как усталые бойцы нашли нас и обогнали, колонна двинулась по целине к Варшавскому шоссе. Тут трудно пришлось колесам. Сначала стали попадаться ямы и рытвины, а потом путь преграждали овражки и овраги, наполненные дождевой водой. Приходилось выпрягать лошадей и телеги вместе с ранеными переносить на руках. Легко сказать, а как осуществить такую переправу на деле? Опять подолгу пришлось стоять и купаться под дождем. Потом снова тихо, крадучись передвигались, плутали в мокрой кромешной тьме.

— Варшавка! Варшавка! Шоссейка скоро! — прокатилось по колонне.

Эта важная шоссейная магистраль последнее время охранялась бронемашинами, курсировавшими между четырех-амбразурными дзотами. Еще до начала похода такие слухи разгуливали по нашим госпитальным Кибиткам.

Наконец дождь перестал. Небо, казалось, всю воду на нас вылило и утихомирилось.

Низко бежали пепельно-серые тучки с голубыми просветами. Вот и рассвет совсем некстати. Мы то стоим, то плетемся через пень колоду, пересекая овражки и ямы; дрожим вместе с нетерпеливыми, голодными конями. Сижу в седле и чувствую, что под мокрой шинелью не тело, а что-то вроде студня...

Перед Варшавкой стояли так долго, что почти совсем рассвело. С ходу не сунешься. В разных местах работали разведчики, нащупывали нужное место, чтобы хоть колеса могли пройти.

Все рокады-большаки, которые мне приходилось переходить во вражеском тылу,— Ржевский, Кашперовский, Жиздренский, Смоленский — все они зловеще оскаливались стволами пулеметов, полыхали огнем, раскаленным железом. Стук подков, когда переходили Варшавку, пронзительно отдавался прямо в сердце, хотя не было сделано ни одного выстрела.

Наверное, надо сказать спасибо гришинцам — отучили они фашистов ездить по большакам ночью...

Вот проскочили один кювет, затем второй и даже легкой рысцой протрусили немножко. А тут и день пошел совсем в разгул, рваные облачка заметались по голубому утреннему небу, вот-вот солнце брызнет еще теплыми сентябрьскими лучами. И вдруг впереди бешеный всплеск пулеметных очередей и громыхающие удары орудий. Потом редкий, словно на последнем вздохе, ошалелый треск вражеских автоматов, противно отдающий металлическим звуком. Предполагаю, что это ушедший вперед отряд Китаева напоролся на противника и ввязался в короткий бой. Может быть, на той самой переправе, куда мы идем?

Прошли усиленным шагом, а кое-где и рысью, вдруг резко свернули с дороги к небольшому лесочку, прижавшемуся к луговой низине. Тут же забегали пехотинцы из прикрытия, заторопили нас таинственным на продрогших губах шепотком:

— Слезайте быстро и маскируйте коней.

В чем дело, объяснять не надо — догадываюсь. Но как тут замаскировать коней, когда кругом ольховый кустарник, карликовые березки, осинничек с реденьким, начавшим желтеть листом.

Отдаю поводья Терентию, иду искать Кочубея, чувствую, что не от добра эта остановка в километре от Варшавского шоссе. Тут ведь не боевые статные кавалеристы на конях, а усталые, продрогшие, ослабевшие калеки. Эх, судьба наша, матерь грозная, куда ты нас опять швыряешь?

Кочубея я нашел за ближайшим кустом в окружении своих помощников. Спрашивать про обстановку не было необходимости: на Варшавке слышится утробное завывание мощных моторов. Зеленая, заросшая свежей травой лощина, мелколесье, где затаились почти пятьсот душ с конями и повозками,— все начинает лихорадочно вздрагивать от тяжелых танковых гусениц.

Кочубей стоит и похлестывает плеткой по голенищу ялового сапога. Полы черного, как и у Гришина, кожаного пальто подвернуты, кругленькая кубанка вольно съехала набок. Как мужественный человек, не раз побывавший в острых переплетах, он внешне спокоен, лишь светло-серые глаза суживаются, замирают — тревожно вслушивается в моторный гул на рокаде.

Обстановка такова, что, кажется, земля начинает гореть под ногами, а он вдруг произносит:

— Завоеватели поспешно уносят ноги...

Сказал и снова напряженно прислушался, будто к знакомой музыке.

— А мы? — спросил я.

— Переждем...

— А что была за стрельба впереди? — Я был сильно возбужден и, наверное, нелепо выглядел в своей мокрой, пожухлой шляпе.

— Вероятно, китаевцы на переправе.

— А что там за переправа?

— Брод.

— Вода, поди, поднялась?— Меня беспокоили подводы с тяжелоранеными, Паша Данченко, мальчик Юра Левченко. Когда свернули с дороги, отец нес его на закорках.

— Вода, конечно, прибавилась. Запоздали немножко... Ничего. Переживем...— ответил Кочубей.

Мы еще не знали тогда, какие последствия и бедствия неисчислимые повлечет за собой эта запоздалость не только для нас, раненых, но и для всего соединения 13.

Раздвинулись мокрые кусты, и перед Кочубеем возник в кожаной фуражке, с трофейным автоматом в руках младший лейтенант Солдатов.

— Ну что? — быстро повернувшись к нему, нетерпеливо спросил Кочубей.

— Противник...

— Много?

— Мало. До взвода, хозяйственная часть вроде бы...

— А не вроде?

— Точно. Тыловики. С барахлишком, ящиками и бочонками,— ответил находчивый Солдатов.

— Ладно. Продолжать наблюдение. Оборона должна быть начеку. Зорко смотреть. Проверять посты,— обернувшись к командиру в такой же, как и у него, кубанке, приказал Кочубей.— Раненым держать лошадей в поводу и не высовываться. Я все проверю сам! — Кочубей подхватил конец плетки, зажал его вместе с черенком в кулаке и в сопровождении командира и двух автоматчиков пошел по кустам, отдавая на ходу какие-то распоряжения.

— Привет, гвардия! Снова на коне? — обратился ко мне Солдатов.

— Как видишь.

— А где же ваша знаменитая графская кобыла? — Курносое лицо Сергея, как и прежде, было улыбчивым, веселым.

— Кобыла Пчелка осталась в воспоминаниях...

— Да уж есть что вспомнить... А буланый? Ох и попал же ты тогда в карусель! — напомнил Солдатов.

— А сегодняшнюю ночную карусель кто устроил, ваше степенство? — ехидно спросил я.

— Вы и устроили!

— Кто мы?

— Госпитальная кавалерия. Дуют вперед... А разве за вами угонишься на двух ногах!

— Колонну на марше проверять полагается.

— Проверяли... Разведку вели, с колесами зашились, на себе перетаскивали. Разведка куда ни сунется, везде «баня» с тупорылым пулеметом. Тут еще китаевцы прошли и нашумели. Ждать пришлось, покамест успокоятся... А теперь вот... — Что теперь?

— Ты что, не видишь, не понимаешь? Завернет с Варшавки десяток танков...

— Что тогда?

— Гранатами встречать будем. Бывай здоров. Ничего. Просохнем зато...

Солдатов исчез.

Весь облик этого парня был азартным, веселым. Такие люди надолго запоминаются.

Обстановка была хуже некуда. Уже потом стало известно, что наступающие части Красной Армии Центрального фронта взяли Смоленск, теснили противника к Проне и вот-вот должен был пасть Пропойск. Противник спешно отводил свои отступающие части на новый рубеж — днепровский. По Варшавскому шоссе беспрерывным потоком шли на запад, часть на восток, к фронту, машины и громыхали гусеницами танки. Совсем небольшой лесок, где мы вынуждены были провести целый день, находился на расстоянии брошенного рукой камня... И на самом деле, стоило противнику нас обнаружить... Отходить нам бы пришлось по чистому полю, которое тянулось на добрый десяток километров до Сожского прибрежного леса. Худшей ловушки, в какой очутился наш госпиталь, быть не могло.

Взошло солнце и осветило крыши домов ближайшей от нас деревушки. Там проснулись фашисты и начали заводить моторы. Слышно было, как бранились солдаты.

— В сердце припекает от этого отвратного крика,— держа за повод свою серую лошадь, жадно срывающую листья с кустарника, сказал Шкутков.

— Что погано, то погано,— вздохнул Артем.

— Галдят вшивые, а у тебя, кроме паршивого ножика, ничего в руках нет. Поневоле запечет,— сетует Михаил.

Он очень верно подметил это наше общее состояние. Мы мечтали накануне, что сегодня в это время будем если и не у своих, то в безопасных лесах за рекой Сож, а вместо этого сидим в кустах, голодные, мокрые до нитки, явственно слышим вражеские голоса, грохот гусеничных траков завывание сирен. Сидим и ждем, когда прилетит и шлепнется первый снаряд или мина. Идут фронтовые части противника, и он может не только танки завернуть, но и авиацию вызвать. Вот так надо было просидеть в напряжении с рассвета до вечера. А дождемся ли сумерек-то?..

Никогда не забыть блеклые, пепельно-серые лица товарищей по несчастью, разместившихся под кустами в разных позах, с трудом удерживающих голодных коней.

— Ребята, рвите травку, подкармливайте коней, чтобы они не трясли кусты, головами не взмахивали,— говорит проходящий мимо со своей свитой Кочубей. Он не сидит на месте — снует взад-вперед. Думает. Ему есть над чем подумать.

Я давно уже рвал траву левой рукой, отпуская повод, давал возможность перемещаться лошади с места на место, чтобы Веселая и сама могла щипать зеленую отаву. Присаживаясь на корточки, наблюдал, как она аккуратно срывает сочные стебли и хрустит черно-розовыми зубами, взглядывает на меня большими синими раковинами глаз, в которых отражается мое скуластое небритое лицо, темные воспаленно-настороженные глаза "и сырая, сморщенная, нелепая шляпа.

«Мы устали, приуныли, засыпаем на ходу»,— лезет в голову строчка. Людей, подверженных сильному переживанию, одолевала дремота, могущая перейти в глубокий сон, но кони ни на минуту не давали нам забыться. Если кто не выдерживал и привязывал повод за куст, немедленно подходил дежурный или постоянно фланирующий по кустам патруль, тряс бедолагу за плечи, подавая конец повода, шептал всякие назидательные слова.

Ярко, тепло грело солнце, а день все равно тяжелый, удушливо-угарный. Между плащами и шинельной серостью, тормоша наши скорбные души, грязноватые после ливня бинты, летала незримая темная птица в костлявом оперении... От ее досаждающей назойливости отмахивались девушки, наши сестрички и санитарки, с медицинскими сумками на плечах: Таня Байдина, Настя Калабашкина, Нина Сафонова, Тоня Гусарова, Таня Любченко, Юля Кораблева, Лидия Сечко. Кого-то перевяжут, кому-то подсунут под темный бинт свежий кусочек ваты, кому-то ласковое, целительное слово скажут. Вот Паша Данченко, в зеленом плаще внакидку, с тихой улыбкой на бледном, осунувшемся лице. Казалось, что при ее появлении утро стало еще светлее и чище.

— Ну что, хлопчики, хоть подсушились маленько? Видите, солнышко вышло нам навстречу. Греет! Славно греет! — Паша жмурит глаза. От ее ласкового голоса исходит тепло, а от синих, чуть прищуренных глаз — сияние.— Лихая была ноченька! Ох, лихая! — продолжает она.

— А сейчас, Паша? — спрашивает Шкутков.

— Сейчас? — Она выпростала свою единственную руку, оперлась на стоявший торчком Мишкин костыль.— Что сейчас? Отдохнем, холодненького мясца поедим и дальше поедем. Может, кому что надо, говорите. Тимофей Федорович и девушки все сделают.

Мы знали, что они все сделают. Перед отправкой я видел, как девушки в Железенке, засучив рукава, мыли тяжелораненых, гребенками причесывали безруких.

Песни хочется складывать про таких наших медицинских партизанских девчонок.

Мне только что перебинтовали руку. Я стою в кустах над склоненной лошадиной шеей, вижу домишки на пригорке, загородку из колышков, белые занавесочки, зелень на подоконниках. Окошки спокойно поглядывают на наш тщедушный лесок. Ну чем не мирная картинка? И тут же рядом большой грузовик фырчит мотором, около него суетятся люди в мышиного цвета мундирах, перехваченных широкими ремнями, в сапогах с коротенькими голенищами. Все это в течение дня уживается с нами в близком соседстве. А день скупо движется малыми, птичьими шажочками. Голова моя словно в чаду. Обморожение на ноге вздулось, большой палец похож на недозрелый помидор. Сестричка перебинтовала, и я, сцепив зубы, всунул ступню в голенище. Между ранеными вместе с сестрами ходит доктор Тимофей Левченко. На руке у него виснет сынишка Юрка. Сколько было терпения у этого славного мужественного человека!

И вот — поплыли по кустам мутные, еще расслабленные сумерки, послышалась команда сквозь шелестящую листву:

— Садись!..

Не сразу в седло-то вскакивали израненные ребята. Спасибо кочубеевской пехоте — помогала взбираться на коней госпитальной кавалерии.

Тронулись и проехали прямо чуть ли не мимо окошек с зеленью на подоконниках. Мы все ждали: вот-вот начнется стрельба. Обошлось. Ехать вперед, к заветной цели, стало веселее. Отдохнувшие кони, отрадно пофыркивая, шагали бодро, поскрипывали колеса, шипели под конскими копытами некошеные, подсохшие за день травы.

Марш прошел без задержки. Скоро втянулись в ночной, сумрачный лес. По обеим сторонам дороги стояли высокие мохнатые ели, дремотно пошевеливая большими темными лапами. Выехали на небольшой просвет — опушку — и остановились возле каких-то нежилых полуразрушенных построек. По рядам просквозила едва слышная команда — слезать было велено, коней кормить.

— Ты один у нас тут командный состав. Иди к Кочубею и разузнай, как дела пойдут дальше. Сразу пойдем на переправу или снова канитель разведем, как той ночью.

А ночь ничего хорошего не сулила. Слышались то одиночные выстрелы, то короткие пулеметные очереди — гулкие в лесном урочище и пронзительные.

Кочубея я не нашел. Он уехал разведывать переправу. Солдатов рассказал, что отряд Китаева вчера переправился ночью, и с большим шумом...

— Если бы мы не плутали по степи, тоже могли переправиться прямо с ходу. А теперь уж что накукует кукушка...— заключил младший лейтенант.

— И что она, по-твоему, накукует? — спросил я.

— Приедет командир — узнаем...

Вернулся Кочубей. Спрыгнув с коня, передал подскочившему коноводу поводья, проговорил из темноты:

— Табак дело... Река после ливня вздулась, воды прибавилось много. Колеса поплывут. Ну и противник, естественно, всполошился. Китаевцы его потрепали. Сейчас он, конечно, настороже, ракетами беспрерывно балуется, из пулеметов постреливает.

Меня не обманывало предчувствие, что ничего путного из нашего похода не получится. Ужасная мокрая ночь. Стояние под проливным дождем и этот мучительный, изматывающий душу день. Сломан был великолепный замысел Гришина, а главное — утрачена внезапность. Как только прошел мимо отряд Китаева, мне стало ясно, что всполошит он фрицев, нарушит все так хорошо задуманное. Неужели не знали, что к переправе подтягивались два партизанских отряда, вооруженные вплоть до пушек,— около трех тысяч человек, да батальон Кочубея — триста активных бойцов. Раненых можно было не только подвезти к переправе, а и на руках перенести через реку, черт возьми! Неужели все произошло стихийно, без всякой согласованности с другими силами? Меня подмывало высказать все это Кочубею, но я удержался. Мой голос там тогда ничего не значил. Махать после драки кулаками было так же бесполезно, как и падать духом.

— Какое ваше решение, командир? — спросил я у Кочубея.

— Должен подойти отряд Демидова, тогда и примем решение,— ответил старший лейтенант.

— Когда он должен подойти?

— К утру будет непременно.

Лес полыхал разноцветьем ракетных вспышек, клокотал дробными, равномерно короткими очередями.

— Вчерашняя ночь и дождь... Что делать? Не все вышло так, как хотелось...— Понимая наше сложное положение, Кочубей говорил с сожалением и без всякой обиды.

— Ладно. Подойдет Демидов — поправим дело.— Голос командира звучал спокойно-обнадеживающе. Мы тоже облегченно вздохнули. Кочубей командовал колонной невозмутимо ровно и выдержанно. Вчерашний поход был не из легких, но командир ни разу не сорвался даже в голосе.

Под утро, шумно бряцая оружием и снаряжением, подошел отряд Демидова — свыше тысячи человек — и поротно, в полном порядке втянулся в лес. Люди были хорошо вооружены, имели много станковых и ручных пулеметов, привезли пушки на конной тяге.

Мы, раненые, встретили такую подмогу с большой радостью. С такой-то силищей, да чтобы не пробиться? Той же ночью демидовцы дотошно разведали переправу и выяснили, что противник с треском валит деревья, усиленно строит на той стороне укрепления, плотно насыщая огневыми средствами. Чтобы подавить их, нам предстояло вести бой с неудобных лобовых позиций, имея перед собой глубоководную Сож.

Было решено построить плоты и переправить колеса в другом, менее укрепленном месте, предварительно выбросив на противоположный берег сильное прикрытие. Весь следующий день кочубеевцы и демидовцы, стуча топорами, вязали из толстых бревен вместительный, вполне надежный плот. Вечером артиллерийские упряжки поволокли его по частям к месту переправы.

Мы с нетерпением готовились преодолеть реку вплавь. Ко мне как к бывалому кавалеристу обращались за консультацией: как быть с конем в воде, как вести себя, если угодишь на глубину?

— Плыть надо рядом с конем, держась за путалище. Ни в коем случае не хвататься за луку, свернешь седло и пойдешь утюгом ко дну,— говорил я своим товарищам по этому редкостному, совсем необычному походу, припоминая разные случаи, происходившие в мирное время и на войне.

— Переплывем, как думаешь? — спрашивал Шкутков.

— Все будет в порядке. Кони добрые.

— Ну, а с колесами? — допытывался Артем.

— И с колесами нормально. Плоты надежные,— отвечал я, все больше проникаясь уважением к спокойному, деятельному Кочубею и толковому, распорядительному Демидову за их круглосуточные хлопоты по разведке, добротное, отправленное к реке сооружение, ждал привычной, желанной, как чудесная песня, команды: «По ко-о-о-ням!»

7

И вдруг все наши надежды разом смахнула чудовищно-яростная и длинная очередь крупнокалиберного пулемета, а за нею все гуще и гуще начали рявкать пушки, и разрывы снарядов стали близко ложиться к сараям, где стояли наши обеспокоенные, приготовленные к переправе кони.

Появились новые, привезенные от реки раненые. От них мы узнали, что группа прикрытия, едва успев спустить плот на воду, была встречена шквальным огнем. Захваченный в плен разведчик противника показал, что к реке Сож подошли крупные фронтовые части, которые имеют намерение переправиться на западный берег, чтобы уничтожить партизан.

Бессмысленно было лезть на рожон и начинать драку с фронтовыми соединениями противника.

Весь поход, принесший нам столько мучений, оказался напрасным. Думается мне, что если бы мы выступили на сутки раньше, то перешли бы реку Сож до дождя, без всяких препятствий. В то время там не было ни одного фрица. Передовые, сравнительно небольшие части противника столкнулись с отрядом Китаева лоб в лоб. Фашисты не ожидали такой внезапной встречи и не могли оказать партизанам сильного сопротивления. Прошла бы и наша колонна, если бы мы к тому времени оказались на исходном положении. Появление партизан обеспокоило, насторожило немецкое командование, и оно незамедлительно приняло свои меры.

Во избежание напрасных потерь Демидов и Кочубей приняли совершенно правильное решение: возвращаться обратно, в район Кулишич — Александрове — Бовкинский лес.

Потащилась за отрядами и наша костыльная кавалерия. Снова нужно было обходить фашистские гарнизоны. При воспоминании, что опять придется ехать по оврагам, перетаскивать на руках телеги, переходить Варшавку, проходить мимо дзотов, начиненных пулеметами и скорострельными пушками,— мороз продирал по коже.

25 сентября 1943 года противник был выбит нашими войсками из Смоленска и откатывался к реке Проне. Бои шли, как сообщил Кочубей, в районе Пропойска. А это значит, что направление, по которому двигалась наша большая колонна, стало совсем близким, прифронтовым тылом противника. С каждым часом положение становилось все более опасным. Не исключено, что по Варшавке будут патрулировать танки противника и бронетранспортеры, потому что тыловые коммуникации — та же самая арена боевых действий, где интенсивно идет подвоз снаряжения, боеприпасов, продовольствия. Нельзя было сбрасывать со счетов и разведку противника. Она никак не должна оставить нас без внимания. Да и какой военачальник потерпит, чтобы в его прифронтовой полосе, на самых важных коммуникациях бродили партизанские отряды и какая-то лохматая конница?

Все это убеждало меня, что надежды на скорое воссоединение с частями Красной Армии у госпиталя нет и быть пока не может. Армии наши ведут наступление беспрерывно в течение девяноста дней. Железнодорожные линии, мосты через большие и малые реки отступающий противник разрушает. Коммуникации растянуты на сотни километров. Передовые части подошли и уперлись в водные преграды — Проню и Сож, с ходу их не перепрыгнешь, противник будет оказывать упорное сопротивление. Люди устали. Нужен отдых и перегруппировка. Необходимо подтянуть резервы, тылы, восстановить мосты, дороги. Сколько на это понадобится времени?

Что станет с нашим госпиталем? Гришин увел полк за Днепр. У Демидова свои, очень сложные, задачи. Остается Кочубей — Кирилл Новиков. Какое решение примет он в этой исключительно трудной обстановке? Идти с таким хвостом за Днепр? Если уж Сож не сумели перейти, куда соваться к великой реке! Однако, прежде чем думать и гадать о будущих «маневрированиях», надо преодолеть еще раз Варшавское шоссе и добраться до хорошего леса. А небо опять обрушило на нас стену затяжного, пронизывающего дождя. Надо отдать должное Кочубею и Демидову — они очень удачно выбрали место перехода шоссе, заранее провели тщательную разведку.

Однако едва наши кони процокали по жесткой каменистой Варшавке, как на шоссе загрохотала траками крупная танковая часть противника.

Наша колонна быстро втянулась в заболоченный лес. Враскисшей после дождя мочажине колеса стали увязать по ступицу. Снова пришлось вытаскивать брички с тяжелоранеными на руках. Никогда не забыть эти дни адских мучений.

Усталые, измотанные, продрогшие до самых костей, мы вышли из леса и втянулись в село Александрово. Ранних гостей встретили женщины, стоявшие у калиток в длиннополых мужских пиджаках.

— Завертайте ко мне, родные мои хлопчики!— крикнула высокая миловидная Настя Колесникова, которая перед походом выносила нам водичку.

— Привал! — раздалась по колонне команда.

— Ой, бедные, горемычные! — всплескивая руками, причитала Настя, посматривая на нас синими тоскующими глазами.— Чего же назад вернулись?

— Так уж вышло, Настенька,— ответил Шкутков.

— Слезайте с коней, я им сейчас сенца подкину, а вам картошки наварю и баньку истоплю. Хоть погреетесь, отмоетесь маленько. Ничего, родненькие, наши вон совсем близко. Вчера полный день пушки стреляли. Мы тоже в лесу бедовали, только вчера домой вернулись. Бегут супостаты от нашей червонной армии, жмет она на ворогов, а они уходят и народ впереди себя угоняют, вот мы и подались в лес. Тут ваши хлопцы опять возвернулись, ну и мы по своим домам. А то все кинуто, заброшено, огороды и все хозяйство. Вон картошка не копана. Впереди зима, жить надо.— Рассказывая, она хлопотала возле печки, простоволосая, разрумяненная жаром.— Ешьте, ребята, картошку, огурчики соленые, крепкие. К обеду красного борща сварю.

И картошки поели, и в баньке попарились мы четверо — Шкутков, Терентий, Артемия; а после еще борща досыта нахлебались и только к вечеру переехали в лес, где расположился отряд Демидова. Там уже вовсю костры пылали под огромными, подвешенными на жерди котлами и пригнездившимися на кирпичах чугунами — они распространяли запах лаврового листа и упревающей говядины.

— Для вас стараются! — проговорил подошедший Солдатов.

— Кто постарался? — поинтересовался я.

— Сам полковник Гришин.

— Гришин?

— Ты что, парень! — воскликнул Артем.

— Да трепло же! — сказал Шкутков и с досадой плюнул в сторону.

— Полегче, Миша! — осадил его Солдатов.— Гришин вернулся вместе с полком. Ясно тебе?

— Тоже не переправились? Напоролись? Бой был? — раздалось со всех сторон.

— Ничего не знаю. Приедет полковник — сам доложит твоей милости. А сейчас снимайте с лошадей вьюки...

Кочубеевцы взяли у нас коней. Прощай, Веселая,— моя последняя фронтовая! Бойцы увели наших лошадей, чтобы потом пустить их на мясо. Вернулись и помогли построить шалаши, покрыли лапником, устилая привезенной с поля соломой.

Около большой медицинской палатки, где белели халаты доктора Левченко и медсестер, выстроилась очередь на перевязку. Зная свое дело, медицина приступила к работе под отдаленный рев пушек. Раненые были чрезмерно рады возвращению Гришина, я тоже обрадовался, отгоняя давящую сознание тревогу.

В самый разгар неотложных медицинских дел и хозяйственных забот послышался знакомый раскатистый голос:

— Здорово, лесовички!

— Полковник наш! Гришин! Эх, мать твоя богородица! Вот он, сухой немятый. Откуда взялся-то, батя?

Все кинулись навстречу всаднику на вороном Орлике, который, кивая суховатой башкой, яростно скреб подковой усыпанный иголками мох. Гришин соскочил с седла, отдал поводья Николаю Кутузову, шагнул навстречу раненым, еще раз поздоровавшись, спросил:

— Вы что же, путешественники, Сож одолеть не смогли? Ай-яй-яй!

— А сам-то ты тоже не сумел через Днепро шагнуть, а? — спросил Шкутков.

— Так это же я, и потому что без вас...— Фраза эта имела глубокий, двоякий смысл и не сразу дошла до сознания.

— Вот кабы...— Мишка выдвинулся вперед, прилаживая под мышкой самодельный костыль, давил, тискал ладонью кепку на голове.

— Опять, Миша, у тебя кабы!..— засмеялся Гришин.

— Да, опять! Вот кабы ты, полковник, был с нами, совсем был бы другой конгресс! — Миша окончательно стащил с головы измятую кепку и вытер ею взволнованное, осунувшееся, но все же сияющее лицо.

— Нет, Шкутков, я бы тоже ничего не смог поделать. Запоздали! Обидно, черт побери! — Гришин присел на широкий свежеспиленный пень, коробку с маузером кинул на подобранную полу кожаного пальто, наморщил высокий, под морским крабом, лоб.

— А вы, товарищ Гришин, почему не пошли через Днепр? — Спрашивая, я стоял совсем близко от командира полка, рядом со Шкутковым, дивился той искренности, с какой он ответил на Мишкин «конгресс»....

— А вы как думаете? — Гришин резко повернулся ко мне.

— Не знаю... Быть может, и там уже поздно?..

— Нет. Не пошли потому, что вернулись вы.

— Из-за госпиталя?

— Только поэтому! Так-то, хлопцы. Переправься вы благополучно через Сож, полк еще позавчера был бы за Днепром.

Застывшую недобрую тишину нарушали щелкавшие под котлами искры. Близко фырчали крупные кони артиллерийской упряжки демидовской батареи.

— Об этом говорить и вспоминать больше не будем. Прошу не вешать голов. Как поется: «Приказ — голов не вешать и глядеть вперед». Денечка три, от силы четыре побудете здесь, а там наши подойдут,— проговорил Гришин.

— Думаю, товарищ полковник, скоро наши не подойдут.— Мне трудно было удержаться от такого замечания.

— Вы убеждены в этом? — Гришин взглянул на меня.

— А вы разве не убеждены? — спокойно спросил я и тут же сам поспешил ответить.— Наши части ведут наступление три месяца. Люди устали. Войска уперлись в водный рубеж. Нужна перегруппировка...— Тут я высказал все, о чем мучительно думал обратной дорогой.— Обстановка складывается не в нашу пользу.

— Перетерпим,— задорно кивнул Гришин.

— Думаю, что придется перетерпеть и бомбежку, и еще что похуже...

— Возможно, и придется,— нисколько не смущаясь таких моих выводов, ответил Гришин.— Нам не привыкать...

Такой человек, как Сергей Гришин, не мог не предвидеть этого, тем более что, пока мы рейдировали к реке Сож, полк вел усиленные боевые действия на всех шоссейных и железных дорогах, нападал на гарнизоны. Три-четыре денечка он подбросил не в утешение, он искренне верил, что нам быстро помогут.

— Уверяю вас, товарищи, что фронт придет нам на выручку и непременно проведет частичную операцию. А сейчас, други мои, все на концерт. Я вам артистов привез, да еще каких! Нечистая сила! — Сергей Владимирович разразился своим удивительным, бархатистым смехом.

Лес обволакивало дымом костров. На реке Проне на расстоянии каких-то двух десятков километров погромыхивали пушки, а тут вдруг концерт!

— Что за артисты? Откуда взялась нечистая сила? — посыпались вопросы.

— Артисты, без подделки! Настоящие! Правда, с небольшим душком...— заливисто посмеивался Гришин.— Местная, новоявленная «филармония»: фрицев ехали развлекать, а мы их перехватили, голубчиков...

— У-ух! А-а! Вот это да-а-а! Да иде же вона, ента хреналмония?

Сообщение командира всколыхнуло все шалаши. Даже усталые костыльники и те зашебаршились, чтобы взглянуть на доморощенных развлекателей.

— Эй, филармония, а ну быстренько на сцену! — скомандовал Гришин.— Чтобы все было отменно! Учтите, перед кем выступаете. Перед отважными бойцами и командирами! Сейчас увидите, какие вас будут слушать лесные братья!

А братья расселись прямо на земле, приготовились обозреть и послушать новоявленных артистов...

8

Сытые, чистые, напаренные в бане, напоенные разными песенными мелодиями, мы в ту ночь крепко спали в своих новых шалашах, зная, что вокруг нас близко расположились батальоны нашего полка и демидовские. А сам Демидов раскинул армейскую палатку рядом с медпунктом.

Осень. Листья на березах посеребрил первый легкий сентябрьский заморозок. Утром было так прохладно, что не хотелось вылезать из-под теплого ватного одеяла. Вчера после концерта Гришин всем раненым, у которых не было теплой одежды, прислал стеганые на ватине куски. Стеганки эти предназначались для утепления капотов больших грузовых машин и авиационных моторов. В полк они попали следующим путем: на протяжении длительного времени самолеты сбрасывали медикаменты, взрывчатку и другие необходимые предметы. А чтобы подвешенный к парашютам груз при падении амортизировал, он упаковывался в эти ватные стеганки. Гришин распорядился порезать их на части и раздать раненым. Дальнейшее покажет, как пригодились нам эти одеяла.

Мы вылезли со Шкутковым из своего шалаша, слили друг другу на руки, ополоснули холодной водой лица. В лесу всюду пылали костры, стучали топоры, трещали сучья, из подвешенных котлов валил пар, вкусно пахло съестным. Повара готовили завтрак. На приближающийся гул самолетов никто не обратил внимания. Летали они и днем, и вечером, и глубокой ночью, то стороной, а то высоко над лесом. Бороздили небо и наши, и чужие.

Разрыв бомб застал нас со Шкутковым около костра. Фугаски разорвались у палатки Демидова, при этом было ранено несколько его людей и убиты две трофейные лошади — крупные бельгийские тракены игреневой масти из артиллерийской упряжки. В первом налете противник сбросил несколько бомб. Это было начало упорной, длительной, жесточайшей осады немецкими войсками партизан, сосредоточившихся в Бовкинском лесу, юго-западнее деревень Дабужа и Бовки, охваченном с одной стороны северо-западной шоссейной магистралью Быхов — Могилев, с другой — от Бовок, Карловщины до Радьковской слободки — непроходимыми болотами. На этом очень опасном участке были заблокированы полк Гришина и отряд Демидова. Всего скопилось в этом лесу несколько тысяч партизан, не считая местных жителей — женщин, детей, стариков, покинувших дома, чтобы не быть угнанными в Германию. Отступая, фашисты гнали перед собой все население — это была неслыханная, варварская жестокость. Кто не хотел уходить, тех расстреливали на месте.

Вслед за первым самолетом налетела большая группа бомбардировщиков, сбрасывая смертоносный груз на любой самый малый дымок. Но дымились лишь одни головешки. После первого налета начался методичный артиллерийский обстрел, продолжавшийся почти круглые сутки, с редкими промежутками затишья.

Перед походом к Днепру к полку присоединился прибывший из Кроток батальон под командованием Ивана Матяша. Собственно, это был уже не полк, а крупная бригада, соединение 13, как оно стало потом называться.

К тому времени можно было еще уйти за Днепр, но трудно оказалось переправлять раненых. Оставить нас здесь, в Бовкинском лесу,— значит бросить на растерзание врагу. Гришин на это пойти не мог и попросил у командования разрешения остаться на месте и ждать подхода частей Красной Армии.

После первого же налета полковник Демидов отдал приказ: батальонам сниматься и готовиться к обороне.

Гришин рассредоточил полк, отвел каждому батальону определенный участок и приказал зарываться в землю.

Лес, где накануне состоялся летучий концерт артистов, подступал высокой грядой к небольшой заболоченной речушке Ухлясть, с прочным горбатеньким мостиком, через который выскакивала дорога в луговую низину. Она вела в занятое противником село Хотище. Каждую минуту оттуда можно было ожидать появления противника и обстрела. Гришин распорядился перевести госпиталь в более безопасное место, в центр Бовкинского леса, одновременно приказал командиру первого батальона Москвину разрушить мост и посадить одну роту в засаду.

Для раненых, которым было трудно передвигаться, штаб прислал подводы. Пока брички, гулко постукивая железными осями, вытягивались на просеку, к Ухлясти, на наше место, цепочкой выдвигалась первая рота полного состава. Вместе с винтовками и большим количеством пулеметов пестро одетые бойцы несли на плечах топоры и саперные лопаты.

Роту вел красавец командир со светлым, свисающим из-под козырька армейской фуражки чубом.

— Алеша Алексеев! — с ласковостью в голосе проговорил Шкутков.— Он сменил нашего Матяша, когда Ивана назначили к нам комбатом. Знаете, какой он?— толкая меня в бок, спросил Шкутков.

— Какой?

— Ровный, спокойный и смелый, дай бог каждому,— заключил Шкутков.

— Его бойцы любят, очень,— вставил сидевший рядом со Шкутковым Терентий.

— Ну, а Матяш? — спросил я.

— Это — Чапай! Природный комбат наш Иван! Углубляясь в лес, колонна растянулась вдоль просеки.

День был тихий, солнечный, с легким и звонким морозцем. Если бы не отдельные дробные вспышки пулеметных очередей — бери лукошко и ступай собирать крепкие осенние грибы...

Проехав километра три, госпиталь расположился в густом сумрачном бору.

Пришла группа партизан с саперным инструментом и начала копать щели и сооружать для раненых блиндажи. Мы помогали как могли.

Под прикрытием старых могучих елей повара разожгли костры и подвесили на жердях котлы.

Едва взвились над лесом прозрачные на солнце дымки, как на них полетели крупные снаряды. Словно раскалываясь о крепкие стволы деревьев, они рвались с каким-то завывающим гулом, с треском ломая тяжелые сучья, выворачивая с корнями молодой подрост елок и сосен.

Обстрел не прекращался до позднего вечера, а наутро возобновился по всему лесу с еще большей силой.

Пришлось покинуть это искромсанное снарядами место и уйти еще глубже в лес. Однако, куда бы мы ни перемещались, всюду теперь был передний край. В длину Бовкин-ский лес тянулся на двенадцать километров, а в ширину всего на шесть. Встала задача: как кормить людей? На новом месте решили вырыть — подальше от нор и щелей — большие ямы для костров, сверху соорудили конусные крыши, типа охотничьих шалашей, с таким расчетом, чтобы в дневное время дым рассеивался, а ночью не отсвечивало пламя.

Удалось приготовить пищу и накормить раненых, которых с каждым днем становилось все больше. Противник продолжал обстрел не только по дымам, но и по всем лесным квадратам.

Пищу стали готовить один раз в сутки, и только ночью. А ночи в октябре по-осеннему темные; как ни маскируй, все равно из шалашей сквозь лапник просвечивали огоньки от костра, вылетали искры и гасли в ветвях. Вражеские наблюдатели засекали мерцающие светлячки, постоянно крутившийся над лесом «фокке-вульф» наводил бомбардировщиков. Творилось что-то невообразимое: бомбы вырывали с корнями не только кустарник и подрост, но и многолетние деревья. После налета начинался артиллерийский обстрел и почти не прекращался ни днем, ни ночью.

В госпиталь прибыл раненный в руку Солдатов.

— Все-таки ужалили, паразиты, Солдатова,— спрыгнув к нам в щель, проговорил он.— Хорошо, что кость цела.

Зажав меж колен автомат, Сергей поправил забинтованную руку, подвешенную на куске черной солдатской обмотки.

— Я у вас тут не задержусь. Пережду вон ту катавасию. Слышите, что делается?

Сквозь тяжкие стонущие разрывы вражеских снарядов доносились длинные, захлебывающиеся очереди пулеметов, резко бухали винтовочные выстрелы.

— Это рота Алексеева встречает гадов на Ухлясти. Вчера они перенесли артогонь в глубь леса и без всякой разведки сунулись на мостик. Идут цепью и строчат из автоматов, пулеметов. Алексеев приказал своим ребятам подпустить поближе. Фрицы осмелели и поперлись прямо к топким берегам Ухлясти. А у Алеши чубатого на узеньком участке, где стоял ваш госпиталь, с дистанции сто — сто пятьдесят метров сразу сработало пятнадцать пулеметов и более тридцати автоматов, представляете? Так рубанули, что все паразиты в болоте ухлястались...

От его слов и бодрого голоса даже в нашей щели стало как-то светлее. Одетый в ватник, подпоясанный широким комсоставским ремнем с пристегнутыми гранатами Солдатов был, как всегда, веселым, слегка ироничным, с огоньком и добротой в сердце.

— Из Дабужи на батальон Ивана Матяша ох как навалились! На остальные тоже. Вот глядите.— Солдатов отставил в сторону автомат, присел на корточки, взял хворостинку, отломил зубами веточку и воткнул в примятый под ногами песок, а чуть пониже нарисовал подковку. Орудуя хворостинкой как указкой, продолжал:— Это Дабужа, оборона пятого батальона. Матяшевцы в одну ночь зарылись в землю, лесу нарубили, под бревна засели. А вот тут, от Хочинки, полезли на наш четвертый. Мы тоже дело знаем. Кочубей не лыком шит, бревна, вот они, рядышком. От Смолицы накинулись было на батальон Звездаева, а здесь, с юга, на батальоны Иванова и Дулькина.— Солдатов всюду натыкал веточек, аккуратно обозначил оборону каждого батальона подковками, продолжая рассказывать, как роты отбивали атаки противника.— Дуром было на нас поперли, ну и получили по зубам крепенько.

— Выходит, что они окружили нас? — подняв от импровизированной схемы голову, спросил Шкутков.

— Так само собой! Со всех сторон,— ответил спокойно Солдатов.

— Эх, черт! — Шкутков стащил с готовы измятую кепчонку и тут же надел ее задом наперед.

— А ты как думал? Это же их задача! Фронт от нас каких-то восемнадцать километров, а партизаны на хвосте оседлали все большаки, жгут почем зря транспорт, расхлестывают ближайшие гарнизоны. Мы у них как чирей на шее. Одна забота — раздавить нас, и все. Вчера наши разведчики притащили «языков». Я тоже ходил. Рассказали на допросе, что за нас взялся сам генерал-фельдмаршал Буш.

Фельдмаршал, а не хрен собачий... Он бросил на полк две охранные дивизии — двести восемьдесят шестую и двести двадцать первую, и несколько отдельных батальонов, общей сложностью более двадцати пяти тысяч душ. А нас всего шесть с небольшим, да жителей, что убежали от фрицев, столько же. Если посчитать активных бойцов, придется как раз по четыре фашиста на брата. Не так уж и много...— рассуждал Сергей.

— Ну, брат, и арифметика у тебя! — засмеялся Терентий.

— Так простая, Тереха, арифметика! В марте — апреле нас было втрое меньше. Почти целых два месяца на полк наседали два генерала — Полле и Гофгартен, и тоже с пехотными и танковыми полками, с авиацией, пытались устраивать нам всякие ловушки, и ничего у них не получилось. Днем дадим хорошенько по зубам, а ночью уйдем на двадцать — тридцать километров куда-нибудь в сторону или в лес. И генералам, взбешенным, все приходилось начинать сначала. А ведь войска у них было больше разов в шесть! А что получилось? Их же измотали и растрепали начисто. Конечно, и нам было несладко. С того времени раненых возим. Болота и речки форсировали голодные, полубосые, из горящих хат выскакивали, врукопашную схватывались. Все выдержали! Ничего, выдюжим и теперь. С нами же сам Гришин!

— Вот только боеприпасы,— покачал головой Шкутков.

— Стрелять будем прицельно. Первый раз, что ли, Миша?

— Это верно,— согласился Терентий.

— Сманеврируем. Полковник Гришин что-нибудь придумает,— сказал Солдатов и, выглянув из щели, собрался уходить.

Я тоже верил в Гришина. Командир он был закаленный, испытанный. Мы все были благодарны ему за постоянную заботу о раненых. Именно ради них полк очутился в таком трудном положении. Нисколько не боясь за свою жизнь, я чувствовал себя участником небывало грозных и невероятно тяжелых событий, живой, хотя и беспомощной частицей.

Обстрел на время утих. Мы поднялись и выглянули из щели. Хотелось свободно вздохнуть и глотнуть чистого воздуха. Из низко пробегающих над лесом туч снова выглянуло солнце. Устало вытянулись с поникшими ветвями истерзанные деревья. Казалось, что, трепеща остатками пожелтевших листьев, все еще дрожат белоствольные березы.

— Ладно, братки, я пошел в роту. Ноги целы, связным буду, если не прогонят. Не беспокойтесь, опять вас скоро навещу. Перевязки...

Кинув на здоровое плечо автомат, Солдатов ушел. Немало тогда было таких парней, которые, наскоро перевязав легкие раны, брали оружие и шли в бой.

После небольшой паузы противник снова начал методичный артиллерийский обстрел. Бовкинский лес местами был густым и дремучим, обладал он одним очень неприятным для нас свойством. До войны лесоустроители весь массив измерили, прорубили вдоль и поперек прямые аккуратные просеки и разбили на квадраты. Располагая точными военно-топографическими картами, каратели, едва заметив где-либо легкий дымок, обрушивали на этот квадрат серии снарядов и мин, с воздуха с визгом сыпались десятки тонн бомб. Крутясь над расположением госпиталя, самолеты, кроме бомбового груза, сбрасывали специальные контейнеры, начиненные сотнями мелких мин, которые вываливались из раскрывающегося в воздухе контейнера и с оглушительным треском рвались между деревьями.

Если бы не блиндажи и накрытые бревнами щели, нам было бы совсем плохо.

Так продолжалось изо дня в день. Но, несмотря на голод и непрекращающийся обстрел, моральный дух раненых был твердым и стойким. Вселяла надежду близость Красной Армии, которая могла прийти нам на помощь. Могла... Не так это было все просто.

К середине октября положение полка ухудшилось, кольцо блокады сжималось. Грохот пулеметов приблизился, все явственней до нас доносились крики «ура», все чаще роты ходили врукопашную.

— Фашисты всюду потеснили батальоны и вошли в лес,— сообщил пришедший на перевязку Солдатов.— Бои кипят у самых окопов. Наши встречают паразитов гранатами, а где и штыком. Полковник сказал, что будем прорываться и попытаемся уйти за Днепр. Иначе нам придется худо. Так что готовьтесь к походу,— предупредил Солдатов и снова исчез.

Вскоре после его ухода была подана команда вылезти из укрытий и построиться в походную колонну. Теперь на бричках везли только тяжелораненых, остальные, опираясь на палки и костыли, шли своим ходом. Темная пасмурная ночь. Колонна медленно движется, на запад. Впереди, куда мы идем, тишина. Над лесом справа и слева вспыхивают зарницы ракет, резко выхлестывают пулеметы. Над нашими головами повизгивают пули. Но почему впереди тихо?

Стрельба и вспышки ракет сопровождают нас полукружием. Останавливаемся и подолгу чего-то ждем. Ожидание это тяжкое, томительное, как всякая неизвестность. Спрашиваем начальника медчасти Дмитрия Заболоцкого, он только пожимает плечами.

Наконец появляется Солдатов. Он теперь за связного, но каждый его приход для нас радость.

— Баста. Дальше не пойдем. Генерал-фельдмаршал Буш хотел заманить нас в ловушку,— рассказывал Сергей.

Выяснилось, что противник неожиданно очистил западную часть леса, бесшумно снялся и ушел куда-то, как будто приглашая полк и тысячи местных жителей войти в открытые им ворота.

Это обстоятельство насторожило Гришина. Высланная вперед усиленная разведка установила, что, перед тем как нам прорваться, противник почти полностью уничтожил батальон демидовцев, пытавшихся пробиться к Днепру.

Полагая, что у партизан на исходе боеприпасы и у Гришина нет иного выхода, как прорываться на запад, немецкое командование заранее сосредоточило в единственно возможном проходе — дефиле между болотами — артиллерию и танки, чтобы нанести нам сокрушительный удар. На пути полка гришинцев и местных жителей, часть которых пошла за партизанами, каратели выставили шесть вооруженных до зубов полков. На ближних аэродромах наготове стояли самолеты с подвешенными бомбами.

Обнаружив ловушку, Гришин остановил полк, расположив батальоны замкнутым кольцом, приказал быстро строить укрепления.

В тот же день, 14 октября, наш госпиталь был расформирован и раненые распределены по батальонам; для тяжелых приготовлены носилки, выделены люди. Вместе с другими ранеными я попал в 5-й батальон. Комбат Иван Матяш приказал немедленно вырыть для нас в глубине обороны щели, сверху накрыть бревнами, засыпать дерном и замаскировать лапником. Соседями моими стали: в голове — Михаил Шкутков и в ногах — Терентий. Как обычно, щели были узкие и напоминали собой хорошую могилу.

Укрывшись с головой, лежишь на спине и гадаешь: попадет снаряд в эту нашу извилистую могилу или опять мимо? С радостью ждали санитаров, которые утром и вечером приносили нам пищу. Кашевары теперь готовили еду в специальных землянках, ухитрялись маскировать их разными способами, памятуя, что не каждый снаряд попадает в щель и не всякая пуля убивает.

Противник охватил новый сектор обороны гришинцев еще более плотным кольцом на небольшом лесном пространстве, ежедневно бросая в бой свежие силы, имея намерения прижать нас к болоту и ликвидировать вместе с тысячами детей, женщин и стариков. Трудно поддается описанию все, что пережили люди за эти пятнадцать дней.

Партизаны встречали карателей небывалым по плотности шквалом оружейного и пулеметного огня.

Войну я начал в июле 1941 года под Невелём, оборонял Западную Двину, Полоцк, затем Ржев, Москву, дважды ходил в кавалерийские рейды по тылам врага, участвовал во многих десятках ожесточеннейших сражений, но пулеметного огня такой исключительной силы и мощи не встречал никогда.

Лес был наполнен сплошным гулом и треском, будто беспрерывно валились и раздирались на части вековые ели и сосны. Полк Гришина имел на вооружении свыше тысячи пулеметов — в своем большинстве трофейных, не считая винтовок и автоматов.

Получив крепкое угощение от такого свинцового ливня, противник в первые дни боев понес огромные потери и, подтянув свежие резервы, стал применять новую тактику.

Солдаты фельдмаршала Буша уже не лезли ошалело во весь рост, как тогда на Ухлясти, а наступали с оглядкой.

Зарываясь в землю, гришинцы умели отлично маскироваться и подпускали фрицевских пластунов на верный выстрел.

С каждым днем противник все плотнее сжимал кольцо окружения, намереваясь прижать нас к болоту и ликвидировать.

Вести длительно огонь такой плотности, как в первые дни, гришинцы уже не могли, патроны были на исходе.

Завернувшись в одеяло, я пробовал уснуть — щель все время дрожала от близких разрывов. Теперь она вытянулась еще длиннее и была связана с командным пунктом роты. Приходил политрук; присаживаясь на корточки, справлялся о нашем самочувствии, говорил:

— Все подходят свежие части. Нажимает крепко.

— Как с боеприпасами? — спрашивает Шкутков.

— Можно об этом, Миша, не спрашивать...

— Душа болит, потому и спросил...

— Ничего. Кое-что сберегли на крайний случай. Небось голодно?

— Вот об этом не нужно пытать... спасибо.

— Спасибо оставим до Москвы... Скоро ужин принесут. Но в тот день шел такой бой, что всем было не до ужина.

Положение стало критическим, пищу готовить негде — все бомбилось, простреливалось. Бойцы ели сырое мясо. Я тоже попробовал — пожевал кусочек говядины без соли и выплюнул. Странное меня охватило чувство — я совсем не испытывал страха. Не было того противного жжения в груди, как тогда в леске, возле Варшавки. Прислушиваясь, как полыхает близкий бой, верил в Гришина, в Ивана Матяша, в могучую силу всех батальонов и был уверен, что переживу и этот тяжкий час, запомню все, вплоть до мелочей. Лежал, задыхаясь от постоянно проникающих в щель пороховых газов.

А стрельба то захлебывалась, то бурно вспыхивала снова. Совсем рядом звонко посвистывали пули.

Пришел политрук. Присев в ногах, протягивая кисет с табаком, проговорил:

— Сейчас у Гришина было совещание. Принято решение идти ночью на прорыв.

— А куда? — спросил я.

— В район Красной слободы, навстречу фронту.

— Согласовано?

— Да. Наши войска нанесут удар и форсируют Проню. Так что потерпите немного. Завтра будем у своих. Батальон пойдет в атаку на левом фланге. Вам надо присоединиться к колонне, где понесут на носилках тяжелораненых со всех батальонов. Выделены специальные люди. К каждому раненому будет прикреплен человек, чтобы в любую минуту мог оказать помощь. Фрицы сегодня не уползают на свою укрепленную линию, знают, сволочи, что у нас патронов осталось маловато. Ну мы на этот раз ножи наточим повострее... Бывай здоров. Выше голову. Все будет в порядке. Когда выходить — придет человек и скажет.

На лес внезапно опустилась ночь. Бой затухал. Обе стороны, казалось, устали от грохота и угомонились. Лишь изредка, верные своей педантичной тактике, каратели швыряли тяжелые снаряды. От разрыва, как живая, вздрагивала на моей щели, бревенчатая крыша. В кромешной могильной тьме было слышно, как срывались комочки земли и дробно сыпались на одеяло, напоминая извечный обряд: кинуть, провожая в далекий путь, горстку земли... Однако в душе не было ни горечи, ни страха. Я с нетерпением ждал сигнала, воображая, как поднимутся несколько тысяч людей, мужественных, рассерженных, закричат громоподобно «ура», стеной навалятся на ничего не подозревающего противника. Все решит внезапность.

Политрук не сказал, да и не имел права говорить, о деталях атаки.

Какой батальон пойдет на прорыв первым? Я бы выдвинул самый сильный — или первый, или пятый Ивана Матяша. Могли выполнить эту задачу и второй, и третий, но сейчас не было времени для перегруппировки. В центре, в направлении Железенки, оборонялся первый, значит, ему и быть тараном, два других — с флангов, по одному — в уступе. Позади каждого из них — раненые на носилках, надежно прикрытые резервом и спецподразделениями, такими, как комендантская рота, разведывательная. Я лежал и мысленно рассуждал как человек, накопивший за годы войны опыт.

Думая о прорыве, я надеялся на Сергея Гришина. Не раз выводил он полк из трудных положений. Правда, сейчас обстановка была сложнее — противник блокировал нас в своем прифронтовом тылу, в восемнадцати километрах от переднего края.

К полуночи стрельба стала захлебываться и лишь возрождалась бурными, привычными для нас вспышками.

Ворочаясь с боку на бок, прислушиваясь к этой необычной промежуточной тишине, к мыслям о предстоящей нелегкой атаке, я поглаживал лежащую рядом суковатую палку, с которой должен был идти в боевых порядках, и ждал сигнала.

Наконец послышались шаги и тут же раздался знакомый, чуть хрипловатый голос Солдатова:

— Пора, ребята.

Я поднялся с хрустящих лапок и, как скатку, надел свернутое в трубку одеяло.

Помогая мне вылезти из щели, Солдатов рассказал, что Гришин распорядился, чтобы к каждому раненому был прикреплен здоровый партизан.

— Я хоть и продырявленный, но могу быть тебе полезным, если не возражаешь.

— Спасибо, Сергей.

— По старой дружбе... Трудно, да? — дышал мне в ухо Солдатов.

— Так ведь всем, Сережа, трудно...

Молчание. Ночь. Тоненький плач пуль в ветвях. Лес опахивал наши лица октябрем и блеклым светом — не то луны, не то ракетных вспышек.

Мы прошли с Солдатовым несколько сот метров, и он помог мне спуститься в довольно удобную, с выемками, землянку.

— Тут недалеко комендантская рота. Мяса хочешь?

— Сырое?

— Может, чуть недоваренное. Ничего. Закуси.— Сергей сунул мне мягкий кусок холодного мяса.

— А ты знаешь, Сашки Бикбаева отряд уже соединился с нашими войсками. Комиссар Коля Цирбунов погиб в тот самый день. Жалко!

— Глупо я тогда сделал, что разрешил ребятам с девчонками посудачить... Молодые же!.. Коня у тебя попросил для форсу... Да если бы я знал! Хочешь, я тебе компас подарю?

— А зачем он мне?

— На память. Об этом...

— О том и вспоминать не стоит.

— Обо всем стоит. О сегодняшней ночи... Знаешь, комбат Москвин выделил двадцать шесть пулеметчиков — для них специально собрали патроны, они рванут вперед и хлестанут вместо артподготовки. Разумно?

— Очень!

— То-то! Пошли! Сейчас начнем.

Лес вдруг ожил. Казалось, деревья, израненные снарядами, густо начиненные свинцом, тоже зашевелились, словно собрались шагать вслед за людьми.

— Ты не очень спеши,— шепчу я Солдатову.

— Я тебя не покину. Гляди, вон и полковник с комбатом Москвиным.

Гришина я узнал по его длиннополой кожанке. За ним шли адъютант Кутузов и ординарец из личной охраны, Леня.

Тишина, всюду слышится тревожное ночное шевеление, как всегда бывает перед атакой. Каратели знали, что у нас мало патронов, возможно, и не ждали такой дерзкой атаки.

Огонь двадцати шести пулеметов был ураганным, молниеносным. В предрассветной тишине русское «ура» шести тысяч глоток было могучим, яростным. И казалось, что всех перекрывал мощный голос командира полка:

— Вперед! Вперед!

Я тоже, устремившись вперед, смешался с тяжело дышащими людьми, бежал, размахивая можжевеловым батожком, кричал во всю силу.

Вслед за атакующими батальонами шли жители ближайших сел — дети, женщины, старики.

Не ожидая такого яростного нападения, каратели явно растерялись. Уничтожая их врукопашную, гришинцы тут же пополняли запас патронов, так как в ротах много было немецких винтовок. Никогда не забыть этой удивительной по своей силе и вдохновенности атаки. Живой, грозной силой, с одними винтовками и пустыми дисками автоматов противник был буквально смят, раздавлен.

Предвещая солнечный день, рассвет обнажил окруженную лесом поляну с огромными брошенными повозками на высоких колесах. Бойцы разбивали ящики, наполненные боеприпасами и продуктами. Повозки быстро очищались. Партизаны обматывались железными пулеметными лентами, обвешивали себя гранатами с деревянными ручками.

Тут же Гришин допрашивал сидящего на пеньке гитлеровского офицера, одетого в серый помятый, с расстегнутым воротом, френч. Капитан был темнолицый, небритый, с круглыми, навыкате, глазами. Ответы переводил на русский язык Виктор Коротков.

— Он говорит, что командует батальоном недавно. Раньше эту должность занимал майор и был убит. Батальон понес большие потери.

— Спроси, куда отошли другие, основные части, которые нас блокировали? — потребовал Гришин.

— Параллельно нашему движению: слева на Лесную — Рабовичи, справа на Кульшичи — Рябиновка,— перевел Коротков.

— Ясно,— кивнул Гришин и крепко сдавил зубами мундштук трубки.— Хотят снова перекрыть нам все пути...

Стало светло. Из леса доносился сдержанный, торжествующий гул голосов. Близилось утро 19 октября 1943 года.

Выслав вперед группы разведчиков, Гришин отдал приказ двигаться в направлении Красной слободы.

— Быстро вперед! Быстро! — подбадривал он людей, имея одно желание — опередить противника, не дать ему снова собраться с силами.

Подошел Солдатов, обняв меня, шепнул:

— Живой! Славно! Тебя разыскивают дружки из пятого — Шкутков и Терентий. А это на, держи.— Сергей сунул мне в руку трофейный пистолет в кобуре.— На память. Компас у тебя есть.

— Сегодня будем у своих,— сказал я.

— Мало ли что может случиться на переднем крае... Я поблагодарил его, и мы расстались.

Снова шли все вместе — я, Шкутков, Артем, Терентий — с 5-м батальоном. Колонна двигалась напрямик через какое-то болото, густо заросшее осокой. Часто останавливались отдыхать. Усталость валила с ног.

Полк расположился в редком кустарнике Железненского болота.

Матяш сосредоточил свой батальон где-то чуть севернее Новокрасного и Лесной. Первый раз за последние дни сварили мясо и накормили людей, в первую очередь раненых.

Комбат ушел к Гришину и долго не возвращался. Партизаны дремали под кустами, кто как пристроился.

Вернулся Матяш, собрал командиров рот и провел с нами короткое совещание. Люди снова быстро всколыхнулись и начали куда-то собираться. А Матяш, подойдя к группе раненых, сказал:

— Товарищи, друзья. Создалась очень критическая ситуация. Из разведки вернулся наш боец Роман Буяновер и сообщил, что выход к реке Проне крепко заперт. Засада. Нас ожидают танки противника, артиллерия, в траншеях засела пехота. С полком соединился один батальон Красной Армии. Понес потери и отрезан.

Далее комбат сказал, что противник снимает с флангов и подтягивает из резерва крупные части. Несколько тысяч партизан и жителей очутились в исключительно тяжелом положении.

9

Гришин приказал рассредоточить полк побатальонно и разными путями уходить за Днепр.

— Тяжелораненых мы надежно спрячем в лесу и оставим охрану. Вам, ребята, раз вы можете немного идти, хочу дать один совет...— Матяш присел на сваленное дерево, попросил и нас сесть с ним рядом. Положив пистолетную кобуру на колени, продолжал:

— В этом нашем положении мы вынуждены будем маневрировать, совершать быстрые переходы, а где-то, возможно, придется принять бой. Трудно вам будет, хлопцы. Мы вас не бросим. Об этом и думать не надо. Но надо и о нас подумать. Скажем, я пойду с первой ротой. Не могут более ста душ хромать вместе с нами. Я бы на вашем месте сегодня же ночью перешел Проню и к утру был у своих. Расскажите там, каково нам тут приходится, особенно раненым. На Проне теперь мелководье, пройдете в любом месте, ну, может быть, где-то немножко помокнете в холодной воде, не без этого. С вами опытный командир-разведчик, сумеете принять нужное решение. Как вы полагаете, товарищ старший лейтенант? — обращаясь ко мне, спросил Матяш.

Что я мог ему ответить? Рота — это подвижная боевая единица. Не может она, на самом деле, «хромать» вместе с нами. Я одобрил его решение, но попросил, чтобы сказали свое слово мои товарищи.

— Пойдем через Проню, раз такое дело...— Опираясь на костыль, Шкутков отвернулся, крутя головой, надвинул кепку глубоко на глаза, чтобы не показать, как дрожат у него ресницы.

— Ты не обижайся, Шкутков. Сам понимаешь, какая обстановка...— проговорил Матяш, с грустью поглядывая на Мишкино осунувшееся лицо.

— Я все, товарищ комбат, понимаю. Вы командир, должны наперед думать. Когда я был председателем сельского Совета, тоже о людях думал; когда у вас отделением командовал — опять же... Сейчас я с костылем, за вами не поспеешь. Теперь можно и без Мишки Шкуткова с фрицами справиться... Ладно. Ступайте и не рвите мое сердце...— Шкутков круто повернулся на костыле и заковылял в кусты. Матяш вскочил и пошел за ним.

— Мы как спутанные кони, что и говорить,— сказал Артем.

Я их встретил с Терентием на болоте. Опираясь на палки, они шли в обнимку и очень обрадовались, когда увидели меня сидящего на кочке, пытавшегося как-то починить раздрызганный сапог. С тех пор и не расставались.

Особенно трудно пришлось Терентию. Он был ранен в голень. К тому же страдал еще язвой желудка. В госпитале ему давали иногда молоко и болеутоляющие средства. После нашего похода за Сож все переменилось. Я видел, как Терентий сидел в щели согнувшись, корчился от боли. Как он жил эти пятнадцать дней?

Пока Матяш разговаривал со Шкутковым, партизан принес большой кусок сырого мяса, отдавая его нам, сказал:

— Мы вам оставляем котелки. Сварите потом. А на поле сколько угодно картошки. Всего вам доброго, друзья.— Партизан помахал нам рукой и ушел.

Подошел Матяш, и мы простились. Печальным было наше прощание. Но я не был в обиде на комбата... Совет его мы приняли и решили попытать счастья — перейти линию фронта.

— Ну что же, старший лейтенант, командуй. На тебя вся надежда. Правда, Коля? — обращаясь к молодому парнишке, раненному в первый же день блокады, проговорил Шкутков.

— А чего же неправильно. Нас теперь пять душ,— ответил Коля, перебрасывая тяжелую немецкую винтовку с одного плеча на другое. Артем и Терентий тоже были с винтовками, и даже патронами запаслись во время прорыва. Миша Шкутков был вооружен ножевым штыком. Я отвел свое хромоногое войско в относительно безопасное место, и мы расположились в кустах, неподалеку от заброшенного сарая. Выставив наблюдателя, переварили в котелках все мясо, часть съели, остальное поделили на равные доли.

Обсудив наше горькое положение, решили провести обстоятельную разведку. Хорошо отдохнув перед вечером, маскируясь в балке, двинулись к Проне. Конец балки упирался в прибрежный бор, где вперемежку с елями и соснами росли кряжистые дубы, которыми я любовался, когда в августе проезжал тут на веселой кобыле Пчелке. Теперь над лесом стелился дым, доносился стук топоров. С какой-то обреченной безмятежностью женщины склонялись над дымящимися котлами, над сырой одежонкой, что-то мыли, полоскали.

— Что они делают, как так можно? — спрашивал Шкутков.— Ведь кругом фрицы!

— Дети же... изголодались,— прошептал Артем.

Мы решили обойти этот невойсковой лагерь стороной, чтобы кустами и овражками дотемна подойти ближе к реке, разведать место переправы, систему обороны противника. Солнце давно уже ушло за лес. Стало прохладно. В болотных лужицах стекленел ледок. Октябрь чувствительно напоминал о себе, пробуя наши шинелишки. В сапогах хлюпала вода, подошвы держались на честном слове. Во время приготовления обеда мы сообща кое-как поправили мою обувку. Нога не только не хотела заживать, а снова разболелась: сказывалось и длительное хождение по болотам, и многодневное ношение сапог. Но я не унывал и верил, что завтра все равно будем у своих...

Мы шли по редкому малорослому лесочку. За нами ползли хмурые осенние сумерки. Чутким ухом уловил сначала глухой, а потом более явственный шум моторов.

— Танки,— сказал Артем.

Мы двигались на северо-восток, как раз туда, где завывали моторы.

Решив понаблюдать за продвижением вражеских машин, выдвинулись на край леска и схоронились в кустах. Внезапно вечернюю тишину разорвал тяжелый гул крупнокалиберного пулемета. Задевая за ветки, с оглушительным треском лопались разрывные пули, создавая впечатление, что пулемет стреляет совсем рядом. По сердцу ударили истошные выкрики женщин и пронзительный плач детей. Из леса выползали тупорылые танки и бронетранспортеры, в упор расстреливая лагерь мирных жителей.

Долгие, долгие годы мне все слышатся материнские вопли, душераздирающий крик ребятишек у реки Прони, близ деревни Красная слобода. Над нами тоже стали зловеще шипеть и посвистывать пули. Потрясенные увиденным, мы отошли назад. Возвращаясь к месту дневки, наткнулись на разведчиков из отряда Кочубея.

— И не пытайтесь,— сказали они.— Все броды контролирует противник. Подходят новые части. Кругом танки. Видите, что творится!

От завывающих моторов и гулких выстрелов дрожала земля. Крики прекратились...

— Если попытаетесь пройти севернее... там, правда, поглубже, плыть немного придется,— видя нашу растерянность, посоветовали на прощание разведчики.

При одном упоминании, что придется плыть, становилось знобко.

— А я и плавать не умею,— заявил Коля. Это был тихий, неразговорчивый паренек с живыми карими глазами. Днем он первый шел собирать хворост, раздувал костер, старательно поправляя обгорелые палочки.

— Совсем не умеешь? — спросил Шкутков,

— Как топор...— улыбнулся Коля. В защитного цвета бушлате, в смятой пилотке с облезлой на звездочке эмалью, он весь был какой-то домашний, беспомощный, с бледноватой детской пухлостью щек.

— Где ты родился, что плавать не умеешь? — допытывался Шкутков.

— В Башкирии. У нас дома речка мелкая, плавать негде... А из рыб — одни пескари...

Наша затея с переходом линии фронта отпадала. Тащить парнишку через Проню с простреленной ногой я не мог, да и рисковать в этой обстановке было нельзя. Мои товарищи хорошо это понимали.

— Куда пойдем? Какое твое будет решение, командир? — спросил Артем.

— Пойдем на старое место,— не задумываясь ответил я.

— Туда, где были вчера? — удивился Терентий.

— В Бовкинский лес.

— Опять туда... почему? — насторожился Шкутков. Одно напоминание о пережитом сразу взвинчивало наши истерзанные нервы.

— Сейчас там безопасней, а главное — есть продукты.

— Продукты-ы-ы? — Артем покачал головой.

— Да. Мясо. Вы же знаете, что в последние, самые тяжелые дни блокады забивали рогатый скот и коней, срезали с костей одну мякоть, а туши целиком оставались неразрубленными. Там и картошка в буртах есть. Продержимся до прихода наших войск. И землянок, блиндажей готовых полно. Фашистам и в голову не придет, что партизаны могут вернуться на старое место, откуда они только что вырвались.

— Правильное, старший лейтенант, решение,— согласился Шкутков.

На том и остановились. Другого выхода я не видел. А еще знал, что кроме мясных туш в районе стоянки отряда «Три семерки» — так назывался отряд особого назначения — зарыто несколько десятков тонн ржи. Там были землянки и шалаши, добротно покрытые лапником. Туда я и решил вести свою группу.

Идти надо было все время лесом. Карты у меня не было, и дороги я путем не знал. Взял направление по компасу на юго-запад, мысленно благодаря Сережу Солдатова за его подарок. Сумерками небо снова стало затягиваться тучами, и я бы никак не смог ориентироваться по звездам. В лесу было темно, сумрачно. Двигались напрямик, потому что лесные дороги и просеки могли увести нас совсем в другом направлении. Не спуская глаз со светящихся стрелок, я шел впереди. Из-за поврежденной руки я плохо удерживал равновесие, часто спотыкался о пни, временами падал. Мне казалось, что в кромешной тьме каждый сучок и коряга норовят ухватить за рваный сапог, больную ногу, чтобы свалить на землю.

Углубляясь в лес, останавливаясь отдыхать, прислушивались к неумолкающему ночному бою, доносившемуся из района Железненских болот.

С кем фашисты вели бой? Неужели все еще расправлялись с мирными жителями? А может, с регулярными частями Красной Армии? Этого мы пока не знали.

Споткнувшись о корягу, я ударился рукой о дерево и разбил компас. Светящиеся стрелки вылетели, и наш путеводитель потух.

— Вот незадача,— сокрушался Шкутков.

Чтобы не идти вслепую, пришлось ориентироваться по сучьям. Михаил чиркал зажигалкой, я старался разглядеть склоненные на юг сучья, ощупывал на коре бархатистые лишайники.

После полуночи, усталые, измученные, решили сделать привал. Найдя подходящее место, наломали лапника, устлали землю, подкрепившись холодным мясом, завернулись в наши спасительные одеяла, улеглись в ряд и заснули как убитые. Поспали часа два и пошли дальше, зябко поеживаясь от холода. В лесу по-осеннему было темно, загадочно тихо. Я в отчаянии терзал себя за разбитый компас и совсем не был уверен, что приведу доверившихся мне товарищей в нужное место.

Все чаще и чаще приходилось делать привал, ощупывать деревья. Ребята замертво падали на сырую холодную землю и вслух мечтали о куреве. С трудом поднимались, плелись дальше — в ночь, в неизвестность.

Часа за четыре до рассвета вышли на какое-то мягкое луговое поле и увидели темнеющий впереди стог сена. Мы настолько были измотаны, что, не думая ни о чем, прямиком направились к нему; помогая друг другу, влезли, разрыли вершину и окунулись в блаженную, душистую теплоту. Не знаю, сколько времени длился наш сон. Я проснулся оттого, что мне стало душно и жарко. Разворошив пласт сена, увидел чистое голубое небо, внизу луговину, схваченную морозцем отаву, покрытую седоватым инеем. Неподалеку змейкой тянулся кустарник. По каким-то едва уловимым признакам почувствовал, что знаю это место, бывал тут и видел вон тот сухой топорщившийся коряжник. Скомандовал тихо:

— Подъем, хлопцы.

Сам быстро скатился со стога, прислушался к собачьему лаю, доносившемуся с южной стороны.

— Ребятушки, мы, кажется, вышли к Ухлясти,— прошептал я ликующим голосом.

Приложив ладонь ко лбу, Шкутков долго вертел головой, сказал уверенно:

— Точно. Она, милая... Вон и коряга, и мостик горбатый.

Ну, старший лейтенант, и чутье у тебя! Вывел как надо. Пошли!

Идти сразу к переправе, как предлагал Шкутков, было нельзя. Я решил вернуться в бор, чтобы понаблюдать за мостиком, провести основательную разведку.

Убедившись, что за переправой все спокойно, мы пошли краем болота.

Вдруг я услышал тихое, жалобное ржание коня и невольно остановился, соображая: наяву ли это или только почудилось? Мне не раз живо и ярко снились мои кони, да так, что по утрам шатало от тоски.

— Лошадь,— опередив меня, проговорил Коля.

— В болоте, наверное,— подтвердил Шкутков и остановился.

За кустами чахлого болотного сосняка, совсем близко, была лошадь. Я свернул с тропы, прошел несколько шагов и увидел круп вороной, увязшей в грязи лошади. Услышав шаги, она повернула голову с большими, тоскливо слезящимися глазами.

— Надо ее вытащить, братцы!

— Попробуем,— отозвался Артем.— Как же ты, бедолага, влезла? Попить, поди, захотела... Уздечку бы...

Я быстро связал из поясных ремней подобие уздечки, надел лошади на голову. Дружно взялись — кто за хвост, кто за шею и уздечку, вытянули беднягу волоком и поставили на ноги. Сами изрядно извозились в грязи, но все равно чувствовали себя счастливыми. Только у горести можно учиться радостям...

Жеребчик-двухлеток вороной масти был еще сытенький и плотный. Встав на твердую землю, он жадно начал щипать траву, приветливо обмахиваясь жиденьким, мокрым хвостом.

Перебрались через полуразрушенный мост, зашагали по знакомой в сосновом бору дороге и сразу же наткнулись на стоявшую посреди колеи нашу партизанскую одноконную, вполне исправную бричку. В дощатом кузове лежало драгунское седло с хорошим кожаным потником, две большие саперные лопаты и несколько штук топоров.

— Тут кто-то есть,— сказал я и вынул из кобуры пистолет.

— Эй, дядек, выходи! — крикнул Терентий и на всякий случай шумно щелкнул затвором винтовки.

От желтого ствола крупной сосны отделился «дядек» в сером сермяжном, подпоясанном веревкой пиджаке, в армейском треухе и с надетым на шею конским хомутом. Смущенное узкое лицо с острой иконописной бородкой.

Дядька был мирный. Оружие пришлось убрать. Мы поздоровались. Я спросил его, что он тут делает и зачем повесил на шею хомут.

— Да гетаже сбрую подобрау. Брычка покинута и увсяка гетаже сбруя валяца.

— Это ты, значит, бричку выкатил? — спросил Терентий, подняв оглоблю, ласково погладил ее и бережно опустил на землю.

— Да як же! Дома кругом пусто, холера его возьметь, того германца, а жить-то надо. Ведаю, селяне косы зачнут купляц.

Дядька достал вместительный кисет с табаком, полоску газеты примерять начал для цигарки.

— Как тебя зовут? — Я с вожделением смотрел на его туго набитый самосадом кисет.

— Герасим. По фамилии Кулик.— Он подал нам клочок газеты. Тут же все потянулись за табаком. Закурили, и головы наши закружились в сладком опьянении. Спросили о противнике.

— В Бовках и Дабуже нет. В Трилесино трохи есть, в Хочинках...

— Хочешь, Герасим, иметь коня? — спросил я.

— Какой же селянин не захочет коняки? Пока ату брычку ведаю тащить на сваих плячах...

— Ладно. Мы дадим тебе коня,— сказал я.

— А где вы его возьмете?

— Найдем. Пошли! — крикнул Артем.

— Мы тебе коняку, а ты отдашь нам весь свой табак,— проговорил Шкутков.

— Яще принесу! Есь ен на огороде! Чаго там...— растерянно бормотал обрадованный Герасим, не веря, что мы ведем его, чтобы подарить лошадь — мечту каждого крестьянина.

Молодой жеребчик оказался смирным, спокойно дал себя в руки, позволил надеть на голову заранее приготовленную Герасимом уздечку.

— Бери, дорогой, коняку, сей жито, косу покупай,— назидательно сказал Терентий, открывая свое сердце хлебороба.

— Ой, спасибо вам, хлопчики, сто раз благодарствую. Теперь ня буду тягнуть брычку на своих плячах. Ён потягнет, ем, голуба!

Потрясенный нашей щедростью, он высыпал из кисета табак до последней крошки, обещая принести еще.

— Скажите, как вас найти? Приду и яще бульбы прихвачу. Але сами приходите до меня в Дабужу.

Вернувшись к бричке, я взял из-под седла кошемный потник в надежде пошить себе войлочные чулки. Подходили холода, и сапоги мои, увы, совсем расползались.

Попрощавшись со стариком, мы отправились к своей прежней госпитальной стоянке, где упали тогда первые бомбы. Шалаши наши были полуразрушены. В одном нашли несколько деревенских чугунов. Неподалеку под крупной елью лежала совершенно свежая конская туша с обнаженными ребрами, а рядом с нею голова коровы. Артем тотчас же опалил ее на костре, разрубил и сложил в чугун. Часть туши тоже аккуратно разделали, снесли куски в шалаш и укрыли ветками. Нашлась и картошка, и даже немного соли. Скоро в двухведерном чугуне закипело варево.

— Лесовичкам привет! — из ближних от костра кустов возникла фигура Сергея Солдатова. С ним был еще один партизан с немецким автоматом, увешанный трофейными гранатами. Опять наши пути неожиданно сошлись.

— Как вы тут очутились? — Сергей обрадованно тряс мне руку.

— Как видишь...— я рассказал про наш ночной поход.

— Без компаса?

— Сумели...

— Молодцы. Хорошо сообразили. Только вы тут особенно-то не располагайтесь. За речкой, в Хотище, немчура и власовцы — до роты. Смените место.

— Куда советуешь? — спросил я.

— Перейдем в район обороны нашего пятого батальона, напротив села Дабужа,— сказал Шкутков.

— Можно и в «Три семерки». Там есть наши...

— Наши?

— Кто?

— Гришин.

— Здесь, Гришин?

Мы плотно обступили Солдатова.

— Не шумите. Пришел ночью с комендантской ротой и разведчиками. У нас большое горе. Потеряли начальника штаба Лариона Узлова и парторга полка Афанасия Кардаша,— тихо проговорил Сергей.

На лес наползла темно-серая туча, деревья и утоптанная земля вокруг шалашей почернели. Солдатов рассказал нам удручающую историю. После того как батальоны разошлись, Гришин со штабом и двумя ротами остался в Железненском болоте. Сосредоточились на небольшом островке, чтобы дождаться сумерек и вернуться в Бовкинский лес. Однако противнику удалость обнаружить их группу и скрытно окружить. Нападение было внезапным и сильным. Обороняясь, роты понесли тяжелые потери. Гришин приказал идти на прорыв и лично возглавил роту разведчиков. Пробились, но тут выяснилось, что с ними нет начальника штаба Узлова и чемодана с документами.

— Пойдем назад и выручим, живого или мертвого,— сказал Гришин и повел роты обратно. С боем снова вошли в кольцо окружения, но ни начальника штаба, ни чемодана с документами не нашли. Пришлось пробиваться в третий раз.

— Полковник, конечно, переживает. Даже заболел. Снова собираем людей и, наверное, пойдем за Днепр. Я от своих отбился. Занимаюсь разведкой. Но все равно найду кочубеевцев. Не очень-то тут дымите, лесовички. Дело вам говорю...

— Пожрать-то надо, друг милый! — проговорил Шкутков.

— Заправьтесь — и мотайте, как можно скорее, да часового не забывайте выставлять.

Отказавшись от приглашения пообедать с нами, они ушли.

А вскоре пришел еще один, самый дорогой, нежданный гость — комиссар полка Иван Стрелков с молодцеватым парнишкой Колей Миченковым, в шутку прозванным Швейком. Будучи ординарцем и коноводом комиссара, четырнадцатилетний Коля носил круглую кубанку, за плечами короткоствольный пятизарядный дробовик 20-го калибра. Я не раз видел, когда стояли в Кошелях, как он кормил с рук гнедого коня комиссара и своего упитанного, низкорослого маштака. Теперь пришли пешком. Коней во время блокады забили и съели.

— Здравствуйте, товарищи дорогие. Вот и встретились! Живые! Никому не добавило? — спросил комиссар.

— Целы покамест,— сказал Шкутков.

Мы рады были появлению комиссара. Выяснилось, что он ходит по Бовкинскому лесу, ищет уцелевших раненых.

— Тут неподалеку еще есть один. Остался случайно,— проговорил Стрелков.

В густом ельнике была вырыта землянка, в ней лежал тяжелораненый боец. Подобрала его наша бывшая хозяйка из Александрове Настя Колесникова.

— Сторожит, ухаживает за ним, перевязывает, кормит, украдкой проникая в свою деревню. Слов у меня нет, какая эта Настенька,— ведя нас к землянке, рассказывал комиссар.— Сама материнство и доброта. Мир ахнет, когда узнает, что во время войны выпало на долю наших советских женщин.

Когда мы поднялись на небольшую высотку, Настя стояла у открытой, замаскированной елочкой дверцы. На ней был серый мужской пиджак, на голове розоватый, выгоревший на солнце платок, на ногах кирзовые сапоги. Шагнув навстречу, проговорила:

— Уснул.— Тонкие губы Насти тронула легкая улыбка. Приветливо, радужно поблескивали светло-серые глаза.— Спасибо, что пришли, и незнамо как я рада, что живехоньки.

— Как вы его нашли, Настенька? — спросил комиссар.

— Так ведь боле пятнадцати деньков стреляли в вас. Уж такая была пальба, думала, и деревья-то все погорели да попадали замертво... А фашисты все у нас на селе тормошились. Пушки на мой огород выкатили и хлещут, и хлещут. Так хлестали, аж все стекла в доме побили. Думаю, не стану для них печь растоплять, картошку копать, взяла да и в лес подалась. Тоже в щели ховалась. А как пальба кончилась, я — сюда: может, думаю, кто еще живой. Так оно и вышло. Слышу, стонет в кустах. Я — туда. Вижу, лежит весь в крови. Ноги обе прострелены и плечо насквозь. Нашла в лесу чугунок, водицы нагрела. Обмыла... Потом домой сбегала, простыню принесла, йоду пузырек, помазала возле дырок. С одной-то стороны они малые, а с другой, навылете, похуже. Я йодом кругом, йодом. Он глаза зажмурит и терпит, бедный... А вот сейчас уснул.

— Мы, Настенька, лекарства пришлем. Продуктов. Спасибо тебе,— проговорил Иван Арсентьевич.

— А за что спасибо-то? Мы же свои. Как можно кинуть раненого? Нельзя. Ваши-то не углядели, да и где ночью углядишь в темном-то бору? — проговорила она своим спокойным грудным голосом.— Дверочку от предбанника сняла, притащила сюда и приладила. Осень, заморозки по утрам. Под двумя одеялами ему ничего, тепло. А в случае станет зябнуть, шуба есть моя и трубы припасены. Если наши скоро не придут, печурку придется поставить. А скоро наши-то придут, товарищ комиссар?

— Думаю, что скоро.

— Дай-то бог! — вздохнула Настя.

Пообедав с нами, Иван Арсентьевич повел нас в лагерь «Три семерки», где нас быстро перевязали и поместили в теплый, набитый соломой шалаш.

В «Семерках» нас собралось уже более восьмисот человек, во главе с Гришиным, комиссаром Стрелковым и комбатом Москвиным.

С блокнотом в руках ходил политрук Шалаев и переписывал членов партии. Подошел и ко мне. Я сказал, что принят в члены ВКП(б) в декабре 1942 года, во время рейда конницы по тылам противника группы «Кавказ».

— Принят на общем собрании? — спросил Шалаев.

— Да. Единогласно.

Я кратко рассказал ему свою историю.

— Приходи на партийное собрание. У нас не один ты такой. К тому же за это время вместе с нами ты прошел, брат, такую партийную школу!.. После собрания угощу тебя говядиной с жареной картошкой. Только вот нет соли. Правда, у нас нашлись некоторые добытчики, пошли в село и не вернулись...

Шалаев ушел.

Опираясь на суковатую палку, ко мне подошла Мария Ивановна Боровикова. Ее я не видел с момента возвращения из похода на реку Сож.

— Попали в меня во время прорыва.— Она чуть ли не на весу держала распухшую, забинтованную ногу. Рассказала, что у нее задета кость, что приставленный Гришиным парнишка ушел в деревню добыть хлеба.

— И меня не спросился. Это про него, глупого, говорил Шалаев. Вся душа переболела, вдруг попадется им в лапы...

Мария Ивановна присела на сосновое бревно, вытянув забинтованную ногу, зябко пряча руки в длинные рукава армейского бушлата. К вечеру становилось свежо, а ночью мертвую листву схватывал иней. Дымок неярких костров крепче бил в лицо.

В голосе Марии Ивановны слышалось горестное страдание, которое нельзя было выразить никакими словами. Сейчас она оказалась единственной женщиной среди сотен мужчин.

— Одна в землянке боюсь,— тихо проговорила она. Мы предложили ей место в нашем шалаше. Она согласилась. Провели эту последнюю ночь втроем. Мы все относились к этой славной, мужественной женщине с глубоким уважением.

На собрании выступил комиссар Стрелков и предупредил, что сейчас самым опасным является демаскировка и потеря бдительности.

— Командир наш болен. Каратели всюду ищут Гришина. За его голову обещана крупная награда. Если противник узнает, что здесь, в Бовкииском лесу, собираемся, на нас снова бросят отборные части и пойдут за нами по пятам, не дадут собраться с силами, чтобы продолжить борьбу, дождаться Красной Армии, определить в госпиталь раненых. Мы понесли горькие потери...— Голос комиссара дрогнул, и лесная сумеречная тишина накалилась до звонкости.— Создалось такое положение, что мы не сможем принять крупного боя, стоять на месте тоже не можем. Будем маневрировать и при первой же возможности снова начнем бить врага. Наступит и наш час, наступит! — заключил комиссар.

Близилась зима. Прекратилась хлопотливая работа лесных птиц. Политрук накормил нас жареной картошкой. Удивительно было то, что я с удовольствием ел ее и без соли. Оказывается, можно и к этому привыкнуть.

Ночь. Стынут в прохладе молчаливые деревья. Где-то близко строчит немецкий автомат.

Два дня мы прожили в лагере «Три семерки» относительно спокойно. Гришин собирал людей и вел разведку. Выяснилось, что молодой парнишка-партизан из местных, самовольно ушедший в село Хочинку за хлебом, был схвачен гестаповцами, не выдержав пыток, рассказал, что Гришин снова находится в Бовкинском лесу.

Разведка установила, что каратели готовятся к операции для прочистки леса. Утром передовые части противника появились на просеках. Группа наша поспешно снялась и, не приняв бой, стала отходить в направлении Комаринского леса. Чтобы подальше оторваться от противника и запутать следы, шли быстро.

Я напрягал последние силы, подбадривал ребят, чтобы двигались поскорее.

— Нема у нас пороху,— тяжело дыша, ответил Артем.

Обеспокоенное нашим отсутствием, командование остановило колонну. Гришин и Стрелков поджидали нас на узкой, заросшей молодым леском просеке.

— Тяжко, ребята? — присев на пень, спросил Гришин. Вся наша пятерка обессиленно свалилась на холодную землю.

— Дальше, друзья мои, будет еще труднее — всем, а вам в особенности.— Командир нахмурился и замолчал, перекатывая в крепко поджатых губах потухшую трубку.

С грустным, постаревшим лицом рядом стоял комиссар Стрелков в желтой поцарапанной кожанке. Он сильно скорбел о погибших, пуще всего о Ларионе Узлове, да и на нас смотреть было жалко.

— Один выход — носилки,— словно про себя задумчиво продолжал Гришин.— Но в нашем теперешнем положении вы и сами на них не ляжете...

— Об этом не может быть и речи,— ответил я, вполне сознавая, что с нами, горемычными, надо решать вопрос как-то совсем иначе. А вот как?

— Обстановка такая, что группе придется все время маневрировать, менять направление, быстро передвигаться из угла в угол. Я вовсе не хочу, чтобы вы попались в руки фашистов, тем более раненые. Вы, старший лейтенант,— обращаясь ко мне, продолжал Гришин,— знаете, что в Бовкинском лесу в разных местах под охраной оставлены такие тяжелораненые, которых даже нельзя нести на носилках...

Командиру тяжело было говорить, и он снова умолк, торопливо набивая трубку.

Я решил облегчить разговор и сказал, что готов остаться и схорониться где-то в другом месте.

— Вы правы, товарищ командир полка, думаю, что так будет лучше.

— Я не настаиваю. Хочу, чтобы вы все решили сами,— ответил Гришин.

— Я высказал свое мнение. Пусть каждый скажет сам за себя,— проговорил я, и подступившая горечь сдавила мне сердце.

Артем, Терентий и Коля согласились остаться со мной.

— Иду, товарищ полковник, с вами! — проговорил Шкутков и отбросил костыль в кусты.

— Не возражаю. Смотри, Шкутков, не подведи себя, и нас тоже,— предупредил Гришин.

— Не отстану. Зубы сцеплю... Винтовку снова возьму,— ответил Шкутков.

— Желаю поскорее встретить Красную Армию,— сказал Гришин.

— Думаю, что вам недолго придется ждать,— заговорил комиссар.— Советую обосноваться в районе обороны пятого батальона. Там густой лес, хороший сектор наблюдения и капитальные землянки. Раз мы уйдем за Днепр, противник оставит этот лес в покое.

Стрелков распорядился выдать нам вареного мяса и немного соли.

Мы простились. Как ни горько было на душе, но иного выхода я не видел.

Мои товарищи поднялись, надели на плечи винтовки и вещевые мешки с небольшим запасом вареного мяса и немудрящим солдатским имуществом. Я, как шинельной скаткой, опоясал спину куском одеяла.

Встали и пошли, оборачиваясь, видели, как нас провожали, не сходя с места, партизаны, помахивая снятыми фуражками и кепками. Мы шли в свой надежный, воинственный лес, который приветствовал нас израненными, обгорелыми ветвями.

10

Весь вечер и до полуночи мы шли по глухой, ведущей на север просеке, но до намеченного места так и не дошли. Одолела усталость, пришлось заночевать в густом ельнике. С рассветом поднялись и наконец-то вышли в район обороны 5-го батальона. Выбрали самый большой, расположенный на высотке блиндаж — вместительный, крепкий, хорошо замаскированный дерном, с узким, похожим на нору отверстием. От высотки начиналась впадина, где росли матерые ели и старые сосны в два и более обхвата.

В случае нападения, что не исключалось, по впадине можно было удобно отойти в глубь леса.

Сколько нам придется здесь бедовать? По моим расчетам, Красная Армия может начать наступление, когда на реках Проня и Сож установится прочный лед. Реки здесь могли замерзнуть лишь в конце ноября, если не позднее. Значит, жить нам тут не меньше месяца. Что будет, если выпадет снег и начнутся морозы? Надо было думать о заготовке продуктов, топлива, обуви, одежды. На мне была все та же старая короткополая шинель, которая грела плохо. У Терентия тоже немудрящая. Артем носил стеганый ватник, Коля — армейский бушлат.

В одной из землянок нашли килограммов двадцать ржи и полтора мешка картошки.

С питанием на первых порах все улаживалось, но шибко мучились из-за отсутствия курева. Коварную шутку однажды сыграл с нами этот проклятый табачок, за который мы едва не поплатились головами...

Пробовали сушить ольховые листья вперемешку с дубовыми, крутили цигарки и затягивались. Дым першил в горле и вызывал кашель.

Самый заядлый курильщик, Артем, стал подбивать меня сходить с ним в деревню и раздобыть самосада. Мне тоже хотелось курить, но идти за табаком я не решался, да и им запретил. Они мирились и как верные, дисциплинированные товарищи подчинялись беспрекословно всем моим требованиям и твердому распорядку дня.

Утром сообща стряпали завтрак, заготавливали дрова. Занимаясь устройством быта, снесли из других землянок солому для постелей.

Все работали старательно и по-хозяйски полезно, оберегали Колю, не давали много ходить и бередить рану. Починили ему брюки, а мне снова подремонтировали сапоги. Вместо дратвы применили тонко нарезанные ремешки и проволоку. Из конского потника я сшил себе войлочные чулки, в которых можно было ходить не только в сухую погоду, но и по снегу. Спал я теперь в чулках, и ноги мои, присыпанные ксероформом и старательно перебинтованные Артемом, блаженствовали в тепле.

Наступил ноябрь. С каждым днем становилось все холоднее. Соль и картошка кончились.

После ухода группы Гришина за Днепр противник и на самом деле как будто бы оставил Бовкинский лес в покое, не трогал и жителей, которые понемножку возвращались в свои родные места.

Не доверяя такому покою, мы днем уходили глубже в лес, собирали топливо и возвращались к вечеру Однажды наткнулись в лесу на двух десятилетних мальчишек с вязанками хвороста.

— Откуда, хлопчики? — спросил я.

— Из Дабужи,— дружно ответили они, нисколько не удивляясь такой встрече.

— В лесу жили?

— А то как же! Тута...

— Давно вернулись домой?

— Дён семь аль восемь.

— Немцы у вас стоят?

— Ни единого пока...

— А были?

— Приезжали, да смылись.

— Герасима Кулика знаете?

— Знаем. У него конь. Он на ем дрова возить... Хароший каняка!

— Пойдем, товарищ старший лейтенант, к нашему дружку, табачком разживемся и бульбой,— предложил Артем.

— Бульбы у нас скольки хошь! Приходите, дядьки. Ганса нема ж!

Как ни заманчиво было побывать в Дабуже и повидать Герасима, но я все же опасался встречи с фашистами.

— Рожь там хоть высушим, перемелем на ручных жерновах, как вы тогда ячмень употребили в дело, лепешек нам напекут мамаши,— вспомнив мой рассказ, говорил Терентий.

— Может, там помоемся в бане, бульбы наедимся рассыпчатой,— теребил нас Коля.— Чо нам их бояться?..

Меня не могли соблазнить ни баня, ни лепешки, ни бульба рассыпчатая, беспокоило другое: хотелось предупредить жителей, чтобы решительно не верили карателям. Не оставят они без внимания людей, побывавших возле партизан. Сама природа фашизма, коварство этих изуверов были ох как известны. Да и совсем недавний пример в районе Красной слободы. Необходимо было срочно идти в Дабужу и попытаться спасти людей от угона и неминуемой гибели.

— Хорошо, ребята. Завтра пойдем, только не ради рассыпчатой картошки...— Я объяснил товарищам суть дела.— Идем без оружия.

— А как же винтовки? — спросил Артем.

— Обойдемся без них. Спрячем в лесу, когда вернемся — заберем.

— Ну, а на крайний случай?

— Никаких крайних случаев быть не должно. Появимся с оружием — себя выявим и для жителей будет хуже.

Село Дабужа растянулось одной улицей вдоль все той же речушки Ухлясти, за которой начиналась северо-восточная сторона заболоченного Бовкинского леса. С южной части через весь лес и Дабужу пролегала дорога Хочинки — Трилесино. Трилесино, находившееся в пяти километрах от Дабужи, было занято противником. Это мы сразу же выяснили, когда зашли в село, в самый крайний от леса дом.

— Много их там? — спросил я у хозяйки.

— Ой, родненький, кто ж их ведает. То есть, то нет, то опять наезжают. А вы не бойтесь! Были тут и у нас, никого не тронули. Собрали всех на сходку, и заявил ихний офицер, чтобы мы жили спокойно... Хватит, мол, вам по лесам шататься.

— А вы и поверили им?

— Вторую неделю дома живем... Ничего вот...

— Нельзя им верить.— Я рассказал о зверствах карателей на Проне.

— Опять в лес... О-оох, горемычные! — Хозяйка вытерла концом пестренького платка сморщенное, исхудалое лицо, наклонившись, помыла картошку, высыпала в чугун и задвинула рогачом в горящую печь.

В избу стали набираться женщины, дети. Задавали одни и те же вопросы. Жив ли Гришин? Когда придет Красная Армия?.. Про Гришина мы сказали, что отряд его давно за Днепром, громит оккупантов. А наши начнут наступление в самые ближайшие дни.

Женщины накормили нас картошкой, напоили малиновым чаем. Предлагали остаться и помыться в бане.

После бульбы и чая мы разомлели в тепле, но нам нельзя было расслабляться. Ребята посменно несли караул и следили за улицей. Охваченный нехорошим предчувствием, я часто выходил. Темно и тихо было в Дабуже. Тускло и сиротливо светились окна, да и то не во всех избах. Что-то настораживающее было в этой тишине, будто из каждого слабо освещенного окошка выглядывала затаившаяся беда.

Пришел Герасим и принес несколько корней табаку с сухими листьями, сокрушаясь, что не успел приготовить мелкого, рубленого.

— Все в хозяйстве робим. Разруха кругом...

— Как наш конь?

— Добре работает, чаго яму.

— Отберут его фашисты и вас угонят,— предупредил я старика.

— Так ведь самый главный приезжал и сказал: не тронем, живите и робите. Так же, бабы? — беспокойно поглядывая на женщин, спрашивал Герасим.

— Так и было! — подтвердили они.

Сколько ни убеждали мы Герасима и женщин, не послушали они нас.

Не хотелось уходить из тепла, но мы все-таки ушли. Женщины поменяли нам рожь на готовую муку. Мне дали старую, узкую в плечах шубенку. А Герасим указал поле, где находится бурт с картошкой.

— Бульба добрая, берите сколько надо, только отверстие хорошенько закрывайте соломой, чтобы не померзла.

Прошло несколько дней. Мы обжили лагерь, запаслись топливом, сходили на поле к бурту и принесли, сколько смогли, картошки.

Как ни старались заткнуть отверстие старой дерюгой, спать было холодно.

Надвигалась зима. Все гуще нависали над лесом тяжелые тучи; иногда, плавно крутясь в воздухе, на землю, устланную пожелтевшими листьями, падали первые пушистые снежинки.

Ночи казались мучительно долгими. Пересказали друг другу все главные события в жизни — военные и гражданские. Ребята тяготились нашим трудным, опасным положением; боясь простудиться, мечтали о железной печке и куреве, которое опять кончилось.

Однажды под вечер неожиданно появился комиссар полка Иван Стрелков со своим ординарцем. Как тут не обрадоваться! Он рассказал нам, что наши войска освободили Киев.

— Потерпите, ребятки, и вам недолго осталось мучиться.

— Вот-вот зима грянет, товарищ комиссар, закоченеем мы тут,— простуженно кашляя, сказал Терентий. Его сильно мучила не только рана на ноге, но и язвенная болезнь. Жалко было смотреть, как он иногда корчился.

— Знаю, сколько вы натерпелись. Что поделаешь. Со дня на день ждем удара на Славгородском направлении. Вы люди мужественные. Всем сейчас лихо...

Я видел, что душу Ивана Арсентьевича отягощают не только наши беды, но и неотступно томит личное горе. Провожая его до ближайшей развилки лесных дорог, спросил, почему он ходит так рискованно, с одним малолетним ординарцем. Опасно все-таки.

— Маскироваться легче. Да и привык... Ходили с Колей искать тело Лариона Узлова, начальника штаба и моего друга, чемодан с документами. И ничего, к сожалению, не нашли...— Комиссар поднял воротник желтой кожанки и надолго задумался. В его словах неприкрыто звучала глубокая печаль.

Меня тоже охватил приступ цепкой и едкой тоски, которую я не в силах был превозмочь...

— Держись, дорогой,— внушительно сказал он на прощание.

Спустя два дня нас разбудила сильная со стороны Дабужи автоматная и пулеметная стрельба. Мы быстро собрали вещи и вылезли из землянки. Я скатал одеяло и завязал ремнями. На каждый день у нас был установлен порядок — держать все наготове, особенно оружие и наши теплые одеяла.

Стрельба то утихала, то вновь вспыхивала с нарастающей силой.

— Может, наши подходят? — опираясь грудью на винтовку, с надеждой спросил Коля.

По звуку нетрудно было определить, что именно в Дабуже длинно и зло ярились фашистские автоматы. Наконец их клекот умолк. Наступила тишина. Едва заметно дрожали кустистые темные брови Артема, глубже залегли вокруг губ морщины на исхудалом лице Терентия. Всех нас охватило тревожное состояние. Скорее хотелось узнать, что же произошло в селе. Идти в разведку днем не решились.

Дождались сумерек. Оставив Терентия и Колю в прикрытии, мы с Артемом выдвинулись на край леса и быстро убедились, что село будто вымерло. Нигде ни разу не щелкнула задвижка, не тявкнула собака, многие двери сеней и сараев были распахнуты настежь, отовсюду веяло угнетающим запустением. Ясно было, что каратели забрали всех жителей и куда-то угнали.

— Может, войдем и поглядим, а вдруг остался кто? — предложил Артем.

Я промолчал, борясь с желанием подняться, чтобы зайти в крайнюю хату, где недавно нас так радушно встречали.

— Ну как? — тронув меня за плечо, шептал Артем.— Сначала пойду я, а потом подам вам сигнал.

— Понаблюдаем еще. Может быть засада.

На темные крыши с холодно торчащими трубами наплывали сумерки. Совсем почернели окошки в безлюдных избах. Лишь слышно было, как где-то уныло поскрипывают полуоткрытые ставни.

Мы поднялись и задами, через огород, подошли к сенцам ближнего дома. В пустующей кухне на шестке стоял чугун с недоваренной картошкой.

В раскрытом сундуке и на полу валялись скомканно брошенные женская и детская одежда, черепки разбитой посуды. Нас томило желание скорее уйти, чтобы не видеть этого тягостного разорения. Выйдя в огород, быстро надергали табачных корней. Проходя мимо сарая, вспугнул курицу. Первый раз в жизни видел, как домашняя птица круто поднялась на крыло, шумно перелетела через всю улицу и опустилась на другой стороне.

— Так напугана, что летает вроде дикой,— сказал Артем.— Молодец, что не схотела попасть гансу в котел...

Еще прошло четыре томительных дня. Как-то проснулись утром, а вокруг землянки и на просеках белым-бело. Снег шел так густо, что засыпал все наше кострище и опавшую листву. Деревья обдали нас холодом и сыростью. Низко шли беспрерывные серые тучи и придавливали к земле.

Длинные ночи и промежутки между сном теперь уже заполнялись рассказами всяких былей и небылиц, мечтаниями вслух о том дне, когда придут наши и мы окажемся в госпитале, вымоемся теплой водой, парикмахеры остригут наши густые колючие бороды, снимут с нас всю лесную дичинку... Наконец-то перестанем почесываться!.. Не хочется об этом вспоминать, и о табачном голоде думать противно. Высушили принесенные корни, измельчили, сожгли в газетных лоскутках, наполнив легкие терпким, удушливым дымом. А когда немилосердно охватывала тоска, еще злее хотелось курить, но жечь было нечего. Ребята стали снова просить меня пойти в Дабужу за табаком.

— Пошарим по чердакам и корешков опять-де в огороде надергаем.

Все во мне против этого табачного похода протестовало. Появляться в селе — это значит оставить на снегу следы, которые непременно приведут карателей в наш лагерь. Совсем близко, в Трилесино, стояла прифронтовая воинская часть. Там постреливали из автоматов и пускали ракеты. Однажды пальба даже приблизилась к лесу. Противник был где-то с краю, но войти вглубь не решился. А почему бы ему вновь не проверить Бовкинское урочище?

Несмотря на опасность, ребята настойчиво упрашивали, суля курительные и прочие блага. В этой гнетущей обстановке табачная затяжка и для меня была слишком желанной и соблазнительной. Вопреки здравому смыслу и опыту, я не устоял и согласился.

Прежде чем идти, предстоящую вылазку основательно, всесторонне разработали, провели длительное наблюдение и вроде бы ничего подозрительного не обнаружили. Мы с Колей решили войти в село со стороны болота, двигаясь вдоль заросшей мелколесьем Ухлясти. Артем и Терентий с противоположной стороны крались по огороду к знакомой нам крайней хате.

День был серый, пасмурный, лениво падал редкий снег.

Лежавший рядом со мной Николай слизывал с рукава бушлата снежинки. Щеки его ввалились и покрылись молодым белесым пушком, на лице было усталое полудетское выражение. С первых же дней я проникся к нему отеческим чувством, старался всячески оберегать. Он понимал это и был привязан ко мне со всей душевной силой.

— Вы, товарищ старший лейтенант, лежите тут, в случае чего, прикроете. Я выдвинусь к тому сараю. Если все в порядке, подниму винтовку прикладом вверх. Идет?

— Нет, Коля. Я пойду сам, и ты меня прикроешь.

— У вас и рука, и нога, и плечо побиты, а у меня одна коленка задета, и та подживает, наступать стало не так больно. Разрешите?

— Не разрешаю.

— Почему?

— Нельзя перечить старшим.

— Есть не перечить...

Несмотря на всю нашу одичалость, Коля полностью сохранил понятие о дисциплине, всегда был исполнителен, послушен. Да и на Терентия с Артемом я тоже пожаловаться не мог. Эти пожилые, бывалые солдаты относились ко мне с должным уважением, быстро соображали, что к чему, не расточая своих и без того малых сил, любое дело делали умно и сноровисто. Не виню их за пристрастие к курению, потому что сам грешен...

Опираясь на палку, я медленно пробирался между кустами ольшаника, укрываясь за молоденькие ели с зеленым лапником. Вышел на огород с торчащими из-под снега капустными кочерыжками. Короткий свист пули и выстрел заставили меня упасть в наполненную водой борозду, из которой я тут же быстро перекатился в ямку, более глубокую. Вода, пронзенная в бороздке несколькими пулями, брызнула грязью.

Стало ясно: чтобы выловить остатки жителей и наши отдельные группы, каратели установили в Дабуже секретный пост. Меня можно было снять запросто, но у фашиста, видимо, не выдержали нервы, и он промахнулся.

Долго полз я на левом боку, измазав в грязи брюки, полушубок, пока не скатился в мертвое пространство балки.

Этой неразумной вылазкой мы окончательно усложнили и так нелегкое свое положение.

Собравшись в заранее условленном месте, мы отошли краем болота с полкилометра на запад и внезапно наткнулись в тонком молодом сосняке на страшную, потрясшую нас картину. В сухой, желтой, звонко колышущейся на ветерке осоке лежали запорошенные снегом старики, женщины, дети.

Это было еще одно новое преступление фашистов, забыть о котором никто из нас не имел права...

Идти в лагерь было нельзя. Я объяснил своим товарищам, что теперь нам будет трудно, как никогда. Появлением в деревне мы выявили свое присутствие. По нашим следам в любое время могут пожаловать «гости», и даже не позднее сегодняшнего дня.

Ошеломленные и подавленные увиденным, ушли в глубь болота, выбрав относительно сухое место, в кочкарнике, среди свежих елок и сосенок.

Это был удручающе мрачный, печальный и мучительный день. Нельзя было встать, пройтись, чтобы хоть немножко размять стывшие на холоде ноги в истерзанной обуви и все продрогшее тело. Не дождавшись сумерек, вынуждены были вернуться в лагерь, к спасительному огневищу. Разбитые, закоченевшие, мы быстро развели костер и поставили на огонь чугун с разрубленной на куски коровьей головой, которую нашли в лесу.

В сотне метров от нашей землянки скрещивались две просеки, по одной из них с юга на север проходила дорога на Дабужу. По ней мы в лагерь не возвращались, зато хорошо были видны утренние следы. Это было начало наших ошибок. Надо ждать «гостей». Я был убежден, что они появятся, поэтому выставил наблюдателя. Стерегли эту дорогу по очереди.

Начало темнеть. В чугуне бурно кипело варево. Костер отрадно согревал продрогшие тела. Ребята решили было развязать наши скатки и просушить одеяла, но я запретил это делать, сказал, что устроим просушку позднее.

— Думаете, что все-таки придут? — спросил Артем.

— По логике событий сегодняшнего дня — обязательно. Смотрите, братцы, в оба глаза,— предупредил я.

Каратели выследили нас по всем правилам науки. Однако в ночном лесу у них сдали нервы, не выходя из кустов, они заорали:

— Банда! Рука вверх!

Нас как ветром сдуло в низину. Выпущенные из автоматов трассирующие пули стригли верхушки старых елей и сосен.

Долго бродили по тихому, сумрачному лесу, пока не собрались в еще более густом ельнике, где месяц тому назад на госпиталь сыпались из контейнеров мелкие бомбы. Казалось, что мы прошли через все тяжкие испытания, которые все время посылала нам судьба, и худшего быть не может. Сидим в ночном бору, не видя друг друга, лишь слышим судорожные вздохи да шелест падающего снега. Положение отчаянное. Все наше скудное имущество, а главное — не заменимые ничем, спасительные теплые одеяла и мои войлочные сапоги остались там, у костра.

Теперь мы не могли ступить и шагу. Куда бы ни пошли, нас выследят, как зайцев по первому насту...

— Что будем делать, товарищ командир? — дрожащим голосом спросил Артем.

— Пойдем обратно на свое старое место.

— Обратно? А вдруг там...

— Не останутся они в лесу, да и не поверят, что мы вернемся.

Я старался мыслить за противника, неплохо зная его психологию. В лес он ходил вооруженный до зубов и большими силами. Соваться в лес малочисленными группами он не отваживался.

У нас же не было другого выхода. Там остались запасы продуктов, теплые наши одеяла.

— Уж раз они выследили, жить там нельзя,— сказал Терентий.

— А теперь куда ни пойди...— вздохнул Коля.

У нас оставался один-единственный шанс на спасение — правда, опасный и призрачный, но все же шанс: идти через линию фронта.

Брели в темноте томительно долго, казалось, что идем куда-то на край света и под каждым кустом нас подкарауливает враг. В сознании свежо, неотступно мерещились застывшие под снегом люди, шубейки, самотканые поддевки, детские валенки.

К костру привел запах горящего тряпья. Одежонку нашу, что не успели надеть, одеяла, мои войлочные чулки каратели побросали в костер — остались неуспевшие сгореть лоскутья. Одного они не сделали — не догадались опрокинуть чугун, где варилось мясо с картошкой.

— А может, они насыпали какой отравы? — усомнился Артем.

Это поставило всех в тупик. Из чугуна так вкусно пахло варевом... Поколебались немножко и достали из-за голенищ ложки. Голод не тетка...

Почти всю ночь готовили дорожный запас. Измельчили на сделанной из консервной банки терке сырую картошку, добавив остатки ржаной муки, напекли лепешек. Весь запас продуктов поделили поровну и, не дожидаясь рассвета, покинули лагерь. Стараясь замести следы, шли глухими болотными тропами. На другой день случайно наткнулись на жителей из села Иванищевичи, которые, узнав о расправе в Дабуже, бросили дома и ушли в лес. Мы передневали возле них. Люди жили в постоянном страхе и откровенно завидовали, что мы идем к своим, через линию фронта.

— Дай-то вам бог! — Дед Андрей Горошко, погладив седую дремучую бороду, начертил на снегу схему, указав, где поблизости находятся деревни, какие из них заняты противником.

Объяснил, как нам лучше пройти, и заверил, что на Проне лед запросто держит человека.

— Сейчас вороги, как червяки, залезли там в землю, спутались колючей проволокой. Дрыхнут они крепко, проскочите.

— Откуда вам, дед Андрей, известны такие подробности? — спросил я.

— Наши партизаны туда-сюда ходят, у меня тут задерживаются и сказывают.

Я перерисовал дедовскую схему на кусок картона и потом пользовался ею как картой.

Еще одну ночь провели мы в болоте, между селами Мастеши и Халчавка. Утром пошли в направлении Малых Борцов и тут днем, неподалеку от Железненского болота, нежданно-негаданно встретились с нашим Кочубеем — Кириллом Новиковым. В сопровождении пяти партизан старший лейтенант возвращался от линии фронта.

— Куда, братцы, путь держите? — спросил Кочубей.

— К Проне.

— Зачем?

— Хотим перейти линию фронта.

Я рассказал комбату о нашем бедственном положении.

— Ничего у вас не выйдет,— Кирилл Иванович покачал головой.— Сам пытался... И так и этак совался. Оборона крепкая, траншеи, колючая проволока в три кола. Если у нас, у здоровых, ничего не получилось...

Кочубей оглядел наши измученные, заросшие лица, мои развалившиеся сапоги, обмотанные веревочками, и отвернулся. Глубоко, несколько раз подряд, затянулся табачным дымом. Закурили и мы из их кисетов.

— Вот что я вам скажу, друзья мои...— Кочубей потушил окурок.— К линии фронта не суйтесь. Пропадете ни за грош. Мы уходим за Днепр. Гришин уже переправился. Вам идти с нами нет смысла. Возвращайтесь назад, обоснуйтесь около деда Андрея. Картошка в буртах есть. Переждете. В самые ближайшие дни наши начнут наступление.

Совет был дельный, и сама встреча счастливой. Что бы вышло у нас на переднем крае, трудно сказать.

От зелени редких, заснеженных на болоте низкорослых сосен рябило в глазах, лениво перешептывались сухие осоки. Мы сидели на мшистых кочках, жадно затягиваясь цигарками с крепким самосадом, вспоминали блокаду и наш поистине уникальный и героический в своем роде поход на Сож.

Кочубей повел свою группу на запад. Километра два мы двигались вместе. Потом они нам пожали озябшие руки. Короткий день был на исходе. По открытым верхушкам деревьев пронзительно свистел ветер.

Свернув в заболоченный лес, прошли едва заметной тропой к стоянке деда Андрея. Рассказав ему о причине нашего возвращения, попросили топор, соорудили на сухом пятачке шалаш, покрыли лапником.

Ночами подолгу согревались у неяркого костра, варили и пекли картошку. Ни жители, ни мы днем костров не разжигали. Вечером сходили в поле и принесли картошки. Место, где находился обложенный соломой и засыпанный землей бурт, нам показал дед Андрей. Жена его, тетка Марья, дала чугун, иногда делилась с нами щепоткой соли, а чтобы мы окончательно не замерзли, принесла несколько одеял из самотканого рядна. Другие женщины тоже дали кое-какую одежонку. Иначе нам пришлось бы туго.

Как-то под вечер отправились за картошкой. Вышли из болота и нацелились было перейти полевую дорогу, а тут из-за поворота медленно выехал на сытой белой лошади немецкий офицер. За ним шагали в темных шинелях два пехотинца — очевидно, телохранители.

Пришлось вернуться ни с чем. Запас картошки кончился, заняли у тетки Марьи ведерко, да много ли это на четверых-то? На следующий день снова пошли, благополучно набрали, сколько смогли унести,— для себя и стариков. А ночью снова выпал снег, предательски печатая наши следы. Чтобы не привести в лагерь «гостей», возвращались окольным путем; как зайцы, петляя следы, нарочно сначала шли тропой, которая вела в Хотище. Выбрав момент, свернули в болото. Пройдя несколько сот метров, вдруг обнаружили совсем свежие следы, которые направлялись чуть ли не к нашей стоянке. На тропе отпечатался совершенно свежий след конских копыт и гитлеровских сапог с гвоздями, второй был ботиночный.

Неужели вчерашний охранник с пехотинцами решил проверить наше укромное местечко?.. Сначала растерялись, а потом, идя по следу, стали недоумевать: почему следы внезапно свернули и повели нас совсем в противоположную сторону, в глубь болота? Что нужно этим загадочным путешественникам в дымящейся испарениями топи? Приготовив оружие, решили проверить. Спрятав мешки с картошкой в кустах, пошли не тропой, а, маскируясь в елках, осторожно двигались сбоку. Пройдя метров двести, издалека увидели сквозь оголенный кустарник белую лошадь и двух людей возле нее. Заметив нас, они остановились.

— Кто такие? — крикнул Артем и поднял винтовку.

— Наверное, такие же, как и вы...— ответил дядька в немецкой шинели, с темным, давно небритым лицом. Другой, лет сорока, был в телогрейке, в серой, сдвинутой на глаза кепке.

— Где взяли лошадь и куда ведете?

— Взяли у немцев, ведем к своим...

— И много вас там в болоте?

— Да есть...— неопределенно ответил черный.

Я пытался выяснить у них, из какого они отряда или батальона. Они ответили, что местные, и от прямого ответа уходили.

— Вот что, кулички болотные, давайте забейте коня здесь. Мы вам поможем,— предложил Артем.

— Это можно,— охотно согласился черный, в немецкой шинели.

Лошадь увели глубже в ельник. Я остался на краю просеки в дозоре, стараясь унять рвущуюся из глубины души тоску, крутил ослабевшими руками цигарку из остатков корешков, полученных от деда Андрея.

От коня нам достался бок с ребрами и две ноги — задняя и передняя, еще не знавшая подковы. Завернули все в разрезанную пополам шкуру и перенесли к оставленным мешкам с картошкой. Потом по частям доставили добычу в лагерь и поделились с семьями. Это подкрепило наши силы.

Из куска свежей конской шкуры вырезали два лоскута, а дед Андрей скроил и сшил для меня великолепные чуни шерстью вовнутрь — поршни, как их у нас называют на Урале. Тетка Марья снабдила шерстяными носками. Я надел их на ноги, перебинтованные чистыми деревенскими тряпицами, и всунул в образцово смастеренную обувку, почувствовав, что я спасен от неминуемой беды. Полубосой, я был на краю гибели. Снегу с каждым днем прибавлялось, мороз усиливался. На поле посвистывала вьюга...

11

23 ноября 1943 года. Пришел дед Андрей, отозвал меня в сторону, шепнул:

— Тянут...

— Что тянут?

— Пушки.

— Кто? Куда? — встрепенулся я.

— Да гансы! С Машевской на Трилесино, пыхтят с машинами... Тикать собираются...— Дед Андрей расправил матерчатой рукавичкой скобку буйно густых, давно не стриженных усов. Не зная, как унять волнение, сдавил мне плечо.— Бегут. Крошить их, поганых, скоро начнут. Может, даже и завтра, ох же и дуже покрошат!..

От его слов во мне все дрожало. Ночью долго не мог заснуть, да и ребятам не спалось. Рано утром на Проне коротко, но внушительно загрохотали «катюши». А вслед за ними так ударили пушки, что шалаш наш затрясло. Часам к девяти утра в направлении Халчевки послышалась близкая пулеметная стрельба и крики «ура».

Сидеть на месте не было сил.

— По-моему, это наши! Коля, бери винтовку, пойдем узнаем,— крикнул я.

Пошли с ним по тропинке — на голоса. Родная русская речь:

— Вперед, вперед! Славяне!..

Опираясь на костыль, не чувствуя боли в ногах, я устремился по мелколесью туда, где кричали. Долго, не умолкая, яростно стучал пулемет — наш «максим».

Коля был слабее меня и отстал. В воздухе послышалось размеренное завывание, и вдруг с треском начали рваться мины. Присел на корточки и обнял тонкий ствол молодой сосны. Из-под куста вдруг вывернулось желтое существо с пушистым хвостом. Ошалело высунув розовый язык, лиса остановилась так близко, что можно было достать до нее рукой. Я пошевелился и шикнул. Чутко подняв головку, стрельнув в мою сторону глазами, убрала язык, шарахнулась в сторону.

Разрывы прекратились. Поднявшись, я вышел на лесную опушку. По заснеженному полю гуськом шли солдаты в зеленых бушлатах, с автоматами наперевес, впереди офицер в серой комсоставской ушанке, с погонами на обычной, нашей, русской шинели. Подняв костыль, я крикнул:

— Товарищи!

Цепочка людей, человек пятнадцать — двадцать, остановилась и, как по команде, повернула головы. Офицер и двое солдат отделились и пошли ко мне навстречу.

Едва различая обветренные лица, звездочки на полевых погонах офицера, я почувствовал, как мои щеки обжигают слезы. Сразу силы покинули меня и почти совсем перестали слушаться ноги. Задыхаясь, шептал:

— Товарищи, здравствуйте, товарищи...

— Здорово, дедок...— Молодое широкобровое лицо офицера было словно в тумане.

Узнав, кто я и откуда, офицер выделил солдата, и мы долго, с передышками шли с ним до Хотищ.

В избе с большой русской печью, с полуоборванной занавеской за широким кухонным столом сидели подполковник и майор — оба тоже с полевыми погонами на шинелях. Как потом я узнал, командир и начальник штаба морской бригады с Тихого океана.

После краткого сообщения о себе я было полез за документом.

— Не нужно. Чем вам помочь? — задумчиво произнес подполковник. Потирая костяшками пальцев крупный, мясистый нос, он наклонился, оглядев мои ноги, быстро подняв голову, сказал майору:

— Слушай, Зимин, распорядись, чтобы принесли валенки и новый бушлат.

— Есть чтобы принесли валенки и новый бушлат,— повторил майор, поскрипывая полевыми ремнями на широких плотных плечах, посмотрев на меня, покачал головой и вышел.

— Ну, а еще что? — комбриг поднял глаза.

— Закурить.

— Ах да! Я-то сам не курю. Найдем... Выпейте водки.

— Можно. Немного. Ослаб...

— Немудрено...— Подполковник снова мельком взглянул на мои ноги, где с чуней стаивал снег, образуя лужицу.— Идите за печку, снимите эту одежду...

Комбриг вышел. Вернулся скоро вместе с майором. Обращаясь к начальнику штаба, проговорил:

— Пусть закрепляются на высотке, перед Бовками. Нужно выяснить силы противника. Подтяните туда пушки, поближе.

— Разрешите мне самому? — спросил майор.

— Пожалуй,— согласился подполковник.— Автоматчиков возьмите.

Майор надел перчатки из желтой кожи, снял со стены новенький автомат с длинным магазином и удалился.

— Сопротивляются крепко,— сказал комбриг и развернул карту. Вошел старшина, принес валенки и бушлат. Пока я обувался, старшина открыл консервы и налил из висящей на поясе фляжки в кружку водки. Водку я выпил, а консервы почти не ел, с каким-то особым наслаждением грыз армейский сухарь, и мне казалось, что ничего нет на свете слаще этого угощения.

— В Кульшичах уже много ваших лесных братьев,— сказал старшина.— Идет сортировка — кого в армию, кого в госпиталь. Сейчас поедете и вы.

— Товарищ Лобанов, проводите старшего лейтенанта и посадите в кабину,— подняв голову от карты, проговорил подполковник.

Я поблагодарил и простился. Сердце мое билось толчками, голова кружилась от радости.

Встреча с моряками состоялась 24 ноября 1943 года. Ровно год назад, в этот же день, наша кавалерийская группа форсировала реку Вазузу в районе Хлепинской долины и вошла в тыл противника.

Триста шестьдесят пять дней были насыщены бурным кипением жизни и, слитые воедино, превратились в сплошной, немыслимо тяжкий бой.

Уже сидя в кабине, я пожимал руку стоявшему рядом старшине, стараясь подольше задержать ее в своей, благодарил за валенки, бушлат, за плотную пачку «Беломора» и книжечку листочков для цигарок.

На другой же день из Кульшич меня доставили в армейский эвакогоспиталь, который только что развернулся прямо в санитарных палатках в лесу.

Солдат-парикмахер остриг мою бороду. Готовя прибор для бритья, заявил:

— Как хотите, а усы ваши брить не стану. Рука не поднимется... За такую-то красоту командир нашей части поощрения выносит в приказе...

Когда голова была подстрижена, подбородок и щеки побриты, он поставил передо мной зеркало.

На меня смотрел темными немигающими глазами скуластый, малознакомый человек, с черными, невероятной пышности усами, немножко хмельной от двойной порции вина и великого, бушующего в груди счастья.

После радостного Колиного смеха, когда он в бане тер мне спину, медсестра Оля, в белой косынке, с мило вздернутым носом, поврачевала раны, умело и ловко забинтовала, улыбаясь моему восторженному многословию, завела историю болезни и проводила в четырехместную палатку.

— В офицерскую,— сказала она,— так приказал товарищ майор, начальник госпиталя. А вашего желудочника Терентия увезли в Клинцы. Его срочно надо оперировать.

В палатке было тепло и по-больничному безукоризненно чисто. В чугунной печке гудели горящие чурки. На походной койке, баюкая забинтованную до плеча руку, сидел майор Зимин, начштаба бригады. Увидев меня, улыбнулся живыми, светлыми глазами. Поздоровавшись, проговорил:

— Ну что ж, братуха, опять казак! Хоть портрет рисуй... А меня вот вчера осколок рубанул.— Майор качнул забинтованной рукой и запел: «Прощай, любимый город, уходим завтра в море...»

Я слушал эту еще незнакомую мне песню и не верил, что сижу на белоснежной постели. У изголовья стоит тумбочка, накрытая хрустящей салфеткой, на ней ждет меня кем-то заботливо приготовленный лист почтовой бумаги и половинка зеленого химического карандаша. Я взял его и левой дрожащей, совсем непривычной к писанию рукой начертил прыгающими буквами: «Милая, родная, здравствуй!»

Больше ничего написать не смог. Засыпая, видел, что иду по степи и подставляю лицо солнцу. Оно радужно ласкает волнистую забуревшую пшеницу. В небе свечкой взвиваются, поют жаворонки, напоминая далекое детство, юность, родное Оренбуржье. Я вырос под крылышками этих веселых утренних птиц, навечно запомнил их рассветные песни и мягкую, теплую под босыми ногами землю, когда шагал за конем, рядом с бороной, прыгающей по вспаханным пластам. Я ведь был пахарь. А пахари всегда, когда нужно, становились воинами. И вот я, раненый воин, воскресший из мертвых, положив голову на подушку, засыпал под тихие напевы жаворонка и нежные слова песни: «А вечер опять хороший такой, что песен не петь нам нельзя...»

Ялта, 1966 г.— Москва, 1976 г.

Примечания

1

Байрам — праздник (татарск.).

(обратно)

2

Суляшь биткан — разговор окончен (татарок.).

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  • Часть вторая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11